Joyce Carol Oates. «The Woman in the Window», 2016.
Она спрятала их под сиденьем синего плюшевого кресла. Ее рука почти робко нащупывает эту вещицу и отдергивается, словно обжегшись.
Нет! Не глупи. Ты все равно ничего не сделаешь.
Сейчас одиннадцать утра. Он обещал прийти к ней, в эту комнату, где всегда одиннадцать утра.
Она делает то, что умеет лучше всего: она ждет.
Ждет его так, как он любит: голой. Но в туфлях.
Обнаженной. Он говорит: обнаженной. Не голой.
(Голая — грубое слово. Он — джентльмен, ему претит вульгарность. Женщина не должна произносить грубых слов.)
Она понимает. Она сама не одобряет, когда женщины сквернословят.
Только наедине с собой она позволяет себе выражаться, да и то без крепких словечек: Черт! Черт побери. Чтоб тебе пусто было…
Только когда она очень расстроена. Когда ее сердце разбито.
Ему позволено говорить все что угодно. Это прерогатива мужчин — произносить вслух любые, самые грубые и жестокие слова, сопровождая хриплым смешком — мужику можно все.
Хотя он может и прошептать: Господи!
Не богохульство, а выражение восхищения. Иногда.
Господи! Ты такая красивая.
Она красивая? Она улыбается при этой мысли.
Она — женщина в окне. В тусклом свете осеннего утра в Нью-Йорке.
В синем плюшевом кресле. В ожидании. В одиннадцать утра.
Она плохо спала этой ночью, а потом долго лежала в ванне, готовя себя для него.
Втирала лосьон в грудь, живот, бедра и ягодицы.
Такая мягкая кожа. Потрясающе… Его голос как будто застревает в горле.
Сначала он не решается к ней прикоснуться. Но только сначала.
Это почти ритуальное действо: она втирает в кожу сливочно-белый лосьон со слабым запахом гардении.
Словно в трансе, словно во сне, она втирает лосьон, поскольку ей страшно, что кожа пересыхает от жара батарей, в сухой духоте «Магуайра» (так называется ее дом) — старинного многоквартирного здания на углу Десятой авеню и Двадцать третьей улицы.
Снаружи «Магуайр» представляется роскошным, солидным домом.
Но внутри он просто старый.
Как обои в этой комнате, как тускло-зеленый ковер, как плюшевое синее кресло — сплошное старье.
Ох уж это сухое тепло! Иногда она просыпается посреди ночи, потому что ей нечем дышать, а в горле сухо, будто там пепел.
Она видела иссохшую кожу женщин в возрасте. Некоторые из них не такие и старые, за пятьдесят и даже моложе. Кожа тонкая, как бумага. Шелушащаяся и сухая, как сброшенная змеиная кожа. Лабиринт мелких тонких морщинок — страшно смотреть.
Как у ее собственной матери. Как у ее бабки.
Она говорит себе: не глупи. С ней такого не будет.
Интересно, а сколько лет его жене? Он джентльмен, он ничего не рассказывает о жене. Она не решается спрашивать. Не решается даже намекнуть. Его лицо горит негодованием, его широкие ноздри точно два темных провала, нос морщится, словно почуяв зловоние. Он становится тихим и сосредоточенным, очень тихим и сосредоточенным. Верный признак опасности. Она уже знает, когда следует отступить.
И все-таки думает, мысленно тихо злорадствуя: Его жена немолода. Она не такая красивая, как я. Даже когда он с ней, он думает обо мне.
(Но так ли это на самом деле? Последние полгода, с прошлой зимы, после долгой разлуки на Рождество — она оставалась в городе; он уехал с семьей в путешествие, а куда — не сказал, по всей видимости, на Багамские острова, потому что вернулся с загаром на лице и руках, — она уже не так уверена.)
Она никогда не была на Багамах, да и вообще ни на одном тропическом курорте. И вряд ли когда-нибудь там окажется, если он не свозит ее на отдых.
Нет, она заперта здесь, в этой комнате, как в ловушке. В комнате, где всегда одиннадцать утра. Иногда ей начинает казаться, что она прикована к этому креслу у окна, в которое она смотрит с неизбывной тоской… на что?
На каменный дом, точно такой же, как тот, в котором живет она. На узкую полосу неба. На свет, который начинает тускнеть уже в одиннадцать утра.
Жутко уставшая от этого синего кресла, которое начало протираться.
Жутко уставшая от этой кровати (которую выбрал он), двуспальной кровати с высокой спинкой в изголовье.
Ее прежняя кровать в ее прежней квартирке на Восьмой Восточной улице, в крошечной однокомнатной конуре на пятом этаже в доме без лифта, конечно, была односпальной. Тесная девичья кроватка, слишком узкая, слишком хлипкая для него.
Для его габаритов, для его веса — как минимум две сотни фунтов.
Сплошные мышцы — говорит он. (В шутку.) И она шепчет в ответ: Да.
Если она и закатывает глаза, то он этого не видит.
Она уже успела возненавидеть свое одиночное заключение в этой комнате. Где всегда одиннадцать утра. Где она всегда ждет его.
Чем дольше она размышляет об этом, тем сильнее разгорается ее ненависть. Словно медленно тлеющий жар, готовый вспыхнуть пламенем.
Она его ненавидит. За то, что запер ее в этой комнате.
