I Хаджи[2] Генчо

Хаджи Генчо — болгарин, каких мало; такого человека и в Англии не сыщешь. Хаджи Генчо — весьма почтенный человек, превосходный человек, ученый, умный: он все знает и на все даст ответ, потому что у него живая душа и горячее сердце. По всему видно, что не зря даны ему уши и глаза и хлеб он недаром ест! Такой человек среди болгар — чистое золото: у них горизонт довольно ограничен, и они понимают все в одном смысле, как дедушка с бабушкой завещали. А Хаджи Генчо не такой: он расширяет свои познания, и если родительница его считала до трех, то он умеет считать до тридцати.

Другого болгарина о чем ни спросишь, он ответит так, как слышал от матери; а Хаджи Генчо расскажет все подробно, будто по-печатному. Спросите у него, например: «Дедушка Хаджи, где дьявол живет?» — «В преисподней», — важно ответит он и не хуже архиерейского проповедника расскажет все досконально, как по книге прочтет: как там черти живут, как едят, как спят, умываются и все прочее.

В церковь Хаджи Генчо ходит каждый день. По воскресеньям и большим праздникам он сидит на троне у пангала и продает свечи, а в будни поет на клиросе, потому что единственный копривштицкий певчий Никита Вапцилка в будние дни занимается красильным делом. Нужно заметить, что в болгарских церквах, несмотря на царящее в них греческое архиправославное направление, молящиеся не стоят, а сидят на так называемых тронах, представляющих собой скамью с подушкой, подлокотниками, как у кресел, и откидным сиденьем. Троны эти всегда проданы, запроданы и перепроданы богатым прихожанам, а у кого нет денег или желанья сидеть, те стоят. Пангалом называется место, где продают свечи. Такова обстановка болгарской церкви. Что касается внутренней ее организации, то весь причт состоит из одних священников: нет ни дьяконов, ни архидьяконов. Зато при каждой копривштицкой церкви имеется десяток священников. Только священник имеет право называть себя пастырем болгарского народа!

Итак, Хаджи Генчо поет на клиросе. Ах, как поет этот Хаджи Генчо! Ну просто чудо! «Господи, воззвах к тебе», — возглашает так сладко и умильно, что молящийся невольно возведет очи горе́, разинет рот и слушает с благоговением и страхом божиим.

— Если б Хаджи Генчо не гнусавил немного, как греки, то даже глухие, и те приходили бы его слушать, — говорил дед Филчо, побывавший в России.

— В России не найдешь таких певчих, — отвечал Хаджи Славчо.

И слава Хаджи Генчо все росла и росла.

Часослов, псалтырь, апостол, даже месяцеслов он знает наизусть; чуть священник собьется, что случается нередко, Хаджи Генчо тотчас поправит его. «Блудоволиши», — произносит отец Ерчо. «Благоволиши», — кричит Хаджи Генчо. «Сраха Рада иудейска», — говорит священник. «Страха ради иудейска», — кричит Хаджи Генчо с пангала. Священник был клисурец… Все эти книги были у Хаджи Генчо из Киева; он терпеть не мог книг московской печати и всегда говорил:

— Московские книги никуда не годятся, а червенословки[3] просто из рук вон плохи… Коли в Киеве псалтырь на такой бумаге, как московская, напечатать, так и владыке не стыдно подать будет.

Кроме церковнославянских текстов, Хаджи Генчо читает еще по-румынски, немножко по-русски, немножко по-гречески. Словом, он считается самым умным и ученым человеком не в одной только Копривштице, но и в Стрелчо, и в Краставом селе, и в Татар-Пазарджике, и на Мараше в Пловдиве.

Приедет кадий[4] в Копривштицу и попросит, чтоб ему прислали кого потолковей из местных жителей — обсудить вопрос насчет мертвого тела или другой какой, — копривштинцы, как люди толковые и опытные, непременно пошлют к нему Хаджи Генчо. И вот Хаджи Генчо идет к кадию и говорит с ним, говорит долго, красно говорит, так что кадий чаще всего прикусит губу и промолвит: «Ученый человек этот Хаджи Генчо!» — и не знает больше, что сказать, слов не найдет.

Хаджи Генчо состоит учителем в Копривштице. Все его там знают — от первого до последнего. Спроси о нем хоть слепого Пейчо, что при церкви живет и милостыню по субботам и воскресеньям собирает, а в прочие дни пропивает ее в корчме, ну, того, который так хорошо играет на гуслях и поет о Марке Кралевиче[5] и девяти змеях, — так и он скажет:

— Ступай туда; видишь, вон там, за Герджиковым мостом, выбеленный дом с большим навесом и стеклянными окнами. Там его и найдешь!.. А зачем тебе Хаджи Генчо? — прибавит он как любознательный человек.

— Да чтоб письмецо к моей Стане написал.

— Уж он напишет… Он складно пишет, — скажет Пейко и опять скроется в корчме.

Утром Хаджи Генчо, как только встанет с постели, тотчас идет в церковь, а из церкви, по окончании обедни, нигде не задерживаясь, прямо домой. Только по субботам и воскресеньям немножко запаздывает: по субботам он собирает поминальную кутью по усопшим, а в воскресенье заходит к кому-нибудь в гости гретой водки отведать и кофейку попить.

Копривштицкие старики, по старинному христианскому обычаю, в субботу, как выйдут от обедни, всегда садятся перед церковью на лавках под навесом и ждут поминального угощенья. Сядут, вынут из-за пазухи либо из-за пояса платки с белыми звездочками, два конца платка заткнут за пояс, а другие два в руке держат; старухи и мальчики вынесут из церкви освященную кутью — вареную пшеницу, смешанную с медом, толчеными орехами, изюмом, жареной кукурузой или пшеничной мукой и сахаром, — и, взяв свою поповскую ложку, раздают эту кутью старикам и священникам на помин души своих родных. С другой стороны выстроятся, как солдатики, маленькие поповичи и другие мальчишки, — тоже ждут кутьи и, получив ее, тащат скорей в рот, так что даже не успевают произнести требуемое обрядом пожелание: «Прости, боже, души усопших!» Старикам и ребятам старухи дают по одной ложке, а Хаджи Генчо всегда две — за то, что он им поминанья пишет. Ах, если б вы знали, как он пишет эти поминанья! Ну, будто печатает, — с острыми и тупыми ударениями да титлами[6]; даже отец Георгий, частенько коверкающий слово божие, прочтет, ни разу не сбившись, и вместо «Гана» уж не скажет «гада».

Придя домой из церкви, Хаджи Генчо зажарит на углях кусок говядины, нальет себе кружку красного вина, возьмет солонку и сядет, как он сам выражается, «в брюхе порядок навести»; но прежде чем начнет есть, отрежет кусок говядины и накормит своего любимца, жирного кота, похожего скорей на поросенка. Хвост у кота отрезан в день святого Харлампия, о чем свидетельствует и самый хвост, хранящийся у хозяина в бумажке, на которой написано: «На святого Харлампия, в 1841 году, отрезал я хвост у своего кота и дал коту имя Бундук. Я, Хаджи Генчо, милостью божией учитель в Копривштице». Кота своего Хаджи Генчо очень любит; этот кот, как доказано целым рядом исторических фактов, — единственное существо, которое Хаджи Генчо когда-нибудь любил и считал своим другом. Но тут возникает философский вопрос: если Хаджи Генчо любил своего кота, зачем же он отрезал ему хвост? Разве он не знал, что эта операция всегда болезненна и мучительна? Дело в том, что Хаджи Генчо не хотел этого знать, так как любил все необычное и странное; поэтому он и не обратил внимания на то, страдает его кот или нет, и отрезал ему хвост совершенно хладнокровно.

Впрочем, не всегда Хаджи Генчо делится с котом говядиной; иногда он кормит его легким, а по праздникам печенкой, взятой даром у мясника, сынка которого, Нонча, он учит читать в церкви и составлять счета. Хаджи Генчо никогда не позволяет участвовать в своей трапезе жене и детям; они едят отдельно, питаясь ржаным хлебом да сухим овечьим сыром, из которого, прежде чем он стал называться сыром, были удалены жиры и вообще все питательные элементы.

Покушав, Хаджи Генчо идет в класс, захватив с собой наперсток, иголку, крючки и свои старые шаровары. Старые шаровары Хаджи Генчо не похожи на другие копривштицкие шаровары, так как копривштинцы одеваются в синее или черное, а Хаджи Генчо — немножко понарядней: шаровары эти были сотканы собственноручно его супругой в молодые годы из красной, белой, синей и черной шерсти. Надо сказать, что они были сшиты еще до прихода русских[7] и теперь он перекраивал и перешивал их в двенадцатый раз.

«Нельзя сложа руки сидеть да готовенького ждать; лоза, не принесшая плода, ввергается в огонь», — думает Хаджи Генчо и перешивает свои шаровары, обучая и воспитывая болгарское юношество. Но, прежде чем объяснить вам происхождение старых шаровар Хаджи Генчо, необходимо сообщить, что у него их еще две пары. Одни из них новые и называются «брюки»; другие — суконные. Суконные Хаджи Генчо надевает только на пасху, рождество, богоявление и в родительскую субботу. Эти шаровары — кофейного цвета и подарены ему чорбаджием[8] Вылко. А теперь расскажу вам о старых шароварах.

Они местами старей, местами новей, и там, где они новей, прежде были разные карманчики: один для платка, другой для ножа, третий для мячика, и так далее.

Вы, наверно, с удивлением спросите, зачем такому благочестивому и мудрому мужу мячик? Неужели этот Синтип-философ играет в мяч? В том-то и дело, что играет, и удивительным способом: мячиком он призывает непослушных детей к порядку и учит их уму-разуму. Когда кто-нибудь из ребятишек зашалит, Хаджи Генчо пошалит тоже — кинет мячик, попадет в ребенка и крикнет ему: «Принеси мяч!» Тот принесет и, возвращаясь на место, со слезами на глазах дует себе на руки.

Хаджи Генчо — добрейшее существо. Он не пропустит ни одной свадьбы, ни одних поминок, а иногда даже сам читает псалтырь над покойником; не пропустит он также ни одних крестин, ни одних родин, ни восьмого января[9].

Задает ли пир кто-нибудь из копривштинцев, гости ли у кого соберутся — Хаджи Генчо тут как тут, без него дело не обойдется. Во время боев русских с турками он был с русскими в Валахии, купил там две большие брашевские баклаги и привез их в Копривштицу. Теперь, если кому понадобится баклага, он посылает за ней к Хаджи Генчо.

— Дедушка Хаджи, — говорит ему мальчик, — папа прислал меня, чтобы ты дал нам большую желтую баклагу.

— А у вас разве нет баклаги? — спросит Хаджи Генчо.

— Есть… Как можно без баклаги?.. Да наша маленькая.

— Зачем же вам большая баклага?

— Нам нужно… Папа угощает своих компаньонов и приятелей, так надо вина принести побольше.

— Где ж это твой папа пир устраивает?

— На Салчовой мельнице, в саду, в беседке.

— Место хорошее… Хорошее, прохладное и в сторонке… А скажи: твой папа больше ничего не велел передать мне?

— Больше ничего.

— Не сказал ли он тебе: «Передай, мол, дедушке Хаджи, чтоб и он пожаловал откушать да винца попить?»

— Нет, этого он не говорил.

— Ну, коли так, ступай и расспроси его хорошенько: ты, верно, запамятовал… Беги скорей. Да скажи отцу-то, чтоб не забыл меду прихватить. «Дедушка Хаджи, мол, перед обедом любит водочки с медом выпить». Так и скажи.

Мальчик вернется к Хаджи Генчо со вторым поручением и на этот раз уж наверняка получит баклагу. Хаджи Генчо сам вынесет ее и подаст мальчику, предварительно маленько подергав его за ухо либо за волосы, чтобы тот не забывал, что отец говорит, особенно посылая его по таким важным делам, как просить у дедушки Хаджи баклагу и звать ее хозяина на ужин, а заодно и за то, что этот невнимательный к Хаджи мальчик в прошлое воскресенье в церкви шалил и бил шапкой по голове Пениного малыша.

Хаджи Генчо — настоящий оракул. Пойдите расскажите ему свой сон или сообщите, что у вас рука чешется, правый или левый глаз дергает, либо веко дрожит, либо вы чихнули под Новый год, — и он вам тотчас же объяснит значение этих важных сверхъестественных явлений, вторгающихся в неразумную жизнь человека. Раз пришла к нему Найда Гиздина и говорит:

— Я, дядя Хаджия, во сне видела, будто меня собака укусила.

— Черная или белая? — спросил Хаджи Генчо.

— Черная, как деготь.

— Плохо, — ответил Хаджи Генчо, возведя глаза к небу. — Ты женишь сына и введешь в дом злую, непокорную сноху.

И в самом деле, через месяц Найда женила сына, и сноха ее оказалась точно такой, как сон предвещал…

Кроме того, Хаджи Генчо знает, какие дни черные и какие белые; однажды он сказал Лулчо Крадлину, чтоб тот не покупал овец в горештники[10]. Лулчо не послушал Хаджи Генчо, и овцы передохли от сапа.

Хаджи Генчо любит иметь про запас холодную водицу, особенно из Арнаутского колодца, но не для питья — пьет он краставосельское вино, — а просто так, чтоб была в доме, да и ученики чтобы сложа руки не сидели.

Пошлет он ученика на Арнаутец за водой, но сперва обязательно поколотит его, чтобы тот двух желтых глазированных кувшинов не разбил.

