ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I ГОСТИ МОСКВЫ

В один из весенних дней 1838 года среди могучих каменных твердынь московского Кремля прогуливалась не очень обычная для этих мест чета иностранцев. Оба они, и мужчина, и женщина, были довольно молоды: он — лет сорока; она — далеко неполных тридцать. Одетые по-западному, но без малейшей претензии на вычурность. Они являли картину нежной и прочной дружбы: ласково опирались друг на друга, и со взаимной чуткостью останавливались возле каждой достопримечательности.

Оба то и дело вскидывали головы, любуясь слепящим золотом глав, мощной грацией куполообразных шатров, мозаикой фресок.

Долго стояли они так, по-детски запрокинув головы, перед удивительной белоствольной свечой Ивана Великого с вечно пылающим пламенем ее золотого венца.

Приковал их изумленный взор также и величайший колокол мира — «царь колокол». И как бы незримо поглотило их обоих огромное зияющее жерло «царь-пушки» — Руа-деканон.

А когда их взгляд упал на окутанное легчайшей дымкой апреля такое же золотоглавое Замоскворечье, лежавшее как бы в чаше по сравнению с мощным холмом Кремля, у обоих вырвалось восклицание восторга.

— Невероятно, непостижимо! — сказал старший из них, высокий с гордо посаженной головой человек с несколькими серебряными нитями на висках. — Просто непостижимо! Когда Наполеон беседовал со мной на Эльбе, он выразился о Москве так: «Это самый странный город, какой я когда-либо видел в своей жизни». А я, вернее мы, Гайде, не находим слов, чтобы выразить наше восхищение. Я готов сказать прямо противоположное: «Это самый чудесный город, какой дала мне увидеть Судьба!»

— Совершенно согласна с тобой, Эдмон! — горячо поддержала его спутница. — Вполне, вполне согласна с тобой, — повторила она. — Даже Париж, прославленный поэтами, не так сказочен, не так волнует душу и сердце.

Черты лица и смуглость женщины намекали на ее южное или восточное происхождение, но безупречность ее французской речи говорила сама за себя.

Похвала Москве от таких людей не могла быть банальной фальшью.

— Надо думать, что устами Наполеона говорил политик-полководец, потерпевший от этого города свое первое и страшнейшее поражение… — как бы самому себе разъясняя только что сказанное, продолжал тот, кого молодая женщина с дружеской интимностью называла Эдмон. — Когда я услышал от него, никогда ничего не страшившегося, такое определение Москвы, мне сразу же захотелось самому увидеть этот таинственный город Востока. Мое любопытство было разбужено этой оценкой. И помнишь, Гайде, я не раз называл этот город в числе тех мест, где мне хотелось бы побывать после того, как будет завершено главнейшее дело моей жизни…

Все — и в облике, и в манерах этого человека, и даже его голос: мужественно-мягкий, глуховатый — свидетельствовало о его незаурядности.

Эдмон оторвал свой взгляд от волшебной панорамы Замоскворечья: от золотых, голубых, розовых, оранжевых глав его церквей, его колоколен, тонущих в свежей золотистой зелени бесчисленных садов.

Медленно, жалея расставаться с увиденным, с тем, что еще приковывало их взгляды, чета гостей двинулась в сторону знаменитых Спасских ворот, при входе в которые всем полагалось обнажить голову. Даже и не зная об этом, при входе в эти древние много повидавшие ворота Гайде захотелось снять свою маленькую албанского стиля шапочку, которая хорошо гармонировала с ее строгим дорожным платьем. А Эдмон, уже слышавший о нерушимом обычае москвичей, проходя под сумрачным многовековым сводом, без всякого самопринуждения снял свой парижский цилиндр. Историю он чтил, как и Судьбу.

И тут — за этими воротами — их ждал как бы новый совсем иной мирок! Суровый, при всей сказочной пышности и красоте, московский Кремль остался позади. Перед ними развернулось иное зрелище, не менее сказочное: весенне-пасхальная московская ярмарка, так называемый «Вербный базар». Правда, над Москвой еще не висел тот неумолчный, похожий на неуходящее многозвучное облако, так восторженно описываемый путешественниками, пасхальный перезвон колоколов. Ради него, собственно, и поспешила в древнюю эту столицу наша чета. До русской Пасхи оставалось еще несколько дней, но огромная площадь, примыкавшая к Кремлю снаружи, была вся заполнена множеством разноцветных и разнокалиберных балаганов с разнообразнейшими товарами. Москвичи, готовясь к главному празднику года — Пасхе, закупали здесь праздничные сладости, вина, волжско-каспийские деликатесы, а также обновки из одежды и обуви, галантереи, посуды, музыки: от свистушек глиняных до балалаек и гармоник.

Внимательно рассматривая это необыкновенное зрелище, Эдмон Дантес задумчиво сказал:

— Наполеон напрасно мечтал одолеть этот своеобразный народ, у которого так органически сочетается почти испанское фантастическое благочестие с почти итальянской неукротимой жизнерадостностью.

Гайде с легким укором заметила:

— Стоит ли о нем вспоминать, виновника твоих несчастий? Свидание с ним погубило тебя тогда, мой дорогой Эдмон!

— Я вспомнил о нем потому, что свидание с Москвой погубило его! — ответил граф.

— Оно не погубило бы его, если бы он, подобно нам, явился сюда не завоевателем, а мирным, добрым гостем. И он, как мы сейчас, был бы очарован необычайной красотой этого города, его восхитительной картиной ландшафтов. Я где-то читала, что даже про это изумительное сооружение, — она указала на собор Василия Блаженного, — даже про это национальное чудо он не нашел иных слов, как такие: «Из всех сокровищ Москвы я вывез бы „Эглиз де Сэн-Базиль“, если бы только мог это сделать! Вот сердце России, вот ее символ! лишив ее этого чуда, я вырвал бы ее загадочное сердце…».

— Значит, он все же воздавал должное чудесам этого города… — примирительно улыбнулся Эдмон.

— И все же хотел «избавить» от них Русь и Москву, — улыбнулась Гайде. — А разве есть что-нибудь подобное во всем мире?

Медленно пройдя по обширной площади, обрамленной высокой могучей стеной древней кладки со своеобразным рисунком зубцов, гости приблизились к еще одной достопримечательности Москвы. Это была небольшая часовня. От ее широко раскрытых дверей веяло еще большим жаром, нежели с жаркого апрельского неба, заполненного солнцем. Этот жар исходил от бесчисленного количества непрерывно горящих восковых свечей самой различной толщины и длины: тонких, почти как колосок пшеницы; массивных — наподобие беломраморных колонн в миниатюре. Огромные серебряные канделябры вмещали то по одной такой гигантской свече, то по несколько десятков малых, закрепленных в разной величины гнездышках-ячейках. В свою очередь целые десятки таких канделябров на высоких и низких опорах теснились на сравнительно малом пространстве капеллы, словно устремлялись своим пылающим огнедышащим восковым войском к центральной внутренней ее стенке.

Здесь находилась едва ли не главная святыня Москвы — Мадонна Иверская или Грузинская, ибо по-старорусски Грузия именовалась Иверией. Спасенная от турецко-персидских нашествий на Афон, увезенная когда-то из Грузии, эта высокочтимая икона была подарена Москве, Руси, взявшей Иверию (Грузию) под свое покровительство.

Эдмон перед осмотром древней русской столицы во французском консульстве основательно вооружился разными сведениями о ней и сейчас мог щегольнуть ими перед Гайде.

Глава II НЕЗАСЛУЖЕННАЯ ПОЩЕЧИНА

Московские рестораны назывались трактирами. Ближайшим к Кремлю трактиром был знаменитый «Егор», расположенный в нескольких шагах от Иверских ворот.

К этому трактиру примыкал не менее известный «Охотный ряд». Это средоточие гастрономической московской торговли, где можно было приобрести все: от саженного осетра до целого лебедя тоже почти с саженным размахом крыльев, и от десятипудового дикого кабана до тридцатипудовой лосиной туши. Здесь также можно было найти и медвежатину, и индюшатину, и рябчиков, и тетеревов, и молочных поросят, и спинки дикой степной козы-сайгака, и любую икру — от зеленой, зернистой до угольно-черной паюсной!

Все эти огромные ресурсы для ублажения самых требовательных, избалованных или прожорливо-бездонных желудков были в любое время в распоряжении прославленного «Егора» — первейшего по размаху трактира Москвы, куда не гнушались заглядывать даже и коронованные особы. И этот пресловутый храм Чревоугодия, как и все в Москве, был своеобразен. Официанты в нем назывались «шестерка» или «беловый» — по необычному одеянию сплошь белого цвета: длинная до колен рубаха с плетеной подпояской, белые широкие штаны, на бегу раздувавшиеся, как паруса; белая громадная салфетка под мышкой. Не хватало лишь разве белого парика для совершенно законченной безупречно стильной полноты картины, но волосы у «шестерок» были, как правило, светло-русые, и ощущение общей белизны нарушалось.

Для развлечения гостей трактир «Егор» был наполнен десятками птичьих клеток с соловьями, канарейками, дроздами и даже попугаями. Все это пестрело, свистело на разные голоса, но было не в силах заглушить жизнерадостный галдеж, пьяную или хвастливую болтовню многочисленных посетителей.

Трактир даже высокого класса считался законным местом всяческого шума, пения не только птичьего, но и человеческого, пускай некоторые голоса поющих порой больше походили на козлиные или бычьи. Для особо почетных гостей хозяин, он же и главный метродотель, заводил редкую в то время музыкальную машину — немецкое подобие самоиграющей шарманки с пружинным заводом.

В это многопосещаемое заведение и повел Эдмон Дантес свою откровенно проголодавшуюся спутницу.

— Уж изучать Москву, так изучать! — шутливо произнес он, вводя Гайде в звенящий птичьими и человеческими голосами обширный трактир, который занимал целых два этажа здания, соединенных широкой гостеприимной лестницей. Его нижний этаж был чуть попроще, подешевле. Верхний же — украшали не только птичьи клетки, картины в тяжелых золоченых рамах, разные виды пальм, но и имелось несколько аквариумов огромных размеров, где плавали стерляди, предназначенные для приготовления ухи по выбору заказчика.

Изысканный вид Дантеса и его спутницы заставил солидного, бородатого, одетого в ливрею швейцара, указать им путь на верхний этаж.

— Пожалуйте, — сказал он уважительно и добавил, удивив гостей, — Сильвупле…

Эдмон уплатил за это приятное удивление серебряный рубль, в свою очередь изрядно удивив швейцара, не очень привычного даже здесь к таким щедрым чаевым: за одно лишь слово, за один лишь жест.

Поднимаясь с Гайде по лестнице, бережно поддерживая ее под руку, Дантес повторил:

— Как можно подумать о какой-то мести такому приветливому, доброжелательному народу! Хотя бы даже и за бедного Наполеона! Россия с ее народом сыграла роль руки и меча: Судьбы в отношении нашего великого соотечественника… Предадим забвению все подобные счеты! Судьбу не судят и Судьбе не мстят!

Войдя в просторный и светлый зал второго этажа, предназначенного для избранных, наша чета остановилась, выбирая место. Гостей в этот час было уже довольно много. Дантесу хотелось занять отдельный столик на двоих, но почти все такие столики были уже заняты. Оставалось повернуться, чтобы идти поискать место в другом зале. И вдруг они услышали громкий, полный радостного изумления окрик:

— Дантес, дружище!

Из-за четырехместного столика быстро поднялся человек одних лет с Эдмоном и устремился к чете новоприбывших.

— Дантес, ты ли это? Сколько лет мы не виделись?!

Несколько лиц повернулись в их сторону. Но Эдмон не сразу узнал подбегавшего к нему человека. Ростом он был чуть поменьше графа, но плотный, широкоплечий, в одежде французского шкипера дальнего плавания. Этот человек был товарищем детства, земляком и другом Дантеса — Жюль Карпантье, с которым Эдмон не виделся почти четверть века.

— Жюль, дружище! — вскричал граф, узнав его, и они крепко обнялись.

Дантес представил его Гайде. Они направились все вместе к столику, за которым сидел до их прихода земляк из Марселя.

Начался шумный, сбивчивый, сумбурный разговор, в котором половина вопросов, как правило, остается без ответа, натыкаясь на встречные. Разговор перекинулся на Россию. Карпантье, как выяснилось, не впервые находился в Москве. Он транспортировал важные, особенной ценности грузы и, привозя их по морю в Россию, не ограничивался этим. Отвечая головой за их доставку, а также за сохранность, он подчас должен был их сопровождать даже до Петербурга. Каждое такое дополнительное путешествие давало ему доход почтенных размеров, и он похвалялся, что скопил дома, в Бордо, уже довольно кругленький капиталец. Карпантье сообщил друзьям, что женившись, он уже давно переселился в Бордо.

— Еще два-три таких рейса, — весело закончил он, — и я смогу стать арматором, или по крайней мере, владельцем хорошего корабля… брига или баркентины.

— Парусники уже начинают, кажется, уступать место пароходам? — полувопросительно сказал Дантес. — Не лучше ли тебе и обзавестись не каким-то бригом, а приличного тоннажа пароходом, мой Жюль?

Карпантье всплеснул руками.

— Ты смеешься, мой милый Дантес! — вскричал он. — Да разве это мне по карману? Хорошенькое дело — пароход! За всю жизнь не скопишь денег на такую новинку!

— Думаю, что я был бы способен помочь тебе в этой безделице… — сказал Дантес. — Для старого приятеля и земляка не жаль расходов!

Карпантье недоверчиво вгляделся в лицо Эдмона.

— Ты, конечно, шутишь… — пробормотал он, улыбаясь.

— Да, нет, — отозвался Дантес. — Хватило бы тебе на это сотни тысяч франков?

