Я хочу закончить свои воспоминания рассказом о своей работе в большевистской печати в первые годы Октябрьской революции. Эта работа и связанные с нею незабываемые встречи озарили последний этап моего жизненного пути.
Много лет я была дружна с революционным студенчеством Горного института; у меня на квартире не однажды происходили студенческие собрания; я прятала прокламации; целый год у меня скрывался сподвижник лейтенанта Шмидта — матрос Фесенко.
Когда к вечеру 9 января возмущенные рабочие стали строить баррикады на Васильевском острове, я всем существом потянулась к ним — я была на баррикадах.
В конце 1905 года у меня на квартире составлялся первый номер большевистской газеты "Молодая Россия"; помню, что ближайшее участие принимали тогда М. Горький, А. В. Луначарский, М. С. Ольминский. Номер газеты оказался единственным и конфискованным. Тем не менее я, к сожалению, прямого, деятельного участия в революционном движении не принимала.
В 1917 году один из знакомых студентов-горняков предложил мне пойти послушать выступление Ленина на митинге в Морском корпусе.
Этот день определил мою дальнейшую дорогу.
Помню, как сейчас, все моменты знаменательного для меня вечера.
Люди тянутся гуськом по набережной Васильевского острова, возле старого здания Морского корпуса. Несколько месяцев назад сюда входили только чистенькие кадеты, лощеные гардемарины и элегантные морские офицеры: чтобы попасть в Морской корпус, надо было быть непременно дворянином. Теперь сюда свободно шли рабочие, навсегда выставив дворянчиков из пожелтевшего здания.
Тщательная проверка пропусков. Кто? Зачем? От кого получили пропуск?
В огромном конференц-зале так тесно, что трудно шевельнуться. Воздух скоро делается тяжелым, густым; слабым светом светят в тумане человеческого дыхания огоньки люстр.
Я оглядываюсь: мне кажется, что я одна женщина-интеллигентка в массе рабочих… Я стараюсь освоиться, но вот внимание привлекает шум; толпа расступается; к трибуне идут два человека. Один — невысокий, плотный, коренастый, в кепке; у него маленькая рыжеватая бородка и слегка прищуренные глаза. Я успела рассмотреть, что глаза зоркие и словно смеются, — Ленин. Другой — выше, с продолговатым лицом, блондин, говорит сильно на "о" — Н. И. Подвойский.
Ленин быстро, почти стремительно поднимается на трибуну. Гром аплодисментов.
Как ясно, как просто и убедительно говорит он, говорит о войне, о братании на фронте, и я ловлю себя на мысли: "Как же все люди не видят гнусных целей империалистической войны?" Перерыв. Ленину неистово аплодируют.
Вносят на руках обрубок человека — безногого солдата. Он протягивает Георгиевский крест — единственную ценность, которую он может пожертвовать на фронтовую газету "Солдатская правда".
Сбор идет по всему залу. Вокруг инвалида группа, расспрашивающая его о фронте. По рукам ходят свежеотпечатанные экземпляры "Солдатской правды". Гул, веселый, бодрый гул. Около Подвойского толпа: он разъясняет ленинский доклад, голос его раскатывается своим округлым "о".
Снова движение в толпе, и снова на трибуне Ленин — такой ясный и уже такой близкий человек.
Он заканчивает речь среди шумных оваций, которые сливаются с торжественными звуками "Интернационала". В первый раз я слышала, как рабочие поют "Интернационал". До сих пор помню впечатление, какое произвело на меня это мощное пение: оно подхватило меня, вовлекло в рабочую массу, смущение мое мгновенно прошло. Я пела со всеми и чувствовала неразрывную связь с этой массой, чувствовала веру в человека, которого только что, в первый раз в жизни, услышала и которому светло и радостно — я видела это — верили рабочие…
Толпа выплеснула меня из зала на улицу. Мы шли и пели. Все пели, и это пение чудно объединяло…
И потому нет ничего удивительного, что я очутилась во дворце Кшесинской, где обосновались в то время большевики. Это случилось после того, как я передала нескольким знакомым партийцам (в том числе и Вере Михайловне Бонч-Бруевич) о впечатлении от митинга в Морском корпусе. Мне было предложено помочь работникам большевистской печати в редактировании солдатских писем для газет.
— Ровно в пять будьте во дворце Кшесинской. Второй этаж. Петербургский комитет партии.
Квадратная комната в два окна. Стены обтянуты светлой бумажной материей с цветочками; такой же материей обита модернистская мебель и ширмы с медальонами из кусочков зеркала. По стенам жиденькие рамочки с полочками и с пошленькими цветными эстампами: пейзажи с заходящим пурпурным солнцем и морские виды с парусами, — обстановка, рисующая быт прима-балерины, возлюбленной Николая II. Дешевка. Безвкусица. Никто не обращает на нее внимания, здесь идет большая работа, идет с напряжением всех сил. За одним столом, справа от двери, секретарь ПК выдает рабочим партийные билеты и беседует с ними.
