На протяжении нескольких столетий западные социальные философы мечтали об обществе, основными местами которого выступали бы равенство и свобода. Обе эти ценности чистились среди фундаментальных основ христианской традиции, с которой идентифицировали себя европейцы, — и это казалось вполне естественным. С одной стороны, религия, претендующая на универсальный характер, не могла не проповедовать равенство своих адептов — пусть даже такое ограниченное, как равенство перед лицом Всевышнего («Нет предо мною ни Эллина, ни иудея» — говорит Иисус;[2] Ветхий Завет рассказывает, что человек был создан Господом одним и единственным — прежде всего для того, чтобы показать, как приятно Ему «единство среди множества».[3] С другой стороны, сама идея грехопадения — как и вся моральная доктрина христианства — предполагает за человеком возможность выбора между добром и злом и тем самым утверждает свободу воли, которая лежит в основе всех остальных свобод человека. Таким образом, в рамках христианской традиции удачно соединились идеи равенства и свободы — что и определило способность принявшей эту доктрина цивилизации к быстрому поступательному развитию. Более того; это развитие было тем успешнее, чем жестче церковь была отделена от государства и чем мощнее были ее позиции («подъем христианской церкви [как противовеса мирской власти] — первейший источник свободы на Западе», утверждает Ф. Закария[4]).
Однако в XVIII–XIX столетиях западные философы вышли за пределы христианской теории равенства и свободы. Они сочли, что равенство должно распространяться не только на религиозную, но и на социальную сферу, потребовав отмены сословий; и что свобода должна доминировать также и в политической области — вплоть до свободы выбора не только веры, но и правительства. Справедливости ради нужно заметить, что истоки этих представлений вполне могут быть обнаружены у святых отцов западной церкви. Так, например, в начале XIII века св. Фома Аквинский говорил о том, что подчинение слабого сильным, неизбежное в ходе становления общества, не должно стать базой социального строя и в перспективе будет искоренено;[5] он же настаивал на том, что «если группа свободных людей руководима правителями во имя общего блага всей группы, такое правительство оправданно и справедливо, как отвечающее потребностям людей; если же правительство создается не для общего блага всех, а во имя частного интереса правителя, оно будет несправедливым и извращенным правительством»,[6] достойным свержения (эти строки, заметим, писались практически в те самые годы, когда боровшиеся за свои привилегии британские бароны принуждали короля Иоанна подписать Великую хартию вольностей [1215 г.]).
При этом по мере распространения эгалитаристских идей они все больше применялись не только к политической, но и к экономической сфере. И если за судьбы политического равенства можно было «не волноваться» уже к началу XIX века, когда американская и французская революции провозгласили равенство граждан перед законом и объявили народ источником суверенитета, то борьба за экономическое равенство только еще начиналась. Сначала т.н. «утописты» начали рассуждать о некоем идеальном государстве, граждане которого хотя и бедны, но уравнены в экономических правах; затем Ш. Фурье и немецкие коммунисты осудили буржуазное общество как воспроизводящее неравенство, и, наконец, К. Маркс и Ф. Энгельс создали концепцию, согласно которой капиталисты обогащаются за счет эксплуатации рабочих, которые лишены средств производства и потому вынуждены продавать свою рабочую силу. Основной задачей с этого момента провозглашалось устранение этой эксплуатации и тех социальных условий, которые делали ее возможной. Основоположники марксизма — и в этом вряд ли стоит сомневаться — были искренне уверены в осуществимости этой благородной задачи и боролись за ее воплощение в жизнь.
Большинство исследователей — как в прошлом, так и сегодня — полагают, что основой социального (и, в особенности, имущественного, или материального) неравенства выступает классовая структура общества, постоянно воспроизводящаяся и «приписывающая» того или иного человека к исполнению определенного набора социальных функций. Принято считать, что именно деление людей на классы обусловливает несправедливое распределение общественного богатства. Именно поэтому основная часть социальных утопий рисует «справедливое общество» в виде такого, где отсутствует классовое или сословное деление; особенно в этом преуспели классики марксизма, сформулировавшие для обоснования бесклассового характера будущего общества теорию, разделяющую всю историю на «архаический», «экономический» и «коммунистический» периоды — так называемые «общественные формации».[7]
Предполагалось, что общественные классы стали возникать в тот период, когда начались ослабление и распад связей внутри соседской общины — последней из форм бесклассового общества. С появлением избытка продуктов равное распределение — в лучшем случае учитывавшее физические особенности отдельных членов общины — стало анахронизмом, и изъятие непропорционально большой части благ в пользу некоей группы перестало угрожать выживанию общности как целого. Однако это не было связано с контролем над «средствами производства», о котором К. Маркс, а затем и его последователи говорили как об основном признаке класса. Более верным представляется мнение М. Вебера, который, возражая К. Марксу, отмечал, что главным критерием класса следует считать оформившийся хозяйственный интерес его представителей, а не наличие или отсутствие института собственности на средства производства.[8] Интерес этот по необходимости формировался вокруг обладания неким ресурсом или некоей привилегией, которое объединяло представителей доминирующего класса и противопоставляло их остальным членам общества. Характер данного ресурса мог сильно различаться — от предполагаемой близости к «высшим силам», легитимизировавшей жреческое сословие в обществах Древнего Востока, до военной силы, находившейся под управлением военной аристократии римского типа. Неоспоримым выступало только наличие этого ресурса — и контроля над ним.
Этот тезис легко проиллюстрировать кратким обзором различных типов классовых обществ, которые сменяли друг друга в предшествующие исторические периоды.
В античных обществах (которые в XVIII–XIX веках неслучайно назывались периодом классической древности) основой господства свободного класса над зависимым являлась par excellence военная сила. Более того; внутри самого привилегированного класса реальную власть имели, как правило, лица, занимавшие высокие должности в военной иерархии. Как известно, одной из важнейших обязанностей римских консулов было исполнение функций главнокомандующего; во времена упадка республиканского строя все диктаторы выходили из среды военных; имперский режим сформировался в гражданских войнах, а впоследствии немалая часть императоров была свергнута или назначена армейской верхушкой. В рамках данного социального порядка денежное богатство скорее следовало из военного успеха, нежели определяло общественный статус per se, а земельная собственность не имела основополагающего значения, так как в границах метрополии доминировала формально находившаяся в «общем владении римского народа» ager publicus, а суверенитет императоров над отдельными провинциями имел скорее номинальное значение. Напротив, рост влияния земельной собственности и образование больших замкнутых владений при истощении притока рабов и спаде производства в хозяйствах свободных граждан оказались сопряжены с упадком и разрушением античного общества.
В феодальном обществе источником доминантного статуса аристократии была собственность на землю как основной хозяйственный ресурс. Делегирование власти от монархов к вассалам и далее, к мелкому дворянству происходило через жалование прав на земельные владения, аллоды, которые сначала выделялись во временное пользование, затем закреплялись в пожизненное владение, а впоследствии стали наследуемой собственностью. В данном случае обсуждаемый базовый ресурс обрел экономическую природу, так как к времени расцвета западноевропейских феодальных обществ крестьяне не были юридически закрепощены, а изъятие прибавочного продукта происходило не по причине принадлежности работника господину, а через взимание земельной ренты, представлявшей собой плату крестьянина за использование принадлежавшего феодалу надела. Фактор земельной собственности определял иерархическую лестницу феодального общества, и место в ней либо обусловливалось размерами владений того или иного сеньора, либо воплощалось в таковых. Заметим, что «третье сословие» вряд ли столь легко разрушило бы феодальный строй, если бы к соответствующему периоду буржуазия и крестьянство не обеспечили свое доминирование в обществе не только как распределители значительных денежных богатств, но и как собственники большей части обрабатываемых земель.
