ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава девятая

Вся беда в этой шишке, которая торчит сверху на нашем теле. Я не против тела и не против головы, меня только возмущает шея, из-за нее создается ложное впечатление, будто они раздельны. Не прав язык: тело и голова должны обозначаться одним словом. Если бы голова начиналась прямо от плеч, как у червя или лягушки, и не было бы этой перетяжки, этого обмана, на тело бы не смотрели сверху вниз и не манипулировали бы им, как роботом или марионеткой, тогда бы, наверно, уразумели все-таки, что раздельно друг от друга не могут существовать ни голова, ни тело.

Затрудняюсь сказать точно, когда именно я начала подозревать правду о себе и о них, о том, кто я и во что превращаются они. Отчасти понимание явилось мгновенно, как разворачиваются вдруг флаги, как вырастают в одночасье грибы, но она всегда была во мне, эта истина, и нуждалась только в расшифровке. Отсюда, где я нахожусь теперь, мне представляется, что я всегда и все знала, время сжимается, как мой кулак на колене, я держу в нем все разгадки и решения и силы осуществить то, что от меня теперь требуется.

Я плохо видела, нескладно переводила — языковые трудности, надо было мне говорить на своем языке. В опытах, которые ставили над детьми, отдавая их на воспитание глухонемым нянькам, запирая в чуланы, лишая слов, было обнаружено, что после определенного возраста ум уже не способен усвоить никакой язык; но откуда им знать, может быть, ребенок изобретал свой собственный язык, только о его существовании никто, кроме самого ребенка, даже подозревать не мог. Это все было в зеленом пособии для старшеклассников «Твое здоровье», там еще имелись иллюстрации, фотографии кретинов и людей с гипофункцией щитовидной железы, калек и уродов с черными полосами поперек лица, наподобие повязки на глазах у осужденных преступников; только в таком виде нам сочли пристойным показать обнаженное человеческое тело. Все остальное было диаграммы, цветные чертежи с прокладками из прозрачной бумаги, а на ней обозначения и стрелки: яичники — лиловые морские существа, матка — груша.

Сквозь закрытую дверь ко мне доносятся голоса и шлепанье карт по столу. Консервированный смех, они носят его с собой, такие микропленочки на катушках, и кнопка включения спрятана где-нибудь на груди. С мгновенной перемоткой.

В тот день, когда Эванс уехал, мне было сначала не по себе: на острове небезопасно, мы тут как в ловушке. Они этого не понимали, но я-то знала, я несла за них ответственность. Я постоянно чувствовала наблюдающие за нами глаза, его близкое присутствие под прикрытием лиственной завесы — сейчас выскочит или, наоборот, бросится с треском убегать, заранее не угадаешь, я все время думала о том, как их оградить; они в безопасности, покуда держатся вместе; возможно, что он и безобиден, но быть уверенной нельзя.

Мы кончили обедать, и я понесла крошки в кормушку для птиц. Сойки уже проведали, что в хижине появились люди; сообразительные птицы, они понимали, что человек возле кормушки означает пищу; а может быть, среди них еще оставалось несколько долгожителей, которые помнили мою мать, как она стояла с вытянутой рукой. Две или три настороженно держались с краю, дозорные.

Джо вышел следом за мной и смотрел, как я рассыпаю крошки. Потом он взял меня за локоть и нахмурил брови, это могло означать, что он хочет со мной поговорить, для него речь — трудное дело, целое сражение, слова выстраивались колонной, спрятанные в бороде, и выползали по одному, тяжелые и неуклюжие, как танки, пальцы его сдавили мне руку — предваряющий спазм, но тут появился Дэвид с топором.

— Эй, хозяйка, — сказал он, — что-то, я смотрю, у вас поленница — от земли не видать. В самую пору поработать захожему молодцу.

Ему хотелось сделать что-нибудь полезное; и правильно он сказал, если нам жить здесь целую неделю, понадобятся еще дрова. Я велела ему поискать сухой стояк, но только не чересчур старый и не гнилой.

— Слушаюсь, мэм, — сказал он и отвесил мне клоунский поклон.

Джо взял маленький топорик и пошел вместе с Дэвидом. Они ведь городские, как бы не оттяпали себе ступни, хотя это был бы выход из положения, мелькнуло у меня в голове, тогда бы, хочешь не хочешь, пришлось уезжать. Но насчет него их можно было не предостерегать, они вооружены, он это сразу заметит и убежит.

Когда они ушли по тропе и скрылись из глаз, я сказала, что пойду полоть грядки в огороде — тоже полезная работа, которую надо было сделать. Я хотела быть все время чем-то занятой, соблюдать хоть видимость порядка, и скрывать свой страх и от них и от него. Страх имеет особый запах, как и любовь.

Анна почувствовала, что предполагается ее участие, бросила детектив и притушила сигарету, выкуренную только наполовину, у нее теперь была дневная норма. Мы повязали головы косынками, и я отправилась в сарай за граблями.

Огород был через край залит солнцем, в нем было жарко и душно, как в парнике. Мы опустились на колени и стали выдергивать сорняки; они не давались, держались за землю, тянули за собой большие комья или же обламывались и оставляли в почве свои корни, чтобы потом возродиться; я выкапывала их из прогретой земли руками, перепачканными зеленой растительной кровью. Показались овощи, бледные, угнетенные, чуть не до смерти удушенные. Мы с Анной граблями собрали вырванную траву в кучи и оставили между грядками вянуть и медленно умирать; потом ее сожгут, как ведьму на костре, чтобы не воскресла. Появилось несколько комаров и слепней с радужными глазами и жалами, как раскаленные иглы.

Работая, я время от времени подымала голову, оглядывала забор, газон, но никого не было. Может быть, его и узнать-то нельзя будет, преображенного старостью, безумием, лесом, — куча изорванного сопревшего тряпья, лицо в шерсти и палых листьях. История, думала я, бежит быстро.

Годы ушли у них на то, чтобы устроить огород, местная почва оказалась чересчур песчаной и худосочной. Этот вытянутый участок искусственного происхождения, плод трудов, — компост, перелопаченный с черной болотной грязью и лошадиным навозом, который они привозили на лодке из зимних лагерей лесосплавщиков, когда там еще держали лошадей, для того чтобы подволакивать бревна к замерзшему озеру. Отец с матерью таскали навоз в больших корзинах на носилках, два шеста, а поперек набиты доски, один держит спереди, другой — сзади.

Я еще помнила более ранние времена, когда мы жили в палатках. Где-то вот здесь мы нашли наше ведро, в котором хранились куски сала, ведро было разодрано и смято, как бумажный пакет, на краске следы когтей и клыков. Отец как раз отправился в далекую экспедицию, он часто тогда уезжал изучать состояние лесов для бумагоделательной компании или для правительства, я никогда толком не знала, на кого именно он работал. У матери оставался запас еды на три недели. Медведь вломился в продуктовую палатку через заднюю стенку, мы слышали ночью, он перетоптал яйца и помидоры, содрал крышки с консервных банок, разбросал хлеб в упаковке из вощеной бумаги и побил банки с джемом, мы утром спасли, что смогли. Единственное, к чему он не проявил интереса, была картошка, и мы как раз сидели у костра и завтракали этой самой картошкой, когда он вдруг материализовался на тропе, брел, принюхивался, грузный, плоскостопый, похожий на оживший клыкастый меховой коврик: вернулся за добавкой. Мама встала и пошла ему навстречу; он остановился и издал отрывистый рык. Она крикнула ему одно слово — что-то вроде «брысь!» — и замахала руками, и тогда он повернулся к ней задом и потопал обратно в лес.

Эта картина осталась у меня в памяти: мама со спины, руки вскинуты, будто она хочет взлететь, и перед нею устрашенный медведь. Потом, рассказывая этот случай, она говорила, что напугалась до смерти, но я не могла в это поверить, она так уверенно, твердо держалась, словно знала всесильное волшебное заклинание — слово и жест. Она тогда была в своей кожаной курточке.

— Ты принимаешь пилюли? — вдруг ни с того ни с сего спросила Анна.

Я вздрогнула и подняла на нее глаза. Целую минуту соображала, зачем ей надо это знать. Раньше такие вопросы называли личными.

— Перестала, — ответила я.

— Я тоже, — мрачно сказала она. — Кого я знаю, все бросили. У меня тромб в ноге образовался, а у тебя что?

На щеке у нее была грязь, розовый грим расплавился от жары, как асфальт.

— Я стала плохо видеть, — ответила я. — Все как в тумане. Мне сказали, что месяца через два пройдет, но ничего не прошло.

Чувство было такое, будто вазелин в глаза попал, но этого я ей не сказала.

Анна кивнула; она дергала сорняки, словно волосы рвала.

— Сволочи, — говорила она, — такие умники, могли бы, кажется, придумать что-нибудь, чтобы действовало и не убивало. Дэвид хочет, чтобы я опять начала их принимать, он говорит, это не вреднее аспирина, но ведь следующий раз тромб может образоваться в сердце, мало ли где. То есть я лично рисковать не намерена.

Любовь без страха, секс без риска — вот чего им надо, и им это почти удалось, они почти что сумели, но, как в цирковом фокусе и в грабеже, «почти что успех» означает провал, и мы опять оказались там, откуда начинали. Любовь и предосторожности, предохранение. Ты предохранялась? — спрашивают они, но не до, а после. Когда-то секс имел запах резиновых перчаток, и теперь опять то же самое, нет больше этих удобных зеленых пластиковых упаковочек, с помощью которых женщина могла притворяться, что она по-прежнему естественное циклическое существо, а не химическая машина. Но скоро создадут искусственную матку, я даже и не знаю, хорошо это или плохо. После первого ребенка я ни за что больше не хотела рожать, это уж чересчур — пройти через все, и впустую, тебя запирают в больницу, сбривают с тебя волосы, связывают тебе руки и не дают смотреть, не хотят, чтобы ты понимала, хотят тебя уверить, что здесь их власть, а не твоя. Втыкают в тебя иглы, чтобы ты ничего не слышала, ты словно свиная туша, и все наклоняются над тобой: техники, механики, мясники, студенты, неловкие или насмешливые, практикующиеся на твоем теле, ребенка достают вилкой, будто соленый огурец из банки с рассолом. А после этого накачивают тебе в жилы красную синтетическую жидкость, я видела, как она капала через трубочку. Больше никогда в жизни не позволю делать со мной такое.

Его рядом со мной не было, не помню почему; должен был бы быть, ведь его была идея и его вина. Но он приехал за мной потом на своей машине, не понадобилось брать такси.

Из лесу у нас за спиной доносилось постукивание топоров; несколько ударов, повторенных эхом, потом тишина, и снова несколько ударов топора, потом смех одного из них, и опять эхо. Эту береговую тропу вокруг острова проложил брат, гулко ухая топором и шурша в зарослях клинком мачете. За год до того, как уехал.

— Может, хватит? — спросила Анна. — По-моему, у меня сейчас будет солнечный удар.

Она села на пятки и вытащила недокуренную половину своей давешней сигареты. Я думаю, ей хотелось еще немножко поговорить со мной по душам, хотелось рассказать о своих болезнях, но я продолжала полоть. Картофель, лук; клубничная грядка заросла безнадежно, с ней нам не справиться, да и клубника все равно уже сошла.

За оградой в высокой траве появились Дэвид и Джо, они несли за два конца одно тонковатое бревно. Вид у них был гордый: идут с добычей. Бревно было все в затесах, они с ним сражались не на шутку.

— Эй! — крикнул Дэвид. — Как работается на плантации?

Анна встала.

— Проваливайте, — сказала она, щурясь на них против солнца.

— Да вы почти ничего не сделали, — не сдавался Дэвид. — Тоже мне огород.

Я смерила их топорную работу наметанным глазом моего отца. Он обычно пожимал им руки и при этом хитро прикидывал: умеют ли работать топором, что знают о навозе? А они стояли смущенные, умытые, в аккуратной одежке, плохо понимая, что от них требуется.

— Молодцы, — похвалила я их.

Дэвид хотел, чтобы мы принесли камеру и прокрутили несколько футов пленки: они с Джо несут бревно. Для «Выборочных наблюдений». Он сказал, что это будет его блистательный кинодебют. Джо сказал, что мы не умеем обращаться с камерой. Но Дэвид возразил, что всех-то делов нажимать кнопку, это и дебилу доступно, и потом, если получится не в фокусе или передержано, это даже лучше, добавится элемент случайности, вроде как художник брызгает краску на холст, это будет органично. Но Джо спросил: если мы испортим камеру, кто за это заплатит? Кончили тем, что они после нескольких попыток кое-как воткнули в бревно топор и по очереди позировали друг другу, стоя со скрещенными на груди руками, одна нога на бревне, точно это какой-нибудь лев или носорог.

Вечером мы играли в бридж двумя старыми здешними колодами, чуточку даже засаленными, одна колода с синими морскими коньками на рубашках, другая — с красными. Дэвид с Анной — против нас с Джо. Они без труда выигрывали: Джо не знал толком, как в это играют, а я не играла тысячу лет. Да я и никогда не умела по-настоящему, мне больше всего нравилось начало, когда поднимают розданные карты и разбирают их по порядку.

Потом я подождала Анну, чтобы вместе идти в нужник; обычно я шла первая и одна. Мы обе взяли по фонарику; от них под ноги падали охранительные круги слабого желтого света и двигались перед ступающими ногами. Какие-то шорохи, жабы в сухих листьях, один раз дробно простучал по земле лапой кролик. Пока знаешь, что это за звуки, не страшно.

— Жалко, я не взяла свитера потеплее, — сказала Анна. — Не знала, что тут так холодает.

— В доме есть плащи, — предложила я ей. — Попробуй надень какой-нибудь.

Когда мы вернулись в дом, мужчины уже лежали в постелях; они не трудились таскаться в такую даль, когда темнело, мочились прямо на землю. Я почистила зубы, Анна села снимать грим при свете свечи и поставленного на попа фонарика; лампу они, ложась, задули.

Я пошла к себе и разделась; Джо что-то забормотал в полусне, я обвила его рукой.

Снаружи был только ветер и шумящие на ветру деревья, больше ничего. На потолке стоял желтый кружок от Анниного фонарика, похожий на мишень; он сдвинулся с места, это Анна пошла к себе в комнату, и мне стало слышно, все, что там происходит, — паническое дыхание Анны, словно на бегу, потом включился голос, не обычный ее голос, а искаженный, как искажено было, должно быть, при этом ее лицо, жалобный, молящий, точно нищенский: «Ради Бога! Ради Бога!» Я засунула голову под подушку, не хотелось этого слышать, скорей бы уж все было кончено, но там все продолжалось. «Замолчи!» — шепотом твердила я, но она не замолкала. Она молилась самой себе, можно было подумать, что никакого Дэвида там с ней вообще нет. «Боже, о Боже, ну Боже!» А потом нечто иное, уже не слова, а чистая боль, прозрачная, как вода, вопль животного, когда захлопывается капкан.

Это вроде смерти, подумала я, плохо не само происходящее, плохо быть при этом свидетелем. Они, наверно, тоже слышали нас. Правда, я молчу.

Глава десятая

Закат был красный, красно-багровый, и назавтра было солнечно, как я и предполагала; когда нет радио и барометра, поневоле начнешь пророчествовать самостоятельно. Пошел второй день недели, я их зачеркивала в уме, как узник делает зарубки на стене своей камеры; такое чувство, будто я натянута, как веревка, высыхающая на солнце, то обстоятельство, что он до сих пор не появился, только увеличивало вероятность его появления в любую минуту. Седьмой день маячил еще где-то далеко впереди.

Мне хотелось увезти их с острова, защитить их от него, защитить его от них, оградить всех от знания — того и гляди, они разбредутся осматривать остров, затеют прокладывать новые тропы, они уже маялись от безделья, пищей и топливом запаслись, больше заняться совершенно нечем. Всходило солнце, плавно плыло к закату, сами собой перемещались тени, беспредельное небо, пустые неоглядные дали, только редкий самолет прогудит в вышине, облачный росчерк, — для них это, наверно, не жизнь, а баюканье в колыбели.

Утром Дэвид удил с мостков и ничего не выудил; Анна читала, она уже принялась за четвертый или пятый детектив. Я вымела полы, швабру опутала паутина из светлых и темных нитей: это мы с Анной причесывались перед зеркалом; потом я попробовала поработать, Джо сидел на лавке у стены, обхватив руками колени, как гном на лужайке, и смотрел на меня. Подымая голову, я всякий раз встречала взгляд его глаз, синих, точно острия шариковых ручек, точно очи супермена; даже отвернувшись, я чувствовала, как его рентгеновское зрение проникает мне под кожу, ощущала легкое покалывание, будто он меня просвечивает. Трудно было сосредоточиться. Я перечитала две сказки: про короля, который научился разговаривать по-звериному, и про живой источник, но не пошла дальше грубого наброска человеческой фигуры, что-то вроде футболиста; предполагалось, что это великан.

— В чем дело? — спросила я наконец, откладывая кисть, сдаваясь.

— Ни в чем, — ответил Джо. Он снял крышку с масленки и стал пальцем протыкать в масле дырки.

Мне бы уже давно надо было сообразить, что происходит, надо было покончить с этим, положить конец еще в городе. С моей стороны было нечестно оставаться с ним, он привык, поймался на эту удочку, а я и не подозревала, он тоже. Если перестаешь различать разницу между удовольствием и страданием, значит, яд вошел тебе в кровь. Это моя вина, это я скормила ему огромные дозы пустоты, а он оказался не подготовлен, для него это чересчур сильное снадобье, он должен был пустоту чем-то заполнить, так люди, запертые в абсолютно пустом помещении, начинают видеть какие-то узоры.

После обеда они сидели и выжидательно смотрели на меня, словно надеялись, что я сейчас раздам им цветные карандаши и пластилин, или организую хоровое пение, или скажу, в какие игры им играть. Я порылась в прошлом: чем мы занимались в хорошую погоду, если не было никакой работы?

— Хотите, поедем по чернику? — предложила я.

Предложила будто приятное развлечение; на самом-то деле это та же работа, только в ином обличье, а для них — игра.

Они с радостью ухватились за новинку.

— Вот это смак! — одобрил Дэвид.

Мы с Анной наготовили бутербродов с арахисовым маслом, потом все намазали носы и мочки ушей Анниным лосьоном от загара и вышли из дому.

Дэвид и Анна сели в зеленое каноэ, а мы поплыли в том, что потяжелее. Они так и не научились толком грести, но сегодня ветра почти не было. Мне приходилось прилагать уйму усилий, чтобы лодка не рыскала, Джо не умел держать курс и не хотел в этом признаваться, отчего править было еще труднее.

Мы кое-как обогнули каменный мысок, к которому ведет по берегу тропа, и очутились посреди архипелага островков; в сущности, это верхушки затопленных холмов, вероятно, они образовывали единую цепь до того, как был поднят уровень озера. Островки все слишком малы, чтобы иметь отдельные названия; некоторые — просто торчащие из воды скалы, на них теснятся два-три дерева, крепко вцепившись в скальную породу узловатыми корнями. На одном таком острове, немного дальше, находилась колония серых цапель. С воды, далее совсем близко, ничего не видно, надо приглядываться: птенцы в гнездах держат свои змеевидные шеи и ножи-клювы совершенно неподвижно, не отличишь от сухих веток. Все гнезда лепились на одном засохшем дереве, на старой белоствольной сосне, расположенные кучно в целях взаимной безопасности, как домики на городской окраине. Цапли, если могут достать друг друга клювом, сразу затевают драку.

— Видишь их? — кивнула я Джо.

— Кого? — не понял он. Он выбивался из сил и обливался потом, ветер здесь был встречный. Сколько он ни вглядывался, ни задирал голову, он заметил их только тогда, когда одна взлетела и снова опустилась на дерево, для равновесия распустив крылья.

Дальше за цапельным островом был еще один, побольше, плоский, на нем росло несколько смолистых сосен, прямые, как мачты, оранжевые стволы вздымались над клочковатыми зарослями черничника. Мы причалили, привязали лодки, и я раздала каждому по железной кружке. Черника только-только начала поспевать, темные точки рябили среди зелени кустиков, как первые капли дождя на водной глади. Я взяла свою кружку и стала собирать ягоду над самым берегом, здесь она поспевает раньше.

Во время войны, или это было уже позже, нам платили по центу за кружку; тратить деньги было не на что, я сперва даже не понимала, что это за металлические кружочки: листья с одной стороны, а с другой — отрубленная человеческая голова.

Я вспоминала тех, других, они тоже сюда приезжали. Их и тогда уже на озере было немного, власти поместили их где-то в другом месте, в резервациях, но одно семейство осталось. Каждый год в черничный сезон они появлялись на озере на наших ягодных местах, словно материализуясь из воздуха, скользили по воде в старом ветхом челне, впятером, вшестером: на корме — отец, голова сморщенная, в каких-то отростках, как сухой клубень; мать — похожая на тыкву, волосы спереди до макушки сбриты; остальные — дети и внуки. Подплывут к берегу посмотреть, много ли ягоды, совсем близко, лица бесстрастные, недоступные, но при виде нас снова берутся за весла и скрываются за ближним мысом или в соседней бухте, будто их и не было. Где они жили зимой, никто у нас не знал, но один раз мы, проезжая, видели на шоссе двух ихних детишек, они стояли у обочины с кружками черники, продавали. Мне только теперь пришло в голову, что они, должно быть, нас ненавидели.

