И взойдёт над кровавой зарёю
Солнце правды, свободы, любви,
Хоть купили мы страшной ценою —
Кровью нашею — счастье земли.[1]
Власть в городе менялась по нескольку раз в день. О том, кто занял город, узнавали по флагам на доме лавочника Мурата.
Утром, прежде чем выйти на улицу, мы выглядывали в окна. Если над крыльцом своей лавки Мурат вывесил красный флаг — в городе наши. Тогда все высыпали за ворота. Если чёрный — махновцы. Если болтался жёлто-голубой лоскут — значит, город занял атаман Петлюра; и тогда люди в страхе прятались кто куда.
Но вот прошла неделя, как наша Красная Армия отступила, а над лавкой Мурата всё висел ненавистный белогвардейский флаг: бело-красно-синяя тряпка. Мы с Васькой жалели, что не ушли вместе с Красной Армией. Ведь там, за Пастуховским рудником, наши, там комиссар дядя Митяй, командир Сиротка и отец Абдулки — дядя Хусейн.
Красная Армия несколько раз наступала на город, подходила к самой окраине. Но генерал Деникин прислал какую-то «Дикую дивизию» Шкурб и другие белые войска, и наши не смогли взять город. Бои шли на подступах. Днём и ночью гремели орудия.
Проснувшись утром, я выглядывал в окошко в надежде, что белогвардейцев прогнали, но трёхцветный лоскут по-прежнему висел над кирпичными ступеньками лавки Мурата, напоминая о том, что мы в плену у белых.
И когда с Пастуховского рудника, где находились наши, начинался орудийный обстрел города и прямо на улицах рвались снаряды, я радовался: ведь это были наши снаряды, красноармейские!
Семь дней тянулись, как семь лет. На восьмой день я созвал друзей на чердаке моего пустого дома.
Собралось нас четверо: рыжий Плюха, Абдулка, гречонок Уча и я. Многие ребята умерли от тифа или с голоду. Алёшу Пупка убил белогвардейский офицер за то, что тот распевал запрещённую песенку:
Ой, бог, ты оглох
И залез на небо!
А рабочим выдают
По осьмушке хлеба..
На пустом чердаке, за трубой, ещё лежала примятая солома, на которой спал комиссар дядя Митяй, когда скрывался от белых.
Мы подобрались к слуховому окну. Возле завода горел склад снарядов. Огромные белые клубы дыма, круглые, как бутоны, плавно взлетали к небу. Высоко над терриконом бутон развёртывался и от пламени казался похожим на красную розу, лепестки которой медленно осыпались на землю. Немного спустя донёсся грохот взрыва.
— Во бахает! — сказал Илюха и лизнул у себя под носом.
В эту минуту над крышей завыл снаряд и ухнул где-то неподалёку от нас. Мы так и присели.
— Ого! Дядя Митяй гостинцы белякам прислал, — сказал Уча.
Ребята рассмеялись, и, когда в стороне тонко пропел другой снаряд, Илюха вылупил глаза и крикнул:
— Фунт колбасы белякам на обед!
— Борща кастрюлю! — не своим голосом завопил Абдулка, провожая третий снаряд.
— Огурцов с баклажанами на завтрак!
— Ды-ню-ю! — кричали мы, перебивая друг друга и стуча деревянными босоножками по чердачному настилу.
Вдруг к нам донёсся крик перепуганной курицы. Илюха выглянул в слуховое окно и порывисто схватил меня за рукав:
— Шкуровцы!
Мы осторожно, чтобы не выдать себя, прильнули к щёлке.
По улице скакали на конях три шкуровца, а впереди, отчаянно хлопая крыльями, бежала рыжая курица. Один из белогвардейцев бросил чем-то в неё, но промахнулся, другой выстрелил из нагана: курица перевернулась, подрыгала жёлтыми лапами и затихла. Третий наклонился с седла, насадил курицу на острый конец сабли и положил добычу в сумку, пристёгнутую к седлу.
— Споём? — прошептал Уча, бесстрашно сверкая глазами.
— Споём!
Абдулка присел, чтобы его не было видно в слуховое окно, и громко запел:
Ой, дождь идёт,
На дороге склизко!