В буржуазном обществе основным фактором, обеспечивающим принадлежность к верхушке общества, стали финансовые ресурсы. Образование подавленного класса пролетариев произошло вследствие как обезземеливания крестьян, так и разорения мелких ремесленников. Установив контроль за финансовыми потоками, представители капиталистического класса вскоре добавили к нему и монополию на большую часть средств производства, которые в силу в том числе и технологических причин не могли находиться в индивидуальной собственности работников. Несмотря на то, что пролетаризация общества никогда не переходила опасной черты, промышленные рабочие и буржуа оказались двумя главными классами индустриальной эпохи. Учитывая, что самовозрастание капитала, с одной стороны, требовало значительных первоначальных вложений и, с другой стороны, не могло эффективно происходить фактически нигде, кроме как в промышленности и торговле, следует признать, что буржуазия имела в собственности не только основные, но практически все реальные рычаги, необходимые для осуществления эффективного контроля над обществом.
Согласно идеям К. Маркса, как известно, задачей коммунистической революции было политическое свержение господства буржуазии и передача всей власти «трудящимся»;[9] история показала, что этот сценарий практически нереализуем. В чем же заключалась ошибка? Современные марксисты предпочитают утверждать, что главной причиной неудачи была «бюрократизация» социалистического общества, которая привела к политическому авторитаризму и хозяйственной неэффективности. На наш взгляд, это крайнее упрощение ситуации. Попытаемся понять, почему в разные исторические периоды военная сила, земельная собственность и финансовый капитал выступали доминирующими ресурсами, дававшими их владельцам власть над обществом, а труд, или рабочая сила, никогда не принадлежал к числу таких ресурсов? Первый же приходящий на ум ответ и содержит разгадку — все упомянутые ранее ресурсы обладали редкостью, которая отчасти и делала их столь ценными. В отличие от них труд если и был когда-то редким ресурсом, нехватка которого ограничивала возможности хозяйственного развития, то разве что после страшной эпидемии чумы в XIV веке, которая на время сделала безлюдными целые области в ряде европейских стран. Во все остальные эпохи предложение трудовых ресурсов было избыточным. С нарастанием глобализационных явлений редкость трудовых ресурсов становится все менее несущественным фактором: параллельно идут как процесс вынесения трудоемких производств за пределы индустриально развитых стран, так и переселение в эти государства низкоквалифицированных работников, успешно восполняющих дефицит трудовых ресурсов в наиболее богатых регионах мира.
Все это делает шансы на превращение пролетариата в новый доминирующий класс крайне незначительными. В то же время в XX веке стали видимыми и более знаменательные тенденции, нежели сохранение подчиненной рола груда. В короткие сто лет уместились феноменальные трансформации, серьезно снизившее значимость и всех прочих ресурсов, которые в предшествующие исторические эпохи обеспечивали доминирование тем или иным господствующим классам. В первые годы XX столетия ведущие европейские державы заканчивали формирование своих колониальных империй; в начале XXI самое мощное в военном отношении государство мира — США — не может установить эффективный контроль над относительно небольшой ближневосточной страной, Ираком. Военная сила утрачивает былую эффективность, а во внутренней политике вообще не выступает значимым аргументом. В начале XX века почти половина населения развитых стран жила в сельской местности; сегодня правительства развитых стран готовы платить своим крестьянам за то, что они не обрабатывают свои земли. Собственность на них сегодня также не может считаться аргументом доминирующего класса. Капитал пока остается востребованным, но нельзя не видеть, что его предложение все чаще превышает спрос — об этом говорят и близкие к нулевому значению процентные ставки в Японии и Швейцарии (а в 2002–2004 гг. — и в США), и фондовые «пузыри», образующиеся всякий раз, когда владельцы свободных денежных средств массово вкладывают их в самые рискованные активы в надежде на высокую прибыль. Хотя капитал сегодня несомненно остается одним из важнейших производственных ресурсов, он уже не сталь редок, как в начале XX века, и не может так же, как прежде, диктовать обществу свою волю. Какой же ресурс выступает сегодня наиболее востребованным, какой класс он выводит на историческую арену и какими могут оказаться дальнейшие судьбы этого социального слоя? Данный вопрос встал перед социологами не сегодня и не вчера, и история возможных ответов на него изучена сегодня уже достаточно подробно.
В первые послевоенные годы самым распространенным ответом на вопрос о том, кто может стать новым господствующим классом формирующегося общества (которому в то время еще даже не давалось определенного названия), было указание на некую абстрактную «управляющую элиту», или «класс менеджеров» «…кто же составляет правящий класс посткапиталистического общества?» — спрашивал в конце 50-х годов Р. Дарендорф, и отвечал: «Его представителей следует искать на верхних ступенях бюрократических иерархий — среди тех, кто отдает распоряжения административному персоналу».[10] В «„технотронном“ обществе, то есть обществе, формирующемся — в культурном, психологическом, социальном и экономическом плане — под воздействием современной техники и электроники… где индустриальные процессы уже не являются решающим фактором социальных перемен»,[11] новая элита должна в первую очередь обладать способностями контролировать и направлять процессы, диктуемые логикой технологического прогресса — считал Зб. Бжезински. Предельно широкое определение этой социальной страты, которая была названа им «техноструктурой», дал Дж. К. Гэлбрейт, в 1969 г. отмечавший, что «она включает всех, кто привносит специальные знания, талант и опыт в процесс группового принятия решений».[12] Еще раньше К. Райт Миллс отметил, что новая социальная элита представляется не элитой богатства, а элитой статуса;[13] его подправил А. Турен, указавший, что технократический класс не только занимает доминирующие позиции в новом обществе, но выступает субъектом подавления прочих социальных слоев и групп.[14]
Параллельно социологи искали позитивное определение новой элиты. Хотя многие исследователи вплоть до середины 70-х годов предпочитали говорить о «новом классе», «доминирующем классе», «правящем классе», «высшем классе» и т.д.,[15] не давая ему четких определений, особо проницательные авторы недвусмысленно связывали социальный статус с интеллектуальными и творческими способностями человека. При этом характерно, что перспектива формирования новой социальной реальности порождала не столько надежды, сколько ощущение опасности. Еще в 1958 г. М. Янг в фантастической повести «Возвышение меритократии» в гротескной форме обрисовал конфликт между интеллектуалами и остальным общество как опасное противоречие следующего столетия.[16] В 1962 г. Ф. Махлуп, вводя в научный оборот показательный термин «работник интеллектуального труда (knowledge-worker)»,[17] указывал на то, что работники нового типа изначально ориентированы на оперирование информацией и знаниями; фактически индифферентны к форме собственности на средства и условия производства; крайне мобильны; и, как правило, стремятся заниматься деятельностью, открывающей широкое поле для самореализации и самовыражения, хотя бы и в ущерб сиюминутной материальной выгоде. О. Тоффлер вынужден был признать, что традиционное обществоведение, изучающее «переход власти от одной личности, одной партии, одной организации или одной нации к другой», теряет свое значение в условиях, когда основными становятся «скрытые сдвиги во взаимоотношениях между насилием, богатством и знаниями».[18] Основатель теории постиндустриализма Д. Белл подытоживал: «Если в течение последних ста лет главными фигурами были предприниматель, бизнесмен, руководитель промышленного предприятия, то сегодня „новыми людьми являются ученые, математики, экономисты и другие представители новой интеллектуальной технологии“».[19]
Однако перемены происходили не только на одной стороне социального спектра. С другого фланга отмечалось постепенное накапливание негативных явлений, казавшихся ранее преодоленными как самим промышленным капитализмом, так и развитием системы социального обеспечения. Еще в начале 60-х годов Г. Маркузе отметил, что новая высокотехнологичная деятельность резко сокращает потребность в прежних категориях трудящихся, и традиционный рабочий класс становится далеко не самой заметной социальной группой современного общества.[20] Если в нем и растет потребность в труде, то прежде всего в низкоквалифицированном и неквалифицированном; возникает особая страта, которую А. Горц назвал «неклассом нерабочих», или «неопролетариатом», состоящим «либо из людей, ставших хронически безработными, либо из тех, чьи интеллектуальные способности оказались обесцененными современной технической организацией труда… работники этих профессий почти не охвачены профсоюзами, лишены определенной классовой принадлежности и находятся под постоянной угрозой потерять работу».[21] А. Турен предпочитал говорить об «особо отчужденном классе», к которому он относил представителей устаревающих профессий, членов замкнутых региональных сообществ и т.д.; переход же от индустриального общества к новому социальному порядку считался им «переходом от общества эксплуатации к обществу отчуждения».[22] Поэтому какие бы возможности ни открывало перед человеком новое «постиндустриальное» общество, оно открывает их в совершенно различной степени — и классовое неравенство, а с ним и классовый конфликт, не уходят в прошлое, а в чем-то становятся даже резче.