Налево, за другим столом, над тазом склонились две женские фигуры: худенькая блондинка с бледным тонким лицом — Нина Августовна Подвойская, и еще одна девушка — тоже Нина (фамилии не помню). Они моют типографский шрифт и перекидываются негромкими фразами.
Я жду, пока освободится секретарь. Входит женщина с рассеянным взглядом близоруких выпуклых глаз и с застенчивыми движениями. У нее мягкость в голосе и во взгляде и во всем облике — скромность.
С нею здороваются.
— Надежда Константиновна…
Так вот она, Крупская, жена Ленина…
Меня повели в комнату, занимаемую военной организацией. Я заметила: в комнате Петроградского комитета во всем педантичная аккуратность, здесь — нечто хаотическое: стопки газет, груды газет; они всюду — на столах и мягких пуфах, на стульях, просто на полу. И рукописи, часто конверты, надписанные разными корявыми почерками, каракульками, какими пишут малограмотные люди.
Обо мне здесь уже знают и предлагают сейчас же приступить к делу.
— Вот вам солдатские и крестьянские письма, просмотрите. На первый раз хватит этой пачки.
— Что с ними делать?
— Нам для газеты "Солдатская правда" нужен материал. Письма масс — это база газеты, основной ее фонд. Отредактируйте, но помните, что нам дорог не только смысл, но и самый стиль, а потому подходите к работе осторожно, берегите, по возможности, каждое слово. Нам нужно поставить отдел переписки с читателями — это лучшая агитация, потому что она опирается на голос самих масс.
Я сунула в портфель пачку писем.
— Принесите отработанные как можно скорее.
— Конечно, конечно, я долго не задержу.
Я ушла, торопливо спустилась по мраморной лестнице.
Вечер. Ночь. Голубая майская ночь. Я сижу, как пригвожденная к столу. Передо мной мелькают, нижутся кривые и косые буквы, часто написанные такими бледными чернилами, что их трудно разобрать, часто нацарапанные чуть заметно карандашом. Иногда в письме трудно уловить какую-либо мысль. Но едва ли не в каждом — крик наболевшего сердца. Некоторые письма написаны деревенскими или фронтовыми борзописцами, витиевато, с росчерками, авторы стараются расхвалить большевиков.
Из-за стилистических завитушек бьет горячей струей один и тот же крик:
"Долой войну! Больше нет сил терпеть! Хотим новой жизни!.."
Шли дни. Письма, письма, письма — потоком. Я редактировала и относила во дворец Кшесинской и работала до того напряженно, что потеряла сон и осязание. Перо валилось у меня из рук, сон бежал от глаз, а тяжелая дрема одолевала каждую минуту. Я стала плохо соображать. Необходимо было уехать из города.
С сожалением я сказала об этом в редакции. Меня пробовали уговаривать, но я не могла остаться; у меня начались припадки полуобморочного состояния.
Пришлось уехать в глушь, в деревню.
А там газеты вскоре принесли известия об июльских событиях, истолкованные вкривь и вкось.
У нас в деревне (тогдашний Гдовский уезд, ныне Псковская область) население питалось главным образом газетами "Копейка" и "Сельский вестник", и обе были одинаково грязным и клеветническим источником. Поэтому неудивительно, что в деревне не много было сочувствующих большевикам.
Вскоре буржуазные газеты оповестили и о разгроме редакции "Правды".
Я написала Вере Михайловне Величкиной, просила рассказать подробнее о событиях и объяснить их. Ответ пришел лаконичный:
"Когда вернетесь в Питер, все расскажу. Газетам не верьте; на деле совсем не так. В эти дни мы показали, как никогда, на деле свою силу и связь с массами".
Я вернулась в город в сентябре и стала усиленно искать связи с большевиками.
Вера Михайловна дала мне сведения и о большевистских газетах, и об отдельных членах военной организации.
В конце сентября я была приглашена Н. И. Подвойским на должность секретаря "Солдатской правды".
Сначала я отказывалась. Я никогда не работала в газетах. Я была автором многих популярных исторических романов и повестей для юношества, но ничего не понимала в газетном деле. Если я умею писать простым, ясным языком, понятным подросткам и широкой массе читателей, то это еще не значит, что я могу работать в партийной газете. А тут еще секретарство, не угодно ли! Секретарь строит номер. Что я могу построить? Как могу я быть недобросовестной по отношению к большевикам? Я редактировала письма для "Солдатской правды", но это была узкая работа, и притом бесплатная, — теперь мне предлагали жалованье, так как в военной организации все получали жалованье.
Но Вера Михайловна настаивала:
— Не смейте отказываться. Жалованье вам платить должны, ведь вы будете заняты целый день и у вас не останется сил ни на какую другую работу. А то, что вы до сих пор не занимались журналистикой и не секретарствовали, — это не беда, я вам помогу, а потом и сами станете на ноги.
Я согласилась.
Это было в конце сентября. В сентябре наша военная организация занимала тесное помещение в начале Литейного проспекта, недалеко от Литейного моста.