— Не помнил за тобой такого грешка — издеваться! — вздохнул Жюль.

— Да, я ничуть не издеваюсь, — возразил Дантес. — Говори, сколько у тебя не хватает денег для приобретения приличного морского парохода-каботажника?

— Хватило бы полсотни тысяч франков! — пробормотал Карпантье.

— Завтра ты будешь иметь эту сумму, мой Жюль, не унывай.

— Шутник, ты, однако! — озарился широкой улыбкой земляк графа. — Право, Дантес, не знал я за тобой такой способности!

Занимаясь своим оживленным разговором, друзья из Франции не обращали никакого внимания на группу молодых людей, сидевших за несколько столиков от них. Эту группу составляли неплохо одетые москвичи явно не купеческого облика. Не были похожи они и на чиновников. По всем внешним признакам — это были студенты. Центром их маленькой компании был высокий, широкоплечий, напоминавший молодого медведя, барчук, чьи отрывистые, резкие фразы невнятно доносились до столика Дантеса и Карпантье.

Время от времени вся эта компания поглядывала в сторону иностранцев, вроде как бы вслушиваясь в их разговор. Но поскольку Эдмон и Жюль говорили бегло, быстро, наверняка было нелегко разобрать речь французских гостей.

Один раз явственно донеслось произнесенное медведеобразным студентом имя «Дантес» с полувопросительной интонацией. И после этого все четыре студента переглянулись, почему-то пожимая плечами и хмурясь.

Но Эдмон и его друзья совсем не присматривались и не прислушивались, что делалось за соседними столами.

Жюль продолжал недоверчиво острить:

— Что ты, разве, получил солидное наследство? Или удачно, даже сверхудачно женился? — он смешливо глянул при этом на Гайде. — Но покупать для приятеля пароход, при том морской — о! Нет, друг Дантес, ты явно морочишь меня! Не хватает, чтобы ты предложил мне в подарок санкт-петербургского Медного всадника или московскую царь-пушку!

Услышав донесшееся до них слово «пушка» соседи-студенты еще более насторожились, стали еще чаще поглядывать в сторону Дантеса и Карпантье.

А Эдмон в ответ на остроту приятеля засмеялся и махнул рукой:

— Но «цари» и «пушки», мой друг, не в моей власти, что же касается обещанного морского парохода — считай его своей собственностью. Я не люблю бросать слова на ветер, а моя радость по поводу нашей с тобой встречи слишком велика, чтобы я задумался над такой мелочью, как паровое каботажное судно. Возможно, я еще почесал бы за ухом, прежде чем предложить тебе монитор или трансокеанский пакетбот… Но все остальное — пустяки, — он опять пренебрежительно махнул рукой.

То ли радость по поводу неожиданной встречи за тридевять земель от родины, то ли опасения задеть какие-то нежелательные струнки, больные места удерживали Жюля Карпантье от настойчивых расспросов.

Эдмон и сам не давал ему это делать, сам засыпал давнего друга вопросами.

— Раз ты часто бываешь в России, ты должен знать и русский язык, Жюль!

— Немножко — да, знаю, — признался Карпантье.

— Так скажи, что означает надпись на вывеске этого ресторана — «Егор»?

Жюль усмехнулся, хоть ему сейчас и было не до улыбок.

— Это примерно то же, что и в Париже «Жорж». Егор по-русски, Жорж — по-французски, понимаешь… Егоров трактир — ресторан «Жорж». Вполне прилично и благопристойно.

Мысли его вращались вокруг предложения, сделанного ему Эдмоном: «Шутка сказать — этот милый былой марселец, пусть хоть и товарищ детства, что-то уж очень размахнулся! Обещает в подарок пароход, морской каботажный пироскаф… Забавник, но что, если это все же всерьез?»

Лицо Жюля отражало бушевавшие в нем мысли и чувства в эти минуты.

Эдмон понял это и добавил, пояснив:

— Надо тебе сказать, Жюль, что мне изрядно повезло… Я понимаю твое недоверие, но что я сказал — вполне в моих силах и будет выполнено… Поверь, что я никогда не был пустым болтуном… А хвастуном и тем более…

Карпантье замахал руками:

— Дантес, милейший мой! Как ты мог даже подумать об этом? Разве я не знаю тебя с детства, Дантес?

Напоминавший медведя студент вдруг поднялся со своего места и неторопливо пошел к столику иностранцев. Массивная неуклюжесть замедляла его движения между столиками обедающих. Он даже задевал кое-кого локтями и бедрами, но не трудясь извиняться, прокладывал себе путь.

Остановясь возле Эдмона, он как-то странно помедлил, вглядываясь в иностранного гостя, словно стараясь узнать в нем кого-то. И наконец произнес на французском диалекте:

— Вы, сударь, именуетесь Дантес?

Хорошо настроенный Эдмон ответил вежливо с улыбкой:

— Да, сударь, я — Дантес!

— Жорж?

— Э? Да… — Эдмон машинально кивнул, вспомнив название трактира.

И тут произошло нечто непостижимое, ошеломляющее, чудовищное: медведеподобный, вблизи еще более крупный, громоздкий детина, нанес Эдмону страшный удар — сокрушительную пощечину. Это не была умеренно-сильная, корректная пощечина, какой французский жантильом или английский джентльмен вызывают своего противника на поединок. Это был удар грубый, чуть-чуть не смертельный, нанесенный хотя и ладонью, а не кулаком, но способный свернуть менее прочно посаженную голову, чем какой был одарен природой Дантес. От этого удара Эдмон свалился с сидения на пол, теряя сознание. Жюль, пытаясь его поддержать, тоже упал.

— Дантесу за Пушкина… — громко и резко добавил парень, как бы что-то поясняя. Чуть помедлив, не дожидаясь, когда поверженный поднимется, он зашагал к своей группе. Та, уже стоя, ждала его возвращения, и тотчас же все вместе они направились к выходу. Видимо, перспектива разговора с полицией их не устраивала… А Жюль и Гайде припали к Эдмону.

Эдмон не сразу и не без усилий с помощью Жюля, Гайде и одного из соседей по столикам, поднявшись и снова усевшись на свой стул, смертельно бледный, ничего не понимающий, растерянный, близкий даже к тому, чтобы зарыдать от незаслуженной обиды, тупо и мрачно молчал, уронив голову на грудь, а руки — на колени.

— Что же это такое… Что же это такое? — почти беззвучно бормотал он. — Что я сделал этому человеку? Чем заслужил я такое убийственное оскорбление?

Разумеется, он все это произносил по-французски, но человек, любезно помогавший ему подняться, понял эти полубессвязные фразы и сказал:

— Если вы ничего не имеете против, я, пожалуй, мог бы попытаться, месье, пролить некоторый свет на эту несомненную для вас загадку…

Его французский язык был безупречен, изысканно точен и без акцента. Собеседник явно принадлежал к высшему кругу москвичей.

Эдмон с усилием, полусмущенно, полудосадливо кивнул:

— Прошу вас, милостивый государь.

Стыд перед Гайде, перед Жюлем, перед самим собой давил его. Он с трудом боролся против напрашивавшегося взрыва гнева.

Любезный сосед прикоснулся к его плечу:

— Успокойтесь, месье… Сейчас я постараюсь объяснить вам причину свалившейся на вас горестной и оскорбительной неожиданности… Дело, мне кажется, в том, что не столь давно наш величайший русский поэт Александр Сергеевич Пушкин был убит французским Дантесом.

— О! — вырвалось одновременно из трех уст: Эдмона, Гайде и Жюля.

— Но ведь не мною же! — тотчас же горестно вскричал Эдмон. — Имя Дантес довольно редкое во Франции, не спорю, но причем тут я, месье москвич? Я только сейчас припоминаю, что мельком слышал или видел в газетах сообщение об этом печальном событии.

Гайде дополнила его слова:

— Месье москвич, ваша заботливая доброта располагает к искренности. Помню и я, как мой дорогой муж, — она указала на Эдмона, — прочтя заметку об этом происшествии в далекой тогда для нас России, со вздохом сказал, но вместе с тем и с улыбкой, месье, он, мой Эдмон Дантес, любит пошутить: «Теперь в Россию можно будет ехать только инкогнито!» И вот, увы, он начисто забыл об этом. Это ли не доказательство чистой совести?

— И чистых рук! — одобрительно подтвердил москвич, кивая. — Не знаю, нужны ли вам дальнейшие пояснения, но хочется чуть-чуть оправдать в ваших глазах этого моего молодого соотечественника, который своей выходкой оскорбил не только ни в чем неповинного гостя, но и нашу славную Москву, и больше того — всю Россию! Ужасна, подобная выходка! Но все же кое-что может ее оправдать — патриотизм, господа, патриотизм! Напоминаю, человек, носящий имя Дантес, лишил жизни величайшего поэта России, красу и гордость русского народа — Пушкина! О, Александр Сергеевич Пушкин, был кумиром нашей страны, и молодежи в особенности… Простое созвучие «Дантес», господа, может сейчас вызвать приступ бешенства у нашего русского человека, и тем более у горячего молодого студента, да еще, может быть, хватившего чуть-чуть… А этот богатырь, что нанес вам удар, месье Дантес, наверняка из студентов. По-моему, я его мельком где-то уже видел… Его счастье, что не оказалось поблизости полицейского. Этот поступок не сошел бы ему с рук… Можно и сейчас начать розыск, и наказание рукоприкладцу будет… Строгая кара!

Эдмон молчал… Наказание… Кара? Но тому ли, кто ее по-настоящему заслуживает? Тому ли кто был подлинным виновником этого поистине страшного происшествия? Что в самом деле совершил этот похожий на медведя студент, явно простодушный, но пламенный поклонник своего великого соотечественника, поэта Пушкина? Случайно услышанное имя «Дантес» вызвало у него приступ ярости, желание хоть так отплатить за гибель великого певца! А разве сам он, Эдмон, не отдал чувству мести лучшие свои годы? Разве не была месть для него главным двигателем и маяком на протяжении многих лет? Разве не приравнивал он месть, реванш к высоким законам и правам человека? Эдмон покачал головой:

— Он не ведал, что делал, этот юнец! Он считал это своей данью справедливости… Как же его карать за это? Как его даже за это порицать?

Глава III КАК ТЕПЕРЬ БЫТЬ?

Гайде сидела, словно окаменев, как загипнотизированная. Беспомощно, по-детски раскрытый рот, да полные ужаса глаза в какой-то мере могли говорить о ее ощущениях. Только что путешествие в далекую загадочную Москву одарило их с Эдмоном великолепными зрелищами, какие даже до этого и вообразить было невозможно. Город, сразивший Наполеона, только что предстал перед ними во всем своеобразном великолепии, добродушии, веселой приветливой жизнерадостности, — и вдруг такой непостижимый, непонятный, чудовищно неожиданный поворот! Она еще меньше, чем Эдмон и Жюль тоже потрясенные происшествием, была способна к какому-либо объяснению. Для нее больше, чем когда-либо, случившееся было похоже на страшный, кошмарный лихорадочный сон…

Даже то, что поведал в виде догадки симпатичный москвич, пришедший на помощь Эдмону, не в силах было успокоить бедняжку Гайде. Красавица-Москва, только что улыбавшаяся им десятками, сотнями ласковых лиц, светившая им в сердце ослепительным золотом своих бесчисленных куполов и мягкой, нежной, весенней зеленью, сияющей голубизной своего неба — внезапно показала какой-то совсем иной облик.

«Да, — сумбурно мелькало в мозгу бедной Гайде, — вот, пожалуй, та настоящая, истинная Москва, что сломала хребет непобедимому Бонапарту, ввергла его в будущее море огня, пылая сама жертвенным костром, сожгла и славу великого завоевателя! Превратила ее в пепел и дым! Страшны ее люди, и вот живой убедительный образец этого. И какой! Упавший на пол Эдмон — божество ее — Эдмон, барахтавшийся на полу трактира от чудовищного удара, нанесенного ему потомком тех, кто сокрушил великого корсиканца! Недаром назвал он Москву самым страшным городом мира!»

Гайде продолжала сидеть как во сне, пока приятный участливый москвич, однако и такие имелись в этом страшном городе, делал Эдмону и Жюлю свои пояснения, пытался утешить и успокоить Эдмона.

— Для меня лично все ясно, дорогой иностранец, — с трогательной и изящной деликатностью уговаривал он. — И все будет окончательно прояснено, если вы поведаете также и ваше личное имя.

Эдмон вместо ответа машинально вручил доброму москвичу визитную карточку, снова входившую в моду в Европе:

ЭДМОН ДАНТЕС,

граф Монте-Кристо

— Ну, вот — вскричал незнакомец прямо-таки радостно. — Теперь уже в самом деле окончательно ясно! Имя того, кто убил нашего великого Пушкина — Жорж, Жорж Дантес… И он не граф, а барон, притом сомнительного свойства… Он стал бароном лишь недавно — будучи усыновлен неким бароном Геккереном, посланником Нидерландов при Российском императорском дворе… Какая-то сложная малопонятная цепочка… Правда, у него есть некоторое сходство с вами, граф… Я видел его мельком в Санкт-Петербурге… Как раз на одном из дворцовых балов. Рост и прическа, и даже в чертах лица нечто… Только более светлый, чем вы… Возможно, что это какой-нибудь ваш родственник, пусть и не ближний… Но уж во всяком случае он отнюдь не граф и не Эдмон, а Жорж Дантес.

— Такого родственника я не знаю, да и не хотел бы знать! — хмуро сказал Эдмон.

Покачав головой, он добавил:

— Получить пощечину вместо того, кто ее заслуживает и с кем я не имею совершенно ничего общего, согласитесь, месье… Простите, я все же хотел бы знать, с кем я беседую и кому я уже столь многим обязан?

