Joyce Carol Oates. «The Ruins of Contracoeur», 1999.
Случилось это в июне в самом начале нашего изгнания в Контракер. В смертной тишине мраморно-лунной ночи. Менее чем через десять дней после крушения наших жизней, когда папа, опозоренный, побежденный, выкорчевал свою семью из столицы штата и поселил в развалинах Крест-Хилла, поместья его деда в предгорьях хребта Шато. «Простите меня, дети. Верьте в меня! Я буду очищен. Я очищу себя». Мой тринадцатилетний брат Грэм, мучимый бессонницей, несчастный, мечется по первому этажу темного старого дома, точно леопард в клетке. В пижаме, босой, равнодушный к возможности расшибить пальцы о невидимые ножки стульев, столов, равнодушный к тому, что наверху в их спальне его младший брат Нийл, всхлипывавший, скрипевший зубами во сне, может внезапно проснуться, увидеть пустую кровать Грэма и перепугаться.
Равнодушный к тому, как его вызывающее поведение может расстроить наших родителей, только-только оправляющихся после явившегося таким ударом переезда в Крест-Хилл и унизительности их новой жизни. И днем, и ночью Грэм изливал свое негодование в словах — и высказанных, и невысказанных. «Мне здесь не нравится! Почему мы здесь? Я хочу домой». Грэм — бледный, избалованный, капризный, инфантильный даже для своего юного возраста: слезы злости и жалости к себе щипали ему глаза. Худенький, щуплый. Дома он почти все свое время проводил в кибер пространстве и в частной школе, где учился, дружил только с двумя-тремя такими же завзятыми компьютерщиками, как и он; и никогда не был физически развитым, или напористым, или смелым, как его старший брат Стивен. И вот теперь, дрожа от холода в своей тонкой бумажной пижаме, он бродит по комнатам обширного непривычного дома, унаследованного его отцом, бродит по этому полному сквозняков и высоких потолков старому дому, долго стоявшего заброшенным, будто это склеп, в котором сын своего отца, дитя изгнанника, он несправедливо заточен. В этот вечер наша мать пришла в наши комнаты поцеловать нас на сон грядущий, мама в светлом шелковом халате, ставшем очень свободным, так как она похудела, а ее чудесные волосы, прежде пышные, золотисто-пепельные, теперь подернуты сединой и неряшливо падают на плечи; она касается наших лиц худыми пальцами и шепчет: «Дети, пожалуйста, не будьте так несчастны, помните, мы любим вас, ваши отец и мать любят вас, так постарайтесь быть счастливыми здесь, в Крест-Хилле, постарайтесь уснуть в этих непривычных новых постелях ради нас». Грэм принял мамин поцелуй, но несколько часов пролежал без сна, и в его мыслях мешались обида и страх за отца. Наконец возбужденно спрыгнул с постели, которая не была, как он сказал себе, его собственной постелью, но временной — неудобной, пахнущей сырыми простынями и плесенью. «Не могу спать! Не буду спать! Больше никогда!»
Ни на единую минуту любого часа любого дня и даже ночи мы, дети опозоренного, побежденного отца, не переставали восставать против бедствия, обрушившегося на нас.
«Почему? Почему это случилось с нами?»
Грэм спустился по лестнице, ступеньки которой пошатывались даже под его скромным весом — восемьдесят девять фунтов. Он воображал, что зрачки его глаз расширились в темноте, глаз всевидящих и светящихся, как у совы. Мертвая тишина заполуночных часов. Лунный свет, косо падающий сквозь частые переплеты окон в восточной стене дома. Где-то близко крики ночных птиц, неясыти, гагар на озере; и ропот ветра. Грэм задрожал — в старом полном сквозняков доме словно бы все время дул легкий холодный бриз с озера Нуар дальше к северу. «Почему меня принудили увидеть то, чего я не хотел видеть? Почему меня, Грэма?» Мгновение растерянности из-за обширности вестибюля — днем он выглядел меньше, и мраморного, в ржавых пятнах мраморного пола, обжигавшего холодом его босые подошвы, и колоссальности комнаты за вестибюлем, одной из парадных комнат, как их называют, почти без мебели, а немногая оставшаяся закутана в призрачно-белые простыни; комната с насквозь пропыленными восточными коврами; и повсюду кислый запах плесени, гнили, высохших дохлых мышей в стенах. Потолок комнаты был таким неестественно высоким, что словно тонул в тени, из которой свисали закутанные люстры, словно плавающие во мгле; комната настолько огромная, что у нее, казалось, не было стен, будто она плавно сливалась с тенями запущенного сада. Грэм верил, что днем эта комната была много меньше. Или он забрел в незнакомую часть дома? Ведь в Крест-Хилле мы все еще оставались практически посторонними, занимая лишь несколько комнат обширного дома.
И вот тогда-то Грэм заметил какое-то движение снаружи на бывшем газоне.
Сначала полная уверенность, что это какое-то животное. Ведь Контракер был лесной глушью; повсюду там водились олени, еноты, лисицы, даже рыси и черные медведи — весной, по слухам, черные медведи даже бродили по улицам Контракера. Судя по почти вертикальному положению туловища, существо, медленно проходящее мимо окон, на террасу, скорее всего было медведем, подумал Грэм, и сердце у него забилось чаще. «Нас предупреждали о медведях в Крест-Хилле, но ни один еще не появился». А потому Грэм застыл у окна на террасу, возбужденно наблюдая за таинственным существом с расстояния примерно тридцать футов. За террасой, выложенной потрескавшимися, крошащимися плитами, вставала рощица вязов, сильно пострадавших от буранов прошлой зимы; за вязами тянулась подъездная дорога, называвшаяся «Аллея Акаций», которая разделялась надвое, огибая фонтан справа и слева. Вертикальное существо двигалось по этой аллее в лунном свете по направлению к озеру, удаляясь от дома; осанка у него была прямой без намека на сутулость — слишком прямая для медведя, решил Грэм. И его походка была ритмичной и неторопливой, совсем непохожей на неуклюжую перевалку медведя.
И тут Грэм поступил не похоже на себя: он бесшумно отпер дверь террасы, открыл ее нажатием плеча и вышел, затаивая дыхание, наружу в холодный свежий воздух; и присел на корточки у балюстрады, следя за удаляющейся фигурой. Непрошеный гость в Крест-Хилле? Так далеко от города и от ближайших соседей? Охотник? (Но ружья у фигуры не было, насколько мог судить Грэм.) Не могла эта фигура быть и седовласым приходящим садовником, который жил в городе. И не наш отец — маловероятно. И не шестнадцатилетний Стивен. Фигура была выше и более плотного сложения, чем любой из них: выше, со страхом подумал Грэм, чем любой мужчина, каких он видел прежде.
Грэм продолжал выглядывать из своего ненадежного убежища под балюстрадой, как вдруг фигура резко остановилась, будто почувствовав его присутствие; словно бы посмотрела в сторону Грэма, наклонив голову набок, будто нюхая воздух; и в ярком лунном пятне явилась… существом без лица.
Не человек, нечто. Нечто-Без-Лица.
Грэм прижал кулак ко рту, чтобы сдержать крик ужаса. У него подогнулись колени; он с трудом преодолел инстинктивное желание повернуться и слепо кинуться в дом, что привлекло бы к нему внимание этого нечто.
По форме голова фигуры напоминала человеческую, хотя была крупнее и более продолговатой, с нижней челюстью, выдающейся вперед больше, чем обычно для человеческого лица. Волосы казались темными, жесткими, непричесанными. Ее окостенело-прямая осанка была как у человека, гордящегося своей военной выправкой. Однако на месте лица — ничего.
Пустое пространство кожи, как будто грубо разглаженное мастерком. Еле заметные ямки, где полагалось быть глазам, и ноздрям, и рту; возможно, в ямках были дырочки, но на таком расстоянии Грэм не разглядел бы их. Он не решался смотреть, он прильнул к плитам террасы, чтобы спрятаться за балюстрадой, точно перепуганный ребенок.
Он дышал часто, неглубоко. Думая: «Нет! Нет! Я ничего не видел! Я же просто ребенок, не делайте мне больно!»
Попозже очнулся, оглушенный, все еще полный страха: тошнотный кислый вкус желчи в глубине рта. Наверное, он потерял сознание — должно быть, упал в обморок. До того испугался, что не мог дышать. И испуг не прошел.
Осмелился поднять голову — медленно. Осторожно. По диску луны проносились прядки облаков, точно смутные мечущиеся мысли. Вязы застыли в неподвижности; заросший бурьяном, весь в рытвинах проселок, который назывался «Аллея Акаций», был пуст; нигде не движения, только ветер беспокойно и нескончаемо перебирал стебли трав. Вся природа притихла, будто под гнетом страшного видения.
Нечто-Без-Лица исчезло в ночи.
В Крест-Хилле нескончаемый дразнящий бриз с озера Нуар уносился и уносился на юг через наши жизни.
Куда в изгнании, и позоре, и опасении за свою жизнь наш отец привез свою семью — жену и пятерых детей, чтобы жить в разваливающемся доме своего деда среди девяноста акров заброшенной земли в сельском Контракере у более низких восточных отрогов гор Шатокуа.
Гора Морайя в двенадцати милях прямо на запад. Гора Провенанс в двадцати милях к югу.
Где миллионы лет назад гигантские ледники ползли будто живые хищные существа из Арктики, выдавливая, выцарапывая кошмарные формы — горные пики, бездонные пропасти, зубчатые хребты, кряжи, ущелья с крутыми стенами и узкие долины и речные низины. Где в Пасхальное воскресенье в середине мая может пойти снег, а в середине августа ночной воздух уже может пахнуть осенью, неминуемым приходом зимы.
Крест-Хилл, построенный в 1909 году Мозесом Адамсом Мейтсоном, богатым владельцем текстильных фабрик, на гребне ледниковой морены в трех милях от озера Нуар (получившем такое название[9] из-за своей воды: родниковая чистая, например, в стакане, она в озере казалась необъяснимо темной, матовой, как вар) и в пяти милях к востоку от Контракера (тихого городка примерно с 8500 жителей) на берегу Блэк-ривер. Название Крест-Хилл объяснялось тем, что дом неоклассического стиля был построен в форме укороченного креста из розового известняка и гранита; теперь, после долгих лет запустения (сын Мозеса Адамса Мейтсона, его единственный наследник, не пожелал жить там), угрюмый, как старый разбитый корабль, дрейфующий в море некошеной травы, бурьяна и молодой поросли.
Потребовалось бы минимум сто тысяч долларов, мрачно подсчитал папа, чтобы сделать Крест-Хилл «пригодным для человеческого обитания», и почти столько же, чтобы вернуть былую красоту садам. (Которые папа видел только на фотографиях.) У нас не было сотен тысяч долларов. Мы были «ввергнуты в бедность — в нищету». Нам придется жить, как «беженцам», в нескольких комнатах Крест-Хилла, а большая часть огромного дома будет заперта, комнаты останутся пустыми. И мы должны быть благодарны, предупредил нас папа, за то, что у нас есть «наследство, которое дедушка оставил мне. Убежище».
Временное убежище, имел он в виду. Ибо Родрик Мейтсон намеревался очистить свое имя и вернуться в столицу. Со временем.
Увидев развалины Крест-Хилла в тот первый день под проливным дождем, пока колеса нашей машины бесплодно вращались в заросших травой рытвинах подъездной дороги, мама расплакалась, горько восклицая: «Я умру здесь! Как ты мог завести меня сюда? Я не выживу». Младшие дети, Нийл и Эллен, тут же тоже расплакались. Но папа быстро протянул руку, чтобы сжать запястье мамы, утешить ее или успокоить; мы услышали, как мама судорожно вздохнула; папа сказал более тихим, мягким голосом: «Нет, Вероника, ты не умрешь. Никто из нас, Мейтсонов, не умрет. Это ведь только порадует их — моих врагов».
Враги. Некоторые — бывшие коллеги папы, даже друзья его и мамы, которые предали его по политическим соображениям; давали ложные показания под присягой с целью очернить его, уничтожить его карьеру; принимали участие в выписке ордера на его арест.
Вот факты. Мы, дети, мало что знали о них тогда, нам пришлось по кусочкам восстанавливать их позже. Так как многое было нам неизвестно. Многое было запретным знанием.
В апреле того года, вскоре после его сорок четвертого дня рождения, судья Родрик Мейтсон, наш отец, был арестован в своем кабинете в здании Апелляционного суда штата.
В момент своего сенсационного ареста — самый младший из одиннадцати судей этого суда и тот, кому предсказывалось самое блестящее будущее.
Родрик Мейтсон двенадцать дней находился «в заключении для допроса» в пенитенциарном заведении штата в миле от Апелляционного суда штата. Ему разрешали свидания только с его адвокатами и обезумевшей от горя женой.
Затем внезапно он был освобожден.
И вынужден отказаться от должности судьи. И вынужден отдать штату почти все свои накопленные сбережения и акции. Так что семья осталась вся в долгах. Буквально за одну ночь — в долгах. А потому он и мама оказались перед необходимостью продать их дом в самом престижном пригороде столицы штата, и их летний коттедж на Атлантическом побережье в Кеннебанк-порте, в Мэне; и все свои многочисленные машины, кроме одной; и их яхту; и несколько маминых меховых манто, и часть ее драгоценностей, и другое дорогостоящее имущество. «Почему?» — спросили мы, дети, и мама сказала с горечью: «Потому что враги вашего отца ему всегда завидовали. Бессовестные люди, сговорившиеся уничтожить его».
Задавать еще вопросы нам запретили. Нам запретили заглядывать в газеты и еженедельные журналы, смотреть телевизор или слушать радио. Сразу же после ареста папы мама забрала нас из наших частных школ и запретила общаться с нашими друзьями — и по телефону и по Е-мейл. Мама требовала, чтобы мы не выходили из дома; мама хотела знать точно, где мы находимся в любую минуту, впадала в истерику, если не досчитывалась кого-нибудь из нас, а когда мы возвращались, бывала вне себя от ярости. Дома она запиралась от нас и часами говорила по телефону. (С папой? С адвокатами папы? С собственными адвокатами? Ведь одно время казалось: они могут развестись, разъехаться.) Высокий пронзительный требовательный дрожащий от недоверия мамин голос никогда прежде не срывался на такой крик. «Как подобное может происходить со мной! Бога ради, я ведь заслуживаю лучшего! Я же ни в чем не виновна, Бога ради! А мои дети — какой теперь станет их жизнь?»
Мы были избалованными детьми, ни в чем не знавшими отказа. Тогда мы этого не знали, даже Грэм тогда этого не знал; конечно, мы были избалованы и ни в чем не знали отказа — дети богатых влиятельных родителей, стремящихся занимать видное положение в обществе. Даже десятилетние близнецы Нийл и Эллен с их милыми невинными личиками и изумленными глазами. Наши привилегированные жизни, полные всяческой одежды, и компьютеров, и частных уроков (теннис, балет, верховая езда), наша гордость от сознания, что мы — дети судьи Родрика Мейтсона, о котором столько писали; наши жизни, словно с экрана или сцены, совершенно не настоящие жизни; и внезапно необратимо изменившиеся, точно жизни детей, мелькнувших на телеэкране, жертв естественных катастроф — землетрясений, голода, войны. И точно так же выглядел папа, когда вернулся к нам, — шок от серебра в его светло-каштановых волосах надо лбом, провалившихся щек, остекленевших глаз, а рот, прежде красивый, — будто что-то размазанное; в прошлом принц, уцелевший, но еле-еле, в естественной катастрофе.
