Эта глава, которая, быть может, окажется для вас самой трудной, пробуждает во мне особое чувство. Я собираюсь исследовать великое творение разума. До сего момента я говорил о разуме лишь как о глубоко личном деле. Он может жить в частном или общественном режиме, но не выходя при этом за пределы своего индивидуального пространства. В первом случае его деятельность основывается на частных очевидностях, он руководствуется частными ценностями и преследует столь же частные цели. Во втором случае разум ищет универсальные очевидности, руководствуется объективными ценностями и преследует общие цели. В обоих случаях, не забывайте об этом, я говорю об индивидуальном разуме, обладающем, если можно так сказать, удостоверением личности. Мыслитель-отшельник, укрывшийся в чаще, способен искать в своем уединении универсальные истины, то есть он использует свой разум для общества, хотя и находится в полном одиночестве.
Однако в этой главе я обращусь к социальному разуму, который появляется в группах и объединениях, который позволяет нам говорить о разумных и неразумных обществах. Испания начала XIX века кричала „Да здравствуют цепи!“[67], французское общество аплодировало неистовой алчности и безумным завоевательским планам Наполеона, немецкое общество восторгалось Гитлером и позволило заразить себя его безумием, передовое индустриальное общество, создающее экономику, которая непоправимо губит природу, или общество, внедряющее систему, которая делает несовместимыми частную и общественную жизнь человека, или глобализация, которая увеличивает пропасть между богатыми и бедными странами, — все это примеры заблуждений коллективного разума.
Пойдем шаг за шагом. Что я понимаю под социальным или коллективным разумом? Речь в данном случае идет не о разуме, который управляет социальными отношениями, но о разуме, который возникает из этих отношений. Это можно назвать „разговорным разумом“. Когда двое разговаривают, каждый привносит в беседу свои знания, свои способности, лучшее, чем он обладает, но разговор не является суммой достоинств обеих сторон. Взаимодействие увеличивает их или уменьшает. Все мы испытывали нечто подобное, когда некоторые наши отношения толкают нас к действию, в голове у нас рождаются новые идеи, мы начинаем глубже понимать ситуацию. В иных обстоятельствах, напротив, общение подавляет нас, оглупляет. Диалог скатывается к вещам банальным, к пересудам и навязавшим оскомину истинам. Такая беседа всех принижает. В обоих случаях я тот же самый человек, но первый из них вызвал к жизни лучшее, что было во мне, а другой — дурное. Ортега-и-Гассет произнес одну фразу, которая имела „половинчатый“ успех, потому что лишь половина ее сделалась популярной, а вот вторая осталась незамеченной. „Я есть Я и мое окружение“ — известная часть. „И если я не спасаю мое окружение, то не спасаюсь и сам“ — часть куда более важная, но забытая.
Социальный разум — сравнительно новый феномен. Я позаимствовал это понятие из экономики. Англосаксонские специалисты по менеджменту уже много лет назад выработали блестящую концепцию „обучающихся организаций“, learning organizations, которая со временем оказалась очень полезной. Японцы предпочитают говорить об организациях, которые творят знание. Все согласны в одном: есть умные компании и есть глупые компании. Первые отлично работают с информацией, немедленно выявляют проблемы, они способны разрешить эти проблемы столь же быстро и эффективно, поощряют творческий подход к делу и достигают своих целей — создавать корпоративные ценности, — одновременно помогая акционерам достичь собственных целей. Глупые компании лишь пополняют кладбище почивших корпораций.
Умные компании добиваются того, что группы людей, возможно и совершенно ординарных, достигают экстраординарных результатов благодаря способу сотрудничества между ними. Умная организация — это та, которая позволяет развивать и использовать индивидуальные таланты посредством стимулирующего и плодотворного взаимодействия. Сейчас начинают говорить об „интеллектуальном капитале“ как об одном из величайших экономических активов, более того — как о единственном настоящем богатстве.
Мне представляется весьма полезным распространить такой подход на все типы организаций, групп, институтов или обществ. Есть умные и глупые пары, умные и глупые семьи, умные и глупые общества. Критерий всегда один и тот же. Умные сообщества лучше улавливают информацию, так сказать — правильнее воспринимают реальность, предвидят проблемы, внедряют эффективные решения и воплощают их в практической жизни. Таким образом, наряду с личностным разумом (который может использоваться частным или общественным образом) мы встречаемся с социальным разумом, который также терпит свои поражения и одерживает свои победы.
Можно ли говорить о социальном разуме, не впадая в опасное мифотворчество наподобие того, что восхваляет дух наций, рас или классов? Это не только возможно, но и просто необходимо. Для того чтобы объяснить, что я имею в виду под социальным разумом, я воспользуюсь особым примером: язык — одна из самых увлекательных тайн общества. Кто его создал? Кому в голову пришла счастливая мысль создать условное наклонение, наречия или страдательный залог? Никому и всем вместе. Языки, как культуры, являются коллективными творениями, сотами совершенно особого пчелиного роя, каждая из пчел которого является самостоятельным субъектом, могущим быть источником больших или маленьких изменений в улье. Всеобщая и вездесущая потребность — общаться — приводит к внедрению с каждым разом все более эффективных способов делать это, а они в свою очередь принимаются и, наподобие музыкального инструмента, „настраиваются“ обществом. Социальный разум — это густая сеть взаимодействий между разумными существами. Каждое привносит свои способности и знания и оказывается обогащенным или обедненным в результате своих связей с окружающими. Это великий многоголосый хор. Происходит взаимодействие между выдающимися и рядовыми людьми, революционными и консервативными группами, индивидуальными и общими событиями, которые образуют совокупное творение, зависящее от коллектива, но независимое от каждого в отдельности члена этого коллектива. Поразмышляйте о том, как устанавливается мода. Есть влиятельные люди — творцы, создатели тенденций, средства массовой информации, искусные „соблазнители“ всех мастей, — но в конечном итоге мода основывается на неопределенном, хотя весьма и весьма значительном числе более или менее свободных решений.
