Лиля не любила неожиданностей.
Когда после дневного спектакля ее пригласили в полуразрушенный храм, она вначале отказалась. Будь с ними Надя, она б еще подумала: идти — не идти. Но Надя освобождалась часа через два. Ленька, старый приятель — это, конечно, его затея, никто из остальных ребят не знал областного центра, — продолжал уговаривать, расписывал прелести тамошнего места. И какой чудный вид на закатную реку, и какие пронзительные дали открываются за излучиной, и как по-деревенски тихо там, почти в центре миллионного города, в глубине его самой древней части. Надю он встретит потом и приведет туда же. И художник Коля будет. Парень-то какой, а! Такими не бросаются… И ребята из театра смотрели на нее осуждающе: дескать, чего цену набивать перед своими-то.
Настроение у Лили было редкостное. Спектакль они отыграли отлично. Не просто гладко, а с подъемом, какого от себя не ожидали. Хорошо прозвучали Олежкины песенки — Севка напел их под гитару с завидной душевностью — уж в который раз, а будто впервые. И новый режиссер молодец. Давно ли начал работать с ними, а уже отличился. Это ему пришла мысль оживить в общем-то заношенную пьеску музыкально-поэтическим обрамлением.
Но больше всего Лиля была довольна собой. Хоть и не в самой главной роли, но она наконец сумела обратить на себя внимание по-настоящему. И притом где — на местной театральной весне!
Может, потому Лиля и не устояла, согласилась.
Откос возле храма действительно оказался чудесным. Все были в ударе: вольно пелось под гитарные переборы, легкое болгарское вино растворяло телесную тяжесть, придавало движениям воздушность.
Потом ребята ушли за Надей, и неожиданно хлынул дождь, подкравшийся из-за храма. Лиля с Николаем бросились под высокие каменные своды и устроились в нише с подветренной стороны.
Лиле не нравились нахрапистые мужчины, холостяки, которым под тридцать и более. Они, может быть, и не воспламенялись так быстро, как юные вздыхатели, но уж если им ударяла в голову кровь, то устоять перед их натиском было нелегко, И остывали они не скоро, и переживали свое поражение очень болезненно и самолюбиво. Николай, видимо, был не из таких: во всяком случае, в глаза бросались его деликатность и даже некоторая робость.
Вот и сейчас, наверняка от растерянности, чтобы как-то заполнить паузу, он стал читать стихи, и Лиля молчаливо одобрила его. Она не вникала в смысл, не старалась вспомнить или отгадать автора — просто слушала. Николай читал хорошо поставленным голосом, распевно — по-авторски. Его чистый голос и ровный шум дождя действовали на Лилю завораживающе и возносили в храмовую высь. Она поудобней уселась на плоской каменной глыбе, заботливо застеленной газетой, и блаженно зажмурилась, вытянув ноги.
Лиля любила себя, свое тело, сознавала эту любовь, не пыталась отстраниться от нее и ничуточки не стыдилась. Она знала, что у нее красивые ноги. Нередко перед большим зеркалом ласкала, оглаживала их снизу вверх, будто раскатывала эластичные чулки, потягивалась сладко и привставала на цыпочки. Лиле нравилось ловить восхищенные взгляды, и потому она сразу же приняла моду на сапоги в обтяжку, всяческие «мини» и очень редко щеголяла в брюках. Когда же о себе властно заявили «макси», она, не смея спорить с модой, и тут ухитрялась так сесть, принять такую позу, что на нее нельзя было не обратить внимания. Нет, не зря она еще в школьные годы увлеченно занималась в драмкружке.
Когда Николай замолчал и затих перед нею неподвижно, она безошибочно угадала, что он сейчас обязательно приблизится к ней. Он и вправду порывисто прильнул, обдал горячим щекотным дыханием. А она вся подобралась, закаменела и властно отстранила его. Потом открыла глаза и с любопытством стала смотреть, стараясь ничем не выдать своего состояния.
Дождь не переставал. Начался он в тишине, а теперь ветер усилился, в стороне раздалось рыкливое громыхание, и далекая молния на миг обесцветила листья на деревьях. Лиле уже было жаль Николая: и зачем она оттолкнула его, ведь сама ждала, до конца еще не признаваясь себе, ждала этого.
Снова полыхнуло уже ближе, где-то за противоположной стеной храма. С треском раскололось небо прямо над ними, над продырявленным куполом. Ветер изменил направление, сильный порыв швырнул дождевые струи в оконный прямоугольник.
Лиля ойкнула, метнулась от окна. И сама не заметила, как очутилась в кольце рук Николая, припала к нему, уткнувшись в широкую грудь.
Потом они целовались: жарко, зажмурившись напрочь, не слыша шума грозы. И Николай шептал прерывисто, на секунды отпуская ее губы и снова требовательно отыскивая их:
— Завтра уезжаешь? Как все нелепо, жестоко! Уедешь и не вспомнишь… Я буду писать… Обязательно буду. Может, приеду. Что-нибудь придумаю…
Она сразу обратила на него внимание. Собственно, он еще не приехал, а ее уже заинтересовало: для кого же это готовят комнатку под лестницей? Под той самой лестницей, по которой ей по нескольку раз на дню приходится спускаться и подниматься к себе на второй этаж.
И вот он появился. С большим чемоданом, будто собирается прожить здесь не обычные двенадцать дней, а несколько месяцев. Кто он, откуда? Ее занимало это гадание, наблюдение за ним. Среднего роста. Демисезонное пальто из легкого драпа в скрытую клетку. Светло-коричневые башмаки на толстой подошве. На голове — ворсистый берет с козырьком, из-под него чуть выбиваются русые волосы. А брови намного темнее, широкие. «Тот, который в берете», назвала она его мысленно.
Только-только устроившись, он уже шел из библиотеки: в одной руке — лыжи, в другой — несколько книг. И больше она не видела его до самого ужина. Да и после он сразу же скрылся в комнате.
Ей, как и все предыдущие дни, было тоскливо и одиноко. В который уж раз она пожалела себя, свою молодость, никому не нужную и не вечную. Еще недели не прожив в этом доме отдыха, она уже вовсю ругала себя. Стоило ли так скоропалительно срываться из дому, оставив на столе скупую записку Сергею. Сколько вынесла хлопот с путевкой! Как упрашивала сменщицу, тоже аппаратчицу технологической установки, чтоб она поменялась с ней временем отпуска — с ранней весны на осень. А здесь оказалась еще большая скука, чем в последнее время дома. Народ пожилой, степенный. Несколько девиц, совсем молоденьких, с нагло подведенными глазами. Парни, которых тоже не густо, только и знали гонять бильярдные шары, потихоньку перебрасываться в карты да смотреть телевизор.
Сначала она думала, что Сергей примчится к ней в субботу или воскресенье, хотя бы на один вечер. Сперва была просто готова к его приезду, а потом, неожиданно для себя, стала желать встречи. Но он не показался, не подал весточки, и неприязнь к нему, разросшаяся за последние месяцы и на какое-то время чуть угасшая, заклокотала в ней пуще прежнего. Она уж хотела оставить дом отдыха раньше срока, но в конце концов заставила себя жить до последнего дня, постепенно привыкая к своим страданиям и даже находя в них порой некоторую сладость.
Перед самым сном «Тот, который в берете» вышел на крыльцо жилого корпуса. Она возвращалась с прогулки — по дорожке до ворот и обратно — и нарочно замедлила шаг, увидев его. Заговорит — не заговорит? Ведь они совсем одни, а он еще ни с кем не знаком, и это будет выглядеть так естественно. Она готовилась к разговору и все-таки вздрогнула, услышав его голос:
— Вы не боитесь гулять одна?
«Какой стандарт! Не мог придумать что-нибудь получше», — подумала она, а вслух ответила:
— Нет, почему-то не боюсь.
— И давно вы здесь?
— Скоро уезжать.
— Да-а, а я вот только начинаю. — В его голосе почудилось сожаление.
— Неудачное время выбрали. Таять начнет — никуда не выйти.
— Ничего. Снегу нынче! В лесу растает не скоро.
— Надейтесь, надейтесь.
— Вы…
— Меня зовут Сармите, — прервав его, назвалась она и смутилась своей невольной навязчивости. — Имя такое, что его трудно правильно выговорить с непривычки.
— Отчего же. Пожалуйста…
Она очень удивилась, услышав это его: «Саармитэ». Так легко прозвучало сдвоенное, протяжное и в то же время нечеткое «а» в это затушеванное «э», а не «е» на конце слова, будто он долго тренировался, прежде чем заговорить с ней.
— А меня очень просто — Николай. Вы, конечно, латышка?
— Да, я родом из Латвии. А как вы догадались?
— Ну, это не так трудно, — довольно рассмеялся он. — Расскажу в другой раз. А теперь, пожалуй; спать пора. Не правда ли, Сарми? Можно вас так называть сокращенно? — И, не дожидаясь ответа, распахнул перед нею дверь. — Прошу!
В ночь, после дневной оттепели, крепко подморозило, и сосны стояли сплошь расцвеченные белым, словно распустились диковинные махровые цветы. Всю зелень, все до единой длинные иголки густо опушило кристаллами изморози.
Николаю Русину невольно вспомнились прочитанные вчера строчки из томика Верхарна, распахнутая книга и сейчас еще лежала вверх корешком на тумбочке рядом с изголовьем: «Вот иглы инея, прильнувшие к ветвям зеленых лиственниц косматой бахромой. Огромное безмолвие снегов».
Русин стоял на заснеженном берегу, зачарованный тишиной раннего мартовского утра и торжественной белизной соснового бора. После резвой пробежки от жилого корпуса до берегового яра гулко колотилось сердце, было жарко даже в легком спортивном костюме. Сейчас бы в самый раз сделать привычную разминку до того состояния, когда тело становится почти невесомым, но Николаю почему-то расхотелось. Здесь, на закрайке бора, возле заливчика, затянутого шатким ледком, воздух был так неподвижен, что казалось: любое движение, любой звук могут нарушить его зыбкое равновесие. И действительно, когда на верхушке одной из сосен шумно завозилась и вскрикнула галка, снежная пыль, посверкивая, медленно поплыла вертикально вниз, увлекая за собой все новые и новые мельчайшие блестки. Они долго роились в недвижном воздухе, и дерево стояло все пронизанное белой холодной пудрой.
Понизу стлался туман. Вблизи, вокруг себя, Русин его не замечал, но стоящие поодаль невысокие строения и глухой дощатый забор еле-еле проглядывали сквозь мутную пелену. Туман наползал с воды. Постепенно его относило все дальше и дальше, и над верхушками сосен вдали кое-где уже робко проглядывало голубое.
Несколько предыдущих дней Русин прожил в ожидании чего-то радостного, готовый окунуться в самим собой придуманную сказку, исподволь настраивался на нее, и потому сегодняшнее утро показалось ему предвестником желанных свершений. Он вдруг заторопился назад, чтобы переодеться, взять лыжи и опять отправиться в заснеженный бор, пока его сторожкую тишину не спугнули голоса отдыхающих. Ему казалось, что чуть промешкай он, задержись — и пропустит тогда что-то очень важное для себя, невозвратное.
Он шел широким раскатом, почти не глядя под ноги: старался не упустить ничего из потаенной жизни безлюдного бора. С близких сосен плавно струился неразличимый издали легкий иней. Тонкоперистые, почти прозрачные хлопья летели так медленно, что казалось: они могут совсем зависнуть и неподвижно парить в воздухе долгое время. По мере того как над бором поднималось пока не видимое глазу солнце, воздушные токи усиливались, становились порывистыми, их дыхание стало улавливаться уже внизу, у древесных стволов. Чуть ощутимый порыв — и то там, то тут между деревьями распускаются шлейфы дыма, плотного и струистого, словно кто-то распалил вдали большие костры. За краем бора над водой разгулялся настоящий ветер. Он срывал остатки тумана, мял, трепал их, наносил на лес, смешивал со снежным дымом — и впереди все было в этой искрящейся под солнцем белой мути.
Одиночество и тишина, первозданный блеск утра настолько захватили Николая, что он не слышал шороха снега под лыжами, не ощущал ни своих усилий, ни сердцебиения. Будто он чуть-чуть оторвался от заледенелой земли, парит беззвучно над нею и воздушная тяга плавно несет его в нужном направлении, странным образом повинуясь невысказанной воле. Хорошо было Русину, вольготно. Нет, он не испытывал звонкой радости, не ощущал наплыва сиюминутного счастья, когда хочется не то петь, не то гукнуть от избытка чувств на весь лес. Если и была радость, то с острым, щемящим оттенком грусти. Привычное, с юности знакомое ему состояние. Состояние неудовлетворенности и тоски оттого, что нет рядом близкого человека, так же остро воспринимающего все вокруг. Нет, он не забывал Лилю ни вчерашним вечером, ни среди ночи, когда проснулся и долго лежал с открытыми глазами, глядя в тусклую полоску окна между шторами. И все-таки только сейчас, ощутив неизбывную потребность в близком спутнике, он подумал о ней конкретно, впрямую. Подумал и пожалел, что до сих пор не позвонил ей, не сообщил о своем приезде, не договорился о встрече. Но пожалел не надолго, на какой-то миг, успокаивая и уверяя себя, что лучше появиться перед ней внезапно, ошарашить, обрадовать — почему-то он был уверен, именно обрадовать, и не допускал ничего другого. И потом, ему ведь было мало просто встречи с нею. Ему хотелось сделать все так, как мечталось еще там, у себя дома, когда Ленька предложил «горящую» путевку.
Ах, эти мечтания, властно заполнившие последние несколько дней! Русин невольно остановился, замер и — услышал упругое торканье крови, в висках, шорох снежного буса, сочащегося меж сосновых игл, и незлобивый собачий лай из-за плотного островерхого забора.
Забор этот, местами облезлый, некогда крашенный зеленым, выкраивал в бору территорию пионерлагеря. Жилые корпуса с застекленными верандами, столовая и клуб — все было засугроблено по самые окна, на кромках крыш причудливо бугрилась снежная навись. Лишь вокруг административного домика, разделенного на две половины, тянулись аккуратно расчищенные дорожки, а над трубой вился ласковый дымок, словно приглашал заглянуть в домашний уют такого желанного среди стылого леса жилья.
Русин еще не заходил в этот домик, но почему-то был уверен, что обязательно побывает в нем, и не просто побывает, а проведет парочку счастливых дней, настолько счастливых, что они запомнятся надолго, может быть, до самого конца жизни. Он уже разузнал про его обитателей. Сторож-старик с женой слыли людьми общительными и, судя по всему, не отказались бы от веселого застолья в доброй компании. Русин настолько все продумал, так ясно представлял себе желанную встречу, что порой забывался и на какое-то время принимал мечты за реальность. Он видел своих друзей, слышал их оживленные голоса, удивленные восклицания при входе в хорошо протопленные комнаты, при виде стола с разнокалиберной посудой. А над всем этим — тягучий запах наваристой ухи, стоящей на плите в чуть приоткрытом эмалированном ведре… Здесь были и Лиля, и Надя, и Олег, и Севка с гитарой — как же без гитары, без нее просто немыслимо! И конечно же Ленька. Он только собирался устроить себе командировку в город химиков, а Николай уже ждал его. Более того — отводил ему место главного распорядителя за столом и вообще представлял по обыкновению душой всей компании.
Опыт у Леньки был, да еще какой! Кто, как не он, организовал ту незабвенную по своей неожиданности встречу Нового года? Может, именно ее отзвуки и возбуждали в Русине желание по-своему повторить все…
Тогда они заранее заручились письменным разрешением и уже в середине последнего декабрьского дня укатили на спортивную базу. Она тоже стояла в заснеженном лесу, в стороне от железной дороги, неподалеку от реки. На удивление легко и быстро столковались они со сторожем — натосковался, видно, мужик в одиночестве, — помогли наготовить дров, истопили печи в двух больших комнатах. Все это не торопясь, вперемежку с угощением. Потом по подсказке сторожа сходили в недалекую деревню к рыбакам, хорошо посидели с не шибко разговорчивым бригадиром и принесли на базу мерзлых судаков для ухи.
Сторож к вечеру совсем оттаял, стал свойским человеком, и когда им уже надо было собираться к электричке, чтобы встретить остальных редакционных сотрудников и сотрудниц с магнитофоном и баяном, с тяжелыми сумками, мужичок вдруг до того расчувствовался, что запряг в сани мохнатую казенную лошадь. Сколько неподдельной радости было у приехавших, особенно у женщин, когда они увидели заиндевелую лошадку и стали грузиться в широкие скрипучие розвальни! До Нового года оставалось еще целых четыре часа, но уже с первых этих минут всех захватило праздничное настроение. Оно не покидало их ни в остатки вечера, ни ночью — у небольшого костерка возле живой елки, — ни после недолгого сна в первый день только что родившегося года.
