Париж
Август 1944 года
За то, чем он сейчас занимался, его могли расстрелять.
В комнате было душно: окна закрыты, шторы опущены. Он нанес тонкий слой клея на кальку при свете одной-единственной лампы. Затем наложил кальку на картину, разгладил мягкой тряпкой, и калька прилегла к поверхности, повторив отпечаток каждого мазка под собой. Это был ключевой этап: бумага отделяла старое от нового.
Дожидаясь, пока бумага подсохнет, он вытряхнул сигарету из мятой синей пачки «Gitanes», закурил и затянулся; дым был едким и горьким.
Как все последние пять лет, подумал он.
Несколько минут он настраивал дешевый бакелитовый радиоприемник, который снабдил антенной, чтобы можно было слушать Би-би-си, а иногда и его любимую американскую музыку. Хотя прослушивание иностранных радиостанций приравнивалось к уголовному преступлению, ему было все равно; это уже не имело значения. В этот вечер ему повезло: звучало трио King Cole, голос солиста струился гладко, как шелк, несмотря на помехи.
Он подпевал, имитируя слова, которых не понимал: «итс онли апэйпа мун…» – затем проверил поверхность картины: еще не высохла. Инструкция гласила, что этот новый пластичный клей создает прочное соединение, которое в будущем можно будет легко удалить.
Под прозрачной бумагой изображение казалось призрачным, но он никогда его не забудет. Из всех картин, которые он закрасил, эта была самой важной.
В очередной раз потрогав поверхность, он решил, что пора. Нанеся на бумагу слой белой краски на водной основе и создав таким образом чистую поверхность, он установил холст на мольберт. Ему пришла мысль нарисовать клоуна в стиле Руо[1] или какой-нибудь простой рисунок, но потом он достал из бумажника старую фотографию своей жены Жозетт, сделанную пять лет назад – до того, как мир разорвался на куски. Свет драматично падал лишь на одну половину лица женщины, вторая была скрыта во тьме.
Не выпуская сигарету изо рта, он налил в баночку льняного масла и добавил несколько капель кобальтового осушителя. Хотя он знал, что от этого краска впоследствии потрескается. Но сейчас важнее было сэкономить время. Перебрав оставшиеся тюбики с краской, он распределил маленькие капли по своей импровизированной палитре: марс черный, титановый белый, жженая умбра, неаполитанский желтый, немного драгоценного венецианского красного из почти выжатого тюбика. Все это он присыпал мраморной пылью для более быстрого высыхания.
Придвинув лампу поближе, он начал работать – быстро, самой большой кистью, наносил черный и умбру, заполняя теневую сторону лица. Для светлой стороны он смешал белый и неаполитанский желтый и быстро наложил его.
Маленькой заостренной кисточкой он добавил несколько изящных мазков, образовавших нос, глаза и рот, затем смешал киноварь с большим количеством белого, чтобы получился розовый, и закрасил губы, пытаясь запечатлеть слабую обнадеживающую улыбку Жозетт.
В радиоприемнике теперь шли одни помехи, но он не отрывался от картины. Погрузившись в работу, он рисовал тени под носом и подбородком, маленьким штрихом обозначил ресницы… Нужно было спешить, артиллерийская канонада звучала все ближе.
Несколькими широкими мазками он выделил лоб и верхнюю часть носа. Затем добавил светлые блики в уголках губ и жирной белой точкой – убедительную слезинку в глазу. Ее не было на фотографии, но Жозетт так часто плакала в последние четыре года, что он мог нарисовать ее слезы по памяти.
На этом он закончил. Не было смысла трудиться над картиной, которая однажды будет уничтожена. Он перевернул ее, написал на обороте «1944», вытер руки и поставил картину перед вентилятором.
Потом он еще пару минут крутил ручку настройки радиоприемника – на этот раз, чтобы найти станцию Сопротивления и зашифрованную инструкцию, куда доставить картину.