— Колотить нужно, пока не разбил кувшинов, — говорит Хаджи Генчо. — А как разобьет, так колоти не колоти, все равно уж целы не будут.

Впрочем, надо сказать, что Хаджи Генчо так только философствует — ну, вроде как в свое время Насреддин-Ходжа, а на деле, если кувшины по той или иной причине оказываются разбитыми, мальчику опять больно от него достается.

Но как бы то ни было, все копривштинцы любят Хаджи Генчо и называют его справедливым человеком. Один из этих копривштицких ревнителей справедливости, высоко оценив Хаджи Генчо, водил его в Иерусалим на поклонение и выкупал в «Иордане-реке», благодаря чему Генчо Сыч приобрел почетное наименование Хаджи, не слишком понятное в России, где оно, кажется, обратилось в «ханжу».

Необходимо заметить, что Хаджи Генчо никогда не говорит: «Я — хаджи», а всегда: «Я — паломник». Хаджи Генчо очень сердится на отца Ерчо и бранит его за то, что тот почти всегда, святя воду в доме Хаджи Генчо, произносит только:

— О здравии Генчо.

— Генчо-паломника! — кричит Хаджи Генчо.

— Генчо-паломника, — повторяет отец Ерчо, — и Генчовицы-паломницы.

— Цона — не паломница! — возражает Хаджи Генчо крестясь. — Тебя давно расстричь пора… Вот приедет владыка, я тебе покажу… Будешь знать Хаджи Генчо!

— Прости меня, Хаджи… Выпил я малость, — говорит отец Ерчо, и голова у него качается, словно он копает землю мотыгой.

— А когда ты не выпивши? — спрашивает Хаджи Генчо, глядя на отца Ерчо ястребиным взглядом. — Ты всегда пьян! Думаешь, я не знаю, что ты натворил позавчера у деда Крайова? Ну, скажи, где это слыхано, чтоб при выносе покойника пели: «Во Иордане крещающуся»?

— Прости меня, Хаджи! — жалобно твердит отец Ерчо.

— «Прости меня, Хаджи…» Ни за что не прощу!.. Я тебе тысячу раз говорил: брось свои «того-этого», а ты все по-своему. Стал третьего дня евангелье читать, так словно дервиш[11] какой: «Во время оно, того-этого, рече господь, того-этого, ко пришедшим к нему иудеом, того-этого…» Ну какой еще священник читает слово божье так, как ты, скажи на милость?..

— Да сам владыка, когда что читает, так то и дело «эдак» говорит.

— То владыка, архиерей, а то ты — поп Ерчо, — обрывает Хаджи Генчо бедного священнослужителя, делая презрительную гримасу.

Хаджи Генчо очень любит лакомства, особенно дареные. В доме у него целый базар, так как он заботливо подбирает все, что подвернется под руку — и нужное и ненужное. Господи боже мой, сколько у него там разных коробочек — и деревянных, и картонных, и даже глиняных! И все они полны добра, какого у Яка-лавочника не найдешь! Хаджи Генчо не пропустит ни одного базарного дня, чтобы не купить коробочки, если только не сыщется добрый человек, который ее подарит ему; а так как свет не без добрых людей и они попадаются даже на базаре, то и коробочки Хаджи Генчо — почти все дареные. А в этих коробочках — и сушеные груши, и сушеные сливы, и абрикосы, и кизил, и яблоки, и вишни, и черешни, и разные орехи, и фиги, и изюм; потом — всякие душистые травы и снадобья: мята, божья трава, корица, тмин, пряный корень, черный перец, даже белая и черная мастика. Сливы и абрикосы Хаджи Генчо употребляет в пищу, а мастику, которую жуют одни турчанки да девчонки, он не жует, но и не выкидывает. Мастику эту он получил в подарок от одного еврея-торговца, который однажды укрылся под навесом Хаджи Генчо и этим спас свой товар от дождя. Надо заметить, что хотя между торговцем и Хаджи Генчо произошли кое-какие недоразумения, однако в конечном счете оба остались довольны друг другом и мастика перешла в собственность Хаджи Генчо.

Из этого вы можете видеть, что Хаджи Генчо — великий эконом… Он и не представляет себе, что значит пренебрегать чем-нибудь; он никогда ничего не выбросит, не выльет, не разобьет. Но не подумайте, чтобы это было от скупости, — вовсе нет; Хаджи Генчо очень хорошо знает: если что ему не понадобится, то может понадобиться кому-нибудь другому. Иной раз прибежит к нему какая-нибудь девчонка и скажет:

— Дедушка Хаджия, мама больна, и хочется ей сухих абрикосиков, одолжи нам, пожалуйста, немножко.

— А почему вы не купили себе летом?

— Забыли, — ответит девочка.

— И у меня нет, — скажет Хаджи Генчо. — Я тоже забыл купить.

— Нам говорили, у тебя много; ты давал Нончу Орле, и Нончовица рассказывала, что у вас и абрикосов и кизила — целые возы.

— Нету, нету. Ни фунта нету, — сердито отвечает Хаджи Генчо. — Тогда было, а теперь нет.

Девочка обиженно поворачивается к нему спиной и хочет уходить, но Хаджи Генчо останавливает ее и начинает уже веселей и ласковей:

— Послушай, Танка, скажи мне, пожалуйста: когда вы будете резать свою серую свинью, так деда Хаджи позовете отведать? Я слышал, вы ее все кукурузой кормили, а от этого свининка больно вкусна. Люблю я свиной шашлык.

— Хорошо, дедушка Хаджи, мы тебя позовем шашлык кушать, — отвечает девочка, устремляя на него полный надежды взгляд.

— Хе, хе, хе, «позовем»! Все так говорят, когда абрикосы нужны, а получат — позабудут дедушку Хаджи.

Затем Хаджи Генчо снова роется в памяти и вспоминает, что однажды у Стаменовых зарезали индюка.

— Почему не позвали меня, когда индюка зарезали, которого орехами кормили, а? Как раз еще вам тогда красного вина привезли? Позабыли? А я помню…

— Мы, дедушка Хаджи, индюка на заговенье резали, а тогда гостей не зовут. Да ты и сам бы не пришел.

— Ну вот, ну вот, знаю! Вы нарочно прежде не зарезали его, а дождались заговенья, чтоб дедушку Хаджи не звать! Ну, а вино привезли, тогда почему не позвали? Скажи, почему?

Девочка молчит.

— Что ж ты молчишь, плутовка? Видно, не хотели! Ну, запомни же и матери скажи: дедушка Хаджи, мол, дал мне абрикосики только затем, чтоб и ты его не забывала. Понимаешь?

После этого Хаджи Генчо идет в свой музей, где в шкафах, ящиках и сундуках хранятся все его редкости. Взгляните: по стенам тянутся полки; на них разложены разные разности. Каждый предмет обязательно во что-нибудь за вернут, одет, завязан, имеет свое определенное место и свой номер, а иногда — как, например, хвост кота — снабжен надписью, содержащей необходимые пояснения. Под номером первым лежит топор, завернутый в клеенку; под вторым — мотыга; под третьим — пила; дальше — разные тарелки, миски, баклаги, графинчики, рюмочки, горшки, медная посуда, кувшины, — да мало ли что еще: всего не перескажешь. Нужно заметить, что в эту комнату Хаджи Генчо не пускает даже свою жену.

— Как впустить ее сюда, когда она из чужой семьи, — говорит Хаджи Генчо. — И прожорлива: лопает, будто акула. Всех пускать, так ничего не останется.

Хаджи Генчо завертывает немножко абрикосов в бумажку, написав на ней: «Син абрикосы отдать господину Стоимену Таралежу. Во имя отца и сына и святого духа, аминь. От Хаджи Генчо». И подает сверток девочке, которая дожидается за дверью.

Хаджи Генчо — человек сильной воли и твердого характера. Никогда этот Кралевич Марко не падает духом. Никого не боится, никого знать не хочет, ни перед кем шапки не ломает. Попробуй кто сделать ему назло, обидеть его или над ним посмеяться, — отомстит, ей-богу, отомстит! Раз купил он ослицу и послал сына куда-то по делам; тот сел и поехал. Едет мимо дома дедушки Вылко. А дедушка Вылко был большой шутник; сидит он у своих ворот — видит: сын Хаджи Генчо едет. И спроси его:

— Куда это ты, Найден, свою мать погоняешь?

Приехал мальчик домой — плачет, что его обидели. Рассвирепел Хаджи Генчо, как кабан. На другой день продал ослицу цыганам и купил осла, потеряв на этом целых тридцать грошей, да и говорит сыну:

— Ну, сынок, садись теперь на осла, поезжай мимо Вылкова дома. Ежели дед Вылко увидит тебя и спросит: «Куда своего отца гонишь?», ты скажи ему: «Гоню, мол, к твоей жене».

Сын в точности исполнил отцовские указания, и с тех пор дедушка Вылко больше уж не шутил над Хаджи Генчо.

Вот почему копривштинцы остерегаются Хаджи Генчо, а ребята — те боятся его, как чумы. Увидит он, что они играют в орехи, — эта невинная детская игра уже не дает ему покоя, раздражает, тревожит его. Подкрадется к ним, как кошка, поднимет палку и закричит:

— Где вы взяли орехи, пострелы? А?

— Мне мама дала с Неделчо поиграть, — отвечает мальчишка с покрасневшим от холода, как свекла, носиком.

— А мне папа дал пять пар[12], и я купил орешков у Петра Митрова, — говорит другой, в косматой отцовской бараньей шапке.

Хаджи Генчо схватит первого за ухо, потянет вверх и начнет, улыбаясь, ему выговаривать:

— Ты, песий сын, орехи у матери украл? Так, что ли? Говори правду!

— Нет, дедушка Хаджи, нет. Я не крал, право, не крал. Ай, ай, дедушка Хаджи! Я никогда не краду. Мне мама орешки дала, а папа деньги. Ой, ой, дедушка Хаджи, больно. Ай, ай, ай, больно, больно!

— А зачем же я тебя треплю, песий сын? Для того и треплю, чтоб больно было. Понял?

Произведя такую же операцию и над другим мальчиком, он пойдет дальше, веселый и довольный тем, что научил ребят уму-разуму и посеял семена благонравия в их сердца.

Впрочем, он не всегда наказывает мальчиков. Например, в светлое христово воскресенье или на рождество он не только не трогает чужих ушей, но даже других учит, что никого не нужно бить, потому что Христос воскрес.

— Христос воскрес, — говорит Хаджи Генчо. — Правда, любовь и мир воскресли. Теперь драться грешно.

Вся хитрость тут заключается в том, что в эти праздники каждый из ребят приносит ему, как своему учителю и наставнику, каравай, крашеные яйца, четвертинку водки и другие гостинцы. Приняв подношение, он потреплет мальчика по щеке и промолвит:

— Ну, расти, сынок, до потолка.

Но привычка подчас берет верх над разумом, и Хаджи Генчо иной раз, забыв, что праздник, возьмет да и потянет за ухо мальчишку, не принесшего ему каравая, а между тем осмелившегося играть, бегать по улице, бить с товарищами яйца, да еще не выучив наизусть «Христос воскресе» и «Ангел вопияше».

Хаджи Генчо любит рассказывать обо всем подробно. Как-то раз он поехал с дядей Петром в Карлово. Проезжают они через село Клисуру; попросил он своего спутника немножко подождать на дороге, тронул коня и скрылся в одной из кривых и узких клисурских улиц. Через некоторое время он вернулся, держа в руке пустой мешок.

— Где ты взял этот мешок? — спросил дядя Петр.

Хаджи Генчо стал рассказывать историю мешка и рассказывал ее до самого Карлова: он сообщил, где была куплена шерсть, где она была настрижена, где выкрашена и так далее. Дядя Петр размышлял о своих торговых делах и очень невнимательно слушал все эти откровения. Приехали приятели в Карлово; дядя Петр опять спрашивает Хаджи:

— Ты мне так и не сказал, бай Хаджи, откуда у тебя мешок?

Этот вопрос возмутил Хаджи Генчо.

— Что же? Выходит, тебе от Клисур до Карлова собака брехала?

Хаджи Генчо — большой любитель строиться. Редко проходит год, чтоб он не пристроил к дому какого-нибудь нового помещения, а еще реже случается, чтобы какой-нибудь сосед не подал на него в суд за то, что этот «нечестивец» вывел навес своей крыши на его двор. Но все эти судебные или, вернее, соседские распри обычно кончаются тем, что строеньица Хаджи Генчо остаются стоять, распластав крылья над чужими дворами, и соседские куры благословляют Хаджи Генчо за то, что этот «добрый человек» устроил им пристанище, где они могут спокойно укрываться со своими цыплятами от дождя, жаркого южного солнца и других неприятных явлений природы.

Как только войдешь в калитку Хаджигенчова двора, глазам открываются разнообразные картины. Направо — садик, где Хаджи Генчо лежит по праздникам под ветвистой грушей и, прохлаждаясь, пьет водку, а в будни перекапывает гряды, сажает цветы и капусту, плодовые деревья и лук. Хаджи Генчо гордится своим садиком и с полным сознанием его и своего собственного достоинства зовет гостя войти полюбоваться… Надо вам также сказать, что у себя в саду Хаджи Генчо забывает о человеческих слабостях и пользе назидательных поступков; он без церемонии водит туда и мужчин и женщин, несмотря на то, что летняя жара не позволяет ему надевать описанные выше пестрые шаровары.

— Человек рождается на свет божий, чтоб радоваться, а не страдать, — говорит Хаджи Генчо.