За то, что обращается с ней как с грязью.
Хуже, чем с грязью. Как с чем-то прилипшим к подошве ботинка, что он пытается соскоблить и при этом морщится с брезгливым видом, из-за чего ей хочется его убить.
Еще раз дотронешься до меня — пожалеешь.
А вот на работе все сослуживицы ей завидуют.
Другие секретарши знают, что она живет в «Магуайре», поскольку однажды она пригласила одну из них в гости.
У Молли были такие глаза! Любо-дорого посмотреть.
И это действительно очень хороший дом. Гораздо лучше всего, что она могла бы позволить себе на зарплату секретарши.
Правда, здесь нет кухни, только крошечная плита в угловой нише, так что готовить дома не очень удобно. Обычно она перекусывает в кафе-автомате на углу Двадцать первой и Шестой, а иногда (но не чаще раза в неделю, и то в лучшем случае) он водит ее в ресторан.
(И даже тогда ей приходится быть осторожной. Это так отвратительно, когда женщина жрет, как свинья, сказал он однажды.)
У нее есть крохотная ванная комната. Первая в жизни отдельная ванная комната.
Он оплачивает ей квартиру. Она его не просила, он сам дает деньги. Каждый раз — как будто ему только сейчас это пришло в голову.
Моя красавица! Только молчи, иначе разрушишь чары и все испортишь.
Который час? Одиннадцать утра.
Он опять опоздает. Он вечно опаздывает, когда идет к ней.
На углу Лексингтон-авеню и Тридцать седьмой улицы. Направляясь на юг.
Мужчина в темной фетровой шляпе, в пальто из верблюжьей шерсти. Что-то насвистывает сквозь зубы. Невысокий, хотя производит впечатление рослого человека. Не особенно крупный, но не уступит дорогу другому прохожему.
Прошу прощения, мистер! Смотрите, черт побери, куда прете!
Не сбавляет шаг. Не глазеет по сторонам.
Сосредоточенный взгляд. Сжатые челюсти.
Вот-вот произойдет убийство.
Женщина в окне — ему нравится рисовать ее в воображении.
Он стоял на тротуаре тремя этажами ниже. Считал окна в доме. Он знает, где ее окно.
Когда стемнеет, освещенная комната отражается в шторах, превращая их в просвечивающую кожу.
Когда он уходит от нее. Или когда он приходит к ней.
Он редко приходит к ней днем. Днем он занят работой, семьей. Его дни — это то, что известно.
По ночам он другой человек. Он сбрасывает плотную кожуру: пальто, брюки, белую хлопковую рубашку, пояс, галстук, носки и туфли.
Но теперь у нее выходные по четвергам, и позднее утро в «Магуайре» — вполне удобное время.
Позднее утро превращается в день. День превращается в ранний вечер.
Он звонит домой, передает сообщение через прислугу: Задержусь на работе. Не ждите к ужину.
На самом деле больше всего ему нравится размышлять о женщине в окне, поскольку в его воображении она не произносит вульгарных слов и не демонстрирует вульгарных манер. Не говорит ничего банального, предсказуемого или глупого. Его чувствительную натуру оскорбляет (к примеру), когда женщины пожимают плечами, подражая мужчинам, когда женщины пытаются сострить или отпустить саркастическое замечание. Он ненавидит, когда женщины усмехаются.
Больше всего его раздражает, когда она кладет (голую) ногу на ногу и бедра расплываются. Мускулистые ноги с пушистыми, мягкими волосками. Противно смотреть.
Шторы должны быть задернуты. Плотно.
Сумрак, не солнечный свет. Вот почему темнота лучше всего.
Лежи тихо. Не шевелись. Не говори ничего. Не надо.
Она прошла долгий путь с тех пор, как сбежала из Хакенсака, чтобы свободно вздохнуть.
Она никогда не оглядывалась. Конечно, ее называли бессердечной эгоисткой. Какого черта? Если бы она осталась, ее бы уже давно высосали, как мозг из кости.
Грех так говорить. Ее польская бабушка гневно гремит четками, молится вслух.
Да кого это волнует?! Черт, оставьте меня в покое!
Сначала она устроилась секретарем-делопроизводителем — по сути, девочкой на побегушках, в «Тринити траст» на Уолл-стрит. Зря потратила три года жизни в ожидании, когда ее начальник, мистер Бродерик, бросит свою жену (инвалида) и дочь-подростка (эмоционально неустойчивую), хотя, казалось бы, сразу можно было понять: ничего ей не светит.
Вторая работа — снова девочка на побегушках. Но очень скоро ее повысили до секретаря-машинистки в «Машинописной конторе Лаймана» на Четырнадцатой Восточной улице. Это самое малое, что мог для нее сделать старый сквалыга, и она добилась бы большего, если бы ей не перешла дорогу эта жирная корова, Стелла Чехи.
Однажды она чуть не сбросила Стеллу Чехи в шахту лифта, когда у них в здании сломался лифт. Двери открылись в пугающий темный провал, где висели пыльные маслянистые кабели, сплетавшиеся, точно черные змеи. Стелла испуганно вскрикнула и отскочила назад, она даже схватила Стеллу за руку, они обе так испугались: О Господи, там нет кабины! Мы чуть не погибли!
Потом она пожалела, что не столкнула Стеллу. А Стелла, наверное, пожалела, что не столкнула ее.