Холод проник под куртку, стал расплываться по разгоряченной спине, потек студеной струей меж лопатками. Русин повис на палках, сделал на месте с десяток быстрых шагов, чтоб раскатать лыжи, и побежал по следу, круто свернувшему в сторону реки. Встречь ему налетел порыв ветра, ожег лицо. Высокие сосны захрустели застоявшимися суставами, запокряхтывали. А в густом пушистом подросте посыпало, так посыпало сухой изморозью, что обросало всего с головы до ног, и он вышел к берегу на яркий свет, словно запорошенный новогодними елочными блестками. Солнце уже пробилось сквозь морозно-туманную наволочь и всплыло над лесом. Бронзовели на опушке стволы сосен, четкие синие тени от них рассыпались веером по просторно голубеющему снегу. Над незамерзшей посередке темной водой завивались тонкими жгутиками струйки пара.
Высвеченная солнцем лыжня казалась густо устланной мелкими перьями птиц, их белым легчайшим пухом. Боязно было ступать по ней, мнилось, что лыжи не пойдут, споткнутся, облепленные этим пухом. А они, вопреки опасениям, стремительно скользили, почти бесшумно несли его все дальше и дальше, вперед, и от этого бега у Русина перехватывало дыхание.
Воздушные волны накатывали на бор плавно, размеренно одна за другой, — но случались усиленные всплески, своеобразные девятые валы, и тогда по лесу прокатывался тягучий вздох и вновь все окутывалось белым и дымилось. Когда Русин нырнул с открытого прибрежного пространства в частый молоденький сосняк, на него вдруг снова посыпалось — на грудь, на спину, на плечи полился прохладный поток. Чуть замедлив бег, он запрокинул голову, прижмурился и подставил лицо под этот ласковый снежный дождь.
Он почти ничего не различал, лыжи сами несли его по глубоко продавленным ровным следам, но только сейчас Русин с поразительной отчетливостью увидел все со стороны. И эти насыщенные тени на снегу, чешуйчатые серо-оранжевые стволы, белые прозрачные шлейфы меж ними, и конечно же себя — в синих брюках, оранжевой куртке и красной вязаной шапочке. И еще он поймал себя на том, что пытается запомнить сегодняшнее утро, запечатлеть его во всей изменчивости, в цвете. И не просто смотрит на окружающее, а, как бы примеряясь тайком, невольно видит его уже перенесенным красками на картон или холст. От понимания этого стало и радостно, и грустно одновременно: значит, жива еще в нем неудовлетворенная жажда творить, выразить наболевшее хотя бы в этюдах. Но в том-то и беда, что надо было прежде всего преодолеть сковывающее сопротивление и суметь выразить…
Время завтрака прошло, и Русин безнадежно запаздывал, но, взбежав на высокое крыльцо столовой, он все-таки остановился и посмотрел на уходящий вдаль бор. С верхушек сосны уже начисто обдуло, обнажилась тусклая зелень, но понизу в общей массе они еще сплошь белели и осыпались наземь холодными искрами.
Солнце уверенно поднималось и почти в полном безветрии плавило на открытых местах осевшие снега. Внутри двора на потемневшей дороге играли радужными бликами оконца талой воды. Редкая капель с крыш набрала силу, и теперь текло обильно, прерывистыми струями.
Русин набросил на плечо ремень этюдника и пошел через раскисший двор, неся лыжи в руках. За проломом в заборе — самым близким выходом в лес — он увидел Сармите. Она стояла прислонившись к дереву, смотрела на разноцветные дымы чуть открывающегося за поворотом реки города, и во всей ее расслабленной и чуть поникшей фигуре чувствовались не то грусть, не то безответное ожидание.
Заслышав шаги, Сармите обернулась, глянула отрешенно, но тут же согнала с лица задумчивость, улыбнулась.
— Куда это вы с лыжами? Тает кругом.
— Ультриков ловить, — засмеялся Русин, вспомнив забытое выражение из далекого детства.
— Чего, чего?
— Загорать. Принимать ультрафиолетовые лучи. Сейчас самое время.
— Хо-олодно! — передернула она плечиками.
— Х-ха, у меня заветное местечко есть. Африка! Нет — Рио-де-Жанейро… Хотите со мной? Покажу, — вырвалось у него, хотя всего минуту назад он видел себя сидящим в тишине и полном одиночестве.
— Хочу! — откликнулась Сармите. Глаза ее заинтересованно сверкнули и тут же угасли. — Только вот лыж нет, а в лесу снег еще глубокий.
— Ну, это не проблема. Сейчас организуем. Мой сосед Ваня вроде никуда не собирается, возьмем у него. Размер ботинок, может, великоват — тоже не беда, нам ведь не нормы ГТО сдавать, лишь бы добраться до моего «замка». — Русин все больше загорался, говорил без умолку, а сам уже торопливо шел по двору, шел не оборачиваясь, чувствуя, что Сармите покорно следует за ним…
Замком он называл два начатых и оставленных вскоре санаторных корпуса в глубине бора. Кирпичные стены были выложены до уровня второго этажа, вернее, кончались верхними срезами оконных проемов первого. Где-то чуть повыше, где-то пониже, и заброшенные строения своими неровными зубцами-выступами, уже начавшими местами осыпаться, действительно напоминали разрушенный замок. За долгую зиму между стен надуло высоченные сугробы, в их прогибах торчали кое-где макушки молоденьких сосенок в две-три мутовки. Главная лыжня проходила в стороне, сюда мало кто заглядывал, и, попав в первый же раз под прикрытие зубчатых стен, Русин долго наслаждался нетронутым покоем, пока не начали мерзнуть ноги. Он решил как-нибудь прийти сюда с этюдником и вот только сегодня, когда все кругом сверкало и плавилось, собрался наконец.
В гуще бора по-прежнему сохранялась утренняя прохлада, хрустко пела под ногами лыжня, и такие же синие тени внахлест полосовали редкие прогалины. Только на больших полянах снег заметно набух влагой, потерял свою искристую голубизну и кое-где неприкрыто посерел.
Минутная вспышка братского расположения к Сармите у Русина поостыла, и он уже ругал себя за то, что так неосмотрительно сманил ее с собой. Ведь он разговаривает с ней всего-навсего второй раз, и кто знает, как она поведет себя. Не дай бог начнет восхищаться вслух, охать и ахать над «красотами природы», а то еще полезет с дурацкими расспросами… Но поскольку для такого наплыва мелочной неприязни все-таки не было ни основания, ни повода, Николай тушил ее, не давал разыграться. Он сдержал желание перейти на размашистый бег, стал часто оглядываться назад, на Сармите, ободряюще покрикивал, стараясь придать лицу участливое выражение.
Они сидели внутри «замка» на железобетонных балках, на самом солнцепеке. Русин скинул куртку, тонкий свитер, высоко закатал рукава рубашки, расстегнув ее на груди. Глядя на него, Сармите тоже положила под себя шерстяной жакет, рядом — шапочку крупной вязки. Неуловимым движением что-то выдернула из пучка волос, собранных на затылке, тряхнула головой, и волосы рассыпались до самых плеч светлыми волнистыми струями.
Он был благодарен ей за эту несуетность и молчаливость и, когда раскрыл этюдник, взялся не за тюбики и кисти, а раскрыл шероховатый блокнот для работы карандашом.
Набрасывая профиль Сармите, Русин старался подолгу не останавливать на ней взгляд, чтоб не спугнуть ее, не выводить из задумчивости, — посматривал бегло, украдкой. Но она все-таки почувствовала внимание к себе, в уголках ее губ что-то дрогнуло, пальцы шевельнулись, одернули понизу кромку кофточки, и Русин отвернулся, сосредоточенно уставившись перед собой. Теперь он сам ощущал на себе несмелые взгляды девушки, теперь уж она заинтересованно и робко изучала его. Русин забеспокоился, ему стало неловко, желание понравиться девушке непроизвольно шевельнулось в нем.
В выгородке среди стен, в густом окружении сосен было так тихо, что Русин понял, отложив блокнот: не только его взгляды, но и шорох карандаша заставил Сармите насторожиться, скосить на него глаза. Он решил, что глупо сидеть истуканом, согнулся над этюдником, застучал тюбиками, пристроил в зажимы на внутренней стороне крышки небольшой лист картона. Он оглядывал пространство вокруг и слышал, как шепотно шушукается, оседая, размягченный снег. А потом уже громче, отчетливее: «Жу-ух! Жу-ух!» Это сползали и падали подтаявшие кромки пышных шапок-наметов, украсивших перекрытия наддверными проемами и гребни на выступах стен. «Ка-а-ар! Ка-а-ар!» — низко пролетела ворона, и крик ее, казалось, не растворился в воздухе, не рассеялся, а плотным сгустком уплыл вслед за нею. И даже медленный мах ее крыл ощутимо хлестанул по ушам: «Свись! Свись!»
Небо вкруг солнца чуть приметно сверкало, льдисто-голубое и глубокое. А напротив, над верхушками леса, небосклон широко растекся, густо-синий и плотный. Соки в соснах, видно, пошли по-весеннему ходко, в пазухах коры, возле молоденьких веточек, желто заиграли янтарные слезки. Терпко пахло хвоей и смолой, наносило талым снегом, от нагретых бетонных глыб отдавало золой, словно из остывающей печи с распахнутым просторным челом. В противоположном конце здания с верхних балок, с оконных карнизов срывались капли: «Тильк! Тильк! Тильк!» Мгновенно вспыхивали в солнечных лучах и исчезали — сверк, сверк…
Русин бросал на картон осторожный мазки, быстрые — в одно касание с оттяжкой, и горькая неудовлетворенность стремительно поднималась в нем, как пена на закипающем молоке. Привычное, опостылевшее уже бессилие, не раз доводившее его до исступления, до нервной дрожи в руках, снова давало о себе знать. Бессилие, родившееся из тоски по невозможному, несбыточному. Может, и вправду он поставил перед собой невыполнимую задачу, сам обрек себя на бессилие и нестерпимую муку от него? Передать полет капли… Точнее, изобразить сочащуюся сосульку в тот самый миг, когда она настолько набухла, так затяжелела влагой, что вот-вот разродится очередной каплей. И ощущение этой тишины со сгустившимся плотным звуком…
Проклятая неудовлетворенность!
Это она частенько вынуждала Николая Русина отшвыривать кисти и подолгу не брать в руки палитру. И даже когда он писал много и продолжительно, постоянные сомнения отравляли его жизнь, мешали завершить интересно задуманную и начатую работу.
В художественном училище он был одним из лучших учеников, но его самого это нисколько не трогало — ну, может быть, только чуть-чуть, в самом начале… Он слишком быстро все схватывал, перенимал — умел выполнять учебные работы чисто и правильно, «по науке». И эта правильность выпирала, била в глаза — видно было, как сделано. Он чувствовал, что ему не хватает раскованности, полета фантазии. Видел он остро, горячо отзывался на все, переживал в душе, но с предельной полнотой выразить свои чувства ему по-настоящему не удавалось.
Возможно, в основном из-за этого, вызвав недоумение у сокурсников, он отошел от чисто творческой работы, от живописи и устроился в оформительскую мастерскую. Правда, не сразу. Пришлось поработать в художественном фонде… Очень недолго. Он ушел оттуда, выполнив первое и единственное задание — сделал двадцать копий одного портрета, окончательно обалдел и разочаровался.
Ребята, творчески слабее его, во всяком случае с меньшим умением, продолжали колготиться в среде признанных художников, беззастенчиво волокли свои несовершенные работы на коллективные выставки, на всех мероприятиях в Доме художника постоянно крутились на глазах, на виду — спали и видели себя членами творческого Союза. Сначала он раздражался, воевал с ними, потом понял всю нелепость своей позиции — сам-то он кто? — и стал тихо над ними посмеиваться. Ему претила эта суетность шустрых молодых гениев, больше надеющихся на нужные знакомства, свои сильные локти и плечи, нежели на способности.
Нет, он не бросил серьезную работу. Стремясь побольше узнать, за многое брался: выполнял рисунки для газеты, сделал обложки нескольких книжек в издательстве, помогал товарищу оформлять спектакли в театре юного зрителя. И постоянно писал дома. Трудно, со срывами, с отчаянием, но писал. Он мучительно искал себя, помогал себе вызреть. Впадал в уныние, внутренне буйствовал, потом отходил понемногу и снова верил: придет время, не пропадут зря его нынешние, вроде бы никчемные труды; прорвется в нем сковывающая плотина, и он познает наконец чувство вдохновенного полета.
Если б у Русина позднее спросить, о чем они говорили с Сармите средь недостроенных стен, он бы не смог ответить. Такой уж беспредметный был разговор, необязательный — можно сказать, ни о чем. Но то, что она сидела и после шла рядом и не мешала ему думать, была как бы бессловесным собеседником, странным образом сблизило его с ней. И оттого, что он сумел по-своему выговориться перед собой, еще раз постарался понять в общем-то уже понятное, ему стало легче, не так одиноко, и он пришел из бора с прежним, утренним настроением.
Правда, когда остался наедине — а он умел уходить в себя, даже если сосед Ваня был в комнате, шелестел листами книги, бормотал что-то под нос или задавал вопросы, — вдруг подумал, что глуповато вел себя с Сармите. Во всяком случае, выглядел не то каким-то недоумком, не то человеком, который шибко много о себе понимает, играет в загадочную личность. Нет чтобы быть попроще: проявить элементарное внимание, выказать хоть чуточку мужской заинтересованности. А вместо этого — немое: ах, посмотрите, какой он непостигаемый и, может, несчастный!
А тут еще Ваня, сам не подозревая о том, мимоходом царапнул по больному.
С Ваней они познакомились по дороге в дом отдыха. Вместе переходили по обветшалому льду через реку в верхней части города, вместе устраивались и на отдых. Русину сказали, что для него приготовлена отдельная комнатка… «Но, понимаете, заведение наше старое, тесное… А тут, понимаете, заезд получился чуть выше нормы. Не могли бы вы позволить подселить к вам еще кого-нибудь? Одного. Всего одного»… Русин тут же с искренней радостью согласился, выдвинул вперед своего попутчика: дескать, вот он. Пожалуйста! С великим удовольствием! А потом даже чуточку возмутился тем, что кто-то за него хлопотал: он ведь никого не просил и потому на отдельное жилье не рассчитывал и не претендует. А сам в душе, тоже искренне, радовался: вон как ладненько все получилось, и его принимают наособицу. Молодец, Ленька! Это он загодя позвонил директору дома отдыха, представился честь по чести своим хорошо поставленным голосом, назвал внушительную фирму — редакцию областной молодежной газеты, уважительно и настоятельно, с бархатистыми переливчиками в интонации, попросил создать для приезжающего художника условия не только для отдыха, точнее, не столько для отдыха, сколько для работы… И вот теперь все складывается тип-топ, как любил говорить тот же Ленька.
Комнатка была небольшая, об одно окно, приютилась она в стороне от основных палат, в укромном углу коридора, и в ней можно было прожить тихо и неприметно все двенадцать гулевых дней. Ваня тоже радовался, поглядывал на своего неожиданного благодетеля с преданностью.
Русин сразу же отправился в библиотеку и встретил там молодую женщину, судя по всему, работницу дома отдыха. Позднее он узнал, что это массовик, но поскольку на общую зарядку не ходил, в увеселительных затеях не участвовал, поэтому близко с ней не встречался. А сегодня только что столкнулся на крыльце один на один, приветливо улыбнулся, хотел поздороваться с должным приличием и словно споткнулся, занеся ногу на очередную ступеньку. Она прошла мимо, не замечая его расположения, наоборот, глянула как-то нехорошо: то ли с осуждением, то ли с пренебрежением. Это очень задело Русина, и он рассказал о встрече Ване.
— Во дает! — простодушно воскликнул тот. — Ты что, не знаешь? Ее ж специально выселили перед нашим приездом из этой комнаты. Перевели в другую, при клубе.
«Самодовольный ты дурак, Русин. Самовлюбленный олух! Не замечаешь, что творится с другими вокруг. Все о себе, о своем…» Он резко сморщился, словно его пронзила внезапная боль, и пошел прочь из комнаты, не отвечая на недоуменный Ванин взгляд.
Сармите он увидел на тропке-аллее, ведущей к арке главного въезда. В отличие от дороги тропка эта вовсю белела высокими отвалами снега по сторонам, и темно-вишневое пальто девушки с дымчатой меховой оторочкой по вороту, обшлагам и подолу было хорошо видно издали. Быстрым шагом, не маскируясь, Русин настиг ее, энергично взял под руку и потом уж только не сказал, а почти выдохнул запоздалое:
— Разрешите?