У меня за спиной зашуршали кусты, на берег спускался Джо. Он присел рядом на камень, кружка наполнена дай Бог на треть, много листьев и недозрелых, зелено-белых, ягод.

— Отдохни немного, — сказал он мне.

— Еще минутку.

Я уже почти кончила. Было жарко, от озера отражался слепящий свет; ягоды на солнце были такой синевы, что казались освещенными изнутри. Они падали в кружку тяжело и влажно, как капли воды.

— Нам надо пожениться, — сказал Джо.

Я бережно поставила полную кружку на камень и посмотрела на него, заслонив ладонью глаза. Меня разбирал смех, это прозвучало так не к месту, казалось бы, зачем столько мороки, казенная словесность, клятвы. Притом он перепутал порядок, он ведь еще не спрашивал, люблю ли я его, а этот вопрос должен идти раньше, я бы тогда была подготовлена.

— Зачем? — спросила я. — Мы и так живем вместе. Для этого не требуется выправлять документы.

— А я считаю, надо, — сказал он.

— Да разницы же никакой, — возразила я. — Ничего не изменится.

— Тогда чего же?

Он придвинулся ближе, он рассуждал логично, он чем-то угрожал мне. Я обернулась, ища подмоги, но те двое были на другой стороне островка, розовая рубашка Анны ярким пятнышком рдела на солнце, точно флажок бензозаправочной станции.

— Нет, — привела я единственный аргумент, которым можно опровергнуть логику.

Он потому и настаивал, что я не хотела, ему приятно было бы, чтобы я пожертвовала своим нежеланием, отвращением.

— Иногда мне кажется, — проговорил он, четко расставляя слова на равном расстоянии одно от другого, — что ты на меня плевать хотела.

— Да нет же, — возразила я, — я на тебя плевать не хотела.

Похоже ли это получилось на признание в любви? Одновременно я соображала, хватит ли тех денег, что у меня в банке, и сколько времени уйдет на то, чтобы собраться и съехать с квартиры, подальше от керамической пыли, от гнилого подвального духа и от чудовищных человекообразных горшков, которыми он ее заставил, и скоро ли можно снять новое жилище? Докажи свою любовь, говорят они. Ты хочешь, чтобы мы поженились? Нет, давай с тобой переспим. А хочешь просто так спать с ним — нет, давай поженимся. Что угодно, лишь бы моя взяла, лишь бы заполучить в руки трофей и потом размахивать им на своем мысленном параде победы.

— А я вижу, что хотела, — повторил он не столько сердито, сколько обиженно, а это хуже, с его гневом я могла бы сладить. Он вырастал у меня на глазах, становился чужим и трехмерным; подступал страх.

— Послушай, — сказала я, — я уже была один раз замужем, и ничего хорошего из этого не вышло. И ребенок у меня был. — Мой последний козырь, только не нервничать. — Второй раз я этому подвергаться не хочу.

Я говорила правду, но слова выходили у меня изо рта механически, словно у говорящей куклы, у которой веревочка на спине и вся речь записана на пленку, потянешь — разворачивается с катушки, слово за словом, все по порядку. Я всегда смогу повторить то, что только что сказала: я пыталась — и потерпела неудачу, теперь у меня иммунитет, я не такая, как все, я увечная. Не то чтобы я от этого не страдала, но я сознавала свою убогость, такой уж я человек. Замужество вроде пасьянсов или кроссвордов: либо у тебя лежит к этому душа, как, например, у Анны, либо же нет. И я на опыте удостоверилась, что моя душа к этому не лежит. Малая нейтральная страна.

— У нас было бы иначе, — сказал он, пропустив мимо ушей мои слова про ребенка.

Когда я выходила замуж, мы заполняли анкету: имя, возраст, место рождения, группа крови. Мы регистрировались на почте, нас поженил мировой судья, и с бежевых стен благосклонно смотрели писанные маслом портреты бывших почтмейстеров. Мне запомнились запахи: конторский клей, потные носки, от раздраженной делопроизводительницы пахло несвежей блузкой и дезодорантом, а из соседней двери тянуло холодом дезинфекции. День был жаркий, когда мы вышли на солнце, то сначала не могли смотреть, а потом увидели взъерошенных голубей на затоптанном газоне перед почтой, они копошились вокруг фонтана. Фонтан был скульптурный: дельфины, а посредине херувим без половины лица.

— Ну, вот все и позади, — сказал он. — Теперь тебе лучше?

Он обвил меня руками, защищая от чего-то, от будущего, и поцеловал в лоб.

— Озябла? — спросил он. У меня так дрожали ноги, что я едва стояла, и появилась боль, медленная, как стон. — Пошли, — сказал он. — Сейчас доставим тебя домой. — Он приподнял и повернул к свету мое лицо, вгляделся. — Надо бы тебя, наверное, донести на руках до машины.

Он говорил со мной как с больной, а не с новобрачной. В одной руке я держала сумку или чемодан, другую сжала в кулак. Мы пошли на голубей, и они взлетели вокруг нас, пернатое конфетти. В машине я не заплакала, я не хотела на него смотреть.

— Я знаю, это неприятно, — сказал он. — Но все-таки так будет лучше.

Буквально такими словами. Гибкие пальцы на рулевом колесе. Оно поворачивалось, правильный круг, шестеренки сцеплялись, включались, мотор тикал, как часы, глас разума.

— Зачем ты со мной это сделал? — не выдержала я. — Ты все-все испортишь.

И сразу пожалела, будто наступила случайно на маленького зверька, он вдруг сделался такой несчастный: он отрекся от своих, как я считала, принципов, предал их во имя собственного спасения от меня за мой же счет, и вот ничего у него не вышло.

Я взяла его за руку, он не отнял ее и сидел понурый, как выжатая половая тряпка.

— Я недостаточно хороша для тебя, — произнесла я слова-девиз, выбитые на скрижалях счастья. Я поцеловала его в висок. Я тянула время, и потом, я его боялась: взгляд, который он на меня бросил, когда я отодвинулась, выражал растерянность и бешенство.

Мы сидели за проволочной сеткой в загородке; Джо в песочнице спиной к нам сгребал песок в большую кучу. Он уже съел свою порцию пирога, а мы, остальные, еще жевали. В доме невозможно было находиться из-за жары: печь топилась целых два часа. У них были фиолетовые рты и синие зубы, обнажавшиеся при разговоре и смехе.

— В жизни не ел пирога вкуснее! — провозгласил Дэвид. — Мамочка моя такие пекла.

Он причмокнул и всем видом изобразил восхищение, как актер телерекламы.

— Перестань, — пристыдила его Анна. — Не можешь расщедриться хоть на один паршивый комплиментик.

Дэвид вздохнул и откинулся назад, к стволу дерева, ища глазами поддержки у Джо. Но от Джо ничего не дождался и тогда воздел глаза к небу.

— Вот она, жизнь, — произнес он, помолчав. — Нам надо основать здесь колонию, то есть коммуну, объединиться еще с несколькими людьми и отказаться от семьи — ячейки ядерного города. А что, здесь неплохо, если только вышвырнуть этих сволочных свиней, американцев. И будем спокойно жить-поживать.

Ему никто не ответил; он снял один ботинок и стал задумчиво скрести себе подошву.

— По-моему, это бегство от жизни, — вдруг сказала Анна.

— Что именно? — переспросил Дэвид с видом раздраженного долготерпения, будто его прервали на полуслове. — Вышвыривание свиней?

— Да ну тебя к черту, — отмахнулась Анна. — Ты сам ни в жизнь не согласишься.

— О чем ты говоришь? — вскипел Дэвид, изображая негодование.

Но она молчала, обхватив колени и выдыхая через ноздри сигаретный дым. Я поднялась и стала собирать тарелки.

— Не могу спокойно смотреть, когда она наклоняется, — сказал Дэвид. — У нее аппетитный зад, тебе не кажется, Джо?

— Можешь взять его себе, — буркнул Джо, разравнивая песочную гору, он все еще злился.

Я соскребла присохший край корочки и бросила в печку, потом вымыла тарелки, вода сразу сделалась красновато-синяя, венозного цвета. Притащились и они, в карты играть было лень, уселись вокруг стола и стали читать детективы и старые журналы — «Маклин» и «Нэшнел джеогрэфик», там были номера девятилетней давности. Я их все уже прочитала, поэтому засветила свечку и пошла в комнату Дэвида и Анны взять еще.

Чтобы дотянуться до полки, мне пришлось влезть на кровать. На полке высилась стопка книг, я сняла ее целиком и опустила на стол, к свечке. Сверху был слой обычного чтива в бумажных переплетах, но под ними лежали вещи, которым там явно было не место; коричневый кожаный альбом, который должен был находиться в городе, в сундуке, вместе с мамиными нетронутыми свадебными подарками: почерневшими серебряными вазами и кружевными скатертями; и еще старые блокноты, в которых мы рисовали, когда шел дождь. Я думала, она их давно выбросила; интересно, кто из них все это сюда привез?

Блокнотов было несколько; я села на кровать и открыла первый подвернувшийся, чувство у меня было такое, будто я заглядываю в чей-то чужой дневник. Рисунки брата; красно-оранжевые взрывы, солдаты, взлетевшие на воздух, оторванные ноги, руки, головы, самолеты, танки, должно быть, он тогда уже ходил в школу и разбирался в международном положении: на машинах сбоку — крохотные свастики. Дальше шли летучие человечки в плащах-крыльях и исследователи других планет, он, помню, часами растолковывал мне эти рисунки. Вот они, забытые мною фиолетовые леса, и зеленое солнце с семью алыми лунами, и чешуйчатые живые существа с колючими хребтами и щупальцами, и растение-людоед, пожирающее неосмотрительную жертву, похожую на воздушный шар, изо рта у нее, как пузырь жевательной резинки, выдувается вопль: «Помогите!» На помощь спешат остальные исследователи, оснащенные оружием будущего: огнеметами, револьверами с раструбом, лучевыми пушками. А на заднем плане — их межпланетный корабль, так весь и топорщится аппаратурой.

Следующий блокнот оказался моим. Я внимательно перелистала его, ища хоть что-то лично мое, истоки, неверный поворот; но там вообще не было рисунков, а только наклеенные картинки из журналов. Всевозможные красотки, леди: с банкой пятновыводителя, с вязанием, с ослепительными улыбками, в туфлях на высоком каблуке с открытым носком, в нейлоновых чулках с черным швом, в круглых шляпках под вуалью. В канун Дня всех святых, когда собирались ряженые, если не хотелось изображать привидение, а ничего другого не приходило в голову, всегда можно было нарядиться леди. И в школе тоже, если спрашивали, кем ты хочешь быть, когда вырастешь, лучше всего было ответить, что леди и еще — матерью, два самых надежных ответа, и без вранья, потому что я и вправду хотела стать и леди и матерью. На некоторых страницах были наклеены модные картинки, дамские платья, вырезанные из каталогов «Товары — почтой», просто одни одежды без тел.

Взяла наудачу другой блокнот: тоже мой, более ранний. Тут были нарисованы крашеные пасхальные яйца, по одному и по нескольку на странице. Возле некоторых изображены человекоподобные кролики, подымающиеся наверх по веревочной лестнице, как видно, они жили там внутри, и наверху были дверцы, они могли втянуть лестницу вслед за собой. Рядом с большими яйцами были яйца поменьше, нужнички, их соединяли мостики. Лист за листом — яйца и кролики, а вокруг трава и деревья, нормальные, зеленые, и яркие цветы, и на каждой картинке в правом верхнем углу — солнце, а в левом, симметрично, — луна. Все кролики улыбались, иногда даже жизнерадостно хохотали, а некоторые, в безопасности на верхушке яйца, лизали мороженое в стаканчиках. Никаких чудовищ, войн, взрывов, подвигов. Я не могла вспомнить, когда рисовала эти картинки. Я испытывала разочарование; какой же я была, оказывается, в детстве непробиваемой гедонисткой, знать ничего не хотела и ничем не интересовалась, кроме социального обеспечения. А может быть, это были видения рая.

У меня за спиной кто-то вошел в комнату. Это был Дэвид.

— Эй, леди, — сказал он, — что это вы делаете у меня в постели? На постоянно поселились или как?

— Прости, — отозвалась я. Альбом я положила обратно на полку, а блокноты унесла к себе в комнату и спрятала под матрац, не хотела, чтобы они шпионили.

Глава одиннадцатая

Ночью Джо спал, отвернувшись от меня, он не желал идти на компромиссы. Я провела пальцем по его мохнатой спине в знак того, что хочу перемирия при соблюдении прежних границ, но он передернулся и раздраженно засопел, и тогда я отступилась. Я поджала коленки и стала стараться не обращать на него внимание, вроде лежу рядом с какой-то вещью — мешком или большой брюквой. Есть разные способы свежевать кота, как любил говорить мой отец. Меня это всегда немного беспокоило: кому вообще понадобилось свежевать кота, хотя бы одним способом? Я лежала, смотрела в потолок и припоминала подходящие изречения: в одни ворота — не игра, второпях жениться — на досуге прослезиться, меньше сказано — меньше назад брать, стародавняя мудрость, от которой сроду никому не было проку.

За завтраком Джо со мной не разговаривал, и с остальными тоже, сгорбился над тарелкой и только односложно бурчал в ответ.

— Что это с ним? — спросил Дэвид. На подбородке у него грязно-коричневым налетом пробивалась молодая борода.

— Помолчи, — оборвала его Анна, но сама вопросительно поглядывала на меня, возлагая на меня всю ответственность, из-за чего бы ни дулся Джо.

Джо утерся рукавом свитера и пошел вон, хлопнув за собой сетчатой внутренней дверью.

— Может, у него запор? — сказал Дэвид. — Они от этого свирепеют. Ты его достаточно выгуливаешь?

И стал лаять по-болоночьи и шевелить ушами.

— Дурень, — любовно проговорила Анна и взъерошила ему волосы.

— Ты что делаешь? — Он затряс головой. — Так они все выпадут.

Он вскочил, подошел к зеркалу и быстро пригладил прическу, я только теперь заметила, что он начесывает волосы на лоб, прикрывая залысины.

Я собрала шкурки от бекона и хлебные корки и понесла в кормушку. Сойки были тут как тут, они сообразили, что я несу еду, и сообщили об этом друг другу громкими хриплыми голосами. Я стояла неподвижно с вытянутой рукой, но они не слетались, только носились, махая крыльями, у меня над головой, проводили воздушную разведку. Должно быть, я все-таки шевелилась, не сознавая того, а их надо убедить, что ты не враг, а вещь. Мама позволяла нам смотреть только из дома, она говорила, что мы их отпугиваем. Когда-то по полету птиц люди гадали, видели в нем мистический смысл.

Я услышала комариный писк приближающегося мотора; высыпала крошки с ладони в кормушку и пошла на мыс посмотреть. Это была лодка Поля, белая и широкоскулая, самодельная; он помахал мне с кормы. С ним был еще один человек, сидел на носу, спиной ко мне.

Они на веслах подошли к мосткам, и я сбежала им навстречу по ступеням в обрыве; поймала чалку, привязала.

— Осторожнее, — предупредила я, когда они выходили. — Некоторые доски прогнили.

Поль привез мне целую груду овощей со своего огорода, он вручил мне букет артишоков, корзину зеленой фасоли, пучок моркови, кочан цветной капусты, похожий на мозговое полушарие, и при этом вид у него был застенчивый, словно он опасался, что его дар будет отвергнут. Ответить на это полагалось столь же щедрым или даже еще более роскошным подношением. Я с тоской подумала о худосочной спарже и зацветшем редисе.

— Вот этого человека, — сказал Поль, — направили ко мне, потому что я знаю твоего отца.

И отступил на задний план, едва не упав с мостков.

— Малмстром, — произнес незнакомый мужчина, словно это был условный пароль, и выбросил по направлению ко мне руку. Я переложила артишоки себе на локоть и взялась за его руку; он многозначительно сдавил мне пальцы. — Билл Малмстром, зовите меня просто Билл.

У него были аккуратно подстриженные, с сильной проседью волосы и усики, как на рекламе мужских сорочек или водки, одет он был по-загородному, во все ношеное, почти как надо. На шее болтался бинокль в замшевом футляре.

Мы перешли на берег; он вынул трубку и стал закуривать. Я подумала, что его, наверно, прислали власти.

— Поль рассказал мне, — проговорил он и оглянулся на Поля, — о вашем дивном домике.

— Это домик моего отца, — ответила я.

Его лицо приличествующим образом вытянулось, будь у него шляпа на голове, он бы ее сейчас снял.

— Да-да, — произнес он. — Такая трагедия.

Я почувствовала к нему недоверие: по выговору непонятно, откуда он, фамилия вроде немецкая.

— А вы откуда приехали? — спросила я вежливо.

— Из Мичигана, — отозвался он с гордостью. — Я член Детройтского отделения Всеамериканской Ассоциации защитников дикой природы; у нас есть отделение и в вашей стране, небольшое, но вполне преуспевающее. — Он улыбнулся мне с высоты своего величия. — Собственно говоря, я именно об этом и намеревался с вами потолковать. Наша станция на озере Эри достигла, так сказать, естественного предела, и я не ошибусь, если скажу от лица наших мичиганских членов, что мы готовы сделать вам одно предложение.

— Какое? — спросила я. Похоже было, что он сейчас станет навязывать мне какую-то покупку, подписку, скажем, или, может быть, членство в какой-нибудь организации.

Он описал полукруг курящейся трубкой.

— Мы хотели бы приобрести у вас эту живописную недвижимость, — сказал он. — Мы бы использовали ее под своего рода убежище для членов Ассоциации, где они могли бы предаваться общению с природой, — он пыхнул трубкой, — любоваться ее красотами, а заодно, может быть, немного охотиться и рыбачить.

— А осмотреть вы разве не хотите? — спросила я. — Ну, то есть дом и все остальное.

— Должен признаться, что я все уже видел; мы в течение некоторого времени держим эту недвижимость в поле зрения. Я несколько лет подряд приезжал сюда на рыбалку и позволил себе однажды, когда никого не было, походить тут вокруг. — Он стыдливо кашлянул — пожилой господин, застигнутый у окошка в дамскую комнату, — и после этого назвал сумму, которая означала, что я могла бы забыть «Сказки Квебека», детские книжки и все остальное, по крайней мере на какое-то время.

— Вы захотите перестраивать? — спросила я. Мне представились мотели, панданусы.

— Ну, надо будет, конечно, установить электрогенератор и очиститель для воды и, пожалуй, больше ничего, мы склонны оставить все как есть, ваша маленькая усадьба обладает, — он погладил ус, — определенным сельским очарованием.

— Мне очень жаль, но она не продается, — сказала я. — Пока, во всяком случае. Потом, может быть.

Конечно, если бы отец умер, он бы, возможно, одобрил такую сделку, а так, можно себе представить его ярость, когда он возвратится и увидит, что я продала его дом. Да и не факт еще, что владелицей буду я. Где-то могут оказаться документы, завещание там, какие-нибудь условия, я в жизни не имела дела с юристами, надо будет, наверно, заполнять бланки, анкеты, еще придется, пожалуй, вносить налог на наследство.

— Ну что ж, — произнес мужчина с сердечностью проигравшего. — Я уверен, что предложение наше останется в силе. На все времена, так сказать.

Он вынул бумажник и протянул мне карточку — «Билл Малмстром. Детское платье. Одежки для крошки».

— Спасибо, — сказала я. — Буду иметь в виду.

Я взяла Поля под руку и повела в огород, словно бы для того, чтобы отплатить овощами за овощи, я чувствовала, что обязана объясниться, хотя бы перед ним, он столько для меня сделал.

— Ваш огород, он не в очень-то хорошем состоянии, да? — сказал Поль, осматриваясь.

— Да, — согласилась я. — Мы его только что пропололи, но я хочу вам подарить… — Я лихорадочно озиралась, потом с отчаяния ухватилась за полузавядший куст салата, выдернула его из земли и с самым любезным видом преподнесла Полю прямо с корнями.

Он держал его, обескураженно мигая.

— Мадам будет очень рада, — проговорил он.

— Поль, — сказала я, понизив голос, — я продать не могу, потому что отец жив.

— Да? — встрепенулся он. — Он вернулся? Он здесь?

— Не совсем, — сказала я. — Сейчас его здесь нет, он в отлучке, но скоро, по-видимому, приедет.

Вполне могло статься, что он в эту минуту подслушивал наш разговор, прячась за малинником или позади мусорной кучи.

— Он уехал за деревьями? — ревниво спросил Поль, обиженный, что без его ведома; когда-то они ездили вместе. — Ты, значит, его успела повидать?