— Ты, Хаджи, хоть при Петковице в подштанниках не ходил бы. Она расскажет мужу, он рассердится и перестанет присылать тебе вино, — заметит, бывало, жена.

Хаджи Генчо, подумав немного, — возражает:

— Они у меня чистые…

— Нет, грязные, — только промолвит старушка и отойдет от непокорного супруга.

За садом вырыт колодец, который лучше всего поможет нам понять характер Хаджи Генчо. Колодец устроен под самыми окнами дома, и в его открытое «устье» Хаджи Генчо без всяких затруднений опускает прямо из окна еду и питье, чтоб они охладились: на одной веревке красную баклагу с белым вином, а на другой торбу, в которой покоится огромный стрелешский арбуз. Это его холодная летняя закуска. В большом доме — только две комнаты да чулан; а за домом, вдоль длинного двора, тянутся, словно возы на лугу, разные курятники, хлевы, амбары, стойла, даже пекарня; по левую руку — опять какие-то строеньица, погреба, сеновалы.

Хаджи Генчо не любит цыган, и если ему встретится Мено или какая-нибудь Хайша, он посылает их к мяснику Нейчо, чтоб тот с них кожу содрал. По этой причине и по целому ряду других наши копривштинцы запретили цыганам ездить мимо церкви; не позволяют они им и выходить на верхнюю дорогу греться на солнце.

— Верхняя дорога близко от церкви, а Христова вера не терпит цыганского духа, — говорит Хаджи Генчо.

Когда скрипач Мено захотел креститься, наши копривштинцы позвали Хаджи Генчо и поручили ему заглянуть в церковные книги — узнать, разрешено ли соборными постановлениями крестить цыган. Хаджи Генчо взял самую старую книгу и начал в ней рыться. Рылся-рылся и, наконец, объявил:

— Прежде надо с него кожу содрать, а потом уж крестить его.

Так Мено и остался некрещеным.

В своей усадьбе, которая называется школой, Хаджи Генчо откармливает всякую живность, — главным образом индюшек, гусей, уток, кур, а также восемь серых свиней с кудрявой щетиной, — и, на удивление всему роду человеческому, откармливает, не тратя никакого капитала.

У попов огромную роль в хозяйстве играют поминальное угощение и просфоры, а у Хаджи Генчо еще более завидная роль отведена школе. Для него это настоящая Калифорния! Очень многие ученики Хаджи Генчо, приходя утром в класс, приносят с собой хлеб, разную снедь и обедают в школе. И вот когда какая-нибудь курица, гусыня или индюшка выведет цыплят, гусят или индюшат, Хаджи Генчо поднимается на кафедру и начинает толковать ребятам:

— Слушайте, детки. Наша курочка с божьей помощью вывела одиннадцать цыпляток. Я вам всем подарю по цыпленку, но с условием, что в благодарность за это вы будете как можно лучше кормить своих питомцев.

У Хаджи Генчо учится около двухсот ребят, и в доме этого ученого мужа решительно ничего не делается без того, чтобы каждый из них в отдельности не приложил к этому общему делу своих сил, как верноподданный управляемой Хаджи Генчо монархии. И вот благодаря этой-то деятельной силе, этому могучему братскому участию цыплята Хаджи Генчо очень быстро становятся петухами и курами. Словом, решительно всем хорошо, приятно, утешительно: ученикам весело, Хаджи Генчо выгодно, курам сытно. Хаджи Генчо радуется, что цыплята растут, и детям они не в тягость; дети, с удовольствием неся свою повинность, на малом деле приучаются к великим и славным подвигам: любя цыплят с индюшатами, сызмальства привыкают любить ближних и самих себя. А по-моему, только тот, кто любит себя, может принести пользу другим. Спасибо же тебе, старый Хаджи Генчо, за твоих цыплят с индюшатами!

Дети с радостью кормят своих цыплят и с удовольствием замечают, что их питомцы растут и жиреют. Но в одно прекрасное утро вдруг оказывается, что самый лучший, жирный и крупный цыпленок пропал — ну словно в воду канул! Мальчик ищет своего птенчика, своего дорогого питомца, чтобы накормить его, приласкать, полюбоваться на него, но все старания и поиски напрасны, так как питомец его в это самое время, наверно, уж варится в черном котле с красной дужкой, а Хаджи Генчо, словно повар в доме знатного турка, с ложкой в руке ходит вокруг котла да покрикивает жене:

— Прибавь немножко лучку, немножко маслица. И перцу стручкового надо бы еще маленько, чуть-чуть! Да смотри в оба: огонь жаркий; как бы лук не пригорел… Дров много не клади, старуха. Кушанье вкусней, когда варится медленно. Рис для похлебки надо хорошенько выбрать! Помнишь, как в прошлом году я из-за этого проклятого риса зуба лишился? Ну, кто мог подумать, что в голубцах — вдруг камни!

Мальчик в слезах идет к Хаджи Генчо:

— Дедушка Хаджи, какое несчастье! Ведь моего цыпленка нет… Никола говорит, вчера орел вился над вашим домом… Верно, он, проклятый, и съел бедняжку, чтоб ему пусто было!

Хаджи Генчо кладет ложку, берет мальчика за руку, тащит его в класс и, откашлявшись два-три раза, начинает:

— Дети! Вы знаете, что наша черная курочка вывела славных цыпляток; все они мохноножки да долгоперки, и я по доброте своей, от чистого сердца, подарил каждому из вас по цыпленку, — подарил для того, чтобы и вы были добрыми, сердечными: хорошо их кормили, любили, как своих родных братьев, оберегали от орлов и ястребов. Но я в вас горько ошибся: вы меня обманули и насмеялись над моей старостью. На днях смотрю: белый цыпленок с черными крылышками и двумя черными перышками на хвосте что-то похудел, загрустил. «Что б это значило? — думаю. — Уж не типун ли у него, не круп ли, и он мучается, а сказать ничего не может?» Поймал я его, смотрю — нет! Пощупал у него зоб — пусто! «А, так вот как твои ученики откармливают твоих цыплят, — думаю. — А я-то, старый дурень, дарю их этим пострелятам…» Взял я его и зарезал. Что было делать? Не оставить же околевать с голоду: ведь перед богом грешно, да и людей стыдно. Но дедушка Хаджи — человек добрый и правду любит: сознаюсь, что был тут тоже немножко неправ; может статься, у Пея хлеба вчера не хватило, может, мать его вчера теста не ставила, а может, и просто позабыл накормить питомца! И я решил исправить свою ошибку и, насколько могу, утешить Пея. Пусть он не плачет и не тужит, что я зарезал его цыпленка: я подарю ему кое-что получше — желтую индюшку, что купил у цыганки за тридцать пар и две шкуры, ту, из-за которой у нас со Стефлеком ссора вышла, что будто цыганка ее у него украла… Дарю эту индюшку Пею, только с условием, чтоб он ее не хуже попа кормил.

И Хаджи Генчо, окончив свою речь, потреплет мальчика по щеке, говоря:

— Ну, целуй руку и благодари меня, что вместо цыпленка получаешь индюшечку.

Мальчик целует щедрую руку, а Хаджи Генчо кидает ученикам: «Читайте!», быстро возвращается к очагу и снова берется за ложку, радуясь, что мальчик остался доволен, а индейка нагуляет жиру к заговенью.

Но при всех достоинствах правдолюбивого и почтенного Хаджи Генчо за ним, по рассказам копривштинцев, водится также много непохвального, и в характере его — немало дурных сторон. Во-первых, у него врожденная страсть быть всегда недовольным, беспрестанно ворчать и мешаться не в свое дело; во-вторых, он ни за что не пойдет в корчму, чтоб угостить приятеля, а ходит туда только за тем, чтобы его самого угостили, и, наконец, он очень любит давать советы, когда его не спрашивают, — и всегда не к месту.

Болгары сызмальства имеют привычку кидать в собак камнями, и эта страсть остается у них потом на всю жизнь. Как-то один из бывших учеников Хаджи Генчо, Петко Ослеков, задумал изжарить мясо в чугунке. Убрал его зеленым перцем да баклажанами и отнес в печь. Когда кушанье было готово, бай Петко поставил чугунок на голову и пошел обратно. У одной калитки сидела собака. Петко опустил чугунок на землю, поднял камень и кинул в пса. Но тот не испугался, а отважно напал на Петко. Между Петко и Куцым началась новая пуническая[13] война. Куцый нападал, а Петко защищался. Во время этой страшной борьбы Петко наступил на чугунок и опрокинул его в грязь. Хаджи Генчо вышел из калитки и, подобно Гелиогабалу[14], смотрел, как пар от мяса поднимается к нему. Его возлюбившее справедливость сердце не могло мириться с великими бедствиями, вызванными несправедливой войной. Он подошел к Петко, схватил его за ухо и воскликнул:

— Не подобает человеку с псами бороться, ибо пес — животное бессловесное.

Петко Ослеков на время забыл про Куцего и, обернувшись к Хаджи Генчо, спросил:

— Зачем ты дерешь меня за ухо?

— Деру затем, чтоб больно было, — ответил Хаджи Генчо. — Погляди, что сталось с мясом…

У Петко в глазах потемнело: он вывалил мясо в грязь, обжег себе ногу, пострадал от Куцего, а тут еще Хаджи Генчо вздумал его за уши драть! У него лопнуло терпенье: он схватил чугунок и нахлобучил его Хаджи Генчо прямо на голову.

II Дружба Хаджи Генчо с дедушкой Либеном

В Копривштице нет плодородной земли — все камень, песок да глина; но, видно, по милости этой столь неблагодатной и скудной почвы Копривштица — одно из самых оживленных и полных деятельности местечек Болгарии. Ее бесплодная земля, требующая упорного труда и обильно поливаемая потом, не позволяла людям погрязнуть в сонном азиатском бездействии, а, наоборот, постоянно звала их к борьбе и упорному труду, будила их энергию, делала их деятельными добытчиками и мыслящими существами. Гигантские горы с голыми вершинами и лесистыми склонами обняли это болгарское село со всех сторон, будто заботливая мать детей своих. А нависшие скалы, кажется, готовые обрушиться, приучают человека уже в ранней молодости не бояться никакой опасности. Словно змея, скользит с горы река Тополка, извивается прихотливыми узорами и с шумом и грохотом принимает в свои воды маленькие ручейки, которые, сердито журча, спешат к ней и справа и слева. Склонившиеся над рекой ивы купают свои пышные зеленые ветви в воде, скрывая в их тени целые стаи уток и гусей. Гуси спокойно стоят на одной ноге, чистят перья, потом прячут голову под крыло; неподалеку расхаживает стройный красавец аист с длинными красными ногами и красным клювом, высматривая добычу: ящерицу, лягушку, змею. По улицам разгуливают куры под предводительством своих гордых султанов — петухов; смирно, с глупым видом стоят на берегах Тополки коровы, греясь на солнышке, облизывая свои худые бока и дожидаясь пастуха, который ходит из дома в дом, где его угощают водкой и наделяют хлебом, сыром, жареной свининой и другой снедью, а он, чтоб угодить хозяевам за их хлеб-соль, говорит:

— Ваша коровка — трудолюбивая скотинка: пасется себе да пасется! Другие коровы только и делают, что друг за другом бегают да бодаются. А ваша знай себе пасется.

Понятное дело, дедушка Петр повторяет это в каждом доме, и водочка так и льется ему в горло.

Целый мир птиц и миллионы лягушек тревожат своим щебетом, пеньем и кваканьем тихую балканскую ночь. Ветерок гуляет по селу. Само собой разумеется, роскошная природа не могла не подействовать и на человека. Но лучший перл этой природы, лучшее ее украшение, которому, мне кажется, следует в значительной мере приписать высокий нравственный уровень местной общественной жизни, — это копривштицкая женщина.

В болгарской песне поется:

До чего мне милы девушки-болгарки!

Жнут весь день на солнце ниву золотую,

От зари до ночи рук не покладая;

Сноп тяжелый вяжут, складывают копны,

Заливаясь звонкой песней соловьиной.

А наступит вечер — зашагают к дому,

Словно перепелки, мелкими шажками, —

Поведут свой дружный хоровод девичий.

Лица у них белы, будто лист бумаги,

Щеки розовеют яблочком охридским.

Но как бы ни были хороши и привлекательны все болгарки на нашей земле, настоящая роза посреди огромного сада — это обитательница горных районов страны. Кунино, Радьовене, Нижняя и Верхняя Скравена, Ихтиман и Копривштица славятся красотой своих женщин, а последнее из этих сел и местечек даже турки называют аврат-аалан, то есть женская красота. Черные, тонкие как шнурок, брови, умный взгляд, белое лицо, высокий лоб, стройный стан, свойственная только южанкам живость движений, черная или русая кудрявая головка, длинные пряди шелковых волос, живописно рассыпающихся по крепким плечам, коралловые губки, большие глаза и высокая, полная грудь — вот портрет женщины из Копривштицы. А если пристальней и ближе всмотреться в это лицо, в эти глаза, то увидишь простую любящую душу, у которой слова никогда не противоречат сердцу и мыслям, а всегда служат выражением того и другого.