На протяжении последних десятилетий эти обостряющиеся противоречия привлекали внимание самых известных западных социологов. В результате сегодня можно констатировать определенный консенсус, который сложился во взглядах и на высший класс «постиндустриального» общества, и на его классовую структуру в целом.
Во-первых, утверждается, что главным объектом собственности, дающим представителям этого нового класса основания занимать доминирующие позиции в обществе, являются уже не «видимые вещи» (такие, как земля и капитал), а информация и знания, которыми обладают конкретные люди (зачастую к этим «активам» также применяется понятие «капитала»[23]) — и поэтому господствующий класс не так замкнут и однороден, как высшие слои аграрного и индустриального обществ. Эта страта не «наследственна»; она по своей природе не есть аристократия,[24] хотя представители этого нового класса в большинстве случаев оказываются выходцами из состоятельных слоев общества и имеют целый ряд серьезно сближающих их черт.[25]
Во-вторых, отмечается, что влияние данной группы определяется прежде всего ее доминирующим положением в соответствующих социальных иерархиях — бизнесе, армии, политических институтах, научных учреждениях; при таком подходе правительственная бюрократия профессиональные и академические эксперты и техноструктура, то есть лица, так или иначе причастные к управлению и стоящие у начала информационных потоков, объединяются в понятие технократического класса.[26] В силу переплетенности различных социальных институтов попасть в класс технократов можно отнюдь не только на основе способности человека усваивать информацию и генерировать новое знание. При этом, однако, до сих пор считается, что в конечном счете «статус профессионалов определяется в соответствии не столько с их иерархическими полномочиями, сколько с их научной компетентностью».[27]
В-третьих, большинство авторов так или иначе сходятся в том, что новое общество может стать — и de facto становится — менее эгалитаристским, нежели прежнее, поскольку,хотя «информация есть наиболее демократичный источник власти»,[28] капитал как основа влияния и могущества заменяется не трудом, а знаниями которые являются, не в пример труду, «редким (курсив мой. — В.И.) производственным фактором»,[29] привлекающим большой спрос при ограниченном предложении. По этой причине складывающееся меритократическое социальное устройство может быть только пародией на демократию, и возникающие новые возможности социальной мобильности не устраняют, а скорее даже подчеркивают его элитарный характер.[30]
Возникает вопрос: в какой мере способен этот новый высший класс адекватно оценивать стоящие перед обществом проблемы; в какой мере он заинтересован в повышении благосостояния остальных его членов; может ли он определять цели и задачи, которые большая часть социума готова будет воспринять как свои собственные?
Все эти вопросы очень важны, потому что новый господствующий класс кардинально отличается от военной аристократии, феодального сословия или класса буржуа. Все прежние высшие классы были классами статуса: если у феодала отнимали его земли, вместе с ними он лишался власти; если предприниматель разорялся, он мог превратиться в мелкого лавочника или наемного менеджера. Именно об этом говорил К. Маркс, когда он рассуждал о различии между капиталом-собственностью и капиталом-функцией;[31] класс капиталистов в его концепции воплощал именно капитал-собственность. В то же время принадлежность к новому высшему классу определяется способностями: человек относится к управленческой или научной элитам прежде всего вследствие наличия у него таланта к усвоению информации и превращению ее в новое знание. Однако очевидно, что способность продуцировать новые знания отличает людей друг от друга в гораздо большей степени, чем размеры материального богатства; более того, эта способность не может быть приобретена ни мгновенно, ни в ограниченные сроки, а в определенной мере заложена на генетическом уровне, который определяется межгенерационными отношениями. Таким образом, по мере того, как новый высший класс будет вбирать в себя особо достойных представителей иных слоев общества, потенциал оставшихся будет снижаться. Обратная миграция, вполне возможная в буржуазном обществе, в данном случае более сложна, так как раз приобретенные знания могут только совершенствоваться, но при этом фактически не могут быть утрачены. Поэтому имеются веские основания предположить, что общество XXI века будет жестко поляризованной классовой структурой, которая вызовет к жизни противоречия более острые, нежели те, какими были отмечены предшествующие ступени общественной эволюции.
Современные общества Запада стали индустриальным уже в конце XIX века. Однако имущественное неравенство, сопровождавшее процессы промышленного развития, достигло к тому времени уровня, явно угрожавшего социальной стабильности. Первая мировая война обострила существовавшие в обществе противоречия и привела к целой череде социальных взрывов, поставивших под сомнение саму возможность дальнейшего существования капиталистического строя. Ответом на это стали меры, направленные на сокращение имущественного разрыва; наибольших успехов такая политика достигла в Европе после Второй мировой войны, тогда как в США ее интенсивность была существенно меньшей. Поэтому Соединенные Штаты дают более «чистую» картину процесса, к которой мы и хотели бы сейчас обратиться (влияние же тех практик, которые получили распространение в Европе, мы оценим позднее).
Статистика свидетельствует, что с начала XX века и вплоть до середины 70-х годов имела место устойчивая тенденция к снижению разрыва между богатыми и бедными. Так, в США доля 1% наиболее состоятельных семей в общем богатстве снизилась с 30% в 1930 г. до менее чем 18% в середине 70-х (что стало самым низким показателем с момента провозглашения независимости США); в Великобритании доля 1% богачей в национальном достоянии снизилась с более чем 60% до 29%, а доля 10% — с 90% до 65%; в Швеции эти показатели составили 49% и 26%, 90% и 63%.[32] Однако к середине 70-х годов процесс замедлился; в период экономического кризиса 1978–1981 гг. он и вовсе остановился; с начала же 80-х годов наметилась и стала интенсивно развиваться противоположная тенденция. Можно ли объяснить данные перемены изменяющейся ролью «класса интеллектуалов» в современном обществе?
К середине 70-х годов сложилась ситуация, когда, во-первых, технологические основы производства стали диктовать возрастающую потребность в квалифицированной рабочей силе, во-вторых, распространились новые компьютерные и коммуникационные технологии, и, в-третьих, информационный сектор стал значимой составной частью национальной экономики каждой из постиндустриальных стран. Все это сделало экономию на найме квалифицированных специалистов недопустимо опасной, и их заработки начали быстро расти. Период с 1973–1974 до 1986–1987 гг. можно назвать первым этапом роста «постиндустриального» неравенства — периодом, когда его природа и масштабы еще могли быть удовлетворительно объяснены действием на свободном рынке труда «традиционных» законов спроса и предложения.