Никто не может, например, ввести слово в язык. Самое большее — можно изобрести термин и предложить его использовать, но получит ли он широкое распространение, зависит от всех остальных. Несколько лет тому назад я пытался запустить в оборот слово estoicon — производное от испанского estoy con („бываю с“), — для того чтобы как-то называть партнеров в паре, чьи отношения уже больше, чем флирт, но еще гораздо меньше, чем брак. Я основывался на выражении „Уже два года я бываю то с одним, то с другой“. Глагол „бывать“ всегда показывает более эфемерную ситуацию, чем глагол „быть“. Мое предложение не получило развития, и потому я не могу похвастаться тем, что изобрел новое слово в испанском языке, — вышло всего лишь словцо, так сказать, для внутреннего употребления.
Взаимодействие разумных существ создает новый тип разума — коллективный или социальный разум, — который в свою очередь создает свои творения: язык, мораль, обычаи, общественные установления. Не существует никакого народного духа или чего-то подобного, есть плотная материя, сотканная множеством ткачей. Постоянные взаимообмены — щедрые, ничем не ограниченные — творят устойчивые модели. Есть скрупулезный труд — это изобретения, размышления, критика, перерабатывание, оппонирование, апробации, прозелитизм, повторения, отвергания, откаты назад, утопии, требования, наказания, расследования. Есть свободомыслящие люди, ученые, глупцы, святые, злодеи, простолюдины, жертвы, палачи. Порой их дела причиняют невыносимые страдания, но благодаря суровым урокам — а это лучшие из учителей! — и урокам радости и наслаждения создают мощную вторую реальность. Теоретики, которые говорят о реконструкции действительности, подчас утрируя, ссылаются на плоды этих анонимных и бесконечных трудов.
Почему мы иногда делаем вывод о том, что то или иное общество терпит поражение? Человеческие существа по сути своей социальны. Общество, со своими преимуществами и требованиями, со своими сложностями и рисками, развивалось, видоизменяясь, расширяясь, взращивая человеческие разум и душу. Мы — гибриды неврологии и культуры. Язык и свобода — социальные творения. Но, кроме этой непременной социальности, человеческие существа осознанно хотят жить в обществе, потому что в нем они открывают для себя больше жизненных возможностей. „Никто не объединяется для того, чтобы быть несчастливым“, — говорили философы эпохи Просвещения, и революционеры 1789 года с радостью подтвердили это в своей Конституции: „Целью общества является общее счастье“. Слово „политика“ происходит от греческого πολιτικος — „принадлежащий гражданам, гражданский“, которое, в свою очередь, восходит к πολιτης — „гражданин“, а далее к πολις — „город“. Город, „полис“, таким образом, соответствуя своему классическому названию, является источником решений, принимаемых сообща, во имя коллективного блага. Одинокий человек не может выжить. Таким образом, в поиске своего личного счастья человеческое существо внедряется в общее пространство, и это влечет за собой весьма серьезные последствия. Первое заключается в том, что человек должен соотносить свои цели, свои интересы и поступки с целями, интересами и поступками других людей. Именно такое постоянное соотношение — основа социального разума, от которого зависит величина интеллектуального капитала общества, его ресурсы. Я предложу простую формулу, прежде всего мнемоническую, компонентов этого разума:
Социальный разум = персональный разум + системы общественного взаимодействия + организация власти.
Общество малоумных людей, развратников, невежд, лентяев или тех, кто не способен критически мыслить, не выдержит теста на социальную разумность. Но этот тест не способно пройти и общество, состоящее сплошь из гениев, эгоистов или людей с неукротимым нравом. Общественное использование частного разума — вот что увеличивает интеллектуальный капитал сообщества. Превращаясь в гражданина, индивидуум обустраивается в новом пространстве — городе, который не может быть простым нагромождением замкнутых монад, а, напротив, вынужден быть нескончаемой системой связей, где все влияют на всех, к добру или ко злу. Системы общественного взаимодействия также опосредованы социальным разумом. Ведь очевидна разница между обществом, основанным на диалоге, и обществом, живущим распрями, между щедрым городом и скупым. Наконец, дурное правление может опрокинуть общество в бездну глупости, что всегда трагично, потому что невинные платят за бесчинства владык. Все еще кажется невероятным то, что Гитлер сделал с Германией, Сталин — с Россией, Пол Пот — с Камбоджей и — можно дополнить — Александр Великий — с Македонией, Калигула — с Римом, Наполеон — с Францией, папы эпохи Возрождения — с Церковью и т. д., и т. д., и т. д.
Граждане чрезвычайно заинтересованы в том, чтобы город обладал значительным интеллектуальным капиталом, чтобы он располагал необходимым разумом для того, чтобы разрешать волнующие всех проблемы. Историю человечества можно увидеть как историю попыток создать наиболее разумные формы сосуществования, а также — ибо это очевидно — как хронику его поражений и побед.