Третья работа — «Недвижимость и страхование Твека» в Флэтайрон-билдинг, личным секретарем мистера Твека: Что бы я без тебя делал, моя хорошая?
Мистер Твек платит ей вполне прилично. И он не обижает ее, как на прошлое Рождество, когда ей хотелось умереть.
Сейчас одиннадцать утра. Может, все произойдет уже сегодня? Она дрожит от волнения, от страха.
Ей так хочется сделать ему больно. Наказать!
Сегодня утром, приняв ванну, она завороженно, словно со стороны, наблюдала, как ее рука открывает ящик комода и берет портновские ножницы. Наблюдала, как ее палец легонько касается кончиков лезвий — очень острые. Острые, как нож для колки льда.
Она наблюдала, как ее рука прячет ножницы под сиденье синего плюшевого кресла у окна.
Она прячет ножницы под сиденье не в первый раз. Она не впервые желает его смерти.
Однажды она спрятала ножницы под подушку.
В другой раз — в ящик тумбочки у кровати.
Она его ненавидела всей душой и все-таки (пока) не нашла в себе смелости или еще не дошла до такого отчаяния, чтобы его убить.
(Убить — страшное слово, правда? Если ты убиваешь, то становишься убийцей.)
(Лучше думать об этом как о наказании, справедливом возмездии. Когда нет иных средств, кроме портновских ножниц.)
Она никогда никого не обижала! Даже когда была маленькой, не участвовала в неизбежных детских драках. По крайней мере, не часто. По крайней мере, она такого не помнит.
Это он изувер. Он убил ее мечты.
Его следует наказать, прежде чем он ее бросит.
Каждый раз, когда прячет ножницы, она подходит чуть ближе (как ей представляется) к тому последнему мигу, когда она ими воспользуется. Ударит его — вот тебе, вот! — как он сам бьется в нее, в ее тело, просто используя ее тело, его лицо искажается, такое уродливое, неприятное. Страшно смотреть.
Поступок совершенно немыслимый и предопределенный.
Портновские ножницы больше и крепче обычных ножниц.
Ножницы ей достались от мамы, искусной портнихи. В польском сообществе в Хакенсаке ее мама пользовалась уважением.
Она тоже пытается шить. Хотя у нее получается не так хорошо, как у мамы.
Но все равно надо чинить одежду — подолы платьев, белье, даже чулки. К тому же шитье успокаивает нервы. Как вязание, вышивание, даже печатание на машинке, когда не надо спешить.
Вот только: Ты хорошо отпечатала эти письма, моя дорогая! Но, боюсь, все-таки не идеально. Придется перепечатать заново.
Иногда она ненавидит мистера Твека так же яростно, как ненавидит его.
Под угрозой насилия она сумеет крепко сжать ножницы в руке. Она уверена, что сумеет. Она печатает на машинке с пятнадцати лет, и ее пальцы стали не только сильными, но и уверенными.
Конечно, она понимает: мужчина сильнее. Он запросто сможет отобрать у нее ножницы. Если сообразит, что она собирается сделать. До того, как острые кончики ножниц вонзятся в него.
Надо бить быстро и надо бить в горло.
В сонную артерию. Она знает куда.
Не в сердце. Она не уверена, где именно располагается сердце. К тому же сердце защищают ребра. Он сам крупный и грузный — слишком много жира. Она вряд ли сумеет пронзить ему сердце одним ударом.
Даже со спины, где не такой толстый слой жира. Ей все равно страшно. Ей представляется кошмарная картина: ножницы торчат у него из спины. Вошли недостаточно глубоко, чтобы убить. Просто поранили. Кровь хлещет фонтаном. Он машет руками, кричит от боли и ярости…
Поэтому в шею. В горло.
Горло одинаково уязвимо у мужчин и у женщин.
Когда острые кончики ножниц пронзят его кожу, пробьют артерию, пути назад уже не будет. Для них обоих.
Одиннадцать утра.
Легкий стук в дверь. При-вет.
Ключ поворачивается в замке. А потом…
Он захлопнет за собой дверь. Приблизится к ней.
Будет смотреть на нее. Его глаза, как муравьи, бегущие по ее (обнаженному) телу.
Это как сцена из фильма: вожделение на лице у мужчины. Голодный блеск глаз, ненасытный.
(Заговорить с ним или промолчать? Ей часто кажется, что в такие мгновения, когда он полностью погружен в то, что видит, он даже не воспринимает ее слова.)
(Наверное, и вправду лучше промолчать. Чтобы он не поморщился, услышав гнусавый акцент жительницы Нью-Джерси, чтобы не шикнул на нее: Тсс!)
Прошлой зимой после той жуткой ссоры она попыталась забаррикадироваться в квартире. Подтащила к двери тяжелое кресло, но ему это (конечно) не помешало войти. Хоть и пришлось применить грубую силу.
Глупо и бесполезно пытаться не пустить его в дом.
У него есть свой ключ. Разумеется.
Потом он ее наказал. Со всей строгостью.
Швырнул на кровать, вдавил лицом в подушку, ей было нечем дышать, ее крики тонули в подушке, она умоляла его: только не убивай! — а он со всей силы лупил ее кулаком по спине, по ногам, по ягодицам.
Потом он грубо раздвинул ей ноги.
Просто, чтобы ты знала, что я с тобой сделаю, если ты — еще раз — вытворишь — что-то — подобное.