Она не отшатнулась, не вздрогнула, лишь легкое недоумение проскользнуло в ее глазах.
— Ах, это вы, Николай!
Русину показалось, что она в поспешности произнесла его имя с акцентом — почти «Николяй». Раньше он не замечал за ней такого, и теперь невольная оговорка почему-то умилила его. Пожалуй, сильнее, чем полагалось, он притянул ее к себе и сам приклонился к ней плечом.
— Сарми, можно я сделаю вам подарок?
— Зачем? — почти испуганно вырвалось у нее, и звук «ч» прозвучал как «тч», снова необычно и трогательно.
— Я хотел подарить вам замок, но он еще недостроен и уже стар, — с наигранной печалью продолжал Русин, не глядя на Сармите, и еще не знал, как и куда он вырулит после своего неожиданного глупейшего предложения. — Да, он недостроен и стар. Но я не смог вам объяснить всего этого, и вы так ничего и не поняли…
Они как раз миновали ворота, оставив позади глухой забор, и перед ними через дорогу в небольшом отдалении двумя рядами разбежался крохотный поселок. Собственно, даже и не самостоятельный поселок, а сколок главного — километрах в двух отсюда, где жили работники сплавной конторы и речники.
— Вы видите поселение? — уже громче и увереннее продолжил Русин, найдя дальнейший ход. — Вы когда-нибудь посещали сей скромный уголок?.. Да, да, я так и знал: в суете мирской, обуреваемые страстями, вы не удосужились направить сюда свои стопы. Я введу вас в эту обитель. И если она станет люба вашему взору и душе вашей, я дарую ее вам. Пусть со всем людом, со всеми его горестями и радостями, она навсегда займет место в сердце вашем…
Уф! И нагородил Русин! Как же он теперь посмотрит на нее: ведь сгорит со стыда, если что не так.
Но Сармите легко поддержала его игру:
— Ведите меня, о добрый господин. — Высвободила локоть и непринужденно вложила свою узенькую горячую руку в ладонь Николая.
Они медленно шли по единственной улице. Предзакатно полыхали окна, украшенные резными наличниками. В палисадниках, еще утопающих по пояс в заледенелом снегу, табунились шумливые воробьи. Сосульки уже перестали слезиться, и теперь в их голубом нутре, если посмотреть внимательно и с прищуром, вспыхивали малиновые искры.
В поселке было тихо и пустынно. Лишь на горке за огородом с визгом копошились двое ребятишек, с любопытством полаивали в подворотнях собаки, да по боковой тропинке впереди с коромыслом на плечах и полными ведрами шла девушка. Была она в подшитых валенках, но они нисколько не портили ее стати. Высвеченные солнцем икры, плотно охваченные голенищами, были налиты молодой силой. Прямая походка, плавный изгиб рук, распластавшихся по коромыслу, удлиненная приталенная куртка, подчеркивающая скрытую гибкость фигуры, — все говорило о юной свежести.
— Посмотрите, как плавно, как легко она идет! — тихо сказала Сармите, и Русин радостно подивился совпадению их мыслей. Он отпустил ее руку, чуть приотстал и просто, без всяких предисловий, прочитал пришедшее вдруг на память:
— Был холст натянут на подрамник, обычный холст обычным днем, и, как подранок, как подранок, забилась женщина на нем. И живописец бросил кисти, надел берет и вышел вон. И мы уже боимся мысли, что мог не жить на свете он. Или среди живого люда из-за тумана или тьмы не оценить прообраз чуда, как не оцениваем мы.
— Хорошо! — выдохнула Сармите. — Чьи это?
— Вы не знаете? Живет в одном городе с вами, работает на старом комбинате. — И Николай назвал фамилию Олега.
— Слыхала, но по-настоящему не читала. Кое-что в местной газете.
— Вот всегда так. Ищем, ищем чего-нибудь в таинственном далеком далеке и не замечаем того, что вблизи.
У Русина вырвалось это невольно и сказано было скорее для себя, чем для Сармите. Ему подумалось, что девушка может понять неправильно, примет его слова за осуждение. Но она глянула ему в лицо и спросила, не требуя ответа:
— Ведь вы подумали и о чем-то другом, не только о стихах?.. Пожалуйста, почитайте что-нибудь еще.
Возвращаясь с прогулки, они зашли в магазинчик на самом краю поселка. В нем было холодно и пусто. Лишь одна женщина выбирала что-то из матерчатого вороха на прилавке, да сосед Ваня весело зубоскалил с продавщицей и пристраивал во внутренний карман куртки бутылку. Он со значением подмигнул Русину: «Гуляем? Ну, давай, давай!» Кивнул в сторону полок, как бы приглашая тоже запастись не лишним в «таком деле» товаром, и вышел. На Сармите Ваня не задержал взгляда и сделал это явно сознательно — чтоб не смутить ее, не помешать Николаю. Но на Русина эта деликатность, эта бесхитростная мужская поддержка подействовали совсем по-другому — чем-то нехорошим пахнуло от такого намека.
Николаю стало неловко от наплыва укоров совести, и он с облегчением пошел из магазина вслед за Сармите. Он бы с удовольствием направился напрямик домой, в свою комнату-келью. Ваня наверняка гоняет бильярдные шары, и хорошо бы посидеть одному у окна, глядя, как исподволь тускнеют сосновые стволы, растворяются, сливаются в единую темную массу; сумерки густеют, наплывают из бора, подтапливают здание снизу и постепенно заливают все окно… Но Сармите увидела на льду заливчика запоздалых рыбаков-зимогоров и потянула Русина за собой. Сапожки ее скользили на крутом откосе, она чуть слышно взвизгивала, рассыпалась заливистым смешком и цепко хватала Николая за руку.
Один пожилой рыболов был отдыхающим, из заезда Сармите, Он широко улыбнулся ей, словно радушно приглашая за свой праздничный стол. Рядом с ящиком, на котором он сидел, краснела перьями грудка окуней. Некоторые еще поводили жабрами. Сармите по-детски обрадовалась, присела на корточки и осторожно, одним пальчиком, стала трогать окуньков. Когда кто-нибудь из них упруго бил хвостом, она ойкала и боязливо отдергивала руку.
— А что, добрая будет ушица… особенно на двоих, — довольно рассмеялся рыболов, И Сармите с готовностью откликнулась на его смех. А Николай не принял их хорошего настроения. Уже пятый день живет он здесь я ничего не сумел предпринять. И чего ждет? Приезда Леньки… Сам уж, видно, ни на что не годен — только на бесплодные мечты. А сегодня, гляди-ка, еще и расфуфырил хвост, расчирикался возле Сармите. «Перелетный соловей — то на сосну, то на ель», — вспомнились ему слова частушки-нескладушки.
Хорошо, что близилось время ужина и надо было подниматься к дому отдыха. Не объясняя никаких причин, не прощаясь и ни о чем не договариваясь, можно естественно и просто разойтись по своим комнатам.
В коридоре ему встретился Ваня, веселенький — жесткие волосы топорщатся больше обычного, глаза выпукло блестят.
— Во, Андреич, в самый раз. Ешь твою плешь! Совсем меня оставил, позабыл-позабросил. Ну и заезд. Помереть можно со скуки среди стариков и божьих старушек. Одна надежда на тебя, чтоб не прокиснуть тут. Ты вот что, не теряйся. Комната ж есть. Отдельная! Я хоть на всю ночь могу уйти к мужикам.
— Что?! — вдруг взъерепенился Николай. — Ты чего мелешь? Я тебя просил?
— Ша! Ша, Андреич. Я темный — ночью родился…
Вконец расстроил его Иван. Даже на ужин не пошел Николай вместе со всеми. Решил забежать в самом конце — тетечки в столовой уже привыкли к его опозданиям. Ушел на берег, совсем безлюдный в это время.
Мысленно видел себя возле Сармите и клял всякими словами… Ишь как распрыгался молодым козликом, разыгрался!.. Это уж после стихов, когда они шли обратно поселковой улицей. Сармите хохотала взахлеб, а потом даже, спросила: сколько ему лет? Тут бы остыть малость, напустить степенности, а он, наоборот, давай рисоваться. Дескать, возраст Иисуса Христа. Какой такой? Да вот такой: «Тлитцать тли годика». Так и сказал — «тлитцать тли». И даже не покраснел, стервец, от этакой фальшивой ребячливости. Сармите не поверила: «Я б вам больше двадцати восьми не дала. Прибавили, верно?» Ах, как польстило ему это, как он еще больше расчуфыркался! «На спор! — кричит. — Вмиг за паспортом слетаю». И скакнул от нее в сторону, выгнулся на изготовку… Тьфу, срамота!
Потом остыл чуточку Русин, перестал бередить душу. Стоял, поджидал показавшийся вдали пассажирский катер из города. Лед здесь, подле яра, еще вчера толпился на мелкой волне, пел и потрескивал, когда к заходу солнца подморозило. А теперь на том же месте гуляла под ветром легкая зыбь, незлобиво шлепала в снежные забереги.
Катер медленно надвигался, расшвыривая эту зыбь, распугивая ее валкой волной от носовых скул. Русин хоть и знал, что никто не должен к нему приехать — если б появился в городе Ленька, то сразу бы позвонил, — но стоял весь напрягшись, пристально вглядываясь в катер.
Катер долго не мог подойти к берегу, чтоб достать до него вздыбленным на носу металлическим трапом. Тыкался и раз, и два, скрежетал днищем по гальке. А Николай вздрагивал, беспокоился: вдруг не подойдет, так никого не высадит и уйдет дальше. И забывалось вновь, что все равно никто не сойдет к нему по шаткому трапу, не бросится навстречу. Лишь одна боязнь того, что катер просто-напросто не сможет высадить кого-то, заполняла его всего, и от этого было очень и очень тоскливо.
Перед закрытием корпуса на ночь Русин еще раз выбрался на любимое место на откосе. Ваня было наладился следом, но Николай сказал ему напрямик, что хочет побыть один.
Последняя мартовская ночь все-таки взяла свое, выстудила нагретую за день землю, неровно выстеклила подле берега стоячую реку. Закуржавело все вокруг, замерло. Небо было мутно-синее, с прозеленью на закате — тоже стылое, и по нему звезды россыпью. Ковш Большой Медведицы прорезался особенно четко и казался близким-близким. Словно кто-то хотел зачерпнуть им груду звезд, да засмотрелся, замешкался, и ковш вмерз с холодными звездами в ледяное небо.
Вдали ожерельным полукружием мигали земные, живые огни недалекого города. В середине — гуще, к раскрылкам — пореже. Русин смотрел на эти огни и, еще ни на что не решившись, думал о том, что каждое утро, чуть свет, из дома отдыха в село напротив города ходит продуктовая машина. А там уже второй день налажена переправа, режет реку поперек маленький самоходный паром.
И если захотеть, уже в восемь утра можно оказаться под окнами общежития молодых специалистов химкомбината. А уж юркнуть в знакомый подъезд, пройти по коридору направо и постучать в заветную дверь — минутное дело. И даже если в этот субботний день народный театр собрался куда-нибудь на село с выездным спектаклем, все равно он застанет Лилю и Надю дома… А может, стоило все-таки заранее позвонить и договориться о встрече? Нет, не стоило. Лучше вот так, нагрянуть неожиданно, а там будь что будет. Иногда полезно бывает действовать наобум, в который уж раз испытать свою судьбу…
Справа над противоположным берегом все выше и выше всплывала луна, резко очерченная по кромкам, словно вырезанная из латуни, совершенно не освещая небесного пространства возле себя. Внизу на гладком льду лежал ее двойник. За то время, что Русин стоял на яру, двойник этот тоже незаметно продвинулся от берега ближе к середине, где темнела полая вода и медленно-медленно плыли льдины, посверкивая в столбе лунного света, зыбко павшего поперек прибрежного льда, поперек реки.
Было тихо-тихо. Лишь доносились чуть слышимые отголоски какого-то утробного уханья с фабрично-заводской окраины города, да снизу проклевывались шорох и шепот и робкий говорок тонких и мелких, почти кружевных, льдинок по закрайке неширокого заберега на сонной воде.
Сармите тихо лежала, подмяв под себя подушку, прислонившись лбом к холодной стене. Светлый, насыщенный день, единственный, можно сказать, за все время в доме отдыха, закончился для нее так пусто и печально.
Она сама не могла понять, отчего ей стало невыносимо больно: от мыслей о своем застарелом, семейном или от обиды на Николая за его невнимание. А может, просто от беспричинной тоски, которая иногда подкрадывается к людям, — тоски по чему-то несбыточному. Да и все это, вместе взятое, любого могло наполнить быстролетной жалостью к себе, такому незаметному и одинокому в беспредельном мире.
Не увидев Русина ни на ужине, ни в клубе, Сармите вышла на свою обычную прогулку. Необъяснимое исчезновение Николая еще сильнее разожгло в ней желание встретиться и что-то понять, уяснить для себя.
Двор весь просматривался насквозь, неуютный и стылый, показавшийся ей совсем незнакомым и недружелюбно чужим. На берегу, где она почти каждый вечер видела Николая, тоже лишь безмолвные сосны обступили ее. Одни лишь сосны под огромным холодным сводом с бесстрастным густым мерцанием — множеством непостижимо далеких звезд.
Пройденное по астрономии в школе, в самом конце учебы, совершенно забылось. Сармите не помнила карты звездного неба и смогла быстро отыскать лишь двух Медведиц — Большую и Малую. А вот услышанное давным-давно, кажется еще в классе пятом, от учителя географии в который уж раз мгновенно пришло на память. Чтоб найти Полярную звезду, заветную путеводительницу всех странствующих по северному полушарию, надо отложить вверх семь отрезков, равных расстоянию между двумя последними звездами «ковша», по направлению, указанному ими же. Сармите машинально проделала это, без труда определила Полярную и подумала с грустью, что не так-то просто найти свою путеводную звезду в жизни…
И еще она хорошо помнила второе наставление учителя, связанное с Большой Медведицей. Если хочется проверить остроту своих глаз, попытайся разглядеть возле третьей в «ручке», чуть повыше ее, еще одну маленькую-маленькую звездочку. Сармите опять запрокинула голову, напрягла зрение. Звезда из «ручки» дрожала, дробилась на мелкие лучики и вдруг расплылась — заслезились глаза. Сармите отерла их платочком… Нет, не углядеть ей, видно, никогда больше той малюсенькой звездочки-соседки, что-то изменилось в ней самой, исчезло бесследно, и зрение тоже стало не то. Но что-то заставляло ее снова устремить взгляд в небо. Успокаивая себя, она повернулась на какое-то время лицом к глубине бора и опять, уже без прежнего напряжения, глянула вверх. Вот она, еле мерцающая искорка! Нашла!
Она уже радовалась так однажды, найдя эту маленькую звездочку из школьного детства. Они в то время только поженились с Сергеем, и все у них было хорошо и согласно.
Августовской бархатной ночью они сидели вдвоем возле маленького костерка на берегу реки, и необычно густой и близкий Млечный Путь перекинулся над ними по небосводу тканным серебром поясом. Сармите высмотрела в стороне неведомую непосвященным свою искрящуюся точку и попросила Сергея тоже отыскать ее возле одной из семи звезд «ковша». Но он то ли устал после позднего купания, то ли мысли его были заняты другим, не принял ее игры. «Вот еще! Буду я зрение проверять. И без того, когда на границе служил, зоркостью славился». Это ее тогда не обидело. Нет. Просто жаль его стало немного. Ведь не в глазах дело, а в том, чтоб найти на небе среди целой россыпи почти невидимую звездочку. Ее звездочку…
А потом, почти два года спустя, когда они уже споткнулись на серьезном и начались острые печальные разногласия, она вспомнила вдруг случай со звездочкой-невидимкой и стала открывать для себя Сергея по-новому.
Донельзя измученная его отчужденностью, попреками в том, что у них нет ребенка, Сармите набралась решимости, подавила в себе стыдливость и пошла к врачу. Опасения ее оказались напрасными. Врач посоветовала провериться Сергею. Ох, что началось, когда Сармите сказала ему! Чтоб он пошел к этим коновалам! Да он и без них чувствует, что у него все в порядке. Это она вот что-то темнит.
И до сих пор наотрез отказывается показаться врачам.
Сармите вернулась с прогулки в подавленном состоянии: не хотелось идти к себе, отвечать на участливые расспросы соседок — двух рассудительных, чрезмерно заботливых тетечек. Не раздеваясь, лишь распахнув пальто, она забилась в уголок холла, в стороне от телевизора, радуясь, что в полумраке никто не обратил на нее внимания.
