И вновь бессонная ночь пришла, с мыслями о том, что сделано, с упреками за то, что не исполнили. «Целовались мы – и без пользы; обнимались – лучше не стало. Так, значит, лечь вместе – одно лишь лекарство от любви. Испробуем и его: верно, в нем будет что-то посильней поцелуев».
Hoгi падкасiлiся i мне, i ей,
Злiлiся вусны з вуснамi caмi сабой,
Полымем прыпалi грудзi да грудзей,
Змяшалiся мы з сонцамi, з кветкамi, з травой.
Она захотела пить, надо спуститься к криничке, это метрах в двухстах, но там самые цветы, просто бушуют. В ладонях водички принести, что ли? А почему бы и нет?
Да, ведь есть пластиковые мешочки, весь берег усеян ими, сморщенными, замытыми песком. Чем шторм сильнее, тем больше медуз... Ну и что, мы вот варим бульон из дождевиков в жестяной банке странной треугольной формы, есть у нас и кусок жести, на котором поджариваем рыбу: как не быть, если здесь рядом металлическая дверь...
Многое, очень многое не по старой логике. В ладонях буду носить водичку, и не игры ради, а как бы потому что ни этих самых мешочков, ни банок-склянок нет и в помине. И вообще ничего. Может быть, и нас... Стоп! Иди-ка лучше по воду. Мы без одежды; наги потому, что душно, всегда душно. Мне. И потому, что я вижу Ее, хочу видеть. Есть то, чего хочется, а если чего не так потому, что и не надо, чтобы было.
В конце концов и с цветами то же самое: Ей кажется, что от них непереносимая вонь, и я поступаю так, словно не цветы это и даже не грибы, а вскрытое массовое захоронение. Потому и бегаю вниз-вверх, сама Она не может спуститься к криничке – задохнется от липкой вони. Вода из ладоней, конечно, выливается, но дело-то совсем в другом – в моем нелепом старании и благодарно-ласковом взгляде, каким меня всякий раз встречают.
А снизу погляжу на свою хлопотунью, нет, не кухней, не мной занята – завороженно смотрит на водопад, но я знаю, что Она туда, за водопад, смотрит. Напившись еще раз из холодной шуршащей кринички (никак не могу залить собственную жажду), бегу наверх: как все-таки повезло мне, что я уберег глаза. Мне они оставлены, чтобы кто-то видел Ее. Мне, чтобы кто-то... Пусть даже так, согласен. Главное, что я Ее вижу.
Нагота Ее бывает и иной, совсем, совсем другой: не отстраненно-целомудренной, как вот сейчас, а резкой и бурной, когда уже и кожа кажется, мешает стесняет, теснит. Сорвала бы, чтобы ближе, ближе, чтобы дотянуться! До чего-то в самой себе, обидно ускользающего...
Первое Ее удивление от боли, даже слезы обиды – это не ушло окончательно, остается, мешает. Все не приходит, не возникает то, что обещают ласки, о чем Она словно бы помнит, догадывается, знает. Однажды в ответ на Ее обиду-нетерпение я стал жизнерадостно пояснять, что, мол, миллиарды женщин могли бы подтвердить, что это ни на что не похоже,– ух, что в меня полетело!
– Чтоб они сдохли!
Когда Она ревниво это выкрикнула, все те женские миллиарды на миг ожили в ней, в последней.
Желтые цветы, да, они с той первой нашей ночи. Продолжение такой прекрасной ночи? А может, прекрасной она была только для тебя – откуда тебе знать? Казалось, бесконечно длилось теплое забытье, внезапные просыпания с радостным подтверждением, правда! это правда! И уже другой, семейный, запах поселился в нашей пещере...
Утром я проснулся от восторженного вопля, высунулся следом за Ней на свет и глазам не поверил: земля, небо, воздух, все вокруг колебалось, пульсировало – вот-вот оторвется и улетит. Весь мир был в желтых цветах, в мерцающем, неверном, как. северное сияние, свечении. Оглянувшись благодарными глазами на меня, по-оленьи широко шагнула навстречу новой красоте, доверчиво побежала, как ребенок в луга.. А потом, держа руки на весу, внимательно-гадливо рассматривала свои растопыренные пальцы. Я бросился на помощь, ничего не понимая, а Она шла мне навстречу, как незаслуженно обиженный ребенок...