Учтивый москвич тоже вручил Эдмону визитную карточку. Это было явным признаком того, что этот человек действительно принадлежит к высшему обществу. Но карточка была напечатана русскими буквами и это затрудняло смотревшего на нее графа.

— Вышегорский, — любезно подсказал собеседник. — То, что произошло сейчас с вами, дорогой граф, скажу вам честно, огорчило меня чрезвычайно, повергло в неописуемый стыд за Москву, за моих сограждан, за нашу буйную молодежь, но вместе с тем и заставило как-то яснее, сильнее представить себе, как же чтит народ память своего великого поэта! Не обижайтесь, граф! Вы пострадали незаслуженно, несправедливо. Я готов стать на колени перед вами с мольбой простить и Москву, и москвичей. Но в душе у меня бродит непреодолимое чувство гордости за нашего незабвенного Александра Пушкина! Какую он завоевал народную любовь, какое широкое признание и поклонение!

Почтительно откланявшись, он пошел. Но Эдмон вскочил, быстро догнал его, обнял:

— Ваше участие, ваша добрая помощь, ваши утешения — все это так драгоценно, так отрадно, что не поблагодарить вас еще раз было бы с моей стороны преступлением! В мире есть две важные вещи — это благодарность и месть, не так ли, дорогой месье Вышегорский?

Вышегорский пожал плечами.

— Месть подобна кругам, расходящимся по воде, от одного круга рождается другой… Там, где реванш узаконен — это приводит к гибели целые племена и даже народы. Стоит ли восхвалять подобную догму?

— Не знаю, как для кого, а для меня, господин Вышегорский, месть была и остается сладчайшим напитком! — упрямо сказал Эдмон, и еще раз крепко пожал руку своего неожиданного московского знакомого. — Да, спохватясь, задал он еще вопрос, — а где произошло это тяжелое преступление — убийство поэта?

— В Санкт-Петербурге, граф! Почти на глазах у высшей власти… Вот почему, — прибавил он, понизив голос, — народ склонен и власть нашу считать соучастницей этого преступления…

Эти слова, как и все остальное по-французски, он произнес настолько тихо и осторожно, что Дантес едва их расслышал. Однако, расслышав и поняв, он так же тихо сказал приятному москвичу:

— Власти своей за Пушкина пусть мстит обожающий его народ России, надеюсь, ему по силам такая задача… Что же касается меня, то я буду мстить, в первую очередь, за себя, за то страшное оскорбление, какому только что сейчас здесь подвергся, и буду мстить как раз тому, кто был виновником этого, по чьей вине это произошло… Подлинному виновнику!

Лицо Вышегорского озарилось:

— Но тем самым вы будете мстить и за Пушкина, любезный граф! — уже не понижая голоса, произнес он, почти вскричал симпатичный москвич. — Мне остается пожелать вам удачи!

Вернувшись к своему столику, Дантес ощутил продолжавшуюся все еще там растерянность обоих своих компаньонов — Гайде и Жюля. Последний за все время не произнес ни слова. Он сидел, как опущенный в воду. И Эдмон понял, что приятеля мучительно терзает совесть — как это случилось, что он, растерявшись не отплатил тотчас дерзкому студенту-москвичу, пусть тот и был на голову выше его и почти вдвое шире в плечах. Бесспорно, подоспели бы тотчас и другие потомки князя Кутузова и могло разразиться новое Бородинское сражение. Однако честь марсельцев была бы все-таки поддержана, момент не был бы упущен…

Но Эдмон вспомнил только что услышанные слова: «Месть подобна кругам расходящимся по воде…» В фешенебельном на свой лад московском ресторане-трактире легко могла разыграться буря почище любого Тирренского шторма… Вмешательство полиции могло повлечь пренеприятные последствия и для самого Жюля Карпантье, и для никем не признанного графа Монте Кристо, пускай уже и пострадавшего в первую очередь!

Эдмону стало искренне жаль приятеля. Он положил руку на плечо Жюля:

— Я понимаю — ты огорчен за меня…

Карпантье возмущенно вскинулся:

— Я разъярен… Я полон бешенства. Я опешил в тот миг. Мелькнуло даже, не навлек ли ты сам чем-нибудь этот удар? Это дало возможность им уйти. Я готов мчаться к генерал-губернатору Москвы и потребовать немедленного розыска наглецов, устроивших нападение на тебя, мой Эдмон!

— Но ведь ты слышал мой разговор с этим русским, и надеюсь, понял каждое мое слово. Огласка этого происшествия была бы для меня куда страшнее того, что случилось… Это было бы для меня подобием смерти! Двойной позор лег бы на дорогое для меня имя «Дантес»! А сейчас руки у меня свободны…

Снова оказавшись на вольном московском воздухе, и Эдмон, и Гайде, и даже Жюль шумно и глубоко вздохнули. Они даже оглянулись — точно ли они не спят, точно ли находятся в экзотической, но все же реальной Москве? Да, сомневаться было невозможно. Справа — над зубцами огромной красноватой стены высились уже знакомые чарующие золотые главы Ивана Великого и его свиты-дружины: полудесятка могучих многокупольных храмов… Над менее высокой стеной Китай-города виднелись причудливые многоцветные завитки и узоры Святого Василия. Слева — красовался голубовато-зеленоватый тоже узорчатый дворец Московской Законоспасской академии — той, где учился легендарный соперник Лавуазье — Ломоносов. А еще чуть левее, за углом первого трактира Москвы, обозначались мощные колонны самого крупного и знаменитого театра России — так и именуемого «Большой»!

Жюль Карпантье, невзирая на успокоительные слова Дантеса, продолжал свое подавленное молчание. Он начал прощаться:

— Прости, Эдмон, что так все получилось… Просто не знаю, как и оправдаться перед тобой, дружище… Я ничего не мог сообразить — так внезапно было это нападение!

— Значит, у тебя даже мелькнула мысль, что это нападение могло быть и заслужено мною? Ничего удивительного, дружок! Времени после нашей с тобой последней встречи промчалось уйма — мало ли что могло произойти за этот срок! Я мог оказаться в заговоре в пользу врага России и Москвы — Наполеона… Мог стать участником международной банды по похищению кремлевских сокровищ — «царь-колокола» или «царь-пушки», а то и обоих сразу… Ты, конечно, заметил, что благородный москвич именовал меня графом, и удивлялся, конечно, в чем тут дело? Не самозванец ли я, каких немало теперь шатается по свету?

— Что ты! — смущенно откликнулся Карпантье. — За это время столько людей стали графами, и герцогами, и даже принцами с легкой руки Наполеона.

— Меня сделал графом не Наполеон, хотя чуть-чуть и он причастен к этому, — возразил Эдмон. — У Судьбы, как я не раз говорил Гайде и другим, есть свои удивительные причуды, свои умопомрачительные ходы… Один из таких причудливых ходов Судьбы и сделал меня вполне законным графом, милый Жюль! А в знак того, что я нимало от этого не зазнался — вот тебе чек на московский филиал «Лионского кредита», — он достал из кармана по всем правилам оформленную чековую книжку, и раскрыв ее, подал Карпантье уже готовый подписанный чек на пятьдесят тысяч франков.

— Я написал и подписал его, провожая до выхода нашего московского знакомого… — Пояснил он. — Сначала я хотел вручить тебе этот чек завтра, мой друг и земляк, но подумал, что ты можешь испугаться по поводу случившегося сегодня, что не захочешь больше со мной и видеться… А я привык держать свое слово, выполнять свои обещания — вот тебе деньги на морской пароходик, мой милый марселец! Если не подвернется более желанного тебе названия, назови это судно «Монте-Кристо»… Знаешь, конечно, остров с таким названием на наших средиземных морских дорогах… Этот островок принадлежит теперь мне, и я буду рад, если новое чудо морей — пироскаф с таким именем будет не только бороздить синий простор нашего моря, но и пришвартовываться иной раз к этому малоизвестному для многих кусочку суши… Там есть удобные для захода бухты. В одной из них специально для тебя я прикажу оборудовать небольшой пирс…

Не веря не только своим глазам, но и слуху, оцепенело смотря на чек и на Дантеса, Жюль Карпантье бормотал ошеломленно:

— Да за что же мне такая милость? Такая щедрость… Такая странная улыбка Судьбы?

— Не применяй к Судьбе такое понятие, такое слово — «странный», «странное», «странность»… Повторяю и готов повторять еще множество раз, Жюль, и вот опять-таки Гайде свидетельница этому, что у Судьбы почти все странно с нашей наивной человеческой точки зрения. Но лишь потому, что умы наши слишком поверхностны и ребячливы… Мы желаем, чтобы все было просто и ясно! Какое смешное, ничем не оправданное желание!

— Но иногда уж слишком странно… — пробормотал Карпантье. — Вот как сейчас, дружище Эдмон…

Граф кивнул:

— Не спорю, странного немало. Но вот я немного вдумался в происшедшее, друзья мои. И хотел бы сказать, моя Гайде, в ответ тебе на кое-что из наших утренних разговоров! Обозначается нечто такое, что снова способно наполнить мою жизнь не идиллическим безмятежным спокойствием — сиречь безделием и бездействием, а свойственной мне жаждой поисков, бурь, борьбы!

— Опять! Опять искания, бури… — со вздохом сказала Гайде.

Эдмон подтвердил:

— Да-да-да, моя дорогая Гайде! Так написано мне на роду, вероятно, или на руке моей, как утверждают марсельские и иные цыганки… Судьба не любит, когда люди пытаются заглянуть в ее тайны, но она покровительствует тем, кто подчиняется ее велениям!

Глава IV САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Петербург встретил Дантеса и Гайде холодноватым туманом. И они могли воочию удостовериться в огромной разнице между двумя столицами России.

— Мне непонятно, — сказала всегда самостоятельная в суждениях Гайде, — как мог вообще жить в таком городе величайший поэт России — Пушкин? Ведь это просто какой-то гигантский каземат, сплошная каменная тюрьма… Какая огневая, рвущаяся из сердца песня или поэма могла бы родиться в подобном каменном саркофаге! Возможно, Пушкин как раз задыхался в этой темнице, и потому сам рвался навстречу смерти. А вы, мой неукротимый друг, все-таки собираетесь мстить за него, рисковать собственной головой, ставить на карту и свое собственное счастье и мое также…

— Прежде всего, милая моя Гайде, — с какой-то особенной, редко звучащей в его голосе ноткой, — ответил Дантес, — я собираюсь мстить за себя самого.

— Для меня это еще страшнее, еще тягостнее, — со вздохом отозвалась Гайде. — Хоть в общем-то и я сочувствую этому замыслу… Будь я в силах, я сама растоптала бы это чудовище, этого омерзительного однофамильца…

— А вдруг это мой родственник — кузен, например? — хмуро заметил Эдмон. — Как быть тогда? У нас, французов, не принято убивать ни братьев, ни кузенов. Будем надеяться, что тут нет никакого родства…

— Я, по совести, предпочла бы, чтобы родство оказалось, мой дорогой Эдмон… — не без горечи откликнулась Гайде.

— Нет, милая Гайде, я даже брату не простил бы убийство великого поэта! Но я придумал бы для него наказание без крови… Да, без крови. Но такое, которое стоило бы любого кровопролития…

— Порой ты меня пугаешь, Эдмон… — тихо сказала Гайде. — В тебе проступает нечто демоническое, внушающее тревогу… Видимо, рана, которую тебе нанесли почти четверть века назад, все еще не зажила, все еще мучает, доводит до кощунства, до цинизма…

Накануне отъезда из Москвы, по настоянию Гайде, Дантес вместе с ней был в Кремле на открытии того удивительного сорокадневного перезвона московских колоколов, который начинается в пасхальную ночь и беспрерывно длится шесть недель. Опираясь, как обычно, на сильную руку Эдмона, Гайде с нетерпением ждала той минуты, когда по сигнальному удару колокола на Иване Великом — начинают свой симфонический слитный звон все «сорок-сороковен» древней столицы, и десятками тысяч восковых свечей озаряется полуночная темень во всех концах великого города. Гайде втайне надеялась, что это еще более изумительное зрелище, нежели виденное несколько дней тому назад среди дня, что-то изменило бы в упрямой душе Дантеса.

Но даже и это совсем уже сверхволшебное зрелище, сказочная симфония звука и света, не растопило, не преобразило бурелюбивое и суровое сердце ее друга…

Сейчас в отеле «Отель де Франс», одной из лучших гостиниц Петербурга, смышленый и расторопный слуга-француз, просивший называть себя кратко и просто — Клодом, оказался небесполезным земляком. Он через два-три дня доставил Эдмону довольно большой список петербуржцев, имеющих касательство к гибели великого поэта.

В этом списке на одном из видных мест числился атташе французского посольства месье Далиар.

Этот Далиар и оказался первым гостем графа Монте Кристо вдали от все-таки дорогой ему родины.

Во французском посольстве Петербурга он с полным достоинством представился как владелец островка, находящегося под протекторатом Франции — отмеченного на морских картах острова Монте-Кристо, и был принят с почетом, каким остался бы доволен и князь Монако — Монте-Кристо. После этого познакомиться с Далиаром уже не составляло никакого труда. Барон Далиар был приглашен и оказался аккуратен.

— Чрезвычайно рад видеть вас у себя, дорогой гость! — вскричал Эдмон, встречая Далиара в роскошной передней. — Рад возможности познакомить вас с моей женой…

В столь же роскошной гостиной, куда Эдмон провел «дорогого гостя», через несколько минут появилась Гайде, соответствующим образом расфранченная блестящая великосветская дама, в которой никто не заподозрил бы недавнюю сиротку-гречанку.

Далиар, человек тоже великосветский, рассыпался в комплиментах и любезностях.

— Какое счастье видеть в этой хмурой северной стране истинный, неподдельный цветок нашей родины — прекрасной Франции! — задекламировал он с привычной готовностью.