В природе словно существует некий слепой инстинкт, бессознательное стремление располагать все свои элементы так, чтобы понравиться человеку, а болгарские горы как бы специально созданы для его блаженства…

И вот перед нами Копривштица. Южное солнце оживило, наконец, балканскую природу, принеся ей запоздалую весну. Утро. Все село залито светом. День праздничный. Роса еще лежит на траве, блестя, словно крупный жемчуг; всюду слышится жужжанье пчел и шмелей, щебет и пение птиц; их тут целые стаи; лес, полный благоуханий, кажется настоящим жилищем самодив[15]. Из леса плывет запах молодых трав, разносимый восточным ветерком по всей Болгарии. Знаете, что это за ветер? Он нежит чувства и погружает человека в какое-то непонятное блаженство. Плуги уж бороздят поля; всюду движутся стада овец, коров и коз, целые табуны лошадей. Солнце катится весело над головой, и человек, видя, как радостно, хорошо вокруг, молится, полный надежды, что и его убогая, тяжкая жизнь со временем станет такой же, как эта природа…

Люблю тебя, моя милая родина! Люблю твои горы, леса, обрывы, скалы, твои чистые студеные источники! Люблю тебя, милый мой край! Люблю всей душой и всем сердцем, хотя ты и обречен на тяжкие страдания и муки! Все, что еще осталось в осиротевшей душе моей доброго и святого, — все это твое. Ты — благословенная земля, цветущая, полная нежности, сияния и величия, научившая меня любви и состраданию ко всякому человеческому несчастью, а это уже много для человека. До сих пор еще чувствую я свежесть твоей душистой зелени, покрывающей все пространство, куда ни кинешь взгляд, до сих пор слышу пение соловья и щебетанье ласточек, до сих пор для меня звучит голосок девушки, которая подметает двор, распевая народную песенку:

Плачет лес, и плачет сердце,

Горько плачут вместе:

Лес — о листьях пожелтелых,

Сердце — о невесте.

Другая девушка несет на голове корзинку — хочет выкинуть опавшую с деревьев листву, а парень, сидя под развесистой ивой, крутит ус и улыбается, глядя на то, что под корзинкой. Старухи возвращаются из церкви с пустыми тарелками, мешками и, конечно, совершенно пустыми баклагами: вареная пшеница, хлеб, сыр, мед, водка, вино, пироги, тертые бобы — все роздано нищим, попам, старикам и детям в обмен на их благословения и молитву: «Прости, боже, души усопших». Переваливаясь, идут попы, а за ними бредут старики, вспоминая события чумного года. Молодые женщины идут парами, весело разговаривая, а старухи то и дело останавливаются, чтобы посплетничать. Они толкуют о том, что Пенчо Турта — человек бессердечный, бессовестный, пьет, как могильщик, а у Пенчовицы, жены его, кунтуш вечно рваный; в понедельник продала на базаре пятьдесят аршин сукна, а кунтуш себе сшить не может; а Иван Будак покупает фунт говядины, — так, чтоб собаки не отняли, берет с собой огромную дубину; а Цоковица, жена Цоко Мангарче, выткала полотенца такие узкие, что и кошке не утереться. И много чего еще наговорят друг другу кумушки, но уже на ухо, по секрету…

Между тем время идет, солнце начинает сильно согревать землю, и роса испаряется; все предвещает ясный, веселый день. В Копривштице, растянувшейся примерно на полтора часа ходьбы, по долине и горам разбросано до полутора тысяч домов. Дома двухэтажные; лестница помещается спереди и ведет прямо под крышу; тяжелая черепичная кровля спускается низко, образуя как бы щит от ветра и зимней непогоды; почти все дома обращены фасадом на восток; с этой стороны расположен просторный балкон, где сидят и спят летом. Каждый дом, словно крепость, окружен каменной стеной или высоким деревянным забором. Так обычно выглядят болгарские города и села.

На балконах успели уже появиться румяные личики копривштицских красоток. У каждой в руках кружка: каждая угощает свекра и гостей. На одном из этих балконов, устланном коврами и тюфяками, на которых разложены пестрые подушки, сидит, скрестив ноги, словно турецкий судья, дедушка Либен. Он пыхтит и морщит лоб, так как только что пришел из церкви и едва успел снять свою огромную баранью шапку. От головы его, словно от котла, где бабы кипятят белье, идет пар. Посидев немного, дедушка Либен надевает окантованную шелком белую полотняную феску и снимает свой синий кунтуш. Теперь на нем только кофейного цвета шаровары, зеленый жилет и широкий белый пояс. Но так он одевается, только когда на него находит покаянное настроение, а в другое время выглядит настоящим удальцом: зеленые шаровары, красный пояс, зеленый плащ, большая красная феска и т. д. и т. п. Пистолеты у дедушки Либена арнаутские, а нож сомкамзалийский.

Дом дедушки Либена стоит на холме, так что оттуда видно все село. Вокруг этого знаменитого дома в огромном изобилии растут розы, сирень, всякие душистые цветы, деревья. Слева к дому прилегает большой сад, в котором полным-полно всяких плодовых и других деревьев: тут и яблони, и черешни, и вишни, и персики, и груши, и кизил, и сливы; есть и ореховое дерево и одна груша, до того высокая и ветвистая, что вы представить себе не можете. Словом — рай, да и только!

Борода у дедушки Либена обрита, и длинные, лихо закрученные усы его торчат над губой, как у огромного рака. В Болгарии бороду бреют все, кроме попов, монахов и уже неспособных к продолжению рода стариков. По мнению многих благочестивых людей, дедушке Либену тоже давно пора отпустить бороду, но он не слушает этих советов, так как не хочет утратить свой юнацкий[16] вид. И еще по некоторым причинам…

Рядом с дедушкой Либеном сидит Хаджи Генчо, а вокруг них — ребятишки старшего сына дедушки Либена, и Хаджи Генчо раздает им печеную кукурузу, пироги и пышки, которые он купил на церковной паперти. Это событие приводит дедушку Либена в немалое недоумение.

Но для нас дело объясняется очень просто; мы ведь хорошо знаем Хаджи Генчо, так что нам удивляться не приходится. Он человек умный и если угощает ребятишек, то отнюдь не из любви к ним, а для того, чтобы его самого угостили. Он руководствуется при этом мудрым правилом: «Люби детей, чтоб тебя любили родители». И вот, угощая детей, Хаджи Генчо уже облизывается, твердо уверенный, что за обедом ему подадут хорошего старого винца, а не молодую «кислятину» — так называет он новые вина.

Предвкушая ожидающее его наслаждение, он заводит соответствующий разговор.

— А что, бай[17] Либен, какое вино лучше, по-твоему: пастушское, адрианопольское или салывкиевское? — спрашивает он.

Нужно заметить, что Хаджи Генчо всегда прибавляет к имени дедушки Либена «бай»: хоть сам он ничуть не моложе его, но делает это из уважения к знаменитому человеку, обладателю старых вин.

— Салывкиевское лучше, Хаджи, — отвечает дедушка Либен.

— Ну, уж ты извини меня, бай Либен, но только я всегда скажу, что пастушское винцо гораздо лучше.

— А я тебе говорю, что салывкиевское лучше всех вин в Румелии[18]. Салывкиевское щекочет горло и пощипывает язык, а пастушское только кислит язычок.

— Н-е-ет, я другого мнения. Мне во сто раз больше по вкусу вино, которое лишь слегка кислит язычок и растекается по жилам, когда отведаешь его натощак. Но зачем напрасно спорить? Лучше вели принести того и другого по кружке — и попробуем. Ведь у вас, наверно, есть и то и другое. Вы в этом году припасли пастушского вина, бай Либен, или нет? — спрашивает Хаджи Генчо, глядя на дедушку Либена, как жених глядит на свою юную невесту.

— Припас, понятное дело, припас и того, и другого, и третьего. Шестнадцать бочек в этом году налил, Хаджи! И краставосельского бочку — это уж для работников.

— Мне думается, бай Либен, старые вина не так хороши, как новые; тем более что нынешний год такое вино уродилось… Не вино, а просто слезы, искра, пламя!

— Ну, уж извини, Хаджи, — старое вино куда лучше нового. Старое вино, старый табак и старый друг всегда лучше новых. Потягивай старое винцо и ничего не бойся, — смеется дедушка Либен.

— Нет, я думаю иначе. Я старые вина во многих домах пробовал, и мне всегда казалось, что они простоквашей отзываются. Но я не стану с тобой спорить и утверждать, что и у тебя старое вино — такое; я хорошо знаю, что вы и сортировать его умеете и перелить, когда нужно. К тому же и виноградник у вас старый. Другого такого, можно сказать, во всей Румелии не найдешь. Виноградник твой лучше, чем в Кане Галилейской[19].

Слыша, как гость хвалит дорогой его сердцу виноградник, дедушка Либен радостно потирает руки и сам идет в погреб нацедить старого винца, а Хаджи Генчо улыбается, ликуя и от удовольствия пощипывая свой подбородок.

Налив пять-шесть кувшинов вина, дедушка Либен возвращается, садится на свое место и, глядя с лукавой улыбкой на Хаджи Генчо, произносит:

— Теперь посмотрим, Хаджи, то ли ты скажешь, отведав моего винца! Заранее тебе говорю, что ты признаешь свою ошибку насчет старых вин… Конечно, ты скажешь правду: приходилось тебе пить такое винцо или нет… Но как ты думаешь? Мне кажется, не мешало бы нам до обеда выпить водочки да закусить маленько. По-моему, неплохо будет сперва заморить червячка. Какой водочки хочешь, Хаджи? Рутовой, греческой или болгарской? Может, настоенной на кизиле? Только скажи, какой? Для такого гостя ничего не пожалею.

— Я люблю подогретую, с медом, — задумчиво произносит Хаджи Генчо.

— А я люблю теплую только зимой, — сообщает дедушка Либен.

— Нет, я всегда ее люблю, — говорит Хаджи Генчо.

Дедушка Либен зовет младшую сноху и шепчет ей на ухо:

— Поди, голубушка, налей графинчик самой лучшей водки, вылей в кофейник, подмешай медку побольше и вскипяти на огне да подержи на нем немножко. И скажи матери — пусть возьмет кочан капусты, посыплет его красным перцем, только немного. Да принеси инжиру, изюму. Поджарьте печенки бараньей да нарежьте колбаски потоньше… Да еще там что получше из закуски. Надо Хаджи Генчо, как почетного гостя, попотчевать. Дядя Хаджи для меня дорогой человек. Знаешь, какой он ученый! И — у него ведь славная дочка. Смекаешь?

Отдав еще десяток таких же приказаний, дедушка Либен с достоинством садится на свое место, напевая себе под нос:

Роза в саду расцветала.

Девица венок заплетала

И эту розу сорвала.

Всем свой веночек дарила,

Только меня позабыла.

Хаджи Генчо начинает снова расхваливать дедушку Либена, хорошо зная, что каждая похвала выманит на балкон новое кушанье или еще один кувшин старого вина.

— Славная лошадка у тебя, бай Либен! — говорит он. — Вчера я прямо залюбовался на нее, когда ты в церковь ехал. Можно сказать, зверь, а не конь. Ты ведь и заплатил за нее недорого. А как играет, бестия, как фыркает: индейский петух, да и только. Словно Шарец — конь Королевича Марко. Славный конь! Жеребец, верно?

— Жеребец, Хаджи! — отвечает польщенный дедушка Либен. — Ах, Хаджи, не то дорого, что конь хорош, а то, что хороший конь дешево достался. Я ведь знаток в этом деле. Знаю толк в лошадях. Когда русские приходили, я купил у них лошадь, вместе с седлом, за триста грошей, а продал за тысячу — без седла. Оно у меня до сих пор в чулане висит.

— Да, да, дедушка Либен, ты большой знаток: понимаешь, что купить, что продать. А помнишь, у тебя был еще маленький жеребчик, всех парней с ума сводил? И зачем ты только продал его!

— Вот и видно, Хаджи, что сам ты не знаешь толку в лошадях. Насчет этого ты со мной поговори. Правда, тот жеребчик — золотая лошадка был, да у него был порок: в табуне ему ухо разрезали. К тому же он с норовом был, а такие лошади для хозяина — сущее несчастье. Ты, Хаджи, человек ученый, должен знать. Разве про это в книгах не пишут?

— Пишут, пишут… Ну, ладно, дедушка Либен, в этом я с тобой согласен. Но скажи мне, зачем ты продал своего вороного скакуна? Славный конь был этот черный дьявол!..

— Я его не продал, а променял. Видишь, Хаджи, у Петра Будина было вот это ружье с красным ремнем, что висит там, на стене, да пара арнаутских пистолетов, — отвечает дедушка Либен, показывая пальцем на стену, всю увешанную ружьями, пистолетами, ножами.

— Славное ружьецо, — говорит Хаджи.

— Дело не в ружье, — пистолеты хороши, — возражает дедушка Либен. — Захотелось мне их купить, а Петр и говорит: «Отдай мне, дедушка Либен, свою Черную Стрелу — и по рукам». Отдал я ему лошадь и взял пистолеты с ружьем да сто грошей впридачу. Вот как дело было.

Дедушка Либен, великий знаток и в конях и в ружьях, не зря провел свою молодость. За долгую жизнь ему довелось все испытать: большое счастье и большую беду, зло и добро, нищету и богатство, горючие слезы и великую радость… Бывал он и бродягой, и домовитым хозяином, и разбойником, и почтенным мирным гражданином. В молодые годы он бродил по лесам, истребляя турок, потом соединялся с турками и разбойничал вместе с кирджалиями, делибашами, арнаутами[20], убивал христиан, бунтовал против правительства и поддерживал Кара-Фезию[21]. При всем том у дедушки Либена была маленькая слабость: он любил свою родину, только не всю целиком, а одну Копривштицу. Когда кирджалии или делибаши задумывали какую-нибудь пакость против нее, дедушка Либен спешил в родное село, предупреждал жителей о грозящей опасности и уговаривал их бежать, оставив свои дома. Таким-то способом: то грабежом, то разбоем, то сбором десятины с овец и коз — этим ремеслом он занялся несколько позже — дедушка Либен добывал огромные богатства.