Смотрю издали на Нее, вижу, как Она напряжена, оставшись наедине с дверью за водопадом, как пугает и притягивает Ее прячущаяся за дверью тайна. Заметила, что я наблюдаю, и, как бы сбрасывая наваждение, крикнула:
– Да хватит бегать, я уже напилась!
Взобрался к Ней на скалу. Она догадливо взглянула на плотно сжатые губы мои, на округлившиеся щеки, засмеялась и подставила рот, как птенец клюв. Напоил, а затем поцеловал – сразу два добрых дела.
В Ней в одной собрано все оставшееся, все, что способно еще дать смысл чьему-то существованию, моему существованию. Может потому в Ней так много всего и все такое разное.
В чертах тонкого лица как и в самом Ее характере, восточный тип женщины и славянский, европейский проявляются попеременно. В какой-то день Она вся – послушание, вопросительное заглядывание в глаза: что? что-нибудь не так? сказала не так, сделала не то?
Но вот по-видимому, показалось Ей, что не оценили Ее восточную, не воздали всего, что Она заслуживает за робость и покорность, ну тогда получайте, чего сами заслуживаете! Как с обрыва понеслось, и голос уже другой, и все другое. Какой там Восток, какой Север, да тут сама Африка – крылья точеного носика напряглись до дрожи.
То же самое и волосы, они у Нее не черные и не светлые, цвет а точнее сказать свет их неправдоподобно изменчив. Утром вот здесь, у водопада светлая зелень в них играет, а назад будем идти – ветер их начинает кидать, как огромное вороново крыло, к вечеру в них уже сияют медовые краски, закатные тона. А то вдруг сединой блеснут – как пожалуются.
И пахнут Ее волосы в разные времена суток по-разному, ночью словно бы воском, а под утро будто уксус где-то разлит.
То прямые они, как конский хвост, то, наоборот, завиваются летучими локонами, особенно возле Ее чистого лба. А на спине – точно прибрежная волна на рифах, такие неспокойные.
По-другому всякий раз светятся волосы, и лицо при этом то смуглее, то наоборот светлее делается – в зависимости от голубизны или синевы глаз. Впрочем, они у Нее темные. Нет, постой, какие?
Всякий раз приходится заново узнавать заглядывая.
Спускаемся к берегу, к океану, Вблизи нашего острова океан тихий и ласковый, как равнинная река. Ну а дальше мы стараемся не смотреть – там шевелятся стометровой высоты жгуты черной воды, закручиваются, завинчиваются и немо рушатся, как горы...
Зато песчаный берег, помеченный человеческими следами,– все то наше. Кое-где письмена высохшие, затертые: иероглифы нашей любви. Бывало, прибежит: «А я тебе письмо написала». Нарочно промедлю. Она сразу «Сейчас пойду сотру!». А потом стоит на скале и смотрит, как адресат топчется вдоль Ее строк, разбирает-читает. Дождавшись, когда напишу ответ, бежит вниз.
Иногда полдня не расстаемся, везде вместе, но кто-нибудь спохватится:
– А нет ли мне там письма?
– От кого?
– Кто-нибудь да напишет.
– Телеграмма! Я вам прочитаю по телефону.
– Пожалуйста, прочитайте.
Ревниво подчеркнет «любимый», «скучаю», глаза всерьез потемнеют, расстроится по-настоящему. От игры до правды у Нее миллиметры.
На этот раз сразу же увлекла меня в воду, теплую какой-то остывающей теплотой, с гарью. Вода – истинная Ее стихия, если кем и была в прошлом, так дельфином. Или «морской обезьянкой» – читал где-то как мы прямо с деревьев спрыгнули в океан. Точнее, деревья погибли от засух, и хищное зверье нас загнало в воду.
Так что и вся наша красота – от воды, ее работа. С открытыми по-обезьяньи ноздрями не поплаваешь навстречу волне – и появился такой вот носик, точеный. Морская соль всю шерсть выела, ну а голова была над водой – вот откуда Ее волосы, сами как волны. И грудки тоже повыше переместились, чтобы детеныша покормить, стоя в воде. Все так просто.
Тигры саблезубые нетерпеливо метались по берегу, но мы уже приспособились: и рыбка у нас под руками (под ногами), и деток можем накормить, если не очень штормит, и зачинаем-плодимся – все в океане, не вылезая из теплой водички, подогретой магмой, вулканами.