В архаичных культурах город занимал положение над гражданином, к которому он предъявлял требования безграничной покорности. Эта идея не исчерпала себя вплоть до тоталитарных государств прошлого века — оно распределяло между людьми любые права, и оно же могло отобрать их, стоило ему только захотеть. „Государство — все, личность — ничто“, — провозглашал фашизм. Социальный разум начал бунтовать против подобной тирании, защищая права личности, которые ставил выше государства, постепенно исцеляясь от покорности. Так появилась идея неприкосновенного достоинства личности. Запоздавшее достижение. Как удалось прийти к этому? Откуда черпал силы и знания коллективный разум, для того чтобы на свет появилась столь блестящая мысль? Очевидно, из разума сограждан. Они становились частью города, ища наилучших условий для воплощения своих частных целей, своего счастья, одним словом, и не могли допустить, чтобы город был источником бед. В таком случае они старались защититься от Города-тирана, оставаясь внутри Города-добродетеля. Личное счастье состоит в гармоничном осуществлении двух величайших человеческих целей: благополучия и расширения возможностей. Действительно, для достижения обеих целей мы просим помощи города, и город совершает грубую ошибку, если нам ее не предоставляет.
Глупые общества — это общества, в которых существующие убеждения и верования, способы разрешения конфликтов, системы оценок и образ жизни ограничивают возможности частного разума.
Отупевшее или развращенное общество именно к этому и приходит. Как и общество, основанное на привычках и зависимостях, такое, каким — согласно мнению экспертов — является наше общество. Склонность к зависимости, привыканию — культурный феномен. Известный американский исследователь Арнольд Уоштон замечает: „Все больше и больше людей начинают отдавать себе отчет в том, что наша национальная тяга к химическим продуктам — это только часть национальной проблемы аддиктивного поведения: то есть речь идет не только о вреде наркотиков“.
Я часто говорил о том, что сами по себе наркотики — не проблема, а лишь плохое решение проблемы. Уоштон пишет: „То, что мы постоянно стремимся получать вознаграждение ценой зависимости, многое говорит о том социальном контексте, в рамках которого это все происходит: мы массово прибегаем к средствам, изменяющим состояние наших душ, для того чтобы удовлетворить реальные и законные потребности, которые не могут быть адекватно удовлетворены в рамках социального, экономического и духовного контекста нашей культуры“. Нечто среднее между „ментальностью быстрых решений“ и „чувством бессилия“. Анни Готтлиб в своем исследовании, посвященном поколению 60-х годов, озаглавленном „Ты веришь в магию?“, пишет: „Это тот самый кисло-сладкий завет, оставленный наркотиками нашему поколению: желание „пролететь“ над жизнью, полной превратностей. Наркотики были чем-то вроде вертолета, который мог высадить нас в Гималаях, для того чтобы мы насладились видами, избавив от необходимости подниматься самим. Этот опыт оставил нам по прошествии лет жажду экстаза, нетерпеливость в земных делах, неверие в эффективность каких-либо усилий. Тем, кто пошел по тропе, ведущей в мир магии, очень дорого стоило научиться терпению, настойчивости и дисциплине, смириться с изгнанием обратно в наш заурядный мир“.
Я не могу обойти стороной еще одну проблему. Гарантирует ли одобрение общества добродетельность того или иного решения? Категорически нет. Неверно, что большинство всегда право, как неверно и то, что народ никогда не ошибается, как с явным легкомыслием утверждается в политкорректных лозунгах. Озлобленное, завистливое, фанатичное или расистское общество может ошибаться коллективно, и, напротив, отдельный человек может быть прав, в то время как все вокруг не правы. Поэтому, говоря об успехах или ошибках коллективного разума, нам необходимо выбрать некие критерии оценки. Я предлагаю вам следующий: мы должны отвести социальному разуму максимально высокое место в иерархии тогда, когда он предлагает такие формы жизни, которые просвещенный и добродетельный человек, использующий свой разум на общее благо, критически осмыслив доступную информацию, признает хорошими. Внимательный читатель согласится, что это, конечно же, абсолютно аристотелевская формула, но при этом включающая в себя идеи Роулза, Хабермаса и других теоретиков. Не улыбайтесь, встретив в моем определении слово „добродетельный“. Какие качества ожидаем мы увидеть у судьи, чтобы доверять ему? Беспристрастность, объективность, скрупулезное исследование обстоятельств дела, справедливость — все это добродетели, или, если хотите, качества, которые идут на пользу судебному процессу.
Но если в конечном итоге этот судья — отдельный, конкретный человек, то почему я придаю такое значение коллективному разуму? Потому что общество в целом не дает возможности отдельно взятому разуму владеть всей необходимой информацией. Личный опыт, разнообразие обстоятельств, практическое подтверждение эффективности предложенных теорий чрезвычайно необходимы для принятия справедливого решения по всем вопросам. Меня убедил в этом такой строгий рационалист, как Жак Маритен[68], который, попытавшись обосновать этические принципы, признал, что „самым важным фактором морального прогресса человечества является развитие знания за счет накопления опыта, о чем обычно упоминается на периферии философских систем“. Практика является конечным подтверждением теории.
Я многократно говорил о том, что История — хранилище свидетельств об испытаниях различных нормативных систем. Целый ряд убеждений, которые в определенное время принимались большинством людей, впоследствии оказались отвергнуты — после длительной и подчас жестокой проверки опытом. И наши познания — это тоже во многом плод горького опыта. Можно было бы перечислять без конца: рабство, дискриминация женщин или негров, отрицание прав детей, вера в святость монаршей власти, конфессиональные и теократические государства, процесс иммунизации, за которым скрываются разного толка религиозный догматизм, расовое превосходство, применение пыток в качестве законной юридической процедуры и многое другое. То, что эти убеждения, ошибочные, извращенные, нашли себе место в жизни, — пример величайших ошибок социального разума.