Но богатства эти так же легко исчезали, как добывались. Наполнив свой кошелек, дедушка Либен оставлял кирджалиев и разбой, возвращался в Копривштицу и начинал тратить свои золотые. Он жил на широкую ногу, иногда просто кидая деньги на ветер: держал целые стаи борзых и лягавых, табуны коней, толпы слуг, оруженосцев, чубукчиев[22] и т. п. Бывало, выезжает на охоту — потеху молодецкую, а за ним человек пятьдесят слуг и телохранителей. Если бы кто из современных мелких людишек, особенно европейцев, увидал эту картину, он подумал бы, что какой-нибудь рыцарь, граф или король едет драться с соседом, чтобы отвоевать у него по меньшей мере Люксембург.

Тогдашняя молодежь называла дедушку Либена «Муса-разбойник»[23], а нынешняя называет его просто «дедушка Удалец». Но я уже сказал, что в те счастливые времена он был большим человеком, и его легко было принять за короля или рыцаря. Впрочем, это возможно было бы лишь в том случае, если б бабушка Либеница была тогда хоть сколько-нибудь похожа на королеву или благородную даму, сидела бы сложа руки и ничего не делала; но, напротив, бабушка Либеница вязала чулки и продавала их на базаре, чтоб этим прокормить своих детей.

Дедушка Либен не любил вмешиваться в домашние дела, поэтому не любил и давать на них деньги Он жил сам по себе, а жена сама по себе.

Вернувшись с охоты, дедушка Либен собирал где-нибудь на поляне молодых таборных цыганок и заставлял их плясать и петь, а цыганы играли ему на свирелях и били в барабаны, так что от этой музыки гудело все село. «На поляне близ Кесяковцев, — рассказывала бабушка Либеница (то есть там, где стоит богатый дом Кесяковцев), — молодцы разводили огонь и жарили оленей, сери, кабанов, а дедушка Либен восседал, словно цыганский король, ел, пил, веселился. В это время дети его кукурузой питались». Насытив свое «алчущее чрево», дедушка Либен садился верхом, объезжал дома и требовал, чтобы его угощали. Цыганы и цыганки шли впереди, играли и пели:

Выходи, красавица Цвета,

Привечай юнаков.

Выноси, красавица Цвета,

Руйного[24] кувшины.

В каждом доме девушка или молодица выносила кувшин вина и потчевала гостя, после чего дедушка Либен приказывал парням стрелять из ружей в честь хозяина и хозяйки, а цыганы и цыганки пели песню.

Вот его любимая песня:

Долго мы ходили, долго мы гуляли,

Долго мы гуляли в Шумадии[25] ровной,

Долго мы скрывались, бедные скитальцы.

Подымай же знамя, Мануш-воевода!

Матери все наши — в черных покрывалах,

Жены молодые — горькие кукушки,

Ни отцы, ни братья бороды не бреют,

Сестры от печали кос не заплетают,

Малые ребята — в рабстве злом у турок.

Долго мы ходили, долго мы гуляли,

Долго мы скрывались, бедные скитальцы,

Долго мы бродили в Шумадии ровной,

Долго угощались жареным барашком,

Долго утоляли руйным нашу жажду,

Долго заедали пирогом пшеничным.

А теперь ударим на проклятых турок,

Вызволим из рабства наших малых деток!

Так дедушка Либен ездил из дома в дом, пока не расцветал, как пион, то есть, попросту говоря, не напивался как сапожник.

Когда у дедушки Либена выходили золотые, он опять ехал на промысел, и никто не знал, где он в это время находится и чем занимается, кроме нескольких молодцов, которых он брал с собой. Но эти юнаки скорей дали бы себя повесить, чем рассказали, куда они ездили с дедушкой Либеном и что там делали. Дедушка Либен сам не любил рассказывать о своих молодых годах и другим не позволял. Даже теперь, когда ему уж нечего и некого опасаться, он страшно сердится, если отец Генчо начнет вспоминать о том, как дедушка Либен чуть не убил его прямо в церкви.

Дело было так. Дедушка Либен, исповедуясь отцу Генчо, рассказал ему о кое-каких своих грехах, а тот, как истинный и непогрешимый пастырь духовный, объявил великому грешнику, что закон запрещает причащать таких разбойников. Дедушка Либен, не долго думая, вытащил из-за пояса один из своих арнаутских пистолетов и заявил:

— Причащай, а не то в пекло отправлю!

Поп Генчо исполнил желание дедушки Либена и остался очень доволен, так как получил от грешника целых два египетских золотых.

Дедушка Либен женился, когда ему уже стукнуло сорок. В Болгарии, а тем более в Копривштице, такой брак, можно сказать, небывалое дело. Видя, что он обзавелся хозяйством и семьей, копривштинцы подумали, что он бросит свою кочевую жизнь и остепенится. Но они обманулись в своих ожиданиях: дедушка Либен продолжал вести холостяцкий образ жизни, и только старость и тучность усадили его, наконец, у домашнего очага.

Но если дедушка Либен и постарел телом, то душа его осталась молодой; старость не могла вовсе уничтожить прежних юнацких его привычек. И еще нет-нет да случается, что сидит он у очага, курит свою длинную трубку, варит кофеек, подогревает винцо, печет каштаны, греет руки, напевая себе под нос:

Девица-красавица,

Золотая рыбка!

Ты не стой передо мной,

Я томлюсь, пленен тобой,

Как лен по воде,

Как цветок по росе! —

а потом вдруг вскочит, схватит ружье и выстрелит в дымоход. Кроме того, дедушка Либен и теперь, на старости лет, держит несколько слуг и на конюшне несколько лошадей. Когда один из сыновей посоветовал ему продать лошадей и рассчитать слуг, дедушка Либен ответил:

— Коней заройте вместе со мной в могилу, когда я умру… А насчет слуг — я скорей прогоню жену и детей, чем моего Ивана.

Дедушка Либен любил Ивана, как иной богач любит щенка или котенка. Иван принадлежал к разряду существ, слепо привязанных к хозяину. Он прожил в доме целых двадцать четыре года и за все это время только раз почувствовал обиду на хозяина.

Дело было так. Однажды дедушку Либена стала трясти лихорадка.

— Ты не знаешь, как надо лихорадку лечить, Иван? — спросил он слугу.

— Сердись поменьше — как рукой снимет. Больно ты сердит, вот тебя и трясет, — ответил тот.

Прошло пять лет. Иван уже забыл про этот случай, но дедушка Либен запомнил его. Как-то раз заболел лихорадкой Иван и не явился к столу — подавать хозяину вино: в его обязанности входило присутствовать при трапезе дедушки Либена и потчевать его вином из серебряной чарки.

— Где Иван? — спросил дедушка Либен.

— Его бьет лихорадка, — ответила жена.

— Позови!

— Лакай без него. Дай ему отлежаться. Человек ты или дьявол?

— Зови сюда! — крикнул дедушка Либен.

Либеница пошла исполнять приказание тирана.

Когда Иван предстал пред светлые очи хозяина, тот спросил его:

— Что с тобой, Иван?

— Лихорадка треплет, дедушка Либен!

— Спой мне что-нибудь!

— Не могу, дедушка Либен!

— Пой, скотина! — закричал дедушка Либен и схватил пистолет.

Иван запел:

Ку-ку-шеч-ка кра-сот-ка,

Бед-ная си-рот-ка…

Он пел дедушке Либену за каждым обедом и ужином — до самого своего выздоровления. А когда выздоровел, дедушка Либен сказал ему:

— Никогда больше не смейся над больными!

Теперь дедушка Либен живет одними воспоминаниями. Он любит свою старинную юнацкую одежду. В комнате, где он ночует зимой, — летом он спит на балконе или прямо на дворе под открытым небом, — по стенам развешаны на крюках красные, шитые золотом шаровары, синие и зеленые безрукавки, белые плащи, жилеты с большими серебряными пуговицами, длинные шелковые кафтаны и т. п. Но ни одного из этих нарядов он теперь уже не надевает, так как и в Копривштице есть свои моды. На стенах висят еще албанские рубахи, турецкие плащи и пояса, македонские бурки, расшитые золотом и шелками тюрбаны. Но главное богатство дедушки Либена находится в чулане. Там висят разные ружья, пистолеты, сабли, ножи, патронташи, ятаганы, пороховницы, уздечки, сумки, арканы; на полу лежат седла, попоны, седельные мешки и другие принадлежности для путешествия и охоты.

Когда дедушка Либен едет верхом в церковь или к кому-нибудь в гости, двое слуг поддерживают его, идя рядом по обе стороны: во-первых, старость уже взяла верх над его юнацким сердцем и, как-никак, изменила его привычки; а во-вторых, он любит турецкие обычаи, и хочется ему на старости лет утереть нос копривштицким портнягам да лавочникам, сроду не садившимся на лошадь. Кто не слыхал о дедушке Хвырго и дедушке Костадине? А обе эти знаменитости были деревенскими портными. Пошли дедушка Хвырго с дедушкой Костадином в Стрельчо — капусту покупать. Взяли с собой старую кобылу. Перед тем как въехать в село, дедушка Хвырго сел на кобылу, а дедушка Костадин побежал впереди, крича женщинам:

«Эй, с дороги! Не испугайте лошадку!»

У дверей церкви дедушка Либен слезает с лошади. В церковь его вводит, поддерживая подмышки, один из слуг, — это уж для пущей важности, — а другой остается у паперти с лошадью. Отстояв службу и вернувшись домой, дедушка Либен покушает, выпьет водочки, кофейку и даст внучатам по десять монеток на пряники. Потом опять садится на коня и едет на мельницу — посмотреть, велика ли вода и есть ли работа, да заодно угостить мельника водкой. Но покамест доедет туда, в его оловянной фляжке не останется ни капли. Происходит вся эта трагикомедия следующим образом. Отправляясь на мельницу, дедушка Либен думает: «Ах, как обрадуется Пенчо, когда я привезу ему стрелешской водочки! Только старуха моя, кажется, слишком много налила; этак он, пожалуй, выпьет больше, чем следует, забудет о деле и жернова не накует… Дай-ка отопью немножко — так-то лучше будет…» Тут дедушка Либен поднесет фляжку к губам, хлебнет маленько — и дальше. Но от нечего делать нет-нет да вспомнит опять прежние свои соображения и снова отхлебнет немножко. А так как до мельницы далеко, он почти всегда приезжает к Пенчо с пустой фляжкой. С мельницы он возвращается домой, обедает и ложится спать. Выспавшись, опять едет верхом осматривать нивы, луга, овец и коров — разумеется, снова запасшись водочкой.

— Надо угостить чабанов и пастухов, — объясняет он жене.

Но чабаны и пастухи выпивают не больше мельника.

Как ни обманывает дедушка Либен свою старушку, она прекрасно знает, в чье горло льется водка, и очень часто не хочет ему наливать. Тогда дедушка Либен прибегает к крайнему средству — он хмурит брови и грозно кричит:

— Молчи, жена! Ты своим упрямством самого ангела взбесишь. Я тебя больше знать не хочу: отошлю тебя к Корлиным, твоим отцу с матерью! Вот только приедет владыка к нам в город за архиерейским сбором, попрошу у него разводную. С тобой жить невозможно.

Услыхав эту страшную угрозу, старушка тотчас наполнит фляжку, хоть и знает, что дедушка Либен шутит: развестись с ней он ни за что не решится. Бабушка Либеница прекрасно понимает, что если б он отважился на этот невероятный подвиг, некому было бы шить ему рубахи, укутывать его и подтыкать ему за спину одеяло, искать у него в голове на солнышке; да и родителей ее, Корлиных, давно уже нет на свете; кроме того, сыновья ни в коем случае не дадут ей с голоду помереть.

Дедушка Либен, получив фляжку из рук старушки, улыбнется и скажет:

— Что? Испугалась, Дела? Ладно, ладно, ты у меня славная женка… Я не променяю тебя на червонцы Хаджи Боза…

Дедушка Либен терпеть не может коробейников; если же они из другого села или города, так гонит их, как фарисеи гнали Христа.

— Грабить нас пришли! — кричит он. — От них бедняки еще больше беднеют… Гнать их вон из нашего села!

А если какая-нибудь краставосельская или душанцевская баба притащит на своей спине сушеные груши, сливы, кизил, орехи, — хочет, как водится, обменять их на шерсть, — дедушка Либен, чтоб ребята не воровали шерсти у матерей и не выменивали ее на всякую ерунду, отнимет у бедной бабы мешок с товаром, вытряхнет его на улице и крикнет детям:

— Хватайте, ребятишки! Кушайте на здоровье орешки и благодарите дедушку Либена.

Кроме того, дедушка Либен не любит ворожей, колдуний, знахарей и лекарей. «Все они мошенники, обманщики, чертово отродье», — отзывается он о них. Услыхав, что в Копривштице появился знахарь или ворожея, он поднимает против них все село. Когда он узнал, что его невестка ходила к греку Янаки, приехавшему из Янины лечить болгарские немощи, за советом, как ей избавиться от бесплодия и продолжить род дедушки Либена, принеся мужское потомство, дедушка Либен вызвал знахаря в конак[26] и приказал турецкому чиновнику отсчитать ему тридцать ударов палкой по пяткам. Когда естествоиспытатель получил свое вознаграждение, дедушка Либен велел ему немедленно покинуть село, предварительно вернув страдающей бесплодием пациентке золотой, который та сняла с уха и подарила греку, в надежде получить от него полезный совет.