Главным фактором дифференциации доходов на этом этапе стало общее изменение структуры применяемой рабочей силы. Соединенные Штаты стали приобретать облик мировой сверхдержавы, специализирующейся на производстве наиболее высокотехнологичной продукции. В 1971 г. был изобретен персональный компьютер; в 1980 г. их совокупный парк в США составил 78 тыс. штук, в 1983 г. — 1 млн, а в 1985 г. — 5 млн. Возникли целые отрасли, специализировавшиеся на изготовлении такой продукции на экспорт. По мере роста масштабов высокотехнологичного производства происходил спад потребности в тех категориях работников, которые Джеймс К. Гэлбрейт удачно назвал, в противоположность knowledge-workers, consumption-workers.[33] Автоматизация и перенесение ряда производств в развивающиеся страны а также снижение цен на массовую индустриальную продукцию привели к переизбытку таких кадров и вызвали сильное давление на рынок рабочей силы. В результате возникло то, что специалисты «корректно» назвали «существенным расслоением по признаку образования». С 1968 по 1977 г. в США реальный доход рабочих вырос на 20%, и его рост почти не зависел от уровня их образования (зарплаты работников с незаконченным средним образованием выросли на 20%, выпускников колледжей — на 21%) Однако с 1978 по 1987 г. доходы в среднем выросли на 17% — при том, что у работников со средним образованием они сократились на 4%, а у выпускников колледжей — повысились на 48%, Идти годы исследователями впервые было отмечено, что «число рабочих мест, не требующих высокой квалификации, [в США] быстро сокращается, и такая тенденция сохранится (курсив мой, — В.И.) и в будущем».[34]
Однако в работах, оценивающих возрастание неравенства в 80-е годы, фактор образования не всегда рассматривается как доминирующий. На протяжении итого десятилетия почасовая заработная плата для мужчин с высшим образованием увеличилась на 13%, для имеющих незаконченное высшее образование — снизилась на 8%, а те, кто не окончил даже среднюю школу, потеряли 18% заработка.[35] В США главный удар пришелся по афроамериканцам — что было крайне болезненно после впечатляющего улучшения их материального положения в 60-е и начале 70-х годов. Если в 1973 г. разрыв в оплате белого и чернокожего выпускников колледжа снизился до минимального значения в 3,7%, то в 1989 году он возрос до 15,5%; соответствующие данные для выпускников школ составили 10,3 и 16,7%.[36] К началу 90-х годов более половины афроамериканцев, не имевших высшего образования, получали доход, уже не позволявший «удерживаться» выше черты бедности семье из четырех человек.
В это же время профессиональная структура утратила роль важнейшего основания различий и заработной плате. Доходы «управленческого» персонала впервые сравнялись с заработками промышленных рабочих, а затем и отстали от них. Эта тенденция проявилась не только в сфере массовых услуг, но и в областях, которые принято относить к четвертичному сектору. В 1997 г. средняя зарплата промышленного рабочего в США (13,62 долл, в час) превысила доход его коллег в банковском бизнесе страховании и сфере риэлтерских операций (13,46 долл. в час). Напротив, носители уникальных знаний и опыта в любой сфере общественного производства стали получать доходы, несоизмеримые с средней оплатой в какой бы то ни было отрасли.
На этом этапе новое место информационных работников в структуре общественного производства стало обеспечивать дополнительные доходы фактически вне зависимости от спроса на высококвалифицированные кадры, так как у последних появились широкие возможности альтернативной занятости. В новых условиях «некоторые весьма успешные компании начинались с инвестиций всего в несколько долларов»;[37] именно к этому периоду относится возникновение большинства столь известных сегодня фирм, производящих программное обеспечение. В такой ситуации квалифицированный специалист, или член социальной группы, которую стали называть «классом профессионалов», становится собственником «интеллектуального капитала»[38] и потому получает новую степень свободы.[39] Однако вхождение в этот класс требует уже не просто диплома о высшем образовании, а высочайшей квалификации и большого опыта. Именно представители той новой социальной группы, которая стала формироваться в своем нынешнем виде с середины 80-х годов, и стали носителями идей «революции интеллектуалов», а сам период, начавшийся после 1986–1987 годов, может быть назван вторым этапом этого важного процесса.
«Революция интеллектуалов» основана на новом качестве современного образования и нового отношения к нему. В конце XX века инвестиции в подготовку квалифицированных кадров хотя и резко выросли, но стали приносить намного большие доходы, чем прежде. На значении данного фактора следует остановиться подробнее.
Образование всегда считалось залогом успеха и богатства. Как писал П. Дракер применительно к периоду 60-х годов, обучение в колледже, затраты на которое тогда редко превышали 20 тыс. долл., «предоставляло возможность дополнительно заработать 200 тыс. долл. в течение тридцати лет после окончания учебного заведения, и никакая другая форма вложения капитала не способна была приносить в среднем 30% дохода в год на протяжении тридцати лет».[40] Это было учтено новыми поколениями: если в 1940 г. в США менее 15% выпускников школ в возрасте от 18 до 21 года поступали в колледжи то к середине 70-х годов этот показатель вырос почти до 50%. Однако в 70–90-е годы стоимость образования резко возросла (в 3,8 раза с 1976 по 1995 г. и еще на 70,2% с 1996 по 2005 г.). Стоимость образования, необходимого для работы в высокотехнологичном производстве, сегодня в пять раз (!) превышают все прочие затраты — на питание, жилье, одежду и т.д., — осуществляемые до достижения будущим работником совершеннолетия. Но растут и ставки; в середине 90-х в США работник с дипломом колледжа мог заработать за свою карьеру на 600 тыс. долл. больше, чем человек со средним образованием, а разрыв ожидаемых доходов обладателя докторской степени и выпускника колледжа достиг 1,6 млн. (!) долл. Под влиянием этих перемен в конце 80-х и начале 90-х годов получили толчок два характерных процесса, свидетельствующих о начале «революции интеллектуалов».
Во-первых, проявилась тенденция к стабилизация доходов лиц с высшим образованием. Достигнув в США в 1972 г. максимума в 55 тыс. долл, (в покупательной способности 1992 года), они удерживались на этом уровне до конца 80-х, когда началось их постепенное, а затем и более резкое (в 1989–1992 гг.) снижение. В целом за 1987–1993 гг. средняя почасовая заработная плата обладателя диплома четырехгодичного вуза снизилась с 15,98 до 15,71 долл. На наш взгляд, приостановка роста доходов лиц с высшим образованием в конце 80-х годов имеет то же основание, что и аналогичная тенденция в отношении выпускников школ, наблюдаемая с середины 70-х: как они стали тогда «ординарной» рабочей силой на фоне выпускников колледжей, так сегодня последние сами оказываются «средними работниками» по сравнению с имеющими ученые степени, звания, получившими высокий уровень послевузовской подготовки или проявившим себя в высокотехнологичных компаниях. Это следует рассматривать как важнейший показатель того, что сейчас ценится уже не формальное образование, то есть информированность, а именно знание, то есть способность к созданию нового — к самостоятельной творческой, созидательной деятельности.
Во-вторых, также с середины 80-х годов была отмечена и иная тенденция: производительность в американских компаниях начала расти при стабильной и даже снижающейся оплате труда. Этот феномен представляется исключительно важным, так как он ясно показывает, что со второй половины 80-х основную роль в повышающихся прибылях американских промышленных и сервисных компаний стали играть интеллектуальные усилия работников их высшего эшелона и технологические нововведения, также коренящиеся в использовании интеллектуального капитала. Доля нематериальных активов в балансовой стоимости компаний достигла 30 и более процентов, а доля чистых активов в рыночной оценке составляет сегодня неправдоподобно низкую величину даже для фирм, не относящихся к наиболее высокотехнологичным отраслям: у «Кока-Колы» всего 4%, у «Майкрософт» — 6%, у «Дженерал электрик» — 18%, что свидетельствуют о «переоцененности» интеллектуального капитала менеджмента фирм, в результате чего их низкоквалифицированные работники оказываются сегодня в гораздо более тяжелом положении, чем прежде.
Как следствие, «класс интеллектуалов» начал быстро замыкаться, а материальное неравенство — возрастать. Ввиду роста стоимости образования образованная страта стала классом, подобным предпринимательскому классу начала XX века: если тогда 2/3 высших руководителей компаний были выходцами из состоятельных семей, то сегодня нечто подобное происходит и в сфере образования, где почти 3/5 студентов ведущих университетов — дети родителей, чей доход выше 100 тыс. долл. в год. Если в 1980 г. колледжи заканчивали всего лишь 30% молодых людей, чьи родители имели доход, превышающий 67 тыс.долл., то сейчас таковые составляют более 85%.