Ошибки общества, как и ошибки личности, могут быть когнитивными, аффективными и операционными. Эта глава, таким образом, служит напоминанием о том, что я уже разъяснял.
Когнитивные ошибки. Разум терпит когнитивные неудачи тогда, когда хранит верность защищенным крепкой броней убеждениям. Предрассудки, суеверия, догматизм и фанантизм — прежде всего социальные, а потом уже личностные явления. Существуют культуры, которые питают и оберегают их. Религиозная нетерпимость раз за разом воспроизводит одни и те же модели поведения. Слабак требует свободу, которая защищает его от тирана, но если он приходит к власти, то быстро забывает о том, чего требовал раньше. Христиане, гонимые Синедрионом и Империей, требовали равенства. В начале III века Тертуллиан писал: „Как по закону человеческому, так и по законам природы каждый свободен молиться кому хочет. Религиозные убеждения личности не принесут вреда или пользы никому более, чем прежде всего тому, кто их исповедует. Навязывание религии силой противно ее природе“. Но в 313 году Константин легализует исповедание христианства, и сто лет спустя Церковь, обретшая определенную власть, начала преследование иноверцев. Римские императоры запретили язычество. И тогда стороны поменялись местами: в конце IV века уже выдающиеся язычники защищали свободу исповедания от тех, кто защищал ее веком назад. Uno itinere non protest perveniri ad tam grande secretum. „Не может существовать лишь один-единственный путь, — воскликнул Симмах[69] в римском сенате в 384 году, — к постижению сути этой великой тайны!“ Но они уже проиграли.
Протестантизм воспроизводит ту же модель. Лютер выступает за свободу совести, свободу обсуждения, видя в них грозное оружие, направленное против Церкви. Под угрозой неминуемого отлучения он упорно защищает религиозную свободу: „Не должно подчиняться князьям, когда они требуют покориться глупым суевериям, и точно так же не должно просить их помощи в защите Слова Божия“. Но через несколько лет, когда он уже чувствует за собой силу, Лютер забывает о сказанном, и просит помощи у князей, и призывает их безжалостно отомстить врагам. Лютеране беспощадно преследуют анабаптистов, а те по мере изменения обстоятельств с тем же пылом преследуют лютеран, захватив власть в Мюнстере.
То же самое произошло в исламском мире. И сегодня мы наблюдаем неприкрытую вражду между суннитами и шиитами, а в некоторых странах, таких как, например, Судан, мусульманское правительство ведет войну на истребление против христиан. Все эти случаи являются примерами жестоких ошибок разума, ставшего заложником фанатизма, и тот, будучи не способным по природе своей усваивать опыт, раз за разом повторяет все те же самые жестокости.
Можно было бы написать историю „отравленных“ культур и собрать там примеры ложных убеждений, послуживших легитимации несправедливостей. Например, радикального неравенства человеческих существ, радикальной кастовой сегрегации, которая все еще имеет место в различных районах Индии, дискриминации по признакам пола или расы. Даже Аристотель, великий этик и воспитатель Европы, был не свободен от этого вида убеждений, поскольку утверждал, что рабство — элемент естественного порядка вещей:
Природа стремится различить плоть рабов и свободных людей; одни, сильные, предназначены для необходимых работ; другие — стройные и изящные, не предназначены для подобных занятий, их удел — политическая жизнь („Политика“, 1254b).
Представления о гомосексуальности являют собой драматический и весьма актуальный предмет для исследования. В 1936 году Гиммлер издал декрет, который гласил: „Наше отношение к гомосексуальности (симптом дегенерации, который может разрушить нашу расу) должно определяться основополагающим принципом: уничтожение вырожденцев“. Впоследствии он отдал приказ отправлять гомосексуалистов в лагеря третьей категории, то есть в лагеря уничтожения. По данным австрийской лютеранской церкви, были уничтожены более двухсот тысяч человек. Но с несправедливостью не было покончено и после падения нацистского режима. После войны были произведены щедрые выплаты компенсаций выжившим узникам нацистских лагерей — всем, за исключением гомосексуалистов, потому что с точки зрения немецкого законодательства они оставались „преступниками“. Как минимум до 2000 года смертная казнь за гомосексуализм применялась в Афганистане, Пакистане, Саудовской Аравии, Объединенных Арабских Эмиратах, Иране, Йемене, Мавритании и Судане. Нетерпимость всегда была признаком помраченного разума, что, впрочем, не означает, что терпимость всегда является триумфом разума.
А сейчас я обращусь к не столь кровавым убеждениям, которые, тем не менее, оказывают определяющее влияние на общественную жизнь. Те идеи, которые вырабатываются в обществе относительно того, что, собственно, такое есть разум и свобода, обусловливают и способы решения им своих проблем. На Западе большая часть определений разума концентрируется на когнитивных навыках — чего мы не видим в других культурах. Пьер Дасен сравнил американские представления с подобными же представлениями у африканского племени бауле. Оба общества представляли себе основные качества разума в общих чертах как грамотность, память и способность быстро обрабатывать информацию, но бауле полагали, что эти навыки приобретают значение только в той ситуации, когда их применение приводит к росту благосостояния общества. Бауле превозносили социальный разум, то есть разум, ориентированный на взаимодействие и службу обществу. Я с ними согласен.