— Каким же цветком хотели бы вы меня считать, любезный барон? — улыбаясь, спросила Гайде.

— Тюльпаном, — поспешил ответить барон, и сразу же поправил себя. — Нет, розой, конечно, провансальской розой, мадам! Такой, какую прикреплял к своему шлему когда-то непревзойденный герой наших французских сказаний — Роланд!

Начался обычный довольно шаблонный светский разговор, но Эдмон вскоре умело перевел его в нужное ему русло.

— Сенсацией российской столицы за это время, говорят, была гибель великого поэта Пушкина? — как-бы мимоходом он задал вопрос.

Далиару оставалось лишь подтвердить:

— Да, это так, граф.

— Ну и каковы же были обстоятельства? — все в том же полунебрежном тоне продолжал Эдмон. — Не вы ли были его секундантом?

Далиар пояснил, что секундантом у Пушкина был майор русской службы Данзас, а у противника Пушкина, Жоржа Дантеса — предшественник Далиара по службе в посольстве Франции — виконт д’Аршиак.

— Великий поэт Пушкин, как вы его назвали, граф, был, однако, великого о себе мнения, — продолжал затем Далиар. — Он пренебрег милостями и благодушием императора, мнил себя центром придворного общества, издевался над всеми, но был до болезненности нетерпим к шуткам в свой адрес. Надо было быть настолько самолюбивым, что когда его поздравляли с вниманием, которое царь уделял его жене, — Пушкин просто лез на стену, бесился, готов был без всякой дуэли застрелить человека, говорившего ему об этом… Никакой светскости, представляете?

— Он был ревнив? — спросила Гайде. — Что же в этом худого?

— Он был ревнив до нетерпимости, — мягко, с осторожностью ответил Далиар. — Такая ревность недопустима в высшем, придворном кругу… Обладая таким свойством, человек просто-напросто не должен соваться в высший круг.

— Но, видимо, дыма без огня не бывает, — сказала Гайде, — и в этом высшем, по вашему выражению, круге, процветают по меньшей мере фривольность, неуважение к брачным узам, к брачному благополучию?

— Все это довольно устаревшие понятия, — выдерживая свой припахивающий цинизмом тон, ответил Далиар.

Гайде вздохнула почти сокрушенно:

— В ваших словах, месье Далиар, немало убедительности… Возможно в общем-то вы недалеки от истины… Но понял ли, по крайней мере, сам этот злополучный Жорж Дантес, что он натворил, понял ли всю тяжесть своего поступка, всю огромность своей вины перед русским народом? Не могло ли быть так, что он намеренно и обдуманно мстил русскому народу за разгром Наполеона? За позор Франции?

Далиар покачал головой.

— Нет, никоим образом! Во-первых, Жорж не проявлял никаких бонапартистских взглядов, совсем напротив! А во-вторых, он вообще был далек от какой-либо философии. Он был всегда жизнерадостным жуиром, бонвианом, хорошим собутыльником и игроком…

— Вы говорите «был»… Где же он теперь? Он разве не жив? — озабоченно спросил Эдмон.

— О! Такова судьба… по приказу царя, он покинул Россию!

После ухода Далиара Эдмон сказал:

— Он убедил меня только в одном, этот гость: Жорж-Шарль не просто шалопай, а настоящий проходимец! Видно, во-первых, что он продал родину. Затем, во-вторых, продал отца, войдя в сомнительное, плохо пахнущее «усыновление» к какому-то голландскому барону… В-третьих, перепугавшись, он вступил в шкурный брак с сестрой той особы, с которой связывала его молва. В-четвертых, он, выждав время, убил мужа сестры своей жены. Говорят, и тут проявив неблагородство, выстрелил раньше, чем полагалось. Для меня уже ясно — он вполне заслуживает и то, что незаслуженно досталось мне и еще нечто… Такое, что клянусь, сделает его жизнь не по вкусу и Каину…

Глава V ПОЭТ ВАСИЛИЙ ЖУКОВСКИЙ

Во имя присущей Эдмону настойчивости, теперь предстояло разыскать Жоржа Дантеса где-то в других странах. В первую очередь все же вероятно, в Европе… Но где все-таки?

— Милый Эдмон, — подала совет Гайде, — здесь у нас нет друзей, но здесь должны остаться друзья Пушкина.

Слуге Клоду снова было дано поручение, закрепленное несколькими золотыми монетами:

— Разыскать людей, хорошо знавших и еще лучше, друживших с известным русским поэтом.

— Постараюсь это выполнить, граф! — почтительно откланялся Клод, крепко зажав в горсти пять золотых.

Еще день-два ожидания и Клод явился с очередными донесениями. Первым в списке друзей Пушкина стояло имя «Василий Андреевич Жуковский». Это, как оказалось, был тоже довольно известный поэт, без зависти, искренне преданный Пушкину, находившийся при нем до самой кончины.

Но как заполучить такого гостя, как заманить к себе? Какой предлог придумать для такого свидания?

Клод добавил к своему сообщению, что Жуковский тоже большая персона при императорском русском дворе, воспитатель подрастающего наследника престола, кавалер высоких орденов.

— Вряд ли он расположен расхаживать по гостиницам! — задумался Эдмон.

— В таком случае, надо нанести визит ему, — как всегда мудро решила Гайде.

Клод узнал точный адрес выдающегося поэта. И не откладывая в долгий ящик, Эдмон и Гайде в пышной наемной карете с гайдуком на запятках отправились с визитом.

Клод продлил свою услужливость настолько, что даже установил точно, в какие часы поэт Жуковский бывает дома. И действительно, они его застали. Отпечатанная с помощью Вышегорского, визитная карточка уже на русском языке:

Эдмон, граф Монте-Кристо,

Франция

возымела ожидаемое действие, и после очень короткого промежутка времени в солидной приемной, гости были приглашены в кабинет высокопоставленного хозяина.

— Насколько я припоминаю, — добавил он добродушно, пожимая руки гостям, а у Гайде даже церемонно чмокнув ее хрупкие пальчики, — в Средиземном морс есть островок с таким названием. Не из больших, но все же приметный.

Эдмон поклонился:

— Этот островок принадлежит мне, — скромно произнес он.

Поэт ощутимо сменил приветливое добродушие, слегка снисходительное поначалу, на уважительное внимание.

— Верно, это очень приятно обладать такой независимостью от кого бы то ни было! — деликатно сказал он. — Море и небо — вот все соседство. Разве что пираты и корсары — как их теперь называют.

Жуковский был уже довольно пожилым человеком, полным того особого лоска и такта, каким пропитываются люди двора за долгие годы общения с сильными мира, с коронованными и титулованными собеседниками. Он вышел к гостям в сюртуке со звездой одного из высших императорских орденов и этим сразу дал понять, что ждет от гостей не пустой болтовни, порожденной неким любопытством, а делового, или, по крайней мере, серьезного разговора. Разумеется, он в совершенстве владел французским языком.

Эдмон поспешно подтвердил его ожидание:

— Мы пришли к вам, месье Жуковский, чтобы выразить глубочайшее наше, а также и многих наших соотечественников соболезнование по поводу гибели великого Пушкина.

Лицо Жуковского одновременно озарилось каким-то теплым светом, и в то же время несколько омрачилось.

— Очень вам благодарен, господа! — вскричал он с неподдельным одобрением. — Любое сочувствие дорого нам, людям русской литературы, из-за утраты нашего гениального, общепризнанного мэтра, и особенно — от представителей той нации…

Доставая большой батистовый платок, Жуковский не закончил фразу, как видно, намеренно. Однако было вполне ясно, что он хотел сказать.

— Именно это обстоятельство и заставило нас в особенности скорбеть о случившемся… — вставила и свое слово Гайде. — Франция вряд ли может быть равнодушной к такому печальному событию.

Жуковский светски поклонился в ее сторону, но возразил:

— Пока дуэли не будут приравнены к преступлению, караемому по всей строгости Закона, остается лишь скорбеть и соболезновать… Но ведь именно Франции мы обязаны распространением в жизнь этого проклятого пережитка средневековья… Могу порадоваться и похвалиться за наше российское правительство: оно уже карает за дуэли. Офицер гвардии, убивший Пушкина, выслан из страны по повелению императора.

— Дантес? — с усилием переспросил Эдмон.

— Да, — энергично кивнул Жуковский. — Барон Дантес де Геккерен… Человек, которого Рок подверг проклятию многомиллионного русского народа, и не только русского, надеюсь… Ваше соболезнование красноречиво!

— Оно искренне! — овладев собою, подтвердил Эдмон.

— Судьба Каина ожидает этого человека… — продолжал Жуковский, очень омрачаясь. — Незримая печать уже горит на его лбу. Я не позавидовал бы его участи.

— А куда он выслан? — с невинным видом спросила Гайде. — Не туда, где он может рассчитывать на сравнительную безопасность?

Жуковский пожал плечами.

— Кажется, он избрал Нидерланды… страну, посланник которой усыновил его здесь.

— Надеюсь, он усыновил его еще до преступления? — сдержанно спросил граф Монте-Кристо.

— Да, это так, — подтвердил Жуковский и добавил, — вряд ли он мог предвидеть то, что последовало.

— Может быть, это обстоятельство, что этот Дантес… — Эдмону становилось все труднее произносить это имя, — что этот офицер, получив титул барона, возымел еще большую уверенность в безнаказанности, и как раз и подтолкнуло его, так сказать, на его ужасный «подвиг»?

Жуковский согласился.

— Возможно… Впрочем, необходимо отметить, что иностранцы вообще пользуются в нашей стране множеством всяких льгот, поблажек… Наверняка, если бы нашего драгоценного Александра Пушкина убил русский, расправа с ним была бы куда строга! А иностранец, даже одноплеменник недоброй памяти Наполеона, отделался сравнительно легко. Я это не одобряю. Но меня, к сожалению, не послушали. Я предлагал посадить его на приличное время в тюрьму, тем более, что выстрел, если открыто не нарушал гуманное правило дуэли, то во всяком случае не совпадал с законом чести: он выстрелил раньше, чем Пушкин!

— Следовало бы его повесить, сказать по правде! — горячо воскликнула Гайде.

Жуковский покачал головой.

— Хотя повешение считается и бескровной казнью, но все равно это было бы умножением крови на кровь… — мягко сказал он. — Это означало бы двойное запятнание драгоценной для нас памяти Пушкина. Мы уже вышли из той фазы развития человечества, когда месть, кровавая в особенности, считалась священным непреложным законом.

Гайде украдкой глянула на Эдмона. Разговор коснулся его «больного места». Как он отнесется?

— Месть не вычеркнута, господин Жуковский, из списка священных прав человека, как мне кажется… — неторопливо, обдумывая и подбирая слова, отозвался Эдмон. — Мстящий может покарать общество, не вникнув должным образом в его мотивы, но когда он, мстящий, ощущает себя орудием Неба, осуществителем Воли судеб — он бесспорно идет на любые последствия.

— Не значит ли это, что вы в какой-то мере оправдываете Дантеса? — слегка насторожился хозяин.

— О, нет, нимало! — граф протестующе вскинул руки. — Мне лишь подумалось, что нужны достаточные права для роли мстящего… И вот знаете, месье Жуковский, когда я ехал сюда, в Россию, я смутно мечтал хоть чем-нибудь или как-нибудь отплатить за одного из немногих великих людей мира, кого я знал лично и питал к нему большое уважение… За этого самого Наполеона Бонапарта, о котором вы только что говорили.

Жуковский прищурился, но не ошеломленно, как рассчитывал Эдмон, а с какой-то своеобразной хитрецой понимания.

— Вы меня этим не удивили, граф. Мне сразу подумалось, когда я услышал ваш титул, что вы должны самолично, или через вашего отца быть одним из тех, которые чем-то обязаны Наполеону… Сколько наделал он графов, герцогов, баронов! Да чего графов и герцогов — королей сколько сфабриковал после того, как сам произвел себя в императоры… Я сразу сделал предположение, что вашим графством и обладанием целого острова, пусть и не столь уж большого, вы как раз обязаны этому смелому и щедрому узурпатору, умевшему и подкупать и покупать людей. Граф Монте-Кристо — разве здесь не виден наполеоновский почерк?

Эдмон запротестовал:

— Он был лишь косвенным моим пособником. Ни титул, ни остров достались мне не от него.

— Но все же при его содействии, вы признаете? — подхватил довольный, хотя бы неполной своей догадкой поэт-собеседник. — Ну что же, очень естественно, что вам захотелось отблагодарить как-то, отплатить за него хотя бы маленькой местью. Надеюсь, вы не рассчитывали взорвать московский Кремль… — все с той же отеческой, дружелюбной иронией продолжал Жуковский свои расспросы, догадки.

Эдмон невольно рассмеялся, улыбнулась и Гайде.

— Мы были просто очарованы вашим Кремлем, месье поэт! — энергично ответил Эдмон. — Пробыв в Москве около недели, мы стали чуть ли не патриотами вашей страны. Более того, узнав о тяжелом преступлении нашего соотечественника Жоржа Дантеса перед русским народом, я глубоко задумался над этим. И вскоре у меня сложилось совершенно обратное решение. Осуществить месть не вам, русским, а именно этому отщепенцу, этому выродку нашей нации, лишившего Россию такого великого, дорогого ей сына.

Теперь Жуковский уже без всякой иронии, даже с долгожданным удивлением, наконец, начал вглядываться в неулыбающееся посуровевшее лицо Эдмона.