Последствия этого гораздо более существенны, нежели простой рост возможностей выходцев из высокообеспеченных слоев. Следует согласиться с Ф. Фукуямой, который еще 15 лет тому назад отметил, что «существующие в наше время в Соединенных Штатах классовые различия (курсив мой. — В.И.) объясняются главным образом разницей в полученном образовании».[41] При этом буквально на наших глазах меняется система ценностей «высшего класса». Формируется новый тип мотивации, сегодня известный как «постматериалистический». «Постматериалистами» же, по словам Р. Ингельгарта, «становятся чаще всего те, кто с рождения пользуются всеми материальными благами — чем в значительной степени и объясняется их приход к постматериализму»;[42] люди же, с юности стремившиеся к экономическому успеху, реже усваивают творческое поведение и становятся носителями постматериалистических идеалов. Согласно проведенному в 2000 г., на пике экономического бума в США, опросу американских миллионеров, лишь четверть из них покупали в своей жизни костюм дороге 600 долл., половина не тратила на часы больше 235 долл., а почти две трети пользуются автомобилями, которые являются наиболее популярными и у средних американцев.[43] Не будет преувеличением сказать, что в большинстве из развитых обществ Запада уже практически сложилась «критическая масса» личностей, руководствующихся новыми мотивами, и поэтому в ближайшие десятилетия значение и роль постматериалистических ценностей будут и далее возрастать.
Новый «высший класс» стремительно консолидируется. Его представители, «успешно строят карьеру, которая позволяет им реализовать свои способности и добиться уважения; на них работает технология, расширяя их возможности для выбора и повышая степень их свободы; …они начинают тяготеть друг к другу, получая, благодаря своему богатству и техническим средствам, все более широкие возможности совместной работы и тесного общения в полной изоляции от остальных».[44] Сегодня это отмечают многие социологи, некоторые — с удовлетворением, другие — с озабоченностью. При этом рост благосостояния фактически не затрагивает большинства работников даже среднего, и тем более низшего эшелона; поэтому можно согласиться с тем, что хотя «даже в Америке всегда существовал привилегированный класс, никогда ранее он не находился в такой опасной изоляции от окружающего мира».[45]
Особенно опасным представляется то, что этот изолированный класс ощущает себя вполне самодостаточным. Богатство «класса интеллектуалов» оказывается не следствием эксплуатации трудящихся, а во все большей мере выступает результатом его собственных усилий. В 2004 г. среди лиц, входивших в число 1% американцев, с самыми высокими доходами, лишь 8% жили с процентов и дивидендов, тогда как 55% работали управляющими или консультантами, 30% имели врачебную или юридическую практики, а 10% были людьми творческих профессий — артистами, учеными или профессорами. В то же время «низший класс» постиндустриального общества не является эксплуатируемым классом, и не имеет основания претендовать как на изменение своего статуса, так и на большую часть национального богатства. В начале XXI века имущественное неравенство более не является синонимом социальной несправедливости, будучи скорее естественной чертой новой цивилизации.
Ответом на данный вызов в 70-е годы стала социальная политика, направленная на борьбу с бедностью — но в обществах, ориентированных на рыночный успех, она не достигла своих целей. Если в 1947–1979 гг. наиболее обеспеченные 20% американского населения повысили свои доходы на 94%, тогда как самые нуждающиеся 20% — на 120%, то за период 1979–1999 гг. доходы первых выросли на 42%, а последних — сократились на 1%.[46] В 2002–2005 гг. даже «медианный» доход — или доход семьи, отделяющей «верхние» 50% населения от «низших» 50% — снизился в США на 0,5% при росте ВВП за этот период более чем на 12%. Снижению жизненного уровня своих малообразованных граждан США обязаны распространением понятия «работающие бедные (working poor)», немыслимого в 70-е годы. В конце XX века 1% населения США контролировал 69,5% всех акций, находившихся в собственности частных лиц, 65,9% ценных бумаг финансовых компаний и около половины паев трастовых и взаимных фондов;[47] на этот же «золотой процент» приходилось 46% всей коммерческой недвижимости[48] (аналогичное положение сложилось и в Великобритании, где один процент наиболее состоятельных англичан владел 64% коммерческой недвижимости и 53% акций[49]). При этом 16% граждан США официально считались бедными и в значительной мере существовали за счет государственных субсидий, а 18% работников, занятых полный рабочий день, получали минимальую заработную плату (5,15 долл. в час),[50] не пересматривавшуюся с 1996 г. (реальная стоимость минимальной зарплаты в США с 1960 по 2005 г. сократилась уже на 42%[51]).
В Европе (ранее мы обещали вернуться к данному вопросу) ситуация отличается от американской — но она отличается скорее внешне, чем по существу. Если США в начале 80-х годов отказались от продолжения активной социальной политики, начатой в годы администрации Дж. Ф. Кеннеди и Л. Джонсона, то европейцы пошли в перед: доля социальных расходов в ВВП стран ЕС в 70-е и 30-е годы выросла даже более значительно, чем а 50-е и 60-е. Так, в Швейцарии с 1975 по 1995 г. этот показатель увеличился с 22,75 до 34,48%, в Великобритании — с 27,65 до 32,03%, во Франции — с 31,88 до 39,63%, в Австрии — с 28,34 до 40,12%, в Швеции — с 37,01 до 50%. Даже в странах, ранее отстававших от США, соответствующие цифры поднялись до «среднеевропейского» уровня: с 15,85 до 38,24% в Греции и с 17,44 до 33,95% в Испании.[52] Страны ЕС более эффективно используют ресурсы, направляемые на нужды социального обеспечения. Приведем одно сравнение. В середине 70-х годов, когда в Америке наиболее последовательным образом проводилась политика искоренения бедности, самые нуждающиеся 20% населения получали из обычных источников дохода 33,3 млрд. долл, в год, тогда как трансферты в пользу этой категории граждан составляли 75,8 млрд, долл.; доходы следующих 20% населения составляли 76,3 млрд. долл. а трансферты в их пользу — 43,4 млрд. долл.[53] Таким образом, трансферты полученные 40% наименее обеспеченных американцев, превысили их регулярные доходы в 1,45 раза. Подобное положение сохраняется и сегодня: в 1995 г. доход 20% беднейших американцев без учета социальных выплат составляя всего лишь 0,9% располагаемого национального дохода, тогда как после выплаты трансферта он оказывался почти в шесть раз выше, достигая 5,2%.[54] Если бы в США отсутствовало перераспределения средств по линии соцобеспечения, уровень бедности для американских детей достиг бы 24%, а для престарелых американцев — беспрецедентных 50%; усилия правительства снижают показатели почти в два раза.[55] В то же время в Европе в начале 90-х годов уровень бедности (т.е. доля населения, официально находящегося за чертой бедности) был до выплаты социальных пособий выше американского (исключение составляли лишь Швейцария, Германия и Финляндия).[56] Однако эффективная социальная политика снижала этот уровень даже не в 2 раза, как в США, а в 6–11 раз (в среднем по ЕС 18–23% до 2–5% населения).[57]
На протяжении последних десятилетий социологи неоднократно пытались определить основные характерные признаки современного «отчужденного» класса. Еще в 1981 г. К. Аулетта, сначала в статье в журнале New Yorker, а затем в отдельной книге[58] определил этот слой как underclass, и с тех пор многие авторы именно так называют тех людей, которые выключены из состава общества либо по обстоятельствам непреодолимого характера, либо по их собственному желанию. Этот подход кажется нам не вполне удачным, так как конфликт между высшим и низшим классами в этом случае определяется не как социальный конфликт, а как противостояние социума чему-то внешнему, фактически находящемуся за пределами общественного целого. Гораздо более верно определение, данное нобелевским лауреатом Г. Мюрдалем, называющим «underclass’ом» «ущемленный в своих интересах класс, состоящий из лиц, которые с большей или меньшей степенью безнадежности отделены от общества, не участвует в его жизни и не разделяют его устремлении и успехов».[59]
Под такое определение подпадает весьма значительная часть граждан современных постиндустриальных обществ. В условиях роста доли национального богатства, присваиваемого «классом интеллектуалов», добросовестного труда наемного работника уже недостаточно для получения дохода, позволяющего относить себя к среднему классу, как это было в индустриальную эпоху. Сегодня, в то время как обладатели уникальных знаний и способностей оказываются в привилегированном положении на рынке труда, низкоквалифицированные работники оказываются в гораздо более тяжелом положении, так как даже «стабильный экономический рост не может обеспечить их „хорошими“ рабочими местами, как это было в прошлом».[60]
В период становления «постиндустриального» общества формируются социальные противоречия которые по своей комплексности вполне могут превзойти все прежние типы социального противостояния — и мы попытаемся сейчас показать, почему.