Шла передача из кабачка «13 стульев». Там появились новые герои, но они почему-то не привлекали ее внимания. Остроты казались такими же плоскими и затертыми, та же пани Катарина так же бесцветно пела не своим голосом. И от этого становилось еще тошнее.
Даже не глянув в сторону телевизора, по коридору прошел Николай и скрылся за входной дверью, осторожно притворив ее. Сармите порывисто вскочила, но тут же одернула себя и почему-то на цыпочках, слегка приседая, тоже пошла к выходу.
Николай стоял на берегу, на том самом месте, где она была каких-то двадцать минут назад. Чувствовалось, что он весь устремлен вдаль и всматривается в цепочку городских огней, разбежавшихся пологим полукружием.
Сармите смотрела на него, остановившись у пролома в заборе, и боялась пошевельнуться. Почему он с таким постоянством ходит сюда, долго стоит так и неотрывно смотрит и смотрит на город? Что он ему? Сегодня она с полной определенностью узнала, что Николай не имеет никакого отношения к ее городу. Ну, бывал всего один раз нынешней зимой в командировке — что из того? Ведь это у нее там было много-много радостей, были первые потрясения, первые беды и теперь — одни горести. Сегодня рядом с Николаем — счастливый день! — Сармите на какое-то время сумела забыть о них и была ему предельно признательна. А он теперь, верно, вовсе забыл о ней и даже не догадывается о том, что она тоскует где-то рядом…
Сармите хотела шагнуть из тени на высвеченную луной дорожку, негромко окликнуть Николая. Но почему-то вышли из повиновения, отказали ноги. Она подождала, когда пройдет это внезапное оцепенение, сдержав всхлип, круто повернула и бросилась бежать.
Оказывается, Николай уже почти неделю в доме отдыха. Здесь, неподалеку. Не объявился, не позвонил, и она узнает об этом лишь из третьих уст — через Надю и Леньку.
Лиля была раздосадована и обижена поведением Николая, очень странным на ее взгляд. Не похоже что-то на него… Ладно, пусть только покажется!
Но обида тут же прошла. Понимала Лиля, что не зря он приехал именно сюда, явно стремился поближе к ней. Наверняка без Леньки тут не обошлось. Такой ход мыслей успокоил Лилю. Успокоил и обрадовал: никуда не денется от нее Коленька Русин, как миленький будет возле, рядышком. Надо ожидать его се дня на день, может быть, даже сегодня.
А что, если он и вправду заявится? Стукнет, сейчас в дверь и возникнет на пороге… Лиля настолько растерялась от подобного предположения, что забыла, куда и зачем она направилась. Стояла посреди комнаты, теребила, конец полотенца и не сразу сообразила, что надо взять в тумбочке мыло, зубную щетку и идти в умывальную комнату. Даже когда все было у нее в руках, она не спешила выходить в коридор, а присела к столу и пригорюнилась.
Да, теперь для нее все было намного сложней и запутанней. Не то, что зимой, в январе…
Как быстро промелькнули тогда те десять дней!
Кажется, лишь вчера приехали в город Ленька с Николаем, и вот уже все они, вчетвером, сидят в старом простеньком ресторанчике за прощальным ужином. За окнами пуржит, неистовствует метель, а вокруг них тепло, льется приглушенный свет, и по-домашнему — в полсилы, без всякой электроаппаратуры — играет оркестрик из пяти пожилых музыкантов.
Да, сегодня они могут позволить себе слегка покутить на прощание. А еще вчера, когда ребята в конце дня приехали с химкомбината, продрогшие, залепленные снегом и голодные, им не на что было даже поужинать. И Лиля с Надей, как нарочно, ничем не могли помочь: сами выдохлись. Вывернули все карманы, выпотрошили девичьи кошельки. Насобирали всего ничего… Лиле с Николаем пришлось идти в общежитие, где оставались несколько холодных котлет, литровая банка квашеной капусты и буханка хлеба.
Метель, внезапно свалившаяся на город после крещенских сорокаградусных морозов, уже разгулялась вовсю, вошла в неистовство. Боковые улочки перемело, редкие фонари почти не светили в сыпучей вихревой сумяти. Они брели по сугробным застругам, взявшись за руки, спотыкались и падали, помогая друг другу и свалиться, и встать. Снег склеивал ресницы, таял на разгоряченных щеках, знобкими каплями скатывался за воротники, руки стыли в мокрых перчатках. Но им вдвоем на пустынной улице было необыкновенно легко и весело. Взбудораженные, хохочущие, сплошь в снегу, они ввалились в гостиничный номер, чуточку напугав Леньку с Надей, и у них начался роскошный бедняцкий пир, которому, на счастье, в тот вечер не помешал никто из посторонних…
А в первые дни ребята жили на всю катушку. Снимали люкс, с коврами, мягкой мебелью и телевизором, который, правда, так ни разу, кажется, и не включили. Ранним утром, еще в самую темень, они уезжали на комбинат. Зато возвращались тоже рано, часа в два, и закрывались от всех в номере. Ленька приводил в порядок свои записи, иногда передавал по телефону срочные материалы в газету. А уж часов после шести начинался вечер открытых дверей. Кто только не приходил в люкс! Старые друзья — Олег с гитаристом Севкой, местные газетчики, корреспонденты центральных газет, областного радио и телевидения, съехавшиеся на пуск первой очереди нового химкомбината. Никогда раньше не слышала Лиля столько новых стихов и всевозможных баек-небылиц, модных песенок и наиновейших анекдотов, поэтических экспромтов и стихийно возникающих состязаний в остроумии. Весь этот художественный кавардак, этот цветник заезжих словесников-кудесников пьянил ее почище вина, будоражил и располагал к мечтам о какой-то изумительно искрометной жизни, ожидающей ее впереди.
Но вскоре многие разъехались, деньги у Леньки с Николаем иссякли, и все вокруг для Лили снова потускнело, вошло в обыденную колею. Особо остро она почувствовала разочарование в самый первый день после этой резкой перемены. Ребята перебрались в двухместную комнату, где не было ни телефона, ни умывальника, не говоря уж о других удобствах, и Лиля весь вечер по первости чувствовала себя неловко, словно ошиблась этажом и попала не в тот номер. Правда, и это прошло, развеялось, как развеялась морозная плотная мгла, почти неделю загустело стоявшая над городом. Лиля быстро привыкла к скромной комнатке, по-своему даже привязалась к ней. И вот снова приходится терять и ее: ребята сегодня уезжают. Ленька аж у начальника участка монтажного треста занял денег, расплатился за гостиницу, купил билеты на поезд, а на остальные закатил прощальный ужин на четыре персоны.
Колобродила за окном метель, а они сидели друг против друга, чтоб не банальными пожатьями рук, не многозначительными касаниями, а взглядами выразить взаимную благодарность за прожитые дни, передать печаль предстоящего расставания и сиюминутную радость дружеского застолья. Все еще были веселы, грусть коварно подкарауливала еще далеко, где-то там, впереди, когда Ленька и Николай попросили их, своих подружек, вытянуть над столом правые руки. Лиля подумала, что их заставят сейчас в чем-то торжественно поклясться, и недовольно поморщилась. Но она ошиблась. Ребята надели им на пальцы по необычному кольцу. Они с Надей глянули и расхохотались. Кольца были с гостиничных коек: узенькие, разрезные, из мягкого сплава, крашенные голубой эмалью, с ромбовидными уширениями, на которых тоже эмалью, только черной, были аккуратно выведены цифры — единица и двойка — номера коек в комнате.
Смеялись долго — все четверо. А потом Ленька махнул согнутым пальцем по глазам и сказал полушутя-полусерьезно:
— Ну вот, мы вас и окольцевали. Попробуйте теперь куда-нибудь деться…
Лиля потерла палец, словно все это произошло лишь несколько дней назад, словно лишь вчера сняла она памятное колечко. И сразу же забеспокоилась: а где оно, куда могла его сунуть? Вдруг Николай вспомнит и попросит показать? Надо сейчас же найти.
Лиля встала из-за стола и пошла к своей тумбочке.
В дверь постучали: сначала неуверенно, робко, затем сильно дернули за ручку и гулко, видимо кулаком, ударили требовательно несколько раз.
Только этого не хватало! Дурацкое положение! Русин замер, затаился на девичьей постели, вдавился лицом в душистую подушку. Неужели вахтерша засекла его при входе? Но как она может знать, что он прошел именно сюда?
От двери отошли, отчетливо слышны были удаляющиеся шаги. Русин успокоился, вытянулся поудобней, но снова задремать уже не мог. Голова гудела, во рту был неприятный жестяной привкус. Сказались и бессонная ночь, и суматошное, нескладное утро.
Все получилось не так, как предполагал. До села на берегу реки он добрался благополучно, но тут пришлось долго ждать. На самоходном пароме или не торопились, или боялись тумана.
Пока переправлялись, пока Николай ехал с окраинной пристани до центра города да торопливо вышагивал по длинной улице, время уже приблизилось к десяти. «Все, — думал он, — бессмысленная поездка. Не застать Лилю. Надо было все-таки позвонить с вечера. Глупая затея с этим внезапным появлением. Тоже мне, „сурприз“!»
Не таясь, он прошел мимо вахтерши — она в это время разговаривала по телефону — и только скрылся за сквозной стенкой, уставленной глиняными горшочками и увитой зелеными плетьми традесканции, сразу же свернул на женскую половину.
В конце коридора на фоне окна он увидел девичий силуэт. Мягкая, с легким, даже каким-то вкрадчивым, покачиванием походка: локотки полусогнутых рук чуть на отлете — как скобочки на декоративной тонкой вазе.
— Лиля, — негромко окликнул он, еще не веря, что это она, и бросился вперед.
Девушка приостановилась, повернулась вполоборота. Русин в порыве хотел обнять ее за талию.
— А вот и мы! Не ожидала?
— Здравствуй, во-первых, — увернулась от него Лиля. — И не смотри на меня, я еще не прибрана.
Только сейчас Николай заметил в ее руках мыльницу и зубную щетку. Все это было естественно и обычно, но у Русина почему-то сразу испортилось настроение. И пока она приводила себя в порядок перед зеркалом, посадив его в комнате лицом к окну, он вспомнил тот легкий, проходной в общем-то, случай в разоренном храме. Когда Ленька с ребятами ушел, а Николай ошалел от чтения стихов, от шума ливня за оконным проломом, от молодой женщины рядом, Лиля вот так же требовательно отстранилась от него, как и теперь в коридоре. Он тогда молниеносно, но очень деликатно, сдерживая порыв, прильнул к ней. Потом попытался обнять всерьез, поцеловать… И услышал совершенно неожиданное: «Что вы, Николай! Вы ж меня еще в спектакле не видели…»
Снова затихли шаги под самой дверью, раздался по-хозяйски уверенный стук. Звонкая тишина, сосредоточенное прислушивание, и опять — бум, бум, бум: по ушам, по напряженным нервам.
Русин глянул на ключ, лежащий на столе. Открыть? И будь что будет… Эти подозрительные, уничтожающие взгляды вахтерши. Этот унизительный тон. Это отвратительное состояние застигнутого на месте преступления… Наплевать! Еще немного, и он все равно не выдержит… А как же Лиля? Ему что: лег — свернулся, встал — встряхнулся. Позорить-то будут ее. Она ж наказала закрыться изнутри, ключ достать и открывать только на ее голос. Надя придет вместе с ней, а третья жиличка ушла до самого вечера.
Николай уже стал приподниматься, чуть не скрипя зубами на тонкие звоны панцирной сетки, но от двери быстро отошли и на этот раз.
Нет, зря все-таки он согласился ждать Лилю в комнате. Растаял, растрогался от ее заботы. Ах, ах! Он не спал толком ночь, продрог на берегу и пароме. Ах, какой у него несвежий цвет лица, под глазами мешки. Приляг, пожалуйста, — конечно, не раздеваясь по-настоящему, — отдохни, пока она сходит в свой дорогой Дворец культуры… И вот, как горе-любовник, как последний неопытный мальчишка, вздрагивает теперь, боязливо замирает при каждом стуке. Тьфу! Нет состояния хуже.
Опять шаги, теперь еще более решительные. И уже не стук, а голос — женский, нетерпеливый:
— Откройте! Откройте, я ж знаю, что вы там. Я девочкам, Лиле с Надей, только что звонила.
Ну, денек! «Ничего себе неделька начинается!» — вспомнил Николай заключительную фразу из расхожего анекдота и в одних носках через всю комнату побито пошел отпирать дверь.
— Здравствуйте, — как ни в чем не бывало сказала вошедшая девушка. Поставила на стол эмалированный чайник, сняла пальто. — И чего вы испугались? Открыли бы сразу. Тоже мне, мужчина.
На душе у Русина было мерзко. Пряча от девушки лицо, он сосредоточенно завязывал шнурки на башмаках. Выдавил, пытаясь хоть как-нибудь обелить себя перед нею:
— Такой уж уговор был.
— А я сразу пошла в комнату, знала, что Лиля должна задержаться. Закрыто. Вернулась на вахту. И там ключа нет. Снова стучусь: может, дома еще, заснула крепко. Опять никого. Ну, думаю, раз я обещала приехать только к вечеру, Лиля могла с собой ключ взять. Вот и позвонила ей во Дворец. — Девушка простодушно рассказывала, сама в это время достала стаканы, порезала небольшой румяный батон. — А у меня поездка за город сорвалась: друзья раздумали… Садитесь к столу.
— Да что вы, я не хочу, — отводя взгляд, попытался воспротивиться Николай.
— Садитесь, садитесь. Молоко с нашей спецкухни. За вредность нам положено.
Она так мило окала, так осязаемо перекатывала во рту это невидимое округлое «о», что Николай наконец решился поднять на нее глаза. Вся она была какая-то уютная, домашняя. Светлые волосы стянуты на затылке в пучок обыкновенной резинкой. На лице не видно и следов косметики, на переносье и чуть-чуть на верхних веках золотятся легкие веснушки. Носик уточкой нисколько не портит ее, а, наоборот, придает лицу доброе, постоянно улыбчивое выражение.
Русину стало легко, скованность прошла. Он подсел к столу, поднял стакан с молоком и, забивая остатки своего смущения, залихватски чокнулся с девушкой:
— За знакомство! Николай.
— Оля.
Дверь распахнулась. На пороге стояла Надя. За ее плечом возвышалась тщательно уложенная прическа Лили.
— Поглядите-ка, они тут без нас распивают! — Громкоголосая Надя, едва успев раздеться, подсела к Николаю, давай тормошить: что да как? Смеялась, разглядывала, расспрашивала.
— Да, рано утром Леня звонил. — Она вдруг опечалилась, на миг поникла головой. — Не сможет он приехать до самого лета. В редакции у него какие-то нелады. Тебе, наверное, Лиля уж все рассказала.
— Не-ет. Первый раз слышу. — Николай недоуменно посмотрел в спину Лили, стоящей перед зеркалом.
— А чего рассказывать. От этого что-нибудь изменится? Не приехал — и не приехал. — Лиля слегка повернулась, непонимающе округлила на них подсиненные глаза.
Николай глянул на Надю: чего это с ней? Та пожала плечами.
— Мы куда-нибудь все-таки пойдем? Или здесь высиживать будем? — Лиля была уже готова, нетерпеливо подошла к столу. А у Николая в груди отчего-то стало прохладно и пусто, будто он натощак пососал мятный леденец.
Дальше все закрутилось, завертелось беспорядочно и своевольно, как в испорченном детском калейдоскопе. Красок, ярких расцветок, очертаний причудливых зыбких фигур; составленных из кусочков-осколочков, — всего этого было с избытком, но просматривались они нечетко, расплывчато, разрушилась симметрия, организующая все в единое целое, и в сочетаниях-узорах то тут, то там постоянно чего-нибудь не хватало.
Еще в детстве к Русину все приходило почему-то с опозданием, гораздо позже, чем к другим: и маленькие бесхитростные радости, и, пожалуй, серьезные огорчения, так необходимые для прочной душевной закалки. Вот и картонная трубочка игрушки-калейдоскопа попала к нему уже лет в десять, не раньше. Он выменял ее у соседского мальчишки на замечательный ножичек-складешок с зеленой перламутровой ручкой. Выменял, нисколько не сожалея о столь дорогой цене и вначале еще не подозревая об истинной причине своей заинтересованности и щедрости. Он недолго любовался цветными сыпучими картинками, разрушающимися при чуть заметном повороте трубочки и в мгновение ока восстанавливающимися уже в новом обличии: даже трудно было уловить миг, когда распадалась одна и возникала другая. И странное дело, сколько бы ни крутил он калейдоскоп, как ни старался, картинки эти никогда не повторялись, всегда были неизменно новыми и такими же стройными, законченными, как рисунок снежинки. Ему захотелось проникнуть в тайну переменчивости, этой поразительной завершенности, и он разобрал калейдоскоп.