В большой проходной комнате помещалась контора и работала единственная машинистка; другую комнату, тоже проходную, узкую и длинную, в одно окно, отвели под редакцию; тут же за маленьким столиком белокурый солдат беседовал с приехавшими с фронта товарищами, за другим столом работал Н. И. Подвойский; третий стол предоставили мне.
Мне опять навалили массу писем и кучу буржуазных газет. Что со всем этим делать? Как составлять номер? Ведь нельзя же по плану "Речи" или "Новой жизни". И где взять материал для разных отделов: для хроники, фельетона, где взять стихов? Ведь стихи, поднимающие дух, совершенно необходимы. Как бы по неопытности не наделать ошибок.
Подвойский мечется, часто уходит в заднюю комнату-клетушку, где, очевидно, собираются совещания, где иногда в тишине пишутся статьи.
Я, разумеется, не скрываю своей неопытности. В сущности, в сорок пять лет я здесь только ученица. И я не хочу, чтобы знали, что я писатель-профессионал. Тогда со мной, может быть, будут церемониться. Так лучше. Учиться так учиться. И я скрываю свой литературный псевдоним, называя себя по паспорту ничего не говорящей фамилией — Ямщикова. Подхожу к Подвойскому.
— Скажите, что я должна делать. Предупреждаю — не переоцените: я не газетный работник, у меня имеется только опыт популяризации и ничего больше.
— И желание работать. А это — самое главное. Мы уже знаем вас по редактированию писем.
— Тогда я прошу об одном: взять меня на испытание и через две недели дать отставку, если не подойду.
— Большевики не церемонятся, — было ответом.
— Итак, мои обязанности?
— Собирать материал, группировать, составлять номер. "Шапку" вам будут давать редакторы. Старайтесь привлекать сотрудников из масс. Сюда приходят фронтовики; ловите их, расспрашивайте, записывайте. Стройте беседы и фельетоны о жизни на фронте. Потом, вы должны держать в порядке архив, подшивать использованные рукописи, чтобы можно было всегда навести справку, а неиспользованные хранить тоже для справок, в этом отношении нужно быть крайне щепетильной: часто авторы заходят справляться о своих письмах или заметках; от вашей внимательности и умения подойти к человеку зависит многое. Потом, конечно, вы должны подумать об интересной хронике и резолюциях с фабрик и заводов; потом…
Я слушала, чувствуя, как у меня по спине бегают мурашки. Сколько сразу обязанностей! И когда все это выполнить?
А Подвойский, словно спохватившись, добавил:
— Скоро мы вам подкинем еще газетку "Деревенская беднота" — для крестьянских масс.
Вторая газета! А помощники? Какой будет у нее формат? Вон "Солдатская правда" растянулась в простыню "Нового времени". Громадина. Чем ее наполнить, этакую прорву?
Передо мной спокойное лицо Нины Августовны Подвойской.
Я говорю ей:
— Да разве возможно это выполнить? Все готово должно быть к четырем часам, а тут еще ловить фронтовиков и делать записи об окопной жизни… и стихи… и подшивать этот архив…
Она улыбнулась:
— А вы не пугайтесь и не придавайте буквального значения словам Николая Ильича. Работайте как умеете и — до отказа.
Ну хорошо. Попробую.
Маленький стол, тесно. Никак не поместиться. Кладу стопки бумаг на стул, на пол. Шумно. Поминутно мелькают входящие и выходящие люди. Станут перед самым носом и говорят, заслоняя свет. Говорят без конца. Гудит в ушах от шума. Беру резолюции, правлю.
Резолюции, резолюции… Другого материала пока нет. Выбираю хронику из буржуазных газет и одним ухом прислушиваюсь к тому, что делается за другими столами. Особенно интересно слушать солдат с фронта. Я подзываю к себе одного и расспрашиваю.
С непривычки очень трудно начать беседу и ставить четко вопросы. Но мне удается это преодолеть. Некоторые солдаты радуются возможности высказаться в печати и облегчают мою задачу.
Один интересно рассказывает об австрийском плене. Записываю торопливо карандашом и так же торопливо отделываю. Фельетон готов. Это первый мой фельетон для "Солдатской правды".
Я не могу сказать точно, когда это было. Дни сливаются в один трудовой напряженный день с лейтмотивом — справиться с задачей.
Люди приходят и уходят. Помню белокурую, изящную Елену Федоровну Розмирович; твердой походкой приближается Людмила Николаевна Сталь, заходит А. М. Коллонтай, слышится тихий, неторопливый и мягкий голос Менжинского…
— Товарищи, — говорю я, — ведь нельзя же наполнять все полосы одними резолюциями! Давайте статьи!
Редакторы — у кого есть время — проверяют мою работу. Сегодня один занят на заводе — его заменяет другой; не знаешь, перед кем отчитываться. Нина Августовна Подвойская исчезла: кажется, перешла на работу в Петербургский комитет. Подвойский почти недоступен: он целый день словно в котле кипит — рядом в маленькой комнатке идут совещания.
Мелькают новые лица и исчезают в тайниках крайней комнаты. А я строчу, подбираю, строчу…
Материал все еще беден и скуден. Некому работать. Поэтов нет, а как нужны зажигательные стихи, песни!