Идея свободы также определяет разумность общества. Великий Монтескье говорит в главе 2 книги XI „Духа законов“, рассматривая пример московитов эпохи Петра Великого, что „долгое время они считали, что свобода состояла в возможности носить длинную бороду“. Пожалуй, мы недалеко от них ушли. Какое место должна занимать свобода в иерархии ценностей? Прославление свободы — это выдумка Запада. Другие культуры полагают куда более значимыми иные ценности — такие как мир, согласие, законопослушность. А на Западе в последнее время воцарилось представление о свободе, которое чревато многими социальными бедами; его можно сформулировать так: только спонтанное действие свободно. Трудно отказываться от этой очевидной истины, хотя она и содержит в себе непреодолимое противоречие. Она утверждает идею свободы, опровергающей свободу. И действительно, если поведение не является спонтанным, оно — вынужденное. Супер-эго, воспитание, нормы, „что скажут люди“ или групповая мораль правят бал и в конечном счете уничтожают свободу. Человек, следовательно, не свободен. Но, оказывается, если он действует спонтанно, он также не свободен, потому что спонтанность — это просто-напросто импульс. То, что мы называем естественностью, есть не более чем природный детерминизм. Вот мы и попали в ловушку: если я хочу быть свободным, я не могу быть ни спонтанным, ни неспонтанным. Подобная ложная идея свободы приводит к заключению: свободен только тот, кто абсолютно оторван от всех и от всего. А это — отрицание коллективного разума. Его поражение.
Аффективные ошибки. Общества вырабатывают различные аффективные стили, поэтому есть миролюбивые культуры и культуры воинственные, культуры эгоистичные и культуры, основанные на принципе солидарности. В своей книге „Пол и темперамент в трех примитивных обществах“ американский антрополог Маргарет Мид показывает две модели социальной аффективности. Арапеш являются дружелюбным народом, они склонны к сотрудничеству. Работают вместе — все на всех. Личная выгода представляется им отвратительной. „Есть только одна семья в селении, — рассказывает автор, — которая проявляла привязанность к земле, и их отношение было непонятно остальным“. Арапеш охотится для того, чтобы принести еду другому. „Человек, который сам, в одиночку ест то, что он принес с охоты, — даже если это маленькая птичка, которой и одному едоку недостаточно, — это самый недостойный член сообщества, он находится за пределами общественной морали до такой степени, что никто даже не станет обсуждать с ним что-либо“.
Для племени арапеш мир — это сад, который нужно возделывать. Моя душа садовода не может остаться равнодушной к столь поэтической концепции мира. Долг детей и ямса состоит в том, чтобы расти. Долг всех остальных членов племени состоит в том, чтобы делать все необходимое для того, чтобы дети и ямс росли. Возделывание детей, воспитание ямса — или наоборот. Мужчины и женщины посвящают себя этой глубоко материнской задаче с нежным энтузиазмом. Дети — центр их внимания, воспитание вообще — воспитание чувств. Не важно, что ребенок не усвоит каких-то вещей, так как на самом деле важно привить ему чувство доверия и безопасности. Сделать ребенка добрым и безмятежным. Его учат доверять всему на свете. Дети проводят определенное время в семьях родственников, чтобы приучиться к мысли, что весь мир наполнен родными.
В ста шестидесяти километрах от миролюбивых арапеш живут мундугумор, которые создали суровую, неудобную, мрачную культуру. Все представляется им отвратительным, что не удивляет, ибо социальная организация поддерживает их в состоянии постоянного напряжения. Принципы отношений с противоположным полом и семейная структура заботливо разработаны таким образом, чтобы постоянно вызывать непримиримые конфликты. Базовая структура родства называется pone — это идеальная машина интриг и ненависти. Мать и отец возглавляют разные семьи. Pone отца состоит из его дочерей, внуков, правнуков, праправнуков, то есть женского и мужского поколений. Pone матери представляет собой то же самое — только вместо дочерей туда входят ее сыновья. Обе семьи ненавидят друг друга — не по случайным причинам, а из-за свадебного обряда. Мундугумор меняют сестру на невесту, почему, собственно, сыновья воспринимают отца как опасного соперника, который может обменять своих дочерей на более молодых жен для себя самого. И наоборот, сыновья также опасны для отца, который воспринимает их взросление как взросление своих будущих врагов. В каждой хижине мундугумор есть сердитая жена и агрессивные сыновья, готовые предъявить свои права и выдвинуть перед отцом свои претензии на дочерей, единственную валюту, пригодную для покупки невест. Неудивительно, что новость о беременности встречается с неодобрением. Отец хочет только дочерей, для того чтобы расширить свой pone. Мать хочет сыновей — с той же целью. Здесь воспитание детей — скрупулезная подготовка к встрече с миром, в котором нет места любви. Нет места покою и радости. Все мундугумор знают, что по той или иной причине они должны будут сражаться с отцом, со своими собственными братьями, с семьей своей жены. Девочки уже знают, что будут корнем распрей. Это их сомнительная привилегия.