Мы сторонились его и мамы. Нас пугал круговорот маминых настроений. Она могла смотреть сквозь нас взглядом оледеневшего ужаса либо отчаяния; ее прежде такие красивые зелено-карие глаза, опухшие от слез; а то она бросалась обнимать нас с легким стоном боли: «О-о! О, что мы будем делать?» В такие моменты от мамы исходило благоухание сладких духов с примесью пота; ее дыхание пахло… чем? Вином? Виски? Иногда это были мы, дети, кого она хотела утешить; а иногда, казалось, утешить она хотела себя; иногда она сердилась на папу, а иногда на врагов папы; иногда, без какой-либо понятной нам причины, сердилась она на нас. Особенно на Розалинду, которая в четырнадцать с половиной, долговязая худышка с сумеречными глазами, взяла упрямую манеру словно бы думать о своем, морща лоб и посасывая губы, хмуро безмолвная в том замкнутом пространстве, куда не было доступа даже матери. И если Розалинда застывала в маминых объятиях, теперь уже почти одного роста с мамой, мама иногда откидывалась, чтобы уставиться ей в лицо, впиваясь в плечи красно-сверкающими, острыми, как когти, ногтями, и оттолкнуть Розалинду от себя. «Что с тобой? Почему ты на меня так смотришь? Как ты смеешь смотреть на меня, твою мать, такими глазами!»
Красивое лицо мамы было как маска. Фарфорово-косметическая маска. Маска, которая могла внезапно разбиться, как стеклянная, если кровь в ее сосудах начинала биться слишком бешено.
Поэтому Розалинда избегала ее и незаметно исчезала, чтобы спрятаться в каком-нибудь укромном уголке Крест-Хилла.
Думая: ни за что, ни за что, ни за что она не вырастет в такую красивую и рассерженную женщину.
Но особенно пугал нас папа, так изменившийся. Прежде судья Родрик Мейтсон был безупречно элегантен, не позволяя видеть себя иначе, как в только что выглаженном костюме и свежей рубашке, причесанным волосок к волоску, а теперь он часто ходил в мятой одежде, свирепо запускал пальцы в волосы, брился нарочно (решили мы) так, чтобы кожа краснела от раздражения; он был папа — все еще, и его лицо было папино, тысячи раз сфотографированное, и все же словно что-то более старое, грубое, жесткое старалось пробиться наружу. Карие живые глаза, обычно теплые, ласковые, потускнели, остекленели, губы двигались, будто он спорил сам с собой.
Папа был страдальцем, невинным. Тем, кого предали, затравили и продолжали преследовать его враги и «алчные, ненасытные, недобросовестные средства массовой информации» — вот почему нам не позволяли читать газеты и смотреть телевизор. Папа был рассерженным человеком, а иногда (вынуждены мы были признать), и опасным человеком. Как у мамы, его настроения постоянно менялись: то угнетен, то в ярости, то полон оптимизма, то погружен в апатию, то скорбит о своей семье, то скорбит о себе и о своей рухнувшей карьере, то исполнен юношеской энергии, то озлобленный стареющий человек.
За столом своим ораторским голосом он мог провозгласить, будто слушали его не только мы: «Милая жена, милые дети! Потерпите ради меня! Очень скоро наша жизнь станет такой, какая принадлежит нам по праву. Я спасу имя Мейтсонов, спасу нас всех. Вот моя клятва. Я скреплю ее… своей кровью».
Красный от вина, проказливо щуря глаза, папа хватал вилку и, прежде чем мама успевала ему помешать, поражал себя в тыльную сторону ладони, будто пронзая какую-то безволосую тварь, которая неведомо как подобралась к его тарелке.
Мы вздрагивали, но не вскрикивали, не плакали. От нас требовался мягкий шепот: «Да, да, папа». Ведь слезы в такой момент обычно коробили папу, означая, что, мы, дети, быстро шепча «да, да, папа», в действительности не верили нашим собственным словам.
— Он словно бы все-таки умер, верно? В тюрьме? Его глаза…
Это сказал Стивен тягучим голосом, совсем другим, чем его нормальный, после одной из странных упоенных вспышек за обеденным столом; Стивен, чья жизнь до ареста папы состояла из футбола, бейсбола, баскетбола, спортивных видеоигр и бурных стремительно меняющихся дружб одноклассника с одноклассницами в его школе; Стивен, красивый, как Родрик Мейтсон в его возрасте, с отцовским широким лицом и чеканными скулами.
Грэм пожал плечами и ушел.
Розалинда сказала Стивену что-то быстрое и обидное, назвала его безмозглой жопой и ушла.
И пролежала без сна, тоскуя, почти всю ночь. Вжимаясь мокрым лицом в подушку. Думая: «Могут глаза умереть? Глаза человека — умереть? А все остальное в нем продолжало бы жить?» На протяжении нескончаемой постанывающей ветром ночи — такой же, как все ночи в этом жутком месте, которое она ненавидела: такое одинокое, такое далекое от ее подруг и той жизни Розалинды Мейтсон, которую она любила; засыпала и тут же просыпалась посмотреть, не пригнулся ли он над ее кроватью, не сверкают ли на нее из темноты остекленевшие в кровавых прожилках глаза нашего отца.
«Господи, помоги ему доказать, что он ни в чем не виновен. Восстановить свое доброе имя. Помоги ему вернуть все, что он потерял. Сделай нас снова счастливыми, сделай нас снова самими собой, верни нас в наш настоящий дом и сделай фамилию Мейтсон снова достойной гордости».
Солнечное ветреное утро! Одно из грязных окон утренней столовой разбежалось паутиной трещин, на террасе валялись сучья, обломки веток, листья. И шуршали, будто живые раненые существа.
— Где Грэм? — спрашивали мы друг друга.
— Где Грэм? — спросила мама; сердитые, встревоженные глаза.
Грэм не пришел завтракать. Он проснулся раньше нас, и оделся, и ушел. Так с грустной завистью сказал малыш Нийл.
Однако Грэм был где-то в доме. Упрямый в своем сопротивлении, когда мы звали: «Грэ-эм! Где ты?»
После нашего переезда в Крест-Хилл, когда его прежняя жизнь осталась позади, Грэм погрузился в яростную меланхолию. Его дорогое компьютерное оборудование не могло функционировать в этом разваливающемся доме — проводка никуда не годилась. В большой спальне наших родителей в дальнем конце второго этажа, куда нам, детям, доступ был запрещен, в одну из ламп как будто была вкручена шестидесятиваттная лампочка; а в кабинете папы на третьем этаже был телефон, факс и одна-две лампочки низкого напряжения; напряжение часто падало, лампочки мигали, и папа старался пользоваться ими экономно. (Тем не менее папа часто работал всю ночь напролет. Он занимался подготовкой подробных юридических документов, опровергающих выдвинутые против него обвинения, чтобы со временем послать их окружному прокурору; и он часто разговаривал по телефону с единственным адвокатом, которого сохранил.) Но компьютер Грэма, новейшей модели, включенный в одну из примитивных розеток Крест-Хилла, демонстрировал пятнисто-серый экран без намека на четкость. Большинство его программ и видеоигр не включались. Кибер-пространство Крест-Хилла напоминало бездну, вакуум, пустоту атома, который, говорят, состоит почти из ничего; медленно движущиеся частицы вроде черных точек в уголке вашего глаза. Грэм думал, что такой феномен, как «киберпространство», существует везде. Он вопреки маминому предупреждению возобновил связь по Е-мейлу с некоторыми своими друзьями, но ответы, которые он получал, были странными, спутанными. Как-то Стивен вошел в комнату Грэма, где тот сидел, сгорбившись над клавиатурой своего компьютера, быстро печатая команды, которые вновь и вновь получали ответ будто в жестоко-комич-ном кошмаре «ОШИБКА! ПОСЫЛАЮЩИЙ НЕ ОБНАРУЖЕН» на мерцающем, гаснущем экране. Стивена потрясло горе на лице брата.
— Эй! Почему бы тебе на время не бросить это? Мы же можем заняться чем-нибудь другим. Поехать на велосипедах… в город…
Но Грэм не слышал. Он еще больше ссутулил худые острые плечи над клавиатурой, стремительно выстукивая другой сложный набор команд. Светящиеся буквы и значки на экране медленно уплывали вверх, словно направленные туда с неизмеримого расстояния в пространстве и времени. В бледном неясном свете пасмурного июньского утра мальчишеская кожа Грэма отливала нездоровой зеленоватостью, будто потускневший металл; глаза блестели горьким недоумением. Он с отвращением сказал Стивену:
— Посмотри.
Стивен посмотрел на то, что выдавала Е-мейл Грэма, но в каждом ответе было что-то не так, будто неуклюжий перевод с какого-то иностранного языка или код:
graememat + @ poorshit. ///
howzit 2b ded!
— Они думают, я умер, — сказал Грэм, давясь всхлипами. — Ребята говорят обо мне, будто я покойник.
— Просто ошибки. Когда у нас будет лучше с электричеством… — поспешно сказал Стивен.
Грэм сердито стукнул по клавише, его Е-мейл исчез.
— Может, я покойник. Может, мы все умерли и похоронены в Крест-Хилле.
Стивен, вздрогнув, попятился. В такие моменты настроения брата его пугали. Ему не хотелось думать: «Он знает куда больше меня, он куда сообразительней меня». И пошел сообщить остальным:
— Грэм совсем сдвинулся на своем компьютерном дерьме. По-моему, надо бы его отключить.
Затем настало это утро, когда они хватились Грэма, звали его и внизу дома и вверху, звали его из окон, из дверей террасы, выходящей на рощицу потрепанных ветрами вязов и заросшую бурьяном сквозь гравий подъездную дорогу, называвшуюся Аллеей Акаций (хотя почти все акации захирели и погибли). Мама — серебристо-пепельные волосы падают ей на лицо, девичий лоб наморщен от раздражения и тревоги — приложила ладони рупором ко рту кричала:
— Грэ-эм, Грэм! Где ты прячешься? Иди сюда, слышишь? Немедленно!
Будто это была игра в прятки, которой она могла сразу положить конец. Но, как и папа, который почти все время бодрствования проводил на третьем этаже, мама неохотно выходила из дома. Приложив ладонь козырьком к глазам, она прищурилась на службы: старый каретный сарай, и конюшню, и амбары с прогнившими от дождей, провалившимися крышами, — и в сторону мутного Овального пруда у подножия холма по ту сторону Аллеи Акаций; однако то ли робость, то ли просто страх мешали ей искать Грэма во всех этих самых подходящих местах.
После десяти дней в Крест-Хилле, во время которых она не видела никого, кроме мужа и детей, если не считать прислугу, нанятую в Контракере, мама все еще носила дорогую модную городскую одежду; платья, юбки и свитера, не джинсы (возможно, их у нее вообще не было?), но шелковые брючки с рубашками в тон, непрактичные итальянские босоножки на очень высоких каблуках. Каждое утро, даже самые гнетущие утра, она мужественно превращала овальное сердечко своего лица в тугую красивую маску; хотя кожа горла отливала землистой бледностью, начиная выдавать ее возраст. Она носила свои обручальное и венчальное кольца, кольцо с изумрудом на правой руке, на тонком запястье вспыхивали драгоценные камешки браслета наручных часов. Прерывистым, почти кокетливым голосом мама пожаловалась:
— Этот мальчишка! Грэм! Он все это устраивает, чтобы досадить мне.
Мы искали Грэма все утро. К полудню в небе царило яростное бледное солнце. Каким обширным был Крест-Хилл; историческое «поместье», пришедшее в полное запустение; сколько там было места, чтобы спрятаться — в красивых старинных амбарах, в обветшалых беседках, обвитых диким виноградом и глицинией, в лавровых кустах, и в разросшихся травах парка, окружавшего дом, — некоторые почти в человеческий рост; в заброшенных оранжереях, из разбитых рам которых при нашем приближении торопливо выпархивали черные птицы (скворцы, трупиалы, вороны?), будто отлетающие души умерших.
— Где Грэм? — кричала им вслед Розалинда. — Где он прячется?
Случайно именно Розалинда в конце концов нашла Грэма на дальнем берегу Овального пруда, на корточках среди осоки и высохших стеблей бамбука, завороженно уставившегося на темную поверхность пруда, исчерчиваемую водомерками.
— Грэм, мы тебя повсюду искали! Ты не слышал, как мы тебя звали? — крикнула Розалинда вне себя. Она махнула Стивену, подзывая его, бредя между лезвиями осоки, почти достигавшей пояса. Осунувшееся белое лицо Грэма напугало ее, а потому она продолжала отчитывать его. — Заставил нас всех искать тебя. Заставил нас всех переволноваться. Надеюсь, ты доволен.
Тяжело дыша, подбежал Стивен. На нем была обтрепавшаяся майка, джинсы, заляпанные грязью цвета свежего навоза. Розалинда заметила чуть кровоточащую царапину над его левой бровью. Наверное, острый сучок.
— Эй, малыш? Ты в норме? — спросил Стивен.
Увидев, что его тайник обнаружен, Грэм пробурчал что-то неопределенное. Он встал, пошатнулся, наверное, очень долго просидел на корточках. Его серо-зеленые шорты и майка были все в репьях. Мягкие каштановые волнистые волосы, неровно падающие ниже ушей, все спутались. Он сказал, сглатывая:
— Я… увидел что-то. Вчера ночью.
— Да? Что?
Они ждали.
— Не знаю. Я его увидел, но я… не уверен. То есть разглядел ли я, что это было. Или… — Голос Грэма тоскливо замер. Было ясно, что он чем-то напуган и не знает, как об этом сказать. Он не хотел рисковать, что его высмеют, и все же…
— Да? Что? Грэм, да говори же…
— Это был… человек, мне кажется. Шел по дороге вон там. Часов около двух. Я не мог заснуть, и спустился вниз, и увидел что-то в окно. — Грэм говорил медленно, с трудом; небрежно утер рукавом рот. — Я вышел на террасу. Увидел его… это… в лунных лучах.
— Кто-то забрался к нам в парк? — сказал Стивен.
— Ты уверен, что это не был кто-то из нас? — попробовала пошутить Розалинда и осеклась, увидев выражение глаз Грэма. Грэм сказал, тщательно подбирая слова:
— Это было что-то, что-то вроде человека… человека без лица. — Он внезапно ухмыльнулся. — Нечто-Без-Лица.
Стивен сказал поспешно, словно не расслышав:
— Охотник скорее всего, забрался к нам в парк. Кто-то из живущих по соседству.
Грэм отчаянно замотал головой:
— Нет. Он… оно… у него не было ружья. Оно просто… шло. Но не как ходят обыкновенные люди. Сначала по дороге, а потом по траве — вот в этом направлении. Будто знало, куда идет, и не торопилось. Нечто-Без-Лица.
