Все мы думаем о России — кто сердцем еще не умер. Многие жаждут скорее туда вернуться. Все ищут объединения и здесь, между собою, — а главное, с родиной, с ее настроениями… Что «там, во глубине России»?
Но ни объединения, ни возврата домой нет, пока мы не поставим перед собой честно, во всей широте, самый темный, самый жгучий, самый простой и, вместе с тем, самый коварный вопрос русской жизни: земельный. Как быть с землей? И что на самом деле теперь «там» делается?
Надо освежать свои мысли и свои знания в этой области. Надо припадать ухом к земле — и слушать. Нужна не только интуиция (хотя значение интуиции огромно и недооценено в политике!). Нужно следить за фактами и цифрами, определять главные линии, естественный уклон идущих событий к будущим, все время сохраняя перед глазами общую историческую перспективу.
Еще недавно выдвигать земельный вопрос означало бы: всех расколоть. Но теперь наглядное обучение земельной премудрости со всею «скифскою» жестокостью проделано над Россией. Теперь и крестьянские, и городские, и наши эмигрантские мозги проясняются. И теперь, я думаю, полезно воскресить на один час, в нашей памяти, главные (только главные!) линии и общие (самые общие!) перспективы русского земельного вопроса.
«Власть земли» и «власть тьмы»: эти начала спокон веков стихийно тяготели над крестьянской Русью.
В политике, именем крестьянства и за его счет, орудовали чуждые ему — справа и слева — силы. Мужик если не одобрял их, то все же предоставлял им орудовать. Тяжелый на подъем, заброшенный экономически и культурно, он становился из равнодушного разъяренным только тогда, когда задевались его кровные земельные интересы. Тут он вечно и ревниво жаждал быть полным хозяином. Вечно, часто преувеличенно (порой до нелепости!) чувствовал себя утесненным. Эта стихийная тяга к земле, глухие земельные волнения проникают всю русскую историю, и только исторически можно понять многие мужицкие обиды и фантазии «о земле».
Не пойдем в глубь земельного прошлого. Остановимся на двух ближайших исторических гранях:
1) сейчас же после освобождения крестьян (60 лет назад) и 2) непосредственно перед последней войной (10 лет назад).
За этот полувековой пробег история дала уже по земельному вопросу свои отчетливые, решающие указания.
Вся площадь европейской России, пригодная для земледелия, — 197 миллионов десятин. После освобождения крестьян площадь эта распределялась так: 16 миллионов десятин — у крестьян, 5 миллионов десятин — у казны, уделов и монастырей и 76 миллионов десятин у частных владельцев.
Последующие полвека показали, что для примитивного крестьянского труда земли, доставшейся ему, оказывалось слишком мало. Для слабого помещичьего капитала земли, оставшейся за ним, — раз отнята даровая рабочая сила — чересчур много. И в последующие полвека земля неудержимо переходила из помещичьего в крестьянский земельный фонд.
В надел крестьянам отошла при освобождении почти вся земля, которой фактически они пользовались перед освобождением. «Отрезки», сокращения составили незначительный процент (4–5). Правда, что эти отрезки остались надолго занозой в памяти у крестьян и что государственные крестьяне получили больше земли. Но как-никак в среднем крестьянский надел при освобождении составлял на двор, на хозяйство (тогда насчитывалось всего 8–9 миллионов дворов) по 14–15 десятин. Прошло полвека, число крестьянских дворов почти удвоилось — и всё еще надельные земли использовались очень слабо: лишь малая часть земли ежегодно засевалась, и низкими были крестьянские урожаи.
Тем не менее все эти полвека говорилось о крестьянском малоземелье, и мужик действительно, реально страдал от этого малоземелья. Дело не только в том, что миллионы крестьян имели надел ниже среднего, нет. В русском безбрежье-бездорожье того времени трудно было создаться интенсивной культуре, для нее не хватало многих нужных условий. Всеми привычками и приемами труда крестьян тянуло к простору соседних помещичьих земель. При барщине крепостной работал три дня в неделю на себя, три — на помещика. И раскрепощенному крестьянскому труду продолжало казаться, что его надельная земля лишь наполовину может поглотить его рабочую силу. Отсюда — инстинктивные поиски новой земли при слабом использовании прежней. Мнимый, но вечный земельный голод.
Небольшая часть ежегодного прироста крестьянского населения уходила в азиатскую Россию — творить там привычное для крестьян и великое для государства дело русской колонизации. Значение этого «отлива» для европейской России было невелико; значение этого «прилива» для пустынной окраины было огромно и благодетельно. Остальные сидели дома; медленно, терпеливо и упорно арендовали, обрабатывали и понемногу скупали, стягивали к своим рукам землю помещика.