Социальные аффективные стили обусловливают жизнь индивида, расширяя ее или суживая. Ненависть, агрессивность, зависть, бессилие, тщеславие ввергают в заблуждение целые общества. Согласно Фукуяме[70], в шестидесятые годы произошел большой социальный надлом. Выросла преступность, в глубоком кризисе оказался институт семьи, уменьшилось доверие граждан друг к другу и к институтам общества. Эти три феномена вытекали из еще более глубокого изменения, а именно из банкротства социального капитала, коллективного разума, который под воздействием ядовитого коктейля из дурных убеждений и столь же дурных чувств посеял больше проблемных семян, чем мог собрать на этом социальном поле. Общества могут развратиться, если они замыкаются в своем гедонизме и лишаются трех базовых чувств: сочувствия, уважения и восхищения. Сочувствовать — значит переживать боль других людей, и это — основа морального поведения. Восприятие сочувствия как патерналистского и унижающего чувства — глубочайшее аффективное заблуждение. Всякий раз, когда кричат „Я хочу не сочувствия, а справедливости“, забывают о том, что именно сочувствие открывает путь к справедливости. Уважение — именно то чувство, которое надо испытывать перед тем, что этого достойно. Речь идет об активном чувстве, которое воплощается в заботе, защите и помощи, которое выделяет из ряда и оценивает человеческое достоинство. Когда оно исчезает, все скатывается к упрощению и тирании безразличия. Наконец, восхищение — это оценка превосходства. Плохо понятое равенство мешает нам оценить окружающих. „Никто не может быть равнее других“ — абсурдное утверждение, потому что оно принижает людей. Ведь нельзя приравнивать человека, помогающего людям, к тому, кто мучает и пытает их. Гитлер и Мандела — не одно и то же. Недостаток восхищения — это принижение. Руссо был прав, когда жаловался в письме к д'Аламберу: „Сегодня, сударь, мы уже не настолько велики, чтобы уметь восхищаться Вами“.
Оперативные ошибки. Социальный разум может ошибаться в постановке целей. Например, тогда, когда он создает мифы, в жертвы которым приносит права личности, счастье гражданина. Национальная слава была одним из таких мифов. Кольбер, министр Людовика XIV, эффективно управлял французской экономикой, но его целью было вовсе не процветание французов, а финансирование захватнических войн короля. Историк Анри Гильман в своем антинаполеоновском памфлете пишет: „Ему было необходимо ослепить республиканский плебс, ранее им же обреченный на молчание, ослепить славой. Не на краткий миг, а ослеплять постоянно. Это был хороший способ заставить их думать о чем угодно, но только не об их реальной жизни“. Когда Нация, Раса, Партия, Церковь, Общее Благо в качестве абстрактных понятий превозносятся как высшая ценность, смысл их теряется за этими ужасными прописными буквами, и в конечном итоге они разрушают общество.
Общества могут преследовать одновременно противоположные цели. Советский режим пытался совместить огосударствление экономики с ее эффективностью. Это оказалось невозможным. Механизмы рынка обусловливают лучшее использование информации и более продуктивное распределение ресурсов.
Сбой исполнительных систем может произойти как по причине переизбытка, так и по причине недостатка. Переизбыток — это тирания, которая иногда с радостью принимается обществом, что указывает на то, что общественный разум поражен. Страх, например, побуждает к подобному отказу от свободы. Нехватка — это анархия, когда разрушаются все системы контроля. Обычно и она тоже приводит к тирании как мере противодействия ей. Геродот повествует о том, что, когда умер царь Персии, на пять дней было приостановлено действие всех законов. Беды, свалившиеся на народ в период этой анархической „паузы законов“, привели к тому, что люди возжаждали воцарения нового владыки.
Разум, как я уже много раз повторял, достигает наивысшего подъема в разрешении практических проблем, в особенности тех, которые относятся к области личного счастья и достойного сосуществования. Сосуществование людей всегда ставило острые проблемы, которые каждая культура стремилась разрешать по-своему. Умение ценить жизнь, собственность и ее распределение, сексуальность, семья и воспитание детей, организация политической власти, забота о слабых, стариках или больных, отношения с чужаками и с богами — все это было, есть и скорее всего всегда будет фундаментальными проблемами. Бурная и жестокая историческая эволюция шла, выбирая по ходу дела наилучшие методы разрешения бесконечных конфликтов. Коллективный разум, преодолев многие лабиринты, именует „справедливостью“ наилучший способ выхода из спорных ситуаций.
Одно дело — покончить с проблемой и совсем другое — разрешить ее. Ссора из-за луга для выпаса заканчивается, когда один из ее участников берет ружье и убивает соперника. Дело окончено, но проблема не разрешена. Знаменитое „баба с воза — кобыле легче“, пожалуй, не сгодится даже для кобылы. Важно ведь совсем другое — чтобы сил у кобылы было больше, а значит, решается эта проблема абсолютно иначе: надо лучше кормить кобылу. Проблема находит свое решение только тогда, когда в итоге не терпят ущерба ценности сосуществования. В противном случае она вернется. Израильский писатель Амос Оз[71] приводит разговор со своим соотечественником — сторонником политики с позиции силы. Основной довод этого ястреба состоит в следующем: для того чтобы достичь желанного мира, нужно уничтожить врага, даже ценой применения ядерного оружия, и любая отсрочка приведет лишь к росту страданий.
Я готов добровольно сделать грязную работу на благо народа Израиля, убивать арабов, если это необходимо, изгонять их, преследовать, сжигать, и пусть все нас будут ненавидеть… Сегодня мы могли бы уже считать это частью истории, могли бы быть нормальным народом с вегетарианскими ценностями… и со слегка преступным прошлым — как все. Как англичане, и французы, и немцы, и американцы, которые уже забыли о том, что они сделали с индейцами, как австралийцы, которые уничтожили почти всех аборигенов, — разве нет? Что плохого в том, чтобы быть цивилизованным народом, уважаемым народом с немного преступным прошлым? Это случается даже с очень хорошими семьями.
Он прав в том, что такая политика находила широкое применение на протяжении всей истории человечества. Удавалось покончить с конкретными проблемами, но не удавалось разрешить ни одной из них. Поэтому человеческая история остается летописью кровавых побоищ, эта печальная закономерность — жесточайшее поражение разума.