Придя домой, берусь за перо и набрасываю первые строки. Какой я поэт? А приходится. Стихи, конечно, никуда не годятся, а все-таки лучше, чем ничего. По крайней мере редакторы одобряют: стихи появятся на страницах "Солдатской правды", есть пища для ненасытного жерла газеты.
Двухнедельный срок испытания давно уже прошел. Я все еще не уверена в себе и спрашиваю Подвойского:
— Кому передать полномочия?
Он поначалу даже не понимает вопроса, потом решительно протестует:
— Кто это вас отпустит? Никому ничего не передавать.
Его круглое "о" делает его речь простой и веской.
И я остаюсь.
Занозой торчит архив. У меня совсем нет способностей к канцелярской работе, а Николай Ильич, в прошлом статистик, ценит аккуратность. Я от природы неаккуратна, и у меня на письменном столе дома хаос. Я даже не умею подшивать архивные бумаги. Нина Августовна опять приходит ко мне на помощь и учит меня. Беру архив домой и вечером подшиваю: нужно, чтобы каждое письмо было для справки на месте.
Помню, как меня одобрил один из редакторов газеты:
— А знаете, вас совсем не приходится править. У вас хороший стиль.
Я промолчала. Мне не хотелось говорить, что я уже двадцать восемь лет упражняюсь в стиле и что три года назад общественность праздновала мой двадцатипятилетний литературный юбилей.
В последнее время в редакции какая-то тревога или особенная напряженность обстановки. Мне приходится иногда уходить в переднюю большую комнату, где помещается контора и канцелярия, и, примостившись где-нибудь на тычке, продолжать прерванную работу. В обеих комнатах идут совещания, на которых я не могу присутствовать. Работать тяжело. Кроме громадной "Солдатской правды", прибавилась еще маленькая газета для крестьян — "Деревенская беднота". Печатают ее не то на Мойке, не то на Екатерининском канале в типографии "Сельского вестника" и хотят, чтобы наша газета залетела во все те уголки, где прежде читался "Сельский вестник".
Но маленькая черносотенная газета читалась главным образом из-за своего сельскохозяйственного отдела. А "Деревенская беднота" — газета чисто агитационная. Крестьянин дорожил разными рецептами примитивной агрокультуры, а кто у нас из наших сотрудников может это дать?
Вскоре, впрочем, попробовали разрешить вопрос, пригласив какого-то специалиста, и он давал короткие статейки по сельскому хозяйству и по домоводству.
Памятный день накануне восстания. Подвойского нет. В редакции настроение затаенного ожидания.
Меня вызывают на совещание.
— Вот что, товарищ Ямщикова, — говорят мне, — редакция должна перебраться в Смольный. Вы согласны туда ехать? Не боитесь?
Я удивилась. Чего же мне бояться, если я уже связала свою судьбу, свою работу с военной организацией большевиков?
— В таком случае поскорее соберите весь материал — архив пока может остаться здесь — и поезжайте скорее. Машина ждет. Газеты должны выйти во что бы то ни стало, как всегда. Возьмите себе помощника…
Я остановила свой выбор на молодой, энергичной и добродушной женщине, умевшей работать на пишущей машинке, что по тем временам было немалым достоинством. Машинистка, товарищ Анка, как ее звали, оказалась хорошей помощницей.
На автомобиль взвалили газетный материал, канцелярские принадлежности и покатили…
Смольный. Я вижу, что у величественного подъезда Смольного царит необычайное оживление: подходят группы рабочих, красногвардейцы, солдаты. И мне кажется, что у всех какие-то особенные лица, и везде — грозные винтовки. Спрашивают пропуска.
Мы подымаемся по лестнице на третий этаж. По дороге я похищаю в коридоре маленький столик и тащу его наверх. И так со столиком влезаю в помещение, которое отныне должно быть нашим пристанищем.
У нас две комнаты. Первая — узенькая, как коридорчик, проходная, с одним окном; вторая — огромная, в несколько окон, похожая на зал, перегороженная фанерной перегородкой: бывший дортуар "благородных девиц" Смольного института.
В комнате два стола: за одним — Мария Ильинична Ульянова, за другим — Вера Михайловна Величкина с маленькой газетой "Рабочий и солдат".
Оглядываться и разговаривать некогда; я водворяюсь со своим столиком посреди комнаты и погружаюсь в работу. Номера должны выйти во что бы то ни стало, как всегда.
Машинистка куда-то исчезает, а с нею и надежда на помощь. В моем распоряжении несменно один курьер — Вячеслав Петров.
Никогда не забуду я этого славного паренька, товарища Вячеслава, искреннего, преданного коммуниста, с чистой, словно детской душой, с молодым открытым лицом и простодушной улыбкой. Это был чудесный товарищ, беззаветно преданный большевизму, храбрый вояка, кончивший жизнь славной смертью на фронте гражданской войны.
Разбираюсь в ворохе материала.