Паршивая полька!
Конечно, они помирились.
Они всегда мирятся. Каждый раз.
Он наказывал ее тем, что не звонил. Не приходил. Но и в итоге всегда возвращался. И она знала, что он вернется.
Принесет ей дюжину красных роз. Бутылку его любимого виски.
Можно сказать, она принимала его обратно.
Можно сказать, у нее не было выбора.
Нет! Не глупи. Ты все равно ничего не сделаешь.
Она напугана, но и возбуждена.
Она возбуждена, но и напугана.
В одиннадцать утра он подойдет к ее двери, достанет ключ из кармана. Он будет смотреть на нее так жадно, что она почувствует свою власть — пусть лишь на краткие мгновения, — власть быть женщиной.
Вожделение на лице мужчины. Его хищный рот, словно щучья пасть.
Этот взгляд собственника, когда он думает: Мое.
К тому времени она наденет другие туфли. Конечно.
Как в сцене из фильма, очень важно, чтобы на женщине были не простенькие удобные туфли на низком каблуке, которые она носит, когда одна дома, а шикарные, сексуальные туфли на шпильке, которые он ей купил.
(Хотя им не стоит рисковать и появляться на публике вместе, ему нравится водить ее по обувным магазинам на Пятой авеню. У нее в шкафу стоит уже дюжина, если не больше, пар дорогих туфель, которые он ей купил. Все туфли на шпильке, неудобные, но несомненно роскошные. Очень красивые туфли из крокодиловой кожи, которые он подарил ей на день рождения, в прошлом месяце. Он настоятельно требует, чтобы она носила туфли на шпильке, даже когда они только вдвоем у нее дома.)
(И особенно когда она обнажена.)
Когда она видит, как жадно он на нее смотрит, то она думает: Конечно, он меня любит. Если бы он меня не любил, то не смотрел бы так.
Она ждет, когда он придет. Кстати, который час? Одиннадцать утра.
Если он действительно ее любит, то принесет ей цветы.
Чтобы загладить свою вину, моя сладость. За вчерашнее.
Однажды он сказал, что она единственная из всех женщин, которых он знал, довольная своим телом.
Довольная своим телом. Приятно слышать!
Как она понимает, он имел в виду зрелых женщин. Девочки вполне довольные своими телами, пока они еще маленькие/юные.
Довольны и счастливы.
Я так несчастна. Вернее, я счастлива…
В смысле, я счастлива, да.
Счастлива и довольна своим телом.
Счастлива, когда я с тобой.
И поэтому, когда он придет, она улыбнется ему счастливой улыбкой. Она протянет к нему руки, как будто не испытывает к нему ненависти и не желает ему смерти.
Подняв руки, она ощутит тяжесть своей груди. Увидит, как он жадно вопьется взглядом в ее соски.
Она не крикнет ему: Какого черта ты не пришел вчера вечером, как обещал? Что за скотское отношение? Я человек, а не налипшее на ботинок дерьмо!
Она не крикнет ему: Думаешь, я буду это терпеть? Думаешь, я такая же, как твоя чертова жена? Что я буду просто лежать и терпеть все твои мерзости? Думаешь, женщина не способна ударить в ответ? Думаешь, я не найду способ тебе отомстить?
Оружие мести. Не мужское оружие, а женское: портновские ножницы.
Вполне уместно, что ножницы когда-то принадлежали ее матери. Хотя мама никогда не использовала их так, как, возможно, хотела использовать.
Если она крепко сожмет их в руке, в сильной правой руке, если сумеет точно направить удар, если у нее не дрогнет рука…
Если она из тех женщин, которые не только хотят, но и могут.
Но она не такая. Она романтичная девушка, которой мужчина приносит в подарок дюжину красных роз, коробку дорогих шоколадных конфет, предметы одежды (шелковой, интимной). Дорогущие туфли на шпильке.
Женщина, которая напевает чай вдвоем, чай для двоих, когда мы одни, я и ты, ты — со мной, я — с тобой…
Одиннадцать утра. Он опять опоздает!
Черт. Он ненавидит опаздывать. И все равно вечно опаздывает.
На углу Лексингтон-авеню и Тридцать первой улицы он поворачивает на запад, на Тридцать первую. Доходит до Пятой авеню. Потом поворачивает на юг.
Шагает на юг, в более скромный квартал Манхэттена.
Он живет на пересечении Семьдесят второй улицы и Мэдисон-авеню в Верхнем Ист-Сайде.
Она живет в очень приличном районе (с его точки зрения) — для нее.
В чертовски приличном районе для секретарши-польки из Хакенсака, Нью-Джерси.
Хочется выпить. Может быть, в баре на Восьмой авеню.
Хотя еще нет и одиннадцати утра. Слишком рано для выпивки!
Полдень — самое раннее. Все-таки существуют какие-то нормы.
В полдень уже начинается время ленча. На деловых ленчах принято выпивать. Коктейль в качестве аперитива. Коктейль за едой. Коктейль в завершение. Но у него есть свои принципы. До полудня — ни капли. А потом он возьмет такси и поедет к себе на работу, в офис на Чемберс-стрит.
Его отговорка — запись к зубному. Отказаться никак нельзя!
Разумеется, пять часов вечера — вполне допустимое время для выпивки. Стаканчик в пять вечера можно считать «первым за день», поскольку после обеда прошло много времени.