К началу последней войны 40 миллионов десятин (более половины) помещичьей земли было уже куплено крестьянами: из них 18,5 десятины — с помощью Крестьянского банка, а 21,5 миллиона десятин — на собственные мужицкие сбережения. После крестьянских волнений 1905 года, вслед за неудачной японской войной, правительство передало крестьянам, путем льготной продажи, и все казенные земли европейской России. В итоге к началу войны крестьяне были уже хозяевами земельного положения. Им принадлежала львиная доля, более 80 % всех полевых земель европейской России — 116 миллионов десятин; помещикам — только 36 миллионов десятин.
Крестьянское хозяйство было ниже, первобытнее, зато выносливее помещичьего; оно мирилось даже с явной невыгодностью труда. А хозяйничать на земле было в конце прошлого века часто невыгодно, особенно с тех пор, как на мировом рынке появилось в изобилии дешевое зерно из-за океана.
Но мужику — был бы оплачен труд, были бы сыты работники. А вот помещику приходилось оплачивать не только чужой труд, но и свои потребности, часто широкие, вытягивать из земли ренту, проценты и прибыль на затраченный или занятый капитал. И денег у помещика не было. Город с его банками и министерствами был слишком далек и от крестьянской земли и от усадьбы помещика, он поощрял больше свою нарождавшуюся промышленность. Россия вообще была еще слишком бедна капиталами для того, чтобы на обширной площади помещичьих земель развить настоящее, сильное, промышленно-капиталистическое хозяйство. Земля переходила в более грубые, зато более терпеливые руки.
Но близок был уже предел расширению крестьянского землевладения в европейской России. И чуялось, что главная задача не здесь, не в уничтожении уцелевшей полоски крупного культурного землевладения, а в улучшении крестьянского хозяйства.
Притом помещичье хозяйство, сжимаясь на меньшей площади, само по себе не только не хирело, а, наоборот, выигрывало, оно становилось все крепче, жизнеспособнее, производительнее. На меньшей площади скорее хватало денег, инициативы, знания.
Помещичье хозяйство всегда давало России сравнительно больше хлеба, чем крестьянское.
У него были лучше семена, лучше инвентарь, выше и разнообразнее севооборот, меньше пустовавшей площади, обильнее урожаи. С годами это расхождение в урожайности, этот перевес в пользу помещичьего хозяйства не только не ослабевали, а, наоборот, усиливались. Первое время после освобождения крестьян, когда и барское и крестьянское хозяйства немногим разнились по своей примитивности, урожайность помещичьих земель была на 15 % выше крестьянских, а перед войной — уже на 25 %. Если же взять только те помещичьи земли, на которых перед войной велось собственное помещичье хозяйство, т. е. вычесть арендные земли, на которых хозяйничали, в сущности, те же мужики, — то помещичье хозяйство оказывалось на 50 % и даже на 60 % выше крестьянского. Помещичье хозяйство давало лучшее (однородное) зерно для вывоза. Тогда как страна сравнительно крупного хозяйства, хотя и низкой урожайности, Аргентина, могла вывозить 63 % своего сельскохозяйственного производства, Россия, страна крестьян, могла вывозить только 12 % — и то в значительной степени благодаря наличию на рынке крупного сельского хозяйства. В интересах государства было сохранять и оберегать денную полоску крупного землевладения. Но она и не нуждалась в искусственном сохранении. Происходил естественный отбор сильных и жизнеспособных хозяйств. Уцелевшие помещики крепли и богатели; они обстраивались, обзаводились скотом и машинами и впервые только еще начинали по-настоящему развивать передовое капиталистическое сельское хозяйство. Мы все помним расцвет перед войной помещичьего хозяйства — в особенности заводов: свекло-сахарных, винокуренных, крахмальных. Разнообразие и высота помещичьей культуры двигали все окружающее сельское хозяйство вперед, к технике и богатству. И в этой форме индустриализованное, капиталистическое русское хозяйство несомненно имело под собой несокрушимую экономическую основу.
Да, оно своим богатством еще могло дразнить крестьян соседей. Да, жива была еще легенда о безграничности помещичьего землевладения и мечта черного передела. Но экономическая реальность была за это, начинавшее расцветать, крупное и среднее хозяйство.
Здесь я должен сделать важную оговорку.