Сначала он разочаровался, найдя в другом конце трубки между прозрачными и матовыми круглыми стеклышками десятка полтора цветных осколков, невзрачных и бесформенных. И только поняв, что все дело в плоских продолговатых зеркалах, связанных в трехгранную призму — длинным шалашиком, в тогдашнем его понимании, — окончательно разгадал секрет калейдоскопа. Помнится, он тут же подумал: если поставить не три, а пять, шесть зеркал, ведь картины, увиденные глазом, будут еще сложнее и многообразнее. И тогда же его поразила и почему-то огорчила еще одна неожиданная мысль: раз картинки никогда не повторяются, то сколько б людей ни смотрели в глазок трубочки, каждый будет видеть только свое, и никто — одинаковое…
Он разгадал тайну, но испортил свою волшебную трубочку. Вещь была кустарная, сделана небрежно, зеркальное покрытие на стеклах едва держалось. Местами оно сразу же облезло, осыпалось, и, хотя Николка правильно и аккуратно собрал и склеил калейдоскоп, цветные картинки потеряли свою стройность и завершенность: зеркала отражали не все, что перед ними было, симметрия нарушилась.
Как всегда по весне, в одежде людей царил невообразимый разнобой. С зимними пальто и меховыми шапками соседствовали непокрытые головы, воздушные косынки, легкие куртки — у молодых настежь распахнутые, едва держащиеся на плечах. Лишь весеннее оживление было всеобщим и одинаковым: блеск глаз, открытые улыбки, громче обычного голоса.
Поддавшись настроению, Русин тоже распахнул пальто, лихо сбил на ухо берет. А уж мимо лужи у входа на стадион, посредине которой покачивалась самодельная парусная лодочка, никак не мог пройти. Мальчишка в раскисших ботиночках бегал по закрайке, не решаясь ступить в глубину, и тонкой вицей старался подтянуть к себе отбившийся от рук кораблик. Вица не доставала, была коротка, тогда он стал вздымать в луже волны, небольшой дощечкой буровить воду, чтоб отогнать свое суденышко к противоположному берегу. Но оно отяжелело от влаги, бумажный парус намок и обвис, угрожающе накренил мачту. Мальчик беспомощно глянул на прохожих и снова склонился над рыжей водой.
Русин молча взял у него вицу, ступая на каблуки, вошел в лужу и выловил кораблик. Лиля недовольно наморщила лоб, приостановилась, готовая тут же двинуться дальше. А Николая уже захватил азарт, давнее, полузабытое накатило на него, оглушило весенней разноголосицей. Он достал из кармана ножичек, присел на корточки рядом с мальчишкой, поднял с земли сухую щепочку.
— Николай, ты просто невозможен! У нас и без того мало времени.
— Сейчас, Лилечка, сейчас. Минутное дело.
— Нет, я больше не могу! Ты неисправим.
Русин уж не обращал на нее внимания, руки весело и споро принялись за работу. Все было привычным, знакомым, пережитым когда-то. Выстругать лопасть руля, чуть накосо вставить его в надрез на корме лодочки. Так, все ладом… Перенести мачту ближе к носу. Отколоть от щепочки еще одну лучинку, поставить вторую мачту. Вырвать из записной книжки два листочка плотной бумаги, аккуратно наколоть их на лучинки-мачты. Все. Теперь можно спускать на воду.
Легкий ветерок надул паруса и плавно погнал кораблик через лужу. Мальчишка засмеялся, захлопал в ладоши.
— Спасибо, дядя!
— Тоже мне, дя-дя, — нараспев передразнила Лиля. — Никакой серьезности.
— Да брось ты, старушка, не с той ноги встала, что ли? — Русин с живостью подхватил ее под руку, хотел развернуть, растормошить.
— Ты мне лучше скажи, почему не позвонил, не предупредил о приезде: ни из дому, ни отсюда? Я еще с утра об этом спросить хочу.
— А чего звонить? Вот я, весь тут.
— Если б не Ленька, мы б и не знали, что отдыхаешь рядом.
— Ты что, не понимаешь, почему я приехал сюда? — удивился Русин. — Я ж хотел как лучше. Появиться внезапно, обрадовать.
— Вот-вот, все у тебя — не как у людей. То в ночь-полночь в общежитие звонит: соскучился, видите ли… То в цех из редакции. В разгар работы всех на ноги поднимет, выдумает срочную причину… Обрадовать. А ты не думаешь о том, что у меня тоже своя жизнь, свои планы есть. И теперь на ходу, может, приходится перестраиваться.
— Ну ладно, ладно. Я на твою жизнь целиком не покушаюсь. Но сегодняшний день, я надеюсь, мой? Можешь ты все остальное — по боку? — Русин стал слегка раздражаться и решил перехватить инициативу. — Не нравишься ты мне сегодня. Посмотри вокруг. Весна! Первое апреля. День смеха и шуток. Вот и проведем его по-весеннему.
Он распахнул перед нею дверь знакомого ресторана, со старательной учтивостью помог раздеться. Но лишь они вошли в зал, Лиля вдруг замерла, вглядываясь в дальний угол, и тут же повернула обратно.
— Пойдем отсюда. Мне здесь не нравится.
Николай до того растерялся, что не смог ни спросить, ни возразить. Ему стало нехорошо. Неловко даже перед гардеробщицей, которая смотрела на них с нескрываемым недоумением.
На улице, стараясь сгладить свою резкость, Лиля сама прижалась к Русину, заговорила мягко:
— Не сердись, Коля. Не люблю я этот ресторан после вашего отъезда. Вроде все ничего, но как вошла — сразу отшибло. Извини, пожалуйста.
Русин почему-то был уверен, что она увидела в ресторане человека, с которым ей не захотелось встречаться. А может, просто вдвоем нельзя было показываться перед ним… В общем, тут что-то было неладно, какая-то преграда возникла между ними, но Николай и тут промолчал, не стал расспрашивать. Да и что он, собственно, мог сказать?
За воздушной тюлевой шторой, за высоким хорошо промытым окном сверкал и струился апрельский день. На столе в косых лучах нежно зеленели едва проклюнувшиеся березовые листочки. Золотисто переливалась витая вазочка из толстого стекла, расплескав по белоснежной скатерти оранжевые блики. Тихо и покойно было в этом чистеньком кафе, и Русин быстро забыл ресторанную заминку. Лиля тоже, казалось, окончательно успокоилась, смотрела на него с ласковой улыбкой, не озиралась по сторонам, слушала внимательно и несколько раз легонько коснулась его руки.
Лиля слушала, подперев подбородок кулачками, почти не мигая, изучающе смотрела в глаза. А когда он выдохся, улыбнулась светло и слегка печально.
— Чудной ты все-таки, Коля. Фантазер великий. Красиво все у тебя, завлекательно… Вокруг такая стремительная, жесткая жизнь, и надо все время думать о том, чтобы успеть. А ты зовешь забыться расслабиться…
— Да нет, на самом деле! Поедем со мной. — Разгоряченный своей же разговорчивостью, Николай даже и не пытался проникнуть в смысл ее слов. Да притом он и мысли не допускал, что Лиля может отказаться. — Катер идет в семь вечера. Замечательная прогулка вдоль ледяных берегов. А какой закат! В дымном небе никогда не увидишь такого.
— Хватит, Коля, — погрустнела Лиля. — Все хорошо в меру.
— Может, за ночлег беспокоишься? Чудесно устроим тебя, — продолжал гнуть свое Русин. — Утром по морозцу успеем на лыжах пройтись. Покажу тебе все-все, о чем рассказывал.
— Нет, Коля, поехать я не смогу. Неожиданно как-то все. У меня намечены другие дела.
— Как не поедешь?! — вскричал Николай, не обращая внимания на людей за соседними столиками, чувствуя только, как меркнет день за окном и тусклой прохладой повеяло здесь, в самом кафе. — Как не поедешь, если я специально приехал за тобой?
— Успокойся. Не надо, Коля. — Она глянула по сторонам, передернула плечами, словно от озноба, и стиснула ладонями виски. — Не сердись, прошу. Ведь не виновата же я. Ты сам все придумал и решил за меня. Пойми, не могу поехать.
Николай закаменело уперся руками в кромку стола, долго и неотрывно смотрел на ее быстро меняющееся лицо. Перед ним снова сидела собранная, серьезная Лиля, готовая отбить любую его атаку.
Долгое молчание им обоим в тягость. Они прошли взад-вперед по одной из улиц, уже сухо черневшей вытаявшим тротуаром. Потом спустились по безлюдному переулку поближе к общежитию и подошли к скамейке в запущенном скверике.
— Нелепый день, — поежилась Лиля, села, подняв воротник, и замерла так, нахохленной. Николай смотрел на нее и думал, что она наверняка переживает всерьез и полна желания как-нибудь утешить его, отвлечь, а заодно оправдать и свое поведение, но не знает, как к этому подступиться.
— Нормальный день, — чисто из духа противоречия возразил он и добавил с нажимом, — если учесть скоротечность и жесткость нашей жизни… Просто замечательный, точнее, знаменательный день!
— Не надо, — поморщилась Лиля. Кончик носа у нее чуть вздернулся, щеки приподнялись бугорками, под верхней губой обнажились зубы. Эта невольная ощеренность сразу испортила ее, сделала некрасивой и жалкой — какой-то затравленной. Но Николай уже не мог остановиться. «Пусть помучается», — с легким злорадством подумал он, тут же устыдился своей жестокости, а по инерции все-таки опять сказал ей наперекор:
— Почему не надо? Нет уж, давай до конца.
— Прекрати! — На глаза Лили навернулись слезы.
— Хорошо, хорошо. Сдаюсь! Больше не буду.
— Какой ты все-таки несерьезный. Ну разве можно так? Приехал на один день и мучаешь меня всякими мелочами. Нет чтоб рассказать о главном, о работе своей.
— А что работа, — бесцветно протянул Николай. — Она сама собой — как вдох и выдох.
— Ты расхваливал условия в доме отдыха: тишина, покой. Вот я отвлекся бы от своей повседневной обязаловки, делал что-нибудь для души.
— Для этого, Лилечка, одного желания мало. Надо знать, что делать и как.
— Но ты же мечтал о выставке своих работ. Так от кого же она зависит? От тебя самого, наверное? Я поняла, что выставка эта, впрямую связана с приемом в Союз художников…
— Да не в приеме дело! Это все побочное. Мне прежде всего надо утвердиться перед самим собой. — Русин снова начал раздражаться. «Много ты понимаешь в моих делах! Советы давать легче легкого. Ишь, супруга-наставница выискалась!»
— А может, ты излишне усложняешь? Копаешься в себе, когда надо идти вперед без оглядки. Разве не замечаешь, как вперед вырываются совсем молодые ребята? А ты все тянешь и тянешь… Пойми, сам за себя не постоишь, никто вперед не подтолкнет. Назад оттянуть — тут пожалуйста.
— Знаешь что, Лиля, давай не будем. Не хочу я больше на эту тему говорить. Не так все просто, как тебе кажется. Тут в двух словах не объяснишь… О выставке я стану заботиться, когда пойму, что абсолютно готов. На сто процентов готов. И могу показать действительно что-то свое — свежее и необычное. А теперь хватит об этом. Точка!
— Ладно, будь по-твоему, — со вздохом согласилась Лиля и посмотрела на часы. Солнце еще было над крышами домов, но уже потянуло холодом, иссякла вода в канавке вдоль решетки, в дальнем конце улицы скапливалась густая синь. Стрелки показывали начало седьмого. Чтобы успеть на вечерний катер, надо было торопиться.
Они постояли друг против друга, грустно улыбнулись и впервые за весь день поцеловались. Лиля сама крепко обхватила Николая за шею, но губы ее были холодны и неподвижны.
— Может, хоть проводишь? — глухо спросил Русин и с надеждой посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда, он был открытый, спокойный.
— Прости, Коля. Я думаю, тебе от этого легче не станет. А у меня совсем ноги замерзли. Сапожки еще днем промокли.
— Тогда до встречи на обратном пути. Будь здорова! — Русин стиснул ее плечи, повернулся и быстро пошел в сторону главной улицы.
Свернув за угол, он чуть не столкнулся с мужчиной лет сорока. Лицо его показалось Русину знакомым. Он оглянулся и увидел, что мужчина тоже приостановился и смотрит ему вслед. «Кто такой? — без особого интереса подумал Николай и, когда уже подходил к автобусной остановке, вдруг вспомнил: — Так это, кажется, режиссер из театра, Лилькин руководитель. Точно! Зимой во Дворце культуры она показывала его со стороны и даже фамилию называла».
Автобуса долго не было. Русин покружил вокруг павильончика на остановке, посмотрел на веселую публику, и ему вдруг стало жаль себя. Такие сладкие мечты, такой безудержный рывок сюда, предвкушение радости, а взамен — бестолковый день, одиночество. И в итоге одно-единственное желание — поплакаться кому-нибудь в жилетку. Эх, Леньки рядом нет.
Русин знал за собой эту слабость — неожиданно раскисать, расковыривать душу, разжигать в ней вселенскую скорбь, поэтому постарался вовремя одернуть себя, остановить. И сразу же, без перехода, давай злиться: на автобус, на сырость под ногами, на слишком ранний отход катера — нет чтобы в десять вечера! — а больше всего на свое дурацкое сегодняшнее поведение. С утра выбрал неверный тон с Лилей, постоянно отталкивал ее и не смог полностью взять инициативу в свои руки. И потом, зачем была нужна эта разнагишенная откровенность? Никому она еще не помогала, а лишь вредила.
Чем дальше думал Русин, тем больше склонялся к тому, что во всем виноват сам, и поэтому что-то надо делать, предпринимать, если его не устраивает такое завершение первоапрельского дня.
Ноги сами понесли Николая в гостиницу: прежде всего нужно позаботиться о ночлеге.
Дежурный администратор узнала его, встретила приветливо, спросила о Леньке: почему, дескать, давно не видно в здешних краях. Но мест не было. Ни одного. Даже в общем номере на восемь коек. Гостиница маленькая, в три этажа, и на одном из них шел ремонт. Вестибюль был заставлен обнаженными койками, лишь в дальнем углу возле буфета оставалось небольшое пространство со столиками на высоких ножках.
Возле них грудились и галдели мужики.
Весь прошлый год Ленька часто наезжал сюда и подолгу жил, особенно после того, как на ударной комсомольской стройке — первой очереди нового химкомбината — организовал редакционный пост. Сначала он квартировал в гостинице, затем для поста выделили в общежитии молодых специалистов отдельную комнату, поставили телефон. Тогда-то и познакомился он с Надей и Лилей, химиками-технологами, актрисами народного драматического театра.
В начале лета коллектив приезжал в областной центр на театральную весну. Ленька, естественно взял шефство над «своими девочками», опекал их и, конечно же, не мог не познакомить с Николаем. Тем более что спектакли шли в театре юного зрителя, а Русин там был своим человеком.
Когда желательная для Леньки дружба завязалась, он стал предпринимать все возможное для ее укрепления. Именно он сманил Николая зимой на пуск первой очереди. Русину и сделать-то надо выло всего пяток рисунков к Ленькиным репортажам, но собрались они капитально, на десять дней. Командировку пробили легко — Николай уже много раз работал на газету. У себя в мастерской пришлось брать очередной отпуск. Правда, он и без того был запланирован на зиму, а Николай к тому же совершенно не знал, как распорядиться свободным временем.
Использовав эти десять дней, Русин вернулся на работу, оставив за собой право в любой подходящий момент отгулять остальной срок. И вот в марте в его судьбе опять принял участие Ленька. «Горела» путевка в дом отдыха и не куда-нибудь, а по соседству с Лилиным городом. От Николая достаточно было лишь согласия, остальное все устроил Ленька.
Сначала Русин позвонил Олегу и во второй раз к телефонной будке направился не скоро. Сковывала боязнь. А вдруг Лили нет дома, и он остатки вечера проведет в мучительных раздумьях: куда и с кем могла она уйти? Еще хуже, если она откажется встретиться и пойти с ним к Олегу. Может, плюнуть на все, не испытывать судьбу, поехать одному?