— Все это, милейший граф, нечто такое, чего я никак не ожидал от вас услышать… Одно дело — ваше сочувствие нам, соболезнование, высказанное вами в самом начале нашей беседы, ваше сожаление, что убийца Пушкина — ваш соотечественник. И совсем иное сейчас высказанное вами намерение — покарать его за это, отомстить за этот гнусный поступок. Я было думал, что вы имеете какие-то смягчающие его вину обстоятельства, пробуете чуть уменьшить тяжесть его деяния, и вдруг — полнейшая неожиданность! Вы намерены мстить ему за нас, русских! Если бы вы не произвели на меня сразу впечатление очень выдержанного, отнюдь не легкомысленного человека, человека, знающего цену своим словам и решениям, не бросающего слова на ветер, — я бы мог подумать, что вы, простите меня за столь дерзкое слово… Но нет, я вижу, чувствую по всему, что тут нет ни малейшей рисовки, фанфаронства или желания подладиться к нам, русским… Я чувствую вашу искренность, граф, и просто ошеломлен тем, что услышал. Сказанное вами столь удивительно, что я невольно хочу просить вас о разрешении передать это моему дорогому цесаревичу… Он любит Францию, хотя еще и не бывал там. Мы скоро собираемся туда с ним. Пока что он знакомится со своей родной страной, и я тоже имел счастье сопровождать его при этом. Ему будет приятно узнать, что вы, сын Франции, французский аристократ, так близко приняли к сердцу утрату России, тяжелейшую нашу утрату.

Эдмон на минуту задумался:

— Но его отец, император, слышал я, сильно покровительствовал убийце Пушкина… Даже избавил его от наказания… Если вы разгласите мое намерение, месье Жуковский, это может затруднить для меня выполнение моего замысла… Убийце дадут знать о том, что его ожидает. О том, что Эринии начали за ним погоню…

Задумался и Жуковский:

— Пожалуй, вы правы, — кивнул он после раздумья. — Да вы правы, граф, я ограничусь, если позволите, только сообщением цесаревичу о вашем глубоком и искреннем сочувствии, но если он выразит желание с вами увидеться, надеюсь, вы не захотите от этого уклониться?

Граф Монте-Кристо развел руками:

— Дорогой месье Жуковский! Как такая мысль могла мелькнуть у вас! Удостоиться такой возможности — поговорить с будущим повелителем величайшей державы мира лично — честь, выпадающая немногим. Наши взгляды могут не совпадать, но я буду счастлив и в этом случае. Около двадцати лет назад я беседовал с императором Наполеоном и даже имел от него рукопожатие, и сейчас вы обнадеживаете меня возможностью встретиться с будущим императором России.

Глава VI РУССКИЙ ДОФИН

Свидание графа Монте-Кристо с наследником престола Александром все же состоялось. Совсем еще молодой, только вступивший в жизнь питомец Жуковского был правдив, высок ростом, довольно мужественен, но юнец чувствовался почти в каждом его жесте и слове. Даже голос его еще не оформился как следует. То и дело проскальзывали способные внушить улыбку нотки молодого петушка. Но петушиного задора как-то все же не ощущалось в этом полуюноше. Напротив, бросалась в глаза некая мечтательность, медлительность суждений и осторожность — качества, явно привитые воспитателем Жуковским. Можно было, правда, подозревать и старательно подавляемую пылкость, романтическую восторженность. Но эти черты были, по крайней мере, искусно дисциплинированы воспитанием и этикетом.

Беседа началась с Наполеона, сразу после того, как только цесаревич отдал благодарственный поклон за уже входившее в некий обычай для Эдмона и Гайде почтительное соболезнование о Пушкине.

— Вы, граф, слышал я, были лично знакомы с Наполеоном Бонапартом? — сразу задал вопрос русский дофин. — Виделись с ним, беседовали?

— Да, был такой случай, ваше высочество… Но в момент не слишком для него отрадный — на острове Эльба.

Дофин кивнул:

— Когда у него был перерыв в правлении Францией? Но это был очень интересный переход, как мне кажется. Он правил этим французским островом, как суверен, его именовали — император, а в Париже был король. Император был ниже короля, не правда ли, любезный граф?

Он оглянулся на присутствующего Жуковского. Тот поощрительно кивнул. Ситуация, в которой оказался Наполеон, не могла не выглядеть любопытной и сложной. Вопросы, которые задавал наследник, свидетельствовали о работе его мысли, о его любознательности, по меньшей мере.

Дантес пожал плечами:

— Подавляющее большинство французов, в том числе и я, продолжали считать его и даже называть, не на глазах у полиции, конечно, своим императором.

— Позвольте задать вам такой вопрос, дорогой граф, — неторопливо произнес цесаревич Александр, — французы только что за какие-нибудь десять лет до воцарения Наполеона казнили короля Людовика, сожгли его трон, создали с огромным энтузиазмом мощную вольнолюбивую республику по образцу древней Греции и Рима. И вдруг не прошло, как я сказал, и десяти лет, вашему народу уже потребовался единоличный повелитель, монарх. Причем, не француз, не бельгиец, не эльзасец хотя бы, а человек совсем другой этнической крови — потомок ассиро-вавилонян, финикийцев — корсиканец… Не загадочно ли это? Не говорит ли о неискоренимой потребности людей в поклонении перед кем-то, в ком ощущается большая сила?

— Наполеон создал для Франции еще неслыханный престиж, еще не бывалое в ее истории величие… — вежливо ответил Эдмон.

— Которое тотчас же лопнуло, словно мыльный пузырь… — не улыбаясь, словно повторяя хорошо преподанную и заученную догму, произнес русский дофин. — Оно держалось только грубой силой, силой оружия.

Но он вдруг по-детски сменил свой тон, удивив и Гайде, и Эдмона:

— Однако я очень хочу быть объективным, дорогой граф. Франция чем-то и обязана Бонапарту, кроме престижа, купленного потоками крови. Он ввел какие-то важные реформы, насколько я слышал?

Эдмон облегченно вздохнул и поклонился:

— Ваше высочество хорошо осведомлены… В быт Франции прочно вошел свод лично отредактированных Наполеоном гражданских законов под названием «Кодекса Наполеона». Этот кодекс настолько авторитетен и приятен для народа, что и вернувшиеся к власти Бурбоны не решились его отменить.

— В чем же суть этого кодекса, дорогой граф? — с интересом спросил Александр.

— Прежде всего в обеспечении свободы личности, в прочной охране права собственности, в равноправии всех граждан перед законом, в неограниченности личного прогресса (крестьянин может стать министром) и, наконец, во всемерном поощрении наук и искусств. Наполеон отменил и запретил навечно все какие бы то ни было виды былой феодальной зависимости. Понятие «раб» навеки изгнано из французского мышления.

Российский дофин вздохнул.

— У нас оно еще сохраняет полную силу. В этом отношении мы — самая отсталая страна в мире.

Впервые за все время беседы подала голос Гайде:

— Нет, ваше высочество. Россия не одинока, в этом ей сопутствует Америка. Соединенные Штаты Америки тоже сохраняют статус рабства.

Лицо дофина озарилось на миг:

— Благодарю за это напоминание, мадам, — учтиво поклонился он в сторону гостьи, от которой, как видно, не ожидал подобной реплики. — Очень ценное, несколько утешающее напоминание, мадам. Америка слывет передовой страной, не правда ли?

Теперь голос подал долго молчавший Жуковский:

— Его высочество цесаревич мечтает избавить Россию от рабства, когда придет время его царствования.

Наследник поднял руку и быстро добавил:

— Но это не значит, что я мечтаю о скорейшем царствовании, милейший мой наставник, Василий Андреевич.

Эдмон молчал в ожидании новых вопросов.

— А у вас есть подданные на вашем острове, господин граф? — последовал вскоре следующий вопрос.

— Есть лишь около десятка верных слуг, ваше высочество, — поспешил с ответом Эдмон.

— А в чем суть их верности, граф? — не успокаивался дофин.

— Каждый из них готов умереть за меня, — не без гордости ответил граф Монте-Кристо.

— Как раз это и есть и было всегда одним из главных устоев рабства, — задумчиво, как бы самому себе сказал русский дофин.

— Было время, когда я сам готов был умереть за Наполеона, ваше высочество! — почти дерзко возразил Эдмон.

— Но оно прошло, это состояние? — поинтересовался Александр.

— Прошло, ваше величество. Но уж так, мне кажется, устроен мир, что каждого тянет умереть за кого-то или во имя чего-то.

— История полна прекрасных примеров самопожертвования… — опять подал голос Жуковский, старавшийся держаться на заднем плане, в сторонке. — Разговор велся, конечно, на совершеннейшем французском языке, и наставник держал себя наготове, чтобы подобно хорошему суфлеру, придти на помощь своему ученику в любую трудную для него минуту.

Наследник подхватил подсказ:

— В этом, конечно, нет ничего предосудительного, наоборот! — уже с ноткой горячности воскликнул он. — Я, например, мечтаю о возрождении крестовых походов! Сколько наших братьев по крови, по языку, по вере томится под гнетом мусульман: на Балканах — болгары, сербы, румыны, греки; в передней Азии — армяне — народ высокой культуры. Все они на положении рабов, с той важной разницей, какую вы только что отметили: верный раб готов умереть за своего владетеля, который готов убить раба каждую минуту. Кстати, у нашего великого Пушкина, соболезнование о котором вы столь любезно выразили, есть изумительное стихотворение о верности раба — «Анчар», не так ли?

— Да, да, «Анчар», — подтверждая закивал Жуковский.

— Вам известно это стихотворение, господа? — задал вопрос гостям дофин. — Жаль, если нет.

И, обратясь к Жуковскому, он попросил:

— Василий Андреевич, если еще нет перевода «Анчара» на французский, сделайте такой перевод, хотя бы без рифмы, сейчас… А? Пожалуйста, мне очень хочется, чтобы наши гости смогли на живом примере оценить того, о гибели которого они так трогательно соболезнуют.

Жуковский выдвинулся вперед и легонько почесал за ухом:

— В буквальном простом переводе неизбежно пропадает не малая доля прелести этой вещи… Поэзия зиждется на ритме и рифме.

— Но мы не требуем рифм от Гомера! — вскричал дофин.

— Хорошо, я попробую, — согласился Жуковский и начал.

Когда Жуковский закончил свой беглый, экспромтный, но впечатляющий перевод этого шедевра русской поэзии — пусть и без рифмы, однако с чуткостью к ритму оригинала. Александр горячо зааплодировал своему наставнику. Присоединились к этому одобрению и гости. Эдмон был несколько равнодушен к литературе, но Гайде, которая чтением приобрела весь французский лоск, всю свою изысканность, оценила услышанное в полной мере и по смыслу и по высокой поэтической форме, приданной своему переводу Жуковским.

Восторженные похвалы дофина видно в равной мере относились и к автору, и к переводчику.

— Можно ли так владеть словом и мыслью! — по-детски восхищался русский наследник. — Впрочем, без рифмы, конечно, хуже. Хотите я прочту вам с рифмами, по-русски?

— «Анчар» — стихотворение Пушкина, — по всем правилам объявил русский дофин и даже волосы поправил.

И он, словно школьник самого младшего класса, с упоением, то ли любуясь в самом деле звучным, чеканным, приподнятым стихом Пушкина, то ли своим умением неплохо выразительно читать, что дети тоже очень любят, или просто тешась своим голосом отбарабанил все стихотворение.

«Ребенок! Сущий младенец!» — одновременно подумалось Гайде и Эдмону о старательно читавшем стихотворение дофине.

Жуковский из-за спины наследника сделал гостям знак: «Аудиенцию пора кончать».

Эдмон понял знак царедворца. Но ему почему-то не хотелось уходить, не сказав какого-то веского, последнего слова в беседе с этим ребенком, которого ожидал самый высокий трон мира. Однако как раз тот сам не дал ему сказать последнего слова:

— Если мне придется править Россией, — опять несколько медлительно, как бы раздумывая, произнес будущий царь, — я уничтожу, по крайней мере, два рабства: рабство славян у турок на Балканах, во-первых, и, во-вторых, постыдное для нас с Василием Андреевичем крепостное состояние русских мужиков… Ведь они все же выше американских негров, не правда ли? — опять с детским простодушием обратился он к Гайде, которая в начале разговора утешила его, что рабство есть и в Америке. — Из них даже художники выходят, и музыканты на славу! Как же можно торговать художниками, не правда ли?

Жуковский одобрительно и поощрительно кивал. Но повторил свой знак гостям: пора уходить, так как дофин раззадорился на разговор с чужестранцами и как бы не налепетал чего-нибудь лишнего. Его опасение было не беспочвенным. Обернувшись к нему, дофин добавил:

— А когда мы с вами, Василий Андреевич, будем во Франции, не забудьте ознакомить меня с «Кодексом Наполеона». Возможно, что-нибудь придется там позаимствовать… Без реформ не обойтись и нам. Не пойдем на реформы — хлебнем революции!

Провожая гостей, Жуковский сказал:

— По-моему, вы понравились цесаревичу, господа. Он был неузнаваем — исчезла обычно свойственная ему меланхоличность — он говорил с вами как равный с равными, даже чуть горячился иногда… Право, он удивил меня, и вы также тем, что сумели на него так подействовать.

Эдмон поблагодарил Жуковского за то, что тот не раскрыл наследнику Николая его замысел в отношении барона Жоржа Дантеса де Геккерена.

Жуковский тонко и мягко улыбнулся:

— У меня мелькнула мысль, граф, что ваш замысел мог понравиться цесаревичу. Он недолюбливал Дантеса и раньше, так как мое возмущение не могло не передаться ему после преступления, совершенного этим выродком.

— Но все же лучше, если поменьше лиц будет посвящено в мой замысел, — ответил Эдмон. — Тем более, что может еще ничего не получиться!

— Только еще раз прошу, — почти умоляюще сказал Жуковский. — Месть эта должна быть бескровной! Память Александра Пушкина да не будет омрачена!

Глава VII ВИНОВНА ЛИ?