Выпивка в пять вечера — это «выпивка перед ужином». Ужин в восемь, если не позже.
Он размышляет, не сделать ли небольшой крюк, прежде чем пойти к ней. Винный магазинчик. Бутылка шотландского виски. В той бутылке, которую он принес ей на прошлой неделе, наверное, уже почти ничего не осталось.
(Конечно, женщина втихаря выпивает. Сидит у окна с бокалом в руке. Не хочет, чтобы он знал. Как он может не знать? Лживая сучка.)
На Девятой есть одно место. Отель «Трилистник». Можно зайти туда.
Он рассчитывает на то, что они выпьют вместе. Чем хороша эта полька — она отменный собутыльник, а когда пьешь, вовсе не обязательно поддерживать разговор.
Главное, чтобы она не пила слишком много. Меньше всего ему хочется выслушивать ее жалобы и обвинения.
Меньше всего ему хочется наблюдать, как она хмурится и надувает губы. Она некрасивая, когда хмурится. Резкие морщины на лбу — как предсказание, какой она станет лет через десять, если не раньше.
Это нечестно! Ты обещаешь позвонить и не звонишь! Обещаешь прийти и не приходишь! Говоришь, что любишь меня, а сам…
Он столько раз слышал эти слова, что они уже начинают его утомлять.
Он столько раз делал вид, что внимательно слушает, хотя уже не всегда сознает, кто из них осыпает его упреками — его женщина у окна или его жена.
Он научился говорить женщине у окна: Конечно, я тебя люблю. Тебе этого мало?
Он научился говорить жене: Ты сама знаешь, что у меня много работы. Я, черт возьми, вкалываю как проклятый. Кто за все платит?
У него сложная жизнь. Это чистая правда. Он не обманывает женщину. Не обманывает жену.
(Хотя… Может быть, он обманывает жену.)
(Может быть, он обманывает женщину у окна.)
(Но женщины всегда знают, что их обманут, не так ли? Обман — одно из условий контракта на секс.)
На самом деле он честно сказал этой сладенькой секретарше-польке (предупредил ее) в начале, почти два года назад (Господи! Уже так долго! Неудивительно, что он задыхается и чувствует себя пойманным в капкан): Я люблю свою семью. Семья для меня всегда будет на первом месте.
(Дело в том, что она ему попросту надоела. Наскучила. Она слишком много болтает и даже когда молчит, он слышит, как она думает. Ее тяжелая грудь уже начала отвисать. Кожа на животе дряблая. Когда они лежат в постели, он порой с трудом подавляет желание схватить ее за горло и просто сжать посильнее.)
(Она, наверное, станет сопротивляться? Она вовсе не миниатюрная женщина, но он сильнее.)
(Та француженка, с которой они «повздорили», — он предпочитает именно это слово, — отбивалась, как бешеная лисица, или хорек, или ласка, но это было во время войны, в Париже, люди дошли до предела, даже совсем молоденькая девчонка, исхудавшая, точно голодный крысенок. Aidez-moi! Aidez-moi![6] Но на помощь никто не пришел.)
(Трудно воспринимать их всерьез, когда они что-то болтают на своем чертовом языке, похожем то ли на крик попугая, то ли на лай гиены. Еще хуже, когда они начинают кричать.)
Сегодня он вышел из дома поздно. Жена и так что-то подозревает, черт бы ее подрал.
Вчера он провел вечер дома, как примерный муж. Не пошел к своей девочке. Та, конечно, расстроилась. И все из-за жены.
Душной, холодной, как рыба, жены. Господи, как же она ему надоела!
Ему наскучила ее подозрительность. Наскучили ее обиды. Ее унылый, подавленный гнев. Но больше всего на него нагоняет тоску ее вечная скука.
Он, конечно, не раз представлял жену мертвой. Сколько они женаты? Двадцать лет? Двадцать три года? Он-то думал, ему повезло: женился на дочке состоятельного биржевого маклера. Но потом оказалось, что маклер был не таким уж и состоятельным, а через пару лет и вовсе стал банкротом. Даже просил денег взаймы у него.
Жена, надо признать, совсем подурнела. От былой красоты не осталось и следа. Увядшая женщина в возрасте. Лицо и тело оплыли, без слез не взглянешь. Он не раз представлял, как жена умирает (несчастный случай — он здесь ни при чем), и ему выплачивают страховку: сорок тысяч долларов, не облагаемых налогом. И он свободен и волен жениться на ком-то другом.
Вот только хочет ли он жениться на ней?
Черт! Ему надо выпить.
Уже одиннадцать утра. Чертов мерзавец опять опоздает.
После того, как обидел ее вчера!
Если он опоздает, она исполнит задуманное. Она будет колоть и кромсать — вот тебе, вот! — пока он не истечет кровью. Это гигантское облегчение: все наконец-то решилось само собой.
Она проверяет портновские ножницы, спрятанные под сиденьем. Что-то странное и тревожное: лезвия ножниц слегка отливают красным. Может, ими резали красную ткань? Но она не помнит, что резала красную ткань.
Наверное, просто так падает свет, проникающий сквозь тюлевые занавески.
Когда прикасаешься к ножницам, это как-то утешает.