— Как так — без лица? — скептически спросил Стивен. — В природе все, все живущее, должно иметь какое-то лицо. Наверное, тебе приснилось.
— Не приснилось! — возбужденно возразил Грэм. — Я умею отличать настоящее, и Нечто-Без-Лица было настоящим.
Стивен засмеялся нервно, насмешливо. Он начал пятиться, отталкиваясь ладонями от воздуха отмахивающимся жестом. Царапина у него на лбу блестела кровью.
— Как может что-то быть без лица! Тебе приснилось.
Розалинда внезапно потрясенно сказала:
— Нет. Это мне приснилось. Я тоже видела это… его. Мужчину, вроде бы мужчина, без лица… стоял над моей кроватью. — Она зажала глаза пальцами, вспоминая, а братья смотрели на нее в ужасе.
«Над моей кроватью, ночью; в лунном свете; фигура мужчины, голова мужчины, и все-таки там, где должно быть лицо, — ни единой черты, только гладкая пустая кожа».
Наши дни в Крест-Хилле были напряженными и непредсказуемыми, как небо над Контракером. Из-за близости гор, из-за неутихающих ветров, которые дули над холодным озером Нуар, небо непрерывно менялось: сейчас ясная прозрачная голубизна, как промытое стекло, и тут же все в пятнах клубящихся туч цвета раздавленных слив. Перед грозой в зависимости от направления и скорости ветра температура падала за несколько минут на десяток градусов. Иногда — и это особенно сбивало с толку младших детей — сумерки начинали сгущаться в разгаре дня, когда солнце исчезало среди мохнатых туч. Грозы бывали такими сильными, что земля и небо словно бились в единой судороге; молнии раздирали небо, обнажая его недра, мрачные и зловещие, как погреб Крест-Хилла (который был официально запрещен для исследований). Изъеденные мхом крыши и плохо пригнанные рамы ветхого дома протекали, на когда-то красивых мраморных и паркетных полах растекались лужи; мама плакала и проклинала врагов нашего отца: «Как могли они быть такими жестокими, такими злопамятными? Если бы они только знали, как мы несчастны!» Мама упорно верила, что, узнай враги отца, среди которых были его прежние коллеги и друзья, как нам тяжело в этом ужасном месте, они бы сжалились над нами, и полностью очистили бы Родрика Мейтсона от всех поклепов, и вернули бы его в столицу штата. «Если бы они только знали!»
Папа держался особняком, большую часть времени укрываясь в своих рабочих комнатах на третьем этаже. Даже в самые жаркие, самые влажные и душные летние дни папа продолжал работать; мама говорила, что он работает по двенадцать часов в сутки, не меньше, и не ослабит усилий, пока не будет полностью очищен от обвинений. Иногда мы на мгновение видели его с безопасного расстояния — например, бродя в высокой траве, кто-нибудь из нас поднимал глаза и видел мелькнувшую белизну привычной папиной рубашки в окне третьего этажа; мы никогда не махали ему, так как папа мог истолковать такой жест как глупое легкомыслие или — хуже того — как насмешку. Видели мы его за обедом, если вообще видели. И когда он уже сидел во главе стола, тогда нас звала в столовую мама, улыбающаяся, окрыленная надеждой, как выздоравливающие после тяжелой болезни. Он ел медленно, с притворным аппетитом, и говорил мало, словно берег свой голос; он не любил слушать нашу болтовню, но ему не нравилось, если мы хранили молчание — «Как на похоронах». (Хотя папа выглядел усталым, он был способен на прежние едкие сарказмы и взрывы гнева, обращенные главным образом на Стивена, его неуклюжие попытки бодриться, которые папа превратно истолковывал как «наглость».) Однако было много вечеров, когда папа ел наверху в одиночестве то, что приготовила ему женщина из Контракера, миссис Далн, которую мама наняла как приходящую кухарку и уборщицу и чей муж, мистер Далн, тоже работал у нас, как мастер на все руки и садовник. (Далны были очень приятными, хотя сдержанными и несколько осторожными людьми, которые по возрасту могли быть нам дедушкой и бабушкой.) Еду ему относила мама на узорчатом потемневшем серебряном подносе, тревожась и настаивая, что ему надо есть, «чтобы поддерживать силы». Ибо все наши жизни, даже наше будущее зависело от «сил» нашего отца.
Иногда, начиная с конца июня, в Крест-Хилл к отцу приезжали люди. Их длинные темные сверкающие машины появлялись будто ниоткуда, неуверенно двигаясь по ухабистой подъездной дороге. Возможно, посетители эти были адвокатами. Возможно, они были следователями. По меньшей мере в одном тревожном случае они оказались телевизионной бригадой и журналисткой; мама не пустила журналистку в дом, но оказалась бессильной перед телевизионщиками, которые просто снимали ее, пока она стояла, прижавшись к дверному косяку, и сердито кричала: «Убирайтесь! Неужели вам мало? Оставьте нас в покое!» Нам не разрешалось говорить с посетителями, не рекомендовалось интересоваться ими и даже не рекомендовалось вспоминать, что они нас заинтересовали. Когда один из приглашенных посетителей папы под вечер вышел из дома, хотя он поздоровался со Стивеном (который работал с мистером Далном в высокой траве рядом с дорожкой, выпалывая сорняки, голый по пояс на солнце), мама сделала вид, что вообще никто не приезжал; то есть никто, кого бы Стивен мог знать. А Стивен не сомневался, что узнал отцовского посетителя; он несколько раз видел его в нашем городском доме; один из школьных товарищей Стивена был сыном этого человека; и тем не менее, к изумлению Стивена, он не мог вспомнить его фамилию. А когда он спросил про него у мамы, мама притворилась, что ничего не знает. «Кто? Я не заметила. Я прилегла отдохнуть. Эта жара…» Стивен спросил, скоро ли папа подаст в суд свою апелляцию, и мама сказала нервно: «Стивен, откуда мне знать? Это меня не касается. Но, пожалуйста, милый, не спрашивай у папы. Обещай!» Будто кто-то из нас, а особенно Стивен, нуждался в подобном предупреждении.
А потому дни — и ночи — были напряженными и непредсказуемыми. Впервые в своей жизни нам, мейтсоновским детям, было нечего «делать» — ни встреч с друзьями и ни частных уроков, ни школьных занятий, ни телевизора, ни VCR, ни видеоигр, ни компьютеров (кроме компьютера Грэма, все больше выходившего из строя), ни кино, ни супермаркетов; некоторым из нас разрешалось поехать с мамой и — реже — с папой в Контракер за необходимыми покупками; но нам запрещалось бродить по улицам городка, а главное — нам было категорически запрещено вступать в разговоры с незнакомыми людьми. К нашему изумлению, каждому из нас были вменены те или иные обязанности по дому — мы же никогда в жизни такой работы не делали, с нашими щедрыми карманными деньгами и кредитными карточками. Здесь, в Крест-Хилле — до чего несправедливо! — нам поручили работу, лишив каких бы то ни было карманных денег! Даже десятилетний Нийл и Эллен должны были работать! Мама строго сказала нам, что на время нам нужно смириться с тем, что мы не те люди, какими были. Она сказала, понизив голос, точно цитируя услышанные от кого-то слова:
— Мы временно стали другими людьми.
Другими людьми! Мы были растеряны, смущены. Мы чувствовали себя обманутыми. Вспоминая, как мама грустно, с жалостью улыбалась, когда говорила о «Бедных», о тех, кто обитал в трущобах США или в странно названном «третьем мире», когда видела гнетущие повторяющиеся по телевизору съемки голодающих или искалеченных войнами людей в Африке, Индии, Боснии, например. Папа и мама сочувствовали этим трагичным людям, но брезгливо презирали других, очень похожих на нас, у кого денег и престижа было меньше, чем у Мейтсонов; мужчин-неудачников папиной профессии, не преуспевших в ней, как он, и женщин-неудачниц, не занявших видного положения в обществе в отличие от мамы с ее бесчисленными приятельницами, клубами, благотворительными мероприятиями — всех тех, кто пытался достичь статуса Мейтсонов и потерпевших неудачу, потерпевших неудачу из-за каких-то нравственных своих изъянов и потому заслуживающих презрения.
Только вот: значит, мы сами стали этими презираемыми другими людьми?
Тем не менее Крест-Хилл и вид с холма на окрестности были красивы или постепенно начали казаться красивыми.
Когда мы этого не ждали. Когда мы внезапно обернулись, и наши глаза увидели — прежде чем мы успели подумать.
Горы были красивы, выступая из туманов поутру. Закаты были красивы: западный край неба за отрогом — огромный котел пламени, пожирающего себя, медленно-медленно сгущаясь в ночь. Вдали, в ясные дни — дома и шпили Контракера, будто игрушечный город на Блэк-ривер. И озеро Нуар, словно бы непрерывно меняющее размеры — наиболее широкое и бурное, когда ветер был особенно крепким — точно волнистое зеркало, всосавшее в себя весь свет и потому кажущееся вопреки любым законам природы абсолютно черным. Грэм опускал глаза, чтобы не смотреть в окно своей комнаты: он предпочитал думать, что ненавидит Крест-Хилл и хочет одного: вернуться домой. (Но не были ли мы уже дома, теперь, когда красивый особняк в пригороде был продан? Их имущество отнято у них? Теперь, когда немногие друзья забыли его; больше не посылали ему Е-мейл, хотя бы даже, чтобы поговорить о нем, как о мертвом?) Стивен, злясь, что он пленник в Крест-Хилле, готовясь вырваться оттуда, тем не менее испытывал теперь удовольствие, работая руками — во всяком случае, на воздухе в хорошую погоду; он мудро думал: «Того дома не вернуть, теперь этот — наш дом». В городе его любили, им восхищались, и он не сомневался, что когда-нибудь его снова будут любить, восхищаться им, скажем, в Контракере; как только его узнают получше.
Словно чудный сон в своей красоте, парящий и парящий в перламутровом влажном воздухе! — вид из окна Розалинды, выходившего на запад к горе Морайя, словно бы притягивал к себе ее глаза, и у Розалинды не было сил сопротивляться. Вопреки своему юному ожесточившемуся сердцу она поймала себя на мысли: «Если бы мы только были тут свои! Мы могли бы быть счастливы».
Многие вещи, перевезенные вместе с нами в Крест-Хилл, необъяснимым образом пропали. Например, много недель мы искали и искали наши велосипеды. А затем в один прекрасный день нашли их — или то, что от них осталось. Недоверчиво вглядываясь в загроможденный хламом сумрак каретного сарая, недоумевая, что произошло с нашими велосипедами. Нашими велосипедами, такими сверкающими, такими красивыми, такими дорогими.
— Черт возьми, не могу поверить, — сказал Стивен. Для Стивена первоклассный дорожный велосипед был самым высшим символом престижа.
Не то чтобы Стивен был таким уж заядлым велосипедистом, но ему непременно надо было иметь самый лучший. И конечно, наши родители исполнили его желание.
Стивен, Грэм и Розалинда, борясь со слезами гнева и обиды, кое-как сумели отделить пять велосипедов друг от друга и вытащили их на свет. Какая неожиданность! Какой шок! Вот итальянский дорожный велосипед Стивена с двадцатью передачами, стоивший более восьмиста долларов, вот «Американский орел» Грэма с одиннадцатью передачами, вот туристический велосипед Розалинды с пятью передачами, «Пежо», когда-то очаровательно серебристый с золотым отливом, вот детские «швинны» близнецов с пухлыми горными шинами — все поржавевшие, искореженные, в лохмах паутины, обсыпанные крысиным или мышиным пометом. Велосипед Стивена уже не выделялся среди остальных своим совершенством; вы не сумели бы отличить прежде глянцево-красный «швинны» маленького Нийла, от «швинна» маленькой Эллен, нежно-голубого цвета — то есть прежде. Мы смотрели на наши велосипеды ошеломленным взглядом, словно перед нами была загадка, которую мы должны были разгадать и не могли.
Стивен снова прошептал, утирая глаза:
— Не могу поверить. Это… варварство.
Грэм, ставший в Крест-Хилле философом, первый оправился от потрясения. Он засмеялся, ударил кулаком по пыльному седлу «Американского орла», смахнул паутину с руля, говоря:
— Будто время прошло. Года. Вот, что время делает с материальными предметами.
— Время? — повторил Стивен. — Но ведь мы тут всего несколько недель.
Розалинда не обращала внимания на своих заспоривших братьев. Она испытывала боль от того, что претерпел ее велосипед, будто ей самой пришлось перенести подобное. Ведь это же был ЕЕ велосипед, ведь правда? Дома она на нем ездила мало, времени не хватало, и в Крест-Хилле более или менее забыла про него; но теперь она остро ощущала его утрату и на коленях извлекала мусор, застрявший между спицами, смахивала паутину и пыль. Если бы не заржавевший знак «Пежо» на раме, она бы, наверное, не узнала свой велосипед. Она сказала встревоженно:
— Может быть, это какое-то испытание. Если мы не сдадимся…
Стивен гневно усмехнулся:
— Я не сдаюсь. И никогда не сдамся.
Знай наши родители, что мы искали наши велосипеды с намерением прокатиться от Крест-Хилла до озера Нуар или в городок Контракер, они, разумеется, запретили бы это, но они не знали — ни он, ни она. Разве что папа увидел нас из своих комнат на третьем этаже. (Нас частично заслонял каретный сарай, во всяком случае, так нам казалось. Собственно, мы толком не знали, какие окна третьего этажа — папины; он мог иметь доступ к ним всем, что обеспечивало обзор Крест-Хилла и его окрестностей на триста шестьдесят градусов.)
Все велосипедные шины были спущены. Но, как ни удивительно, они словно бы не прогнили и не были разорваны. Стивен, полный решимости, отыскал насос, тоже сильно заржавевший, но работающий, и энергично накачал воздух во все шины; и мы быстро попробовали наши велосипеды на Атлее Акаций, пока воздух еще оставался в шинах. Мы возбужденно смеялись. В нашей забаве пряталось какое-то безумие. Мы были точно дети с самодельными, примитивными, неказистыми и, возможно, опасными игрушками — игрушками, которые могли взорваться у нас в руках. Близнецы подбодряли друг друга, но их «швинны» до того заржавели, что им удалось проехать только несколько шагов, и на первой же рытвине они свалились. Долговязый, длинноногий Грэм, который никогда особенно не любил ездить на велосипеде, так как был не в ладах с собственным телом, взгромоздился на свой велосипед и закрутил педали в обратную сторону; проверил ручные тормоза, которые вроде работали (а вдруг нет?); тщетно попытался выпрямить ручки руля, которые были забавно перекошены, и двинулся в путь, с пыхтением нажимая на педали, еле-еле, но продвигаясь вперед. Розалинде повезло больше, несмотря на жалкое состояние ее велосипеда; испуганно хихикая, пытаясь удерживать равновесие, точно пьяная, когда ее велосипед накренялся, качался, дергался и почти падал. Стивен обогнал ее, яростно сжимая кривые ручки своего велосипеда; он тоже покачивался, как пьяный, но твердо решил не упасть; в тот момент, когда уже казалось, что его велосипед вот-вот опрокинется, бесславно увлекая его на землю, он каким-то образом выравнивал его, двигался вперед, вкладывая в это все силы.