Процесс земельного расслоения к началу войны не был еще закончен. Еще значительная часть помещичьих земель ходила попросту по мужицким рукам в аренде и была, так сказать, предопределена к продаже. Переход этой земли в крестьянские руки несомненно запоздал. В начале войны своего собственного посева у помещиков было около 8 миллионов десятин, а арендного мужицкого около 12 миллионов десятин. Следовательно, из остававшегося земельного фонда крупных имений еще должен был произойти дальнейший отбор жизненно нужных для России крупных хозяйств. А для этого, как потом оказалось, в запасе не было уже времени…
В начале XX века явственно обозначились два важных явления: во-первых, крестьянский земельный хаос стал понемногу распутываться, из него начали выделяться отдельные устойчивые владения; во-вторых, пошел быстрее качественный подъем крестьянского хозяйства.
В несколько лет сбыт сельскохозяйственных машин увеличился в России в 5,5 раза, сбыт минерального удобрения — почти в 7 раз. Развилось травосеяние, пошли в ход промышленные культуры, крестьянское хозяйство стало разнообразиться, огромный скачок вперед сделало разведение мелкого скота и птицы, вывоз яиц и масла. На смену стеснительных связей общины явились и стали крепнуть свободная крестьянская кооперация, хозяйственные союзы мелких собственников (перед войной — 33 тысячи союзов, 11 миллионов членов).
Параллельно с этим шел еще более глубокий процесс обеспечения прав каждого отдельного хозяина на делаемые затраты и улучшения, шло оздоровление самых корней сельской культуры, создание мелкой крестьянской собственности, вывод отдельных хозяйств из первобытной чересполосной путаницы, из-под угрозы и обид передела. Начало XX века ознаменовано сильнейшей тягой к мелкой крестьянской собственности. В десять лет, перед войной, вышло из общины 3 миллиона хозяйств (20 % общего числа), с площадью земель в 26 миллионов десятин; из них 1,5 миллиона дворов даже свели свои владения в округленные участки (отруба и хутора) на площади в 16 миллионов десятин. Все это было поставлено — пускай с рядом недочетов — на рельсы правильного хозяйства. Правительство усердно, хотя и с опозданием, помогало. Но само движение было не искусственным, а народным. Судите хотя бы по тому, что к началу войны оставалось неудовлетворенных ходатайств о выделе от 5 миллионов 700 тысяч крестьянских дворов: не хватало рук, землемеров. И после революции то же движение вспыхнуло с новой силой.
Пути естественного развития сельской России, таким образом, намечались. Преобладающий тип — мелкая крестьянская собственность, объединяющаяся в свободные сельскохозяйственные союзы. Вспомогательный тип — крепнущее на сокращенной площади крупное и среднее промышленно-капиталистическое хозяйство, сильное техникой, культурой, работающее на города и на вывоз и увлекающее за собой к сельскохозяйственным улучшениям соседнее крестьянство.
Быстро в этих условиях начала богатеть Россия в начале XX века. В несколько лет народный доход от сельского хозяйства удвоился: с 3 до 6 миллиардов золотых рублей в год.
И это было только еще начало. Доходность крестьянского и даже помещичьего хозяйства все еще по сравнению с западноевропейскою была крайне низкой. Наше сельское хозяйство только начинало еще расцветать. То был детский, но уже богатырский рост. Перспективы впереди были безбрежными. В красноречивых цифрах нашего сельскохозяйственного успеха словно звучало далекое, смутное эхо глубоких голосов земли, находившей нужные ей умелые руки.
Народ начинал богатеть. Острота земельного вопроса слабела.
Пришла война. Пусть на Западе ее называют Великой! В нас шевелятся совсем другие эпитеты… Война прервала это естественное развитие с его здоровыми политическими тенденциями.
Война оторвала крестьян-работников от земли, уменьшила сельскохозяйственную производительность, увеличила потребление, а главное, сосредоточила народную мысль на интересах сегодняшнего дня и на вопросах потребления, обесценила человеческую жизнь и ее культурные блага и ценности, сделала привычным насилие. Под трескотнею пулеметов пробуждались живущие в каждом из нас, дремлющие в нашей русской крови скифы. Скифы, которых воспел нежный Блок и о которых далеко не изнеженный старик Геродот писал много веков тому назад: «Скифы не поддаются никакой культуре».
Огромные численные жертвы были понесены русской армией. Слишком долгими и напряженными для народа оказались его усилия, при неясном сознании национальных целей войны. В солдатских массах, особенно в тылу, появилось резкое утомление войной. Это утомление в народе и полное политическое ослепление наверху, где произошел окончательный разрыв, образовали два враждебных лагеря, одинаково беспомощных, одинаково заблуждавшихся и оторванных от народа: старая власть и революционная интеллигенция, даже правое ее крыло — Государственная Дума. Их разрыв снял все шлюзы для стихийного напора снизу. Оттуда хлынула, ворвалась неорганизованная, бунтующая солдатская стихия. Она скоро отдала всю власть, через голову Временного правительства, в грубые лапы уже настоящих, закоренелых, не минутных только, а вечных, неисправимых скифов — большевиков.