Основные противоречия прежних эпох обусловливались позициями двух основных классов, располагавших, с одной стороны, монопольным ресурсом, обеспечивающим воспроизводство существующих порядков (традициями и обычаями, военной силой, землей или капиталом), а с другой стороны — трудом. Противостоящие стороны, как это ни парадоксально, имели больше сходств, чем различий. Прежде всего, это определялось сходной системой мотивов: как представители господствующих классов, так и трудящиеся стремились к максимально возможному присвоению материальных благ. Кроме того, что особенно существенно, оба класса были взаимозависимыми: ни представители низших классов общества не могли обеспечить своего существования без выполнения соответствующей социальной функции, ни высший класс не мог извлечь своей части национального богатства, не применяя для этого их труда.
Переход к «постиндустриальному» обществу происходит в качественно иной ситуации. Композиция двух основных классов с формальной точки зрения остается прежней; с одной стороны, мы видим новую доминирующую социальную группу, обладающую контролем за информацией и знаниями, стремительно превращающимися в основной ресурс производства, с другой — сохраняется большинство, претендующее на часть общественного достояния только в виде вознаграждения за свою трудовую деятельность.
Однако теперь противостоящие стороны имеют больше отличных, нежели сходных, черт. Представители господствующего класса во все большей мере руководствуются мотивами нематериалистического типа: во-первых, потому, что их материальные потребности удовлетворены в такой степени, что потребление уже становится одной из форм самореализации; во-вторых, потому, что пополняющие его творческие работники стремятся не столько достичь материальною благосостояния, сколько самоутвердиться в качестве уникальных личностей. Напротив, представители угнетенного класса в той же мере, что и ранее, стремятся удовлетворить свои материальные потребности и продают свой труд в первую очередь ради получения материального вознаграждения, руководствуясь, таким образом, вполне экономическими в своей основе стимулами. Более того, в новых условиях господствующа класс не только, как прежде, владеет средствами производства, либо невоспроизводимыми по своей природе (земля), либо созданными трудом подавленного класса (капитал) на основе сложившихся принципов общественной организации, но сам создает эти средства производства, обеспечивая процесс самовозрастания информационных ценностей. Таким образом низший класс оказывается более изолированным, чем ранее, и фактически не является для высшего класса «его иным», без которого в прежние эпохи тот не мог существовать. В результате претензии низшего класса на часть национального продукта выглядят менее аргументированными, чем, на наш взгляд, в значительной мере и объясняется нарастающее материальное неравенство членов высшего и низшего общественных слоев.
Это социальное противостояние отличается от прежних также и институционально.
Во-первых, ранее угнетенные классы обладали собственностью на рабочую силу, но были лишены собственности на средства производства. Социалисты, заявлявшие о необходимости отмены буржуазного строя, считали, что единственной возможностью разрешения этого противоречия является обобществление средств производства и придание им статуса так называемой общенародной собственности. Развитие пошло по иному пути, и сегодня мы имеем ситуацию, в которой, с одной стороны, многие представители трудящихся классов в состоянии приобрести в личную собственность все средства производства, необходимые для создания информационных продуктов. С другой стороны, представители господствующих классов также имеют в собственности акции и другие ценные бумаги, приносящие их держателям одинаковый доход вне зависимости от их социального статуса; как и другие члены общества, они, разумеется, имеют возможность приобретать в личную собственность те средства производства, которые могут быть применены индивидуально. По сути дела, в течение последних десятилетий практически каждый случай перехода человека из среднего класса в интеллектуальную и имущественную верхушку общества в той или иной мере связан не столько с удачной реализацией его прав собственности на капитальные активы (для чего необходимо иметь их изначально и уже принадлежать к высшей страте), сколько с эффективным использованием интеллектуальных возможностей и находящихся в личной собственности средств производства для создания новых информационных, производственных или социальных технологий. Таким образом, современный классовый конфликт разворачивается не вокруг собственности на средства производства, а формируется в результате неравного распределения самих человеческих возможностей; последние, однако, лишь отчасти предопределены принадлежностью человека к определенной части общества, но отнюдь не детерминированы этой принадлежностью в полной мере.
Во-вторых, на протяжении прежних эпох представители высших классов извлекали свои основные доходы через отчуждение прибавочного продукта у его непосредственных производителей, вынужденных уступать часть созданных ими благ под воздействием принуждения. Отчуждение прибавочного продукта служило механизмом концентрации материальных ресурсов и человеческих усилий там, где они были более необходимы; оно служило также развитию передовых форм производства, выступавших основой дальнейшего прогресса. Социалисты пытались преодолеть эксплуатацию посредством организации нового типа распределительной системы, однако эта попытка оказалась несостоятельной. Но эксплуатация становится достоянием истории по мере того как меняется система ценностей человека, и удовлетворение материальных потребностей перестает быть его основной целью. Если люди ориентированы на духовный рост и самореализацию в творческой деятельности, а не на повышение материального благосостояния, то ни изъятие части производимой ими продукции, получение другими людьми прибыли от их деятельности не воспринимается ими как фактор, кардинально воздействующий на их мироощущение и действия. Эта трансформация освобождает от эксплуатации тех, кто осознал реализацию именно нематериальных интересов в качестве наиболее значимой для себя потребности. Оказавшись за пределами этого противостояния, люди обретают внутреннюю свободу, ранее практически недостижимую (но могущую использоваться порой малопредсказуемым образом). Так или иначе, классовый конфликт уже не связан неразрывно с проблемой эксплуатации и распределения собственности.
Итак: классовое противостояние нового типа отличается его обусловленностью социопсихологическими параметрами; в то же время оно характеризуется небывалой оторванностью высшего класса от низших социальных групп и автономностью информационного хозяйства от труда. Именно это обесценивает единственный актив, остающийся в распоряжении низших классов общества, в результате чего достающаяся им часть общественного богатства неуклонно снижается. Поэтому мы считаем, что конфликт, основанный на различии систем мировоззрений и ценностей, может породить больше проблем, чем экономическое противостояние прежних эпох.
Попытки охарактеризовать классовый конфликт, свойственный «постиндустриальному» обществу, предпринимались начиная с первого послевоенного десятилетия. В то время многие придерживались той точки зрения, что с преодолением индустриального строя острота классового конфликта неизбежно должна снизиться — так как проблемы, обусловленные прежним типом социального конфликта, перестанут играть определяющую роль. В рамках подобного подхода Р. Дарендорф, считавший, что «при анализе конфликтов в посткапиталистических обществах не следует применять понятие класса», апеллировал в первую очередь к тому, что классовая модель социального взаимодействия утрачивает свое значение по мере локализации самого индустриального сектора и, следовательно, снижения роли индустриального конфликта. «В отличие от капитализма, в посткапиталистическом обществе, — писал он, — индустрия и социум отделены друг от друга. Здесь промышленность и трудовые конфликты институционально ограничены, то есть не выходят за пределы определенной области, и уже не оказывают никакого воздействия на другие сферы жизни общества».[61] Однако предлагались и иные позиции, принимавшие во
внимание субъективные и социопсихологические факторы; одну из них отстаивал Ж. Эллюль, указавший, что классовый конфликт не устраняется с падением роли материального производства и даже преодоление труда и его замена свободной деятельностью приводит не к отмене социального противостояния, а к перемещению его на «внутриличностный» уровень.[62] В этой гипотезе, пусть в неразвитой и несовершенной форме, содержатся многие положения, которые мы считаем принципиальными для изучения формирующегося в новом столетии социального противостояния.