Она никогда не взяла бы нож с кухни — нет. Никаких тесаков и ножей. Такое оружие для предумышленного убийства, а портновские ножницы — именно то, что схватила бы женщина, опасаясь за свою жизнь. Первое, что подвернулось под руку.
Он мне угрожал. Он меня бил. Он пытался меня задушить. Он не раз грозился меня убить.
Это была самозащита. Господи, помоги и спаси! У меня не было выбора.
Она смеется в голос. Уже репетирует свои реплики, как актриса перед выходом на сцену.
Она могла бы стать актрисой, если бы мама, чтоб ей провалиться, не записала ее на курсы секретарей-машинисток. Но она же красивая. Ничем не хуже большинства актрис на Бродвее.
Это он так сказал. Когда пришел к ней в первый раз, принес дюжину кроваво-красных роз и пригласил в ресторан.
Только они не пошли в ресторан. Провели ночь в ее крошечной однокомнатной квартирке на пятом этаже в доме без лифта на Восьмой Восточной улице.
(Временами она скучает по той квартире. В Нижнем Ист-Сайде, где у нее были друзья и соседи здоровались с ней на улице.)
Странно быть голой, то есть обнаженной, но в туфлях на шпильке.
Кстати, пора втиснуть (босые) ноги в те самые туфли.
Как танцовщица-стриптизерша. На закрытых вечеринках, только для мужчин. Она слышала о девушках, которые танцуют на таких вечеринках. Танцуют обнаженными. За одну ночь зарабатывают больше, чем она — секретарша — за две недели.
Обнаженная — изысканное слово. Утонченное и напыщенное.
Одно удручает: ее тело уже начинает стареть. На улице, издалека (возможно) она еще способна показаться молоденькой случайному наблюдателю, но не вблизи.
Ей страшно смотреться в зеркало.
Страшно увидеть увядшее, как у матери, погрузневшее тело.
И ее поза в этом чертовом кресле, когда она одна дома — наклонилась вперед, руки лежат на коленях, пристально смотрит в окно, смотрит на узкую шахту солнечного света между высотными зданиями, — в такой позе у нее выпирает живот, сминаясь мягкими складками жира.
У нее был настоящий шок, когда она это заметила в первый раз. Просто случайно взглянула в зеркало.
Не признак старения. Просто она набирает вес.
Это подарок на день рождения. Сколько тебе исполняется — тридцать два?
Она немного смутилась. Да, тридцать два.
Она не смотрела ему в глаза. Сделала вид, что ей не терпится развернуть подарок. (Судя по размеру и весу коробки — еще одна пара чертовых туфель на шпильке.) Сердце бешено колотилось в исступлении страха.
Если бы он знал. Тридцать девять.
Это было в прошлом году. Следующий день рождения приближается неумолимо.
Она его ненавидит. Хочет, чтобы он умер.
Только тогда она больше его не увидит. И жена получит страховку.
Она не хочет его убивать. Она не из тех, кому нравится делать больно другим.
Но если честно, ей хочется его убить. Просто нет выбора: очень скоро он ее бросит. Она больше никогда его не увидит, у нее ничего не останется.
Сидя дома одна, она все понимает. Потому и спрятала под сиденьем портновские ножницы. В последний раз.
Она скажет, что он ее бил, грозился убить, схватил за горло и стал душить. У нее не было выбора — пришлось схватить ножницы и ударить, в отчаянии, ударять снова и снова, не имея возможности ни дышать, ни позвать на помощь, пока его грузное тело не оторвалось от нее, брызжа кровью, и не грохнулось на ковер, в зеленый прямоугольник света.
Ему явно больше сорока девяти, она уверена.
Однажды ей удалось взглянуть на его удостоверение. Когда она рылась в его бумажнике, пока он спал и храпел, как больной носорог. Ее поразила его фотография в молодости — на снимке он был моложе, чем она сейчас, — густые черные волосы, взгляд буквально впивается в камеру, глаза горят. В военной форме, такой красивый!
Она подумала: Где этот мужчина? Я могла бы его полюбить.
Теперь, когда они занимаются любовью, она отрешается от происходящего, представляя его таким, каким он был раньше. Молодым. Тем человеком, к которому она могла бы испытывать искреннее чувство.
Ей слишком часто приходится притворяться. Это так утомляет.
Притворяться, что она счастлива и довольна своим телом.
Притворяться, что она счастлива, когда он к ней приходит.
Больше ни одна секретарша у них в конторе не может позволить себе квартиру в этом доме. Что правда, то правда.
Чертова квартира так нравилась ей поначалу. Теперь она ее ненавидит. Он покрывает расходы. Тщательно проверяет счета, словно боится переплатить.
Вот тебе на первое время. Побалуй себя, дорогая.
Она его благодарит. Она хорошая девочка и всегда его благодарит.
Побалуй себя! С теми деньгами, которые он ей дает. Пара десяток, иногда даже двадцатка! Господи, как же она его ненавидит!
Ее рука дрожит, сжимая ножницы. Просто хочется почувствовать прохладу металла.
Она так и не решилась сказать ему, что ненавидит эту квартиру. Встречает в лифте старух, некоторых — с ходунками, и все эти старухи поглядывают на нее. Пожилые семейные пары. Все поглядывают на нее. Неприветливо. С подозрением. Как секретарша из Нью-Джерси может позволить себе «Магуайр»?
