10

Потопом были уничтожены все создания; один лишь Ману уцелел... Желая иметь потомство, он стал вести благочестивую и строгую жизнь. Он также совершил жертвоприношение «пака»: стоя в воде, принес жертву из осветленного масла, кислого молока, сыворотки и творога. От этого через год произошла женщина. Когда она стала совсем плотной, то поднялась на ноги, и, где она ни ступала, следы ее оставляли чистое масло... Она пришла к Ману, и он спросил ее: «Кто ты такая?» «Твоя дочь»,– отвечала она... Вместе с ней он продолжал вести благочестивую и строгую жизнь, желая иметь потомство. Через нее он произвел человеческий род, род Ману, и всякое благо, которое он просил через нее, было дано ему.

»Сатапатха Брахмана».

На свою голову я наболтал про «многоотсечного» человека. Теперь чуть что (настроение такое у Нее все чаще) – слышишь: «Третий– это ты!», «Ты и есть тот третий!»

Тот, дескать, который сам тенями-идеями питается и всех бы ими кормил.

– Может быть, и я для тебя только идея, тень!

Но мучения Ее глубже, не только в моих достоинствах или недостатках дело. Как раковая опухоль под черепом, растет в ней догадка, подозрение, ужас, что мы действительно лишь тени, тени умершей жизни, и все нам только кажется. Ниточка памяти, тянущаяся к ржавой двери за водопадом, все напряженнее в Ней – вытягивает новые и новые детали, подробности, смутные, но болезненные. В том гранитно-стальном гробу, так здорово задуманном, сконструированном, построенном для долгой жизни с замкнутым циклом обращения веществ (растения должны были поглощать углекислоту, а человеческие фекалии питать растения), очень скоро сами люди превратились или в надсмотрщиков-палачей, или в лагерную чернь, истребляемую поголовно. Со все большей лютостью надсмотрщики охотились за всеми, а потом уже и друг за другом. И скоро в погасшем, пропитанном трупным ядом, мирке осталось лишь двое. Девочка и немой. Как часто бывает, уцелели самые слабые и беспомощные: жизнь порой прячется в оболочке, где ее меньше всего рассчитывает отыскать смерть.

Девочка смертельно боялась немого, как и все там под конец боялись друг друга. Но вскоре она поняла, что нужна ему, без нее он не отдаст команду компьютерам и не получит воду, пищу, задохнется (аппараты неисправно, но все еще подавали запрашиваемое). Но и немой ее боялся. Потому что без него-то она могла просуществовать. Спал он неизвестно когда, все следил за ней. Или уходил куда-то на время, прятался среди трупов и, видимо, отсыпался. А затем появлялся снова. Ей было уже страшно, что когда-нибудь он не вернется, что останется одна. Даже привязалась к этому страшному, истощенному, как скелет, существу – единственно живому в мире смерти. Сама не заметит, как потянется к его руке (он испуганно отдергивал). Рассказывала ему вслух свои сны или фантазии: про то, как дверь открыли, впустили дневной свет и они вышли, а там все как было, солнце, трава, но она искала и не находила маму. И проснулась в слезах.

– А ты ее помнишь?

– Нет. Ничего не помню, я самый несчастный на земле человек!

Утром, оставив Ее наконец измученно уснувшей, я выбрался из нашей пещерки, привычно поискал глазами косу. Третий еще спит под нездешними березками, сон у него крепкий, ничего не скажешь. Нет, услышал меня, приподнял голову. Я показываю косой: пойдем, мол, поработаем. Только тихонько! Он тоже повращал глазами, догадливо кивая на пещеру, и мы удалились.

Что несколько усложняет и запутывает и споры наши, и вообще чувства к соседу и собрату по островной жизни, так это что он не просто американец (недавний противник), но еще и цветной (а значит, объект нашего с детства привитого сочувствия). Был бы он, как я, белый (хотя загар мой погуще, чем его природная смуглость), легче было бы выяснять и делить наше неразумное прошлое.

Нет, будь я на месте Ее – влюбился бы. В эту плывущую, плавную, как у зверя, пробирающегося по густой траве, походку. В эти по-особенному изящные руки, сухие и длинные ноги, гордую шею – не может быть, чтобы не замечала! Вот еще одно доказательство (в помощь науке), что начинался человек не где-нибудь, а в Африке. Лучшие лекала, еще не разбитые штампы господа бога употреблены были, истрачены на них, на первых.

Это все островные мои чувства и мысли, здешние, теперешние. Но есть еще и прошлые, воспитанные, во многом книжные. Мир двигался, усложнялся – и белый и цветной. А менять ничего не хотелось, так это было привычно.

В нас камнем никто не кинет. Не мы изобрели дискриминацию черных. Наоборот. Настолько наоборот, что возможны были, случались с нами такие вот нелепости.