Привычная постыдная нерешительность спеленала Русина, пригвоздила к месту. И зачем он трепанулся Олегу, что приедет с Лилей? Опять хвастанул раньше времени, выдал желаемое за реальность. И теперь надеется, сам не зная на что, ждет спасительного толчка извне. А на что надеяться, чего ждать, когда все должно быть в самом себе. И если просыпаются в нем порой неуверенность, робость, так должен же существовать и какой-то противовес. В конце концов, чего он боится: иллюзии уже основательно надтреснуты, и шут с ним, пусть разбиваются на мелкие осколки. Многое в жизни дробится и мельчает. Главное, чтоб основа сохранилась в неприкосновенности. Его личностная, человеческая основа. А она, наверное, и состоит в том, чтобы не давать водить себя за нос, не обольщаться попусту и не пасовать перед первой же преградой, а идти до конца. Значит, надо позвонить, позвонить, не мешкая, и тогда все встанет на свои места. Наступит пусть горькая, но необходимая ясность.
Русин решительно набрал номер, вежливо, но твердо назвал вахтерше, кого ему нужно. Пока она ходила в комнату, сердце его неоднократно сжималось и замирало.
Трубку взяла Лиля.
— Ах, это ты! Какой сюрприз!.. Почему не уехал? Встретиться? Отчего же, можно… А он дома? Неудобно вообще-то, хотя время и не позднее… Ну и что, что приглашал. Он парень деликатный, отказывать не умеет… Ну ладно, ладно, верю, что ждет.
Николай облегченно вздохнул и направился к выходу, заново прокручивая телефонный разговор: правильно ли он держался, не сболтнул ли чего лишнего.
Дверь открыл сам Олег и сразу провел в свою комнату.
— Мои старики телевизор смотрят. Ну, а мы здесь тихонечко посидим.
— Ты, пожалуйста, только не беспокойся лишнего, не усложняй себе жизнь, — повернулась к нему Лиля. — Нам ведь ничего не надо.
Николай обнял ее сзади, наклонился к самому уху и шутливо прохрипел баском:
— Ну что, Лилька, сурьезный человече, довольна, что настояла на своем: сама не поехала и меня задержала в городе?
Но она не приняла его тона.
— Ты, по-моему, поступаешь согласно своим желаниям. Я тебя не неволю ни в чем.
Их неторопливый разговор, как и следовало ожидать, вскоре перекинулся на стихи. Николай стал рассказывать, как впервые открыл для себя в доме отдыха Верхарна. И его поэтические мотивы теперь постоянно живут в нем, звучат затаенно, хотя полностью ни одного стихотворения он не помнит. Всплывают в памяти лишь отдельные фрагменты и строчки, созвучные его настроению в те вечерние часы одиночества, когда он листал захватанный множеством рук томик, так счастливо попавший в библиотеке на глаза.
Олег с присущей ему отзывчивостью молча кивал понимающе, вставлял иногда слово-два, а потом достал с полки свой сборник стихов Верхарна. Видимо, хотел помочь Русину высказаться.
— Вот, пожалуйста! — воскликнул образованно Николай, полистав книгу. — Это из «Дурного часа»… «Надменный, я немую радость знал: быть одиноким в дебрях света, я верил лишь в могущество поэта и лишь о творчестве мечтал»… Я сидел один в комнате, за окнами — метель. Непонятно отчего навалилась грусть, тоска по чему-то прошедшему, невозвратному. И вдруг такие строчки: «Вот листья, цвета гноя и скорбей, — как падают они в моих равнинах: как рой моих скорбей, все тяжелей, желтей, — как падают они в душе моей»…
Русин чувствовал, что опять излишне разоткровенничался и его верхарновское настроение кое в чем похоже на нытье, которого он сам боялся и хотел избежать. Он попытался повернуть разговор и тут же ударился в другую крайность:
— Олежка, друг! Хочешь, я подарю тебе ту книжку? Нет, нет, не отказывайся. Я для тебя — хоть что. Редкое ж издание — тридцать пятый год. Намного полнее, чем это… С библиотекаршей я уже договорился. Напишу заявление, что потерял. Заплачу в бухгалтерию сколько положено. И книжка моя, то есть твоя… Дружище! — Русин, блаженно улыбаясь, потянулся к Олегу.
На задней площадке было совсем свободно. Троллейбус переваливался на ледяных буграх, на выбоинах в асфальте. Тело послушно отзывалось на толчки. Размахивая руками, Николай стоял посреди площадки, как на раскачивающейся палубе, чуть приседал и выпрямился, пружинил ногами, стараясь упредить нырки.
Лиля прижалась в уголке, уставилась в стекло, за которым проносился затихающий в ночи город, и словно напрочь забыла о Русине, Но ему невмоготу было в эти минуты одному. Повернуть бы ее к себе, уткнуться лицом в шелковистый воздушный шарфик и ворковать, ворковать, нести какую-нибудь несусветную ласковую чушь, не сознавая, кто они, где они и что у них впереди…
В общежитие он сначала не хотел заходить. Потом подумал, что надо проститься с Надей.
Вахтерша недовольно покосилась на него, глянула на часы. Но Лиля что-то шепнула ей, и та равнодушно отвернулась.
В комнате Надя с Олей пили чай.
— Вот получайте свою… — с угрюмой веселостью сказал Николай и долго не мог подобрать подходящего слова, — свою снежную королеву. Любого мужика остудит в самый жаркий день… Классная дама, да и только. Наставница заблудших душ. Ей не современных, девушек играть, а фанатичных монашенок. — Он покрутил головой и вдруг захохотал, чувствуя, что опять занесло. — Теща! Теща из нее, великолепная получится. Вот бы дожить да посмотреть!
— Кончай выступать! — оборвала его Лиля. — Можешь ты помолчать напоследок? Сейчас раскладушку принесу. Ложись, и чтоб ни звука.
— Нет уж, благодарю покорно, — скоморошливо раскланялся Николай. — Ваша келья не для меня.
— Да куда ты пойдешь? — вступилась Надя. — Полночь уже.
— Вокзал открыт круглосуточно… Общий поклон всем. — Николай низко склонил голову и расшаркался.
— Постой, я тебя хоть на улицу провожу, — вскочила Надя и сдернула с вешалки пальто.
— Знаешь, не хотела я об этом. Но вижу — просто необходимо, — говорила она торопливо на крыльце. — Все-таки Лилька — моя подруга. Я не буду всего объяснять, не могу. Но, пойми, ничего у вас с ней не выйдет. И перестань, пожалуйста, мучить себя.
— Ладно. Понял вас. Все понял, — деревянно повторил Николай, желая поскорее уйти. — Будешь с Ленькой по телефону разговаривать, передавай ему привет. Скажи, что у меня все тип-топ. У меня одного.
Гостиница была закрыта, и пришлось долго стучать. Выглянула сонная дежурная, не сразу его узнала, что-то говорила за стеклом, беззвучно шевеля губами. Наконец открыла.
— Мне бы прокантоваться до шести утра, — прижал руки к груди Николай. — Больше совершенно некуда деться.
Дежурная пожала плечами, обвела рукой вестибюль. С полдесятка коек были собраны, но на всех прямо на голых панцирных сетках спали одетые люди.
— Приткнусь где-нибудь.
На койке у стены, поджав к животу ноги, похрапывал бородатый парень.
— А ну-ка, потеснись, дружище. — Русин поднял воротник, натянул на уши берет и примостился с краю.
Утром Надя, еще недовольно хмурясь после ночного разговора с Лилей, неожиданно сообщила ей:
— Вечером твой звонил. Спрашивал, где ты, почему не дождалась, как договорились.
«Твой», «мой» — так они шутливо называли между собой режиссера театра после того, как он стал оказывать Лиле не назойливое, но довольно заметное внимание. Но сейчас «твой» в устах Нади прозвучало с новым для Лили оттенком, слишком уж иронично и неприязненно. Она тоже еще сердилась на Надю — ишь ты, моралистка выискалась, сердобольная заступница Николая! — и поэтому сердито спросила:
— А ты что, сразу не могла сказать?
— Это в полночь-то? Тебе бы легче стало? — отпарировала Надя и решила, что не помешает еще малость помучить Лилю — пусть не зарывается слишком. Больно ей будет? Ну и пусть! Иных такая боль порой вылечивает от излишней самовлюбленности. — Кстати, он где-то Николая встретил. Ладно, хоть не с тобой. «Что, — спрашивает, — к ней кто-то приехал? Столкнулся я тут с одним. Зимой его с вами видел».
— И что ты ответила? — замерла Лиля.
— Был, говорю, такой проездом… Позвонил — и только.
— А про меня?
— Сказала, что ушла подругу навестить. Работница, мол, заболела из нашего цеха… А жаль, — горько усмехнулась Надя. — Так и подмывало выложить всю правду. «Уважаемый Борис Маркович, оставьте девчонку в покое, не морочьте ей голову и сами не обольщайтесь. Она вам тоже столько наморочит, что не рады будете потом…»
— Перестань! — нервно закричала Лиля, сжала свои маленькие кулачки и заплакала от бессилия.
Ах, как некстати схлестнулось все в один день! Словно нарочно и Русин приехал, и Борис Маркович пригласил поужинать вместе, обещал позвонить, уточнить, где и во сколько. И вот теперь все рушится, рассыпается, и Лиля не в состоянии что-либо исправить. Перенервничала она вчера, издергала себя из-за стремления совместить несовместимое: Николая не оставить и Борису Марковичу во встрече не отказать. Отсюда так нескладно все вышло с Русиным. Не на шутку он рассердился и вряд ли забежит на обратном пути.
Не скоро забывается такое.
А Борис Маркович, как теперь с ним? Хорошо, что он не заметил их вместе, когда они заглянули в ресторан. Вот уж тут повезло так повезло… Может, все-таки отговорится она перед ним, отболтается? Надька — хоть на этом спасибо — не выдала ее, подсказала правильный ход. Этого и надо держаться со всей своей женской твердостью.
Но прежде надо встретиться с ним. И не завтра, а сегодня, по горячим следам. А как? Телефона у него нет. Хорошо, если Борис Маркович позвонит сам. Но едва ли, надежда тут мизерная. Пойти к нему она никак не может, даже не допускает такой мысли. Это ж сдача без боя, полная капитуляция; чего Лиля не позволит никогда, ни за какие блага на свете. Она свое дело знает толково: играть играет, да не заигрывается.
Все валилось у Лили из рук, ничего не хотелось делать, апатия и уныние разъедали ее привычную собранность и деловитость. Она совсем недолго задержалась перед зеркалом, отказалась от завтрака и сиротски маячила перед окном, невесть что разглядывая в застекольном мирке почерненного городского двора.
Надя понимала ее состояние, догадывалась о том, что происходит сейчас в Лилиной душе. Сначала она спокойно отнеслась к переживаниям подруги, даже легкий холодок злорадства пронизал на миг ее мысли о событиях вчерашнего дня: «Пусть, пусть помучается, может, с большей душевностью и пониманием будет отзываться на страдания других». Но чем дольше молчала Лиля, тем неуютней становилось и Наде, жалость поднималась к ней, росло желание как-нибудь сгладить свою резкость, принять посильное участие в ее судьбе.
Она прекрасно знала, из-за чего сейчас сильнее всего терзается Лиля. Из-за боязни всерьез оттолкнуть от себя Бориса Марковича.
С его заботливостью и вниманием он был нужен ей, нужен как никто другой. Месяца через два-три Борис Маркович собирался переехать в областной центр: его пригласили работать в профессиональный коллектив — театр юного зрителя. Он выделял Лилю как актрису, подчеркивал перед другими ее способности и делал это с такой неприкрытой значительностью, будто именно он и только он открыл в девушке недооцененный ранее дар. Самой Лиле режиссер прозрачно намекал, что, лишь захоти она, поможет перебраться в большой город, устроит в студию, заслужившую немалый авторитет в театральных кругах, а после — и на профессиональную сцену. Ради всего этого Лиля могла попуститься многим, даже Николаем. Правда, она искренне не хотела расставаться с ним и впредь видела его рядом с собой, особенно после переезда в областной город.
Наде невмоготу стало от утренней размолвки, ее совестливое сердце давно уже отошло.
— Ладно, Лилька, брось убиваться, — обняла подругу Надя за плечи и слегка встряхнула. — Выше голову! Найдем мы твоего Бориса, не так это сложно. Помогу тебе. Зайдем в обед в оба ресторана, в кафе заглянем. Можем мы в воскресный день по-человечески пообедать, в конце концов? Он наверняка где-нибудь попадется. Случайно и предстанем пред его очами… Одной тебе неловко, слишком все нарисовано, а вдвоем — никакого наигрыша. — И, видя, как засветились глаза Лили, разгладились хмурые складочки на лбу, добавила с еще большей энергией: — Давай собирайся! Представь, что идем на званый обед и все мужики вскоре покорно лягут у наших ног.
Тумана не было. Крутой утренник досуха выморозил земляные пролысины, ледяной коркой сковал оплавленные поверху снега. Солнце выкатилось каленое, звонкое.
Катер из города шел сегодня точно по расписанию, и когда Сармите остановилась на береговом откосе, он уже вынырнул из-за поворота, четко белея на темной воде.
Кто приедет на нем, кого она ждала весь вчерашний день и ждет сегодня, Сармите и сама толком не знала. Сергея? Навряд ли. Потому что уже не верила в его приезд, да не очень-то и ждала сейчас этой встречи. То, что опалило ее, обидело и даже унизило при последнем разговоре, что казалось сперва неожиданным и невероятным, теперь, спустя столько дней, виделось вполне закономерным и что-то завершающим…
Одна себе в пустой однокомнатной квартире, как она ждала мужа домой! Ждала истово: прислушивалась к шагам на лестнице, замирала нетерпеливо, когда ей казалось, что они затихают, останавливаются на их площадке, и даже несколько раз распахивала навстречу дверь. Она ждала всю субботу, никуда не выходя, чтобы самой принять на пороге своего Сереженьку. В воскресенье не выдержала — не хватило на дальнейшее ожидание сил, — села в автобус и поехала на стройплощадку, где поднимались корпуса новой очереди химкомбината.
Возводился он в двадцати километрах от города, в тайге. Дел на стройке было невпроворот, вовсю шел монтаж металлоконструкций. Бригада, в которой работал Сергей, часто оставалась на сверхурочные; ребята в конце концов решили не тратить времени на переезды и, пока горячая пора, поселиться в деревеньке неподалеку от площадки. Домой, к семьям, у кого они были, наезжали изредка, чтобы помыться, переменить извоженную ржавчиной, замасленную до стального сизого блеска брезентуху, ну и, само собой, подтвердить домашним факт своего существования и благоденствия. Правда, семейных в бригаде было меньше половины, так что остальная холостяцкая братва почти не вылазила из деревни, благо старуха хозяйка исправно топила баню, не скупилась на впрок заготовленные веники и за сходную цену обстирывала молодых монтажников.
Сармите без труда нашла большой дом-пятистенок, где жила бригада, вошла в него и сразу оказалась в просторной комнате, некогда, видимо, разделяемой дощатой заборкой. Слоистый табачный дым густо колыхался под потолком. Возле широкобокой русской печи под лавкой стояли нестройным рядком разнокалиберные сапоги. Сквозь прогорклый табачный запах пробивался устойчивый дух портянок и промасленной одежды. На деревянных топчанах, поржавелых железных койках и раскладушках валялись смятые постели, кое-где поверх них распластались неподвижные тела. За столом с пузатым чайником посередине и стайкой мутных стаканов сидела группа парней и резалась в карты.
Сармите уже была наслышана про здешнее житье-бытье и все-таки при виде всего этого растерялась.
Парни замерли, на полдороге приостановив свои жесты и на полуслове оборвав разговор. Смотрели на нее недоуменно, с любопытством. Один встал из-за стола и нетвердой походкой пошел к порогу. Тут только Сармите признала в нем Сергея — в расстегнутой рубахе, обметанного щетиной, с припухшими глазами.
— Ты что это прикатила? — хмуро спросил он, не поздоровавшись. — Я ж предупреждал, что не на все выходные буду приезжать домой. Неужели не ясно? Мы вон вчера до полуночи вкалывали.
За столом сообразили, что к чему, сдержанно загомонили, задвигались. Кто-то полез открывать форточку, кто-то потащил на кухню чайник и стаканы.
— Здравствуй, Сережа, — только и нашлась Сармите, — навестить вот решила.
А он, не обращая внимания на движение и гул голосов за спиной, наскоро натянул сапоги, накинул на плечи стеганку и потянул в дверь, на улицу, явно давая понять, что в мужском застоялом «малиннике» ей не место. Это же самое он высказал на словах, предупредил, чтоб впредь обходилась без самодеятельности, и посадил на первый же подвернувшийся автобус на тракте. И ни понимания ее порыва, ни заинтересованности, ни сострадания — ничего такого не заметила в нем Сармите, сколько ни приглядывалась. Чужой он был и отключенный от нее.