Дельфины, наши добрые соседи, так никогда и не вернулись на берег, может, правильно сделали. Вот и рака у них не бывает. (Странно сознавать, что я знаю столько всего, что никогда и никому не понадобится.) Ну а нас ностальгия замучила. Снова зацепились за сушу там, где проморгало зверье, просочились, закрепились, расширяя плацдарм и постепенно тесня природных врагов. Но не тогда ли, в воде – от беспомощного, голодного смотрения на потерянное, недоступное,– не там ли возникло завистливое желание тоже иметь хорошие клыки и когти? Вооружиться, вооружаться – камнем, палкой, винтовкой, бомбой.
Так и не успели остановиться.
Вначале я опасался океанской воды, везде чудилась эта невидимая гадина – радиация. Пока не обнаружил, что Она тайком купается, давно лазит в воду, от меня убегая. Узнал – испугался страшно, все присматривался: как волосы, как зубы, а это что за пятно? не тошнит? «Да, да, тошнит от стольких вопросов! Вот идем со мной и увидишь, какая хорошая вода. Выдумали какую-то радиацию!»
И сегодня тоже смотрит гордо и радостно, будто Она этот океан и придумала специально для нас. Что, надо благодарить?
– Ну вот, сразу и целоваться! Ты не умеешь. Надо вот так...
– А ты где научилась?
Теплая вода, отдающая горелым, горчит наши поцелуи. Глаза у Нее уже серьезные, ждущие, тревожные, и я знаю отчего. Ну не надо, вот увидишь, все будет, все!..
Осторожно коснулся ладонями напрягшейся от ожидания груди – панически отпрянула. Как от ожога. Но не от меня, а в сторону и тут же обратно, сама отыскивая тот ожог. А в глазах страх, боязнь, что и на этот раз Ее обманут, снова Ей не дотянуться туда, куда ласки заманивают, что-то обещают. «Мне больно!» – скажет обиженно, даже враждебно, почти грубо. И отстранится, погасшая.
Кажется, ни для кого и никогда это не было так важно – чтобы отозвалась, откликнулась освобождающей дрожью чужая плоть. Как удар молнии, разряд – в воду, в землю, пробуждающий, возвращающий из небытия. Это есть, а уже никогда не будет, поэтому никогда и никому, я знаю, не было и не будет вот так, это последнее, вот это, вот это! – через меня, мной, через нас – последнее на Земле, это последнее, последнее!..
– Делай как ты хочешь, делай! – Отчаянье и мольба. Откинувшись на мои руки, смотрит в небо, в наше круглое, усохшее, как куриный глаз, постоянно сонное небо, и кажется, что от нас, от нас зависит, чтобы оно снова широко распахнулось над Землей.
Надо только, чтобы вспомнила, как это бывает, чтобы вспомнила – Она, Земля. Ты же знаешь, знаешь, знаешь!
По ночам Она сухо и недружелюбно расспрашивала о том, до чего Ей дотянуться мешает, может быть, как раз нетерпение. И всякий раз я Ее упрашиваю, вот как сейчас:
– Не думай, ты об этом не думай!
Сами мы или океан нас заботливо выкатил на мелководье, почти на берег, нас щекочуще опутывают резко пахнущие йодистые водоросли, песок сделал кожу, тела наши жесткими, но нам и хочется, нам надо, сладко быть жесткими, грубыми.
– Пусть, ничего, пусть! – Она покорно улыбнулась, резко, делая себе больно, выдернула свои волосы из-под моих неловких локтей.– Саго! Amore mio![12]
А глаза спрашивают: что, что еще, как я должна? – всматриваясь в меня и в то, как я смотрю на Нее.
– Тебе хорошо?..– Она уже о себе готова забыть.
Нет, что-то подлое в этом, каждый раз отдельном, сладком забытьи – точно труп пытаешься оживить. Дать, дать Ей дотянуться, не твое, а Ее обмирание сейчас нужно фригидной Земле! Миллиарды лет назад и тоже в таком вот теплом, подогретом вулканами океане зародилась жизнь – не от удара ли молнии?..
– Делай, делай, как тебе лучше, как тебе! Мальчик мой! Ragazzo mio!..
И вдруг что-то случилось, произошло в мире: Она услышала, а я еще нет. Но я вижу Ее побелевшие, вдруг умершие глаза.
...Вселенная, влекомая непреодолимой потребностью быть, длиться, пульсируя упругим светом, сжимаясь через расширение, возвращаясь через убегание, будто позванная кем-то, снова устремилась к точке, породившей ее. Точки-уколы по всей коже!..
– Мальчик, ragazzo mio! Теперь я понимаю: так умирают. Совсем не страшно, это вас и погубило, что не страшно!