Мы дружно подхватили:
Утекай, буржуй Деникин,
Уже Ленин близко!
Где-то неподалёку, должно быть в соседнем дворе, разорвался снаряд. Черепица на крыше загремела. Заткнув уши, мы продолжали петь:
Винтовочка тук, тук, тук.
А красные тут как тут.
Пулемёты тра-та-та,
А белые ла-та-та!
Когда шкуровцы скрылись в переулке, мы высунулись в окошко, оглядывая окрестности.
Всюду виднелись крыши землянок, поросшие полынью и лебедой.
На улице было пустынно, как на погосте. В окнах торчали подушки — защита от пуль. Жители прятались в погребах. В первые дни туда выносили только соломенные тюфяки, потом стаскивали кровати, столы, и скоро на голубоватых от плесени стенах вешали на гвоздиках полотенце и рукомойник. Погреб становился жилой комнатой.
Скучно. Все взрослые ушли в Красную Армию. У нас на улице осталось только пятеро мужчин: я, Васька, его безногий отец — Анисим Иванович, Уча и Абдулка. Илюху я не хотел считать мужчиной: он был трус и по целым дням не вылезал из погреба. Отца Учи — старого усатого грека — я тоже не считал мужчиной за то, что он чистил белогвардейцам сапоги.
Главным из всех мужчин был, конечно, Анисим Иванович. Вместе с Васькой он строгал деревянные босоножки на ремешках, а по ночам тайно чинил старую обувь, собранную где попало. Готовые пары Васька выносил в сарай и зачем-то засыпал углем.
Позже он объяснил мне:
— Дядя Митяй придёт скоро, а обужи у красноармейцев нету, вот мы и починяем, про запас.
Я глядел из слухового окна и видел крышу Васькиной землянки, теперь, после гибели родителей, я жил там, и мне вспомнилось, как однажды за эту «тайную» обувь чуть не убили Анисима Ивановича…
К нам пришли четверо. Все они были в чёрных волосатых бурках. Главный, у которого спереди во рту не было двух зубов, оказался, как я потом узнал, комендантом города, есаулом Колькой фон Граффом. Это он два года назад сжёг в коксовой печи моего отца, а потом расстрелял мамку…
Деникинцы были пьяны. Фон Графф, входя, стукнулся головой о притолоку. Разозлившись, он указал на Анисима Ивановича револьвером и спросил:
— Ты сапожник?
— Сапожничаю, — ответил Анисим Иванович.
— Обувь есть?
— Какая обувь?
— Чего дурачком прикидываешься? Сапоги, ботинки починенные есть?
— У сына есть, а мне зачем они? — ответил Анисим Иванович.
Слышно было, как по двору ходили, звякая шпорами, скрипела дверь погреба, чем-то гремели в сарае: шёл обыск.
— Одевайся, — приказал фон Графф.
Васькина мать, тётя Матрёна, бросилась к офицеру:
— Ваше благородие, за что? Ведь он калека.
— Не вой, цел будет твой калека.
Анисим Иванович сполз с кровати, надел шапку и хотел уже взобраться на свою низенькую, на маленьких колёсиках тележку, как фон Графф остановил его:
— У тебя, оказывается, катушек нету. Так бы и сказал.
Фон Графф хотел уже уйти, но в это время со двора явился бородатый деникинец. В руках он держал целую охапку починенных сапог, ботинок и опорков.
— Ваше благородие, в сарае нашли, — отрапортовал он.
Фон Графф прищурился, остановился перед Анисимом Ивановичем, играя плетью.
— Тэк-с… — сказал он спокойно. — Врёшь, значит? — И вдруг стеганул Анисима Ивановича плетью по глазам. Ещё раз и ещё.
Васька стоял невдалеке и угрюмо следил за офицером, но, когда свистнула плеть, метнулся к нему.
— Калеку не трогай! — сказал он, упрямо опустив голову.
— А тебе чего, шмендрик? — Фон Графф презрительно взглянул на Ваську. Неожиданно он обнял его за голову и большим пальцем так сильно прижал Васькин нос, что брызнула кровь.
Оттолкнув Ваську к стене, фон Графф приблизился к Анисиму Ивановичу:
— Чья обувь?