— Нет, — ответила я. — Его не было, когда я приехала, но он оставил мне вроде как записку.

— А-а, — протянул Поль, нервно поглядывая в темные заросли у меня за спиной. Видно было, что он мне не верит.

На обед мы ели цветную капусту Поля и консервы, жареную свинину с кукурузой. За баночным персиковым компотом Дэвид спросил:

— Кто были те два старикана? — Верно, видел их из окна.

— Приезжал человек, который хочет купить этот дом, — ответила я.

— Держу пари, янки, — сказал Дэвид. — Я их в любой толпе различаю.

— Да, — ответила я. — Но он из Ассоциации защитников дикой природы и обратился ко мне от их имени.

— Чушь, — сказал Дэвид. — Агент ЦРУ.

Я засмеялась.

— Вовсе нет, — сказала я и протянула ему карточку фирмы «Одежда для крошки».

Но Дэвид не шутил.

— Ты не видела, как они действуют, а я видел, — мрачно произнес он, намекая на свое нью-йоркское прошлое.

— А что им здесь? — усомнилась я.

— Как «что»? Шпионская база, — объяснил он. — Любители природы с биноклями. Все сходится. Они понимают, что это место будет иметь важное стратегическое значение во время войны.

— Какой войны? — не поняла я.

Анна покачала головой:

— Ну, пошло-поехало…

— Но это ясно как день. У них кончаются запасы воды, чистой питьевой воды, свою воду они всю испоганили, так? А у нас ее уйма, наша страна, если посмотришь на карту, — это почти что одна вода. И вот через какое-то время — даю десять лет — они дойдут до предела. Они начнут с того, что попытаются заключить сделку с нашим правительством, купить у нас воду по дешевке, а расплачиваться стиральными порошками и тому подобным, правительство даст согласие, там, как всегда, будут заседать марионетки. Но к тому времени войдет в силу Националистическое движение, и люди заставят правительство пойти на попятный, будут устраивать уличные беспорядки, похищения и все такое прочее. И тогда подлые янки пошлют сюда морскую пехоту, у них нет выхода — жители Нью-Йорка и Чикаго мрут как мухи, в промышленности перебои, питьевая вода продается на черном рынке, ее завозят в танкерах с Аляски. Они вторгнутся через Квебек — он к тому времени уже отделится, паписты им даже окажут поддержку и будут злорадно потирать руки, — нападут на большие города, перережут коммуникации и захватят власть, может быть, расстреляют кое-кого из ребят, и тогда партизаны уйдут в леса и примутся взрывать водопроводные трубы, которые янки начнут прокладывать из таких мест, как вот это, чтобы перекачивать отсюда воду себе.

Он говорил вполне определенно, словно все это уже произошло. Я вспомнила папины справочники: если партизаны-националисты будут вроде Дэвида и Джо, им тут зимой нипочем не выжить. Из городов помощи они получать не смогут — далеко, да и люди там равнодушные, им нет дела до новой смены властей, — а попробуй они сунуться к фермерам, те их встретят ружьями. Американцам даже не придется прибегать к дефолиантам, партизаны и так погибнут, сами, от голода и холода.

— А где ты будешь брать провизию? — спросила я Дэвида.

— При чем тут я? — ответил он. — Это я просто размышляю.

Я подумала о том, как про это напишут потом в учебниках по истории — один абзац, несколько дат и краткое резюме. Так преподносили нам историю в школе, нейтрально-длинные перечисления войн, мирных договоров, союзов, одни завоевывают власть над другими, потом теряют, и никто никогда не вдавался в побудительные мотивы, не интересовался, зачем им была эта власть и хорошо или плохо поступали те, кто ее захватывал и отвоевывал. Вместо этого были ученые слова, вроде «демаркационный» или там «суверенный», смысл их нам не объясняли, а спрашивать нельзя было, в старших классах полагалось сидеть, вперившись глазами в учителя, будто он — киноэкран, тем более девочкам; если мальчик задаст вопрос, остальные мальчики начинали насмешливо причмокивать губами, а если девочка, то другие девочки потом в уборной ей говорили: «Подумаешь, развоображалась». Я вокруг Версальского мира все поля изрисовала орнаментом — растения с завитками листьев, с сердцами и звездами вместо цветов. Научилась рисовать незаметно, почти не двигая рукой. В цветочных рамочках генералы и важные исторические события выглядели как-то лучше. А если приблизить книгу к самым глазам, портрет распадался на серые крапинки.

Анна втиснулась на скамейку рядом с Дэвидом, он говорил, а она теребила его руку.

— Я тебе говорила когда-нибудь, что у тебя большой палец убийцы? — спросила она.

— Не перебивай, — сказал он, но она сделала жалостное лицо, и тогда он ответил: — Да, да, говорила, и не раз, — и похлопал ее по плечу.

— Приплюснутый на конце, — объяснила она нам.

— Надеюсь, ты им не продалась? — сказал Дэвид мне. Я покачала головой. — Умница, — сказал он. — Сразу видно, что у тебя есть сердце. И все прочее тоже, правда? — обратился он к Джо. — Я лично люблю, чтобы у меня в руках было кругло и ядрено. Анна, ты слишком много ешь.

Я мыла посуду, а Анна, как обычно, вытирала. Ни с того ни с сего она вдруг произнесла:

— Дэвид — сволочь. Сволочь каких мало.

Я оглянулась на нее: таким тоном, впору глаза выцарапать, я до сих пор не слышала, чтобы она о нем говорила.

— Чего это ты? — удивилась я. — Что случилось?

Вроде бы он за обедом ничего обидного для нее не сказал.

— Ты небось вообразила, что он по тебе обмирает, — проговорила она, растянув по-жабьи безгубый рот.

— Нет, — растерянно ответила я. — С чего бы мне это воображать?

— Вон он чего тебе наговорил, какой у тебя зад замечательный, крепкий и ядреный, мало что ли? — раздосадованно объяснила она.

— Я считала, что он издевается.

Я и вправду так считала, у него такая привычка, как бывает привычка ковырять в носу, только у него словесная.

— Издевается, как бы не так. Это он назло мне. Он всегда льнет к другим женщинам при мне, он бы и в постель их укладывал в моем присутствии, если бы мог. А так он их укладывает где-нибудь еще, а потом мне все рассказывает.

— Да? — удивилась я. Я и не предполагала даже ничего такого. — А зачем? То есть тебе-то зачем он рассказывает?

Анна свесила голову и опустила руку с посудным полотенцем.

— Он утверждает, что так честнее. Каков скотина. Когда я злюсь, он говорит, что я ревнивая и собственница, и пусть я не строю из себя, ревность — буржуазное чувство, пережиток собственнической этики, он считает, что все должны спать со всеми без разбору. А я говорю, что существуют врожденные эмоции, если что чувствуешь, надо давать этому выход, правильно? — То была заповедь веры, Анна вопросительно посмотрела на меня, ожидая, что я стану либо поддакивать, либо возражать; но я не имела ясного мнения, поэтому промолчала. — Он утверждает, что он лично лишен таких низменных чувств, он, видите ли, выше этого. Но на самом деле он просто из кожи лезет, чтобы доказать мне, что он все может и ничего ему не будет, я ему не помеха. А теории всякие его дерьмовые просто для прикрытия. — Она снова подняла голову и улыбнулась мне с прежним дружелюбием. — Я решила, надо предупредить тебя, чтобы ты знала: если он начнет тебя лапать и все такое, ты тут вообще-то ни при чем, это все делается ради меня.

— Спасибо, — сказала я. Мне было жаль, что она мне сказала; я еще хотела верить, что так называемый удачный брак все-таки хоть для кого-то да существует. Но с ее стороны это было любезно, предупредительно, я бы на ее месте, я знаю, трудиться не стала, предоставила бы ей самой разбираться. «Сторож брату моему» всегда наводил меня на мысли о зоопарках и лечебницах для умалишенных.

Глава двенадцатая

Помойное ведро было полно, я вынесла его за огород и выплеснула в канавку. Джо в гордом одиночестве ничком лежал на мостках, когда я спустилась ополоснуть ведро, он даже не шевельнулся. Поднимаясь по ступенькам, я разминулась с Анной в оранжевом бикини, умащенной кремом для солнцепоклоннического ритуала.

В доме я поставила ведро под откидной кухонный столик. Дэвид разглядывал в зеркале свою отросшую щетину, он обнял меня одной рукой и сказал, коверкая слова:

— Пошли зо мной ф лесок?

— Сейчас никак не могу, — ответила я. — Дела.

Он изобразил сокрушение.

— Ну что ж, — вздохнул он. — Как-нибудь в другой раз.

Я вытащила свой портфель и уселась за стол, Дэвид заглянул мне через плечо.

— А где же старина Джо?

— На мостках, — ответила я.

— Он что-то не в себе, — сказал Дэвид. — Глисты, наверно. Вернешься в город, обязательно своди его к ветеринару. — И, помолчав минуту: — Почему это ты никогда не смеешься моим шуткам?

Я приготовила кисти, краски, листы бумаги, а он все топтался рядом. Потом произнес:

— Н-да, зов природы. — И, как в водевиле, на цыпочках вышел вон.

Я закрутила крышечки на тюбиках с красками, я вовсе и не собиралась работать — теперь, когда все разошлись, я решила поискать завещание, документы на дом и участок. Поль был совершенно уверен, что отца нет в живых, это заставило и меня усомниться в моей прежней теории. Что, если ЦРУ убило его, чтобы завладеть земельным участком? Неправдоподобный какой-то был этот мистер Малмстром. Но только это уж совсем черт знает что, нельзя подозревать людей без всякого повода!

Я перерыла ларь под левкой у стены, перебрала книги на полках, шарила под кроватями, где хранились палатки. Он мог еще раньше положить бумаги в банковский сейф в городе, если так, мне их никогда не достать. А мог и сжечь. Здесь их, во всяком случае, не было.

Может быть, правда, они спрятаны между страницами какой-нибудь книги. Я проверила Голдсмита и Бернса, держала за корешок и трясла, потом вспомнила про его сумасшедшие рисунки — единственный имеющийся у меня знак того, что он, может быть, еще жив. Подробно я их до сих пор не рассмотрела. Ведь если рассуждать логически, среди них — самое место для документов. Он всегда был человек логический, а сумасшествие — это всего лишь преувеличение того, что ты есть.

Я сняла с полки всю стопку рисунков и стала просматривать. Бумага тонкая, мягкая, почти как рисовая. Сначала шли руки и рогатые фигуры, и на каждом листе в углу — цифры, потом лист побольше, на нем полумесяц с четырьмя выростами, утолщенными на концах. Я повернула лист, сообразуясь с цифрами, и тогда полумесяц оказался лодкой, в ней четыре человека, а утолщения на концах — это головы. Хорошо хоть, что в рисунке нашелся смысл.

Но в следующем рисунке найти смысл мне не удалось. Какое-то длинное тело, то ли змея, то ли рыба, четыре ноги или руки, хвост, а из головы выходят ветвящиеся рога. В лежачем положении похоже на животное, нечто вроде крокодила, а стоя — словно бы человек: глаза направлены вперед и две руки по бокам.

Полное расстройство рассудка. Когда оно началось? А все снег и одиночество. Я знаю, человек не в состоянии это выдержать; тебя достает через глаза разреженный черный холод зимней ночи и невыносимый солнечный блеск белого дня, наружное пространство то оттаивает, то опять смерзается, принимая все новые очертания, и то же самое начинает происходить внутри тебя. Это рисунки — с натуры, они воспроизводят то, что отец видел, его галлюцинации, или же это автопортреты, чудившиеся ему его собственные превращения.

Открыла следующий лист. Но это оказался не рисунок, а отпечатанное на машинке письмо. Я пробежала его глазами. Адресовано отцу.


«Дорогой сэр!

Весьма признателен Вам за присылку фотографий, прорисовок и приложенной к ним карты. Материал очень ценный, кое-что я с Вашего разрешения и со ссылкой на Вас включу в подготовленную мною публикацию на эту тему. Был бы очень рад получать от Вас подробные сведения обо всех Ваших последующих находках.

Прилагаю одну из моих последних работ, быть может, она Вас заинтересует.

Искренне Ваш…»


Подпись была неразборчивая, а бланк университетский. К письму подколото несколько листков ксерокопии: проф. Робин М. Гроув, «Наскальные изображения на Центральном щите». Сначала шли одни карты, графики и диаграммы, я быстро перелистнула их. А в заключение — три коротких абзаца с подзаголовком: «Эстетические достоинства и предполагаемый смысл».

«Сюжеты группируются по следующим категориям: руки, абстрактные символы, люди, животные и мифологические существа. По манере — удлиненные конечности, предельно нарушенные пропорции — рисунки напоминают детские. Бросается в глаза скованность, статичность, в противоположность наскальным изображениям других культур, в первую очередь европейской пещерной живописи.

Вышеперечисленные особенности позволяют предположить, что создатели этих образов интересовались исключительно символическим содержанием в ущерб экспрессии и жизненной правде; однако касательно самого этого символического содержания мы можем только строить догадки, поскольку не располагаем историческими сведениями. Опрос дал противоречивые толкования. Одни утверждают, что места, где обнаружены рисунки, являются обиталищем могущественных покровительственных духов, чем, возможно, объясняется сохранившийся в отдаленных районах обычай оставлять там приношения — одежду и пучки молитвенных палочек. Однако более правдоподобной представляется другая теория, согласно которой наскальные изображения связаны с обычаем поста, имеющего целью вызывать вещие и пророческие видения.

Неясна также и техника изображения. По-видимому, рисунок наносился пальцем или толстой, грубой кистью. Преобладающий цвет — красный, с редкими включениями белого и желтого; это может быть связано с тем, что красный цвет у индейцев считается священным, а также со сравнительной доступностью окислов железа. Связывающее вещество в настоящее время анализируется; им может оказаться и медвежий жир, и птичьи яйца, а возможно, и кровь или слюна».

Ученая проза дышала разумом; моя гипотеза рассыпалась в прах. Вот и разгадка, объяснение; он всегда все объяснял.

Значит, это не его собственные рисунки, а только прорисовки. По-видимому, его новое увлечение — хобби пенсионера, он был неисправимый энтузиаст и любитель, уж если он увлекся местными наскальными рисунками, то прочесал здесь все окрестности, сфотографировал каждое изображение, одолевая письмами специалистов, — старческая иллюзия собственной полезности.

Я надавила себе пальцами на закрытые веки, надавила сильно, чтобы образовалось черное пятно в кольцах яркого света. Отпустишь, и снова разливается красный, внезапно, как боль. Секрет разрушился, никакого секрета и не было, это я его выдумала, так мне было проще. У меня открылись глаза, я стала соображать.

Я думала: ведь я это понимала с самого начала, нечего было лезть выяснять — это-то его и убило. Теперь у меня в руках было неопровержимое доказательство его здравого ума и, следовательно, смерти. Облегчение, горе; я должна испытывать либо то, либо это. Пустота, разочарование: безумные люди возвращаются оттуда, где они пытались найти себе убежище, но мертвым нет возврата, им дорога заказана. Я попыталась вспомнить его, представить себе его лицо, какой он был живой, но оказалось, что я не могу. Вспомнились только карточки, которые он показывал нам, когда занимался с нами арифметикой: 3 x 9 =? Теперь он сам отсутствовал, как третье число на карточке, как нуль, как знак вопроса на месте ненайденного ответа. Неизвестное число. В его духе: все должно быть вычислено.

Я разглядывала его рисунки в раме моих голых рук, вытянутых поперек стола. Мысли мои вернулись к тому, что лежало передо мною. Там был один пробел, кое-что еще нуждалось в объяснении, в расшифровке.

Я разложила на столе первые шесть листов и стала изучать их, пользуясь своими так называемыми умственными способностями, с ними все упрощается. Пометы и цифры явно должны служить обозначением мест, это было как ребус, который он оставил мне решать, или арифметическая задача; он учил нас арифметике, а мама учила читать и писать. В геометрии я раньше всего обучилась чертить цветы с помощью циркуля, они получались как кристаллы. Когда-то считалось, что таким образом можно увидеть Бога, но я видела только пейзажи и геометрические фигуры, что, в сущности, то же самое, если для кого Бог — гора или окружность. Отец говорил, что Иисус — историческое лицо, а Бог — суеверие, суеверие же — это то, чего не существует. Но если твердить своим детям, что Бога не существует, они поневоле начнут считать Богом вас, и что же будет потом, когда они наконец убедятся, что вы не божество, а человек и неизбежно должны состариться и умереть? Воскресение — это из растительного мира, Иисус Христос восстал ныне из мертвых, так пели в воскресной школе, празднуя выход из земли желтых нарциссов; но люди не луковицы, убедительно доказывал отец, они остаются под землей.

В цифрах была какая-то система, игра; я была готова сыграть с ним в эту игру, так он становился словно бы менее мертвым. Я сложила листы стопкой и стала сопоставлять обозначения, тщательно, как ювелир.

На одном из рисунков — это было опять какое-то рогатое существо — я наконец наткнулась на ключ к разгадке; знакомое название — озеро Белой Березы, мы туда плавали удить окуней, из главного озера туда дорога волоком. Я перешла в комнату Дэвида и Анны, где к стене была приколота карта района. Небольшой мысок оказался помечен еле различимым красным крестиком и цифрой, и точно такая же цифра стояла сбоку от рисунка. Правда, на карте напечатано было Lac des Verges Blanches, правительство переводило все английские названия на французский язык, только индейские оставались без изменений. Здесь и там по всей карте были рассыпаны такие же крестики — зарытые клады.

Надо побывать там и увидеть все своими глазами, сопоставить рисунки с реальностью; так я хоть буду знать, что соблюла правила игры и выполнила его волю. Отправиться якобы на рыбалку, Дэвид не поймал здесь ни рыбешки после своей первой удачи, сколько ни старался. Времени у нас хватит, успеем побывать там и вернуться, и два дня еще в запасе.

Я услышала приближающийся голос Анны, недопетый обрывок песни — Анна задохнулась, поднимаясь по ступенькам от воды. Я перешла обратно в гостиную.

— Привет, — сказала она. — Как у меня видик? Обгорела?

Видик у нее был малиновый, ошпаренный, белое только выглядывало по краю купальника, а по шее шла граница между естественным загаром и гримом.

— Немножко припеклась, — ответила я.

— Слушай, — заговорила она озабоченно, — что такое происходит с Джо? Я была с ним на мостках, и он не произнес ну буквально ни слова.

— Он вообще неразговорчивый, — сказала я.

— Знаю, но это совсем другое. Он просто лежит и молчит.

Она настаивала, ждала ответа.

— Он считает, что мы с ним должны пожениться, — сказала я.

Брови у нее вздернулись, как усики насекомого.

— Правда? Джо? Вот уж не…

— А я не хочу.

— А-а… Тогда это ужасно. Тебе, должно быть, жуть как неприятно.

Она выяснила, что хотела; теперь она втирала в плечи крем от ожогов.

— Намажь мне спину, а? — попросила она, протягивая тюбик.

Но мне не было жуть как неприятно, я вообще ничего особенного не чувствовала, уже давно. Может быть, это у меня от рождения, как некоторые родятся глухими или лишенными тактильного чувства, но, если бы это было так, я бы не замечала, что мне чего-то не хватает. Должно быть, в какой-то момент у меня перекрыло горло, как пруд замерзает или зарастает рана, и я оказалась запертой у себя в голове. С тех пор от меня все только отскакивало рикошетом, словно сидишь за стеклом в банке; или как я чувствовала себя в деревне: я их видела, но не слышала, я ведь не понимала, что они говорят. Но для наружного наблюдателя стекло банки тоже искажает, лягушки казались приплюснутыми, тем, кто смотрел, я, должно быть, тоже представлялась каким-то уродом.

— Спасибочки, — сказала Анна. — Даст Бог, не полезу. Ты бы сходила туда к нему, поговорила, что ли.

— Я говорила, — ответила я, но ее глаза смотрели осуждающе: я сделала недостаточно для примирения, искупления. Я послушно пошла к двери.

— Может быть, как-нибудь договоритесь! — крикнула она мне вслед.

Джо все еще находился на мостках, но теперь не лежал, а сидел, спустив ноги в воду. Я присела на корточки рядом. У него на пальцах ног росли сверху темные волоски — кустиками, как иглы на пихте.

— В чем дело? — спросила я. — Ты что, болен?

— Сама знаешь, — хмуро ответил он, помолчав.

— Поехали обратно в город, — сказала я. — И пусть будет все как раньше.

Я взяла его за руку, ощутила под пальцами мозолистую ладонь, огрубевшую от гончарного круга, настоящую.

— Ты виляешь, — все так же не глядя на меня, сказал он. — А я добиваюсь, чтобы ты мне ответила прямо.

— На какой вопрос? — спросила я.

Возле мостков бегали по воде водомерки, поверхностное натяжение не давало им провалиться в воду, на песчаное дно падали крохотные тени от вмятинок под их ножками. Его ранимость обескураживала меня, он еще способен чувствовать, с ним надо быть бережнее.