По кличу «грабьте награбленное» стихия стала истреблять все, что могла. Так иногда озлившиеся на своих, подлинных или мнимых, трутней, рабочие пчелы бросаются их истреблять — и сами, всем своим множеством, наваливаются и проедают весь накопленный раньше долгими усилиями мед: улей опустошен и гибнет.
Запрет с чужой собственности был снят. Помещичьи усадьбы разгромлены, накопленные в них сельскохозяйственные богатства растасканы в клочья. Затем пошло поравнение между крестьянами: отнятие у соседей побогаче скота, инвентаря, запасов, посевов, а в случае сопротивления — жизни.
Настало время черного передела, но передел этот лишь в слабой степени коснулся земель. Иногда, на короткое время, захватывались чужие засеянные поля, но делили и уничтожали, главным образом, готовое сельскохозяйственное добро. Чтобы поделить, размежевать, а тем более засеять вновь землю, нужна была затрата денег, труда и времени. Лишь позднее и медленнее пошло такое освоение земель, главным образом — помещичьих. Поля же, временно отхваченные у богатых крестьян сельской беднотой, часто вовсе не закреплялись за новыми владельцами — ни с помощью землемеров, ни даже просто долгим хозяйничаньем… Понятно, что у богатых крестьян сразу была отнята часть засеянных полей и что они сами скоро перестали сеять что-либо для продажи, а ограничивались тем, что им нужно было для собственного пропитания. Средняя площадь крестьянского посева быстро выравнивалась и опускалась вниз…
Революционный, пролетарский город, выдав с головой деревенской бедноте «помещика» и «кулака», забыл или не знал, что он скоро станет сам «на ножи» с русской деревней.
Русская статистика давно установила и подтвердила последней продовольственной анкетой 1916 года, что на город работал примерно в 30 % помещик и в 70 % крупный хозяин-мужик, имевший не менее 6 десятин посева, т. е. 15 и более десятин земли. Мелкие крестьянские хозяйства с трудом прокармливали сами себя. «Царство деревенской бедноты» означало: «Город будет без хлеба»… И скоро прозвучали знаменитые — заслуженно знаменитые! — насмешливые крестьянские слова, так ошеломившие, говорят, Ленина: «Как же, мол, так? Земля нам, а хлеб вам. Луга нам, а сено вам. Леса нам, а дрова вам» и т. д.
Земля перестала быть интересной. Стал интересным хлеб, а хлеба становилось все меньше. За ним приходили в деревню красные. За ним приходили белые, неся свою земельную политику, но реальных ценностей в обмен на хлеб и они не давали. Я не буду, не хочу останавливаться на эволюции земельных взглядов белых, закончившейся изданием рассчитанного на крестьян врангелевского земельного закона. Не буду потому, что, по моему глубокому убеждению, все это не входит в главные линии и общие перспективы нашей земельной истории, все это — и законы, и посулы, и ошибки — оставалось где-то в стороне, сбоку, и в период еще неизжитого народного угара, гражданской войны, только увеличивало общую революционную сумятицу. Существенно было одно: разгромленная революцией городская промышленность не давала деревне в обмен на хлеб каких-нибудь товаров. А революционные деньги, и красные и белые, быстро обращались в бумажный хлам. Деревня не оправдала надежд ни красных, ни белых; она пряталась, отсиживалась и, начиная голодать, хозяйничала только на себя.
Пошли карательные экспедиции в деревню за хлебом. Пошли крестьянские восстания, потопленные в крови. Утопающий, говорим мы, хватается за соломинку. Японцы говорят гораздо сильнее: утопающий хватается за змею. Так погибающая деревня схватилась за ядовитую союзницу: убыль своих посевов. Все излишки у нее отбирались — не надо было иметь излишков!
Трудно разобрать, в какой мере сокращение посевов было умышленным. В огне революции сгорали силы деревни: гибли люди, скот и орудия. Посевы сокращались вынужденно, даже в потребляющей полосе России. Но была, несомненно, и умышленная тенденция: не работать на дармоеда — город.
Эта ожесточенная борьба города и деревни чуть было не погубила город и деревню. При первом же стихийном неурожае деревня оказалась без семян и запасов, она стала терять миллионы жителей от голодной смерти и поставила на край гибели города… Ведь запасов готового хлеба, товаров, вообще всяких благ на земле, а особенно в малокультурных странах, слишком мало для всех голодных; мнимые избытки основаны пока лишь на урезках в потреблении масс. И главная задача человечества и демократии совсем не в дележке, а все еще в неустанном создавании и накоплении новых ценностей.
1923