— Я не сдамся! — кричал Стивен со смехом. — Никогда.
Мы смотрели, как наш старший брат отчаянными усилиями продвигался вперед на своём искалеченном велосипеде, а спина его майки уже намокла от пота, будто он гнал велосипед вверх по крутому подъему, а не ехал слегка под уклон по направлению к воротам и шоссе. Ярко-оранжевые с черными разводами, вокруг него зигзагами кружили бабочки-данаиды, будто восклицательные знаки.
Стивен ехал к воротам: нам было запрещено покидать Крест-Хилл без разрешения.
Чугунные ворота с пышными завитушками, конечно, были открыты; навсегда открыты; створки обросли ежевикой, плющом и мхом.
— Эй! — крикнул Грэм вслед брату и сестре, которые удалялись, отчаянно крутя педали. Он надеялся их догнать, но проржавелая цепь его велосипеда внезапно лопнула, и он растянулся в траве. Позади него хныкали близнецы. Впереди Стивен и Розалинда с усилием продолжали катить вперед, не оглядываясь. Грэм, тяжело дыша, смотрел им вслед. Ныло ушибленное колено. Он перестал улыбаться. Игра окончилась. Хотя летний день был залит светом, почти слепил светом, ему внезапно вспомнилось Нечто-Без-Лица, которое перешло Аллею Акаций в лунных лучах, двигаясь в сторону ворот. Внезапно он ощутил слабость в ногах. Ведь ходили слухи о зверском убийстве девушки, не то девочки в Контракере; слухи о других случаях, даже в отдаленной деревне на озере Нуар, которую Грэм никогда не видел. Эти слухи приносили в Крест-Хилл Далны, и им не было подтверждения. Теперь Грэм вспомнил их, вспомнил тот ужас, который почувствовал, глядя на Нечто-Без-Лица в лунных лучах, свое убеждение: «Это настоящее! Даже если этого не может быть, оно есть!» Он не видел Нечто-Без-Лица с той ночи полмесяца назад, но у него было ощущение, что каким-то образом Нечто-Без-Лица знает про него, знает про них всех, про Мейтсонов; оно следит за ними, всегда. «И теперь. Даже теперь. При дневном свете». Он сложил ладони рупором и закричал с внезапным испугом:
— Стивен! Розалинда! Вернитесь!
Но они не услышали и бесшабашно скрылись вдали.
Едва он оставил позади открытые ворота и выехал на шоссе, Стивен почувствовал себя на удивление легче, свободнее, будто каким-то чудом сила тяжести заметно ослабела; то же странное ощущение испытываешь, входя в воду, когда она начинает тебя поддерживать. Его покалеченный велосипед продолжал качаться, дергаться, содрогаться под ним, седло было неудобно низким, будто для мальчика заметно меньше ростом, раздавалось стаккато «клик-клик-клик», словно цепь готовилась лопнуть, но Стивен продолжал крутить педали; ему удалось поставить более высокую передачу; постепенно он набрал скорость. И Розалинда, старавшаяся держаться наравне с ним, испытала почти такое же чувство внезапной воздушности, легкости, полета, едва выехала на шоссе — узкую асфальтированную дорогу, где едва могли разъехаться две машины. Душистый ветер освежил ее разгоряченное лицо, осушил слезы обиды и разочарования на ее глазах.
— Видишь? Что я тебе говорил! — крикнул Стивен, улыбаясь. Своей удивительной солнечной улыбкой, которая озарила ей сердце. Его улыбка, похожая на улыбку их отца, с той разницей, что ее юношеский задор был неподдельным, искренним, не пронизанным иронией. Они смеялись вместе. Как беззаботные дети. Они — свободны! Дети бывшего судьи Апелляционного суда штата и все-таки — свободны!
У них голова шла кругом от собственной смелости. Они знали, что, возможно, будут наказаны. И все же не думали об этом — об отце, о наказании, — не думали ни о чем, кроме душистого летнего воздуха, изумительного узора солнечных лучей, пробивающихся сквозь ветви деревьев сбоку от дороги; здесь среди совсем неизвестных им крутых холмов, волнами уходящими вдаль, в окружении густых темных сосновых боров, разделенных луговинами в разноцветных узорах множества цветов, — голубизна горечавок и цикория, яркая желтизна миниатюрных подсолнечников. Совсем рядом с шоссе по камням бежали стремительные ручейки; и казались совсем близкими горы Шатокуа — всегда сурово-задумчивые, заросшие соснами, над которыми высились их туманные пики. Сердце Розалинды наполняла странная запретная радость. Ее разрумянившееся хорошенькое личико сияло веселым волнением, ее пальцы порыжели от ржавчины на руле. В ошеломлении от холмов и сосен она крикнула:
— Стивен, подожди меня!
Они ехали в направлении Контракера — ведь так? Или в направлении озера Нуар в глубь лесов? Они, наверное, проехали две… три мили — но все выглядело по-прежнему непривычным. Ни домов, ни ферм, ни знакомых ориентиров. И — так странно! — никакого движения по шоссе. Розалинда поделилась бы этими наблюдениями со Стивеном, но он был далеко впереди, и сам того не замечая, все увеличивал расстояние между ними; майка на спине потемнела от пота, крепкие мускулистые ноги мощно крутили педали. Розалинду вдруг охватило тревожное предчувствие, нет, не страх, но предчувствие, она думала, не сознавая, что думает, о жутком Нечто-Без-Лица, которое неделю назад приснилось ей, и которое Грэм, по его утверждению, видел своими глазами. Возможно ли такое? В подобный летний день среди подобной красоты Розалинде было трудно этому поверить.
«Но, да, ты знаешь, это так».
Еще полмили — и появился едущий ей навстречу Стивен, озабоченный тем, что его задняя шина теряет воздух; а потому с большой неохотой они с Розалиндой поехали назад в Крест-Хилл, до которого было примерно три мили, хотя показались они много длиннее, так как дорога теперь почти все время шла вверх и выбоины в асфальте, видимо, не чинившемся уже много лет, заставляли их лязгать зубами. Когда изъеденная ржавчиной, частично повалившаяся ограда, окружавшая Крест-Хилл, замаячила впереди, почти скрытая густыми зарослями, небо заметно затянули тяжелые пористые тучи, которые гнал со стороны озера Нуар теплый, отдающий серой ветер. Что-то не так? На Розалинду нахлынула тревога, а с ней и дурные предчувствия. Сквозь просветы в ветвях возник величественный старый дом на холме, в форме креста, его известняковые стены угрюмо розово-серые; дом из сказки, и казалось, конечно же, приют особенных людей, хотя был ли он красив или откровенно безобразен, Розалинда, задыхающаяся, уставшая до ошеломления, решить не могла бы. Что мы, дети, знали об истории Крест-Хилла, что нам рассказывали о дедушке нашего отца? Только что этот давным-давно скончавшийся человек носил имя с библейскими отзвуками: Мозес[10] Адам Мейтсон. Он нажил состояние, как говорили, владея текстильной фабрикой в Уинтертерн-Сити в сорока милях к югу, и удалился на покой среди предгорий Шатокуа вблизи от Контракера. Однако в Крест-Хилле не было его портрета. Вообще никаких фамильных портретов, да и ничего другого не висело там на стенах кроме полос отклеившихся штофных обоев; почти все комнаты в правом и левом крыле дома были лишены не только мебели, но даже воспоминая, даже намека на мебель. «Будто сама история была изгнана, стерта. Словно сама история была слишком болезненной, чтобы ее сохранять».
Когда Стивен и Розалинда наконец въехали в открытые ворота Крест-Хилла, посыпались первые капли дождя, будто расплавленный свинец, шипя и жаля. И какой это был подъем! Холм Крест-Хилл никогда еще не был так крут. А ухабистая Аллея Акаций в травах заросшего парка была настоящей полосой препятствий. К тому времени, когда Стивен и Розалинда добрались до дома, они совсем запыхались и обливались потом: их никак нельзя было назвать привлекательными, от них исходил тяжелый запах пота; тонкая блузка Розалинды и шорты прилипли к ее тоненькой фигуре, к ее маленьким упругим грудям, вызывая у нее отвращение. И, к их отчаянию, и отец и мать оба ждали их на каменной террасе, где бурьян пробивался между растрескавшимися плитами; остальных детей нигде не было видно, словно им было велено не выходить из своих комнат. На отце была мятая, уже не совсем белая полотняная куртка и спортивные брюки; он явно был очень рассержен, однако пытался держать себя в руках; в какой-то мере вернулось его прежнее ироническое обаяние, будто он выступал в суде или по телевидению. Глаза у него были плоскими и тусклыми, но он сумел улыбнуться вполне непринужденно; мама чуть позади него в бледно-зеленых шелковых брючках и кимоно в тон, похожем на шелковую тунику, даже не попыталась улыбнуться, — ее густо накрашенное лицо опухло от обиды и гнева; глаза заплыли от слез; ведь ей, матери, конечно, пришлось выслушать упреки за недопустимое поведение двух ее старших детей. Отец сказал грозно:
— Стивен, Розалинда, как вы посмели ослушаться меня? Вы отсутствовали без разрешения, даже не поставив в известность ни свою мать, ни меня, о своем намерении покинуть Крест-Хилл, почти на восемь часов! Такое поведение переходит все границы!
Восемь часов! Стивен и Розалинда испуганно переглянулись. Они возразили:
— Но ведь прошло не больше часа! Мы просто попробовали наши велосипеды…
Однако казалось несомненным, что они отсутствовали гораздо, гораздо дольше, чем один час. Небо, все в клубящихся безобразных тучах, потемнело почти до вечернего; температура понизилась чуть ли не на десять градусов, жалящий дождь хлестал все сильнее, неся запах ночи. Точно провинившийся ребенок Розалинда разразилась слезами:
— Папа, прости! Прости!
Отец сказал возмущенно:
— Прости! После того, как мы чуть с ума не сошли, тревожась за вас! Отправляйтесь в свои комнаты немедленно! Я поговорю с вами по отдельности.
Опустив голову от стыда, Розалинда бросилась в дом, но Стивен вызывающе остался на террасе, упрямо доказывая, что они никак не могли отсутствовать восемь часов, он уверен, что они не отсутствовали восемь часов, ну и в любом случае у них есть право ездить на своих велосипедах…
— Ты не можешь держать нас тут как заключенных, отец, из-за того что сам такой.
Наступило мгновение тишины. Слышно было только, как дождь с шипением хлещет по плитам террасы.
Быстро, однако с достоинством, папа шагнул вперед, и прежде чем мама успела ухватить его руку, ударил Стивена ладонью по пылающему потному юному лицу.
Бедная мама — «Вероника Мейтсон». Мелодичное имя, когда-то звучавшее так часто, а теперь так редко. Ведь для нас, конечно, наша мать была «мама», а для Далнов она была миссис Мейтсон или, чаще, «мэм». Из всех нас только папа имел прерогативу называть ее этим красивым именем, данным ей при крещении; однако, когда он обращался к ней, за обедом например, то обычно тоном мягкого мученического упрека:
«Вероника, что это за еда? Словно во рту… земля».
«Вероника, почему дети являются к обеденному столу такими оборванцами? И пахнут так, будто неделю не мылись».
«Вероника, почему воздух такой… тяжелый в этой комнате? Такой сырой? Или это наши тяжелые сырые сердца?»
Мама сидела на мамином месте напротив папы во главе стола, улыбаясь своей красивой ослепительной улыбкой. Может быть, она слышала, может быть, нет.
Такая к этому времени знакомая история, рассказывавшаяся и перерассказывавшаяся нам — и миссис Далн, которая только покачивала головой и сочувственно прищелкивала языком, — как тогда в городе, едва пошли слухи о неминуемом падении судьи Родрика Мейтсона, мамин телефон перестал звонить. В одно прекрасное утро, внезапно — в доме воцарилась тишина. Где прежде элегантнейшая Вероника Мейтсон была ослеплена собственной популярностью: она во всех списках гостей, в бешеной карусели званых завтраков, благотворительных мероприятий, открытия музеев, и приемов, и официальных банкетов, теперь ее, как судью Мейтсона, внезапно вычеркнули, стерли резинкой. «Будто я была в карантине с какой-нибудь омерзительной болезнью, — с горечью говорила мама. — Мы все, Мейтсоны, даже вы, дети, — „виновны, пока не будет доказана наша невиновность“». Ее нежное, тщательно накрашенное лицо начинало напоминать смазанную акварель; ее глаза, зелено-карие, прежде сверкавшие жизнерадостностью, теперь были пронизаны красными жилками от нескончаемых слез; дыхание, иногда ненароком обдававшее лица детей, пахло кислым, словно внутренность старого холодильника на кухне. «Мама пьет?» — перешептывались мы. «Мама пьяна?» Мы любили маму, но мы ненавидели маму. Мы боялись мамы. Розалинда сказала:
— Я никогда ее не знала прежде, а вы?
И Грэм вздрогнул, и помотал головой, а Стивен, который пытался все представлять в лучшем свете, даже обдумывая (как мы подозревали) свое бегство, сказал:
— Мама просто претерпевает метаморфозу, как бабочка.
— Бабочка в обратном направлении, — сказал Грэм с ухмылкой.
В городе у мамы для нас почти не было времени, теперь в Крест-Хилле в бесконечные летние дни, когда бледно-горящее солнце, казалось, еле волоклось по небу, а минутные стрелки часов, которые еще ходили, казалось, иногда отползали назад на дюйм, времени у нее было слишком много. Хотя папа вставал на заре, чтобы продолжать работу над своей защитой, мама вставала поздно — как можно позднее, ее страшил новый день изгнания; она мылась в нескольких еле натекших дюймах чуть теплой воды в допотопной ванне с пятнистой эмалью; она накладывала на лицо маску макияжа со всем тщанием и пыталась что-то сделать со своими волосами; скользила по дому, точно привидение в своей теперь мятой городской одежде, словно ожидая, что за ней заедет подруга и они отправятся завтракать в каком-нибудь загородном клубе или новейшем модном ресторане. «Мама сегодня пьет? Бедная мама». Она начала относиться с подозрением, даже с ревностью к Розалинде, которая быстро вырастала в красивую, физически крепкую, способную и умную девушку с длинными кудрявящимися волосами червонного золота, выбеленными солнцем; она без конца допрашивала Стивена и Грэма в убеждении, что они при каждом удобном случае ускользают в Контракер или куда-нибудь еще дальше, она поручала старшим детям разные хозяйственные обязанности, но очень редко проверяла их. Если прежде она сосредотачивала внимание на близнецах, одевая их с маниакальной заботливостью — «наших последних малюток», то теперь она откровенно тяготилась ими, предоставляя добросердечной миссис Далн опекать их и слушать их несмолкаемую болтовню. Маленький Нийл, умный сообразительный мальчик, который в городе был очаровательно непосредственным, вдали от города стал болезненно нервным; тени вызывали у него дрожь, заставляли ежиться, даже если тень была его собственной; он все время дергал маму за руку, точно малыш, моля и хныча: «Оно здесь, оно приходит сюда, когда мы не смотрим, и оно прячется, а если зажечь свет, превращается в тень, и если обернуться, она обернется с тобой, так что его нельзя увидеть…» — путанно говорил Нийл о ком-то или о чем-то, которое, он был убежден, жило в Крест-Хилле вместе с нами. Мама раздраженно смеялась, говоря: «У меня нет времени для детских игр. Я не могу быть „круглосуточной матерью“!» Маленькая Эллен, зеркальное отражение своего брата, хотя чуть уменьшенное, с широко распахнутыми наивными карими глазами и привычкой сосать пальцы, тоже верила, что кто-то или что-то живет с ними в Крест-Хилле, но только днем оно невидимо. Эллен редко спокойно спала всю ночь; бедняжка плакала и металась в постели, но мама наотрез не позволяла ей спать с горящей лампой, и не только из-за того, что свет будет мешать спать Розалинде, с которой Эллен делила спальню на втором этаже, но из-за риска, что он привлечет внимание к нам в темноте: «Крест-Хилл виден на мили вокруг. Мы осветим путь до самых наших кроватей».