Для окончательного, решающего умозаключения Эдмону необходимо было еще свидание с вдовой великого русского поэта Александра Пушкина. Вина Жоржа-Шарля Дантеса была уже вне всякого сомнения, но необходимо было определить не пострадала ли чрезмерно и без того убитая событиями Натали Пушкина, когда еще один удар обрушился на ее семью в лице уехавшей с де Геккереном родной ее сестры Екатерины.

Устроить свидание с вдовой Пушкина было наиболее нелегким делом. Безусловно, глубоко потрясенная гибелью мужа, столь выдающегося, столь дорогого всему народу, Наталья Николаевна замкнулась, уединилась и избегала каких-либо встреч или знакомств.

Понадобился очень смелый, но и рискованный вместе с тем ход: Эдмон заявил о себе как о родственнике Дантеса де Геккерена. Он послал вдове Пушкина просьбу принять его, как родственника того человека, который сыграл роковую роль в ее судьбе и вместе обсудить не мог ли он, граф Монте-Кристо, чем-либо загладить тяжелую вину своего родича?

Увидев Натали Пушкину, Эдмон, явившийся и на это свидание с неразлучной Гайде, был ошеломлен красотой этой всему миру известной теперь вдовы.

Сразу пролился свет на многое, и в первую очередь, на истоки бурной, под стать Отелло, ревности великого поэта «российского Шекспира», как называл его посланник Далиар. А также стали понятны и те удивительные воздействия, какие оказывала красота мадам Пушкиной на самых высоких и требовательных ценителей.

Молва, что сам русский император Николай Павлович Романов, был покорен этой редкостной красавицей, явным образом подтверждалась.

Вдобавок эта женщина обладала и сама чисто царственными, королевскими манерами: осанкой, высокородной небрежностью тона, величественным равнодушием к громким титулам. Во всяком случае, громкий титул «граф Монте-Кристо» по всем признакам не произвел на нее сколько-нибудь значительного впечатления.

— Чем могу служить вам? — бросила она своим незаурядным гостям трафаретную фразу. Она даже как будто забыла или не придала никакого значения переданному ей через слугу намеку о намерениях неожиданных гостей как раз быть полезными ей самой, послужить чем-то именно ей.

Эдмону пришлось очень осторожно повторить о предполагаемом родстве своем с Жоржем-Шарлем Дантесом. По мере того, как он излагал свои аргументы, мадам Пушкина все пристальнее, все внимательнее в него вглядывалась, словно тщательно проверяя или припоминая, где она могла видеть это лицо и не интриган ли он.

— Так вы считаете себя родственником человека, убившего моего мужа? — произнесла она, когда Эдмон закончил.

— Нет, мадам, — с наивысшей корректностью ответил граф Монте-Кристо, — пока еще только стараюсь выяснить, не являюсь ли я ему родственником? И что должно быть следствием этого?

— Если да, это не сделает вам особой чести… — презрительно бросила Натали Пушкина. — Не принесет и пользы, вероятно…

— Ни мести, ни пользы я не ищу. Но надеюсь, что могут быть оценены, по крайней мере, мои старания сколько-нибудь смыть с не чуждого мне имени Дантесов хотя бы частицу того позора и бесчестия, какое навлек на это имя злополучный Жорж-Шарль.

Теперь вдова поэта еще более насторожилась. Иностранец словно вторгался в ее внутренний мир, в область ее отношений с погибшим, в область того, что должно или не должно было быть…

Но она нашлась и тут:

— Мой незабвенный покойный муж, как я уже сказала, был по-детски доверчив. А буйное воображение поэта, как необузданный конь, мчало его, словно легендарный Буцефал его великого тезку Александра, когда тот был подростком — Александра Македонского, я имею в виду. — Снисходительно, опять-таки полупренебрежительно, пояснила она, чем слегка покоробила начитанную Гайде.

Гайде не преминула мягко возразить:

— Александр Македонский, мой земляк, все-таки обуздал и оседлал своего Буцефала, сделав его своим любимым конем, который верно служил хозяину во многих сражениях.

Вдова поэта поглядела на Гайде уже несколько по-иному: с чем-то вроде проснувшегося интереса.

— Вы правы, мадам, — уже не так надменно и сухо ответила она на эту реплику. — Мой, наш Александр, не сумел сделать этого с бешеным конем своей фантазии, со своим яростным воображением, и неизбежное произошло: бешеный конь примчал его к смертельной пропасти…

Эдмон нахмурился:

— Значит вы склонны какую-то долю вины возложить и на своего покойного супруга, мадам? Так ли я вас понял?

Вдова поэта заметно спохватилась не слишком ли много она сказала. Но снова нашлась:

— Я не отметила в самом начале, что доверчивое воображение мужа было болезненно-возбудимым! Не нужен был никакой хитроумный Яго, чтобы пришпорить смертоносного коня… Любой, даже совсем неумный враг мог добиться того, что случилось.

— Жорж-Шарль Дантес де Геккерен и был, как мне кажется, не очень умен? — наивно спросила Гайде.

Пушкина чуть помедлила и тихо ответила:

— В светской среде ум не всегда заметен, да и не слишком нужен. Его заменяет этикет. Мой муж и не любил за это дворцовый круг — там ему было трудно блистать своим умом, своим гением.

Эдмон задал еще один осторожный вопрос:

— Ваш муж мог вырвать вас из этого опасного круга, увезти куда-нибудь в Москву, которую он любил и где его особенно любили и чтили… Или в какое-нибудь из своих поместий.

— Он считал бы это бегством, капитуляцией перед светом, который он презирал.

— В таком случае, получалось вроде заколдованного круга, — пожал плечами граф Монте-Кристо. — Он презирал «свет» и «свет» его ненавидел, толкал его к гибели… И добился этого в конце концов.

— Могу заверить в одном, господа, — совсем уже сухо и холодно сказала вдова великого поэта. — Что я ко всему этому совершенно непричастна.

— Может быть, его смерть повлекла за собой уменьшение ваших доходов, и вызвала затруднения в вашем быту? — с неизменной осторожностью осведомился граф Монте-Кристо. — Я был бы счастлив оказать вам помощь любого размера.

— Вы так богаты? — полунасмешливо спросила Пушкина, но уже без нотки любопытства.

— Вполне достаточно, чтобы отвечать за свои слова, — учтиво поклонился Эдмон и мельком перехватил одобрительный взгляд Гайде.

— Император приказал за счет своей казны, то есть государства, покрыть все довольно многочисленные долги моего мужа… За нашей семьей сохранены доходы от издания его произведений. Было бы по меньшей мере неблагодарно принимать при таких обстоятельствах помощь от богатых иностранных меценатов.

Эдмон одобрительно зааплодировал:

— Браво, мадам! Вы вполне достойны гордой и славной памяти вашего великого мужа. Я вижу перед собой наследницу римских патрицианок. Но все же, прошу меня простить за настойчивость. Я должен, я обязательно должен узнать как вы расцениваете роль Жоржа-Шарля Дантеса в вашей трагедии?

Госпожа Пушкина несколько секунд помедлила, видимо, чтобы наиболее точно и ясно сформулировать свой ответ.

— Мой муж, русский поэт Александр Пушкин, погиб от руки барона Жоржа-Шарля Дантеса де Геккерена, — отчеканила она, как если бы голос и тон ее принадлежали бронзовой статуе.

Так же могла бы ответить и парижская гильотина, если бы она обладала даром речи!

Граф Монте-Кристо с еще большей почтительностью поклонился вдове великого русского поэта. Участь Жоржа-Шарля Дантеса была решена этим ответом, приговор ему прозвучал в этих безжалостно точных словах.

— Благодарю вас, мадам, и от своего лица и от лица моей жены, — сказал Эдмон, сопровождая свои слова поклоном. — Теперь мы знаем, как относиться к этому человеку, пусть он окажется даже самым близким нашим родственником… Пусть даже братом.

В этих словах не содержалась угроза мести и тем более кровавой, но нечто в их интонации опять резко насторожило госпожу Пушкину.

— Не забудьте, однако, граф, что моя родная сестра и очень любимая мною Екатерина, состоит замужем за этим человеком. Он ее не стоит, неоспоримо, но было бы очень жаль, если бы кара Дантесу де Геккерену пала и на невинную голову моей сестры. Несчастье в семье иногда может быть более тяжким возмездием, наказанием, нежели удар шпаги или пули из пистолета.

Эдмон чуть усмехнулся:

— Самый тяжелый на свете удар — это удар простой голой руки, так называемая «пощечина»!

Произнеся это, граф Монте-Кристо с особой почтительностью прикоснулся губами руки вдовы Пушкина. И они с Гайде покинули гордую санкт-петербургскую красавицу.

Выйдя на улицу и садясь в свой экипаж, Эдмон сказал, облегченно вздохнув:

— Теперь мои руки развязаны. Так же как беспощадно наказывая Морсера, я сделал все, чтобы как можно более ослабить удар по Мерседес, так я постараюсь поступить и теперь.

Помолчав и как бы умиротворяюще погладив руку Гайде, Эдмон Дантес, граф Монте-Кристо произнес:

— Наше пребывание в России завершено. Теперь можно и должно приступить к разработке нашей дальнейшей программы действий.

Глава VIII ПРОЩАНИЕ С ВЕЛИКИМ РУССКИМ

Однако прежде чем покинуть пределы России, Эдмон и Гайде решили увидеть хотя бы могилу человека, столь неожиданно вошедшего в их жизнь, в их судьбу. Они хотели бы постоять в грустном молчании возле отвергнутого столицей гроба.

Через содействие неизменно любезного поэта Жуковского и вдовы поэта — их общий друг Александр Гуренин, который не раз бывал у Пушкина в его псковской вотчине Святые горы, согласился быть спутником-провожатым для приезжего графа Монте-Кристо и его супруги.

Белые ночи, хотя и имеют ряд неудобств — мешают людям спать, — однако же обладают неизъяснимым очарованием. Сейчас на пути от Петербурга к Пскову граф Монте-Кристо и его спутники имели возможность насладиться великой прелестью белых ночей.

В этом действительно было нечто неоспоримо волшебное! Не говоря уже о том, что кучеру-ямщику совершенно не нужно было напряженно следить за дорогой, минуя рытвины и ухабы, глубокие колеи, поблескивавшие водой. Своеобразный, чуть зеленоватый свет белой ночи, как бы вбиравший свечение весенней зелени, позволял совершенно как днем любоваться всеми красотами пути.

Леса и рощи были полны колдовского соловьиного пения, способного затмить искусство любой признанной певицы: то чарующий сладостный свист, который похож на любовные сигналы марсельского молодого моряка, идущего на свидание со своей возлюбленной; то словно частая, настораживающая целый боевой батальон, барабанная дробь, рассыпающаяся по густой уже листве дубов и вязов; то вдруг разливающееся, как полноводный ручей, мелодичное течение могучего звука, непостижимого в такой маленькой птичке и в таком крохотном хрупком горлышке!

Но где, на какой ветке или в какой древесной кроне хотя бы, таится пернатый крошка-волшебник? То и дело хочется остановить не сонного и даже не дремлющего ямщика и крикнуть ему:

— Давай, бородач, вместе поищем этого звонкоголосого чудодея, поблагодарим его за то, что вместе со светом этой сказочной ночи не дает нам уснуть, велит любоваться неописуемым, неповторимым этим зрелищем!

О Гайде уже нечего было и говорить! Она вся превратилась в слух и зрение, лишь изредка непроизвольно вскрикивая восторженно-негромко, почти молитвенно:

— Боже, какая красота! Какое очарование, какое чудо. Даже ночью ковры ваших северных цветов прекрасны, неповторимы! Нигде в мире я не видела подобного неожиданного великолепия!

Гуренин задумчиво заметил:

— Ваша супруга, граф, вероятно, нечаянно произнесла два драгоценных для моего сердца слова: «северные цветы». Таково было название пушкинского журнала, любимого народом и им самим, великим нашим поэтом. Надо было быть именно Пушкиным, чтобы придумать такое покоряющее название! Сколько чувств самых разнообразных порождают эти простые, казалось бы, но могущественно-поэтические слова! А сейчас, как раз, когда мы едем как бы в гости к автору этого удивительного словосочетания — колдовство этих слов еще более неодолимо, неотразимо.

Многоцветный ковер полевых северных цветов России в самом деле производил на гостей из Франции огромное впечатление! Какое разнообразие красок и тонов, какая удивительная гармоничность во всей этой кажущейся на первый взгляд пестроте… Лишь немногие из этих своеобразных, поистине северных цветов были отдаленно схожи с цветами южно-французских лугов, и уж совсем ничего общего не имели с пышными, как бы искусственными цветами, разводимыми в княжеских и королевских садах Европы, со всеми тамошними великолепными розами, лилиями, нарциссами, тюльпанами, крокусами. Но как по-своему прекрасны, чарующе привлекательны были все эти скромные по отдельности, однако, сказочные в совокупности своей разноцветные огоньки, которые можно было уподобить щедро разбросанным драгоценным самоцветам!

— А как много везде говорится о суровости вашей природы! — недоуменно повторяла Гайде Гуренину. — Но это же совсем несправедливо! Такая природа не может не породить выдающихся и замечательных поэтов!

Хороши были и проезжаемые гостями леса, рощи, перелески, полные стройных бархатно-белоствольных берез, мощных высокорослых дубов, а то и устрашающе-грандиозных в розовато-оранжевой коре пушистоглавых сосен или щетинистых, островерхих елей, похожих на готические башни гасконских замков.

По просьбе Эдмона, и в особенности Гайде, Гуренин завез их в древний овеянный легендами Псков, на короткое время когда-то захваченный тевтонами и переименованный ими в «Плескау», но вскоре снова вернувшийся в лоно Руси под прежним, родным для русских именем.

Вид его стен, соборов и звонниц говорил сам за себя, красноречиво свидетельствовал о глубокой древности этого форпоста славянизма.

