За сараем мы сели в высокую лебеду.
— Вот что, Лёня, — сказал Васька в раздумье, — это я приказ выучил. Сегодня ночью пойду на рудник, чтобы передать нашим. Если хочешь, идём вместе.
Я молчал, не зная, что ответить.
— …И больше не придём, — продолжал Васька. — Нас запишут в красноармейцы, дадут винтовки, сабли, и тогда мы отплатим белякам за всё. Они погубили твоего отца и моего сделали калекой. Ну, пойдёшь?
И вспомнился мне отец, до слёз стало жалко мать. Я должен отомстить за них. А дядя Митяй не белогвардеец, я ошибся, счёл его белым, просто он переоделся. Чего же трусить?
Я встал. В сердце моём не было робости.
— Идём!
— Хорошо! Домой ты уже не заходи, а жди меня около Витькиного дома. Понял?
— Понял.
— Бояться не будешь?
— Нет.
— Ну, смотри. Там смелым нужно быть: трудно, а ты иди. Больно, а ты не плачь. Понял?
— Понял.
Когда Васька вернулся в землянку, я постоял минуту в раздумье и пошёл к сараю. Там я откопал свой клад: взял в карман десять штук патронных гильз, перочинный ножик и пуговицу, на которой была звезда.
В землянке тускло светилось оконце. Я подкрался и заглянул в него, чтобы последний раз увидеть Анисима Ивановича и тётю Матрёну, так заботливо приютивших меня, когда я стал сиротой.
Дядя Митяй надевал через голову Ваське нищенскую суму и напутствовал:
— Если поймают, говори: к тётке на рудник идёшь, скажи — милостыню в городе собирал. Сначала пойдёшь по-над карьером. Потом влево свернёшь, к водокачке, а там по «Дурной балке». Пригнись, когда будешь идти, чтобы не приметили.
— Ты потише, Васечка, — вытирая слёзы, проговорила тётя Матрёна, — не беги, если кликнут, не дерись.
— Будь вроде как непонятливым, — добавил Анисим Иванович. — Да вертайся поскорее — мать убиваться будет, сам знаешь.
Васька молча собирал в сумку куски макухи.[3]
Дядя Митяй одёрнул гимнастёрку, попрощался с Анисимом Ивановичем, обнял тётю Матрёну.
— Прощевайте. Для связи, значит, теперь Лёнька у нас. Ну, пошёл.
Хлопнула дверь.
Я прижался к земле. Дядя Митяй прошёл мимо, чуть не наступил мне на руку. За ним шёл Васька. Они остановились невдалеке, помолчали…
— Видишь, какое дело, Вася, — услышал я голос дяди Митяя. — При матери не хотелось говорить. Приказ этот… как бы тебе сказать… на смерть нужно решиться, но доставить. Две тысячи людей наших погибнут от рук белогвардейцев. Так что, если прохода нет, беги. Что будет, то будет — беги, и всё. Людей мы обязаны спасти.
— Не бойся, дядя Митяй, я пройду.
— Тяжело тебя посылать, ты для меня вроде сына, — продолжал комиссар задумчиво, — теперь ты большой и понимаешь: живём, чтобы народу легче стало.
— Понимаю, дядя Митяй, — с волнением ответил Васька, — ты не беспокойся, я где хочешь пройду!
— Ну, прощай…
Я услышал звук поцелуя.
По улице удалялись шаги дяди Митяя. Они долго звучали в тишине, постепенно ослабевали и, наконец, совсем затихли.
— Вась, а Вась! — позвал я.
Он прошептал:
— Иди, куда сказано, я тогда свистну.
Я поднялся и вышел на улицу.
Пустой дом отца, заброшенный и страшный, смутно виднелся в темноте. Мне стало жаль покидать его.
На углу улицы я вошёл в палисадник и лёг между кустами сирени. Земля была тёплая. Я прижался к ней щекой и слушал, как стучится в землю моё сердце…
Вскоре послышались шаги и шуршанье платья. Мимо прошёл Васька с матерью: она провожала его. Я слышал обрывок их разговора.
— Сыночек, — шептала тётя Матрёна, — берегись, ради бога, и возвращайся скорей. А то как же нам…
— Не печалься, мама, — негромко, с нежностью проговорил Вася, — и не жди меня понапрасну. Может, я задержусь там, у своих, а вы с батей как- нибудь побудьте без меня. А потом я приду с Красной Армией…
Больше я ничего не слышал и потерял их во тьме. Я лежал не двигаясь. Потом тётя Матрёна, возвращаясь, снова прошла мимо. Я видел, как она крестилась и шептала: «…Да будет воля твоя и царствие твоё на земле…»
Когда шаги смолкли, невдалеке раздался свист. Я ответил. Васька подошёл, сел рядом. Мы прислушались. Над степью стояла тишина. В городе внезапно, как дробь, простучали копыта казачьего разъезда, и снова стало тихо.