— Женщина не поле, не луг, не огород: ее нельзя удобрять, — кричал дедушка Либен. — Коли бог не дает детей, никакие лекарства не помогут.

У дедушки Либена трое сыновей: двое женатых, третий холостой, и бабушка Либеница высматривает для него невесту. Вот почему дедушка Либен подружился с Хаджи Генчо, у которого есть премиленькая, прехорошенькая дочка, румяная да беленькая, как кровь с молоком, черноокая и чернобровая, — брови, как тонкие пиявки, глаза, как вишни, зубы, как жемчуг, стройная, словно молоденькое деревце, и в то же время умная, ловкая, работящая, веселая, домовитая. Так описывал ее сам дедушка Либен, — и как же, скажите на милость, не ухаживать ему за Хаджи Генчо! Дедушка Либен любит, чтоб у него в доме все было здоровое и красивое. На этот счет он выражается так:

— Не хочу видеть у себя в доме ничего безобразного, чтобы куры не пугались.

И лошади, и петухи, и утки, и невестки, и внуки — все у него должно быть красивым.

— А не то с глаз долой, — говорит он, махнув рукою.

Он очень гордится красотой обеих своих невесток. И на этот раз выбор будущей снохи не случаен.

— Мне подай невестку хорошенькую да умницу, а все остальное — пустяки. Не верю я поговорке: «Бери собаку хорошей породы, а девицу — хорошего рода». На черта и род ее, коли сама она безобразная? Благородство-то на лбу у ней не написано, а красота и ум сразу видны.

Таково мнение дедушки Либена, а что он забрал себе в голову, того сам дьявол не вышиб бы оттуда…

Наконец, младшая сноха дедушки Либена приносит четырехугольный столик, накрывает его красной липисканской[27] скатертью и ставит подогретую водку и закуску.

Хаджи Генчо, выпив рюмку, произносит:

— В жизни своей, бай Либен, не пил я такой славной водки. Право, можно подумать, что волшебники гонят ее у вас. Сладость неописанная!

И Хаджи Генчо улыбается так, что одна бровь ползет у него вверх, а другая опускается вниз.

— В том-то и дело, Хаджи, что водку я гоню сам и, смело могу сказать, делаю это неплохо… Как русские приходили, угостил я их такой водкой, что они, воротившись к себе в Московию, рассказывали про нее самому московскому царю, и Суварину, и Темкину. И Темкин сказал: «Вот так водка! Сразу видно: молодец этот дедушка Либен, коли такую водку пьет». Это мне московский странник-монах рассказывал, который, идя на Святую гору, через Копривштицу проходил… Тот самый, что у меня целых два месяца прожил.

Хаджи Генчо прекрасно понимает, что или дедушка Либен выдумывает, или монах был из тех, что соврут — недорого возьмут, но не противоречит, так как еще не пообедал. Он только бормочет себе под нос:

— Ах, ах, ах! Вот хорошо, вот мило!.. Так тебя и в Московии знают? Славно!.. Ай да бай Либен!

— Как же им не знать меня? Конечно, знают, — гордо повторяет дедушка Либен, устремляя гордый взгляд в потолок.

После обеда разговор друзей принимает другое направление.

— А скажи, бай Либен, какая страна лучше: Болгария или Валахия? — спрашивает Хаджи Генчо.

— Я не бывал в Валахии, Хаджи, но могу сказать, что Болгария лучше, чем Сербия.

— Ну, уж извини, бай Либен: я был и в Сербии и в Валахии, и всегда скажу, что Валахия лучше Болгарии, а румыны лучше болгар: у них кушанья и вино даже получше твоих.

— А я тебе говорю, Хаджи, что ты врешь, как косматый цыган! — сердито кричит дедушка Либен. — Ну, признайся, Хаджи, признайся! Ну скажи, положа руку на сердце: ведь соврал, правда? Как русские приходили, — продолжает он, — пивал я и московское вино, и румынское, и сербское, и прямо скажу, как на духу, что у румын и у русских оно просто дрянь, а водка их сливами пахнет.

— Я с тобой, дедушка Либен, никак не могу согласиться и повторяю, что румынское вино — настоящая кровь; густое, как деготь, и вкусное, такое вкусное — ну выразить невозможно!

— Какую ты чушь городишь, Хаджи! Да я не из тех, что не умеют плохое от хорошего отличить. Не беспокойся: знаю, что к чему. Недаром всю Туретчину исходил, и в Сербии, и в Боснии, и в Албании, и в Измире, и в Энишехире побывал, и черт знает куда меня только ветер не носил… Попросту скажу тебе: ничего ты не смыслишь. Лучше адрианопольского нет вина и быть не может. Занимался бы ты своим делом и не рассуждал о том, о чем понятия не имеешь. Знай свою азбуку: буки аз — ба, веди аз — ва, глаголь аз — га, и возись с ребятишками, а разбираться в лошадях и винах уж мне предоставь.

— Нет, я больше тебя в этом смыслю, потому что ученый, а ты, бай Либен, все на бирках[28] записываешь. Меня о чем ни спроси, я на все отвечу, а ты не можешь, потому что ты простой человек, темный.

И Хаджи Генчо самодовольно улыбается, радуясь, как ребенок, что ему удалось так ловко срезать дедушку Либена.

Дедушке Либену досадно: человеку с таким воинственным нравом нелегко признать себя побежденным. Он долго сидит в раздумье, приложив палец ко рту. Наконец, поднимает голову и, весь сияя, с масленой улыбкой произносит:

— Поверь мне, Хаджи, что я говорю правильно, а ты мелешь вздор. Ну скажи, у кого ружья лучше: у русских или у турок?

— Я думаю, что у русских и ружья и сабли получше будут, — отвечает противник, мигнув левым глазом. — Ведь русские — те же болгары, христиане, а турки — они и есть турки, магометане.

Дедушка Либен хохочет и показывает противнику язык.

— Да нет же, нет, Хаджи, тысячу раз нет, — говорит он. — Ты, видно, и в этом ничего не смыслишь… Русские приходили: я сам видел, как они покупали турецкие сабли. И ружья покупали… Возьмут, бывало, в руки турецкое ружье, повертят его, повертят и промолвят: «Харашо!» А это по-ихнему, по-московскому, значит «славно».

— А я тебе говорю, что это не так. Русские покупали турецкие сабли и ружья не потому, что они хороши, а чтоб похвастать перед родными и знакомыми: я, мол, турка убил и саблю у него отнял. Вот в чем секрет!

Слово за слово — начинается между приятелями перебранка, разгорается ссора, тем более что оба успели здорово напробоваться старого винца и оно развязало им языки.

— Пакостник ты, Хаджи Генчо!

— А у тебя ружье дрянь…

— Ты дьявол, Хаджи Генчо!

— А ружья у русских лучше турецких… И конь твой — не конь, а лопоухая свинья.

— Дурак! — кричит в конце концов дедушка Либен.

— Как? Я дурак? Я, Хаджи Генчо, — дурак? — кричит в ответ Хаджи Генчо и, схватив свою шапку, бежит вон.

У дедушки Либена сердце мягкое, отходчивое. Увидев, что Хаджи Генчо рассердился не на шутку, он бросается за ним, крича во весь голос:

— Хаджи, Хаджи, люди ссорятся — только бога гневят. Ты мне сам сколько раз говорил: по-божьи нужно жить, а теперь обозлился, как кабан. Воротись, Хаджи, воротись!

Но Хаджи Генчо неумолим; он не хочет слышать ни просьб, ни заклинаний.

— Зачем та поссорился с Хаджи Генчо, непутевая башка? — качая головой, говорит бабушка Либеница мужу. — Смотри ты со своими конями да салывкиевским вином: не выдаст он дочь за нашего сына. Ишь, старый дьявол, что наделал! Беги скорей, помирись с ним. Ступай…

И бабушка Либеница сует дедушке Либену шапку и палку в руки.

Дедушка Либен шагает по улице в раздумье. «Как же мне теперь помириться с Хаджи Генчо? А надо, надо. Девочка-то больно славная. Хоть тресни, а помирись. А то моя старуха съест меня, просто со света сживет. Ступай, Либен, проси прощенья».

Погруженный в эти мысли, дедушка Либен сам не замечает, как уже стоит перед домом Хаджи Генчо.

«Но как же войти? Мне, право, совестно. Похожу немножко по улице, а потом уж войду».

И дедушка Либен принимается шагать взад и вперед, посматривая то на купающихся в пыли воробьев, то на пасущихся у берега гусей. Он то и дело вынимает из-за пояса свои круглые часы, гораздо более похожие на репу, нежели на изделие Жоржа Парьоля, хоть они и были куплены во время прихода русских, и все не решается войти.

Между тем Хаджи Генчо глядит в окошко, наблюдая, подобно астроному, за тем, не играют ли на улице какие-нибудь озорники, которым можно было бы нарвать уши, да кстати посматривая, не пришел ли дедушка Либен мириться, как бывает обыкновенно. Наконец, увидав дедушку Либена, Хаджи Генчо говорит себе:

— Ага, пришел старый злодей, а войти боится! Накажу же я его за упрямство; не стану звать, ни за что не стану — пусть на улице стоит.

И Хаджи Генчо отходит от окна, чтобы сердитый старик не увидал его. А дедушка Либен подходит к воротам, берется за молоток, чтобы постучать, но останавливается и опять отходит.

«Нет, не войду, нипочем не войду, — думает он. — Мне стыдно. Изругал человека ни за что ни про что, а теперь мириться пришел да прощенья просить».

Но, отступив, дедушка Либен тотчас вспоминает про свою сердитую жену и про дочку Хаджи Генчо; этого достаточно, чтобы вернуть его к воротам и заставить снова взяться за молоток. Он уже хочет постучать, но и на этот раз отступает и, наконец, возвращается домой, возненавидев все на свете. Теперь начинаются мученья Хаджи Генчо: он раскаивается, что не позвал приятеля к себе в дом. От злости он разгоняет кур.

«Чего доброго, обозлится разбойник, да и угощать перестанет! — думает Хаджи Генчо. — А старое вино у него превосходное…»

Марко тешится вином трехлетним,

А конек его — вином двухлетним.

Им подносит девица-софийка.

С этой песней на устах Хаджи Генчо выходит из дома и отправляется к дедушке Либену, как будто между ними ничего не произошло. Оба почтенных старца снова усаживаются за стол и начинают потчеваться то «старым», то «новым». И беседа их нарушается лишь напоминаниями бабушки Либеницы, то и дело отзывающей супруга в сторону и обращающейся к нему со словами:

— Послушай, Либен, послушай, старый разбойник, да поговори же с ним насчет дочки… Слышишь?

— Хорошо, Дела, хорошо. После ужина непременно поговорю. Нельзя же натощак. У меня от голода под ложечкой сосет.

III Сватовство

Наконец, дедушка Либен уселся, скрестив ноги, и приготовился говорить, между тем как Хаджи Генчо остановился, рассматривая снятую им со стены дамасскую саблю и щелкая языком от восхищения. Со своими широкими шароварами и длинной бритой головой Хаджи Генчо был похож на улей или сахарную голову, и дедушка Либен имел полное основание думать, глядя на него сбоку: «Вот урод-то! Ни красы, ни роста, ни дородства; нос словно краставосельский огурец, глаза жиром заплыли и от водки кровью налились, как у вампира, губы толстые да красные, как у негра. А дочка — красавица писаная, ну просто ласточка милая! Я и в Морее[29] таких голубиц не видывал. Каких только чудес не бывает на свете!»

Окончив свои размышления, дедушка Либен заговорил:

— Послушай, Хаджи, мне кажется, неплохо было бы нам посидеть да потолковать по душам.

— Опять насчет ружей да коней, что ли? Нет уж, бай Либен, уволь. Провались оно пропадом, это проклятое ружье. Из-за него в беду попадешь. Я тогда просто перепугался — думал, ты с меня шкуру спустишь, как с быка какого-нибудь. Ты, скажу тебе откровенно, человек несправедливый, сердитый, взбалмошный, и я больше не буду говорить с тобой о важных предметах.

— Нет, Хаджи, не ружья у меня в голове и не сабли; мне об одном кровном деле поговорить с тобой нужно.

Хаджи Генчо повесил саблю на стену, подошел к дедушке Либену и притулился возле него, согнувшись на манер цыганского пистолета.

— Ну, говори! — промолвил он и, скрестив руки, приготовился слушать приятеля.

Дедушка Либен открыл было рот, но какая-то невидимая сила сковала ему язык и не позволила заговорить. Он долго глядел на Хаджи Генчо, рассматривая его всего с головы до пят, долго шевелил губами, крутил усы, ковырял у себя в зубах, пыхтел, как беременная женщина, — так трудно было ему начать. В тысячу раз охотней пошел бы он опять в кирджалии — снова жечь села, лишь бы избежать этого дружеского разговора. Наконец, дернув себя за правый ус, промолвил:

— Послушай, Хаджи! Я человек необразованный, не могу ни в церкви петь, ни говорить красно, по-ученому, а скажу тебе попросту: у тебя есть дочка, а у меня сынок, и неплохо нам было бы, Хаджи… Давай породнимся. Я тебя люблю, Хаджи, и уважаю за твой ум и ученость. Так давай ударим по рукам и — баста…

Хаджи Генчо улыбнулся так, как улыбается должник, узнав, что заимодавец согласен на отсрочку. Ему приятно было породниться с дедушкой Либеном, а еще в тысячу раз приятней и отрадней услышать от него похвалу, так как дедушка Либен никогда не хвалил никого, кроме самого себя: что поделаешь, такой уж у него нрав!