Начиная с 70-х годов стало очевидно, что снижение роли классового противостояния между буржуазией и пролетариатом не тождественно устранению социального конфликта как такового. Распространение постиндустриальной концепции способствовало утверждению мнения о том, что классовые противоречия вызываются отнюдь не только экономическими проблемами. Р. Инглегарт писал: «В соответствии с марксистской моделью, ключевым политическим конфликтом индустриального общества является конфликт экономический, в основе которого лежит собственность на средства производства и распределение прибыли… С возникновением постиндустриального общества влияние экономических факторов постепенно идет на убыль. По мере того как ось политической поляризации сдвигается во внеэкономическое измерение, все большее значение получают неэкономические факторы».[63] Несколько позже на это обратил внимание и А. Турен;[64] исследователи все глубже погружались в проблемы статусные, в том числе связанные с самоопределением и самоидентификацией отдельных страт внутри среднего класса, мотивацией деятельности в тех или иных социальных группах и так далее. Поскольку наиболее активные социальные выступления 60-х и 70-х годов не были связаны с традиционным классовым конфликтом и инициировались не представителями рабочего класса, а скорее различными социальными и этническими меньшинствами, преследовавшими свои определенные цели, центр внимания сместился на отдельные социальные группы и страты. Распространенное представление об общественной системе эпохи постиндустриализма отразилось во мнении о том, что «простое разделение на классы сменилось гораздо более запутанной и сложной социальной структурой… сопровождающейся бесконечной борьбой статусных групп и статусных блоков за доступ к пирогу „всеобщего благосостояния“ и за покровительство государства».[65]
К началу 90-х годов широко распространилась позиция, согласно которой буржуазия и пролетариат не только оказались противопоставленными друг другу на ограниченном пространстве, определяемом сокращающимся масштабом массового материального производства, но и утратили свою первоначальную классовую определенность.[66] Если в 60-е годы Г. Маркузе обращал особое внимание на возникающее противостояние больших социальных страт, «допущенных» и «недопущенных» уже не столько к распоряжению основными благами общества, сколько к самому процессу их создания[67] теперь стали утверждать, что грядущему постиндустриальному обществу уготовано противостояние представителей нового и старого типов поведения. Речь шла прежде всего о людях, принадлежащих, по терминологии О. Тоффлера, ко «второй» и «третьей» волнам, индустриалистах и постиндустриалистах, способных лишь к повторяющейся материальной деятельности, и людей творческих. «Борьба между группировками „второй“ и „третьей“ волны, — писали О. и X. Тоффлеры, — является, по сути, главным политическим конфликтом, раскалывающим сегодня наше общество. По одну сторону — сторонники индустриального прошлого; по другую — миллионы тех, кто признает невозможность решать самые острые глобальные проблемы в рамках индустриального строя. Данный конфликт — это „решающее сражение“ за будущее».[68] Подобного подхода, используя i термины «knowledge workers» и «non-knowledge people», придерживался и П. Дракер, указывавший на противоречие между ними как на основное в формирующемся новом обществе.[69]
В дальнейшем, однако, и эта позиция была пересмотрена, когда Р. Инглегарт и его последователи перенесли акцент с анализа типов поведения на исследование структуры ценностей человека, усугубив субъективизацию современного противостояния как конфликта «материалистов» и «постматериалистов». По его словам, «коренящееся в различиях индивидуального опыта, приобретенного в ходе значительных исторических трансформаций, противостояние материалистов и постматериалистов представляется главной осью поляризации западного общества, отражающей противоположность двух абсолютно разных мировоззрении»;[70] острота возникающего конфликта и сложность его разрешения связываются также с тем, что социальные предпочтения и система ценностей человека фактически не изменяются в течение всей его жизни, что придает противостоянию материалистически и постматериалистически ориентированных личностей весьма устойчивый характер. Характерно, что в более поздней работе Р. Инглегарт рассматривает эту проблему в понятиях противоположности модернистских и постмодернистских ценностей,[71] базирующихся, по мнению большинства современных социологов, на стремлении личности к максимальному самовыражению. В последние годы распространилось мнение, что современное человечество разделено в первую очередь не по отношению к средствам производства или материальному достатку, а по цели, к которой стремятся люди,[72] и это разделение — самое принципиальное из всех, какие знала история.
Однако реальная ситуация далеко не исчерпывается подобными формулами. Говоря о людях как о носителях материалистических или постматериалистических ценностей, социологи так или иначе рассматривают в качестве критерия нового социального деления субъективный фактор. Но реальное классовое противостояние еще не определяется тем, каково самосознание того или иного члена общества, или тем, к какой социальной группе он себя причисляет. В современном мире стремление человека приобщитьси к постматериалистическим ценностям, влиться в ряды работников интеллектуального груда, не говори уже о том, чтобы активно работать в сфере производства информации и знаний, ограничено отнюдь не только субъективными, но и вполне объективными обстоятельствами, и в первую очередь — доступностью образования. Именно интеллектуальное расслоение, достигающее беспрецедентных масштабов, становится базой всякого иного социального расслоения.
Проблемы, порожденные информационной революцией, несводимы к технологическим моментам. Хотя некоторые исследователи отнеслись к возникающим проблемам вполне спокойно («Центр тяжести в промышленном производстве — особенно в обрабатывающей промышленности, — писал И. Дракер, — перемещается с работников физического труда к работникам интеллектуального. В ходе этого процесса создается больше возможностей для среднего класса, чем закрывается устаревших рабочих мест на производстве. В целом, он сравним по своему положи тельному значению с созданием высокооплачиваемых рабочих мест в промышленности на протяжении последнего столетия… он не порождает экономической проблемы, не чреват „отчуждением“ и новой „классовой войной“…»[73] Д. Белл, Дж. К. Гэлбрейт, Ч. Хэнди, Ю. Хабермас, Р. Дарендорф и другие отмечали, что новая социальная группа, которая обозначалась ими как «низший класс (underclass)»,[74] фактически вытесняется за пределы общества,[75] формируя специфическую сферу существования людей, выключенных из прежнего типа социального взаимодействия.[76] Наиболее далеко в таких утверждениях зашел Ж. Бодрийяр, заявивший, что низший класс представляет собой некую анонимную массу, которая в современных условиях уже неспособна выступать как самостоятельный субъект социального процесса.[77]
Люди, составляющие сегодня элиту, вне зависимости от того, как ее называть — новым классом, технократической прослойкой или меритократией, — обладают качествами, не меняющимися под воздействием внешних социальных факторов. Не общество и не социальные отношения делают человека представителем господствующего класса и не они дают ему власть над другими людьми; сам человек формирует себя как носителя качеств, делающих его представителем высшей социальной страты. В свое время Д. Белл отмечал, что остается неясным, «является ли интеллектуальная элита (knowledge stratum) реальным сообществом, объединяемым общими интересами в той степени, которая сделала бы возможным ее определение как класса в смысле, вкладывавшемся в это понятие на протяжении последних полу па веков».[78] Принято считать, что источником таких сомнений выступает видимая демократичность информации и знаний, монополия на владение которыми невозможна. Однако доступ к информации и реальное обладание и оперирование ею — далеко не одно и то же. В отличие от всех прочих ресурсов, информация не характеризуется ни конечностью, ни истощимостью, ни потребляемостью в традиционном понимании, но ей присуща избирательность — редкость такого уровня, который и наделяет ее владельца властью «высшего качества». Специфические черты самого человека, его мироощущение, условия его развития, психологические характеристики, способность к обобщениям, память и т.д. — то, что называют интеллектом и что служит формой существования информации и знаний, — все это является факторами, лимитирующими возможности приобщения к данному ресурсу. Поэтому власть и влияние замыкаются в узком круге людей — подлинных владельцев информации, социальная роль которых не может быть в современных условиях оспорена. Впервые в истории условием принадлежности к господствующему классу становится, не право распоряжаться благом, а способность им воспользоваться.