— Любишь ты меня или нет, вот какой, — ответил он. — Остальное не имеет значения.

Опять этот язык; я не могла на нем изъясняться, потому что это был не мой язык. Он, по-видимому, знал, что имел в виду, но слово было неточное; у эскимосов пятьдесят два названия для снега, потому что для них он важен, столько же должно быть и для любви.

— Я бы хотела, — ответила я. — И в каком-то смысле — да.

Я торопливо рылась у себя в душе, ища хотя бы подобия эмоций, соответствующих этим словам. Я и вправду хотела бы, но это было все равно как если кто хочет, чтобы был Бог, а верить не может.

— А, черт! — Он выдернул у меня руку. — Неужели нельзя просто ответить, да или нет? Без виляний!

— Я стараюсь говорить правду, — сказала я. Голос был не мой, это говорил кто-то, подражая мне и одетый как я.

— А правда та, — с горечью произнес он, — что ты считаешь мою работу ерундой и меня самого — неудачником, на которого не стоит тратить чувства.

Лицо у него сморщилось, это было страдание. Я позавидовала ему.

— Нет, — сказала я. Но у меня получилось не так, да ему все равно этого было мало.

— Пошли в дом, — позвала я. Там Анна, она поможет. — Я чай заварю.

Я встала, но он за мной не пошел.

Пока растапливалась плита, я сняла с полки в их комнате кожаный альбом и раскрыла его на столе, а рядом Анна читала книгу. Теперь меня занимала не его смерть, а моя; может быть, глядя на свои прежние лица, я сумею определить, когда это со мной произошло, вот по сей год, по сей день — живая, а потом ледяная, оцепенелая. Была одна герцогиня при французском дворе до революции, она перестала смеяться и плакать, чтобы кожа у нее на лице не портилась, не покрывалась морщинами, и это оказалось действенным средством, она скончалась бессмертной.

Сначала бабушки и дедушки, дальние предки, незнакомцы, смотрящие прямо, словно под дулом пистолета; фотоаппарат тогда был внове, может быть, они боялись, что у них отнимают душу, так считали индейцы. Под портретами подписи белым, аккуратный почерк мамы. Вот мама до замужества, тоже незнакомка, короткие волосы, вязаная шапочка. Свадебные фотографии, улыбки, затянуты в рюмочку. Брат, снятый, когда меня еще не было, потом появляются и мои изображения. Поль везет нас через озеро в санях, запряженных лошадьми, пока еще не сошел лед. Мама в своей кожаной куртке, волосы странно длинные, по моде сороковых годов, она стоит возле птичьей кормушки, вытянув руку; сойки и тогда здесь были, она их приручала, одна сидит у нее на плече, косится на нее умными глазами-кнопками, другая как раз опускается ей на запястье, крылья на взмахе размазаны. А вокруг в соснах сквозит солнце, и глаза мамы устремлены прямо в объектив, испуганные, таящиеся в тени глазниц, похоже на череп, неудачное освещение.

Прослеживаю, как я становилась все больше и больше. Снова мать и отец, они строят дом — должно быть, снимали друг друга, — ставят стены, потом крышу, сажают огород. Каждый снимок окружен белой рамкой, уголки закреплены в петельках, словно это черно-белые оконца в мир, который для меня уже больше не доступен. Я была почти на каждой фотографии, там, за бумажным окошком, я или та часть меня, которой теперь недостает.

Школьные фотографии, мое лицо в ряду сорока других, а над нами возвышаются исполины-учителя. Меня всюду легко найти: вон та, смазанная или глядящая не туда, — я. Потом пошли глянцевые цветные снимки, забытые мальчики с прыщами и гвоздиками, я в жестких платьях, кринолинах и тюлях, многослойных, как именинный торт из кондитерской; и наконец-то я — цивилизованная, готовый товар. Она говорила: «Тебе это очень к лицу, дружок», можно было подумать, что она говорит искренне, но я не верила, я уже знала тогда, что она не судья в вопросах общепринятого.

— Это ты? — спросила Анна, положив на стол «Таинственное происшествие в Стербридже». — Господи, неужели мы так одевались?

Последние страницы в альбоме оказались пустые, несколько снимков были просто вложены между темными листами, как будто мама не хотела доводить его до конца. Я после вечерних туалетов исчезла, свадебных фотографий не было, впрочем, мы их и не делали. Я захлопнула обложку, подровняла ладонью листы.

Ни фактов, ни намеков, так и неизвестно, когда это случилось. В те времена у меня было, по-видимому, все в порядке; но потом как-то так вышло, что я оказалась разрезанной на две части. Будто женщина в цирке, которую распиливают пополам, а она лежит в деревянном ящике, одетая в купальный костюм, и улыбается, тут секрет в зеркалах, я читала в детском журнале; но только со мной фокус не удался, вышла накладка, и меня в самом деле перепилили. Другая моя половина, которая осталась отрезанной и спрятанной, и была как раз жизнеспособной, а я — нет, я не та половина, я обреченная, конченая. Не я, а только моя отрубленная голова, или нет, еще того меньше, отрубленный затекший палец, онемение. В школе была такая шутка: приносили коробок, в нем вата, а на дне отверстие, туда незаметно просовывали палец, и получалось, будто он отрублен и уложен в вату.

Глава тринадцатая

Мы отчалили от мостков ровно в десять по часам Дэвида. Небо было акварельно-голубое, плыли кучевые облака — белые спинки и серые подбрюшья. Ветер дул в корму, волны обгоняли лодку, мои руки вскидывались и опускались легко и машинально, будто сами знали, что нужно делать. Я сидела впереди, носовая фигура, за спиной у меня Джо толок воду, и лодка рывками продвигалась вперед.

Проплывали, развертываясь, знакомые берега, плоская карта оживала в камнях и деревьях: мыс, обрыв, завалившееся сухое дерево, остров цапель с неразличимыми птичьими силуэтами, черничный остров, увенчанный мачтовыми соснами, выступали по очереди на передний план. На следующем острове была когда-то хижина охотника, бревенчатая, щели законопачены травой, вместо постели — куча соломы; теперь видна только груда древесной трухи.

Утром у нас был разговор, безнадежный, но в спокойных, разумных тонах, словно обсуждался счет за телефон; и значит, это — конец. Мы еще лежали в постели, его ноги торчали из-под короткого одеяла. Я просто не могла дождаться, когда наконец состарюсь и ничего этого мне больше не будет нужно.

— Когда вернемся в город, — сказала я, — я съеду с квартиры.

— Могу я, если хочешь, — сказал он великодушно.

— Нет, у тебя там все эти горшки и остальное.

— Пусть будет по-твоему, — сказал он. — Как всегда.

В его глазах это была моя победа и его поражение, как ребята в школе выворачивали тебе руки и спрашивали: «Сдаешься? Сдаешься?» — покуда не скажешь: «Сдаюсь!» — а тогда отпускали. Меня он не любил, он любил свой собственный идеальный образ и хотел, чтобы это чувство разделял с ним еще кто-нибудь, все равно кто, я или не я, не имело значения, так что можно было не беспокоиться.

Солнце стояло на полдне. Мы пообедали на скалистом островке уже почти в открытой, широкой части озера. Когда мы пристали к берегу, оказалось, что кто-то до нас успел сложить очаг на голой гранитной плите над водой, вокруг валялся мусор, консервные банки, апельсиновая кожура, комок просаленной протухшей бумаги — след человека. Так собаки мочатся на забор — этих людей бескрайняя водная гладь и ничья земля словно побуждали оставить свой знак, подпись, обозначить новые пределы своих владений, и для этой цели у них не было ничего, кроме мусора. Я подобрала все, что там валялось, и сложила в кучу в сторонке, чтобы потом сжечь.

— Вот мерзость, — сказала Анна. — Как ты можешь к этому прикасаться?

— Признак свободной страны, — произнес Дэвид. — В Германии при Гитлере всюду было чистенько.

Топор нам не понадобился, по всему острову было полно сухих сучьев — сброшенных деревьями нижних ветвей. Я вскипятила воду и заварила чай, и еще у нас был куриный бульон с лапшой из пакетиков, сардины и консервированное яблочное пюре.

Мы сидели в тенечке, окуриваемые белым дымом, горьким от горящих апельсиновых корок, как вдруг ветер переменился. Я отцепила котелок с чаем, принесла и стала разливать; в котелке плавал пепел и иголки.

— Джентльмены! — провозгласил Дэвид, подняв жестяную кружку. — Королеву и королеву мать! Я как-то сказал так в одном баре в Нью-Йорке, и три англичанина вздумали лезть в драку, они решили, что мы янки и оскорбляем их королеву. Но я им объяснил, что она и наша королева тоже, у нас есть право, кончилось дело тем, что они поставили нам выпивку.

— Я считаю, — сказала Анна, — что по справедливости надо уж было обложить заодно с королевой и герцога.

— Нечего разводить тут женское равноправие, — отозвался Дэвид, сощурившись, — не то мигом вышвырну тебя на улицу. Я у себя дома не потерплю суфражисток, они проповедуют выборочную кастрацию, это их боевой клич, они рыщут по улицам кровожадными стаями, с садовыми ножницами в лапах.

— Присоединимся? — предложила мне Анна.

Я ответила:

— Я считаю, что мужчины должны быть выше женщин. — Но никто не услышал моих истинных слов; Анна поглядела на меня как на предательницу и вздохнула.

— Ай-яй! Ты, значит, прошла идеологическую обработку?

А Дэвид сказал:

— Поступай ко мне, возьму сверх штата! — И потом, обращаясь к Джо: — Слыхал? Ты выше.

Но когда Джо в ответ только крякнул, он язвительно посоветовал мне:

— Ты бы его озвучила, что ли. А то еще можно надеть на него абажур и сделать проводку, вышла бы отличная настольная лампа. Он у меня на курсах прочтет в будущем семестре лекцию на тему: «Как общаются между собой керамические изделия». Представляете, входит человек в аудиторию и два часа молчит, то-то будет бешеный успех.

И тогда Джо слабо, но все-таки улыбнулся.

Накануне ночью я искала у него спасения. Если мое тело все же способно к эмоциям, ответным реакциям, сильным движениям, то, может быть, отдельные красные грушевидные синапсы, голубые нейроны, радужные молекулы сумеют проникнуть и в голову через перетянутую шею, через запертое горло? Боль и удовольствие, говорят, идут рядом, но мозг в основном нейтрален, нечувствителен, как жировая ткань. Мысленно я примеривала, перебирала чувства: радость, покой, вина, освобождение, любовь и ненависть, ответ, перенос; что чувствовать — это как что носить; смотришь на других и запоминаешь. Но был один только страх, опасение, что я неживая; не чувство, а его отрицание, разница между тенью от булавки и уколом — в школе, прикованная к парте, я колола себе руки кончиком пера или стрелкой от компаса, инструментами познания, словесности и геометрии; ученые обнаружили, что крысы предпочитают боль отсутствию ощущений вообще. Обе мои руки в сгибе локтя были усеяны точечными ранками, как у наркоманов…

Тебе вводят иглу в вену, и ты летишь вниз, как ныряешь под воду, прорезая слои темноты, все глубже, глубже; когда я очнулась от наркоза и увидела свет, бледно-зеленый сначала, потом обычный, солнечный, я ничего не помнила.

— Не приставай к нему, — сказала Анна.

— А может, я на этот раз организую ускоренные курсы, — продолжал Дэвид, — для бизнесменов: как открывать центральный разворот «Плейбоя» одной левой рукой, держа правую наготове для действий. И для их жен: как включать телевизор и одновременно выключать собственные мозги. Это все, что надо знать, а теперь, дети, можете идти домой.

Но он не хотел, он сам нуждался в спасении, ни он, ни я не отважились облачиться в плащ, сапоги и майку доброго супермена из комиксов, мы оба боялись неудачи; мы лежали спиной друг к другу и притворялись, будто спим, а за фанерной перегородкой Анна творила свою безбожную молитву. Дамские романы про чистую любовь, на обложках всегда розовое личико в крупных каплях слез, точно тающее фруктовое мороженое. А журналы для мужчин посвящены удовольствиям, машинам и женщинам с кожей гладкой, как поверхность шарниров. Ну и пусть, даже лучше, что можно ничего не чувствовать.

— Твоя беда, что ты ненавидишь женщин, — сердито сказала Анна и выплеснула в озеро остатки чая из своей кружки; раздался короткий всплеск.

Дэвид ухмыльнулся.

— Пример так называемой запоздалой реакции, — сказал он. — Ущипни Анну за задницу — и через три дня услышишь визг. Не огорчайся, ты, когда злишься, становишься такая аппетитная.

Он подполз к ней на четвереньках, потерся колючей щетиной о ее щеку и спросил, как бы ей понравилось, если бы на нее покусился дикобраз.

— Знаете анекдот? — тут же спросил он. — Как любят дикобразы? Ответ: осторожно!

Анна улыбнулась ему, словно дефективному ребенку.

В следующую минуту Дэвид вскочил на ноги и заплясал на высоком мысу, потрясая сжатым кулаком и крича во всю глотку: «Свиньи! Свиньи!» Оказалось, это какие-то американцы проезжали на моторке в деревню, вскидываясь и ныряя в волнах и вздымая крылья брызг, на корме и на носу у них билось по флагу. Сквозь ветер и стук мотора им не слышно было его слов, они решили, что он их приветствует, и с улыбкой помахали в ответ.

Я вымыла миски, залила костер, вода на раскаленных камнях зашипела, мы собрались и поплыли дальше. Поднялось волнение, на открытом плесе запрыгали белые гребни, лодку сильно качало, приходилось напрягать силы, чтобы держать ее носом к волне; по темной воде за нами тянулся пенный след. Весло упирается в воду, в ушах свист ветра, и воздух, и пот, и напряжение мышц до боли — мое тело живет!

Ветер слишком разошелся, надо было менять курс; мы переплыли к подветренному берегу и пошли вдоль него, держась как можно ближе к земле, повторяя извилистые очертания скал и отмелей. Так было, конечно, гораздо дальше, зато деревья укрывали от ветра.

Наконец мы добрались до узкого залива, за которым начинался волок; времени, по солнцу, было около четырех, нас сильно задержал ветер. Я надеялась, что сумею найти начало тропы, оно было, я знала, на том берегу залива. Мы обогнули мыс, и я услышала звук, это был звук человеческий. Сначала будто заводили подвесной мотор, потом словно рычание. Электропила. Теперь они уже были видны, двое мужчин в желтых касках. Они оставляли позади себя след — древесные стволы, сваленные в воду через равные промежутки, срезанные ровно, как бритвой.

Изыскатели бумажного комбината или правительственные, от электрической компании. Если электрической, тогда ясно, что это означает: опять будут поднимать уровень озера, как тогда, шестьдесят лет назад, — они размечают новую береговую линию. Она отступит еще на двадцать футов, но только теперь деревья валить не будут, это вышло слишком дорого, их оставят гнить под водой. Наш огород зальет, но дом останется, холм превратится в размываемый песчаный островок, окруженный мертвыми стволами.

Когда мы проплывали мимо, они подняли головы, равнодушно посмотрели на нас и тут же снова вернулись к работе. Передовые лазутчики, разведка. Шелест и треск — когда дерево, покачнувшись, начинает заваливаться, гул и плеск — когда оно падает. По соседству от них торчал вбитый в землю столб, на стесанной древесине свежие красные цифры. Это озеро для них не имело значения, им важна вся система. Резервуар на случай войны. И я ничего не могла сделать, я здесь не жила.

Берег в том месте, откуда начинался волок, был забит плавником, обомшелым, гнилым. Мы работали веслами, сколько было возможно, продираясь среди осклизлых бревен, потом вылезли и пошли, не разуваясь, по воде, таща по мелководью лодки. Для лодок это гибель — обдираются днища. Рядом с нашими были заметны еще чьи-то недавние следы, содранная краска.

Мы разгрузили лодки, я привязала, как полагается, весла вдоль бортов. Они сказали, что берут на себя палатки и каноэ, а мы с Анной пусть потащим рюкзаки, остатки от обеда, рыболовные снасти и банку с лягушками, которых я наловила утром, и еще кинокамеру. Дэвид настоял, чтобы мы ее взяли с собой, хотя я предупреждала, что мы можем перевернуться.

— Нам надо отснять всю пленку, — спорил Дэвид. — Срок проката кончается через неделю.

Анна возразила:

— Да там не будет ничего такого, что тебе нужно.

Но Дэвид сказал:

— А ты откуда знаешь, что мне нужно?

— Там есть индейские наскальные рисунки, — сказала я. — Доисторические. Захотите, сможете их снять.

Еще одна достопримечательность, вроде «Бутылочной виллы» или семейки лосиных чучел, диковина как раз для их коллекции.

— Ну да? — обрадовался Дэвид. — Правда? Вот это здорово!

А Анна сказала:

— Бога ради, не подначивай ты его.

Они в первый раз перебирались волоком; нам с Анной пришлось помочь им поднять и уравновесить на плечах каноэ. Я предложила им проходить по двое, сначала с одной лодкой, потом со второй, но Дэвид не соглашался, он непременно хотел, чтобы все было как полагается. Я сказала, чтобы они шли осторожнее, если каноэ съедет на один бок и его вовремя не отпустить, можно сломать шею.

— Чего ты беспокоишься? — отозвался Дэвид. — Не доверяешь нам, что ли?

Тропу давно не расчищали, но на влажных местах виднелись глубокие следы, отпечатки подошв. Следы двух людей, они вели только в одну сторону, а обратно — нет: кто бы это ни был, американцы, может быть, шпионы, но они все еще находились там.

Рюкзаки были тяжелые — трехдневный запас пищи на случай, если погода испортится и мы застрянем; лямки врезались в плечи, я шагала, наклонившись под грузом вперед, хлюпая мокрыми туфлями.

Тропа вела круто вверх, через скалистый гребень, водораздел, а оттуда вниз, спускаясь среди папоротников и молодых деревцев к вытянутому озерку, топкой луже, которую нам предстояло переплыть, чтобы добраться до второго волока. Мы с Анной подошли к воде первыми и сняли рюкзаки; Анна успела выкурить полсигареты, прежде чем с гребня спустились Дэвид и Джо, их заносило из стороны в сторону, как лошадей в шорах. Мы поддержали лодки, и они, скрючившись, выбрались из-под них, красные, задыхающиеся.

— Ей-богу, лучше плавать рыбой в воде, — сказал Дэвид, утирая лоб рукавом.

— Следующий волок короче, — утешила я их.

Озеро было все заляпано листьями кувшинок, среди них тут и там торчали желтые шарики цветов с толстой курносой сердцевиной. Коричневая вода кишела пиявками, я видела, как они лениво извивались у самой поверхности. А если заденешь веслом близкое дно, выскакивали пузырьки газа, образовавшегося от падения растительных остатков, и лопались, распространяя вонь тухлых яиц или кишечных газов. В воздухе было черно от комариных туч.

Мы доплыли до второго волока, помеченного старой зарубкой на дереве, почерневшей и почти неразличимой. Я вышла из каноэ и подержала его, пока Джо перебирался с кормы на нос.

Она была у меня за спиной, я почуяла запах, еще не видя ее, а потом услышала жужжание мух. Запах был как от гниющей рыбы. Я обернулась: она висела вниз головой, тонкий синий нейлоновый шнурок, перекинутый через ветку, крепко спутал ей ноги, раскрытые крылья обвисли. Она глядела мне в лицо одним вытекшим глазом.

Глава четырнадцатая

— Ну и запах, — сказал Дэвид. — Что это?

— Мертвая птица, — ответила Анна, она двумя пальцами зажимала нос.

Я сказала:

— Это цапля. Они не съедобные.

Непонятно, чем ее убили — пулей, камнем в голову, палкой? Здесь для цапель рай, они могут прилетать на мелководье ловить рыбу, стоя на одной ноге и нанося удары длинным, как копье, клювом. Этой, видно, даже не дали взлететь.

— Годится для нас, — сказал Дэвид, — можно будет пустить после рыбьей требухи.

— Дерьмо, — буркнул Джо. — Воняет.

— Вонь на пленке не передается, — сказал Дэвид, — а ты как-нибудь пять минут потерпишь. Видик смачный, не спорь.

Они принялись устанавливать камеру, мы с Анной сидели на рюкзаках и ждали.

Я увидела на цапле навозного жука, овального, иссиня-черного; когда камера застрекотала, он спрятался в перьях. Жук-стервятник, жук-могильщик. Но почему они ее так подвесили, словно линчевали, почему просто не выбросили, как ненужную вещь? Чтобы показать всем, что они могут, что обладают властью убивать? А то ведь от нее никакого проку — красивая, конечно, птица, но издалека, ее нельзя ни приручить, ни приготовить на обед, ни научить разговаривать по-человечьи, единственное, что они могут с ней сделать, — это уничтожить.