Триумф личностного разума — счастье. Триумф социального разума — справедливость. Оба явления состоят в почти забытом ныне родстве. Ханс Кельзен[72], один из великих юристов прошлого века, ясно описал это: „Поиск справедливости — бесконечный поиск человеческого счастья. Счастья, которое человек не может найти в одиночку и поэтому ищет его в обществе. Справедливость — социальное счастье, гарантированное общественным устройством“. Политическое счастье — непременное условие личностного счастья. Мы должны осуществлять наши самые интимные замыслы, как, например, мечту о счастье, включая их в общие планы. Только отшельники разных вероисповеданий и в разные эпохи стремились жить независимо от других и в полной самодостаточности. Они были титанами одиночества. Из всего этого выходит следующее:
Умны справедливые общества. И глупы несправедливые. Так как разум имеет своей целью счастье — личное или общее, — всякая ошибка разума чревата несчастьем. Личное несчастье — это боль. Общественное несчастье — зло, то есть несправедливость.
Условием справедливости следует признать верный выбор рамки, которой присваивается наивысшее место в иерархии. В конце предыдущей главы ставился вопрос о том, какая именно рамка — личная или общественная — должна будет занимать эту позицию. Трения между человеком и обществом неизбежны. Человек, который приходит в город, чтобы обрести большую свободу, возвращается домой, обремененный обязанностями, долгом, что вызывает у него известное раздражение. Думаю, крупные просчеты социальный разум совершает тогда, когда не находит способов разрешить конфликт.
Крайний релятивизм загоняет нас в ловушку. Распространилось мнение, что он — симптом политической прогрессивности и что равноценность всех точек зрения — основа демократии. Но ведь это абсурд и полный идиотизм! Если все точки зрения имеют одинаковую ценность, то убеждения противников демократии ничем не хуже убеждений ее сторонников. И действительно, европейские неофашисты быстро приспособили под свои нужды постмодернистскую машину. Послушайте, что говорит Жан-Ив Галлу[73]: „Не существует универсальной логики, которая одинаково подходила бы всем людям. Каждому этническому субстрату соответствует своя логика, свое видение мира“. Культурный релятивизм, казавшийся носителем идеи свободы, приводит к нацизму.
Ноам Хомский[74], в чьих заслугах перед антиимпериалистическим и демократическим движением никто не может усомниться, заклеймил реакционный характер мнимого прогресса: „Сегодня наследники левых интеллектуалов стремятся лишить трудящихся инструментов эмансипации, сообщая нам, что замысел энциклопедистов мертв, что мы должны расстаться с упованиями на науку и рациональность; эта „новость“ доставит огромное удовольствие сильным мира сего, радующимся возможности монополизировать эти инструменты для своего личного пользования“.
Еще более сильный удар по социальному разуму наносят те воззрения, что способствуют падению нравов. Они отвергают необходимость или возможность прийти к согласию относительно идеи справедливости. Мы попали в жернова парадокса, порожденного всей историей западной морали. Мы провозгласили высшей ценностью личностную автономию, что ослабляет власть универсальных норм, одной из которых является ценность личностной автономии. Ручей затапливает ключ, из которого проистекает. Софокл уже показал это в „Антигоне“. Героиня следует голосу своей совести и бросает вызов законам города. Хор порицает ее, называя аутономос, что звучит как упрек, а не как похвала. Она идет на поводу у тщеславия, поставив свой личный закон выше общего. В истории христианства также нетрудно обнаружить парадоксальный процесс. Церковная доктрина личной ответственности противостоит свободе воли, которая превращается в вызов церковной доктрине. В случае столкновения устоявшейся моральной нормы с моим пониманием морали последнее должно превалировать. Этот парадокс проник даже в правовые системы. Гражданское неповиновение — юридический парадокс. Закон позволяет в ряде случаев не соблюдать закон.
Социальный разум открыл, таким образом, ценность свободы совести, что превращает совесть человека в главного судью любых его поступков. Это и верно и бессмысленно — смотря как взглянуть. Единственное, что такое право защищает, так это личный поиск истины. Да, защищает его, но также и требует его.
И тут замыкается круг. Говоря о личном разуме, я отмечал, что имеет место частное и общественное использование его. Частное ищет частных очевидностей, руководствуется частными ценностями и ставит частные цели. Общественное ищет универсальных очевидностей, вдохновляется объективными ценностями и ставит общие цели. Таким образом, коллективный разум говорит нам о том, что справедливость, то есть его наивысшее творение, требует общественного использования разума.
Свобода совести приобретает абсолютную легитимность лишь тогда, когда эта совесть берет на себя обязательство искать истину, слушать чужие аргументы, внимать доводам и смело признавать очевидность, хотя последняя и пойдет ей во вред. То есть выйдет за границы частного. Без такой компенсации право на свободу совести может обернуться защитой упрямства и фанатизма, защитой великих ошибок разума, как мы уже видели. Общественное использование разума предлагает покинуть мир частных очевидностей, где могут поджидать нас капканы капризов, ослепление и эгоизм, с тем чтобы открыть мир универсальных очевидностей, которые можно разделить со всеми человеческими существами. Вспомним слова Антонио Мачадо:
Современный мир, сотрясаемый столкновением цивилизаций, хочет знать, какую позицию выбрать в таких обстоятельствах. Частные убеждения законны до тех пор, пока они не приносят вреда другим людям. В последнем случае они должны подчиниться универсальным очевидностям. Насколько важно принять этот принцип, с особой остротой выявляют религиозные конфликты. И хотя читатель, дойдя до этого места моей книги, наверняка утомился, я должен все же попросить его сделать последнее усилие, потому что хочу рассказать ему кое-что об истине.