Как-то раз Эллен совсем расплакалась, слезы градом катились по ее нездорово покрасневшим щекам, и мама в досаде, опустилась перед ней на колени, крепко сжала ее худенькие плечи и слегка встряхнула девочку:
— Радость моя, не плачь, пожалуйста! На нас всех слез не хватит.
Особенно маму волновала и тревожила еженедельная газета «Контракер вэлли уикли», которую папа запретил нам читать — и ей тоже, но миссис Далн по маминой просьбе тайком приносила газету в Крест-Хилл. Большая часть газеты посвящалась обычным местным новостям; но первую страницу последнюю неделю заполняли все более и более пугающие заголовки: «ШЕСТИЛЕТНЯЯ ДЕВОЧКА ПРОПАЛА, ОБЫСКИВАЕТСЯ БОЛОТО». «ДЕВУШКА СЕМНАДЦАТИ ЛЕТ НАЙДЕНА ИЗУРОДОВАННОЙ И ЗАДУШЕННОЙ В ПУСТОМ АМБАРЕ». «ТРУП ДЕВЯТНАДЦАТИЛЕТНЕГО ЮНОШИ ОБНАРУЖЕН НА ПОЖАРИЩЕ ПОСЛЕ ПОДЖОГА». Местные полицейские вели расследование этих преступлений, а также и других, которые могли иметь связь с этими; были задержаны несколько подозреваемых; мама читала газеты с увлечением и ужасом, не отрываясь, а потом говорила нам слабым взволнованным голосом: «Теперь вы понимаете, почему ваш отец и я не хотим, чтобы вы, дети, отправлялись в город одни? Почему вы не должны покидать Крест-Хилл, если нас нет с вами?»
Будто наши родители часто отлучались из Крест-Хилла — не чаще раза-двух в неделю. Пятимильная поездка до Контракера! Где, если нам выпадала удача, мы могли получить дозволение сопровождать маму, например, в супермаркет за какими-нибудь деликатесами, или в скверно пахнущую аптеку, где нас встречали грубые, любопытные взгляды, или в «Сире», или «Кей-март». Мы, Мейтсоны, те, которые никогда прежде не переступали порога таких серых и скучных мест. Стивен презирал эти жалкие прогулки, но Грэм и Розалинда в жажде хоть какой-то перемены обычно сопровождали маму. Они были строго предупреждены никуда от нее не отходить — не смешиваться с толпой незнакомых людей, но, разумеется они нарушали этот запрет, едва мамино внимание бывало чем-либо отвлечено. И они умоляли о разрешении посетить небольшую городскую библиотеку, и оно неохотно, но было им дано. Там, пока Грэм увлеченно пасся среди полок физической и математической секций, Розалинда, истосковавшаяся по общению со сверстницами, застенчиво разговаривала с девочками своего возраста; называла себя, объясняла, что она и ее семья здесь недавно и живут в Крест-Хилле. Контракерские девочки смотрели на нее с изумлением. Одна из них со смело малиновыми губами, грубовато привлекательная, сказала:
— Вы живете в Крест-Хилле? Там никто не живет.
Разгар лета. Теплый сернистый воздух, приносимый ветром с озера Нуар, обрек бедную маму на мигрени, все более жестокие.
Разгар лета. Пронзительный звон цикад на деревьях, когда температура дошла до тридцати градусов, натянул нервы бедной мамы как струны.
И были обманчивые звуки, как называла их мама — «жестокие обманчивые звуки» — странные вибрации, приглушенные голоса и смех в дальних комнатах Крест-Хилла; звонки телефона там, где не могло быть ни звонков, ни телефона. «Вероника? Вер-он-ика?» В знойный полдень на исходе июля на ухабистой дороге возник, подпрыгивая по рытвинам, серебристо-зеленый красавец «мерседес», который расплылся в воздухе, приближаясь к площадке перед домом, а перед тем ввергнул бедную маму в безумное волнение и панику. Она верила, что это, конечно, самая близкая подруга, которая не общалась с ней уже много месяцев, приехала, чтобы увезти ее позавтракать в загородном клубе…
— А я не одета. Не приняла ванны. И поглядите на мои волосы!
Мама пришла в такое расстройство, что миссис Далн пришлось схватить ее и удержать в своих утешительных объятиях.
Не было никаких «мерседесов» перед домом, и не было никаких «мерседесов» на подъездной дороге. Однако Грэм упрямо утверждал, что тоже его видел. Он видел что-то серебристо-зеленое, неровно движущееся, имеющее форму машины; и стремительно исчезавшее при приближении к дому.
Бедная мама. После фальшивой тревоги, вызванной ее подругой в «мерседесе», она несколько дней была совсем больна, совсем без сил. Затем сразу восстала со своего одра, полная энергии, когда папа сообщил ей, что через неделю ожидает в Крест-Хилле важных гостей, которые будут совещаться с ним о новом представлении его дела генеральному прокурору. (Он собрал новые данные, новые доказательства, сказал папа. Неопровержимые доказательства, что главные свидетели-доносчики в суде давали против него ложные показания. Неопровержимые доказательства того, что первоначальные обвинения, представленные против него предубежденным большим жюри, были абсолютно беспочвенными.) Мама вскричала:
— Нельзя, чтобы они увидели эти постыдные комнаты! Мы должны что-то сделать!
Конечно, она бы хотела заново отделать нижние комнаты, которыми мы пользовались, но на это не было денег. Вместо этого, повязав волосы веселеньким шарфом, в широких бумажных брючках и старой рубашке Стивена, мама провела домашнюю бригаду из миссис Далн и детей через несколько комнат, сосредоточив усилия для практических целей на утренней столовой с стеклянной стеной, выходящей на Овальный пруд: в ней папа намеревался принять своих коллег. Никто из нас уже много месяцев не видел маму полной такого молодого задора и энтузиазма, да нет — уже годы! Ее глаза, хотя и слегка налитые кровью, сияли. Цвет лица под коркой макияжа был свежим, юным. К концу двух дней заросшие грязью стекла в частых переплетах окон утренней столовой были протерты так, что солнечные лучи лились сквозь них без помех; паркетный пол был более или менее отчищен от многослойной пыли и натерт; длинный антикварный стол вишневого дерева был отполирован, а вокруг него расставлены десять красивых стульев, не одного гарнитура, но в хорошем состоянии. Старые ветхие шелковые гардины были сняты, и мама с миссис Далн, искусной швеей, ловко приладили на их место гардины, снятые с окон в другой части дома — из индийского ситца с ярким узором. Когда папа увидел, чего добилась мама и все мы, он оглядывал плоды нашего труда с искренним удивлением и благодарностью. Его глаза наполнились слезами.
— Вероника, как могу я тебя отблагодарить? И всех-всех! Вы сотворили волшебство.
В мальчишеском восторге он схватил руки мамы, чтобы расцеловать, и лишь на секунду помедлил, увидев, какие они белесые, какие худые и сморщенные, будто у старой женщины, от долгой возни с детергентами.
— Значит, ты меня любишь, Родрик? — спросила мама с тревогой, тоном, который нам, ее детям, внушил стыд. — Я хорошая жена тебе, несмотря ни на что?
Но, — бедная мама! — не прошло и нескольких дней, как все ее труды пропали даром.
Каким-то образом пылинки, частицы грязи и сажи снова проникли в углы утренней столовой. В ней повис кислый запах гнильцы. Лесные птицы, обманутые прозрачностью стекол, не воспринимали их, как препятствие, летели прямо в окно, ломая шеи; они лежали на полу скорбными кучками перьев. Дождь, проникавший в разбитые окна, загрязнил паркет, который к тому же вздулся, промочил и испачкал мягкие сиденья стульев. Даже яркие гардины из индийского ситца выглядели грязными и истрепанными, будто провисели тут многие годы. Мама металась, рвала на себе волосы, плакала. «Но… что произошло? Кто это сделал? Кто мог быть настолько жесток?» Мы, дети, тоже были ошеломлены и расстроены; десятилетние Нийл и Эллен в ужасе жались друг к другу, твердо веря, что невидимое нечто, живущее в доме с нами, исчезающее, когда вихрем оборачиваешься, чтобы изловить его, злорадно устроило разгром. Розалинда была глубоко огорчена и рассержена, потому что она работала чертовски усердно, она гордилась результатами своей работы, помогая маме ради благой цели. Стивен молчал, думал, грыз нижнюю губу, будто приходил к какому-то решению. Грэм, с ухмылкой на худом капризном лице — ухмылкой притворного удовлетворения — сказал:
— Мама, такова судьба материальной вселенной — снашиваться, сходить на нет. Ты думала, что мы исключение?
Мама обернулась к нему и закричала:
— Я тебя ненавижу! Всех вас ненавижу!
Но ударила она только Грэма, оцарапав ему кожу под левым глазом острым краем изумруда в своем кольце.
Потом мама пошатнулась и упала. Глаза у нее закатились. Ее тело ударилось о грязный пол мягко, будто небрежно уроненный узел с одеждой. Мы, дети, глядя в ужасе на распростертую женщину, казалось, знали, что мама уже никогда не будет той, которой была раньше.
Местное мнение разделилось: рыскающий убийца был медведь, обезумевший от вкуса человеческой крови, едва ее попробовав; или же убийца был человек, просто обезумевший и подражающий поведению взбесившегося медведя.
На исходе июля нашли еще одну жертву: одиннадцатилетнюю девочку, задушенную и изуродованную в глухом лесу неподалеку от деревни на озере Нуар. А в начале августа семнадцатилетний парень, убитый страшными ударами по голове, с частично содранным лицом, был найден на краю кладбища в Контракере. Вся дрожа, мама бросала только один взгляд на газету с ее жуткими заголовками. «Одно и тоже, одно и тоже. Как погода». Не выразила она особого удивления или интереса, когда однажды утром местный шериф с двумя помощниками приехал допросить нас, неофициально, как они объяснили: опрашиваются все, проживающие в этих местах. Они почти все время провели с папой, который произвел на них сильное впечатление своим умом и мягкой обходительностью. Ничего не знать о профессиональных неприятностях Родрика Мейтсона они не могли и тем не менее называли его «судья», «ваша честь», и «сэр» весьма почтительно; ведь до столицы штата было триста миль, и тамошние скандалы, и борьба за власть для Контракера никакого интереса не представляли.
Со своей стороны папа был очень любезен с представителями закона. У них не было ордера на обыск, но он дал им разрешение обыскать парк и лес вокруг дома. Все мы, даже мама и близнецы, напуганные появлением полицейских машин, следили за ними из окон верхнего этажа. Мама сказала тоном, каким задают не имеющий ответа вопрос:
— Что они думают найти? Какие глупые люди!
А папа сказал с легкой улыбкой:
— Что же, пусть ищут. В моих интересах быть хорошим гражданином. А в результате им незачем будет возвращаться и снова нас беспокоить.
«Что я потерял: мое имя пользователя, мой пароль, мою душу.
Куда я должен бежать? Не ВРЖ. Ее не существует».
Такой будет прощальная записка Грэма, сначала напечатанная на его барахлящем компьютере, сливавшем слова в сплошные блоки бреда, букв, цифр и компьютерных значков; а затем написанная дюймовыми заглавными буквами с таким гневом, что кончик грэмовского маркера продырявливал бумагу.
Он перестал думать о себе, как о Грэме Мейтсоне. Имя и фамилия внушали ему отвращение. «Грэм» — имя, данное ему, словно подарок, не принять который он не мог. «Мейтсон» — родовое имя, унаследованное, как судьба, не принять которую он не мог.
Семья считала, что он изменился, стал мрачным, даже еще более молчаливым и замкнутым с тех пор, как мама ударила его по щеке так унизительно на глазах у всех; с тех пор, как его лицо, юное, ошеломленное, закровоточило; с тех пор, как узкая рваная ранка запеклась в царапину, похожую на застежку-молнию, которая казалась — так странно, так противоестественно — всегда совсем свежей. (Сдирал ли Грэм струп, чтобы она оставалась такой? Если да, то машинально или когда ненадолго засыпал беспокойным сном.) Собственно, только Грэм знал, что причина была гораздо глубже.
В городской библиотеке Контракера он обнаружил в отделе «История долины Контракер» несколько старых переплетенных в кожу томов, десятилетия никем не открывавшихся, и из любопытства прочел страницы, на которых фигурировал знаменитый Мозес Адаме Мейтсон «текстильный фабрикант — борец за сохранение дикой природы», который построил Крест-Хилл, «одну из архитектурных достопримечательностей этой области»; он с изумлением узнал, что его прадед переплыл Атлантический океан четвертым классом из Ливерпуля (Англия) в возрасте 13 лет, не сопровождаемый хотя бы одним взрослым, в 1873-м; что он стал учеником на верфи в Марблхеде (Массачусетс), но вскоре перебрался на север штата Нью-Йорк, где в Уинтертерн-Сити построил первую из нескольких мейтсоновских текстильных фабрик; за десять лет он стал богатым человеком, на рубеже веков — мультимиллионером, в той эре, в которой такие агрессивные капиталисты, как Дж. Пирпонт Морган, Джон Д. Рокфеллер, Эдвард Гарриман и Эндрю Карнеги сколотили свои колоссальные состояния через монополии и тресты и благодаря систематической эксплуатации неорганизованных рабочих, в основном иммигрантов. Мозес Адаме Мейтсон никогда не был так богат, как эти люди, и не приобрел такой недоброй славы; тем не менее, как узнал Грэм, быстро проглядывая эти страницы, его прадед жестоко эксплуатировал своих рабочих; на его фабриках работали женщины, молоденькие девушки, даже дети за жалкие 2,50 доллара в неделю; многим его работницам было меньше двенадцати, а девочки шести-семи лет работали по тринадцать часов в день. Грэм прошептал вслух: «Тринадцать часов!» Ему ни разу не приходилось работать сколько-нибудь долго до безумств в утренней столовой под маминым руководством; да и тогда он трудился не больше двух часов, причем не слишком усердно. Он не мог вообразить: работать… тринадцать часов! Маленькая девочка среди грохочущего шума, в жаркой духоте или замерзая.