Строчу. Сумерки. Зажигают электричество. Строчу. Ко мне подходит Прасковья Францевна Куделли. Мы с нею встречались раньше в редакции детского журнала "Всходы", где вместе сотрудничали. Она кладет мне на плечо руку и говорит:
— Смотрите, как она спокойно работает и не боится!
Будучи в центре событий, я, как солдат, участвовавший в бою, не знала и не видела того, что творилось вне поля моего зрения, но всем своим существом чувствовала в огненной сумятице происходящего великое и прекрасное.
Поздно. Темный октябрьский вечер. Наш зал похож на проходной двор. Приходят и уходят люди, приходят к Марии Ильиничне, к Вере Михайловне, ко мне, в "Солдатскую правду". Слышен знакомый голос В. Д. Бонч-Бруевича. Что-то обсуждают, спорят…
Наконец готов и у меня номер и вручен Вячеславу Петрову.
Я могу уходить домой. Но медлю, чего-то жду и не ухожу. Мне кажется, что движение людей у нас в комнате, и коридоре, и за стенами Смольного все сильней. В комнату прибегают незнакомые люди; некоторые вполголоса беседуют с Марией Ильиничной.
На следующий день я узнаю, что революционные войска, с которыми я теперь, по работе своей, сердечно связана, заняли вокзалы, почту, телеграф; я знаю, что Военно-революционный комитет, который помещается здесь же, рядом, выпустил воззвание: "К гражданам России". Свершилось! А вечером — залпы "Авроры". Мельком я вижу Ленина. Я была погружена в работу, когда ко мне неслышно подошла Вера Михайловна и шепнула: "Видели?", глазами указывая на слегка согнутую спину невысокого человека, который сидел возле Марии Ильиничны.
Владимир Ильич!
26 октября Вера Михайловна поздравляет:
— Победа! Зимний дворец взят. Власть в руках большевиков!
А вечером того дня я, гордая и счастливая, как и все окружавшие меня, слушаю Ленина, его знаменитое выступление на Всероссийском съезде Советов. Мне кажется, что и сейчас, тридцать лет спустя, я четко вижу плотную, как бы вылитую и вместе с тем стремительную в движении фигуру Владимира Ильича, вижу его глаза, в которых горит мысль, часто меняя выражение глаз. Я слышу гул оваций, я вижу восторг в глазах людей — они все на ногах, стоя приветствуют вождя победоносного восстания.
Скудна была обстановка работы в Смольном в первое время. К моему маленькому столику примащивалось неопределенное количество людей. С уголков свешивались, как лапша, длинные, исписанные полоски бумаги — все газетный материал, и я боялась двинуть локтем, чтобы не выбить пера из рук сотрудника.
Стол "Правды", за которым работает Мария Ильинична, от меня на расстоянии протянутой руки.
В те дни Мария Ильинична не могла достать ножниц для газетных вырезок и раз взяла их в финотделе у молоденькой делопроизводительницы в ее отсутствие, а когда та вернулась, то затеяла спор, доказывая, что финотдел для государства важнее всякой газеты.
Наш телефон был источником мучений. Он стоял просто на полу, и, пользуясь им, надо было стоять на коленях и усердно крутить ручку. Эти досадные и комические упражнения в ручной гимнастике были почти безрезультатны, так как дозвониться мог только волшебник.
Как сейчас, вижу на полу фигуру моей помощницы Анки — красивая голова с копной черных кудрей у самого аппарата, а рука энергично накручивает.
— Барышня! Вы слышите. Опять ничего… Ба-а-рышня! "Кнопка А", соедините… Мне нужен телефон номер… Ах, опять ничего! Ба-а-рыш-ня! Нет, это кошмар! Полчаса бьюсь!
И Анка с новым приливом энергии накручивает ручку немого аппарата.
Сотрудников у нас прибавилось: Яков Иосифович Буров с женой Надей, которая разбирала и сортировала под моим руководством письма. Александра Михайловна Якубова.
Этих писем теперь приходило приблизительно до шестисот в день. Необходимо было для пользования ими выработать какую-нибудь систему. Шкафов у нас не было и в помине. Я просила сделать нечто вроде полок вдоль стен, расположила на них папки, на папках сделала надписи: "Земельный вопрос", "Учредительное собрание", "Злоупотребления", "Школы", "Религия", "Фронтовые беспорядки", "Агитация на фронте", "Агитация в деревне" и т. п.
Мне пришлось теперь почти ежедневно писать фельетоны. Тогда как кто-нибудь из партийцев писал фельетон-беседу для одной газеты, я писала фельетон-картинки для другой.
Каждый день приходилось бежать с Петербургской стороны через Неву, тратя на хождение по два часа в один конец. Это пешее путешествие по мосткам через Неву было мучительно. Ветер бил в лицо метелью или изморозью; ноги начинали невыносимо ныть от жгучего мороза — у меня не было теплой обуви. Остановишься, муфтой трешь ноги и бежишь дальше; иногда на момент, чтобы перевести дух, заходишь в первый попавшийся подъезд. Но таких подъездов было не особенно много: по пути раскинулась ширь Невы и снежная пустыня Марсова поля.