Полная беловолосая дама, одна из наших, прямо в римском аэропорту, как только увидела чернокожего, сразу полезла в сумочку, извлекла бордовый значок, повертела, изучая как его прикреплять, и устремилась это сделать – приколоть к лацкану превосходно сидящего на чернокожем ослепительно белого костюма. Возникла непонятная какая-то борьба, мельтешение рук – белых, темных. Проще говоря, было яростное отпихивание темными мужскими благословляющих на братство белых женских. Мы еще увидели уносящиеся по перрону белые туфли, белые штаны и бегущих следом двух типов, клерков с виду, белолицых, возмущенно оглядывающихся. Встречавший нас земляк пояснил безнадежно-устало, как бы в сотый раз: «Ну зачем же вы сразу так? Это же американский миллионер!»

А что, если рассказать историю эту нашему цветному американцу!

Он слушал неожиданно серьезно, внимательно.

– Что я не миллионер – это уж точно. И вы, как я догадываюсь. Но вот в чем ирония: вы, белые, эту бомбу придумали и сами себя первых извели. А заодно и всех остальных, желтых, черных полосатых. (Впрочем, и у них кое у кого тоже было что швырнуть, добавить в общий котел.) И снова в выигрыше оказались вы. Вас – две трети теперь. А я – лишь одна треть. А было наоборот

И только здесь он привычно зашелся смехом.

Вот они, проклятущие, снова за ночь их выперло, ступить некуда! Под ногами даже хлюпает от раздавленной грибной сырости – прямо какое-то цветочное болото. Я, отступив, принялся сбивать желтые жабьи головы. Ногами сдвигаю весь этот ненужный «сенаж» к ущелью, показываю Третьему: мол, давай помогай.

А он вместо этого по-утреннему потянулся, повертел руками как мельница, и снова смотрит на меня непонимающе. Ладно, справлюсь один. Он принимается рассказывать мне, какие тренажеры установлены в их аппаратах, интересуется, как занимались физкультурой мы.

Я все же подал ему свой вращательный агрегат (коса вся в молочайной слизи, липкой, чернящей руки).

Он инструмент взял, разглядывает: что за штуковина, зачем она? Попробовал вертеть не очень умело. Вопросительно посмотрел на меня. Я показываю на высокий ковер из цветов, а он все валяет дурака, будто не понимает или не видит. Но меня уже прохватил холод: а что, если их и правда нет? Не только запаха, но и их самих?!

– Да вот же! – прошептал я как крикнул, ковырнул ногой скошенное.

Забрал у него косу, и мы уселись на камни. Словно ничего не было, не произошло. Он, видимо, так и считает, ничего не понял, а во мне как будто что-то оборвалось. С трудом доходит, о чем он рассказывает. На ладонях каучукообразные липкие катыши, я их перетираю в пальцах, соскабливаю камешком (вот же, вот же они!). О чем он там толкует? А, об этой нелепости: ядерная засада, аппараты «последнего удара», «возмездие» – кому и за что собирались мстить? Недобитым обезумевшим живым существам, последней «биологической массе», когда уже нет принципиальной разницы между насекомыми, зверюшками, людьми!..

Возмездие настигло нас самих, громовое:

– Ах вы подлецы! Вот вы кто! Если я верно поняла, где-то еще летают и плавают ваши эти... И должны еще раз выстрелить.

Мы обернулись испуганно: Она стоит и, кажется, не замечает, что неодетая (костюм свой смяла в руках), глаза мечут искры.

– Гады вы, вот кто! Недобитые.

– Приказ такой,– виновато смеется Третий,– мы люди военные. А недобитые потому, что еще не выполнили приказ.

– Господи, и мне с вами тут быть! А еще эта гадость!..

Как я обрадовался Ее брезгливому движению, знакомой гримасе в сторону цветов! Она их видит, мы двое видим, все есть, ну а что с ним – это его забота.

Через десять минут мы уже весело дурачились по дороге к водопаду. Она привычно «подъезжала» на мне, внезапно повисая кошкой, нет, ни разу не ошиблась и не бросилась ему на шею. А что, полетать бы на таком «дельтаплане»: плечи, торс! Он смешно и опасливо сторонится, Она это заметила – теперь-то и жди, выкинет какой-нибудь фокус. Нате, мол, вам и разбирайтесь!

Наперебой обыгрываем тему о женщинах-инопланетянках. Женщина не коренная землянка, она сброшена к нам из Космоса или вытолкнута из антимира. А может, по женскому любопытству, сама явилась. Ну а мы – коренные, аборигены-обезьяны, женщине ничего не оставалось, как поднять нас до своего уровня, очеловечить. Хорошо бы и нас, вояк, очеловечить!

– Малоинтересное занятие.

Она критически оглядела нас, тряхнула волосами и ушла вперед. Бросила через плечо:

– Вам надо еще родиться. Я еще подумаю, надо ли это делать.

И вдруг остановилась на крутом спуске, повернулась к нам.

– А помнишь...

И стала рассказывать притчу, от меня же услышанную, про двух женщин, которые горячо доказывали свое материнское, единоличное право на ребенка. И как мудрец испытывающе предложил «поделить пополам».

– Понимаете, живого пополам!

Истинная мать, конечно же, уступила все права ненастоящей. Ну а лжемать, она на что угодно готова была.