Так вот и свиделись, и с тех пор нет от него ни единой весточки. Или дома еще не был, не читал ее записки, что маловероятно, или закусил удила, уверенный, что никуда она от него не денется.
Не ждала уж Сергея Сармите, ни на что не надеялась и вспоминала сейчас о нем с тупой успокоенностью — перекипело в ней все, выбродило, остался лишь кислый я мутный осадок. Но на катер поглядывала с томливым ожиданием, с легким замиранием сердца. Может, причиной тому был Николай, его долгое отсутствие? Так о нем в эти минуты она вовсе не думала. Вчера — да, вчера она тосковала, нигде не видя его, уныло слонялась весь день по дому отдыха. Даже Ваня заметил. Вечером на столовской веранде сказал мимоходом:
— Потерялся мой сосед где-то. К ужину обещал вернуться, а нет и нет. Дружок у него должен был приехать…
Катер шел переполненный, на верхней палубе и в проходах густо толпился народ — все мужчины, с рюкзаками, с деревянными ящиками через плечо, с ледорубами. Непоседливое племя рыболовов-подледников. Напротив поселка сплавщиков, конечного пункта катерного маршрута, в водохранилище впадала лесная река, еще не замутненная отходами предприятий по ее берегам. Вот сюда, в устье, на чистые струи, и устремлялась по весне, когда мелело водохранилище, ошалевшая от нехватки кислорода рыба. А за нею еще большими косяками высаживались на прибрежный лед рыбаки в поисках мимолетного счастья. Особенно много их было по выходным дням, так много, что речные трамваи ходили, как правило, с перегрузом и не всегда притыкались к берегу возле дома отдыха — не позволяла большая осадка. Вот и сегодня катер натужно раздвигал воду, грузно осев и слегка завалившись на левый борт.
Сармите с грустью поняла, что он пристанет сюда лишь на обратном пути, ждать ей больше нет смысла, незачем, да и некого ей встречать: зря она томила себя, терзалась совершенно напрасно.
За порогом гостиницы Русина встретил тусклый рассвет. Было свежо, вдоль улицы сквозило. Стылые серые дома, серый снег по обочинам, хрусткий ледяной черепок под ногами, низкое серое небо. Даже в той стороне, где за рекой должно подниматься солнце, стояли серо-желтые размытые дымы химических предприятий.
Он не сразу заметил, как впереди замаячили такие же нахохленные фигуры — одна, вторая, третья. Справа и слева из окраинных проулков на дорогу-улицу призрачно выступали все новые и новые, и когда он оглянулся назад — там тоже был народ, целая разреженная толпа, негласно объединенная единым устремлением, шествовала следом. Русин начал различать отдельные восклицания, приветствия, глухой говорок. Со всех сторон потянуло табачным дымом.
Вскоре текучий людской поток выстроился в подвижную очередь перед окошечком кассы. Шаткие сходни, маленький дебаркадер, узкий трап, плотные спины впереди, перед самым лицом, дыхание в затылок — и Николай очутился на катере. Носовой и кормовой салоны были уже заполнены, на открытую палубу не хотелось, и он задержался в проходе, зажатый мягкими телами тепло одетых рыболовов.
И странное дело, сколько б ни толкали его в очереди, ни мяли при посадке, ни сдавливали со всех сторон сейчас, на ходу катера, Русин почему-то не ощущал никакого неудобства. Наоборот, ему казалось, что он, словно холстина под валком-каталкой, обминается, разглаживается. И в нем самом что-то постепенно выпрямляется, принимает объемную, осязаемую форму.
Несколько лет назад Русин еще курил, курил всерьез и помногу, Но я в то время терпеть не мог, когда мужики где-нибудь в очереди или зрелищной толпе на вольном воздухе в тесной теснотище смолили почем зря табак, трясли пепел друг другу на плечи, сорили искрами по ветру и, того и гляди, могли ткнуть невзначай горящей сигаретой или в лучшем случае прожечь одежду, ибо она сейчас сплошь нейлоново-поролоновая и прожигается-плавится — будь здоров. Он ругался, ссорился с окружающими людьми, выходил из себя, наживал врагов и, в общем-то, выглядел в глазах других чокнутым. Но ничего поделать с собой не мог. Такова уж натура.
А тут, на катере, глядя на размашистый мазок зари в стороне: от дымов уходящего города, он вдруг поймал себя на том, что равнодушен к курильщикам вокруг. Больше того, ему по-своему приятны были запахи разносортного табака, негромкий говорок сдержанно круживший возле, мягкое покачивание и движение человеческих тел. Согласное единение почувствовал он со всеми, проникся их сконцентрированным, скрытым до поры до времени азартом предстоящей рыбной ловли. Целебным, чудодейственным азартом, растворяющим в себе житейские огорчения, бытовые заботы, деловые неудачи и неурядицы. Вчерашний день и все связанное с ним отодвинулись вместе с отдаляющимся городом, стали прошлым, изжитым. То, что вчера казалось крахом, крушением смутных надежд, основательных планов на всю последующую жизнь, — сейчас виделось закономерным и естественным концом того, что сразу было отмечено духом нежити и рано или поздно должно было отмереть. Хорошо, что это произошло сравнительно быстро. Чем раньше — тем лучше. Хватит с него нелепо затянутых связей и «дружб».
Русин не обратил внимания на то, что катер уже миновал дом отдыха, да он все равно ничего толком не рассмотрел из-за стоящих впереди. Он сошел на берег в поселке, после того как катер приткнулся к кромке прочного ледяного припая и высадил рыбаков. И даже на земле, оставшись один, Николай долго еще ощущал живое шевеление надежных плеч случайных попутчиков.
Солнце едва достигло середины деревьев, и, когда в гуще сосен тропинка повернула, распласталась круто выгнутым ободом, Русину показалось, что незамутненный улыбчивый диск бежит рядом, сторонкой, и зорко поглядывает на него в узкие просветы между стволами. Силится что-то ухватить, высветить в нем, но не успевает за короткий миг и все гонится, гонится.
Русин застал Ваню в комнате. Глаза у парня шально поблескивали и казались светлее обычного. Лишь губы, крупные, слегка вывернутые, дурашливо дулись, изображая обиду.
— Хо, прибыл наконец гуляка! Тут без него с тоски мрут, погибают, можно сказать, в расцвете лет, а он где-то прохлаждается, ешь твою плешь… Да я не про себя, Андреич, — взмахнул Ваня руками, предупреждая возражения. — Я о Сармите. Она, бедная, места себе не находит. Извертелась вчера вся, словно в ней пружинку какую подкрутили. Засветил ей мозги — сам в бега. Нет, ты скажи: засветил ведь? Что, сама по себе девка завелась?
— Ладно, ладно, Ваня, не зуди, — с усталой усмешкой отговаривался Николай. — Не твоя это забота. Как-нибудь без сопливых разберемся.
— Но-но, ты полегче! Трефовый король в побитой молью шубе. — Довольный своей остротой, Ваня хихикнул, легонько поддал Русину в бок. — Слушай, ты ж голодный, наверное, как мартовский кот. У меня банка рыбных консервов есть и еще кое-что найдется. Хоры?
Русин отказался — позавтракал, мол, в сплавной столовке — и блаженно вытянулся на койке, всем своим расслабленным телом ощущая притягательную силу мягкой постели. Сейчас бы вздремнуть малость, потом погладить брюки, побриться, вообще привести себя в порядок — и можно снова включаться в размеренную жизнь дома отдыха.
Прежде всего ему необходимо встретиться с Сарми. Но тут Николай засомневался: как-то неловко будет разыскивать ее, ни с того ни с сего что-то объяснять. Ему самому показалась странной такая нерешительность, но он все-таки подумал: «А что, если действовать через Ваню? Привлечь его в помощники».
— Ваня, дорогой. Раз уж ты такой заботливый, сотвори доброе дело. Сначала принеси утюг. Потом разыщи Сармите, подъедь к ней так, между прочим. Скажи, что я приехал. Собираемся, мол, прогуляться в старый поселок ради воскресного дня. Ну, и не желает ли она присоединиться к нашей мужской компании… Как тебе такой вариант?
— Хоры! — обрадовался Ваня. — Вот это по-нашенски, по-шоферски. Главное — движение.
Не прошло и получаса, как в дверь комнаты постучали.
— Войдите, — лениво откликнулся Николай, продолжая безмятежно лежать, не ожидая никого, кроме Вани, и еще не сознавая, что стучать может лишь посторонний. Он тут же вскочил, растерянно одергивая на себе рубашку и разгоняя ее складки под брючным ремнем.
На пороге стояла Сармите.
…В стылом павильончике неподалеку от временного причала толпился воскресный шумный люд, и Русин в который уж раз за это утро мысленно поблагодарил Ваню со всей искренностью и теплотой, на какие только был способен. Вот где воистину пригодились Ванина общительность и казавшаяся поначалу излишне суетливой, незаменимая сейчас расторопность. Он как-то незаметно и естественно внедрился в середину очереди, вольно балагуря с соседями, вовремя разжился порожними кружками и вскоре с простецкой улыбочкой подавал их бойкой буфетчице.
Русину стало неловко перед Сармите за бездействие, и он тоже решил выказать предприимчивость. Приметив в углу незанятую пивную бочку, смахнул с нее в газету остатки рыбьей шелухи, перехватил у одного из уходящих мужиков расшатанный табурет и усадил Сармите. А тут и Ваня подоспел с полными кружками, предварительно застолбив в очереди новое местечко, чтоб позднее при надобности можно было без задержки отовариться еще.
Он был разгоряченный, взъерошенный, словно долго настигал кого-то и теперь вот вернулся, распаленный удачной погоней. Из глубины куртки, из просторной запазухи достал пучок вяленых ржаво-серебристых рыбешек, рассыпал веером по днищу бочки, живописно заполнив пространство меж пенистыми кружками.
«Хороший просится натюрморт, сочный», — подумал Русин и не удержался от восторженного восклицания:
— Ну, ты орел!
— А что? В самый раз подсолониться. Пиво без рыбки, что девка без… — он споткнулся, взглянув на Сармите, и закончил уж без прежнего подъема, — без приданого.
— Да не об этом.
— А-а. Где достал? Вчера приятеля встретил. Родичи у него тут. Этого добра! — Иван небрежно махнул на рыбу рукой.
Сармите смотрела на Ваню с радостным изумлением, чуть прикрыв счастливую улыбку поднятой кружкой и слегка пригубив из нее.
Затем перевела взгляд на Николая, и во влажном блеске полураспахнутых свежих губ ему почудилась невысказанная благодарность: за то, что он наконец вернулся; за то, что существует вообще, что взял ее сегодня с собой, и ей очень хорошо с ним и этим простодушным неунывающим Ваней.
Русин поймал себя на том, что ему очень хочется нежно погладить Сармите по длинным пальцам, лежащим на кромке бочки. Больше того, он с удовольствием взял бы эти пальцы в свою руку, повернул бы ее ладонь к себе и прикоснулся бы к ней губами — именно изнутри, к тому месту, где соткали свою затейливую сеть линии ее судьбы, ее жизни. Он даже качнулся к ней и судорожно шевельнул рукой, но тут же осадил себя и, чтоб окончательно погасить свое желание, снова повернулся к Ивану.
— Да я не о рыбе даже. С очередью ты ловко провернул.
— А что тут особенного, — с живостью откликнулся тот. — Важно быстро выяснить обстановочку: Всегда найдутся добрые парни, которые отзовутся. Ну, и самому не надо хлопать ушами. Главное — хватка: расчет и натиск. При возможности — только так. Особенно в нашем шоферском деле. Да и не в нем одном.
Ваня сдержанно фыркнул в кружку, отер губы и рассмеялся в открытую.
— Очередь, что — лабуда! Хотите, расскажу, как со своей женой познакомился?.. Я еще в армии шоферить начал. И перед самым дембелем направили нас на лесозаготовки. В глухой леспромхоз на краю света. Вкалывали… Во все лопатки. Зато жили вольно. В клуб на танцульки, кино посмотреть — пожалуйста, если силы остались… И вот смотрю как-то: новая девчонка появилась. Ладненькая такая, щечки пышут, глаза бойкие — зырк, зырк. Эх! — Ваня прижмурился, крутнул головой. — Я сразу к ней. Трали-вали, туда-сюда. Танцуем. «Не замечал, — говорю, — что-то я вас здесь. Так, думал, и уеду отсюда с нехорошим мнением о местных девчатах: не на ком глаз остановить, полюбоваться от души. Все не то да не то». «Умело смотреть, — отвечает, — надо. И глаза чистые иметь». Смутилась, конечно, но смело держится. А про чистые глаза, как я понял, это потому, что запашок от меня слегка. Причастился малость… В общем, веду я ее на место, договариваюсь провожать домой. «Пожалуйста, — говорит, — если не боитесь других провожальщиков». И косится на двух парней в углу. Обычная пара: один, сразу видно, местный ухарь-сердцеед, а с ним подпевала-прихлебатель с ушлой рожей. Они меня тоже засекли, перешептываются.
Ваня перестал теребить рыбешку, привалился к стенке, полез в карман за папиросами.
— Короче, идем мы с ней. Только за клубом завернули в улицу, впереди — парни эти. Вдвоем. Ладно, думаю, так-то нам не больно страшно. Надо лишь от Светки избавиться — я уж имя ее узнал. «Света, — говорю, — ради бога, как подходить станем, я приостановлюсь, а ты вперед. Только вперед. И не оглядывайся. Жди меня в конце улицы». Она туда-сюда: не оставлю, говорит, и все прочее. Я даже рыкнул на нее. Пожалей, мол, мою молодость. Только мешать будешь, мне же и достанется… Сближаюсь с парнями. Молча. Так задумал: ни слова в ответ — одно молчание. А они, конечно, уже зудят, не столько меня, сколько себя заводят… Первым подпевала начал. Несерьезно как-то, по-дурацки махнул. А я его на всю катушку отоварил. Любил тогда кулаками молотить, да и обучен был кое-чему. Тот у меня сразу — кувырк. Ухажер покрепче оказался. Пришлось поработать. Да я маленький мешал, подскакивал сзади, пока второй раз не схлопотал. Сшиб я все-таки главного. И что тут на меня нашло, сам не знаю: преследования вроде не боялся… Парень почему-то в валенках был, вообще не танцевал, что ли. Пока он в снегу пурхался, я с него валенки — дерг, дерг. И — через заплот в чью-то ограду. Шагов десять не торопясь шагнул и врубил четвертую — догонять Светку… Вот и все. Через два месяца, сразу после дембеля, снова приехал в тот поселок. Уговорил ведь. Увез с собой.
Ваня победно подмигнул Николаю: знай, мол, наших! Озорно повел глазом на Сармите: а как тут воспринято?
Сначала она коротко рассмеялась. И сразу же неуверенная улыбка осталась на ее губах: не присочинил ли рассказчик кое-что для красного словца? Неожиданно спросила, посерьезнев:
— А вы любите свою жену?
— Как ее не любить, — развел руками Ваня. — Она мне вон какого сына родила!
Сармите снова одобрительно улыбнулась, мечтательно посмотрела в заоконное пространство и вдруг отвернулась, начала суетливо рыться в сумочке. Когда она вновь подняла голову, в ее взгляде промелькнула затаенная грусть.
— Держи ее! Держи! — кричал Ваня на весь бор, а сам топтался на месте, изображая быстрый бег, будто с маленьким ребенком играл. Потом вложил пальцы в рот, свистнул что есть мочи. Но звуку не было простора, он быстро угас во влажном воздухе, увяз среди сосен, облепленных снегом.
Сармите хохотала, укрывшись за толстым стволом, и пушила в них меткими снежками — то в Ваню, то в Николая, смело вызывая на неравный бой.
Погода к середине дня окончательно испортилась. Когда они отправились в поселок, солнце еще едва проглядывало сквозь облачную вуаль. К концу пути оно вовсе спряталось, повалил бесщумный сырой снег. Позже из павильонного окна Русин видел, как несколько раз занималась метель, накатывала волнами-перевалами, словно хотела вновь надолго забелить посеревшую землю, упрятать все черное, наглухо укрыть вытаявший мусор.
Русин не принимал участия в игре: сказывалась усталость. Он лишь слепил несколько снежков, лениво пошвырял их, даже не стараясь попасть точно, угодил вместо Сармите в Ваню и одиноко стоял посредине тропы. Дали на какое-то время посветлели, и в широком прогале меж деревьями прорезалась недалекая река — темная, без отсветов, гладкая, как грифельная доска.