Грэм с ужасом прочел о «Пожаре в Южном Уинтертерне 8 февраля 1911 года» — одна из текстильных фабрик Мейтсона сгорела дотла, в огне погибло более тридцати человек, включая детей; в процессе следствия выяснилось, что фабрику не обеспечили достаточным числом выходов на случай пожара, и даже имевшиеся двери необъяснимым образом были почти все заперты. Грэм уставился на коричневую фотографию дымящихся развалин; возле стояли пожарные и разные другие люди, а на снегу рядами лежали укрытые брезентом трупы — так много! — а некоторые такие маленькие! Многие жертвы обгорели настолько, их лица настолько обуглились, что достоверно опознать их оказалось невозможно. Тела без лиц.
Грэм слепо поставил книгу назад на полку. Семейной истории ему было более чем достаточно. Значит, недаром его мучил болезненный стыд, что он Мейтсон и живет в разрушающемся Крест-Хилле; построенном, как он только теперь узнал, на костях таких невинных жертв.
Он решил ничего не говорить Розалинде и Стивену. Во всяком случае, не сейчас. Слишком омерзительным, слишком постыдным было это открытие. Грэм лелеял свой подростковый цинизм, но не хотел разделить его со своими более энергичными, более привлекательными сестрой и братом. Кто-то же должен оберегать ни в чем не повинных: им незачем знать слишком много.
Знала ли мама про Мозеса Адамса Мейтсона? Возможно, нет.
Конечно, нет.
А отец? Конечно, да.
Быть помеченным судьбой, быть проклятым — разве это также не значит быть особенным?
С той июньской ночи, в начале лета нашего изгнания, когда он увидел существо, которое назвал Нечто-Без-Лица, Грэм редко спал больше одного-двух часов подряд; часто он не раздевался и вообще не ложился в постель, потому что она стала для него местом мук и отчаяния. И теперь сон одолевал его днем парализующими припадками; не в силах его побороть, он впадал в глубокое кататоническое забытье, как новорожденный; потом внезапно просыпался, моргая, задыхаясь, а сердце бешено колотилось. (Он мог оказаться на грязном полу одной из запертых комнат Крест-Хилла, или в штыковидной траве газона, не в силах вспомнить, как он оказался там. Иногда над ним наклонялся кто-нибудь из нас, крича: «Грэм, проснись же! Грэм, проснись же!») Бессонница Грэма все ухудшалась, и все возрастала извращенная гордость, которую она в нем вызывала. Он не мог довериться ночи, чтобы уснуть; он не мог довериться дню. Как он жалел, что не может сесть за компьютер и похвастать перед своими невидимыми друзьями в киберпространстве, что он в отличие от них всех, больше вообще не спит. Он упивался тем, что мама, погрузившаяся в себя, теперь совсем равнодушная к своим детям, понятия не имеет о его патологическом состоянии; и папа, казалось, нисколько этим не интересовался, если не считать ироничных окликов за обеденным столом, когда он клевал носом или не отвечал на обращенный к нему вопрос. («Сын, я с тобой говорю. Где витает твое сознание?» — спрашивал папа; и Грэм пытался вернуть свое сознание, свое мышление, как маленький мальчик может робко дергать нитку любимого змея, который унес высоко в небо непредсказуемый ветер, достаточно сильный, чтобы разорвать его в клочья. «Мое сознание! Мое сознание! Отец, вот оно!»).
Быть помеченным судьбой, быть проклятым — это значит понять, что ты особенный.
Грэм перестал верить, что наш отец может быть «спасен», что «справедливость» восторжествует. Он утратил веру в то, что мы когда-нибудь вернемся к нашей прежней жизни в городе; он перестал верить в то, что наша «прежняя жизнь» вообще когда-либо существовала. Как киберпространство, в котором он провел столько часов своей юной жизни, существует везде, но также и нигде. И нигде должно преобладать. Это финальный закон природы.
Теперь, когда маму Крест-Хилл сломал, теперь, когда папа со все большей маниакальностью уединялся у себя на верхнем этаже (запретном, как была запретна и спальня, для нас, детей: даже близко подходить воспрещалось), в доме воцарилось тихое смятение; будто последствия шока, но бесшумного, неопределенного шока, как бывает после того, как над тобой пролетит мощный реактивный самолет. Был август, пора жгучего, душного зноя; пора колеблющегося, дрожащего зноя; и частых гроз и зарниц; пора частых перерывов в подаче электричества, когда скверная проводка Крест-Хилла вообще выходила из строя и темнота длилась часами. Настал день, когда мы поняли, что мистер и миссис Далн перестали приезжать; мы словно бы знали, что им не платили много недель и они отчаялись получить вознаграждение за свою работу. Мама объясняла пустым, равнодушным голосом, словно говоря о погоде: «Они получат все, что им причитается. Папа выпишет им чек. Со временем». Мы спросили: но когда? (Нам было стыдно, что эта добрая пожилая пара, так заботившаяся о нас, будет обманута.) Мама только улыбнулась и пожала плечами. После «предательства», как она начала называть случившееся с утренней столовой, всякие эмоции ее покинули. «Теперь это не мама, — с горечью думал Грэм. — Но тогда, кто же?»
По воле судеб важные посетители папы так и не приехали в то утро. Он ждал их весь день, и это был один из длиннейших августовских дней. Сначала он ждал спокойно в свежеотглаженном голубом в полоску летнем костюме, белой рубашке и галстуке, проглядывая документы в аккуратных стопках на столе вишневого дерева; затем со все более возрастающим волнением у парадного входа в Крест-Хилл под мшистыми в разводах сырости неоклассическим портиком; по мере того как проходили часы и белесое дымчатое солнце летаргически сползало с небосклона, он снова обрел спокойствие с видом иронической покорности судьбе, глядя через заросшее травами пространство в направлении въездных ворот, как человек, слышащий дальнюю музыку, неслышную никому другому и, наконец, неслышную ему самому.
Ночь середины августа, дымчатый лунный свет; Грэм решил выследить своего брата Стивена, спрятаться в ожидании Стивена в болотистых травах в конце подъездной дороги. Он словно бы знал, что Стивен по ночам тайно уезжает из Крест-Хилла на своем велосипеде, не считаясь с требованием папы, чтобы больше никто из нас на велосипеде или пешком не смел туда отправляться без его разрешения. Грэма до дрожи восхищало, что его брат так своевольно не слушается нашего отца, но его одолевала зависть. «Куда он ездит? Кто его друзья? Это нечестно!» Стивен прятал свой велосипед в одном из амбаров, тайком смазывая его, отчищая от новой и новой ржавчины, производя починки; итальянский дорожный велосипед, хотя легкий и изящный, оказался на удивление прочным. Цепь грэ-мовского велосипеда скрепить не удалось, и ездить на нем было нельзя, но Грэм думал, что мог бы взять велосипед Розалинды; они со Стивеном могли бы поехать вместе… в Контракер?
И вот Грэм ждал Стивена, притаившись в высокой траве. Со всех сторон ночь полнилась шипящим жужжанием ночных насекомых. Одни звенели в унисон, другие испускали отдельные пронзительные звуки, как визг пилы. Бессонницу Грэма, считал он, особенно усиливал лунный свет. Луна! Безжалостный глаз дразнит, подмигивает, зловеще светит на него — так далеко внизу. «И все-таки это талант — никогда не спать. Никогда не опасаться быть застигнутым врасплох». Грэм не сомневался, что будет бодрствовать, однако его заставил очнуться звук шагов, вибрация земли; он сел прямее, ошалело, на миг ничего не соображая, и увидел тогда, что мимо совсем близко проходит Стивен, или фигура, которую он принял за Стивена — думая, каким высоким, каким взрослым стал Стивен; все замечали, каким мускулистым стал Стивен за это лето, работая на воздухе с мистером Далном, окашивая и содержа в порядке огромный газон, который неотвратимо через несколько дней вновь зарастал травой по плечо и яркими лесными и полевыми цветами в буйстве плодородия. Грэм пробормотал:
— Стивен?.. Это я.
На него обрушилась мысль, что брат может отвергнуть его. Грэм большую часть лета угрюмо замыкался в себе, уклоняясь от частых дружеских попыток Стивена его развлечь. Грэм сказал:
— Стивен? Подожди. Можно мне с тобой? Пожалуйста…
Ему показалось странным, что Стивен, зная теперь, кто он, ничего не ответил. Странно, что он остановился так внезапно примерно в семи шагах от Грэма, руки приподняты у боков, поза напряженная, настороженная; лицо погружено в тень, неподвижно.
— Стивен?.. — Грэм бездумно шагнул вперед.
Увидев в этот миг, что фигура перед ним была не его братом Стивеном, но… Нечто-Без-Лица.
Грэм застыл, парализованный. Ведь ему могло казаться, что это был всего лишь симптом бессонницы, которой он столь роковым образом возгордился; кошмарная фигура перед ним — плод его воображения, его бред, «нереальная», а если и «реальная», как были реальны зверства, о которых сообщалось в еженедельной контракерской газете, то не имеющая отношения к нему. У него не было времени позвать на помощь: существо ринулось на него, взмахивая руками, как может бить лапами медведь — свирепо и слепо; настолько тяжелее, настолько сильнее, чем Грэм, и Грэм был повален на землю, словно несмышленый малыш, а не тринадцатилетний мальчик.
Если не считать звуков ночных насекомых, все было погружено в тишину, потому что существо молчало, а Грэм не мог закричать, его дыхание оборвалось, едва Нечто-Без-Лица скорчилось над ним, там где он упал, осыпая ударами его незащищенную голову, царапая и терзая его лицо, срывая плоть с его лица, пока Грэм падал и падал в землю под буйными травами Крест-Хилла.
Второй раз за это лето нашего изгнания в Контракер, проснувшись утром, мы обнаружили, что наш брат Грэм исчез. И опять мы звали его, кричали его имя и искали; Розалинда сразу же повела нас на дальний берег Овального пруда — который к началу августа так обмелел, что превратился в черную, затхлую лужу грязи среди осоки и высохшего бамбука. Но, конечно, там никого не было. Никаких отпечатков в мягкой земле. Мы нетерпеливо кричали: «Грэм? Грэ-эм!», так как нам уже давно претило детское эгоцентричное поведение Грэма, которое всех нас выводило из равновесия. (За исключением мамы, которая спустилась вниз поздно утром в своем засаленном шелковом халатике, и неподвижно сидела в утренней столовой, слишком апатичная, чтобы хотя бы заварить чай, так что теперь за нее это делала Розалинда; ее выцветший водянистый взгляд был невозмутимо обращен в нашу сторону.)
Сначала папа оставался относительно спокойным, хотя и был недоволен, что его рабочий распорядок оказался нарушен; затем, когда стало ясно, что. Грэм действительно пропал, он присоединился к нашим поискам — двигаясь неуклюже, неуверенной походкой выздоравливающего, моргая от резкого летнего солнечного света, пока бродил по пояс в траве и отмахивался от комаров. Мы слышали его голос повсюду:
— Грэм! Я приказываю тебе вернуться! Сын, это зовет твой отец!
Он попеременно приходил в бешенство и пугался; его бешенство нас не удивляло, но его страх леденил нас ужасом, так как наш отец крайне редко проявлял эмоции, свидетельствующие о слабости.
Наконец Стивен обыскал заваленный стол Грэма, где наткнулся на загадочную записку, которую его брат так старательно вывел печатными буквами.
«Что я потерял: мое имя пользователя, мой пароль, мою душу.
Куда я должен бежать: не ВРЖ. Ее не существует».
Папу эти слова удивили, словно он не знал, что его тринадцатилетний сын способен на подобное красноречие. Недоумевающим голосом он спросил у Стивена, что означает «ВРЖ», и Стивен ответил неуверенно:
— Думаю, это означает «В Реальную Жизнь», папа.
А папа сказал:
— «В Реальную Жизнь»… но что это значит?
И Стивен сказал неохотно:
— «ВРЖ» — это киберпространственный термин, означающий… ну, все то, что есть, что не киберпространство.
Долгий напряженный момент папа обдумывал это пугающее объяснение; его бледные губы — края раны, — беззвучно шевелились. Потом он сказал:
— Так, значит, Грэм нас покинул. Он убежал. Отрекся от меня. Он утратил веру в меня, меня!
— Но Грэм мог заблудиться, — возразил Стивен. — И даже если он убежал, он ведь еще ребенок. Возможно, ему нужна помощь; надо сообщить в полицию.
А папа сказал категорично:
— Грэм — сын-предатель. И больше он мне не сын. Я никогда его не прощу, а вам остальным я запрещаю простить его или вступать с ним в контакт. Он отрекся от нас всех, от Мейтсонов. Мы должны исторгнуть его из наших сердец.
Прежде чем Стивен мог ему помешать, папа выхватил записку из его пальцев и энергично разорвал ее в клочки.
Вот так наш брат Грэм исчез из Крест-Хилла на исходе лета нашего изгнания в Крест-Хилл, и в полицию не было сообщено о его исчезновении, и никаких его следов не было найдено в разваливающемся старом доме или парке; хотя, не сознавая того, Розалинда часто высматривала его — или кого-то — слыша слабый, полный упрека голос, звавший «Розалинда! Стивен!», который, когда она замирала, напрягая слух, сливался с вечно дующим ветром. Розалинда бродила по дальним коридорам и комнатам старого дома, обнаруживая коридоры и комнаты, в которых никогда раньше не бывала; поднималась по скрипучим узким лестницам, заглядывала в чуланы, всматривалась в темные затянутые паутиной углы, где домашний хлам скапливался, будто мусор, выбрасываемый волнами на берег. А вне дома ее тянуло в старые обветшалые амбары, гнилые беседки, обвитые диким виноградом и глицинией, словно говорившие об ушедших романтических мгновениях, в высокие шуршащие травы парка, который расстилался на акры и акры, будто внутреннее море. «Роза-линда! Сти-вен! Помогите мне!» Однако облик Грэма уже бледнел в ее памяти, точно полароидный снимок на слишком ярком солнечном свете. А в доме не нашлось ни фотографий, ни снимков Грэма; оказалось, что почти весь семейный архив, сохранявшийся в альбомах, которыми с маниакальной ревностью занималась мама, пропал при переезде из города. И значит, если бы отец согласился сообщить в полицию об исчезновении своего сына, они оказались бы в очень неловком положении, поскольку не могли бы найти для полиции ни единой фотографии Грэма.
Розалинда тревожно рассматривала себя в мутных, пятнистых зеркалах Крест-Хилла. За длинное лето она выросла на дюйм или больше, ее стройная фигура округлялась, ее ноги были длинными, красивыми и неброско мускулистыми; она покрывалась золотистым загаром; в преддверии своего пятнадцатого дня рождения незаурядная, все более полагающаяся на себя девушка — но в этих старых зеркалах ее отражение выглядело бледным, дрожащим, испуганным, как отражение в подернутой рябью воде. И она исчезает? Или это всего лишь дефекты зеркал? Она заметила, что и Стивен в некоторых зеркалах тоже кажется неясным, расплывчатым, а близнецы, Нийл и Эллен, которые не только не подросли за лето, но словно бы съежились на дюйм-другой, почти не видны в них — только как колеблющиеся растворенные образы, точно плохо нарисованные акварели. Смывать грязь с зеркала, полировать его стекло не имело большого смысла, потому что амальгама осыпалась; как сказала однажды миссис Далн, когда они с Розалиндой старались отчистить зеркало, разводя руками в добродушном отчаянии: «Крест-Хилл такой старый!»