Гуренин, как видно, широко очень эрудированный в истории, пояснил графу Монте-Кристо и его супруге роль, сыгранную такими городами, как Псков и Новгород, в возникновении русского государства, в сохранении его национальной самобытности.

Небольшую остановку, сделанную гостями в Пскове, они использовали для внимательного, полного интереса и уважения осмотра его каменных твердынь, высящихся над не широкой, но крутобережной рекой Великой.

И соборы, и звонницы выглядели здесь суровее, строже, даже угрюмее, нежели празднично-светлые, высокие и солнечно-златоглавые храмы Москвы. Но и здесь чувство седой старины обозначалось не менее отчетливо, властно.

Узнав о проезде через город Псков некоего богатого и нескупого французского графа, не счел зазорным встретиться с ним сам губернатор барон Аддеркас. Он тоже неплохо говорил по-французски и рядом умело поставленных вопросов выведал у приезжих о их намерении посетить усыпальницу Пушкина в Святых горах.

Губернатор призадумался. Спросить имеют ли гости на это разрешение высочайших столичных пунктов, было вроде неудобно, не совсем прилично. Однако и оставить дело без внимания тоже, как видно, не годилось для этого провинциального правителя.

— А почему, собственно, вам захотелось это сделать? — ласково спросил он у Эдмона. — Вы считаете себя поклонником этого поэта?

— Нет, более чем поклонником, господин барон, — холодно ответил уже начинавший раздражаться граф Монте-Кристо. — Я считаю себя его должником.

— Но где и как привелось вам ему задолжать? — уже с недоумением осведомился губернатор Пскова.

— Не за карточным столом, барон, — сухо отрезал Эдмон и почти издевательски пояснил. — Долги бывают не только карточные и не только биллиардные. Есть области человеческой деятельности и человеческих отношений, где место всяких азартных игр с успехом занимают высокие и благородные душевные порывы.

Смущенный такой отповедью, губернатор все же не счел возможным сложить оружие без боя.

— Существует далеко не безвредное понятие «традиция», любезный граф, — начал он свою контратаку. — И если бы с вашей легкой руки образовалась традиция у приезжающих в Россию иностранцев посещать непременно гробницу Пушкина, расположенную в глубине вверенной мне губернии, это вряд ли получило бы одобрение Санкт-Петербурга… Согласитесь, что далеко не всем и не всегда может нравиться стремление заглянуть во все внутренние комнаты вашего дома. Вероятно, это применимо даже и к прекрасной Франции, что же говорить о нашей столь во многом отсталой России.

— Если вы беспокоитесь о состоянии ваших дорог или почтовых станций, дорогой барон, — уже чуть мягче сказал Эдмон, — то смею заверить — приобретенная мною для этого путешествия карета вполне рассчитана на подобные случаи. Если же вы опасаетесь, что мы можем подвергнуться нападению разбойников, то еще более решительно смею вас заверить, нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах ни один разбойник не уходил от моего пистолета без существенного для себя ущерба. В большинстве случаев разбойники считали своей приятной обязанностью вытаскивать нашу карету из подготовленной для нас же ямы или грязи, и целовать нам с женой руки, получив после этого на «чай». Кажется, так называется это по-русски?

— Да, так, — подтвердил барон. — Но не получается ли, что вы прощали этих негодяев, дорогой граф? Это, как известно, не вполне согласуется с законностью.

Эдмон небрежно махнул рукой.

— Прощают преступников и почище, — ответил он со смесью горечи и насмешки.

И вероятно даже не особенно изощренный в тонкости ума губернатор псковской губернии сообразил, что имеется в данном случае в виду.

Гуренин еще более помог ему в этом.

— Европа широко осведомлена, что великий Пушкин погиб от руки иностранца. Естественно и похвально стремление иностранцев как бы возместить зло от преступления совершенного одним из них. Их поклонение гробу и памяти российского гения можно только приветствовать, барон!

На это Аддеркас возразить не нашелся ничего и только беспомощно в знак своего поражения в неравной схватке развел руками.

Граф Монте-Кристо и его спутники беспрепятственно продолжали свой путь к месту последнего успокоения Александра Пушкина.

Но барон Аддеркас был явно прав в своих опасениях. Чаще и чаще, чем дальше они ехали, «внутренность дома» становилась непригляднее. Все беднее, жальче, развалистее выглядели серые, ветхие, крытые соломой избы деревень, гнилее и ненадежнее мосты через овраги и речки, ухабистее и грязнее дороги, вливавшиеся в казенный тракт, тоже далеко были не блестящего вида.

Сама местность, впрочем, делалась все живописнее. Долины речек все более глубокие, поблескивали и синели еще не совсем спавшими после весеннего разлива водами. Холмы, вздымавшиеся над ними, как бы набухали, росли все выше, переходя почти что в горы и тем оправдывая те названия, которые все чаще произносили Гуренин и кучер кареты — опытный, точно знающий всю эту местность бородатый ямщик.

— Тригорское… Михайловское нагорье… Святые горы… — эти слова то и дело мелькали в их разговоре.

Вот появились на высоком горизонте, вырисовываясь на серо-голубом фоне неба, характерные славяно-византийские купола тусклой бедноватой позолоты.

Гайде, как обычно, восторженно рассматривая проезжаемую местность из окна кареты, указала в ту сторону своей маленькой ручкой и закричала:

— Святые горы!.. Святые горы!

Верная своему обещанию, она теперь не пропускала ни одной русской фразы, услышанной ею, чтобы тотчас же справиться о ее значении, смысле. Словарь ее быстро обогащался не по дням, а по часам. Она уже самостоятельно произносила то одну, то другую обиходную фразу:

— Ка-ка-я реч-ка? Ка-ка-я де-рев-ня? Ско-ро ли от-дых?

За прихотливыми изгибами Сороти, небольшой, но жизнерадостной речки, карета графа Монте-Кристо въехала в солидно огороженный обширный двор старинной барской усадьбы, — векового наследия семьи Пушкиных и Ганнибалов. Такова была просьба губернатора Аддеркаса, не прямо ехать к монастырю, чтобы не «полошить народ», а заехать на усадьбу и уже оттуда без особого шума направиться к усыпальнице поэта.

— Сделайте мне хотя бы такое одолжение, — попросил губернатор, боявшийся потерять свое должностное положение. — Если будет сделано так, то в Санкт-Петербурге могут и не услышать о вашем визите, драгоценный граф.

— Но, если все-таки услышат, что тогда? — иронически усмехнулся Эдмон.

— Тогда мне все же легче будет оправдаться! — вскричал розовощекий, хотя и седой уже губернатор, как видно не малый жуир.

Эту его полунасмешливую просьбу счел нужным выполнить Эдмон в уважение даже и к темным порядкам страны, где он все еще пребывал гостем. Страны, которая все же породила такого великого поэта, как Пушкин.

Приезд иностранцев, однако, взбудоражил тихую, осиротевшую усадьбу. Не говоря об оглушительном лае собак, то ли радостном, то ли тревожном. Навстречу богатой карете графа высыпало все население усадебного дома, включая уж очень дряхлого старичка в шлафроке и ночной шапочке-ермолке, про которого Гуренин почтительно шепнул Эдмону:

— Это отец, убитый горем, будьте с ним подобрее, дорогой граф. Он не особенно ладил с покойным Александром, но гибель знаменитого, прославленного сына, чуть-чуть не была смертельной и для него самого.

Гостям были оказаны все знаки внимания и радушия, какие были свойственны сельским русским усадьбам. Были потревожены и погреба, и кладовые, и птичники. Закипели чудовищных размеров самовары — на случай, если остынет один, его должен тотчас же заменить другой. А кроме того, приезд гостей был своего рода праздником и для дворни, тоже принимавшей в своем кругу почетного гостя — бородатого, заслуженного кучера.

Усаженные за огромный барский стол, гости подверглись бесчисленным расспросам, не успевая сами спросить о чем бы то ни было.

— Что сейчас во Франции? — жадно допытывались хозяева. — Жив ли Наполеон, как утверждает молва? Бродит будто бы…

Сдерживая невольную улыбку, Эдмон терпеливо отвечал, что вопреки в самом деле ходившей в свое время по Европе молве, Наполеон не бежал с острова Святой Елены, а тихо там скончался, так и не сумев осуществить свой последний реванш.

— По Европе же осторожно бродит один из его наследников по родству, племянник Луи Наполеон Бонапарт, возможно, тоже мечтающий о троне, — добавил граф, пытаясь объяснить истоки молвы.

Однако и Эдмон, и Гайде наотрез отказались что-либо пить или есть, пока они не воздадут дань уважения гробу великого русского поэта — не посетят его усыпальницу при монастыре.

Хозяева смущенно согласились с этим. Требование гостей было и резонно, и благородно. Угощение было отложено. Граф Монте-Кристо со своей спутницей направился к белым стенам монастыря, расположенного неподалеку. Гуренин привычно, уверенно их вел.

Путь пролегал по дивно проложенной от усадьбы, тоже утоптанной и милой дорожке, скорее тропинке, через лесок и луг. И здесь подобно роскошному персидскому ковру, только еще более радующей, солнечно-яркой расцветки такого узора, какой не придумать никакому художнику-ковровщику. Хорошо утоптанная тропа с обеих сторон была окаймлена синими и лиловыми колокольчиками, мелколепестковой, но яркой дикой гвоздикой, огненными глазами ромашек, алыми кусочками гераниума-журавельника.

В кустах и кронах деревьев заливались самозабвенно птицы, тоже как бы приветствовавшие нежданных и необычных гостей. И вконец очарованная Гайде в порыве восторженных чувств так крепко сжала руку Эдмона, что он даже спросил ее:

— Что, моя дорогая? Что с тобой, Гайде?

— Я поняла окончательно, — ответила она, как могла тихо, — как и почему появляются поэты… Такая местность не могла не поразить человека, подобного Пушкину! Кумира многомиллионного народа!

Все же Гуренин расслышал ее слова. Он одобрительно и понимающе кивнул:

— Вы совершенно правы, мадам! Все лучшее, что создано нашим великим другом, было написано либо здесь, либо по воспоминаниям об этих чудесных местах.

— Я еще больше хочу и мечтаю теперь овладеть вашим языком, месье Гуренин, — пылко ответила Гайде. — Я хочу не только прочесть все написанное великим сыном этой изумительной страны, этой волшебно-прекрасной страны и природы, но и заучить наизусть все то наилучшее, что вы мне могли бы назвать в его творениях. Мне мало того, с чем нас познакомил господин Жуковский.

— Я не совсем точно выразился, мадам, — счел нужным поправиться их собеседник. — Все творения Пушкина по-своему прекрасны, глубоки, мощны, но сердце женщины наверняка обладает особенной восприимчивостью и требовательностью. Значит, неизбежен и особый, наиболее тонкий отбор! Палитра Пушкина была необычайно широка. Ему могли позавидовать и Вольтер, и Рабле, но его обняли бы и Вергилий, и Данте!

— Как странно! — сказала вдруг Гайде, даже остановившись. — Имя убийцы Пушкина почти совпадает с именем его величайшего предшественника в поэзии.

— Два полюса, две крайние точки… — задумчиво добавил к этому Эдмон. — Сверхгениальность, сверхзлодеяние… Данте и Дантес… Наверняка названные вами Вергилий и Данте воспитали в Александре Пушкине его не только русский, но и всемирный гений.

Вспомнились, правда, и слова того же Жуковского:

«Поэту труднее стать всемирным, нежели великому прозаику… Мигель Сервантес доступен неизмеримо больше, нежели мощный Камоэнс и веселый рассказчик Бокассио более знаменит, нежели Торквато Тассо».

Но он же, милый Василий Жуковский, высказал твердую уверенность: «Пушкин мнил себя лишь народным поэтом, национальным, русским певцом красоты и жизни… Пройдут годы и его имя станет родным для всех народов мира!»

Снова и снова переживал и продумывал Эдмон Дантес, как прихоть Судьбы, которая привела его в Россию почти недоброжелателем из-за почитаемого им Наполеона, вдруг словно по мановению волшебной палочки превратила его почти в патриота России, в настойчивого, до конца решительного мстителя за этого русского, праху которого он даже пришел сейчас поклониться!

Воистину неисповедимы пути ее — всемирной властительницы Судьбы!

За обедом все его участники, побывавшие у гроба Пушкина, держались задумчиво, не шумно, как будто покойный находился где-то совсем недалеко, рядом, и всякая шумная шутка, смех или возглас могли оскорбить эту близость.

Один только старичок, отец, не уставал негодующе повторять:

— Сколько раз говорил ему я: иди в дипломаты! По министерству иностранных дел служить! Если не министра добьешься, то амбасадора непременно. Или как это у них называть принято — чрезвычайного и полномочного посла. Всю свою, увы, недолгую жизнь мечтал он о заграничных путешествиях, уж такого-то наездился бы в посольском ранге! И хоть бы какие помехи ему были — на трех языках говорил в совершенстве, помимо своего русского… И за француза, и за англичанина мог сойти, и даже за немца. И друг его по лицею Горчаков в персоны вышел — одного слова было бы довольно. Хочу, мог и все! Сейчас же были бы забыты все его юношеские шалости и провинности! Все его мальчишеское «анфантеррибльство». Так нет — не желаю чиновником становиться…

Старик больше бормотал по-русски, видимо, начиная уже забывать французскую светскую речь. И Эдмону было почти не по силам следить за его старческим шепотом. Но услужливо-заботливый Гуренин старался переводить ему кое-что наиболее существенное из болтовни старца, и Эдмон мог теперь уже составить окончательное представление о характере великого поэта.