Позднее я приладилась ездить иногда в Смольный вместе с Е. Ф. Розмирович на автомобиле. Но возвращаться домой было не так просто: если мы не ночевали в редакции для посылки экстренных листков на фронт, то возвращались домой глубокой ночью — всегда находилась какая-нибудь неотложная работа.
Фронт и деревня посылали нам всё новых и новых сотрудников. По большей части это были делегаты. Говорили они часто очень путано, туманно, и порой нелегко было докапываться до сути.
Приходит однажды донской казак. Это было как раз в то время, когда в нашем коридоре, почти против нашей двери, под охраной двух часовых сидел генерал Краснов.
На Дону шла кровавая борьба и царила неразбериха. Богатеи-казаки сочиняли и усердно распускали о советском правительстве слухи, один другого нелепее.
Пришедший казак заявляет:
— Покажите мне мою рукопись. Что вы с нею сделали?
— Какая рукопись?
— А стихи: "Четыре сезона, или Черт на крюку".
Я в большом смущении. Ведь мы должны быть очень внимательны к сотрудникам из масс, а я не могу отдать казаку его рукопись, которой он так дорожит: его нескладные длиннейшие вирши — в архиве, злополучный архив — на Литейном, в военной организации.
Делаю попытку выйти из положения:
— Мы наведем справки о вашей рукописи.
— Запомните: "Четыре сезона, или Черт на крюку".
— Ну да. ну да. "Четыре сезона, или Черт на крюку". У нас ничего не теряется, но архив в другом помещении и придется его вытребовать, а к вам пока просьба: напишите нам про Дон, про то, что у вас делается по станицам, про то, как с вами обращаются офицеры… Много ли у вас сочувствующих большевикам?
Он чешет в затылке.
— Мы сейчас же поместим, — соблазняю я, — завтра же прочтете вашу статью в "Солдатской правде". — Я прихожу к нему на помощь: — Я могу ускорить вашу работу. Диктуйте мне, я буду записывать, а потом отдам переписать на машинке, и, повторяю, завтра же вы прочтете все, что рассказали, в газете.
Предложение заманчиво. Казак начинает рассказывать о злоупотреблениях власти в станицах, как распространяли клевету на большевиков; рассказывает о грубости и самоуправстве офицеров, о том, как долго скрывали на Дону правду об октябрьском перевороте. Я пишу.
Когда он уходит, я привожу в порядок его хаотический рассказ, тщательно отделываю.
На другой день статья о Доне появилась в "Солдатской правде". Автор был в восторге. Он читал, не веря глазам, восхищался каждым словом и поминутно хватался за бока, разражаясь взрывами хохота.
— Ото ж здорово! Та выкусите, охвицерье окаянное! Нехай послухають газету свинячьи охвицерские уши! Слухайте, — разом обернулся он ко мне, — дайте мне тысячу — нет, десять тысяч газет, я их, паршивых кутят, в газету носом… — Он смачно выругался и обвел торжествующим взглядом комнату. — Одной моей статьей весь Дон большевикам покорю!
Мы нагрузили на него целый тюк газет, и он уехал сияя и позабыв о своем детище "Четыре сезона, или Черт на крюку".
Работа в Смольном кипела ключом. Я писала с энтузиазмом статьи, стихи, с таким же энтузиазмом правила письма с фронта и из деревни, будучи, как и все, хронически голодна.
От администрации Смольного мы получали вначале хлеб, масло, чай и сахар. Но эта роскошь очень скоро была отменена, и нам стали давать только кипяток. Сюрпризом для редакции был ящик с сахаром и коробкой чаю, которые мне удалось скопить для товарищей, предвидя неизбежный пост.
А чай пить любили в наших редакциях, и не только мои сотрудники, но и все, кто приходил на огонек.
На моей обязанности было править рукописи всех начинающих сотрудников, и этим широко пользовался Н. Степной (отец А. Афиногенова), ополченец, вернувшийся только что из французского плена, помещавший у нас и в "Известиях" отрывки из своих "Записок ополченца". Ежедневно приносил он мне беспорядочные клочки бумаги, мелко и неразборчиво исписанные; у него был странный, отрывистый, неряшливый и неясный стиль, или, вернее, никакого стиля, а сплошная недоговоренность. Гораздо лучше он рассказывал. Тогда у него являлись неожиданно и яркие образы, и выпуклость рисунка, и анализ душевных переживаний. Но как только он брался за перо, все тускнело…
Оригинальным сотрудником был мальчик шестнадцати лет из Олонецкой деревни — Петя Лукин. Вместе с матерью и маленьким братом он ходил побираться из села в село и, наконец, в четырнадцать лет, решил бежать на фронт. Но фронт ему опостылел, и, услышав об октябрьском перевороте, Петя Лукин бежал в Петербург, где и разыскал Смольный.
Он писал бойко и вполне грамотно, тем простым языком, который был нам нужен, но писал жидко, отчего трагизм описываемой им фронтовой действительности не трогал.
Этого мальчика мне удалось оставить при редакции при помощи А. В. Луначарского и поселить в Доме крестьянина; кормился он кое-как в Смольном.