Пища, рабство или труп — выбор ограниченный; рогатые, клыкастые отсеченные головы по стенам бильярдных залов, рыбьи чучела — трофеи. Это все, конечно, американцы; они прошли тут, мы их еще могли встретить.

Второй волок был короче, но тропа сильно заросла; листья топорщились, сучья торчали, словно нарочно преграждая путь. Свежеобломанные ветки, древесина обнажена, как трубчатая кость в открытом переломе, затоптанный папоротник — они побывали тут, гусеничные следы их подошв глубоко впечатались в грязь маленькими кратерами, провалами. Начался спуск, прорези озера просвечивали между стволами. Я думала о том, что я им скажу, что тут можно сказать? Спросить: зачем? — не имеет смысла. Но когда мы прошли волок и вышли к воде, их там не оказалось.

Озеро представляло собой узкий полумесяц, дальний конец был скрыт от глаз. Lac des Verges Blanches, белые березы росли купами у самой воды, обреченные в конечном итоге на гибель от древесного рака, но еще не теперь. Ветер качал их верхушки, он дул поперек озера. Водная гладь морщилась, маленькие волны шлепали о песок.

Мы снова уселись в лодки и поплыли туда, где озеро изгибалось, я помнила, что там открытый берег и можно устроить лагерь. По пути я заметила несколько заброшенных бобровых хаток, похожих на старые ульи или прошлогодние стожки; я запомнила их, окунь любит подводные переплетения.

Мы добирались сюда дольше, чем я рассчитывала, солнце уже ослабело, налилось красным. Дэвид хотел сразу же заняться рыбной ловлей, но я сказала, что сначала надо поставить палатки и набрать дров. На этой стоянке тоже был мусор, но давний, этикетки на бутылках неразборчивые, консервные жестянки проржавели. Я собрала все это и захватила с собой, чтобы зарыть за деревьями, там, где буду копать отхожую яму.

Слой листьев и игл, слой корней, сырой песок. Что меня всегда особенно пугало в городах, это белые, зияющие, как нули, унитазы в чистых, выложенных кафелем чуланчиках. Уборные со сливом и пылесосы, они гудели, и что в них попадало — исчезало навсегда, я когда-то даже воображала, что существует такая страшная машина, в которой исчезают и люди тоже, пропадают невесть куда, эдакое подобие фотоаппарата, похищающего не только душу, но и тело. Рычаги, кнопки, защелки — побеги той страшной машины, как цветы из подземных корней; кружочки и овальчики, зримая логика, и нельзя знать заранее, что случится, если надавишь.

Я показала им, где вырыла яму.

— А на что же садиться? — капризно спросила Анна.

— На землю, — сказал Дэвид. — Тебе полезно, укрепишь немного мускулатуру.

— А сам-то! — Анна ткнула его в живот и произнесла, подражая ему: — Обдряб.

Я опять открыла и разогрела консервы, фасоль, горошек, мы ели и пили чай с дымком. А когда я спустилась к воде мыть миски, то с плоского камня увидела среди кедровых стволов в дальнем конце озера бок палатки, их бункер. На меня были направлены бинокли. Я почувствовала лучи взглядов, почувствовала перекрестие прицела у себя на лбу, стоит сделать один неверный шаг.

Дэвиду не терпелось скорее получить то, за чем приехали, за что деньги плачены. Анна сказала, что останется в лагере, рыбалка ее не интересовала. Мы дали ей аэрозоль от комаров и втроем с удочками втиснулись в зеленое каноэ. Банку с лягушками я спрятала на корме, под рукой. На этот раз лицом ко мне сидел Дэвид, а Джо расположился на носу, он тоже собирался удить, хотя и не имел лицензии.

Ветер стих, озеро стало оранжево-розовым. Мы шли вдоль берега, над нами нависали прохладные березы, ледяные столпы. У меня слегка кружилась голова, слишком много воды и солнечного сияния, лицо горело, как после ожога, как память о минувшем дне. А перед глазами, чуть зажмуришься, — подвешенная за ноги мертвая цапля. Надо было ее похоронить.

Мы подплыли к ближайшей бобровой хатке, причалили. Я открыла коробку со снастью и нацепила приманку на удочку Дэвида. Он насвистывал в радостном возбуждении.

— А что, может, у меня бобер клюнет, а? Национальная эмблема. Вот что надо было поместить на государственном флаге, а не какой-то там кленовый лист: взрезанного бобрика. Я такому знамени всей душой готов поклоняться.

— Но зачем же его взрезать? — удивилась я. Это было все равно что свежевать кота, вздор какой-то.

Он посмотрел на меня с досадой.

— Я пошутил.

Но я не улыбнулась, и тогда он сказал:

— Где ты только росла? Это на блатном языке неприличная часть человеческого тела. Да здравствует наш родной кленовый бобрик! Смачно, а? — И, отпуская леску, фальшиво запел:

В стародавние дни из британской дали

К нам прибыл Вулф, блестящий герой,

На недругов он пошел горой,

И развеял мрак, и завел бардак

На просторах канадской земли.

Пели у вас это в школе?

— Рыбу распугаешь, — сказала я, и тогда он умолк.

Мертвый зверь — часть человеческого тела. Интересно, какую часть человеческого тела представляет цапля, что им понадобилось ее убить?

Я припомнила старый буксир, который плавал здесь в прежние времена, за ним тянулись плоты, из оконца каюты махали люди, солнце, синее небо — великолепная жизнь. Но она оказалась недолгой. Однажды весной мы приехали в деревню, а буксир лежит на берегу у казенной пристани, брошенный. Мне хотелось посмотреть, какой же он вблизи, домик у него на палубе, и как там все внутри. Я представляла себе маленький столик со стульчиками, раскладные кровати, которые опускаются от стен, на окне занавески в цветочек. Мы забрались туда, дверь была не заперта, но внутри оказались голые доски, даже некрашеные, а мебели никакой, печку и ту сняли. Единственное, что нам удалось найти, — это два ржавых бритвенных лезвия на подоконнике и скабрезные карандашные рисунки на стенах.

Я давно забыла про те рисунки; но, само собой разумеется, они были магические, как и наскальные изображения в пещерах. Человек рисует на стенах то, что для него важно, за чем он охотится. Еды у них было вдоволь, нет надобности рисовать зеленый горошек в банках и аргентинскую тушенку, а вот в чем они испытывали нужду во время своих скучных, отнюдь не идиллических плаваний туда-сюда по озеру, когда делать совершенно нечего, только в карты дуться, им, наверно, осточертела эта жизнь, ползанье взад-вперед с плотами на привязи. Теперь они уже, наверно, умерли или состарились, они небось там все ненавидели друг друга.

Окуни клюнули у обоих одновременно. И тот и другой сражались как львы, удилища гнулись чуть не пополам. Дэвид в конце концов вытащил свою рыбину, а у Джо она ушла под корягу, запутала леску и оборвала.

— Эй, — окликнул меня Дэвид, — прикончи вот моего.

Окунь был свирепый, он бился и прыгал по днищу лодки, с присвистом выстреливая струйкой воду из-под выступающего рыла, то ли со страху, то ли от ярости, трудно сказать.

— Сам давай, — ответила я и протянула ему нож. — Я же тебе показывала как.

Стук металла по кости, по бесшейному голово-тулову, нет, я больше не могла, не имела права. Она не нужна нам была, наша естественная пища — консервы. Мы совершали акт насилия ради спорта, для развлечения и удовольствия, активный отдых на лоне природы, как они говорят. Но это уже больше не могло служить справедливым основанием. Это объяснение, но не оправдание, как любил повторять отец, всегдашняя его присказка.

Пока они любовались плодом преступления Дэвида, трупом, я вынула из ящика для снастей банку с лягушками и отвинтила крышку, они выбирались и плюхались в воду, зеленые, в черных леопардовых пятнах, золотоглазые, спасенные. Было в школе: у каждого на парте лоток, на нем лягушка, источающая эфирный дух, распластанная, как салфеточка для завтрака, все органы на виду, их рассматривали по очереди и отсекали; вырезанное сердце, все еще медленно екающее, будто кадык при глотании, и не выступило на нем никаких букв — знаков мученичества; неаппетитный шнурок кишечника. Заспиртованная кошка, краска в кровеносных сосудах, красная в артериях, синяя в венах — за стеклом в больнице, у гробовщиков. Найдите, где находится мозг дождевого червя, завещайте ваше тело на нужды науки. Все, что мы проделываем с животными, мы можем сделать и друг с другом, мы на них сначала практикуемся.

Джо перебросил мне свою оборванную леску, и я, порывшись среди блесен, отыскала ему новый поводок, свинцовое грузило, новый крючок — сообщница, соучастница.

Из-за мыса выплыли американцы, двое в серебристой лодочке, они держали курс прямо на нас. Я пригляделась, определяя, что за персонажи: эти не относились к типу толстопузых и пожилых, которые предпочитают моторные лодки и чтобы с проводником, эти помоложе, подтянутые, с открытыми загорелыми лицами астронавтов — лакомый сюжет для иллюстрированных журналов. Поравнявшись с нами, они широко растянули рты, обнажив двойные ряды зубов, белых и ровных, будто искусственных.

— Берете? — спросил передний с западным акцентом; у них это традиционное приветствие.

— Уйму, — отозвался Дэвид с ответной улыбкой. Я приготовилась к тому, что сейчас он им что-нибудь ляпнет, эдакое оскорбительное, но он больше ничего не прибавил. Парни дюжие.

— Мы тоже, — сказал передний. — Мы здесь уже дня три-четыре, и все время клюет, не переставая, вылавливаем полную норму каждый день.

На борту их лодочки, как у всех у них, был наклеен звездный флажок, чтобы мы знали, что находимся на оккупированной территории.

— Ну пока, — сказал задний, и они проплыли мимо нас к следующей бобровой хатке.

Лакированные удилища, лица непроницаемые, как космические скафандры, зоркий снайперский взгляд, конечно, цапля — это их рук дело. Вина отсвечивала на них, словно серебряная фольга. В мозгу у меня всплывали разные случаи, которые мне про них рассказывали: как одни набили поплавки своего гидроплана незаконно выловленной рыбой, у других машина была с двойным дном, и там на искусственном льду — двести озерных форелей, инспектор рыбнадзора обнаружил их по чистой случайности. «Безобразная страна, — жаловались они, когда он отказался брать взятку. — Никогда больше сюда не приедем». Они напивались и на своих мощных глиссерах гонялись для смеху за гагарами; гагара нырнет, а они сразу задний ход, не давали ей взлететь, и так — пока не потонет или не попадет под лопасть их винта. Бессмысленное убийство, такая игра. Им после войны было скучно.

Закат гас, с противоположного края небес поднималась тьма. Мы повезли наш улов обратно, теперь уже четыре рыбины, и я срезала раздвоенный прут, чтобы продеть сквозь жабры.

— Фу-у, — Анна сморщила нос. — Запах как на рыбном базаре.

Дэвид сказал:

— Жаль, пива нет. Можно бы, наверно, достать у тех янки, у таких должно быть.

Я взяла мыло и спустилась к воде смыть с рук рыбью кровь. Анна пришла вслед за мной.

— Господи, Боже мой, — простонала она. — Что мне делать? Я оставила всю мою косметику, он меня убьет.

Я пригляделась: в сумерках ее лицо казалось серым.

— Может, он не заметит, — сказала я.

— Заметит, не беспокойся. Если не сегодня, сегодня еще не все стерлось, то завтра утром. Он требует, чтобы я всегда выглядела как молоденькая цыпочка, а чуть что не так, страшно злится.

— А ты не умывайся, и будешь чумазая, — предложила я.

Она не ответила. Она села на камень и уткнулась лбом себе в колени.

— Он мне этого не спустит, — обреченно проговорила она. — У него есть свой кодекс правил. Если я нарушу какое-нибудь, он меня наказывает, но только эти правила все время меняются, я никогда не знаю наверняка. Он псих, у него не все дома, понимаешь? Ему нравится доводить меня до слез, сам-то он не способен плакать.

— Не может быть, чтобы он это всерьез, — сказала я. — Ну вот это, насчет косметики.

У нее из горла вырвался не то кашель, не то смешок.

— Тут дело не только в косметике, это его оружие. Он постоянно следит за мной, ищет предлога. А найдет — и тогда ночью либо совсем от меня отворачивается, либо еще что-нибудь придумает, казнит меня. Ужас, что я говорю, да? — В полутьме она направила на меня яичные белки своих глаз. — Но если заговорить с ним об этом, он только отшутится, он говорит, у меня склонность к мелодраме, я будто бы все это выдумываю. Но между прочим, все чистая правда.

Она обращалась ко мне за советом, а сама мне не доверяла, боялась, как бы я не заговорила об этом с ним у нее за спиной.

— Может быть, тебе лучше от него уйти? — предложила я ей свое решение. — Развестись.

— Иногда мне кажется, что он этого и добивается, я уж и не знаю сама. Сначала все было вроде здорово, но потом я стала его любить по-настоящему, а он этого не выносит, он терпеть не может, чтобы его любили. Смешно, да?

У нее на плечи была наброшена мамина кожаная куртка, она взяла ее, потому что не захватила с собой теплого свитера. С Анниной головой куртка выглядела нелепо, униженно. Я попыталась вспомнить мать, но вместо нее было пустое место, единственное, что сохранилось, — это случай, который она сама нам рассказывала, как девочками они с сестренкой соорудили себе крылья из старого зонта и прыгали с крыши сарая, хотели полететь, и она сломала себе обе лодыжки. Она говорила об этом со смехом, но мне ее рассказ показался теперь холодным и грустным; невыносимая боль поражения.

— А иногда мне кажется, он хочет, чтобы я умерла, — говорила Анна. — Мне даже такие сны снятся.

Мы вернулись на стоянку, я развела большой костер и сварила еще какао на порошковом молоке. Кругом уже было совсем темно, светилось только пламя и вьющиеся над ним столбом искры; почерневшие угли внизу оживали и начинали рдеть при каждом дыхании ветра с воды. Мы сидели на парусиновых подстилках, Дэвид — обняв за плечи Анну, мы с Джо — врозь и отворотясь друг от друга.

— Похоже на скаутские лагеря, — сказала Анна звонко и жизнерадостно, раньше-то я думала, у нее от природы такой голос. Она запела, неуверенно, не дотягивая верха:

И синие птицы заплещут крылами

Над белыми Дуврскими берегами

В то утро, когда свобода придет…

Слова летели к темным верхушкам деревьев и таяли, как струйки дыма. А за озером раздавались возгласы неясыти, частые и слабые, как взмахи крыла над самым ухом, они ложились поперек ее пения, зачеркивая его. Она почувствовала это, оглянулась через плечо.

— Подпеваем хором! — распорядилась она и захлопала в ладоши.

Дэвид сказал:

— Ну ладно, спокойной ночи, дети.

И они с Анной ушли в свою палатку. Парусина на минуту засветилась изнутри, это зажгли фонарик, и тут же погасла.

— Идешь? — позвал Джо.

— Сейчас приду.

Я хотела, чтобы он успел заснуть.

Я сидела в темноте, обласканная голосами с ночного озера. В отдалении рдел костер американцев, красный циклопий глаз — вражеские позиции. Я желала им зла, пошли им Бог страдание, молилась я, переверни их каноэ, испепели их, распори им животы. А неясыть то отвечала, то умолкала.

Я тихонько пролезла внутрь под москитную сетку. Нащупала фонарик, но не зажгла: не хотела, чтобы Джо проснулся. Разделась вслепую, он смутно темнел рядом, неподвижный, уютный и надежный, как бревно. Вот когда только и становилось мыслимо между нами хоть какое-то подобие любви — когда он спал и ничего не требовал. Я легонько провела ладонью по его плечу, как гладят дерево или камень.

Но он, оказалось, не спал; он протянул ко мне руку.

— Прости, — сказал он. — Сдаюсь, твоя взяла. Давай забудем все, что я говорил, и пусть будет по-твоему, как у нас было раньше, идет?

Но было уже поздно, я не могла.

— Нет, — ответила я. Я уже отселилась от него.

Его пальцы злобно сдавили мне локоть — и разжались.

— Н-ну! — сквозь зубы выдохнул он.

В темноте можно было смутно различить, что он приподнялся, и я сразу пригнула голову, потому что сейчас он меня ударит, но он только повернулся ко мне спиной и упрятал голову в спальный мешок.

Сердце у меня в груди прыгало. Я лежала, замерев, и разбирала ночные звуки за парусиновой стеной. Писк, шорох в палой листве, кто-то фыркнул — ночные животные, ничего опасного.

Глава пятнадцатая

Крыша палатки просвечивала, как мокрый пергамент, вся в крапинах ранней росы. Над самым ухом дрожали извивы птичьих голосов, замысловатые, точно восьмерки танцоров на льду или струи льющейся воды; воздух распирали влажные биения.

Среди ночи вдруг раздался рев — Джо опять привиделся кошмар. Я тронула его, это было неопасно, он лежал спеленатый в смирительную рубашку спальника. Не проснувшись толком, он сел.

— Не та комната, — произнес он со сна.

— Ты что? — спросила я его. — Что тебе приснилось?

Я хотела знать, может быть, я бы тоже вспомнила. Но он сник, завалился на бок и нырнул обратно.

Моя рука осталась у меня под носом, она пахла продымленной кожей, костром, а еще землей и потом и, как я ни мылась, рыбой — запахи прошлого. Когда вернемся в родительскую хижину, мы замочим в мыле одежду, в которой здесь были, отстираем ее от леса, нанесем на себя свежий слой лосьонов и шампуней.

Я оделась, спустилась к берегу и погрузила лицо в воду. В этом озере она была не такая прозрачная, как в большом, коричневатая, кишевшая разными формами жизни, скученными на более тесном пространстве; и еще она была холоднее. Каменная площадка круто обрывалась и уходила вниз, в глубину. Я разбудила всех.

Почистив рыбу, я обваляла ее в муке, поджарила и вскипятила кофе. Рыбье мясо было белое с голубыми прожилками и на вкус отдавало придонной водой и камышом. Они ели и почти не разговаривали — не выспались.

Лицо Анны, лишенное кроющего слоя смазки и пятен румянца, при дневном свете выглядело сухим и как бы пожухлым, нос обгорел, под нижними веками лиловели толстые складки. Она все время отворачивалась от Дэвида, но он как будто бы ничего не замечал и не сказал ни слова, только раз, когда она задела ногой его кружку и плеснула на землю кофе, коротко проговорил:

— Смотри, Анна, ты распускаешься.

— Будете еще рыбачить сегодня? — спросила я у Дэвида, но он покачал головой.

— Поехали лучше снимать наскальную живопись.

Я сожгла рыбьи кости, хребты, хрупкие, как лепестки цветов, а требуху закопала в землю. Рыбьи внутренности — не семена, из них не прорастут мальки. Мы однажды нашли у себя на острове скелет оленя, даже с остатками мяса на костях, он тогда сказал, что это волки зимой его задрали, потому что он был старый; и это выходило естественно. Если бы мы ныряли и ловили их зубами, если бы мы сражались с ними их же оружием на их собственном поле, это было бы честно, но у нас были крючки вместо зубов, и воздух не их стихия.

Они вдвоем возились с кинокамерой, крутили и совещались, перед тем как отправиться в путь.

На карте было указано, что наскальные изображения находятся на берегу заливчика, там поблизости был теперь разбит лагерь американцев. Они, как видно, еще не встали, дым от костра не шел. Может быть, мое заклинание подействовало, подумала я, и они умерли?

Я высматривала разрыв в береговой линии, вход в заливчик, обозначенный на карте. Вот оно, место, помеченное крестиком, можно было не сомневаться: прямо из воды отвесно поднималась ровная каменная стена. Самое подходящее место для их художеств, других ровных скальных поверхностей по соседству не видно. Он побывал в этом заливчике, а задолго до него здесь были первые пришельцы, исконные обитатели, и оставили после себя след, оставили слово, но смысл его не сохранился. Я перегнулась через борт, пристально разглядывая каменную стену, мы перестали грести, и лодки подогнало к ней бортом вплотную.

— Ну, где же они? — спросил Дэвид и приказал Джо: — Надо уравновесить лодку и вести съемку с воды, с земли тут не подобраться.

— Сразу не углядишь, — сказала я. — Могли потускнеть. Где-то здесь должны быть.

Но их не было; не было мужчины с оленьими рогами и никаких следов красной краски, ни единого пятнышка; каменная поверхность простиралась во все стороны, шершавая у меня под ладонями, в мелких лунных кратерах, и только бело-розовая полоса кварца перечеркивала ее наискось — мета медленного наклона земных слоев. Но ничего рукотворного, человеческого.

Либо я неверно запомнила карту, либо он не там поставил знак. Я рассуждала, я нашла зацепку и распутала весь клубок, как он нас учил, но разгадки не оказалось. У меня было такое чувство, будто он меня обманул.

— Да кто тебе про них говорил? — начал Дэвид строгий допрос.

— Просто я думала, они здесь есть, — ответила я. — Так, слышала от кого-то. Может, на другом озере.