— Да, да, он, конечно, не хотел стать государственным чиновником даже и самого высокого ранга. Это был признак настоящего служителя Муз — самоотверженного и преданного жреца Аполлона. Он был редактором и издателем одного из самых лучших, передовых журналов России с красивым названием «Северные цветы». Даже Жуковский был по сравнению с ним не свободен, пусть и в высокой и почетной своей роли наставника цесаревича, дофина России.

Все наивные старания старика вызвать за обеденным столом сколько-нибудь заметное оживление (как же иначе, заграничные гости пожаловали), так и не увенчалась успехом. Не было ни тостов, ни братания, ни даже хотя бы какого-нибудь спора… Дыхание траура и печали все время висело над столом и даже задорно шумевший самовар не мог побороть скорби, царившей в сельском усадебном доме Пушкиных…

Теперь гостям предстоял путь до недалекой Риги.

Глава IX ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК

К старинному, много раз менявшему хозяев, городу Риге, который расположен в устье могучей, хотя и длинной реки Двины, текущей от дремучих лесов Литвы, карета графа Монте-Кристо подъезжала примерно через полтора ездовых суток после Михайловского. Золото графа делало свое дело. Свежие кони давались на почтовых станциях мгновенно и безотказно, а оставшийся бессменно на козлах все тот же бородатый, героически-неутомимый ямщик только покрякивал и покрикивал в преддверии незаурядных чаевых.

— А ну, залетные, повеселей! Не простых людей везете, титулованных…

В этом, возможно, таилась и усмешка труженика по адресу богатых и знатных. Кони слушались, несли карету безотказно, делая по четыре, по три лье в час.

Рига — совершенно не похожий на внутренние города России. Только с Санкт-Петербургом имелось некоторое сходство. Почти одинаковыми у них были шпили, приземистые колокольни-башни. Приморский город Рига своим бытом и говором отличался от России. Французские гости приехали словно в иную страну.

А когда подъехали ближе к порту, здесь их совсем охватило что-то схожее для Эдмона с родным его Марселем. Отличалась все же многоводная, широкая, как бы плечистая река Двина, которая образовывала дополнительный залив, глубоко внедрявшийся в город. Лес мачт и рей, знакомый и дорогой сердцу запах корабельной смолы, перебранки и переклички матросов — порт жил своей обычной, повседневной жизнью: одни корабли неподвижно стояли под погрузкой или разгрузкой; другие — чистили и ремонтировали; третьи — неторопливо подходили к пирсам, на отшвартовку, ведомые опытными, осторожными лоцманами; четвертые — напротив, так же неторопливо отчалив, двигались к выходу в открытое море, не синевшее здесь, как синеют южные моря, а скорее как-то розовеющее или желтеющее на горизонте. Возможно, это было игрой солнца, не больше, но ведь могло быть и постоянной характерной окраской этого северного Балтийского моря.

Гуренин, до конца любезный, искал взглядом не какой-нибудь из многочисленных, стоявших здесь парусников-бригов, шхун, шлюпок, он искал нечто другое. И вот удовлетворенно вскричал:

— Есть! На причале!

Обернувшись к слегка недоумевающему Эдмону, он пояснил:

— В определенные дни сюда приходят, вернее заходят по пути из Петербурга или в Петербург два пироскафа «Ганзаферейн» и «Николай», первые и пока что единственные на Балтийском море пароходы. Они и надежнее и быстроходнее, и комфортабельнее бродящих здесь парусников. Необходимо, не откладывая, поспешить к стоящему вон там пароходу и приобрести на нем приличные места. Каюты пока что безумно дороги, и спрос на них еще не велик, поэтому есть шансы попасть на эту морскую новинку!

Для Эдмона и Гайде, имевших хорошую паровую машину на своей яхте на случай штилей или слишком сильных штормов, пароход был уже не полной новостью, но возможность проделать путь до Гамбурга по мало приветливому северному морю на пароходе их соблазнила.

Вместе с Гурениным они направились к причалу гамбургского парохода, который, как оказалось, возвращался из своего петербургского рейса.

И вот здесь, у причального пирса произошло нечто, вторично до глубины души потрясшее Эдмона Дантеса.

В высоком и широкоплечем молодом человеке, стоявшем на борту, граф Монте-Кристо узнал ошеломленно того, кто полтора месяца тому назад дерзко и яростно нанес ему страшный удар по лицу в московском ресторане-трактире.

И еще более ошеломляющим оказалось то, что тотчас же последовало: увидев этого медведеобразного молодого человека, спутник Эдмона и Гайде, господин Гуренин, удивленно вскинул руки и радостно закричал:

— Кого я вижу! Жан, ты ли это? Какими судьбами?

Молодой великан растерянно переводил взгляд со спутника графа на него самого и Гайде, которых он несомненно узнал сколь ни коротка была их встреча в Москве. Он полувнятно забормотал с борта по-русски нечто неясное даже для Гайде, хотя ее словарь все расширялся:

— Матушка вызывала… срочное дело. А вы, дядюшка, как сюда попали? — лепетал молодой человек, не зная, что делать, как видно, то ли обнимать давно невиденного родственника, то ли спрятаться внутри парохода.

Выручил его дядюшка:

— Давай облобызаемся, племяш, как велит московский обычай! — весело и добродушно произнес господин Гуренин, вызывая его на пирс. Потом он обернулся к своим окаменевшим спутникам.

— Прошу познакомиться — мой племянник студент Жан, по-русски Иван. Как будто догадываюсь я, он приезжал на побывку из Берлина, где по примеру Ломоносова постигает бездны университетской премудрости… А это, — сделал он жест племяннику, — мои драгоценные гости, вернее — гости России, народа русского, французский граф Монте-Кристо и его прелестная, культурнейшая супруга — мадам Гайде! Прошу взаимно любить и жаловать, знакомством сим не пренебрегать!

Странное смущение и раздумье племянника не ускользнуло от Гуренина-дяди:

— Да что же это, друзья мои, стоите вы, словно пригвожденные! — вскричал он, глядя то на одного, то на другого. — Или неровен час, может быть, где-нибудь уже повстречались на перепутьях сложной нашей жизни… И еще того хуже — не поладили, может?

Эдмон взял на себя обязанность покончить с затянувшейся неловкостью. Он постарался как можно доброжелательнее и мягче улыбнуться, и произнес:

— Ваш племянник, дорогой месье Гуренин, по всей видимости, принял меня за другого кого-то… Подобные случаи бывают и не столь уж редко! Надо лишь побыстрее прояснить недоразумение, только и всего!

Он заставил себя протянуть молодому великану руку, которую тот, к его удивлению, схватил, как некий спасательный круг.

Этот молодой «медведь» — Жан Гуренин выглядел сейчас совершенно иным по сравнению с тем, каким был в Москве. Если там вся его огромная фигура дышала яростной ненавистью, гневным, даже бешеным презрением, то сейчас это был просто смущенный студент, который неправильно ответил на экзамене и потому готовый на все, лишь бы исправить свою оплошность.

Даже Гайде стало как будто жаль этого растерявшегося увальня. Она снисходительно улыбнулась и молвила:

— Многие ошибки зрения происходят от ошибок логики… Логика же учит нас, что белое не может быть одновременно и черным, а также один и тот же человек не может быть одновременно в двух противоположных точках земной поверхности…

Эта не такая уж новая идея прозвучала, видимо, впечатляюще и убедительно для молодого студента, тем более наличием знакомых по науке терминов и он совсем уже виновато заулыбался:

— Признаться я и в самом деле принял вас за других… — пробормотал он, тряся руку Эдмона и поспешил приложиться к ручке графини.

Успокоенный господин Гуренин ободряюще похлопал племянника по плечу:

— Приучайся, Жан, быть светским человеком. Я бы на твоем месте поехал учиться уму-разуму, да заодно и хорошим манерам не в солдафонский Берлин, а в царство изысканности и благородства — блистательный Париж. Сколько уже веков этот город обучает весь мир изяществу поведения и логичности мышления. Туманные идеи Канта не могут сравниться с ясностью Гольбаха и Монтена, с конкретным гуманизмом Ламерри и Дидро!.. Эх, — с веселым благодушным вздохом добавил он, — не прочь бы и я пройти какой-нибудь из факультетов Сорбонны, великого парижского кладезя знаний… Да, увы, не пустят старика…

Напряженность полностью разрядилась. Гуренин-старший осведомился у младшего легко ли он получил в Петербурге билет на пароход и, получив утвердительный ответ, бурно потащил графа и Гайде к окошку кассы.

Но и в уме, и в сердце Эдмона под маской внешнего его спокойствия все так и кипело! Судьба свела его с тем, кто нанес ему величайшее из всех мыслимых оскорблений, и пусть оскорбление это предназначалось другому — все же именно его лицо, лицо Эдмона Дантеса, графа Монте-Кристо подверглось постыдному удару от руки этого полусмешного юнца. Это можно было, конечно, сравнить с ошибочно пущенным во время детской уличной игры комком грязи, или выплеснутым из окна ведром помоев, но сравнение еще не есть равенство понятий. Пощечина, полученная Эдмоном Дантесом вместо Жоржа-Шарля Дантеса не должна была остаться несмытой. Чем угодно и как угодно — водой ли, кровью ли, или, наконец, всемирным оповещением, что пощечина, адресованная другому Дантесу, который вполне ее заслужил, — все же дошла по назначению. Клеймом Каина — вот чем она должна была дойти до Жоржа Дантеса де Геккерена!

При содействии господина Гуренина удалось получить на гамбургский пароход отдельную, высшего класса каюту, стоимости столь высокой, что мало кто мог позволить себе такую роскошь. Выяснилось, что молодой племянник-студент смог при вероятной своей обеспеченности приобрести место лишь в шестиместной мужской кают-компании. Он был весьма доволен и этим.

Прощаясь с пришедшими ему по душе французскими гостями, Гуренин-старший на глазах у племянника горячо обнял и прижал Эдмона к сердцу, несколько раз поцеловал руку Гайде и долго-долго махал с причала белым платком.

Видя все это, молодой «медведь» Жан все более растерянно молчал, конфузливо пряча глаза от неожиданных и невольных своих попутчиков. Вдруг, наконец, как бы решившись, выждал, когда они возвращались в свою каюту, он подошел к ним своей тяжелой медвежьей поступью.

Его французский говор, впрочем, оказался вполне приличным, как и подобало представителю одной из виднейших дворянских семей. Почти умоляющим голосом он начал просить прощения за происшедшее в московском трактире:

— Это было явное и чистейшее недоразумение! — несколько раз повторил он. — Ваш компаньон по столу так шумно называл вас Дантесом и даже Жоржем, как мне казалось…

Эдмон чуть принужденно улыбнулся.

— Он просто объяснил мне название ресторана «Егор», что по-французски равнозначно «Жорж». Трактир «Жорж» в самом деле довольно громкое название.

Эдмон был не против того, чтобы молодой «медведь» (хотя он и оказался весьма симпатичным собеседником-спутником и явно неповинным в происшествии) все же подольше и побольше помучился ощущением своего «подвига». Пусть извлечет хоть какой-нибудь урок из этой почти трагической истории!

Примирение, впрочем, состоялось полностью. Жан был так же очарован четой Монте-Кристо, как и его достопочтенный дядя.

Эдмон сказал неожиданному попутчику:

— Я очень рад и даже благодарен вам, месье Жан, что вы не углубились ни в какие подробности о нашей московской встрече при разговоре с вашим дядюшкой. И весьма надеюсь, что вы не будете вспоминать об этом неприятном, досадном недоразумении и в будущем при каких бы то ни было обстоятельствах.

Месье Жан с готовностью закивал:

— О, разумеется, разумеется, дорогой граф! Я вполне понимаю, что такого рода прискорбное происшествие не должно запечатлеваться ни в мемуарах, ни в памяти его невольных участников. Со своей стороны надеюсь, что и свидетели этого мрачного инцидента постарались забыть о нем возможно скорее.

Эдмон вспомнил, что московский знакомый Вышегорский был свидетелем не только тяжелого события в трактире, но и той грозной клятвы, которую он, Дантес, граф Монте-Кристо в его присутствии произнес — клятвы о суровой мести истинному виновнику всего: Дантесу де Геккерену. Что касается Жюля Карпантье, за него Эдмон мог быть совершенно спокоен. Став владельцем парового судна и дав ему название «Монте-Кристо», Жюль вряд ли позволил бы себе болтать лишнее о своем благодетеле и друге, сделавшему ему этот довольно ценный подарок.

Пароход «Священный Союз», как по-немецкому обычаю тяжеловесно был назван первенец парового мореплавания по Балтике и Норд-Зее, шел, понятно не с такой быстротой, как мог бы лететь при попутном ветре, при полном поставе парусов легкокрылый трехмачтовый бриг. Но пароход все же успешно преодолевал суровые мили серовато-желтого Балтийского моря, впервые увиденного Эдмоном и его женой.

Окраска этого моря разительно отличалась от привычной им чистейшей лазури южных морей — Лигурского, Тирренского, Эгейского… Великан Жан оказался не только человеком, знающим французский, немецкий и английский языки, но и вооруженным солидным запасом естественно-философских познаний. Он постарался объяснить своим спутникам это явление по-научному:

— Воды Балтийского моря, тесно окруженного древними, почти сказочными лесами, обладают повышенной зональностью. Уже одно это способствует их пепловидному оттенку. Но, кроме того, господство пасмурной облачной погоды тоже немало влияет на преобладающий их цвет… Даже в сравнительно ясные дни в воздухе здешних мест держится неуловимая туманная дымка, которая придает поверхности моря характерную белесоватость.

— А вы случайно не поэт, господин Жан? — спросила с ласковой улыбкой Гайде. — Вы так понятно и образно поясняете.

Молодой «медведь» покраснел. Гайде по-видимому угадала.

— Да, я тоже немного пишу! Поэтому я так и благовею перед Пушкиным!

Загрузка...