Сумрачное помещение на третьем этаже, словно темная зона души, куда не пробивается свет. Потертая мягкая мебель, матрас уже провисает, как тела в сновидениях, которые мы чувствуем, но не видим. Но она каждый день застилает чертову постель, даже если никто, кроме нее, этого не увидит.
Он не любит беспорядка. Он рассказывал ей, как научился правильно застилать постель. В армии, в 1917 году.
Главное, говорит он, постель надо застилать сразу, как встанешь.
Туго натягиваем покрывало. Подтыкаем уголки — потуже. Чтобы никаких морщинок! Разглаживаем рукой. Ребром ладони. Еще раз!
Он дослужился до старшего лейтенанта. Уволился в этом звании. Военная выправка чувствуется до сих пор. Спина прямая как палка. Может, даже больная. Артрит? Шрапнель?
Она часто задумывалась: Доводилось ли ему убивать? Пулей, штыком? Голыми руками?
Что она никогда ему не простит, так это то, как он сразу отстраняется от нее, когда получит свое.
Его липкая кожа, волосатые ноги, пучки жестких, колючих волос на плечах, на груди, на животе. Она любит, когда они с ним засыпают в обнимку, но такое происходит редко. Она ненавидит, как дергаются его ноги. Ненавидит, как он водит носом по ее коже, как будто обнюхивая. Как он мгновенно вскакивает с нее, когда кончит, скотина.
Он так ее хочет, что аж трясется, а потом все внезапно завершается: они опять каждый сам по себе, он — в своих мыслях, она — в своих.
Вчера вечером она ждала, что он позвонит. Объяснит, почему не пришел. С восьми вечера до полуночи она ждала звонка, успокаивая себя виски с водой. Размышляла об острых портновских ножницах. Может, она сама ими зарежется, когда-нибудь.
В те долгие часы, изнывая от ненависти к нему и от ненависти к себе, она все-таки загорелась надеждой и со всех ног бросилась к телефону, когда наконец послышался звонок.
Сегодня никак не получится. Дома проблемы. Извини.
Сейчас одиннадцать утра. Она ждет его прихода.
Она знает, что он опоздает. Он вечно опаздывает.
Она так взбудоражена. Но еще слишком рано для выпивки.
Даже чтобы успокоить нервы, слишком рано.
Ей кажется, она слышит шаги. Слышит, как дверцы лифта открылись, потом закрылись. Легкий стук в дверь. Он всегда стучит, прежде чем отпереть дверь своим ключом.
Сгорая от нетерпения, он шагнет внутрь, подойдет к двери в спальню… увидит ее. Как она сидит в кресле и ждет его…
(Обнаженная) женщина у окна. Ждет его.
Его жадный взгляд. Хотя ненавидит его всей душой, она так тоскует по этому взгляду.
Желание мужчины, вполне искреннее желание. Его невозможно изобразить. (Ей хочется так думать.) Ей не хочется думать, что его вожделение к ней — такой же обман, как ее вожделение к нему. Но если так, то зачем он к ней ходит?
Все-таки он ее любит. Он любит что-то, что видит в ней.
Он думает, ей тридцать один. Нет — тридцать два.
А его жена старше как минимум лет на десять — двенадцать. Как и жена мистера Бродерика, она инвалид.
Как-то все подозрительно, черт побери. Что ни жена, то инвалид. У всех и каждого.
Наверное, так женщины уклоняются от секса. Они вышли замуж, родили детей — и довольно, хорошего понемножку. И мужчине приходится получать секс в другом месте.
Который час? Одиннадцать утра.
Он опаздывает. Конечно, опаздывает.
После вчерашнего унижения, когда она целый день ничего не ела в предвкушении ужина в «Дельмонико». А он вообще не пришел. И позвонил только ночью, и придумал какое-то невнятное оправдание.
Он и раньше вел себя непредсказуемо. Пропадал на несколько дней. Она думала, он собирался ее бросить. Она видела, с каким отвращением он смотрел на нее. Отвращение невозможно подделать. Но потом он опять появлялся. Звонил. Через неделю, через десять дней.
Или приходил без звонка. Легонько стучал в дверь, прежде чем отпереть своим ключом.
Смотрел чуть ли не с яростью, чуть ли не с возмущением.
Не могу без тебя.
Господи, я от тебя без ума.
Ей нравится рассматривать себя в зеркале при тусклом свете. Зеркала в ванной следует избегать, оно беззащитное и беспощадное в ярком солнечном свете, но на трюмо зеркало мягче, снисходительнее. В зеркале на трюмо отражается женщина как она есть.
На самом деле она выглядит (ей так кажется) моложе тридцати двух.
И гораздо моложе тридцати девяти!
Пухлые губки, как будто вечно надутые, в красной помаде. Лицо слегка хмурое, но это ей идет. Яркая брюнетка, чертовски привлекательная до сих пор, и он это знает, он видит, как на нее смотрят мужчины на улицах и в ресторанах, провожают ее глазами, раздевают ее глазами, и ему это нравится, его это возбуждает (она точно знает), хотя если она реагирует на их взгляды, если она озирается по сторонам, он сразу же злится — на нее.
Так устроен любой мужчина — он хочет женщину, которую вожделеют другие мужчины, но сама женщина не должна поощрять чужое внимание. Не должна даже его замечать.
Она никогда не перекрасится в блондинку. Ей нравится быть брюнеткой. Это естественная красота. В ней нет ничего фальшивого и искусственного, нет ничего показного. Она настоящая.