На минуту у меня мелькнуло в голове: ну конечно, ведь уровень воды в озере поднят, и рисунки теперь футов на двадцать под водой! Но воду поднимали в большом озере, а это с ним не связано, между ними водораздел. На карте значилось, что на большом озере он их тоже нашел, судя по письму, он их там даже фотографировал. Но в хижине никакого фотоаппарата не оказалось. И рисунков нет, и аппарата нет, выходит, я где-то допустила ошибку, придется разгадывать заново.

Они были разочарованы, они ожидали увидеть что-то эффектное, что-то причудливое, как раз для их фильма. Но он нарушил правила, он сжульничал, мне хотелось обвинить его в глаза, потребовать объяснения: ты же утверждал, что рисунки тут?

Мы повернули назад. Американцы уже проснулись, они не умерли, они как раз отчаливали в своей серебристой лодке, за борт свешивалось дорогое удилище. Мы с Джо шли первыми, прямо им наперерез.

— Привет, — сказал мне передний, блеснув белоснежной улыбкой. — Как успехи?

Это и было их оружие — толстокожесть, непрошибаемые пустые головы, как метеорологические шары-зонды. С такой защитой ничего не страшно. Голая сила. И еще на шнуре подвесили. Я представила себе, как побежал ток по нервным клеткам, когда они нанесли удар и она упала, хлопая крыльями, точно подбитый аэроплан. Оттого, что существуют вот такие, как они, должны гибнуть невинные, думала я, для этих бесшабашных убийц не существует запретов, у них нет ни совести, ни религии, они считают, что достойны жить только те, кто из рода человеческого, только им подобные, так же, как они, одетые и оснащенные.

В других странах, где животное — это душа предка или дитя божества, там, наверно, иначе, там они хоть ощутили бы свою вину.

— Мы не рыбачим, — сквозь зубы ответила я. Мою руку так и тянуло размахнуться и ребром весла садануть его по голове — глаза сразу выстрелят из орбит, череп треснет, как яичная скорлупа.

Углы его рта в тот же миг опустились.

— А-а, — протянул он. — А скажите, вы из какого штата? Мы с Фредом по говору никак не можем определить. Мы думаем, может быть, Огайо?

— Мы не из Штатов, — отрезала я, досадуя, что они приняли нас за своих.

— Ей-богу? — Он весь засветился: встретил живую аборигенку. — Ты здешняя?

— Мы все здешние, — ответила я.

— И мы тоже, — неожиданно сказал задний.

Передний протянул правую руку, хотя нас разделяло футов пять по воде.

— Я из Сарнии, а это Фред, мой деверь, он из Торонто. А мы-то думали, вы янки, длинноволосые и все такое.

Я страшно разозлилась: зачем же они нас морочили?

— Что же у вас тогда вон флаг на борту? — спросила я громким голосом, они даже вздрогнули. Передний опустил руку.

— А-а, это? — сказал он и пожал плечами. — Я в бейсбол за «Метрополитэн» болею, уже много лет, я всегда поддерживаю слабейшего. Купил эту штуку, когда ездил на матч, в тот год они еще выиграли вымпел.

Я пригляделась: это действительно был никакой не флаг, а просто сине-белый прямоугольник и на нем красными буквами надпись: «Мы — за Мет.».

Подплыли Дэвид с Анной.

— Вы болеете за «Метрополитэн»? — обрадовался Дэвид. — А ну подвиньтесь-ка.

Он подгреб к ним борт о борт, и они пожали друг другу руки.

Но ведь цаплю-то они все-таки убили. Неважно, из какой они страны, думала я, все равно они американцы, они то, что нас ждет в будущем, во что мы можем превратиться. Они распространяются, как вирус, проникают в мозг, овладевают серыми клетками, и клетки перерождаются изнутри, а сами зараженные уже не чувствуют разницы. Как в последних научно-фантастических кинофильмах: существа из иных миров захватывают тело человека, внедряются в него, пользуются его мозгом, поблескивая из-под темных очков белыми скорлупками незрячих глаз. Если вы выглядите, как они, и говорите, как они, и мысли у вас такие же, как у них, значит, вы и есть они, твердила я про себя, вы изъясняетесь на их языке, все ваши поступки и действия исполнены разумного смысла.

Но как они возникли, откуда появился первый, не вторглись же они, в самом деле, с чужой планеты, они земного происхождения. Как мы стали плохими? Для нас в детстве источником всего дурного был Гитлер, он был воплощением зла, многорукого, древнего и неистребимого, как сам дьявол. И не важно, что от него осталась лишь горстка пепла и зубов к тому времени, когда я впервые о нем услыхала. Я знала, что он жив, он был в книжках, которые брат приносил в городе домой, и в альбоме у брата он тоже затаился, черные свастики на танках — это и был он, если бы удалось его уничтожить, все были бы спасены. Когда отец жег сорную траву в костре, мы с братом подбрасывали палки в огонь и пели: «Костер гудит, Гитлеров дом горит, милая, хорошая моя!» Это было верное средство, мы знали точно. Он служил меркой всех мыслимых ужасов. Однако Гитлера больше не было, но зло осталось, и теперь, когда я отгребала от них, а они скалили зубы и махали нам на прощание, я спрашивала себя: может, американцы хуже Гитлера? Это как рвать земляного червя, из каждого куска вырастает новый.

Мы пристали к нашему лагерю, скатали спальные мешки, отвязали и сложили палатки. Я засыпала отхожую яму и разровняла бугорок, набросала веток, иголок. Не оставляй после себя следов.

Дэвид хотел еще остаться, пообедать вместе с американцами и поговорить о бейсболе, но я сказала, что ветер встречный и нам не хватит времени. Я торопила их, мне хотелось поскорее убраться оттуда, подальше от моей собственной злобы и от приветливых непробиваемых убийц.

До первого волока мы добрались к одиннадцати. Ноги мои сами ступали по камням и по грязи, след во вчерашний след, а в мозгу расплетались и сплетались заново нити, следы петляли и расходились. Мы не одного только Гитлера убивали с братом, но и других — в ту пору он еще не пошел в школу и не узнал там про Гитлера. Тогда мы начали играть в войну, а до этого играли в зверей — что будто бы мы звери, а наши родители — люди, враги, они могут убить нас или поймать, и мы от них прятались. Но иногда на нашей стороне была сила: один раз мы были пчелиным роем, мы отъели пальцы, нос и ступни у нашей самой нелюбимой куклы, вспороли ее тряпичное туловище, оно было набито чем-то мягким и серым, чем набивают тюфяки, и под конец выбросили ее в озеро. Она не затонула, взрослые ее нашли и спрашивали у нас, как она попала в воду, но мы солгали, что не знаем, как-то потерялась. Убивать дурно, нам это внушали, убивать можно только врагов и то, что идет в пищу. Правда, кукла, конечно, не страдала, она была неживая; но ведь в представлении детей все — живое.

Мертвая цапля была все там же, на берегу промежуточного озера, она по-прежнему висела на жарком солнце вниз головой, точно в витрине мясника, оскверненная, неотомщенная. Запах еще усилился. Вокруг ее головы вились мухи, откладывали яйца. В сказке король, который научился разговаривать с животными, съел волшебный листик, и они открыли ему, где спрятаны сокровища, и рассказали про заговор, спасли ему жизнь, — интересно, что бы они сказали на самом деле? Обвинения, жалобы, крики гнева; но от их имени некому выступить.

Я ощутила, содрогнувшись, лежащую на мне вину соучастия, липкую, как клей, как кровь на руках, словно я тоже была там и не сказала «нет!», не сделала ничего, чтобы воспрепятствовать этому, — еще одно безмолвное осторожное лицо в толпе. Как некоторые мучатся, что они — немцы, пришло мне в голову, так мне стыдно быть человеком. В каком-то смысле было глупо терзаться из-за одной убитой птицы больше, чем из-за всего другого: из-за войн, кровопролитий и массовых убийств, о которых пишут газеты. Но войнам и кровопролитиям всегда имелись объяснения, создавались книги, толкующие о том, как и почему они произошли, — а смерть цапли беспричинна, смерть в чистом виде.

У него была лаборатория, это когда он уже стал постарше. Птиц он никогда не ловил, они слишком быстро двигались, он ловил тех, кто помедленнее. И держал в банках и жестянках, на доске, подвешенной в глубине леса, у самого болота; он проложил туда тайную тропу, пометил еле видными зарубками на стволах, зашифровал. Иногда он забывал их кормить или ленился идти вечером по холоду, не знаю; когда я в тот день пробралась туда, одна змея уже подохла и несколько лягушек тоже, кожа у них пересохла, а желтые животы вздулись, и рак плавал в помутневшей воде всеми ногами кверху, как у паука. Я вылила содержимое этих банок в болото. Остальных, которые были еще живы, отпустила. Перемыла склянки и жестянки и снова аккуратно расставила в ряд на доске.

После обеда я спряталась, но к ужину пришлось выйти. Он не мог ничего сказать при родителях, но он знал, что это я, больше некому. От злости он прямо побелел, глаза прищурил, будто ему было плохо меня видно. «Они были мои», — сказал он мне. Потом он наловил новых, сменил место и мне не показал. Я все равно потом нашла, но опять их выпустить побоялась. И из-за моей боязни они погибли.

Я не хотела, чтобы существовали войны и смерти. Я хотела, чтобы их не было, и рисовала только кроликов возле разноцветных домишек в виде пасхального яйца, а над плоской землей, честь по чести, кружочки солнца и луны, вечное лето: я всем желала счастья. Но его рисунки оказались правдивее — взрывы, разорванные тела солдат; он был реалист, это его и спасло. Один раз он чуть не утонул, но больше он этого не допустит, ко времени своего отъезда он уже вполне созрел.

И пиявки тоже оказались на прежнем месте — в толще теплой озерной воды, молодые, похожие на пальцы, свисали со стеблей водяных лилий, более крупные плавали у поверхности, плоские и мягкие, как лапша. Мне они не нравились, но неприязнь ничего не извиняет. Они не мешали нам купаться в большом озере, но мы все равно вылавливали пятнистых, «плохих», как он их называл, и швыряли в костер, когда не видела мама: она запрещала жестокости. А меня это не особенно смущало, если бы только они там подыхали сразу, но они выползали из огня и, беспомощно извиваясь, облепленные пеплом и иглами, мучительно волоклись в сторону берега, будто чуяли, где вода. Тогда он их подбирал двумя палочками и снова бросал в огонь.

Нет, нечего винить город, инквизиторов школьного двора, мы были не лучше, просто у нас были другие жертвы. Станем как дети — как варвары, вандалы; это все в нас, прирожденные свойства. В голове у меня что-то замкнулось, пробежало от руки по синапсам, отрезало путь к отступлению; нет, не то, не тот поворот, искупление не здесь, я что-то проглядела.

Мы дошли до большого озера, загрузили лодки и спихнули их на воду, протащив через завал из бревен. На берегу залива поваленные деревья и нумерованные столбики показывали, где прошли изыскатели, присланные компанией: она планирует здесь возведение электростанции. Моя страна, проданная или затопленная, — резервуар; вместе с землей продаются и люди, и звери тоже — бесплатное приложение. Дешевая распродажа, так это называется, и начало потопа зависит от того, кто победит на выборах, и не здесь, а в другом месте.

Глава шестнадцатая

Пошел шестой день, надо было завершать поиски, последняя возможность, завтра приедет Эванс, чтобы увезти нас обратно. Мозг мой лихорадочно работал, заделывая провалы, покрывая пустоты мелким шитьем чисел и расчетов, я должна была довести дело до конца, я еще никогда ничего до конца не доводила. Быть точной, собраться в острие и вонзить его прямо в ответ, в достоверность.

При первой же возможности я снова сверилась с картой. Крестик стоял там, где и следовало, я не перепутала. Оставалось только одно спасительное объяснение: некоторыми крестиками он пометил места, удобные, как он считал, для наскальных рисунков, но еще им не осмотренные. Я повела пальцем по линии берега и наткнулась на ближайший крестик. Это — там, где мы рыбачили в первый вечер, тамошние изображения будут под водой, придется нырять. Если я найду хоть что-то, это послужит ему оправданием, я буду знать, что он был прав; если нет, надо будет испытать следующий крестик, у острова цапель, потом следующий.

Я уже была в купальнике, мы стирали на мостках, терли вещи на ребристой стиральной доске старым обмылком, потом полоскали, стоя в озере. Теперь все висело на веревке за домом: рубахи, джинсы, носки, цветное бельишко Анны — наши сброшенные шкуры. Анна заметно успокоилась за фасадом свеженаложенного грима, напевала себе под нос. Она осталась у воды отмывать, волосы от дыма. Я надела майку — на случай, если опять встретятся американцы. Перед уходом я еще раз обшарила дом в поисках фотоаппарата, которым он делал те снимки, но аппарата не было; должно быть, он взял его с собой — в тот, последний, раз.

Спускаясь по ступенькам к воде, я вдруг увидела их на мостках за стволами деревьев. Анна в оранжевом бикини, прикрыв полотенцем голову, на коленях, похожая на монахиню. Над ней стоял Дэвид, руки в боки. А чуть в стороне сидел на мостках со своей камерой Джо и болтал ногами, отвернувшись, словно вежливо дожидался, когда они будут готовы. Услышав их разговор, я остановилась. Обе лодки стояли у мостков, мне нужно было туда, но сейчас спускаться было опасно. День был безветренный, голоса доносились отчетливо.

— Давай-давай, скидывай, — говорил Дэвид веселым тоном остряка.

— Я ведь к тебе не лезу, — ответила Анна негромко, уклончиво.

— Тебе что, жалко? Нам нужна голая женщина.

— Для чего это вдруг? — досадливо спросила Анна, закинув голову в покрывале. И глаза, должно быть, прищурила.

— Для «Выборочных наблюдений», — нетерпеливо объяснил ей Дэвид, и я подумала, что они действительно уже все вокруг использовали, им тут больше нечего снимать, кроме друг друга, следующая на очереди я. — Пустим тебя после мертвой птицы, у тебя есть возможность стать кинозвездой, ты же всегда жаждала славы. Тебя будут показывать по учебным программам, — добавил он, словно для вящего соблазна.

— Да ну тебя, — сказала Анна, подобрала свой детектив и сделала вид, что читает.

— Скидывай, говорю, нам нужна голая дама со здоровенными титьками и толстым задом, — ласково настаивал Дэвид, и я узнала в его голосе грозную вкрадчивость, знакомую еще по школе, за ней всегда следовало само издевательство, высший миг.

— Послушай, оставь меня в покое, — отозвалась Анна. — Я занимаюсь своим делом, а ты своим занимайся, ладно?

Она встала, уронив с головы полотенце, и хотела было обойти Дэвида, но он заступил ей дорогу.

— Я не буду снимать, раз она не согласна, — сказал Джо.

— Да она это только для вида, — не сдавался Дэвид. — А самой хочется, она же эксгибиционистка в душе. Ей очень нравятся ее роскошные телеса, а тебе как? Верно, ничего? Даже если и подплыли немного жирком.

— Не воображай, будто я не знаю, чего ты добиваешься, — сказала Анна с торжеством, точно нашла ответ задачки. — Тебе хочется меня унизить, вот что.

— Что унизительного в твоем прекрасном теле, детка? — нежно спросил Дэвид. — Мы все его любим, неужели ты его стыдишься? Не будь скрягой, таким богатством надо делиться с ближними, что ты, впрочем, и делаешь.

Он ее допек, она разозлилась и почти орала:

— Убирайся вон, чего тебе от меня надо? Со мной у тебя этот номер не пройдет!

— Почему же, — ровно возразил Дэвид. — Всегда ведь проходит. Раздевайся лучше, будь паинькой, а то мне самому придется тебя раздеть.

— Оставь ее, — сказал Джо, продолжая болтать ногами, то ли со скуки, то ли от волнения, у него не поймешь.

Я хотела сбежать вниз и остановить их, ссориться нехорошо, нам это запрещалось, если мы затевали ссору, нам попадало обоим, как в настоящей войне. Поэтому мы вели войны тайные, необъявленные, а потом и односторонние, я перестала сражаться, так как всегда оказывалась побежденной. Единственная моя защита была — бегство, исчезновение. Я присела на верхней ступеньке.

— Не суйся, она моя жена, — отозвался Дэвид. Его пальцы сжали руку Анны повыше локтя. Она попыталась вырваться, но он обнял ее, словно собрался поцеловать, и в следующую минуту взвалил вверх ногами себе на плечо, волосы ее повисли мокрыми плетями.

— Довольно, черт тебя дери, — произнес он. — Выбирай: или ты разденешься, или в воду.

Анна захватила в оба кулака его рубашку.

— Если я в воду, то и ты со мной, — крикнула она из-за завесы волос, дрыгая в воздухе ногами. Непонятно было, плачет она от радости или смеется.

— Снимай! — крикнул Дэвид Джо. И Анне: — Считаю до десяти.

Джо повернул и навел на них кинообъектив, будто противотанковое ружье или какое-то невиданное оружие пыток, нажал кнопку-спуск, раздался зловещий стрекот.

— Ладно, — сказала Анна под дулом камеры. — Ты грязный ублюдок, чтоб тебе лопнуть.

Он поставил ее на ноги и отступил в сторону. Ее загнутые за спину руки зашевелились, нащупывая застежки, как у перевернутого жука, расстегнутый лиф упал. Я увидела ее разрезанной тонким деревцем надвое, одна грудь по одну сторону, другая — по другую.

— И трусы тоже, — скомандовал Дэвид, будто непослушному ребенку. Анна презрительно взглянула на него и нагнулась. — И побольше секса. Покрути-ка задом. Выдай нам танец живота.

Минуту Анна стояла, красновато-загорелая, с клочком желтого меха и словно в белом белье, и смотрела на них ненавидящими глазами. Потом рванулась и, пробежав по мосткам, спрыгнула вниз, плюхнулась животом, и вода всплеснулась кверху, как взбитое яйцо. А она выставила из воды голову, мокрые волосы налипли полосами поперек лба, и поплыла, неумело взмахивая руками, к песчаной косе прямо подо мной.

— Успел снять? — негромко спросил Дэвид через плечо.

— Кое-что успел, — ответил Джо. — Может, велишь ей повторить?

Мне послышался сарказм, но, возможно, я ошиблась. Он стал откручивать камеру со штатива.

Слышно было, как Анна с плеском подплыла к берегу и выбралась на косу, она теперь по-настоящему плакала, громко, сухо всхлипывая. Зашуршали кусты, она чертыхнулась, а потом показалась наверху, должно быть взобралась, цепляясь за наклонные деревья. Розовый грим у нее на лице весь потек, тело было облеплено песком и сосновыми иглами, как у печеной пиявки. Не взглянув на меня и не сказав ни слова, она скрылась в доме.

Я встала. Джо на мостках уже не было, Дэвид сидел на досках, скрестив ноги. Поодиночке они были не так опасны, и я спустилась за лодкой.

— Привет, — кивнул мне Дэвид. — Как дела?

Он не знал, что я все видела. Он сидел босиком и ковырял ноготь на ноге — как ни в чем не бывало.

Дэвид, он — как я, подумалось мне, мы с ним оба не умеем любить, и у него и у меня чего-то важного недостает, такие родились, как мадам в деревенском магазине, у которой нет руки, — атрофия сердца. А Джо и Анна счастливчики, у них плохо получается, они страдают, но все-таки лучше видеть, чем ходить слепым, даже если именно через глаза и входят в нас злодейства и преступления. А может, наоборот, это мы нормальные, а те, кто могут любить, уроды, у них лишний орган, вроде рудиментарного глаза на лбу у земноводных, им от него никакого проку.

Аннин купальник лежал на мостках смятый, как опустевший кокон. Дэвид поднял лифчик и стал крутить, сплетая и расплетая бретельки. Я не собиралась ему ничего говорить, меня это не касалось, но все равно почему-то спросила:

— Зачем ты это сделал?

Голос у меня был равнодушный, я сознавала, что спрашиваю не от имени Анны, не заступаюсь за нее; я спрашивала для себя, мне надо было понять.

Минуту он поломал комедию.

— О чем ты? — спросил он, невинно ухмыляясь.

— О том, как ты сейчас с ней обошелся.

Он опасливо поглядел на меня, не обвиняю ли я его? Но я отвязывала каноэ, безразличная, как стена, как исповедальня, и он расхрабрился.

— А она, знаешь, как со мной обходится? — начал он на жалобной ноте. — Она меня довела, сама напросилась. Она спит с другими мужчинами, — заговорщицки добавил он, — думает, что сумеет скрыть от меня, да только у нее умишка не хватает, я всякий раз узнаю, носом чую. Я бы не против, если бы она делала это открыто, честно, видит Бог, я не ревную. — Он великодушно улыбнулся. — Но она хитрит, а я этого не терплю.

Ничего такого Анна мне не рассказывала, выходит, умолчала; или же он лгал.

— Но она любит тебя, — сказала я.