Как-то очень поздно вечером Розалинда и Стивен шептались в темном коридоре перед их комнатами, и Розалинда решилась спросить Стивена, не начал ли он забывать их брата — Розалинда почти забыла самое имя Грэма! — и потому выговорила особенно четко «Грэм». Стивен ответил без запинки — может быть, слишком уж без запинки:
— Нет.
Тогда Розалинда спросила, не слышит ли Стивен иногда где-то вдали их имена, еле различимые, будто шелест ветра, а Стивен вздрогнул и признался, что да, он иногда слышит «что-то, не уверен, что».
— Но звучит, как голос Грэма, правда? — не отступала Розалинда, и Стивен сказал, словно сам долго размышлял над этим:
— Если он хочет, чтобы мы пришли к нему, так, черт возьми, каким образом? Мы же не знаем, где он.
Они поговорили, понизив голос, о том, куда мог отправиться Грэм. Назад домой? В город? Но что он будет там делать? Жить у приятеля? Маловероятно. Ну а родственники — у мамы и папы их почти не было; родители папы давно умерли, а овдовевшая мать мамы снова вышла замуж и, живя в кооперативном доме в Сарасоте, Флорида, никогда никакого интереса к внукам не проявляла. Розалинда сказала, нахмурившись:
— Но ты думаешь, Грэм способен сам о себе позаботиться, прокормить себя?
И Стивен сказал:
— Мы все способны о себе позаботиться, если другого выхода нет. Мы могли бы найти работу. Мы могли бы быть независимыми. Мы могли бы учиться, но жить одни… почему бы и нет?
Розалинда сказала взволнованным вибрирующим голосом:
— Мы… могли бы? Думаю, я побоялась бы.
И Стивен сказал нетерпеливо:
— Наш прадед Мозес Мейтсон приехал сюда совсем один, когда ему было двенадцать.
И Розалинда сказала:
— Это тебе папа рассказал?
И Стивен сказал:
— Нет. Я прочел об этом в книге в библиотеке.
И Розалинда сказала:
— Но люди тогда были другими! Не думаю, что у меня достало бы сил и смелости.
И Стивен сказал, отходя, прижимая к губам указательный палец:
— Нет, ты смогла бы.
Стивен прошептал вслух:
— Не могу поверить!
Он был слишком потрясен, чтобы остаться сидеть за столом в городской библиотеке Контракера,'а потому поднялся на ноги и продолжал читать стоя, наклонясь над развернутыми газетами, в голове у него стучало, по лицу, точно слезы, стекали струйки пота. И он думал в тошнотном отчаянии: «Не могу поверить; я знаю, что это правда».
Эти ужасные сокрушающие заголовки. В запретных газетах, в номерах за прошлую зиму. На первой странице фотографии судьи Родрика Мейтсона и полдесятка других людей. Арестованы по обвинению во взяточничестве, коррупции, сговоре для препятствования полицейскому расследованию. Это были газеты Олбени, запретные для нас, детей Родрика Мейтсона. Ради них Стивен наконец пришел в контракерскую библиотеку, сознательно нарушая приказание отца.
Он утер с глаз слезы ярости, мучительного стыда. Только бы никто не заметил! Удивляясь собственной наивности, собственной глупости, из-за которых так долго медлил с поисками доказательств, хотя почти знал все эти месяцы, какими они окажутся.
«Надо было бы взять нож? Оружие для защиты?»
Каким-то образом Стивен этого не сделал. Вспомнив про нож, когда было уже поздно, когда он уже вышел из дома и энергично крутил педали своего велосипеда, уносясь прочь.
В эти томные летние ночи он начал тихо ускользать из руин Крест-Хилла. Не в силах уснуть или просто лежать на смятой простыне, слушая пронзительный ритмичный унисон ночных насекомых. Во влажной жаре середины и конца августа ветра почти не было, и все же Стивен слышал слабый, хнычущий, укоряющий голос, зовущий его: «Сти-вен! Стивен!»
Но когда он затаивал дыхание и вслушивался, голос исчезал, будто его и не было.
Наконец-то ускользнув из руин Крест-Хилла. Тайком!
Вызывающе катить на своем поджаром послушном велосипеде, который теперь устремлялся вперед по залитому лунным светом шоссе с жадной энергией дворняжки.
В первую ночь Стивен проехал мили две, прежде чем угрызения совести и тревога, что отец может обнаружить его отсутствие, заставили его повернуть назад. К тому же ему было страшно ехать дальше в темноте — туча, точно разрыв снаряда, затмила луну. Ну а нечто, которое видел его брат, или утверждал, будто видел, — Нечто-Без-Лица? Стивен не верил в существование подобного, однако вполне верил, что взбесившийся черный медведь начал охотиться на людей, раздразненный вкусом человеческой крови.
Во вторую ночь Стивен оставил позади, возможно, четыре мили, прежде чем повернул назад. От упоения у него перехватывало дыхание. «Оружие, нож… мне надо иметь, чем защищаться». Странно, как всякий раз, когда Стивен рисковал отправиться в ночное путешествие, он забывал захватить нож, даже перочинный нож; только когда уже катил по шоссе в глухом ночном одиночестве, летя между мрачными, затемненными душистыми полями и лугами, и лесистыми склонами, которые трепетали от неведомой, невидимой жизни, только тогда он вспоминал… «Мне может грозить опасность; я должен иметь, чем себя защитить».
Как он жаждал больше никогда не возвращаться в руины Крест-Хилла. Его сердце стучало в экстазе бегства. Тем не менее он, разумеется, всегда возвращался; он был ответственным юношей и ни в коем случае не покинул бы свою сестру, Розалинду, и близнецов Нийла и Эллен; не хотелось ему покидать и отца с матерью вопреки всему. Ведь он томился желанием верить во все, в чем клялся отец… «Потерпите ради меня, дети. Я спасу. Я спасу нас всех». Это же было правдой, верно? Не могло не быть правдой!
Вот так ночь за ночью Стивен возвращался домой задолго до зари; с головой, разламывающейся от утомления, и все-таки пронизанный радостью; мышцы плеч, рук и ног приятно пощипывало. Теперь было далеко не просто ездить на его велосипеде, дорогостоящем подарке папы и мамы ко дню его рождения, а на этой потрепанной, покрытой рубцами дворняжке, которая так уютно устроилась у него между ногами. Велосипед казался ему почти живым. Охотно летящим по ухабистому шоссе в слоистую стену теней, которые раздвигались, давая ему дорогу, будто гостеприимно его встречая. «Сти-вен! О, Стивен!»
И назад, спрятать велосипед под непромокаемым брезентом в густых кустах у шоссе. Поздравляя себя со своей находчивостью. Поздравляя себя, хотя он был мокрым от пота и содрогался всеми нервами, со своим бесстрашием. Он хранил велосипед у шоссе, чтобы легче было выскользнуть из дома и, нагнувшись, пробежать по заросшему травами парку, протиснуться через дыру в чугунной ограде и остаться незамеченным. А его могли бы заметить, если бы он ехал на велосипеде или вел его по Аллее Акаций.
Осторожность стала второй натурой Стивена.
Он спрашивал себе: «Было так же и с Грэмом?»
Он спрашивал себя: «Следую ли я путем своего брата? Воссоединюсь ли я с ним?»
Стивена ни разу не поймали на том, что он покидал Крест-Хилл по ночам. Как же странно было, как неожиданно и дерзко, что он набрался смелости ускользнуть оттуда днем.
Но к исходу лета бедная мама уже не бдела ни над кем из своих детей. Розалинда опекала близнецов, которые льнули к ней, как трех-четырехлетние дети и никак не без малого одиннадцатилетние. «Бедный Нийл! Бедненькая Эллен!» — И Розалинда обнимала их, и целовала их, и пыталась ласково высвободиться из их отчаянных липких объятий. «Вы должны придумывать игры, чтобы самим себя занимать. Ну, пожалуйста!» Стивен, хотя любил братишку и сестренку, был с ними даже менее терпелив, чем Розалинда. Если они бродили за ним, пока он косил всегда сочно-зеленый, всегда буйно зарастающий газон, он некоторое время терпел их присутствие, а потом отсылал в дом, громко хлопнув в ладоши. «Вас Розалинда зовет! Ну-ка, марш отсюда!» Его глаза исподтишка косили на дом, на пустые сверкающие окна, из которых много недель назад могла выглянуть мама, проверяя, что он делает; или он поглядывал выше на таинственный третий этаж, откуда отец мог и сейчас вести наблюдения.
Однако папа все больше отдалялся, запирался от нас. Он редко спускался вниз до начала вечера, а порой не появлялся даже и тогда. После вспышки ярости из-за предательского поведения Грэма, он больше никому не выговаривал. Ни единого гневного или брезгливого слова по адресу Стивена, хотя иногда за обеденным столом он саркастически упоминал «неряшливый, растрепанный» вид Стивена или подчеркнуто осведомлялся: «Сын, когда ты в последний раз мылся? Ты помнишь?»
И вот Стивен начал ускользать из Крест-Хилла даже днем. Занимаясь починкой на крыше амбара, например, он спрыгивал на землю, пригнувшись бежал к шоссе, ухмыляясь до ушей, словно проказливый своевольный ребенок. И под брезентом его поджидал любимый велосипед; Стивену неизменно казалось чудом, что велосипед тут, в тайнике; он вспрыгивал на него и катил в сторону Контракера. Это казалось самым естественным, самым неизбежным поступком в мире, словно могучая сила влекла его в этот самый обыкновенный городок на берегах Блэк-ривер; бывшее средоточие текстильных фабрик, более экономически не процветающий; однако и не пришедший в полный упадок, как другие такие же городки в области гор Шатокуа, так как там успешно велись лесоразработки. Если прежде он презирал Контракер, как допотопный городишко, недостойный второго взгляда, теперь он радостно ходил по улицам, мощеным и немощеным; он улыбался прохожим и бывал тронут, что они улыбаются ему в ответ. Он был красивым, загорелым, симпатичным юношей с выгоревшими на солнце кудрявыми каштановыми волосами, которые падали ниже воротника, и искренним, прямодушным взглядом теплых карих глаз; но настолько лишенным тщеславия, что прекрасно понимал, каким его видят другие. Ведь когда он приезжал в Контракер с нашей матерью, сопровождая ее в напряженной экскурсии по магазинам, люди открыто глазели на Стивена; теперь, когда он был один, их взгляды, чувствовалось ему, обращались на него с острым любопытством, однако, насколько он мог судить, без всякой враждебности. Как-то днем, увидев мальчиков, судя по виду старшеклассников, играющих в софтбол, Стивен невольно остановился поглядеть; не прошло и часа, как его пригласили присоединиться к игре; и вскоре он уже свел знакомство с десятком контракерских ребят и девушек. Неуверенно он представился «Стивом», и только когда его спросили, где он живет, он сказал:
— В старом доме примерно в пяти милях отсюда… В Крест-Хилле.
Какой странный привкус оставило это название у него во рту, будто что-то запачканное.
Новые друзья Стивена переглянулись и посмотрели на него. Рыжий парень сказал с ухмылкой:
— Крест-Хилл? Черт, там никто не живет.
Другой парень ткнул первого под ребро и сказал быстрым шепотом:
— А теперь, значит, живут, понял?
Стивен улыбался и не позволил своей улыбке угаснуть. Он спросил:
— Кто жил в Крест-Хилле прежде?
Второй сказал:
— Прежде чего?
— Ну… пять лет назад? Десять лет назад?
Нахмурившись, ребята покачали головами. Крест-Хилл «всегда» стоял пустой, сказали они. Насколько кто-нибудь помнит.
В другие дни в Контракере Стивен искал работу. Почасовую — перевозка мебели, разгрузка товарных вагонов на станции железной дороги Баффало-Шатокуа, распиловка и укладка досок в штабеля в «Пиломатериалах» Маккерни. За лето он вытянулся почти до шести футов, его бицепсы и плечевые мышцы развились, налились силой; он был неизменно доброжелателен, никогда не жаловался, и любое место — кроме Крест-Хилла, где физический труд был равнозначен одиночеству — казалось ему приветливым и дружелюбным. Он очень нравился своим контракерским нанимателям. Он, казалось, знал (ведь Стивен был чуток, как любой Мейтсон), что весь Контракер говорит о нем; строит догадки; оценивает его. «Знает обо мне больше, чем сам я знаю о себе?» Как-то в конце августа Фред Маккерни пригласил Стивена остаться поужинать у него, и вскоре Стивен обрел дружбу всей семьи Маккерни, включая Руфуса, их золотистого ретривера, который, пока Стивен сидел за обеденным столом Маккерни, не снимал головы с его колена. Еще имелась миссис Маккерни, которая отнеслась к Стивену по-матерински, будто знала его с пеленок; а еще восемнадцатилетний Рик, и шестнадцатилетняя Марлин, и несколько ребятишек помоложе; у Стивена голова пошла кругом от счастья: он совсем забыл, как можно беззаботно сидеть за столом, и есть вкуснейшую еду, и разговаривать, и смеяться, словно все это — самая естественная вещь в мире. «Это реальная жизнь», — думал Стивен.
И насколько другим был полусельский район, в котором Маккерны жили в большом белом, обшитом досками доме, среди похожих деревянных домов, хозяева которых разбивали огороды, выращивали фрукты, держали всякую живность. Повсюду вольно бегали собаки, дружелюбные, как Руфус. У шоссе в пыли что-то поклевывали петухи и куры. И ни одного супермаркета на мили вокруг — многие мили. Стивен пытался вспомнить свой прежний дом в столице штата, где никто не был знаком со своими соседями и где все ездили на машинах, мчась из одного места в другое и обратно, заторы на скоростных шоссе. Какой сумасшедшей представлялась теперь эта жизнь. Какой неестественной, словно увиденной в испорченный бинокль.
«Я не хочу возвращаться, — думал Стивен. — Я не вернусь».
Он мог поступить в контракерскую городскую школу, где училась Марлин. И Розалинда тоже может туда поступить. Их родители ни слова не сказали про школу; может быть, отец рассчитывал вернуться к своей прежней жизни до начала учебного года; какой самообман, какая слепота, какой эгоизм! Ведь, конечно, этого не произойдет, этого не произойдет, понял Стивен, еще очень, очень долго.
Часто наедине с собой, мечтательно думая о Марлин Маккерни, такой непохожей на девочек, с которыми он был знаком в столице штата, его одноклассниц в частной школе; Марлин, невысокая, веснушчатая, хорошенькая, но никак не красавица с журнальной обложки — никак не «та еще». Ее манера тискать Руфуса, ее манера подразнивать Стивена, как она подразнивала своего брата Рика, прохаживаясь на их счет и вгоняя обоих в краску. Он влюбился в Марлин, спрашивал себя Стивен. Или во всех Маккерни. Или просто в Контракер.