Следующий день рождения — это уже сорок. Может, она покончит с собой.
Хотя еще только одиннадцать утра, он все же заходит в «Трилистник» и берет выпивку. Водку со льдом. Всего одну порцию.
Его приятно волнует мысль о женщине с хмурым лицом, которая ждет у окна, сидя в синем плюшевом кресле. Полностью обнаженная, но в туфлях на шпильке.
Пухлые губы, красная помада. Тяжелые веки. Густые черные волосы, чуть жестковатые. Волосы на всем теле. Это его возбуждает.
Немного противно, да. Но возбуждает.
Однако он уже опаздывает. Почему? Как будто его что-то держит, не дает пойти к ней. Взять еще водки?
Он думает, взглянув на часы: Если я не доберусь до нее к одиннадцати пятнадцати, значит, все кончено.
Волна облегчения. Больше он с ней не увидится!
И не надо бояться утратить контроль над собой, сделать ей больно.
Не надо бояться, что она спровоцирует его с ней повздорить.
Она решает, что даст мерзавцу еще десять минут.
Если он не придет к одиннадцати пятнадцати, между ними все кончено.
Она запускает руку под сиденье, нащупывает ножницы. Вот они!
Она не собирается его зарезать — конечно, нет. Только не здесь, не в ее комнате, где кровь зальет зеленый ковер и синее плюшевое кресло и ей никогда не отмыть эти пятна, даже если она сумеет убедить полицию (а она сумеет), что он пытался ее убить, как часто бывало, когда они занимались любовью и он хватал ее за горло, сжимая сильно-сильно, а она просила его: Не надо, мне больно, — но он даже не слышал ее в пароксизмах ненасытной страсти, он долбился в нее всей своей массой, неутомимый, как отбойный молоток.
Нельзя так со мной обращаться. Я не какая-то шлюха. Я не твоя жалкая женушка. Если ты меня оскорбишь, я тебя убью — убью тебя, чтобы спасти свою жизнь.
Например, прошлой весной, когда они собирались в «Дельмонико», он зашел за ней и так возбудился, увидев ее, что даже сбил лампу с тумбочки у кровати, неуклюжий тюлень, и они занимались любовью весь вечер, а потом было уже поздно идти в ресторан, и она подслушала, как он объяснялся по телефону (она вышла из душа и подслушивала из ванной, прижав ухо к двери, завороженная, разъяренная). Голос мужчины, когда он объясняется с женой, такой беспомощный, такой заискивающий и жалкий… Ее до сих пор мутит от отвращения.
И все-таки он говорит, что ради нее пренебрегает семьей. Говорит, что любит ее.
Водит по ее телу руками, как слепой, которому хочется видеть. Смотрит на нее горящими глазами, его изрытое шрамами лицо все сияет. Она нужна ему так же, как умирающему от голода нужна пища. Умру без тебя. Не бросай меня.
Ну, так… она его любит. Наверное.
Одиннадцать утра. Он переходит через улицу на углу Девятой и Двадцать четвертой. Порывы ветра задувают песок в глаза. Водка течет по венам.
Он настроен решительно: если она посмотрит с укором, он ударит ее по лицу. Если она расплачется, он просто схватит ее за горло и сожмет посильнее.
Она не угрожала ему, что все расскажет его жене. Ее предшественница угрожала, о чем потом пожалела. И все-таки он представляет, как она мысленно репетирует разговор.
Миссис _____? Вы меня не знаете, но я знаю вас. Я — та самая женщина, которую любит ваш муж.
Он ей сказал, что все не так, как ей кажется. Он не может любить ее в полную силу вовсе не из-за семьи. Его держит отнюдь не семья, а его прошлое, о котором он никогда никому не рассказывал. Его прошлое на войне, в пехотных войсках, во Франции. Это прошлое парализует его.
Все, что ему довелось пережить, все, чему он был свидетелем, все то (немногое), что он сотворил собственными руками. Когда они вместе пьют, у него все отражается на лице. Скорбь, тоска, ужас. Болезненное сожаление, которое она никогда не хотела понять. Она просто берет его руки, которыми он убивал (так она предполагает) (но лишь на войне), целует их и кладет себе на грудь, которую ломит, как грудь юной матери, движимой неодолимым желанием накормить, поддержать, напитать.
И она говорит: Нет. Это была твоя прежняя жизнь.
Я — твоя новая жизнь.
Он вошел в подъезд. Наконец-то!
Сейчас одиннадцать утра. Он все-таки не опоздал. Его сердце бешено бьется в груди.
В крови бурлит адреналин. Впервые после войны.
На Девятой авеню он купил бутылку виски. Купил букет роз у уличного торговца. Дюжину красных роз.
Для женщины в окне. Либо ты убиваешь, либо убивают тебя.
Сейчас все решится. Сейчас он откроет дверь, увидит ее и поймет, что с ней делать.
Одиннадцать утра. Женщина ждет у окна, в синем плюшевом кресле. Она сидит обнаженная, но в туфлях на шпильке. Опять запускает руку под сиденье — проверить спрятанные там ножницы. Странно, ножницы теплые на ощупь, даже влажные.
Она смотрит в окно, смотрит на узкую полоску неба. Она почти безмятежна. Она приготовилась. Она ждет.