— Какое там любит, свист все, — сказал он. — Она рада бы меня кастрировать.

Его взгляд выразил не злобу, а сожаление, словно когда-то он думал о ней лучше.

— Она тебя любит, — повторила я, будто гадала по ромашке. Слово это было волшебное, но оно не действовало, потому что у меня не было веры. Мой муж твердил его без конца, как голос в телефонном бюро погоды, он хотел, чтобы оно у меня запечатлелось; твердил растерянно, как будто это я принесла ему страдание, а не наоборот. Неприятный случай — так он это называл.

— От нее я этого не слышу, — ответил мне Дэвид. — Наоборот, у меня впечатление, что она мной тяготится, ждет подходящего случая, чтобы уйти. Впрочем, я у нее никогда об этом не спрашивал, мы теперь вообще не разговариваем друг с другом, разве что при посторонних.

— И плохо делаете, что не разговариваете, — сказала я. Но неубежденно, неубедительно.

Он пожал плечами.

— А о чем с ней говорить? Она до того глупа, ничего не понимает, что я ей толкую, да, Господи, она когда телевизор смотрит — и то губами шевелит. Она совершенно невежественна и каждый раз, как скажет слово, садится в калошу. Знаю, знаю, о чем ты думаешь, — перебил он себя, чуть ли не умоляющим тоном. — Я сам сторонник женского равенства, но только, если она не тянет на равенство, Бог не дал, я же не виноват, верно? Женился я на ее царском бюсте, она меня заманила, я тогда готовился в пасторы, дураки тогда все были. Ну да что делать, такова жизнь.

Он пошевелил усами, как таракан, и громко хохотнул, но глаза у него смотрели растерянно.

— Я думаю, у вас еще все может наладиться, — сказала я.

Я закрепила весло поперек бортов и влезла в каноэ. Мне припомнилось, что Анна говорила про эмоциональную связь. Одна эмоциональная связь у них была: ненависть друг к другу; а ненависть, подумала я, наверно, почти такая же сильная страсть, как любовь. Супружеская чета, живущая в деревянном барометре на веранде у Поля, — мой идеал; но только они приклеены там навеки, осуждены появляться и исчезать туда-сюда, ясно-пасмурно, и не могут ни на миг покинуть своего обиталища.

Когда эти двое снова увидятся, между ними не произойдет никакого объяснения, не будет ни прощения, ни примирения, они уже перешли эту грань. Они даже никогда не помянут того, что произошло, они достигли душевного равновесия, почти покоя. Наши мать с отцом пилят дрова за домом, мать придерживает бревно, белое, березовое, отец орудует пилой, и солнечный благословенный свет сквозит в ветвях деревьев и золотит им волосы.

Я развернула лодку.

— Эй, — окликнул меня Дэвид. — Куда это ты?

— Да так… — Я махнула рукой в направлении плеса.

— Кормовой гребец не нужен? — предложил он. — Я знаешь как здорово гребу, тренированный — во!

У него это прозвучало просительно, словно он страдал от одиночества, но я не могла его взять, пришлось бы объяснять, в чем дело, да и какая от него помощь.

— Нет, спасибо, — ответила я и, встав на колено, накренила каноэ.

— Ну ладно, до скорого! — крикнул он мне, расплел свои перекрещенные ноги, встал и зашагал к дому; выгребая на открытую воду, я видела, как, удаляясь, мелькает в просветах между стволами его полосатая трикотажная рубашка.

Глава семнадцатая

Я гребла к обрыву. Было еще утро, солнце светило искоса. И не желтым, а ослепительно белым. Над головой, так высоко, что почти и неслышно, пролетал самолет, нанизывая города на свой дымный хвост; тоже крестик, поставленный в небе, несвятое распятие. И цапля, что пролетела над нами в первый вечер, вытянув ноги и шею, раскинув крылья в стороны, тоже серо-голубой крест, и та, другая — или это была она же? — которая свисала с дерева. По своей ли воле она умерла, дала ли согласие? Христос — по своей ли? Так ли, иначе ли, все, что принимает страдание и смерть вместо нас, — это и есть Христос; не убивай они птиц и рыб, они убивали бы нас. Животные умирают, чтобы мы жили, они нас замещают, олень, забитый охотниками по осенней поре, — это тоже Христос. И мы их едим, консервированных или так, мы питаемся смертью, умершее тело Христово воскресает в нас, дарует нам жизнь. Баночная ветчина, или тело Спасителя, выходит, что даже растения — это Христос. А мы не желаем поклоняться, организм поклоняется всей кровью и мышцами, а голова, этот шиш, не поклонится, голова не согласна, она жадная, ей все подавай, но благодарности не жди.

Я подплыла к обрыву. Американцев поблизости не было. Я продвигалась вдоль каменной стены, прикидывая, где нырнуть. Она обращена к востоку и была сейчас освещена солнцем, лучшее время суток. Начну с левого края. Нырять в одиночку опасно, должен страховать еще один человек. Но я, кажется, помнила, как это делается, мы ныряли с лодок или же связывали себе плоты из отбившихся от сплава бревен; весной, когда сходил лед, они, случалось, разрывали крепь и расплывались в разные стороны, а потом иногда попадались нам в озере — плыли куда-нибудь по одному, точно обломки растаявшей льдины.

Я уложила весло в каноэ и стянула через голову майку. Прыгать надо немного отступя от стены, а потом, опускаясь, сближаться, иначе можно разбить голову: камень уходит в воду вроде бы отвесно, но трудно сказать, может, там, под водой, выступ. Я уперлась коленями в кормовую банку, осторожно поставив ступни на борта, медленно встала во весь рост. Подогнула и снова выпрямила ноги — лодка вибрировала, как трамплин на вышке для прыжков в воду. Внизу за кормой шевелился мой силуэт, не отражение, а тень, укороченная, с нечеткими краями, голова в ореоле солнечных лучей.

Я подпрыгнула, изогнулась дугой и рассекла воду; работая ногами, стала погружаться, проходя слои озерной воды — от светло-серого ко все более темному, от прохлады к холоду. Взяла немного в сторону, и надо мной встала, уходя кверху, серо-розово-коричневая каменная стена. Я двигалась вдоль нее, ощупывая камень руками, пальцы скользили, как слизняки, глаза в воде видели неотчетливо. Потом мне сдавило легкие, и я, поджав колени, стала всплывать, пуская пузыри, как лягушка, перед лицом колыхались мои собственные волосы, а вверху, между воздухом и водой, висела лодка, врата спасения. Я накренила ее, перевалилась через борт и легла на дно отдышаться; я ничего не обнаружила. Болели плечи — после вчерашнего, да еще сегодня добавила. Я действовала под водой неуверенно, мое тело вспоминало приемы постепенно, так учишься ходить после долгой болезни.

Переждав несколько минут, я подгребла немного, провела каноэ дальше вдоль стены и нырнула снова, напрягая зрение, не зная, что должна увидеть; отпечаток ладони или фигуру животного, тело хвостатой ящерицы с рогами и плоской мордой, или птицу, или лодку с торчащими веслами, или абстрактный рисунок, круг, луну, или же детски беспомощное, вытянутое и статичное изображение человека. Кончился воздух, я всплыла на поверхность. Здесь нет, может быть, правее или глубже? Я была убеждена, что они где-то здесь, не стал бы он так четко расставлять на карте кресты и цифры безо всякого смысла, незачем, это на него не похоже, он всегда соблюдал свои собственные правила, аксиомы.

В следующее погружение мне показалось, что я вижу словно бы какое-то пятно, какие-то очертания, но я уже перевернулась, чтобы всплыть наверх. Меня начинало мутить, туманилось зрение, я лежала в лодке, а ребра ходили ходуном, надо было сделать перерыв, на полчаса по крайней мере, но я торжествовала; они там, сейчас я их найду. И очертя голову я снова встала на борта и прыгнула.

Бледно-зеленый свет, потом темнота, слой за слоем, глубже, чем в прежние разы, до самого дна; вода как бы загустела, в ней трепетали и проносились взад-вперед огненные точки, красные и синие, желтые и белые, я поняла, что это рыбы, обитательницы глубин, плавники с фосфоресцирующей оторочкой, неоновые пасти. Вот чудесно, что я так далеко забралась, я любовалась рыбами, они проплывали, точно световые узоры перед закрытыми глазами, руки и ноги у меня были невесомые, плавучие; я чуть не забыла про каменную стену и фигуру.

Но вот она, только это был не рисунок, не изображение на камне. Она оказалась подо мной, она подымалась мне навстречу из самых дальних глубин, это было нечто продолговатое и темное, с повисшими конечностями, неясных очертаний, но с глазами, они были открыты, и я знала, что это смерть, мертвое тело.

Я рванулась кверху, ужас выбился у меня изо рта гроздью серебряных пузырьков, боязнь сдавила горло, запертый крик душил. Зеленое днище лодки маячило высоко вверху, вокруг него играли солнечные блики, спасательный буй, путеводный свет.

Но там была не одна лодка, а две, мой челнок раздвоился, или же у меня двоилось в глазах. Рука моя разбила водную гладь и ухватилась за борт, за рукой — голова; из носа текли струи воды, я глотала воздух, в горле и под ложечкой стояли комья, волосы липли, как водоросли, все озеро было омерзительно, наполнено смертью, она липла ко мне. Во втором каноэ сидел Джо. Он проговорил:

— Он мне показал, куда ты поплыла.

Должно быть, он подплыл, когда я только что нырнула, но я не успела его заметить. Я ничего не смогла ему ответить, легкие мои просили воздуха, обессиленные руки едва сумели втянуть тело через борт в лодку.

— Чего это ты тут делаешь? — спросил он.

Я лежала на дне лодки. Я закрыла глаза и хотела, чтобы его не было. Мысленно я снова видела это: сначала у меня мелькнула мысль, что я видела моего утопшего брата, мертвое лицо в ореоле колышущихся волос — образ, сформировавшийся в моей памяти еще до того, как я родилась на свет. Только это не мог быть он, он же, в конце концов, не утонул и находился сейчас совсем в другом месте. Но потом я поняла; я вовсе не брата помнила, брат — это маскировка.

Было так: скрюченное в пробирке существо, глядящее на меня сквозь стекло, как заспиртованная кошка; большие студенистые глаза, плавники вместо рук, рыбьи жабры, я не могла его освободить, оно уже умерло, захлебнулось на воздухе. Оно витало надо мной, когда я очнулась от наркоза, реяло в воздухе, как чаша, как зловещий Грааль, и я подумала: что бы это ни было, часть меня или отдельное существо, но я его убила. Не ребенок, но могло бы стать ребенком, я помешала.

Вода стекала с меня на дно лодки, я лежала в луже. Я тогда пришла в ярость, сбила сосуд со стола, моя жизнь растеклась по полу: стеклянное яйцо и лужа крови, и ничего нельзя было уже сделать.

Это все неправда, я его не видела, они выскребли его в ведро и выплеснули куда полагается, спустили в канализационные трубы к тому времени, когда я пришла в себя. Оно уплыло обратно в океан — я протянула руку, но там ничего не было. Сосуд был логический, чистая логика — останки пленных и разлагающихся существ за стеклом, выделенным из моей головы, ограждение, стена между мной и смертью. И не в больнице, не было даже этого благословения законности, официального оформления. А просто — дом, убогая гостиная с журналами, темно-красная дорожка в коридоре, вьющиеся растения, цветы, лимонный запах мебельной политуры, укромные двери, шепот. Им важно было выставить тебя вон как можно скорее. Будто бы не медсестра, острый запах подмышек, лицо припудрено участием. Идем по коридору, от цветка к цветку, ее преступная рука на моем локте, другой рукой держусь за стену. Кольцо у меня на пальце. Все было вполне реально, такой реальности мне до гроба хватит, я не могла ее принять, этой вивисекции, причиненной мною гибели; мне нужна была другая версия. Я сложила куски, как смогла, склеила, разгладила, кое-что подмазала, залепила, получился коллаж, комбинированный снимок — фальшивая память, как бывают фальшивые паспорта. Но бумажный дом все-таки лучше, чем никакой, в нем почти можно жить, я вот прожила до сих пор.

Сам он не поехал со мной туда — у его детей, у настоящих детей, справлялся день рождения. Но потом он заехал, забрал меня оттуда. День был жаркий, когда мы вышли на солнце, то сначала не могли смотреть. Это была не свадьба, там не было голубей, здание почты, окруженное газоном, находилось в другом конце города, я на этой почте покупала марки; а фонтан с дельфинами и херувимчиком без половины лица — это из лесопромышленного поселка, я его примыслила, чтобы внести что-то от себя.

— Все уже позади, — сказал он. — Тебе лучше?

Я была опустошена, выпотрошена; я пахла солью и йодом, во мне оставили зерно смерти, как семя.

— Тебе холодно, — сказал он. — Ну поехали, надо поскорее доставить тебя домой.

Он разглядывал меня в жарком свете, держа руки на руле, как ни в чем не бывало, оно и лучше. У меня на коленях, прижатые к опустевшему животу, лежали сумка и чемоданчик. Я не могла вернуться домой, я так больше туда и не вернулась, только отправила им открытку.

Они и не узнали никогда про это, не знали, почему я ушла из дома. Я не могла им объяснить, мне не позволяло их целомудрие, опасное целомудрие, отгораживавшее их, как стекло; их искусственный садик, оранжерея. Они не преподавали нам знаний о зле, потому что сами о нем не ведали, как же мне было описать им его? Они были из другой эры, доисторической когда все женились и обзаводились семьями и у всех росли дети в саду, будто подсолнечники, — далеко от нас, как эскимосы или мастодонты.

Я открыла глаза и села, Джо все еще был рядом, он держался за борт моей лодки.

— Тебе что, плохо? — спросил он. Его голос донесся до меня еле слышно, словно чем-то заглушенный.

Он сказал, что я должна, он меня толкнул на это; по его словам выходило, будто все это законно и просто, вроде как бородавку удалить. Он говорил, что это не человек, а всего лишь животное; но я должна бы понять, что нет никакой разницы, оно пряталось во мне, как в норке, а я, вместо того чтобы укрыть его, позволила им его поймать. Могла сказать «нет», но не сказала; и значит, я не лучше их, я тоже убийца. После кровопролития, преступления, он все не мог взять в толк, как это я не хочу его больше видеть. Он недоумевал, обижался, он ожидал признательности, ведь он все для меня сам устроил, благодаря ему я опять в полном порядке, вон как огурчик; другим-то на его месте, говорил он, горя бы мало. С той поры я постоянно носила в себе эту смерть, обрастающую новыми слоями, как опухоль, как черная жемчужина; а признательность, которую я теперь испытывала, была не ему.

Надо было выйти на берег и что-нибудь там оставить; так полагалось — оставить что-то из одежды, вид жертвоприношения. Мне жаль теперь было тех монеток, которые я послушно клала в церкви на блюдо для сбора пожертвований, я так мало получила взамен; давно утратили силу их улыбчивые гравированные Иисусы и те, другие, в виде статуй, застывшие в неловких стилизованных позах; священное троекратное имя низведено до простого ругательства. Только здешние боги, иже суть и на суше и в воде, непризнанные или преданные забвению, давали мне то, в чем я нуждалась, давали в щедрости своей.

Теперь крестики на карте и рисунки обрели окончательный смысл: сначала он, очевидно, просто искал наскальную живопись, выбирал по карте подходящие места, находил, прорисовывал, фотографировал — хобби пенсионера. Но потом они открылись ему. Индейцы не владели тайной спасения, но они знали когда-то места, в которых оно живет, и помечали их мистическими знаками, священные места, где можно познать истину. Не было наскальных изображений на озере Белой Березы, как не было их и здесь, его последние рисунки не скопированы с камня. Он открыл новые места, новых оракулов и рисовал то, что видел сам, как еще раньше видела их я; подлинные видения те, что в конце, когда логика бессильна. Когда это с ним случилось впервые, он, наверно, был страшно испуган, это было как шагнуть в обычную дверь и оказаться в другой галактике — фиолетовые деревья, красные луны, зеленое солнце.

Я взмахнула веслом, и пальцы Джо разжались. Моя лодка устремилась к берегу. Я сунула ноги в кеды, скатала майку в узелок и вышла, привязав чалку к ближнему дереву. И стала подниматься сбоку по крутому склону на самый верх каменной стены, по левую руку деревья, по правую — обрыв; пахло пихтой, кустарник царапал мне голые колени. Там был уступ, я заметила его с воды, на него можно было забросить мою майку; я не знала по имени тех, кому оставляла приношение, но они существовали, они были здесь и обладали силой. Свечи перед статуями, костыли у подножия, цветы в стеклянных банках у придорожных крестов — признательность за исцеление, пусть вымоленное, пусть даже частичное. Что-нибудь из одежды будет лучше, она ближе и необходимее, ведь и они меня одарили щедрее: не какая-то одна рука или глаз, ко мне стали возвращаться, просачиваться в меня чувства, меня всю покалывало, как иголочками, будто онемевшую ногу.

Вот уже можно заглянуть на уступ, он весь зарос ягелем, густо сплетенным в комки, кончики подкрашены солнцем. Совсем близко, рукой можно достать. Я плотно скатала майку и забросила на уступ.

Снизу по склону ломился кто-то грузный, трещали сучья. Я совсем забыла про Джо. Он долез до верха и взял меня за плечи.

— Тебе что, плохо? — спросил он еще раз.

Я не любила его, я была от него далеко, он виделся мне словно сквозь немытое окно или промасленную бумагу; здесь ему было не место. Однако он существовал, он имел право жить. Мне захотелось научить его, как измениться, чтобы добраться туда, где я.

— Нет, — ответила я.

Я прикоснулась ладонью к его локтю. Моя ладонь коснулась его локтя. Ладонь коснулась локтя. Язык расчленяет нас на части, а я хотела цельности.

Он поцеловал меня. Я осталась по эту сторону окна. Когда его голова отодвинулась, я сказала:

— Я тебя не люблю.

Я хотела объяснить, но он, кажется, не услышал, его губы были у меня на плече, а пальцы расстегивали застежку у меня за спиной, потом поползли по бокам, он толкал меня, будто складывал садовый стул, хотел, чтобы я легла на землю.

Я вытянулась внутри себя во весь рост, подо мной топорщились сучки и иголки. В эту минуту я подумала: может быть, для него я тоже дверь туда, как озеро было дверью для меня? В нем сгустился лес, полуденное солнце спряталось за его головой, лица было не видно, солнечные лучи исходили из темной сердцевины, от моей тени. Но покровы раскрылись, и я увидела, что он — человек, он мне не нужен, это кощунство, он тоже убийца, у него за спиной раскиданы глиняные жертвы, изуродованные, погубленные, а он и не подозревает, не ведает о себе, о своем пособничестве смерти.

— Не надо, — сказала я. — Я не хочу.

— Да что с тобой? — спросил он, сердясь. А потом придавил меня к земле, пальцы — наручники, зубы вжимая в губы, наказывая меня, настойчивость его тела — довод в споре. Но я вырвала руку и просунула между ним и собою, надавила ему на горло, он откинул голову.

— Я забеременею, — сказала я. — Сейчас как раз время.

Это была правда, его она остановила: плоть, порождающая новую плоть, — чудо, их всех оно отпугивает.

Он первым догреб до мостков, оставив меня позади, его бешенство влекло лодку мощно, как мотор. Когда я причалила, он уже исчез.

Глава восемнадцатая

В доме никого не было. Он изменился, стал будто просторнее, казалось, я Бог весть как давно в нем не была; та часть меня, которая начала возвращение, еще к нему не привыкла. Я снова вышла наружу, откинула крючок на калитке в загородку и села там на качели, осторожно, не плюхаясь сразу, но веревки держали. Сидела, не отрывая ног от земли, покачиваясь взад-вперед. Валуны, деревья, песочница, в которой я строила домики, галькой выкладывая окна. Птицы тоже были здесь, сойки, синицы; но меня они боялись, неприрученные.

Я покрутила кольцо у себя на левой руке, сувенир, его подарок, — простой золотой ободок, он говорил, что не любит ничего кричащего; с кольцом было проще устраиваться в мотелях, золотой ключик, а в промежутках я носила его на цепочке на шее. Холодные ванные, одна на два смежных номера, кафель студит пятки, идешь, завернутая в чужое полотенце, — в резиновые времена, когда предохранялись. Он клал часы на тумбочках так, чтобы видеть время, чтобы, не дай Бог, не опоздать.

Я для него могла быть кем угодно, но он для меня был уникальным, первым, здесь я проходила обучение. Я боготворила его, юная возлюбленная, идолопоклонница, я сберегала все написанное его рукой, как святые чудотворные реликвии, писем он не писал, в моем распоряжении были только критические разборы моих рисунков, красным карандашом на отдельном листочке, подколотом канцелярской скрепкой. Ставил он мне все больше «уды», он был идеалистом и не хотел, чтобы наши «отношения», как он это называл, влияли на его эстетические оценки. Он хотел, чтобы наши «отношения» вообще ни на что не влияли, они должны были быть сами по себе, а жизнь — сама по себе. Диплом в рамочке на стене — свидетельство того, что он еще молод.