— Дитё не смей трогать! — выкрикнул Анисим Иванович и, бледнея, взял молоток. Руки у него тряслись.
— Обувь чья? — зарычал фон Графф и потянулся за наганом.
— Моя.
— Для кого?
— Себе, на хлеб менять.
Фон Графф снова взглянул на тележку Анисима Ивановича, на обрубки его ног и с силой погрозил плетью.
— Я тебе, кукла безногая!.. Завтра кожу принесут, будешь служить на Добровольческую армию! — И фон Графф повернулся так резко, что повалил табуретку полами бурки.
При выходе он опять стукнулся головой о притолоку и, совершенно озлобившись, хватил ногой в дверь так, что она слетела с петель и вывалилась во двор.
Я выглянул в оконце и увидел невдалеке от калитки Сеньку-Цыбулю, сына колбасника. Прячась за углом, он поджидал белогвардейцев.
Значит, это он, предатель, привёл к нам деникинцев.
На другой день Анисим Иванович слёг в постель, чтобы не работать на белогвардейцев, но фон Графф, к счастью, больше не приходил.
Уже завечерело, а мы всё стояли на чердаке, высунувшись из окна, и смотрели на затихший город, на дальний Пастуховский рудник, где наши после орудийной стрельбы, наверно, пили чай с белым хлебом.
— Есть хочется! — со вздохом проговорил Илюха.
— Хоть бы корочку погрызть, — сказал я.
— А у меня в сарае за дровами хлеб кукурузный спрятан, — похвалился Абдулка.
— Принеси, — попросил Илюха. — Жалко?
— Ишь хитрый! — Абдулка качнул головой. — Это я для мамки на шапку выменял. Мамка больная лежит.
И всё-таки голод и дружба взяли верх: Абдулка принёс чёрствый, весь в паутине ломоть кукурузного хлеба, несколько крупинок сахарина и жестяной чайник холодной воды. Хлеб и сахарин мы разделили на части и стали пить «чай», по очереди потягивая из носика белого, побитого ржавчиной чайника.
— Ничего, скоро будем настоящий хлеб есть, — сказал я.
— Почему ты знаешь?
— Знаю. Скоро наши побьют беляков, и тогда хлеб начнётся.
Илюха, Абдулка и Уча молчали. Потом Абдулка солидно, с пониманием дела, заметил:
— Трудновато побить. За беляков Немция заступается.
Илюха мотнул головой, хотел что-то сказать, но подавился и долго кашлял. Слёзы выступили у него на глазах. Отдышавшись, он прохрипел:
— Не знаешь — молчи! Немция не заступается, Германия и Фифляндия за них, вот кто!
Я ухмыльнулся, потому что знал — Фифляндия не заступится.
— Давай поспорим, что Фифляндия не заступится? — предложил я, желая покрепче насолить Илюхе.
— Давай. На что спорим?
— На лимон![2]
— Тю, что на лимон купишь, коробку спичек? Давай на сто лимонов.
— Согласен!
Едва Абдулка разнял нас, как на чердак влез Васька. Пригнувшись, чтобы не удариться о низкие стропила, он подошёл к нам и присел на деревянную перекладину.
— Вы что тут делаете?
Илюха оживился и, глядя на меня со злорадством, сказал:
— Сейчас ты заплатишь мне сто лимончиков. Мы сейчас у Васьки спросим. Вась, а Вась, скажи: Фифляндия заступается за беляков?
— Не Фифляндия, а Финляндия. — Васька взял чайник и напился из него, — А насчёт того, кто заступается, дело ясное: буржуи заступаются, а рабочие за нас.
— Съел, рыжий? Плати сто лимонов! — торжествовал я. Илюха смущённо молчал, и тогда я снова спросил у Васьки: — А скажи, кто одолеет, мы или белогвардейцы?
— Мы победим, — уверенно заявил Васька. — У нас Будённая армия собирается.
— Какая Будённая?
— Красноармейцы все, как один, на конях, с шашками и карабинами. Ух и смелые!
— А кто Будённый?