Простая форма письма увлекала Якова Иосифовича Бурова, старого большевика и нашего постоянного сотрудника. Писал он главным образом для "Деревенской бедноты".
Я втянулась в работу. Уличные разговоры, подслушанные во время длинных переходов с Петербургской стороны в Смольный и в очередях по воскресеньям, натолкнули меня на тему об отношении обывателя к большевикам, о ренегатстве многих радикалов, о либеральных господах и дамочках, и я отважилась написать для "Солдатской правды" фельетон-сатиру: "Большевистская гильотина". Я слышала, что среди буржуазных писак эта сатира вызвала негодование: меня называли "продавшейся большевикам", "изменившей интеллигенции" и т. п.
Много к нам ходило народу из других отделов и редакций, заходили товарищи подумать вслух, потолковать о партийных мероприятиях. Часто, между прочим, заходил автор "Конька Скакунка" Сергей Александрович Басов (Верхоянцев); он не соглашался с тем, что генерала Краснова выпустили на честное слово, и считал, что Николая Кровавого должна постичь заслуженная кара.
Приходили и так называемые "раскаявшиеся саботажники". Мы прозвали так интеллигентов, не желавших вначале работать с большевиками и не веривших в прочность новой власти.
Между ними были люди, занимавшие еще недавно высокое положение, владевшие пером, люди с широким общим образованием. Одни из них растерялись, другие ненавидели и поначалу открыто злобно высказывались в том духе, что пусть, мол, попробуют без нас, носителей высокой культуры, что-то у них выйдет…
Вскоре они увидели, что Советская власть справляется со своими задачами и обходится без интеллигентных саботажников, а вот последним трудно было обойтись без помощи народного правительства.
Они стали приходить в Смольный, вспоминая о случайных знакомствах среди большевиков и всех, кто с ними близко соприкасался; приходили, конечно, и ко мне. Они искали работы, но как-то беспомощно, недоверчиво, и довольно быстро самонадеянность и высокомерие чиновников от культуры сменились в них заискиванием.
В редакцию приходили анонимные письма о том, что под Смольным заложена адская машина и что мы должны со дня на день ждать взрыва. Вечерами часто гасло электричество, тогда пропадали револьверы из карманов пальто. Очевидно, в Смольный, несмотря на строгий контроль, удалось проникнуть жуликам и врагам.
Я приготовила восковые церковные свечи (стеариновых в продаже не было) и спички и, как только тухло электричество, зажигала свой огонек и при его слабом свете продолжала работу.
Когда из банка привозили необходимые для ведения газеты деньги, казначей отдавал их мне на сохранение. Приходилось с комической важностью садиться на туго набитый сотнями тысяч портфель или ходить с ним всюду: во второй этаж, в "Известия", и в "Бюро печати" за новым материалом, и в кабинет Ильича, и к управделами В. Д. Бонч-Бруевичу, и в Петербургский комитет.
Ждали открытия совещания полковых представителей Петроградского гарнизона. Интеллигенция, в большинстве, продолжала все еще саботировать, отказывалась работать в учреждениях, устраивала забастовки.
Потому у нас в Смольном не было стенографисток и машинисток. И когда наступил день совещания, пришлось задуматься, кто будет записывать речь Ленина и выступления делегатов.
Еще накануне меня просили записывать, но я отказывалась: я очень боялась, что не поспею за ораторами, что не схвачу услышанное и перепутаю, тем более что на съезде должен был выступать Ленин и запись его речи была слишком ответственна.
Но в день съезда я дала твердое согласие…
Я пришла в конференц-зал рано и уселась за стол корреспондентов. Я тщательно обдумала свой способ записи: нарезав множество узких полосок бумаги, очинив более десятка карандашей, разложила все это на столе, предварительно пронумеровав страницы, чтобы не перепутать, и приготовилась внимательно слушать.
А когда на трибуне появилась знакомая фигура Ленина, я вся обратилась в слух. Это было какое-то "священное" напряжение, иначе я не могу его охарактеризовать, — когда ловишь на лету каждое слово и все существо наполняется гордостью от одной мысли, что записываешь это слово.
У меня была своеобразная стенография, которую употребляли, как я читала, для выступлении деятелей французской революции: слово намечалось одной-двумя буквами. Такую запись необходимо сейчас же расшифровать и заменить полными словами.
Строчу, строчу, отбрасывая в сторону узенькие бумажные ленточки, не разгибаясь ни на минуту.
Не помню всех имен ораторов. Добросовестно записываю как известных ораторов, так и никому неведомых людей в серых шинелях, делегированных к нам в Питер.
После пятичасовой непрерывной работы, в десять часов вечера, кто-то сменил меня. Теперь я должна была расшифровать свою своеобразную стенографию и отдать на машинку.
Голова трещит, во рту сухо, в глазах зеленые круги. Но передохнуть нельзя. Я сажусь диктовать машинистке, ведь мою "якобинскую стенографию" никто не может, кроме меня, расшифровать. Машинка стучит… Двенадцать часов ночи. Час. Два. Мы работаем.