Стивен сердито утер глаза. Слезы смущали его.
Но ему так, так ее не хватало — жизни.
Еще Стивен тайно наведывался в маленькую городскую библиотеку Контракера и рылся в книгах на полках в отделе местной истории. Он тоже был потрясен, с отвращением читая про своего прадеда Мозеса Адамса Мейтсона. «Самого богатого фабриканта в долине Контракер», «выдающегося филантропа, стойкого защитника дикой Природы, который предоставил тысячи акров в горах Шатокуа для общественного пользования». Но был «трагический пожар» февраля 1911 года в Южном Уинтертерне, унесший жизни более тридцати жертв и искалечивший еще большее число их. Были бастующие рабочие, которых не допустили на фабрики, когда они хотели вернуться, и многочисленные примеры того, как профсоюзных активистов «разгоняли» охранники агентства Пинкертона. С особенным омерзением он читал о постройке «чрезвычайно честолюбивого и дорогостоящего архитектурного ансамбля в долине Контракер — Крест-Хилла». Массивное претенциозное здание из известняка в стиле английских загородных домов прошедших времен строилось восемь лет и обошлось в миллионы долларов. Еще до завершения постройки скончалась жена Мозеса Мейтсона Сара (о которой в этих статьях не было практически никаких сведений). Мозес Мейтсон, говорилось в них, «порвал отношения» со своим единственным наследником, сыном, как и с большинством своих родственников; он жил в Крест-Хилле в «охраняемом уединении» восемнадцать лет, отшельником, умершим в 1933 году при подозрительных обстоятельствах: расследование абсолютно исключило «самонанесение повреждений, повлекших смерть». Самоубийство! Стивен быстро перевернул хрупкую страницу рассыпающейся «Истории долины Контракер» — и обнаружил, что несколько следующих страниц были беспощадно выдраны. И к лучшему: у него пропало всякое желание читать дальше.
В другой раз Стивен занялся розысками среди старых газет других городов, главным образом столицы штата, и вновь к своему ужасу обнаружил сведения о своем отце, прежде ему неизвестные. Начиная с конца зимы пошли статьи на первых страницах с сухими разоблачающими заголовками: «ВИДНОМУ СУДЬЕ ШТАТА ПРЕДЪЯВЛЕНО ОБВИНЕНИЕ В ДЕЛЕ О ВЗЯТОЧНИЧЕСТВЕ И КОРРУПЦИИ; МЕЙТСОН ОТВЕРГАЕТ ОБВИНЕНИЕ; МЕЙТСОН ДОЛЖЕН ДАТЬ ПОКАЗАНИЯ БОЛЬШОМУ ЖЮРИ; МЕЙТСОН — ПРОКУРОР ДОГОВАРИВАЕТСЯ ОБ ИММУНИТЕТЕ; МЕЙТСОН ПОЛУЧАЕТ ИММУНИТЕТ, ДАЕТ ПОКАЗАНИЕ ПРОТИВ СВОИХ БЫВШИХ СООБЩНИКОВ; УЧАСТНИКИ КОРРУПЦИОННОГО СКАНДАЛА ПРИЗНАЮТ СЕБЯ ВИНОВНЫМИ». Стивен был сокрушен, узнав, что все было совсем не так, как объясняли нам, — что папа стал невинной жертвой зложелательности и махинаций других людей; на самом же деле папа вначале отрицал, что виновен в неоднократном получении взяток (в частности, речь шла об иска в пять миллиардов долларов за загрязнение окружающей среды, предъявленном одной из крупнейших химических компаний штата), затем внезапно признал обвинение и согласился дать показания против своих прежних сообщников в обмен на освобождение от судебного преследования. Папа не только не страдал безвинно из-за злопамятства своих врагов, как он утверждал, но, наоборот, с ним обошлись очень великодушно. Полная сарказма редакционная статья одной из газет Олбени сформулировала это кратко и выразительно: «МЕЙТСОН ВОЗНАГРАЖДЕН ЗА ВЫДАЧУ СВОИХ ДРУЗЕЙ».
В одном из майских номеров газеты Стивен прочел, что названный его отцом чиновник, занимавший высокий пост в правительстве штата и частый гость в доме Мейтсонов, застрелился в то утро, когда должен был начать отбывать восьмилетний тюремный срок в Синг-Синге.
Сведения, запретные для нас, известные всему остальному миру.
«Только я был слишком трусливым — слишком почтительным сыном — чтобы самому узнать».
Стивен одну за другой быстро рассматривал газетные фотографии Родрика Мейтсона. Ранние были наиболее знакомыми: по-юношески красивый мужчина, кажущийся много моложе своих лет, прядь волос небрежно падает на лоб, прямой искренний взгляд, обращенный в глаза смотрящему. После папиного ареста этот облик резко изменился. Теперь это был хмурый, злобный ожесточенный человек; снятый в момент, когда он кричал на телерепортера, когда спускался по ступеням суда в сопровождении полицейских, горбясь от стыда и позора, пытаясь заслонить лицо поднятыми руками с наручниками на запястьях. Родрик Мейтсон в наручниках! Папа — преступник! В первый раз реальность случившегося обрушилась на Стивена: колоссальность преступлений его отца, позор, покрывший имя Мейтсонов.
Стивен пригнулся к библиотечному столу, пряча горячее потное лицо в ладонях. «Не могу поверить в это. Я знаю, что это правда».
В этот вечер поздно возвращаясь в Крест-Хилл, будто во сне, когда хочешь и не можешь сдвинуться с места, делаешь отчаянные усилия и остаешься парализованным; возвращаясь гораздо позже — после десяти, — чем когда-либо прежде, потому что остался поужинать у Маккерни, и медлил, медлил, пока миссис Маккерни не стала уговаривать его переночевать у них, и ему пришлось пробормотать, что он не может — ему надо вернуться домой. И мистер Маккерни проводил Стивена до двери и настоял, чтобы Стивен взял с собой на всякий случай оружие для защиты — охотничий нож мистера Маккерни, охотничий нож с десятидюймовым лезвием, острым, как бритва. Стивен возражал — ему не нужно такое оружие, он не хочет такого оружия, но мистер Маккерни напомнил ему, как они говорили о зверских убийствах в долине, о том, что совершивший их до сих пор неизвестен, то ли сумасшедший, то ли взбесившийся медведь, и как бы то ни было, Стивену нужно иметь оружие для защиты и Стивен дал себя уговорить, неловко засунул нож в кожаном футляре за пояс и покатил в ночь, туманно-лунную ночь сырости, жужжащих насекомых, комаров; а мистер Маккерни крикнул ему вслед:
— Доброй ночи, Стивен! Бог тебе в помощь!
Такое старинное напутствие, что Стивен улыбнулся или попытался улыбнуться, но он очень нервничал.
И вот так, крутя педали своего велосипеда по улицам Контракера и по темному шоссе, которое вело к Крест-Хиллу, и сердце у него забилось чаще, когда огни Контракера сменились чернильной безликой ночью лесов, которую луна лишь чуть подсвечивала смутно и сонно сквозь прозрачную пелену облаков; и как жужжание ночных насекомых у него в ушах: «Мейтсон отрицает обвинения! Мейтсон соглашается дать показания! Мейтсон получает иммунитет! Мейтсон вознагражден за выдачу своих друзей!» Глаза Стивена затуманивались, их щипали слезы; он пытался не обращать внимания на темные нечеткие силуэты у обочин, которые могли быть живыми существами в засаде; но только, конечно, это были кусты, молоденькие деревья; он пытался не замечать своего нарастающего страха; утром он тщательно смазал велосипед, но это утро теперь отодвинулось далеко-далеко в прошлое, это утро было дни, если не недели в прошлом. И как он посмел не возвращаться так долго, что будет с ним теперь? Голос донесся, слабый, укоряющий, где-то близко: «Сын-предатель! Больше мне не сын! Я никогда тебя не прощу!»
Стивен осознал, что уже некоторое время видит впереди у дороги вроде бы человеческую фигуру… или нет? Человек? Высокий, застывший в напряжении мужчина? Или вздыбившийся зверь? На этом пустынном отрезке дороги, где вблизи не было ни единого дома, а до Крест-Хилла оставалось более мили, Стивен судорожно сглотнул, крепче сжал ручки руля, ощутил кинжальный удар страха и принял мгновенное решение — не повернуть назад, но прибавить скорости и проскочить мимо таинственной неподвижной фигуры у левой обочины; он проскочит мимо нее справа, пригнув голову, ссутулив плечи в классической позе велосипедиста-гонщика, просто не обратит внимания на неизвестного — и все. Даже увидев уголком глаза, что этот мужчина или что бы это там ни было — словно бы сосредотачивается на нем, словно бы подстерегает его тут; тем не менее на лице не было видно глаз, Стивен не сумел различить ни единой черты. Нечто-Без-Лица! То, что видел, по его словам, Грэм, а Стивен сказал, что ему приснилось. Охваченный ужасом, однако придавшем ему силы, погнавшем адреналин по его жилам, Стивен не сбавил скорости и объехал фигуру, которая двинулась ему наперерез. Но он проскочил мимо! Он спасся!
И что-то обрушилось, тяжелый удар по его плечу, обжигающий болью, и он оказался под вращающимися колесами велосипеда, ручка руля упиралась ему в щеку; навзничь на земле, беспомощно отбиваясь, а Нечто-Без-Лица скорчилось над ним, терзало его, било, наносило злобные когтистые удары по груди, по затылку, по его незащищенному лицу. От ужаса не в силах позвать на помощь, Стивен откатился, пытаясь прикрыть руками голову и лицо; бешеное существо навалилось на него; Стивен к еще большему своему ужасу увидел, что лицо у него есть, но лишенное черт, багровеющая в мягких складках кожа, точно рубцовая ткань, крохотные дырочки на месте глаз, ноздри, примитивный рот, какой можно вообразить у моллюска, менее дюйма в поперечнике. Рот не для того, чтобы есть, а для того, чтобы высасывать. Стивен, борясь за свою жизнь, сумел вытащить охотничий нож из футляра — во всяком случае, нож оказался у него в руке, крепко сжатый; его надежный вес в его руке, а он, Стивен Мейтсон, городской мальчик, прежде ни разу не держал такого ножа, а уж тем более в отчаянии не вонзал его в противника, неглубоко располосовав тому ключицу; и все же удар был настолько неожиданным, что существо не сумело защититься — оно явно привыкло расправляться с беззащитными жертвами меньше себя. Захваченное врасплох Нечто-Без-Лица на мгновение замерло, и Стивен вгонял лезвие в горло существа, все глубже, со все большей силой; колол, кромсал это горло и, видимо, рассек артерию, потому что на руку, на лицо и на волосы Стивена стремительным потоком хлынула жаркая темная кровь. Существо, куда более крупное, чем Стивен, упало на колени у шоссе, словно было ошеломлено, ничего не понимало; возможно, оно испытывало не боль, а только глубокое недоумение, точно верило в свою физическую неуязвимость, своего рода бессмертие, а теперь эта иллюзия рассеивалась, уносилась темными струями крови, остановить которую было невозможно. Издавая захлебывающееся бульканье, существо кое-как поднялось на ноги, прижало руки к хлещущей ране, оглушенно повернулось, совсем забыв про Стивена; и наконец, пьяно шатаясь, побрело к придорожным кустам и скрылось в них. Стивен тоже был оглушен, весь в крови и, пытаясь совладать с дыханием, смотрел вслед своему врагу с изумленным ликованием. Он спас себя! Он отшвырнул от себя Нечто-Без-Лица, и нанес ему смертельную рану, и спас себя!
В разваливающемся Крест-Хилле украдкой вверх по лестнице на второй этаж, где спали мама и отец; в Крест-Хилле сердце яростно стучало в его груди, не предостерегая, не требуя осторожности, но подгоняя его вперед! и вперед! и вперед! ибо это надо было сделать, это надо было осуществить, и он не смел повернуть назад — он должен был дойти до самого конца. И вот открывает дверь парадной спальни, и вот, затаив дыхание входит в эту комнату, в комнату, куда ему было запрещено входить, липкая еще теплая кровь Нечто-Без-Лица на его собственном лице, и в его волосах, и впиталась в его одежду, и смешалась с его собственной, так что Стивен знает, какой свирепый, какой наводящий жуть у него вид. И все же он осмелился включить свет, тусклую отливающую желтизной пыльную лампу на тумбочке. Он стоял перед огромной с балдахином кроватью своих родителей; однако в ней лежала только мама, на спине, неестественно неподвижная, и глаза ее были открыты; в атласной ночной рубашке, настолько выцветшей, что она стала серой; но другая сторона кровати; сторона отца, пустовала, хотя не очень чистые простыни были смяты. На подушке остался глубокий след его головы, вогнутая вмятина. Стивен смотрел и не был уверен, что он, собственно, видит.
Он прошептал:
— Мама?
Его рука протянулась, нащупывая; он осмелился прикоснуться к ней… к этому; легонько толкнуть гладкое обнаженное плечо, которое вместе с верхней половиной торса отодвинулось от затененной нижней половины, а также от шеи и головы; голова, лысая безликая голова манекена, скатилась с подушки, красивая левая нога отвалилась от туловища, словно ее суставы стали хрупкими от времени, и лежала под гротескным углом, перпендикулярно к бедру. Снова Стивен прошептал «мама…», хотя ясно видел, что перед ним неживой предмет: элегантный манекен из витрины, искусно сделанный, с довольно плоской фигурой, с фарфорово-гладким лицом, красивыми широко открытыми глазами, обрамленными до нелепости густыми ресницами. Парик манекена — мамины золотисто-пепельные, теперь седеющие, растрепанные волосы — был положен на тумбочку с очевидной заботливостью.
Красивое лицо отца, рельефная маска из какого-то изысканно-тонкого каучукового материала, искуснейшего подобия человеческой кожи, с такой же заботливостью было положено на другую тумбочку; маска выглядела настолько живой, что Стивен при виде нее вздрогнул. Ее, казалось, вымыли, смазали каким-то бесцветным кремом, чуть ароматным, и наложили на гипсовое изображение мужского лица; эти глаза тоже были широко открыты, но выглядели более живыми, более человеческими, чем у манекена. Завороженный ужасом, с любопытством маленького ребенка Стивен протянул руку, чтобы прикоснуться к лицу указательным пальцем. Каким живым казалось оно на ощупь! Каким теплым!
И торопится потом разбудить Розалинду и близнецов, которые теперь спят у нее в комнате; впрочем, Розалинду, стонавшую в кошмаре, почти не понадобилось будить, оказалось достаточно вполголоса назвать ее по имени — Розалинда — и быстро-быстро уводит их из разваливающегося Крест-Хилла, и пешком по шоссе. Контракер всего в пяти милях впереди. У Стивена не было времени объяснять своим испуганным сестрам и брату, да в эти минуты даже слов не нашлось бы. Розалинда спрашивала Стивена шепотом, что случилось, поранился ли он, кто-нибудь его ранил, куда они идут, а как же папа, а как же мама, но близнецы, одурманенные сном, глотая рыдания, крепко держались за руки Стивена, ничего не спрашивали. И никогда уже не спросили.