Но он говорил, что любит меня, это правда; это я не присочинила. Говорил в ту ночь, когда я заперлась в ванной и пустила воду, а он плакал за дверью. Когда я сдалась в конце концов и вышла, он показал мне фотоснимки своей жены и детей, его аргументы, его семейство, чучела на пьедесталах, у них и имена были, он сказал, что я должна проявить зрелость.

Я услышала словно бы вой бормашины, тонкий писк приближающейся моторки; опять какие-то американцы; я слезла с качелей и спустилась на несколько ступенек к воде, где меня не будет видно за деревьями. Они сбросили обороты и по широкой дуге завернули в наш залив. Я пригнулась, замерла и жду. Сначала думала, что они пристанут, но они только глазели, разведывали, обсуждали план нападения и захвата. Указывали на дом, переговаривались, посверкивали биноклями. А потом опять набрали скорость и умчались к утесу, обители богов. Напрасно, они ничего не поймают, им не позволено. Им и приближаться туда опасно, они ведь не знают о существовании тайных сил и могут причинить себе вред, один ложный жест, бросок железного крючка в заповедные воды — и все займется, как от электричества или от гранаты. Я выжила, потому что со мной был талисман, отец оставил мне путеводные знаки, человеко-зверей и лабиринт чисел.

Мать тоже, по справедливости, должна была бы мне что-нибудь оставить, завещать. Его наследство сложное, запутанное, а ее было бы простым, как человеческая ладонь, последний штрих. Я — пока еще не совсем я, мне еще причитается дар и от него, и от нее.

Я собралась было идти искать, но увидела Дэвида, трусившего по дорожке из отхожего домика.

— Эй, — окликнул он меня. — Анну не видела?

— Нет, — ответила я.

Теперь, если вернуться в дом или в огород, он увяжется за мной и будет разговаривать. Я встала, спустилась по ступенькам вниз и, нырнув в высокую траву, ступила на лесную дорожку.

Зеленая прохлада, вокруг — деревья, совсем молодые деревья и пни в черной угольной коросте, изуродованные и облезшие, — следы былой катастрофы. Взгляд проникает вперед и по обе стороны, выхватывая предметы; имена их гаснут, а вид и назначение остаются, животные без существительных понимают, что съедобно, а что нет. Шесть листков и три листка — корень у этой травки хрусткий. Белые стебли, изогнутые, как знак вопроса, по-рыбьи отсвечивают в полутьме, трупное растение, несъедобное. Желтые древесные грибы, будто растопыренные пальцы, безымянные, всех их по названиям я никогда не могла упомнить; а чуть поодаль — настоящий гриб, шляпка, бахрома на ножке, белые как мел пластины и имя: ангел смерти, смертельный яд. Под ним — невидимая часть, тонкая нитяная подземная сеть, а это — всего лишь расцветший на ней мясистый цветок, недолговечный, как сосулька, льдистый нарост; завтра он растает, а корни останутся. Если бы наши тела обитали под землей, а наружу сквозь лиственный перегной высовывались одни волосы, тоже можно было подумать, что мы — всего только эти растительные нити.

Для того-то и изобрели гробы и прячут в них мертвых, стараются сохранять, грим накладывают — не хотят, чтобы они развеялись по миру и стали еще чем-то. Камень, на котором выбиты имя и дата, давит на них сверху. Ей бы очень не понравился тот ящик, ее бы воля, она бы из него постаралась выбраться. Я должна была выкрасть ее из палаты, привезти сюда и отпустить одну в лес, она бы так и так умерла, но быстрее и сознательнее, не то что у них в стеклянной коробке.

Гриб вырос из земли — чистая радость, чистая смерть, ослепительно белый, как снег.

Сзади зашуршали сухие листья; он выследил меня и явился сюда.

— Что делаешь? — спросил он.

Я не обернулась и ничего не сказала, но он и не ждал ответа, он подошел, сел рядом и спросил:

— Это что у тебя?

Мне понадобилось сделать над собой усилие, чтобы произнести ответ, английские слова ощущались на языке как привозные, как иностранные; будто бы велись одновременно, перебивая друг друга, два отдельных разговора.

— Гриб, — выговорила я. Этого было мало, ему нужно конкретное название, имя. Рот мой напрягся, как у заики, и выскочила латынь: — Amanita.

— Шик, — похвалил он, гриб его не заинтересовал. Я мысленно приказала ему встать и уйти, но он не ушел; посидев немного так, он положил ладонь мне на колено.

— Ну? — спросил он.

Я посмотрела ему в лицо. Он улыбался, как добрый дядюшка; в голове у него зрел план и морщил кожу на лбу. Я скинула его руку, но он положил ее снова.

— Так как? — спросил он. — Ты ведь хотела, чтобы я за тобой пошел.

Он давил на мое колено и отнимал мою силу, она уйдет, и я опять распадусь, ложь вернет свои права.

— Пожалуйста, не надо, — попросила я.

— Но-но, без этого, — сказал он. — Ты девчонка смачная, дело знаешь и не замужем.

Он обхватил меня рукой, узурпатор, и притянул к себе; шея у него была в складках и веснушках, уже наметился второй подбородок, пахло его волосами. Усы щекотали мне щеку.

Я вырвалась и встала.

— Зачем ты это? — спросила я. — Суешься в чужие дела.

И потерла локоть, которым прикасалась к нему.

Он понял меня не так и улыбнулся еще настырнее.

— Да ты не жмись, — сказал он. — Я Джо не скажу. Мы поладим, вот увидишь. Для здоровья полезно. Взбодришься. — И захихикал.

Он говорил об этом так, будто речь шла об утренней гимнастике или показательном плавании в хлорированной воде бассейна где-нибудь в Калифорнии.

— Я не взбодрюсь, — сказала я. — Я забеременею.

Он недоверчиво вздернул брови.

— Что-то ты заливаешь. Слава Богу, двадцатый век.

— Нет, — ответила я. — Здесь не двадцатый.

Он тоже встал и шагнул ко мне. Я попятилась. Лицо у него пошло красными пятнами, как шея индюка, но голос звучал еще рассудительно.

— Слушай, — сказал он, — я, конечно, понимаю, ты живешь в Стране Грез, но не станешь же ты меня уверять, что не знаешь, где сейчас находится Джо? Он не такой благородный, он сейчас забрался в кусты с этой ходячей задницей и в настоящую минуту как раз приступил к делу.

И взглянул на часы, словно сверялся по графику. Видно было, что он остался очень собой доволен, глаза его отсвечивали, как две пробирки.

— Да? — сказала я и немного подумала. — Может быть, они друг друга любят. — Это было бы логично, и он и она способны на любовь. — А ты что, меня любишь? — спросила я на всякий случай: вдруг я его не так поняла. — Ты поэтому?

Он решил, что я то ли дура, то ли издеваюсь над ним, и только крякнул. Потом помолчал и сказал, долбя свое:

— Ты же не захочешь это ему так спустить? Око за око, как говорится.

И скрестил руки, изложив свою позицию. Он взывал к возмездию. У него выходило так, будто это мой долг, моя святая обязанность, справедливость от меня этого требовала.

Часы у него на руке сверкнули стеклянно и серебряно; наверно, он заводится от часов, включается, выключается. Нужна только подходящая фраза, правильно выбранные слова.

— Мне очень жаль, — сказала я. — Но ты меня не волнуешь.

— Ты… ты, — зашипел он, подыскивая слова, — тварь!

Сила вернулась в мои глаза, я снова видела его насквозь, он был самозванец, суррогат человека, весь оклеенный слоями политических лозунгов, вырезок из журналов, афиш, глаголов и существительных — обрывки, полосы, кусочки. Когда-то, в молодости, одетый в черное, он стучался к людям, но и это был маскарад, униформа; а теперь, лысеющий, не знал, на каком языке говорить, свой позабыл, приходится подражать чужому. Американское старье проступало на нем как лишай или плесень, больной, корявый, ему уже ничем не поможешь: понадобилась бы целая вечность, чтобы его вылечить, откопать, отскоблить, добраться до того, что было в нем правдой.

— Ну и подавись, — сказал он мне. — Я не собираюсь клянчить у тебя это дешевое удовольствие.

Я обошла его стороной и двинулась обратно к дому. Мне сейчас особенно нужно было найти то, что она где-то оставила мне в наследство; отцовского заступничества не хватало, оно давало только знания, но существовали еще и другие боги, его боги были все головные, рога, растущие из мозга. Мало увидеть, надо и действовать.

Я думала, он останется на месте, хотя бы пока я не скроюсь из виду, но он пошел следом за мной.

— Извини, что я так погорячился, — сказал он мне сзади, голос опять был другой, теперь почтительный. — Пусть это все останется между нами, ладно? Не говори Анне, а? — Если бы он добился своего, то сам бы рассказал Анне при первом же удобном случае. — Я тебя за это уважаю, правда-правда.

— Да ладно, чего там, — ответила я; я знала, что это вранье.


Они сидели у стола на привычных местах, а я подавала ужин. Обеда сегодня не было, но они об этом не заикнулись.

— В котором часу будет Эванс? — спросила я.

— В десять, пол-одиннадцатого, — сказал Дэвид. — Хорошо время провели? — спросил он у Анны.

Джо наколол на вилку молодую картофелину и запихнул в рот.

— Божественно, — ответила Анна. — Я позагорала и дочитала книжку, а потом у нас был длинный интересный разговор с Джо, а потом я ходила гулять. — Джо жевал с закрытым ртом, молча двигал подбородком, немое опровержение. — А вы?

— Отлично! — провозгласил Дэвид с неестественной жизнерадостностью. Он положил локоть на стол и словно случайно задел мою руку — нарочно, чтобы она видела. Я отодвинулась, он обманывал ее, животные вот не лгут.

Анна печально улыбнулась. Я посмотрела: он не смеялся, он уставился на нее, глаза в глаза, лицо у него обрюзгло, складки углубились. Им все друг о друге известно, подумала я, вот почему они так грустны, но Анна не просто грустна, она в отчаянии, собственное тело — ее единственное оружие, и она ведет смертный бой за свою жизнь, ее жизнь — это Дэвид, она ведет непрерывный бой, потому что, стоит ей сдаться, равновесие сил нарушится, и он от нее уйдет. Уйдет куда-нибудь еще, чтобы продолжать войну.

Но я не хотела участвовать. Я сказала Анне:

— Того, что ты думаешь, не было. Он меня просил, но я не согласилась.

Я хотела убедить ее, что я ей не враг.

Она перевела взгляд с него на меня.

— Ах, как это чисто с твоей стороны, — проговорила она. Я сделала ошибку, ей не понравилось, что я не уступила, это укор ей.

— О, она вся такая чистая, куда там, — сказал Дэвид. — Чистюлька.

— Джо говорит, она и с ним больше не хочет, — произнесла Анна, не отводя от меня глаз. Джо ничего не сказал, он снова жевал картофелину.

— Она ненавидит мужчин, — весело предположил Дэвид. — Либо ненавидит, либо сама хотела бы быть мужчиной. Угадал?

Кольцо глаз, трибунал; еще минута, и они, взявшись за руки, поведут вокруг меня хоровод, а после этого — веревка и костер, исцеление от ереси.

Может быть, они и правы, я перелистала всех своих знакомых мужчин, соображая, ненавижу я их или нет. Но потом я поняла, что я не мужчин ненавижу, а американцев, род человеческий, и мужчин, и женщин. Им было дано право выбора, но они отвернулись от богов, и теперь настал срок мне выбирать, на чьей я стороне. Я хотела бы, чтобы была такая машина: нажмешь кнопку — и они исчезли, испарились, не повредив ничего вокруг, освободили бы место для животных, и животные будут спасены.

— Ты что же молчишь? Отвечай, — поддразнила Анна.

— Нет, — сказала я.

Анна вздохнула:

— О Господи, не человек она, что ли?

И они оба горестно рассмеялись.

Глава девятнадцатая

Я убрала со стола, соскребла с тарелок обрезки свиного сала от консервированной ветчины и бросила в печку — пища для мертвецов. Если их хорошо кормить, они вернутся, или, кажется, наоборот: если их хорошо кормить, они останутся там, это написано в одной книге, но я забыла.

Анна сказала, что вымоет посуду. Вроде извинения, искупления за то, что предпочла вести бой не против него, а на его стороне. В кои веки. Она гремела ножами и вилками в тазу, напевая, чтобы не разговаривать, время доверительных разговоров прошло; ее голос заполонил кухню, оккупировал.

Оставалось искать только в доме. Еще до ужина я осмотрела сарай, когда ходила за лопатой, и огород, когда копала картошку; ни там, ни там ничего не было, я бы сразу узнала, если б увидела. Это должно быть что-то из ряда вон, чего не было раньше, до моего отъезда, яблоко среди апельсинов, как в старых арифметических задачниках. Что-то такое, что она предназначила именно мне и спрятала так, чтобы я смогла найти, когда буду готова. Подобно отцовской загадке, еще одно связующее звено, ведь прямо к ним мы подойти не можем. Я вытирала за Анной тарелки, вглядываясь в каждую: не новая ли? Но ни одной не прибавилось после моего отъезда, материнский дар был не здесь.

В большой комнате ничего особенного я нигде не заметила; когда мы кончили прибираться, я зашла в комнату Дэвида и Анны: здесь висела ее кожаная куртка, ее так и не повесили на место после нашей поездки. Я порылась в карманах: там было пусто, только металлическая трубочка из-под аспирина, старая бумажная салфетка и подсолнуховая шелуха. И еще — обугленный фильтр от Анниной сигареты, я его бросила на пол и раздавила каблуком.

Оставалась одна только моя комната. Едва переступив порог, я ощутила силу, она бежала по рукам и перетекала в пальцы, это было где-то здесь, близко. Я обвела глазами стены, полки — ничего; мои нарисованные красотки следили за мной из-под колких ресниц. И тогда я сообразила: конечно, в альбомах, я засунула их под матрац, даже не просмотрев, это — последняя возможность, и им здесь вообще не место, они хранились в городе, в сундуке.

Я услышала нарастающий гул мотора, звук более густой, чем у рыбацкой моторки.

— Эй, смотрите-ка! — крикнула Анна из-за перегородки. — Большая лодка!

Мы вышли на мыс: это был полицейский катер вроде тех, на которых ездят инспектора рыбнадзора, сейчас будут проверять, как в прежние времена, нет ли у нас свежевыловленной рыбы и есть ли соответствующие лицензии, проформа.

Катер сбавил скорость и подрулил к мосткам. Там как раз находился Дэвид, ему так и так надо было бы к ним выйти, документы хранились у него. Я вернулась в дом, а Анна из праздного любопытства зашагала по ступенькам вниз.

Из катера вышли двое мужчин, полиция или егеря, но в штатском; потом еще один, светловолосый, похожий на Клода из деревни, и четвертый, постарше, по виду вроде бы Поль. Странно, что Поль прибыл на катере, он ездил к нам в гости на собственной моторке. Дэвид поздоровался со всеми за руку, и они сгрудились на мостках, негромко разговаривая. Дэвид полез было в карман за лицензией, потом поскреб в затылке, видно чем-то озадаченный. Из-за дома появился Джо, подошел, и разговор возобновился по второму кругу. Анна подняла голову и оглянулась на меня.

Потом я увидела, что Дэвид, шагая через две ступеньки, торопливо подымается наверх. Вот он хлопнул сетчатой дверью.

— Нашли твоего отца, — проговорил он, отдуваясь после подъема. И сморщился, выражая соболезнование.

Снова хлопнула дверь, на этот раз — Анна, он обнял ее за плечи, они стояли и разглядывали меня так же настырно и хищно, как за ужином.

— Да? — сказала я. — Где же?

— Какие-то американцы нашли его в озере. Удили рыбу и по ошибке зацепили его; тело уже неузнаваемо, но вон тот пожилой тип, Поль, не упомню фамилию, он говорит, ты его знаешь, так он узнал по одежде. Они считают, он свалился с обрыва, череп проломлен.

Жалкий фокусник, достающий из ниоткуда моего отца, точно чучело кролика из шляпы.

— Где? — спросила я опять.

— Это ужасно, — бормотала Анна. — Я так тебе сочувствую.

— Где это произошло, они точно не знают, — ответил Дэвид. — Могло снести течением. У него на шее висел большой фотоаппарат, они считают, что из-за этого он не мог всплыть, а то бы его нашли гораздо раньше.

В глазах его было торжество.

Хитрый, догадался про фотоаппарат, я ведь им не говорила, что не могу найти фотоаппарат. Видно, мысль у него работала быстро, раз он успел все это придумать за такое короткое время; что он лжет, я знала твердо, это он хочет со мной рассчитаться.

— А лицензию на рыбную ловлю они велели показать? — спросила я.

— Нет, — ответил он с деланным недоумением. — Хочешь сама поговорить с ними?

Это был с его стороны рискованный шаг, он не учел, что так я могла бы сразу вывести его на чистую воду. А может быть, он того и хотел, может быть, он просто меня разыгрывал. Я решила держаться так, будто верю ему, посмотрим, как он будет выкручиваться.

— Нет, — ответила я на его вопрос. — Передай им, что я слишком расстроена. Завтра, когда приедем в деревню, я поговорю с Полем, ну, насчет формальностей — так это у них называется: формальности. Он бы захотел, чтобы его похоронили где-нибудь здесь.

Убедительная черточка, если Дэвид мог придумывать, я тоже могу, я читала довольно детективов с убийствами. Сыщики, чудаковатые отшельники, собиратели орхидей, проницательные старушки с подсиненными седыми волосами, девушки с ножом в одной руке и фонариком — в другой. Для них все логично. Но в действительности-то нет, хотелось мне ему крикнуть, в действительности так не бывает, ты перехитрил сам себя.

Они с Анной переглянулись, они-то надеялись, что причинят мне страдание.

— Ладно, — сказал он.

Анна начала было:

— А разве ты не хотела бы…

Но, не договорив, замолчала. И они зашагали бок о бок вниз по ступенькам, и вид у обоих был разочарованный, их ловушка не сработала.

Я ушла в другую комнату и вытащила из-под матраца старые альбомы. Еще не совсем стемнело, хватало света, чтобы все разглядеть, но я нарочно зажмурила глаза, оглаживая обложки кончиками пальцев. Один был толще и горячее, я подняла его, дала листам раскрыться. Вот он, дар моей матери, теперь можно смотреть.

На остальных страницах были ранние люди, из круглых голов во все стороны торчали волосы, будто лучи или иглы, тут же и солнца с нарисованными лицами; но сам дар был вложен, отдельный, вырванный лист, рисунок цветными карандашами. Слева — женщина, у нее круглый лунообразный живот, в нем сидит младенец и глядит наружу. А справа — мужчина с рогами, как у коровы, и колючим хвостом.

Это был мой рисунок, я сама его рисовала. Младенец изображал меня самое до рождения, а мужчина — это бог, я таким нарисовала его в ту зиму, когда брат проходил в школе про дьявола и Бога, — потому что, если дьяволу можно ходить с хвостом и рогами, пусть они будут и у Бога, полезная вещь.

Таково было некогда значение этих рисунков, но с тех пор оно утратилось, как и первоначальное значение наскальной живописи. Теперь они были моими путеводными знаками, она сохранила их для меня, пиктограммы, надо было только прочесть их теперь, разгадать с помощью вновь обретенной силы. Боги, изображения богов, видеть их в их истинном обличье нельзя, это смертельно. Но только пока ты — человек. После преображения они доступны. Однако прежде надо погрузиться в стихию нового языка.

Заработал мотор, катер уходил. Я вложила рисунок в альбом и спрятала под матрац. Послышались их шаги, они поднялись от мостков; я осталась у себя в комнате.

Они засветили лампу; слышно было, как Дэвид что-то достает, это карты, он стал раскладывать пасьянс; потом голос Анны, ей нужна еще одна колода. Они раскладывали в две колоды, лихо, как записные игроки, щелкая картами об стол и односложно комментируя успехи и промахи. Джо сидел на лавке в углу, мне слышно было, как он трется спиной о стену.

Для него правда еще возможна, его спасение в отсутствии слов; но те, остальные, уже превращаются в металл, кожа гальванизируется, головы спекаются в медные шишаки, внутри зреют сложные проволочные переплетения. Карты шлепают об стол.

Я разжимаю кулак, отпускаю, это снова рука, на ладони сетка следов, линия жизни, прошедшее, настоящее, будущее, в ней — разрыв, но концы сходятся, когда сводишь пальцы в щепоть. Если линия сердца и линия головы совпадают, объясняла нам Анна, тогда ты либо преступник, либо идиот, либо святой. Как действовать дальше? Они разговаривают вполголоса, не обо мне, они ведь знают, что я слушаю. Они сторонятся меня, считают, что я веду себя неприлично, по их мнению, я должна быть переполнена смертью, должна облачиться в траур. Но ничто не умерло, все живо, все ждет случая ожить.

Загрузка...