Обычно мы говорим, что истина — это согласие мысли с действительностью, но даже столь ясное определение оставляет в тени очень много вещей. Я предпочитаю определять истину как очевидное проявление объекта. Ее сопровождает субъективная достоверность. Первый принцип теории познания гласит: „Я вижу то, что вижу“. Например, что Солнце движется по небу. К сожалению, этот непоколебимый принцип должен дополняться другим, который его корректирует: „Всякая очевидность может быть опровергнута более сильной очевидностью“. Иными словами, очевидность того, что Солнце движется по небу, опровергается астрономической очевидностью, говорящей нам: нет, это Земля движется вокруг Солнца.
Я должен предложить вам такое определение: я понимаю под истиной очевидное проявление объекта. Его сопровождает субъективная достоверность, и это проявление может выражаться в суждении, которое мы назвали бы истинное суждение. Его сила зависит от качества доказательств, на которые оно опирается. То, что мы называем научной истиной, является не более чем наилучшим образом обоснованной в данный момент теорией. Сейчас в физике это квантовая механика и теория относительности. А что будет завтра? Кто знает! В соответствии с наличными доказательствами мы должны различать частные истины, частные коллективные истины и универсальные истины.
Частные истины — это те истины, которые благодаря своему объекту, благодаря опыту, на котором они основаны, благодаря невозможности универсализировать очевидное остаются в рамках мира одной личности. Частной является также научная истина, прежде чем она бывает доказана. Иначе говоря, это истины, принадлежащие истории чьей-то частной жизни, а отнюдь не реальные истины, не межсубъектные. Например, доверие, которое я испытываю к некоему человеку, — частная истина, основанная на двух очевидных фактах: я уверен в моем чувстве доверия и я уверен, что другой человек его достоин. Это последнее может оказаться по ходу дела неверным, то есть частная истина также может превратиться в ложную, если применить тут терминологию Карла Поппера. То, что сделать невозможно, — так это универсализировать ее, потому что опыт, на котором она основана, является частным.
Жизнь течет, подтверждая или опровергая существенную часть наших частных истин — не важно, идет ли речь о любви или о религиозном опыте. Вне субъекта такие истины, возможно, не имеют смысла, но и не могут быть оспорены. Я не стану утверждать, что тот, кто сказал, будто видел Бога, на самом деле не видел Его. Сам человек должен искать подтверждение своей истины, дабы доказать свою честность или из чистого интереса, как влюбленные, которые просят „доказательств“ любви у своих подруг. Мы, то есть все остальные, лишь готовы утверждать, что доказательство этой истины — частное дело и что со стороны мы можем только назвать ее гипотетической истиной, пока она не столкнется с какой-нибудь более сильной истиной. Иногда, например в случае галлюцинаций, легко доказать, что это ложная очевидность, что нет ни голосов, ни людей, ни тварей, карабкающихся вверх по простыням, но в иных случаях нам остается лишь воздержаться от каких-либо суждений.
Коллективные частные истины. Это противоречивое выражение я отношу к частным истинам, которые не могут универсализироваться, но при этом разделяются некой группой людей. Религиозные убеждения относятся к этому типу. Они являются общими истинами, разделяемыми только членами конкретной группы, чье взаимное согласие укрепляет личные убеждения или верования. Сообщество как форма социального подтверждения — один из великих механизмов, которые усиливают религиозные верования, потому что создают иллюзию межличностной истины.
И это еще и действенный механизм разрушения социального разума.
Универсальные истины, межсубъектные, — это такие очевидности, которые получили надежные доказательства, теоретически доступные пониманию всех людей (очевидности квантовой физики теоретически доступны пониманию всех, но на самом деле круг понимающих ограничен теми, кто изучает физику) и выдержавшие строгую проверку в соответствии с критериями, которые постоянно совершенствовались наукой на протяжении долгого времени и которые дают гарантии, более надежные, чем простой субъективный консенсус. Теория истинна не потому, что ее принимают ученые, — ученые принимают ее потому, что полагают верной. Этика может достичь подобного уровня доказательности, хотя иначе, нежели наука. Она берет начало в эмоциональном, оценочном опыте и движется далее методологически иным путем.
Из сказанного можно вывести этический принцип истины.
Во всем, что касается отношений между человеческими существами или дел, в которые вовлечен другой человек, частная истина — индивидуальная или коллективная — имеет более низкий ранг, чем истина универсальная, в том случае, если они вступают в конфликт.
Религии — частные истины, чье подтверждение интересует человека, исповедующего их, но в сфере общественных отношений, например в конкретных поступках, в поведении, они должны подчиняться этическим истинам. С другой стороны, именно так обстояло или обстоит дело с любыми религиями. Поэтому они не могут навязывать себя силой, но не могут также искореняться силой, пока действуют в интимном пространстве человека и их воздействие не наносит никому ущерба.
Вот такая получилась коллекция ошибок и поражений. Вывод ясен. Мы должны добиваться триумфа разума, потому что от этого зависит наше личное счастье и наше общественное политическое счастье. В тех делах и заботах, что затрагивают всех нас, коллективный разум — последняя оценивающая инстанция. Он открывает для нас поле деятельности, где мы можем дать волю нашему личному разуму, где он раскроется в полную силу. Он послужит нашему благу и расширению наших возможностей. Справедливость — разумная и немного сентиментальная добродетель — несомненно является великим порождением разума. Все злое и низкое — окончательное его поражение.