— Командир из бедняков. Сам лично в атаку ходит. Беляков рубает налево и направо… Они как увидят его издалека, то сразу тикают… Один раз случай был интересный. Отца его белые захватили в плен и говорят ему: «Выдашь сына, отпустим». А он отвечает: «Подавитесь вы своими словами, чтобы я родного сына выдал». Тогда белые говорят: «Мы тебе кишки выпустим и собакам бросим. Живи до утра, а на рассвете казним». Узнал про это Будённый и поскакал к своему товарищу красному командиру. «Дай, говорит, полк кавалерии, мне надо отца выручить». — «Не могу дать, мои люди устали». — «Ну, хоть сотню дай». — «Не могу». — «Тогда десяток бойцов дай». — «Нет». Задумался Будённый, что делать? Ночь кончается, скоро отца расстреляют. Сел он на коня, взял с собой родного брата, и поскакали они вдвоём отца выручать. Влетели в станицу, и тут Будённый громко скомандовал: «Первый эскадрон направо! Второй эскадрон за мной!» Скомандовал Будённый и закричал «ура!». Увидели деникинцы Будённого, и давай бог ноги! Подлетел он с братом к тюрьме, снял часового, открыл тюрьму, подсадил отца на коня, и шукай ветра в поле!..
— Ух, как интересно! — выдохнул Абдулка, живо сверкая глазами.
— Расскажи ещё, — попросил Уча. — Вась, расскажи.
— Рассказал бы, да некогда. Одно дельце надо сделать, — и Васька подмигнул мне.
— Вась, а ты откуда про Будённого знаешь? — спросил Плюха, подозрительно щуря хитрые глаза.
— Сорока пролетала и мне рассказала… А тебе, рыжему, поклон передавала.
Ребята молчали. Абдулка сказал со вздохом:
— Скорей бы прогнали белых.
— Прогоним, чего ты беспокоишься? — сказал Уча. — Скинем их в Чёрное море, нехай купаются вместе с карасями.
— Поесть бы карасиков… жареных, — сказал Плюха, облизываясь.
— Кара-сиков… Тут картошки не видим, — сказал Уча с досадой.
— А помните, как мы обедали в столовой при Советской власти? Бесплатно! Вот была жизнь… — проговорил я с печальной радостью.
— Фартовая была жизнь, — согласился Васька. — А будет ещё лучше. Денику разобьём, и война кончится.
— Расскажи про ту жизнь, Вась.
— Правда, расскажи, — попросил я.
— Такая жизнь придёт, что у вас головы не хватит понять.
— А ты расскажи…
Обняв руками согнутые колени и плавно покачиваясь, Васька задумчиво смотрел в слуховое окно, сквозь которое было видно далёкое небо, повисшее над тревожной, изрытой окопами родной нашей степью. Чуть заметная мечтательная улыбка озарила лицо Васьки.
— Перво-наперво тогда ни одного богача на свете не останется. Захочешь нарочно найти, и ни одного буржуя не сыщешь на всей земле, во всех странах- государствах и за морями-океанами, где живут разные люди: французы, турки, поляки… И воевать тогда люди не будут. В городах построят высокие дома. А в них лампочки загорятся. Не керосиновые, а такие особые… фонари! Много-много, может, целый миллион или сто тысяч. Ярче солнца засияют эти лампочки!.. А на улицах будут абрикосы расти, вишни и разные тюльпаны. Даже в заводе, прямо в цехах будут расти деревья. Стой себе, работай и слушай, как птицы поют… Ребятишки тогда все до одного научатся читать и писать, а когда вырастут, сами станут… председателями! Вот какая жизнь придёт! Коммунизм называется…
— На всей земле так будет?
— На всей, — сказал Васька. — Останутся на свете одни рабочие и крестьяне.
— А скоро это будет? — спросил Абдулка.
Уча даже рассердился на Абдулку и строго сказал:
— Тебе прямо завтра подавай! Васька что говорит? Надо сначала Денику прогнать.
— Конечно, — подтвердил Васька, — их вон ещё сколько, буржуев, тьма-тьмущая. Но мы будем бороться, и все пойдём к Будённому… — Васька опять глянул на меня украдкой и еле заметно кивнул. Я понял: Васька пришёл сказать мне что-то по секрету…