— Вот что я скажу тебе, бай Либен: ты просто бесценный, золотой человек, — промолвил Хаджи Генчо, потому что каждому невольно хочется ответить на похвалу похвалой. — Я, признаться, никогда не думал, что ты такой алмаз, право не думал! Удивил ты меня, грешного, ну прямо утешил. Могу теперь сказать: «Ликует душа моя!»

Тут настала очередь радоваться дедушке Либену. В ответ на похвалы Хаджи Генчо он от удовольствия осклабился так, что показал все свои зубы и растянул рот до самых ушей. Оценив свои достоинства еще выше, чем прежде, он решил, что приятель тотчас согласится на его предложение.

— Значит, ты согласен, Хаджи? Эх, черт возьми, мы такую свадьбу сыграем, что и самодивы запляшут. Всему миру на удивленье! Все село узнает, что за люди дедушка Либен и Генчо-паломник. Ухнет и скажет: «Черт их дери!»

Хаджи Генчо посмотрел на дедушку Либена лукаво и ответил с достоинством:

— Это правда: бог дал мне умную, работящую и красивую дочку, а вас наградил дельным и умным сыном. Моя Лила — голубица невинная, а ваш Павлин — сокол ясный. Я согласен, бай Либен. Но знаешь, мне надо все-таки поговорить с женой и дочкой, а тогда уж — по рукам.

— Жена твоя согласна, Хаджи! Моя старуха виделась с ней в церкви; у них уж дело слажено, — возразил дедушка Либен, почесав себе шею.

— Да я-то ничего не могу сказать, не поговорив с женой и дочкой. Ты ведь знаешь, дедушка Либен, я всегда советуюсь с домочадцами… Надо и Найдена спросить. Найден человек умный, образованный, семь лет учился!

Хаджи Генчо лгал: у себя в доме он был настоящий шах персидский или какой-нибудь димотикский[30] кадий и никогда ни у кого никаких советов не спрашивал. По правде говоря, у него было совсем другое намерение, а именно: немножко затянуть это не столь уж важное дело, чтобы выпить побольше старого винца.

Долго толковали приятели, но не пришли ни к какому решению, и в конце концов беседа опять перешла на старое вино.

— Это вино пятнадцатилетнее, Хаджи, и не покупное, а из собственного пастушского винограда.

— И много его у вас, дедушка Либен?

— Да ведер тридцать будет…

— Так, значит, завтра я скажу тебе, согласна моя семья на твое предложенье или нет. Завтра зайду этак перед обедом. Прощай, сват!

— С богом, сват! Будь здоров! — отвечал дедушка Либен с улыбкой.

По дороге домой Хаджи Генчо рассчитывал на пальцах: «Тридцать ведер… Если в день выпивать по две оки, то б месяц будет шестьдесят, в два месяца — сто двадцать, а в полгода — шестьсот ок… Значит, на полгода… Но дедушка Либен говорит, что у него около тридцати ведер. А может, и побольше найдется… Но пусть так! Пусть на полгода. Через полгода я и скажу дедушке Либену, согласны мои домочадцы или нет… А до тех пор ни гу-гу; буду каждый день в гости к нему ходить и тянуть с ответом. Ничего не поделаешь. Ведь старик упрямый, сердитый и крепко меня недолюбливает: только сыграем свадьбу, тотчас для меня ворота на запор… Нет, шалишь, дедушка Либен, шалишь, приятель! Хаджи Генчо — старый воробей, его на мякине не проведешь!»

Тут Хаджи Генчо оглянулся на дом дедушки Либена и сложил фигуру из трех пальцев.

«А получается недурно, — продолжал он свои размышления. — Шутка сказать: выдаю свою Лилу за такого богатого и хорошего парня!.. Держись, Хаджи Генчо! Твоя дочка подцепила жениха, на которого зарятся лучшие копривштицкие невесты. Они думают, что моя дочка хуже их и не годится в снохи дедушке Либену… Так вот вам, милые!..»

И Хаджи Генчо высунул язык в сторону Ламбовского околотка, как бы дразня девиц, желающих перехватить у него богатого и умного зятя.

Хаджи Генчо переступил порог своего дома. Бабушка Хаджийка вышла навстречу и поглядела на своего повелителя со страхом, но, видя, что он в хорошем настроении, осмелилась спросить его:

— Где был сегодня, Хаджи?

— В гостях, жена, и принес добрые вести. Приготовься слушать.

— Говори, Хаджи, я слушаю.

— А тебе хочется знать?

— Говори, говори скорей… Уж не от сына ли Костадина письмецо получил? Как он там? Что поделывает мой соколик? Здоров ли?

И бабушка Хаджийка впилась глазами в мужа.

— Нет, жена, не то.

Полная материнской любви и нежности улыбка на лице бабушки Хаджийки исчезла, и она уже без прежнего любопытства сказала:

— Ну, как знаешь, Хаджи. Хочешь — рассказывай, не хочешь — не надо.

— А коли так, помолчу: мне хочется тебя помучить. Завтра узнаешь.

— Ты, Хаджи, недобрый человек. Я еще когда замуж за тебя выходила, знала это. У тебя все не как у людей, — печально промолвила бабушка Хаджийка.

— А где Лила? — спросил Генчо.

— За водой пошла, — ответила старушка.

— Зачем же так поздно за водой? Это, право, нехорошо… Ты не очень ее мучай, жена: ведь она у нас одна осталась. Лучше послала бы кого из учеников: эти негодяи ничего не делают, только жрут.

— Ты разве забыл, что нынче праздник и ученики не приходили в школу? Я уже стара, работница у нас — одна Лила, а в целом доме мало ли дела?

Может быть, читателю покажется странным, что дочь Хаджи Генчо пошла на колодец ночью, когда дедушка Либен и Хаджи Генчо уже успели поужинать. В Болгарии — там, где нет греков и турок, — девушки и молодые женщины обычно ходят за водой после захода солнца и долго остаются у колодца, весело болтая с подругами и посестримами[31] да поглядывая на парней, которые сходятся туда же, чтобы присмотреть себе невесту. Болгарскому парню любой отец доверит свою дочь: ему никогда в голову не придет, чтобы тот мог ее обидеть. Короче говоря, в Болгарии нет донжуанов, так что девушки и женщины в девять-десять часов вечера ходят там по улицам так же безопасно, как по своему дому, и горе тому, кто осмелится оскорбить их каким-нибудь дерзким, грубым словом! В этих случаях женщине или девушке стоит крикнуть прохожим, и они жестоко накажут негодяя, а то и убьют его.

— Еще не ужинали? — спросил Хаджи Генчо свою старушку.

— Нет еще.

— А я уж поужинал, жена.

— Ты это хотел сказать мне, Хаджи?

— Нет, не это. Подожди немножко. Вот придет дочка, тогда я сообщу вам кое-что… Одну важную и приятную новость.

Но Хаджи Генчо не дождался прихода дочери и тут же поделился с женой своей тайной.

— Ну, слушай, жена, — начал он. — Ты хорошо знаешь, что я человек умный и ученый. И еще лучше знаешь, что бог предназначил меня для больших дел. Это всем известно. Так или нет?

— Ну да, ну да, Хаджи. Что же дальше?

— А дальше то, что наша Лила будет женой богача.

— Скажи скорей, Хаджи, кто ж это такой? Кто сватается к нашей дочке?

— Кто? А вот и не скажу. Люблю женщин мучить, к терпению их приучать, чтоб не любопытничали. Женщина мало знать, да много понимать должна.

— Я мать, Хаджи, и хочу знать, какая судьба ждет нашу дочку, кто будет ею владеть.

Во время этого разговора в комнату вошла девушка лет шестнадцати; черные глаза ее блестели как-то особенно живо и весело; прикрытые длинными загнутыми ресницами, они были полны нежности, энергии, душевной теплоты. Черные, изогнутые дугой брови, маленький алый ротик, высокий, открытый, чистый прекрасный лоб, яркий румянец на белоснежном лице, щечки, словно пушистые персики, с ямочками, темнорусые шелковые кудри, рассыпающиеся по плечам, — все счастливо сочеталось в облике вошедшей. Прибавьте к этому высокий рост и тонкий стройный стан, крепко стянутый поясом с золочеными бляхами. Голова этого прелестного существа была повязана тонким, как вуаль, красным стамбульским платочком. Одета она была в расшитое шелком шерстяное платье домашней работы, а сверху наброшен был красный суконный кунтуш, тоже расшитый шелком. В широком вырезе платья на высокой груди виднелась вышитая шелковая сорочка, к которой страстно льнули мониста и коралловое ожерелье. Девушка несла кувшины с водой — в одной руке с желтыми, в другой с зелеными разводами.

При виде дочки Хаджи Генчо встал и пошел ей навстречу. Увидав направляющегося к ней чадолюбивого родителя, она так испугалась, что чуть не уронила кувшины: она хорошо знала, что если нежный папаша приближается к ней, то лишь затем, чтобы оттаскать ее за ухо или отвесить ей родительскую оплеуху, — то и другое было у Хаджи Генчо и наказанием и лаской. Впрочем, в случае нужды у него находились наказания и посильнее; но если Хаджи Генчо решал пустить в ход эти сильные средства, то наказанный был уже не жилец на белом свете: это испытали на себе его сыновья. У Хаджи Генчо было пять сыновей; двоих он очень скоро отправил на тот свет: одного за то, что тот бегал по улицам с мальчишками, а другого за то, что убил камнем петуха. Третьего — самого непослушного — Хаджи Генчо отвел в конак и попросил агу[32] всыпать ему за непокорность пятьдесят палок по пяткам. Побитый скрылся от стыда из Копривштицы, бежал в Валахию и с тех пор ни разу не написал отцу о том, где находится, что делает, как себя чувствует, а Хаджи Генчо и слышать о нем не хочет.

— Прощенья просить у меня не желает, песий сын! Я от него отказался, проклял его, слышать о нем не хочу, — твердит Хаджи Генчо.

Итак, Лила испугалась отца; но скоро она узнала, что ее страх напрасен. На этот раз Хаджи Генчо не пытался ни дернуть ее за ухо, ни влепить ей пощечину. Он взял ее двумя пальцами за подбородок и, улыбаясь, сладким голосом промолвил:

— Ну, дочка, поздравляю! Отец нашел тебе жениха, да такого, какой тебе и во сне не снился! Скорей целуй отцу руку и отвесь ему семьдесят семь поклонов.

Лила поцеловала ему руку и, не промолвив ни слова, удалилась, а Хаджи Генчо напутствовал ее словами:

— Ступайте, растите, плодитесь и размножайтесь!

Произнеся это заклинание, он вернулся на свое место.

— Да скажи мне, наконец, Хаджи, за кого ты прочишь Лилу? Кому решил отдать ее? Прошу тебя, скажи скорей, ради господа бога и любви к семье, — стала со слезами умолять своего почтенного супруга старушка.

— Много будешь знать — скоро состаришься либо с ума спятишь, — ответил Хаджи Генчо и завалился спать в углу под киотом. Скоро нежный супруг и отец захрапел.

Покрыв его мохнатым синим одеялом, старушка вздохнула и отправилась к своей «семье», то есть к дочери, которая готовила ужин. Увидав мать, девушка с улыбкой промолвила:

— Папа сегодня что-то очень веселый, мама…

— Да, весел, очень весел, — ответила баба Хаджийка. — Он хочет тебя чужим людям отдать.

Лила покраснела и опустила глаза.

— Не знаю, за кого только, — продолжала мать. — Упрямый старик не хочет говорить, но я уж догадываюсь… Знаешь, за кого, Лила?

Девушка молчала.

— Ну, не знаешь, так я тебе скажу: за Павлина, сына Либенова. Парень добрый, умный, хорошего рода…

Лила покраснела пуще прежнего и отвернулась, чтобы мать не видела ее лица. Но вдруг глаза ее наполнились слезами; она кинулась к матери на шею и зарыдала.

— Что ж ты плачешь, детка? Или Павлин тебе не по нраву? Ты ведь его знаешь, Лила? Ну, конечно, знаешь. Ведь правда? — спрашивала мать свою дочку, ласково глядя ей в глаза.

— Знаю, мама, знаю, — тихо, с полными слез глазами промолвила Лила. — Он часто брал мои цветы и просил у меня напиться.

— Ну, так как же: нравится он тебе или нет?

— Нравится, мама, очень нравится…

Долго еще продолжался этот разговор двух кротких и любящих сердец; наконец, обе, веселые и счастливые, сели ужинать.

У бабушки Генчовицы душа была добрая, мягкая, любящая, какие в жизни редко встречаются; но все ее прекрасные, драгоценные свойства обнаруживались, только когда она находилась наедине с детьми, без мужа; при муже Хаджи Генчовица становилась суровой, мрачнела и хмурилась, словно Стара-планина[33] или Черное море. Около полуночи мать рассталась с дочерью и, поцеловав ее в лоб, пошла спать.

Таким-то образом Хаджи Генчо держал тот совет со своими родными, про который он налгал дедушке Либену. Говоря по правде, Лила была рада выйти за последнего человека, за вдовца, за бобыля, за нищего, лишь бы только избавиться от отцовского очага, отцовских забот и отцовского деспотизма. Но, узнав, что отец выдает ее за Павлина, она от радости всю ночь глаз не могла сомкнуть.