– Кто-нибудь из вас уступил? Только бы жили дети? – судяще вопрошает наша Женщина.

– Уступали! Многое! – хором.

– Ну а в большом поступиться? Раз уж так далеко зашло, Дети же, дети!

– Есть вещи, дальше которых политики пойти не могут потому именно, что они политики,– явно скучая, пояснил Третий.

– А что, мир состоял из одних политиков? Не было отцов, матерей?

– Были еще и эти, которые... – Третий дурашливо зарычал.– Президент бросил им кость, потом попытался забрать триллиончик, а они – грр, цап за руку! Не те ребятки, чтобы поделиться чужим!

– Мы уступали сколько могли,– пытаюсь растолковать, объяснить, да и сам понять,– но сколько же можно? Если они как глухие! Старые газеты если поднять, даже их...

– А мы,– Третий явно дурака валяет, с Женщиной всерьез о политике разговаривать – это не по нем – мы так: лучше детям умереть с богом в душе, чем все равно потом – коммунистами! Они же все атеисты.

– А вы?

– Мы, конечно, тоже, но про это вслух не говорили. И нам очень хотелось отгрохать Ноев ковчег, космический. Чтобы на нем только чистые спаслись, а нечистых – на распыл. Но в компьютерах господа бога какой-то сбой, ошибочка случилась – и вот мы тоже здесь.

Он вот так, но Она-то всерьез. Чуть не плачет.

– Значит, поделили? Ребенка – пополам!

И провела рукой в сторону, где кончается наш остров, наш непонятно как существующий мирок. Там в кипящей от молний и штормов, заледеневшей саже погребено все – и правота одних и неправота других, все истины, все идеи, все слова.

«Я вас взвесил, и найдены легки...» – странно громко порой слышишь голос собственной памяти: вычитанное когда-то, из разговоров запомнившееся.

Ночью я проснулся оттого, что Она, прижимаясь, шепчет ласковые слова.

– Тише,– уже привычно предупреждаю,– он, может, не спит.

– Ушел. Куда-то ушел. Вот бы насовсем.

– Ну зачем же так?

– А вот так! И я хочу, пусть будет все, все, что когда-то было у вас!..

Нехорошо грубой, вызывающе требовательной была Она, как бы уличающей меня. Как бы пыталась смутить саму реальность (или как Ей кажется: Нереальность существующего), провоцировала ее выдать себя.

А потом сладко плакала и горячо, горячо убеждала:

– Ragazzo mio! Amore mio![23] Правда, правда, я люблю тебя, люблю!..

Утром куда-то исчезла, вернувшись, шепнула:

– Я тебе письмо написала.

Я промедлил.

– Сейчас пойду и сотру!

– Я тебе сотру!

Бегу читать.

Бывало, целыми днями этим занимались: один напишет на берегу на сыром песке, другой узнал и спешит туда – прочесть, сочинить ответ.

Крикнула вслед мне:

– Не беги так, разобьешься!

Искал, искал вдоль воды Ее письмена, следы есть и ничего больше. Вот тут что-то было, но затерто ногой. Сама же и стерла.

Когда вернулся и пожаловался, что нет там ничего, Она с готовностью откликнулась:

– Вот я и говорю: ничего!

Это «ничего», постоянно Ее мучающее, меня уже начинает раздражать. Ну как Ей доказывать?

В одно из утр Третий, увидев что я отправляюсь косить, спросил шепотом:

– На зарядку?

И присоединился. По дороге я решил действовать напрямик: заговорил про цветы, зачем их скашиваю.

– Прошу меня извинить,– Третий был заметно смущен,– но я, очевидно, еще не совсем отошел. Они веселящего сна мне вкатили хорошую порцию. Несколько раз наблюдал, как вы орудуете этой штуковиной, но не понимаю зачем.

Он тревожно оглядывается, смущенно смотрит мне в глаза.

– Да вот же они! – Я сделал резкий взмах-оборот своей косой, один, другой. – Вот! Вот!

И ногой отшвырнул скошенное.

– Да, конечно, конечно! – поспешно соглашается Третий, но смотрит на меня так, будто не ему, а мне вкатили того газа-наркотика.

Но не он моя главная забота. А вот что Она теперь порой не замечает своих врагов – цветы, это посерьезнее. Я наблюдал: когда они вдвоем спускаются вниз или сюда поднимаются, самые густые заросли Ее не пугают, как прежде. Да Она их просто не замечает.

Снова лезет в голову, как и когда они, проклятые эти цветы, впервые объявились у нас на острове. Сразу после той прекрасной ночи. Для тебя – прекрасной, ну а для Нее? А иначе почему так совпало?..

Я как-то заговорил с Нею об этом осторожно, исподволь, но Она будто только и ждала этого разговора, прямо-таки закричала:

– Ну что, ну чего ты от меня добиваешься? Теперь я уже хотела бы, чтобы были эти отвратительные цветы! Но только чтобы на самом деле! И даже крысы, пауки! О боже, я же и виновата! Нет моей вины. Потому что ничего нет. Неужели ты до сих пор не понял: ведь нас нет, нет, нет!..

Загрузка...