Сармите с Ваней, сговорившись, налетели на него, давай тормошить, отжимать на снежный отвал. Он вяло отпихивался, боясь сильно толкнуть Сармите, но они не отступались. Николай не выдержал, сцепился с Ваней, дурашливо зарычал, пытаясь повалить его. Но на руке повисла хохочущая Сармите, и вдвоем они легко уронили его, припечатали, да еще и на лицо снежком потрусили, приговаривая: «Так тебе!»
— У, черти! — ворчал Николай, выбираясь на тропу. — Всего измяли. Утром только отгладился. И в башмаках полно снегу.
Сармите начала было его отряхивать, но он шагнул от нее, сел на бровку, стал раздергивать тугие узлы на влажных шнурках.
— Идите, идите. Я догоню.
Они посмотрели на него: не обиделся ли? И послушно двинулись вперед, звонко переговариваясь и легонько подпинывая друг друга.
Ветер вновь набрал силу. Налетел, принес снежный заряд, вытряхнул его, с гулом расшвыривая по-над землей, и укатил дальше. Уж не было никакой воздушной тяги, не ощущал ее Русин. А взвихренные тяжелые хлопья долго не опадали, густо метались в воздухе, ища пристанище. Все помутнело вокруг, все стояло в снежной сумяти, в белом тихом кружении. Скрылась река, растворились стволы дальних сосен. Даже фигурки идущих впереди стали размытыми, проглядывали еле-еле. И Николай снова остро ощутил свое одиночество.
После обеда он пошел в бор с лыжами. Пожалел было, что нет нужной мази, и тут же успокоил себя, придумав на ходу: «Самая лучшая мазь — никакой мази».
Возле забора ему встретился парень. Сказал предостерегающе:
— Кое-как добрел назад. Не идут лыжи.
Николай ничего не ответил и посмотрел на солнце. Оно тщетно пыталось пробиться сквозь грязно-серую наволочь, показав лишь один размытый краешек, — робкое, словно виноватое за сегодняшний прогул.
В бору понизу было чисто. Кроны сосен все в проседи от налипшего снега. Лыжню в глубине леса основательно засыпало. Она едва проглядывала чуть заметными впадинами. Лыжи не скользили, приходилось чуть ли не переступать на них. Николай быстро упарился, повернул назад и присел на первый попавшийся пенек.
Стало еще пасмурней. Там, где недавно силилось проклюнуться солнце, расплывшись, просвечивало оранжевое, с кровинкой пятно. От снега тянуло прохладой. Ветер стих. И все-таки по вершинам сосен прокатывался скрытый, едва различимый гул.
Живой бор.
Прощай, лыжный бор!
За окном вновь вершилась снежная перебелка. Хлопья накосо резали воздух, толклись и метались, ткали густую сложную сеть. Отягченные налипью сосны, казалось, окончательно запутались в ее ячеях, смирились и лишь вяло шевелили под ветром иглистыми лапами.
Русин держал в руках непросохший, сочно отблескивающий этюд, и давно не испытываемое удовлетворение, что подступило еще во время работы, не уходило от него, а, наоборот, крепло и ширилось. Пусть маленькое, пусть по незначительному поводу, но все-таки удовлетворение.
Хотя на этюде, как и за окном, много белого, даже серо-белого, во всем чувствовалось, что это не зимний бор. Нет. Это весенний сосновый бор, который и ныне уже был по-настоящему обласкан солнцем. И, несмотря на снег, может, последний, все у него впереди: и благодатное тепло, и животворные грозы, и утренние росные зори в полнеба с птичьим многоголосым хором, славящим новый день.
Русин поставил этюд на тумбочку и теперь только заметил, что в комнате невыносимо душно. Он распахнул форточку и бросился навзничь на кровать, раскинув руки. Разгоряченную ладонь тотчас же окропил мелкий бус. Откуда он? Николай повернулся лицом к окну. В форточку густо залетали снежинки. Они плавно летели над батареей отопления, клонились к полу… И оседали на зеленую ворсистую дорожку алмазно сверкающими капельками.
На вечер в клубе был объявлен самодеятельный концерт. Русин ничего интересного не ожидал, но делать все равно было нечего, и он поднялся наверх за Сармите, как договорились. Обе тетечки, ее соседки, сидели дома. Они сразу засуетились, спешно стали собираться, с любопытством исподтишка разглядывая его, будто видели впервые. Минутная скованность у Русина прошла, и он непринужденно рассмеялся: сначала над простенькой этой забавной ситуацией, потом — еще сильнее — над недоуменной растерянностью пожилых женщин от его смеха.
— Извините, пожалуйста, — сказал Николай как можно мягче. — Вы зря беспокоитесь. Мы ж сейчас уходим.
— А мы на концерт.
— Мы тоже. Вместе и пойдем, — улыбнулся Николай и понял, что сумел расположить их к себе. «Ну и хорошо. А то подумают черт-те что».
Концерт был как концерт, ничего особенного, пока на сцену не вышел сам директор. Плотный, седовласый, он легко и свободно начал арию Мельника из «Русалки»: «Вот то-то… Все вы, девки молодые…» Зал шевельнулся в едином порыве и враз затих, живо реагируя на все дальнейшее. Пожилой человек — исполнитель и оперный персонаж — внушал девушкам, «как надо молодость лелеять, как надо осторожной быть». «То ласками, то сказками старайтесь угодить, упреками, намеками хоть что-нибудь добыть», — учил он, и все внимали ему. «Да нет, куда — упрямы вы. И где вам слушать стариков! Ведь вы своим умом богаты, а мы уж отжили свой век», — сокрушался он, и с ним соглашались, не пряча простодушных улыбок. «Вам только б целый день на шее висеть у милого дружка», — продолжал сетовать мельник дальше, и легкое оживление прокатывалось по рядам, а мужчины восхищенно подталкивали друг друга: «Так, мол, все так оно и есть на самом деле».
И еще раз был задет за живое маленький зал, когда выступала хрупкая девушка с миловидным лицом, очень знакомым Русину, хотя видеть ее раньше он вряд ли мог. Ей не очень шло блекло-розовое платье до пят. Оно обесцвечивало и облегчало и без того воздушную фигурку. К бледности ее лица, льняным волосам и печальным глазам лучше всего бы, наверное, пришлось что-нибудь насыщенно-голубое, васильковое. Русин шепнул об этом Сармите. Та согласно кивнула, предостерегающе вскинув ладонь, чтоб не мешал слушать.
Песня была старая, полузабытая, из времен русиновского раннего детства — печальная до слезливой сентиментальности. Она рассказывала о бедной девушке, торгующей на улице цветами, о равнодушной толпе, проходящей мимо. «Купите фиалки!» — проникновенно молила девушка, и слушателям казалось, что это и вправду сама цветочница горько тоскует перед ними и страдает от неразделенной любви. Баянист негромко подыгрывал ей, чуть склонив голову и бесстрастно уставившись в дальний угол зала. Был он сегодня чисто выбрит, в свежей рубашке и отглаженных брюках.
Разглядывая его, Русин вдруг вспомнил и девушку, узнал ее, вернее, догадался, что тогда была именно она.
Первые несколько вечеров он провел с Ваней возле старенького бильярда в клубе. Играть толком не играл — больше наблюдал, толкался среди других игроков и зевак, живо комментирующих по ходу каждую партию. И постоянно видел здесь хромого баяниста, человека еще молодого, но неряшливого, часто небритого и почти всегда на взводе. Играл на баяне он очень неплохо, и отдыхающие, по-отпускному щедрые, не забывали втихомолку подносить ему в знак уважения.
И вот однажды в разгар партии, когда баянист раскладывал по лузам очередного не шибко умелого бильярдиста, его отозвала в сторону девушка. Была она в резиновых полусапожках и брюках, в рабочей куртке-спецовке. Темный, завязанный сзади платок прикрывал лоб по самые брови, на щеках и подбородке темнели мазки — явно угольная пыль или копоть. Русин подумал, что это кочегар из котельной дома отдыха. Девушка что-то озабоченно говорила, глядя на баяниста преданно и печально. Он морщился, отвечал ей отрывисто и в нетерпении играл кием. Она несмело взяла его под руку и стала убеждать еще горячей. Тогда он стряхнул ее руку и недовольно возвысил голос. До Русина донеслось:
— Сколько говорено: не лезь сюда в таком виде… Это мое дело. Сам себе хозяин… К работе не относится… Иди, иди, дома поговорим… Иди, говорят!
Девушка сникла и пошла к выходу. В дверях она обернулась, и — Русин мог поспорить на что угодно — глаза ее были полны слез. А баянист даже не глянул в ее сторону и продолжал игру как ни в чем не бывало. Разве что хмурился. Да и то до первого удачного удара.
И теперь, когда девушка пела на сцене, преображенная, совсем не похожая на ту замарашку, Николаю казалось, что к печали самой песни она невольно примешивает еще и что-то свое, личное, видимо, давно не дающее ей покоя.
Стихли последние аплодисменты. Зрители шумно повалили в небольшое фойе, где тут же загремела радиола, приглашая отдыхающих танцевать. Русин никогда не относил себя к заядлым и умелым танцорам и думал только об одном: как увести из клуба Сармите. Решил не мудрить и высказаться напрямик. Она с готовностью поддержала его, сказав, что тоже с некоторых пор равнодушна к танцам.
Пока они шли по двору, он рассказал о девушке и баянисте, об их встрече, свидетелем которой невольно стал.
— Она в самом деле его жена, — помолчав, подтвердила Сармите и закончила с глубоким вздохом: — Бедные женщины! Сколько страдают из-за своих привязанностей.
— Почему вы приняли все так близко к сердцу? — не удержался Русин.
— К сожалению, знакомая ситуация.
— Вам? Откуда?
— Да так, — уклонилась Сармите.
Легонько поддерживая девушку под руку, Русин почувствовал мелкое подрагивание — видимо, ее знобило. К вечеру пасмурную наволочь раздуло, раздергало островками по всему небу, и сразу похолодало. По стылым глубоким озеркам в закатной стороне можно было предположить, что ночью подморозит еще. А если и не ночью, то утренник будет хорош. После жаркого зала Русину тоже стало зябко. Он предложил Сармите:
— Может, зайдем ко мне?
Свет настольной лампы, казалось, внезапно потускнел, и полумрак в комнате сгустился. Настороженно затаились лыжи в темном углу, неприятно посерел томик Верхарна на тумбочке, Чернильной густотой налилась бутылка. И сразу навалилась тишина — гнетущая, нестерпимая. Только сдерживаемое рыдание Сармите, ее судорожные всхлипы почти физической болью отдавались у Русина в ушах, вызывая запоздалое раскаяние.
Она сидела на смятой постели, уткнувшись лицом в колени, и было отчетливо видно, как подрагивают под натянутой кофточкой заострившиеся плечи.
И зачем только начал он этот разговор, так обнаженно разжалобился перед нею? Плел про свое застарелое одиночество, про скороспелую и скоротечную, теперь уж далекую, семейную жизнь: про то, как жестоко обманулся тогда и как сейчас ничего почему-то не получается даже из серьезных намерений. А Сармите, видимо, только этого и не хватало. Кто знал, что у нее накопилось столько тоски, столько невысказанной и невыплаканной боли. Достаточно оказалось лишь одного, последнего, толчка, чтоб невидимая преграда в душе прорвалась и девушка ответила на его излияния еще большими откровениями.
Потом она подошла к столу, задержалась на миг и кинулась к кровати, безудержно зарыдав.
Русин был ошеломлен, подавлен.
Он присел рядом с Сармите, осторожно прижал к себе и стал легонько гладить по спине, все еще немножко растерянно приговаривая:
— Ну что вы. Успокойтесь… Все пройдет. Все наладится, будет хорошо… Поверьте мне. Вы ж славная, не может у вас всегда быть плохо.
Сармите постепенно затихала, лопатки перестали вздрагивать под его Ладонью, замерли, словно из боязни, что он отнимет руку. А Русин, ощутив под пальцами беззащитное тело, его теплоту и трепетность, притягивал ее к себе, как бы продолжая успокаивать, умоляя забыться. И Сармите прижалась к нему, уткнулась лицом в грудь и жарко зашептала:
— Ребенка хочу! После будь что будет — хочу ребеночка.
Слова эти обжигали, дурманили Русина. Не совсем сознавая, кто с ним и что вокруг, он зарылся лицом в ее волосы и жадно вдыхал их сладковато-терпкий запах. Почти не владея собой, не сразу и понял, что рука его стала предательски своевольной, соскользнула с девичьей спины. И лицо Сармите уже не на груди у него, а рядом с его лицом, щека к щеке. Не слышно стало ее шепота, лишь обжигающее дыхание в самое ухо…
Теперь Сармите неподвижно стояла у окна, спрятав лицо меж занавесок, и было непонятно: то ли она снова молча плачет, то ли глядит во тьму, обретая утраченное на момент душевное равновесие.
Русин тоже онемел: так быстро и ошеломляюще непонятно все произошло. Ведь у него в тот миг не было ни единой четкой мысли, никакого ясного желания или позыва к определенному действию. Он, в общем-то, ничего и не пытался предпринимать, повернуть ход событий в ту или иную сторону. Просто что-то неуловимо сверкнуло в его сознании, скользнуло холодной змейкой. И движения-то, кажется, никакого еще не было. Лишь неясная команда телу: шевельнуться, отодвинуться, встать ли — даже ему самому. Но Сармите враз почувствовала перемену. А может, и с ней происходило то же самое? Она отшатнулась, резко поднялась с кровати я отошла к окну, на ходу оглаживая юбку.
— Извините, Николай. Нервы. Это пройдет.
Удивляясь своему внезапно наступившему спокойствию, даже холодности, Русин пытался восстановить переломный момент, разобраться в нем и определить исток недавнего полуосознанного предостережения: не заходить далеко, чтобы позже не маяться с опустошенной душой, не терзать себя за минутную слабость. Николай встал, деловито и неторопливо поправил одеяло, аккуратно уложил подушки.
Сармите робко шевельнулась у окна, готовая идти к себе и наверняка думающая о том, как это проще сделать. Николай сидел за столом, тоже еще пока не найдя верного первого слова. Да он, пожалуй, и не искал его, понимая, что сейчас самое лучшее — молчание.
Перед дверью затихли шаги, раздался осторожный стук. И Русин, совершенно убежденный, что это вернулся с танцев Ваня, сказал громко и даже с каким-то вызовом в голосе:
— Входи, входи. Здесь не запираются.
Утром Сармите уезжала.
Николаю до сих пор было неловко за вчерашнее, хотя он отлично понимал, что ни в чем и ни перед кем не виноват. И все-таки где-то в тайниках души тяжело ворочалось сомнение. Может, не надо было усложнять, а бездумно покориться случаю, пойти у него на поводу? А может, именно сейчас он не прав и сам придумал несуществующую обиду Сармите? По ней, в общем-то, этого не заметно. Вполне возможно, что она казнит как раз себя и, наоборот, благодарна ему за сдержанность. Впрочем, какое это имеет теперь значение…
Когда они проходили мимо группы парней, кто-то съязвил по их поводу. До Русина донесся обрывок фразы: «Сорвали ягодку…» Не успел он обернуться и взять на прицел остряка-самоучку, как услышал тяжелый хруст снега под ногами в стороне от тропы и Ванин запалистый говорок: «Счас поговорим? Или на потом отложим?» Русин усмехнулся, чуть посторонился, подождал Сармите и взял ее под руку.
Он никак не мог настроить себя на беспечный лад, не придумал ничего ободряющего для Сармите и сказал то, что просилось само:
— Сарми, прости, если что не так.
— Перестаньте. За что вас прощать. Все хорошо. — Она нежно коснулась его руки, все еще держащей на весу чемодан, и отвернулась.
Катер уже подходил к берегу, пробивая тонкий ночной лед, и тот жалобно пел и повизгивал, и змеились во все стороны от носового штевня прозрачные трещины.
Надо было спускаться к воде.
Они взошли по трапу последними. Русин передал чемодан, на несколько секунд задержал в руке холодные тонкие пальцы Сармите и сбежал вниз. Катер сразу же натужно спятился и развернулся вдоль берега. Николай поднялся на откос, прошел по его кромке и долго стоял, глядя вслед удаляющемуся суденышку.
Солнце разгоралось все ярче. Остатки тумана робко колыхались лишь над самой серединой воды. В бору было чисто и буднично. Снег лежал четко расчерченный глубокими тенями. Сосны стояли тихие, умиротворенные, словно уставшие от морозного щедрого цветения. Только на немногих деревьях поближе к воде еще белели снизу кружевные оборки, как зыбкое напоминание о недавних сверкающих инеем днях и как обещание в будущем новой серебряной сказки.