Новое социальное деление вызывает невиданные ранее проблемы. До тех пор, пока в обществе главенствовали экономические ценности, существовал и некий консенсус относительно средств достижения желаемых результатов. Более активная работа, успешная конкуренция на рынках, снижение издержек и другие экономические методы приводили к достижению экономических целей — повышению прибыли или уровня жизни. В хозяйственном успехе предприятий в большей или меньшей степени были заинтересованы и занятые на них работники. Сегодня же наибольших достижений добиваются бизнесмены, ориентированные на максимальное использование высокотехнологичных процессов и систем, привлекающие образованных специалистов и, как правило, сами обладающие незаурядными способностями к инновациям в избранной ими сфере. Ставя перед собой в значительной степени нематериальные цели (или цели, в содержании которых экономический контекст занимает не главное место), стремясь самореализоваться в своем деле, обеспечить общественное признание разработанным ими технологиям или предложенным нововведениям, создать и развить новую корпорацию, выступающую выражением индивидуального «я», эти представители интеллектуальной элиты добиваются тем не менее самых впечатляющих экономических результатов. Напротив, люди, ставящие перед собой сугубо материальные цели, зачастую не могут серьезно повысить свое благосостояние. Дополнительный драматизм ситуации придает и то, что они фактически не имеют шансов присоединиться к высшей социальной группе, т.к. оптимальные возможности для получения современного образования даются человеку еще в детстве, а не тогда, когда он осознает себя недостаточно образованным; помимо этого, способности к интеллектуальной деятельности нередко обусловлены наследственностью человека — а она складывается на протяжении многих поколений.
Именно здесь возникают противоречия, свидетельствующие о социальном конфликте, не принимавшемся в расчет в большинстве постиндустриальных концепций.
С одной стороны, описанная трансформация делает всех, кто нашел на рабочем месте возможности для самореализации и самосовершенствования, «выведенными» за пределы эксплуатации. Круг этих людей расширяется, в их руках находятся важнейшие ресурсы, от которых зависят темпы социального прогресса. Стремительно формируется новая постматериалистическая элита, но общество в целом управляется методами, свойственными материалистической эпохе; вследствие этого разрастается сфера, в пределах которой «не работают» те социальные нормы, которые представляются обязательными для большинства населения. Общество, будучи внешне единым, раскалывается, и материалистически ориентированная его часть начинает ощущать себя «второсортной»; выход одной части общества за пределы эксплуатации оплачен обостряющимся ощущением подавления другой его составляющей.
С другой стороны, класс нематериалистически мотивированных людей, которые, как мы уже отметили, порой не ставят своей основной целью присвоение вещного богатства, обретает реальный контроль над процессом общественного производства и в его пользу перераспределятся все более и более значительная часть общественного достояния. Таким обратом, новый высший класс получает от своей деятельности результат, к которому не стремится. В то же время члены общества, не обладающие ни способностями, необходимыми в высокотехнологичных производствах, ни образованием, пытаются решить задачи материального выживания, ограниченные вполне материалистическими целями. Однако сегодня доля их доходов в валовом национальном продукте не только не повышается, но и снижается по мере хозяйственного прогресса. Таким образом, люди, принадлежащие к новой угнетаемой страте, не получают от своей деятельности результат, которого жаждут. Различие между положением первых и вторых очевидно. Напряженность, в подобных условиях создающаяся в современных обществах, тоже не требует особых комментариев. С этим «багажом» постиндустриальные державы вступили в XXI век.
Можно и далее продолжать перечисление черт, отличающих постиндустриальный классовый конфликт от конфликта индустриального типа; но даже перечисленные обстоятельства свидетельствуют о том, что человечество сталкивается с ранее неизвестным ему типом социального противостояния, возникающего на основе особого типа общественного неравенства. Этот конфликт выступает источником самой большой опасности, угрожающей ныне человечеству. Угрозы терроризма, энергетического кризиса, нарастающей деградации окружающей среды — все эти факторы могут оказаться вторичными и малосущественными по сравнению с ней. Сегодня необходимо не разглагольствовать о различных аспектах пресловутой «безопасности» и не рассуждать о возможностях обеспечения «стабильности», а осознать, что и мире XXI века фундаментальные философские категории справедливости и равенства, свободы и прогресса соотносятся друг с другом совсем иначе, чем еще несколько десятилетий тому назад и потому от граждан постиндустриальных обществ требуется радикальное переосмысление тех этических принципов, которые еще недавно казались незыблемыми и к которым относились чуть ли не с религиозным пиететом.
Единственно возможным вариантом разрешения этого противоречия нам кажется максимальное его обострение через снятие преград для технологического прогресса и допущение «естественной» поляризации общества, разделяющей его на класс интеллектуалов и остальную часть граждан. Сохраняя минимум государственной поддержки, нацеленной на тех, кто по объективным причинам не способен принимать участие в общественном производстве следует сделать акцент на максимально широком доступе к нормальному образованию и предпринять все меры для утверждения образованности и таланта в качестве основных источников успеха современной личности. Этот процесс, как можно предположить, окажется вполне объективным и будет развертываться по мере осмысления людьми новых принципов социальной организации. Достижение представителями класса интеллектуалов нового, качественно более высокого уровня влияния должно окончательно изменить принципы их мотивации, что было бы фактически невозможно, если бы хозяйственная власть принадлежала традиционной буржуазии. В случае, если к этому времени изменившаяся ситуация будет осознана, высшие слои общества перестанут считать исходящие снизу требования противоречащими своим целям (во-первых, так как сами эти цели не будут сугубо материалистическими и, во-вторых, потому что запросы прочих членов общества также не будут сводиться к одним лишь материальным требованиям). Мы полагаем, что выход из складывающейся в настоящее время ситуации может быть только эволюционным; государству следует обеспечить все условия для ускорения «революции интеллектуалов» и в случае возникновения конфликтных ситуаций, порождаемых социальными движениями «низов», быть готовым не столько к уступкам, сколько к жесткому следованию избранным курсом, ибо только он ведет к выгодному в конечном счете всем быстрому росту общественного богатства.
Завершить эту затянувшуюся статью мне хотелось бы двумя основными выводами.
Во-первых, сегодня в фокусе внимания обычно оказываются проблемы и вызовы, с которыми «постиндустриальные» общества сталкиваются в своих отношениях с остальной частью человечества. Говорят о кризисе ценностей, столкновении цивилизаций, отсутствии универсальных стандартов, растущей глобальной неуправляемости. Все это имеет место — однако данные проблемы не столько возникают за пределами развитых стран, сколько являют собой проекцию на остальной мир тех тенденций, которые развиваются в самих этих странах. Глобальное неравенство имеет в наши дни ту же природу, что и неравенство внутри «постиндустриальных» обществ — вся разница между ними заключена в масштабах, а они, в свою очередь, обусловлены тем, что внутри государств имеется развитая система перераспределения значимой части общественного достояния в пользу малоимущих классов, которая напрочь отсутствует в мире в целом. Существующее же в глобальном масштабе отсутствие взаимопонимания ничуть не более значимо, чем отсутствие социальной солидарности в развитых странах, до поры до времени скрываемое верностью «национальным» ценностям и символам. Поэтому важнейшей задачей в наступившем столетии мы считаем не установление некоего нового глобального порядка, а формирование, развитие и поддержание качественно новой социальной системы в рамках развитого мира. От успешности ее решения будет зависеть уже и все остальное.
Во-вторых, нельзя не заметить, что смена основного хозяйственного ресурса и формирование нового доминирующего класса неизбежно приведет к тому, что общества, предпочитающие не замечать происходящих перемен, окажутся не более успешными, чем недоучившиеся школьники, надеющиеся конкурировать с профессорами. Образование, умение оперировать информацией, развитие своих уникальных, но в то же время востребованных в мире способностей — вот что должно стать приоритетом людей, которые не хотят провести свои жизни чернорабочими; а помощь своим гражданам в достижении этих целей должно более всего заботить правительства тех стран, которые рассчитывают быть если не «сверхдержавами», то хотя бы значимыми игроками в складывающемся ныне мире. Критерием «приспособленности» к его формирующимся реалиям выступает понимание вторичности материалистических ценностей и переориентация на задачи развития человеческих способностей как основного ресурса нового времени. И приходится с сожалением констатировать, что наша страна в очередной раз осознанно и добровольно избрала путь, прямо противоположный по своему направлению основной тенденции мирового развития.