Не помню, когда кончили. Не было смысла идти домой; остались ночевать в Смольном, чтобы с утра опять приняться за дело. Вячеслав отнес отчет в типографию.
Общаясь с людьми из деревень и с фронта, я испытывала какое-то особенное чувство — радостное от сознания, что я стою так близко к народным массам, что могу как-то посодействовать удовлетворению их нужд, что вошла в работу, связующую их и Ленина. Я знала, что Ленин верит в народ, знала также и на каждом шагу убеждалась в том, что народ верит Ленину.
Помню до сих пор немудреные стихи какого-то крестьянина, кажется туляка, они были напечатаны в одном из номеров "Деревенской бедноты":
Здравствуй, наш Ленин,
Вождь наш дорогой!
Из села Тенгичева
Шлем привет мы свой.
Прошло почти тридцать лет, а я помню это четверостишие.
Великая идея рабочей партии и любовь к нашему литературному делу питали меня в те удивительные дни, и потому ни голод, ни бессонные ночи, ни бесконечные путешествия через Неву в непогоду, в мороз не были страшны.
В Смольном забывалось обо всех невзгодах жизни. У нас здесь были и веселые, полные шуток и юмора, часы…
Время было такое — мы, работники пера, возвращаясь после утомительного дня домой, при встрече с редкими в то время автомобилями без всякого стеснения останавливали их и, когда нам говорили, что это машина такого-то наркома, просто обращались к самому наркому, прося нас подвезти, потому что мы — из "Солдатской правды".
Этого было довольно, магические слова: они открывали нам двери всех авто.
Наш газетный коллектив соединяла крепкая дружба. Помню, с каким сочувствием мы слушали рассказы маленького Пети Лукина о его скитаниях с матерью по олонецким деревням, а потом, как он "бил вошь в окопах" и плакал, когда ныли от мороза ноги.
Петя Лукин особенно привязался ко мне — вероятно, потому, что я была его учителем. Осенью 1918 года он выпустил в Москве в издательстве "Коммунист" маленькую брошюрку в красной обложке — свои фронтовые воспоминания. Мы думали работать вместе в Москве, но в гражданскую войну он ушел на фронт и, вероятно, сложил там свою хорошую голову — с 1919 года я о нем ничего не слышала.
С фронта приходили неутешительные вести: немцы приближались к Пскову.
Однажды ночью на моей квартире затрещал телефон.
— Товарища Ямщикову.
— Я у телефона.
— Сейчас же приходите в Смольный. Заходите за Вячеславом, он тоже нужен.
Что случилось? Бросились на улицу и остановились, ошеломленные: город гудел и стонал продолжительными гудками… По улицам торопливо шагали люди, спешили на призывные голоса.
Едва мы уговорили отощавшего извозчика везти на своей еще более тощей клячонке. Проезжаем мимо заводов у Сампсониев-ского моста; в открытые ворота вливается, словно поток, масса рабочих, а гудки продолжают свою тревожную песню…
Заезжаем на Литейный в Дом Красной Армии и Флота, где живет Вячеслав Петров. Вызываем его. Он уже знает:
— Псков взят немцами.
Вячеслав в полной форме, в руках винтовка.
— Зачем это, Вячеслав?
— Иду на фронт.
— А редакция?
— Вот на! Курьера вы найдете и без меня. На фронте я нужнее. Прощайте! До встречи!
И фигура его тонет во тьме ночи.
Я думала, что меня вызвали для составления экстренного ночного выпуска фронтового листка. Но распоряжения выпустить этот листок не последовало.
Утром работали, как и раньше, только во всех углах Смольного притаилась настороженность. Мы отлично понимали, как близок враг к Питеру.
"Социалистическое отечество в опасности" — эти слова пронеслись из края в край нашей Родины, подымая рабочих и крестьян на ее защиту. Отряды только что организованной Красной Армии задержали немцев под Псковом и Нарвой. Владимир Ильич страстно боролся за мир, во имя спасения революции и Советской власти, против предателей ее. В "Солдатской правде" появилась передовая, выражавшая волю партии и ее вождя, разъяснявшая необходимость заключения мира. Эта передовая появилась в последнем номере "Солдатской правды".
Ночью в двенадцать часов нас всех собрали в Наркомате путей сообщения. Здесь были Подвойский, Менжинский.
Нам сообщили:
— Завтра в шесть часов вечера все, кто хочет продолжать работу, должны быть на вокзале. Мы переезжаем в Москву.
Я бросила свое обжитое питерское гнездо. В шесть часов мы были на вокзале.
Поезд тронулся. Длинный путь, медленный путь, когда приходится самим пассажирам добывать топливо для паровоза… Москва.
В Москве провели две недели без толку, через две недели нас прикрепили к газете "Беднота", издававшейся при ЦК партии. Она явилась соединением нашей питерской "Деревенской бедноты" с московской "Деревенской правдой".
Я простилась с Питером, со Смольным, с огненными смольнинскими днями. Благословенны пути жизни, приведшие меня в штаб пролетарской революции.