«Пришел конец моим мученьям, — думала она. — Ничего мне не жаль, ничто не привязывает меня к отцовскому дому, ничто мне здесь не мило! Только об одном болит мое сердце: жаль расстаться с бедной мамой. Тяжело ей будет одной с отцом! А я буду счастлива: муж у меня будет добрый, свекра и свекровь все хвалят. Я попрошу Павлина купить маме карловский платок кофейного цвета и заставлю ее скинуть старый желтый, который она носит чуть не с моего рождения. Как она обрадуется, когда я принесу ей новый платок! Спрячу его за пазухой и спрошу: «Знаешь, мама, что я тебе принесла?» А она мне: «Не знаю, дочка, не знаю, милая!» Тут я выну платок, подам ей и скажу: «Вот тебе платок, мамочка. Мой Павлин купил тебе его за то, что ты любила меня, была добрая… Он и башмаки тебе купит… Носи на здоровье!» А отцу что подарить? Сама не знаю. Или не дарить ничего? А ведь по правде говоря, и отца жалко, хоть он и злой и не любит нас. Попрошу Павлина купить ему шапку хорошего крымского барашка. А брату — сапоги: он любит высокие сапоги… Но вот беда: отец как увидит, что брат высокие сапоги надел, бог знает чего натворит! Может, лучше купить ему нарядные башмаки с красивыми кистями? Отец говорил мне: «Башмаки носят порядочные люди, а высокие сапоги — одни бездельники».

Воображение наивной молодой девушки разыгралось: за ночь она все передумала, все заранее перечувствовала; мысленно представила себе все подробности своей свадьбы: как она будет одета, как отправится в церковь, как на нее все смотреть станут; и ей будет неловко, странно, стыдно, страшно, а потом весело, хорошо…

«После свадьбы, — продолжала она свои размышления, — свекровь пойдет в церковь, а мы с Павлином за ней. При виде нас все будут говорить: «Вот славная парочка; будто со свечкой друг дружку искали». А как я буду любить свекра и свекровь, невесток, деверей, золовок! Всех их буду называть голубчиками да голубушками, милыми, дорогими…»

Наконец, убаюканная сладкими мечтами, Лила, уткнув лицо в подушку, уснула блаженным ангельским сном.

IV Копривштицкие кумушки

— А что, Павлин, ведь пора женить тебя, сынок! Я женил твоих братьев, чтоб их жены заботились обо мне, старике, а они мне народили целый ворох внучат и хлопочут о них, а стариков — на свалку. Мать уж стара стала, не может за мной ухаживать. Ей нужна помощница, — сказал дедушка Либен сыну, весело глядя ему в глаза.

— Ладно, отец. Пора так пора… Коли ты говоришь — женись, я готов исполнить твою волю… Женюсь хоть десять раз…

— Да разве ты турок, сынок, чтоб десять раз жениться? Смотрите, пожалуйста, петух какой выискался, — захохотал дедушка Либен.

Павлин был красивый, щеголеватый парень. Высокий лоб, большие карие глаза, все черты его умного лица выражали душевную доброту и открытый характер. Полные гладкие щеки и прямая стройная фигура говорили о силе и здоровье.

Дедушка Либен долго хохотал, даже заплакал от смеха, но, наконец, снова стал серьезен и сказал:

— Вижу, сынок, что ты и в самом деле для женитьбы готов. Сразу видно, охота жениться есть… Ежели бы я тебя сено косить послал или усадил кунтуш перешивать, ты бы, пожалуй, в Загорье сбежал. А речь о женитьбе зашла, ты так и рвешься, словно муха на мед. Ну, молодец! «Эй, Манго, идем овец пасти». — «Холодно, милый». — «Эй, Манго, обедать ступай». — «Иду, иду. Раз велят, надо слушаться…». А знаешь, сынок, кого я за тебя взять-то хочу?

— Нет, отец, не знаю.

— Так я тебе скажу, но ты сперва должен поклониться мне да руку поцеловать.

Павлин торопливо отвесил три поклона и хотел поцеловать отцу руку, но дедушка Либен остановил его и сказал:

— Постой, сынок; что это за поклоны? Так кланяются только турки во время байрама. Ты поклонись мне, как бедняк чорбаджию: бей челом в землю.

Сын снова поклонился три раза, стукнув лбом об пол, потом поцеловал отцу руку, скрестил руки на груди и устремил на него полный ожидания взгляд.

— Что ты выпучил глаза, как зарезанный баран? — промолвил с улыбкой дедушка Либен. — Поди поцелуй руку у матери и приходи скорей: я скажу тебе, кто твоя невеста.

И дедушка Либен замурлыкал какую-то допотопную турецкую песню. Павлин пошел, поцеловал руку у матери и вернулся назад.

— Ну, сынок, встань передо мной и слушай. Нет, встань прямо и сложи руки на поясе… Не так, не так, — над самым поясом. Правую повыше. А теперь немножко пониже. Ну, вот так, вот так… Жениться хочет, а стоять перед отцом не умеет! Ты, пожалуй, и перед кумом стоять так будешь. Ведь тебя людям показать стыдно, сынок: медведь, ну просто медведь, да и только…

Долго еще дедушка Либен читал сыну «параклис»[34], долго еще тот почтительно стоял перед ним, почесывая переносицу, крутя усы и переминаясь с ноги на ногу в ожидании обещанного отцом разъяснения. Наконец, дедушка Либен спросил его:

— Скажи, Павлин, знаешь ты дедушку Хаджи Генчо?

— Какого Хаджи Генчо? — спросил Павлин, как будто в Копривштице было два Хаджи Генчо.

— Ну, Хаджи Генчо — Сыча по прозванию.

— Знаю.

— А знаешь ли, что у него есть дочка?

— Знаю, — отвечал сын и принялся рассматривать свои башмаки.

— Ладно, — продолжал дедушка Либен, подмигнув правым глазом. — Что ты смотришь вниз, сынок, словно индюк на мартовском солнце? Не вешай голову. Ты ведь знаешь: наш род почтенный, голову держит высоко, ни перед одной женщиной глаз не опустит. Таким был в молодости твой отец, таким будь и ты… Эх, молодость, молодость! Ну, пока довольно. Теперь ступай, работай. Дочка Хаджи Генчо — Лилой, что ли, звать ее? — будет твоей женой.

Вот как дедушка Либен советовался с семьей и объяснялся с сыном. Ему даже в голову не приходило спросить сына, нравится ему невеста или нет. Зато любящая мать давно объяснила сыночку, зачем Хаджи Генчо ходит к ним пить старое вино. Поэтому Павлин давно знал, что ему скажет отец; но в то же время он должен был, все отбросив, выполнить обычные условности, покорно выслушивая отцовские распоряжения, хоть это было и нелегко.

Павлин виделся с Лилой почти каждый день; он знал ее еще в то время, когда сам учился в школе у Хаджи Генчо, а она под стол пешком ходила. Пойдет вечером Лила за водой на Арнаутец, а Павлин выйдет на улицу и станет возле красильной Никиты Вапцилки. Вот смерклось; выплыла луна. Лила возвращается с колодца, поглядывая по сторонам. Павлин ждет ее не дождется. Вот и она… Лила подходит ближе. Павлин идет ей навстречу, просит дать ему водицы испить. Лила протягивает кувшин и, отвернувшись, поправляет платок на голове. А Павлин рассматривает ее со всех сторон, как баба разбитое корыто. Само собой разумеется, эти молодые наивные люди ничего друг другу не говорят: постоят немножко и побредут задумчиво каждый в сбою сторону.

Иногда, по воскресеньям, Лила идет за водой, убрав голову цветами, а Павлин подойдет к ней, попросит у нее цветочек и, получив его, с наслаждением и жадностью спрячет за пазуху. Лиле тоже давно нравился Павлин: она часто думала о нем, ложась спать, вставая утром с постели, сидя дома за работой. Скинет другой раз кунтуш, засучит рукава, разведет огонь, повесит котлы на цепях, начнет лук крошить, рис выбирать, обед готовить, а сердечко тук-тук — все по Павлину. Днем пойдет на реку белье стирать — валек так и трещит у нее в руках, а в мыслях опять Павлин. Да как ему в мыслях не быть, когда он и в самом деле все время перед глазами? Она стирает, а он стоит под ивами, любуется на ее покрасневшие от воды хорошенькие босые ножки, и сердце у него готово выпрыгнуть из груди. Словом, эти молодые невинные сердца полюбили друг друга, и любовь их все сильней разгоралась, чуждая всяких посторонних соображений, со всей искренностью молодого, нетронутого чувства.

Но, несмотря на всю невинность их любви и ангельскую чистоту отношений между двумя этими юными существами, копривштицкие кумушки уже начали распускать всякие скверные слухи. На свете нет ничего злей языка копривштицкой богатой старухи. Бедняки работают, тяжким трудом добывая себе хлеб насущный; матери заняты детьми; девушки — хозяйством, разведеньем цветов в садике да своими девичьими песнями:

Садила девица синий цветочек,

Сама садила, сама растила…

У мужчин пропасть дела, а все свободное время они проводят в корчме. Не то старухи! Копривштицкие старухи-чорбаджийки ничего не делают, — целый день только сплетничают. Упаси боже попасть им на язычок! Вы можете увидеть копривштицких кумушек на любых похоронах, где они плачут об умершем, плачут по-настоящему, от всего сердца. Живой от них хоть в могилу полезай, да и там язык их достанет его, а для мертвеца у них всегда найдется и слеза, и крестное знаменье, и молитва. Нужно заметить, что в Копривштице женское население преобладает над мужским. Последнее разбредается в разные стороны в поисках заработка, чтобы обеспечить семью на зиму. Копривштинцы мужского пола занимаются главным образом торговлей платьем из абы[35], скотоводством и откупом налогов. Копривштицкие масло и брынза славятся в самом Царьграде. Вот почему в Копривштице очень часто остаются только деревенские портные, торговцы, цирюльник, попы, пономарь да могильщики. Все полевые работы исполняются женщинами и работниками. Тогда-то старухам полное раздолье от скуки перемывать косточки всем, кто жив, молод и не похож на них.

Одна из таких кумушек, Беньовица Вишнева, бочкообразная, толстая, жирная, с седой головой, покрытой черным платком в красных разводах, — этот платок служил знаком того, что его обладательница отказалась от света и посвятила себя церковным делам, — при выходе из церкви говорила, что Павлин и Велика (Лила) занимаются не больно похвальными делами, что Павлин похож на отца и бегает за девушками да вдовами, что он мог бы найти себе невесту получше и покрасивей, чем дочь кривоногого Хаджи Генчо.

— Ну уж нет! — подхватила другая чорбаджийка, с большой еврейской чалмой на голове. — Этого ты не говори, тетушка Беньовица: девушка миленькая, славненькая и хорошая хозяйка, да притом и хорошего рода.

— Бог с тобой, Кальовица! Что ты рассказываешь? — перебила Дона Цаклина, приживалка Беньовицы, собирающая сплетни для своей покровительницы. — У Хаджи Генчо ничего не делается, как у порядочных людей: капусту у него квасят после рождественского заговенья, репу покупают мелкую. Все покупают крупную и твердую из зимних запасов у стрельчан, а им турок привозит из Душанцы репу, и свеклу, и капусту — мелкую… Ну, ересь, право слово ересь! Та самая, о которой нам прошлое воскресенье отец Михайло толковал, помните? Фарисейская. И скажите на милость: ну где это видано, чтобы отец покупал сукно для кунтуша и шаровар, а дочка и жена сидели целый день сложа руки? Неужели они не могут сами соткать сукна на шаровары? Коли у них и дальше так пойдет, бедному Павлину плохо придется; а он парень хороший, кроткий, безответный. Жена ему скажет: «Я работать не могу, — поди сам купи себе сукна на шаровары, и пояс, и готового полотна на рубашки». А то еще и для нее рубашек да скатертей велит купить. Срам да и только!

— Срам, просто срам всему нашему селу! — подхватила Беньовица, опираясь на костыль, и голова ее затряслась, как ветка граба. — Ежели Велика станет Павлиницей, клисурцы подумают, что копривштинцы с ума сошли. Срам. А в Сопоте что скажут? Стыд какой!

— Что правда то правда, — согласилась большая чалма. — Но девка не виновата: отец не дает ей работать, как у людей водится. «Я, говорит, сам куплю себе сукна, а вы займитесь другим делом: вяжите чулки на продажу». А коли Хаджи Генчовица ему скажет: люди, мол, смеются, — старик так раскричится, что просто вон беги: «Дуры вы, бабы, говорит: сукно-то пятьдесят грошей аршин стоит и гораздо красивей, а ваш безобразный шаяк[36] обязательно в семьдесят обойдется». Так что ни Лила, ни Хаджийка не виноваты.

— Да ты прежде узнай, что за человек этот Хаджи Генчо, а потом и говори. Это же нехристь, безбожник, прости господи! — воскликнула Беньовица, ударив в землю костылем и задрожав от злости. — Он хоть и на клиросе поет, а с евреями якшается, которые Христа распяли. Мне один монах рассказывал, что Хаджи Генчо евреям мальчика продал — кровью его причащаться, — а они ему за это всякого добра надавали. Вот оно какое дело!

— А зачем евреям мальчик? Как они причащаются? — спросила худая, оборванная старуха, стоявшая рядом и внимательно слушавшая пересуды сплетниц, ковыряя в носу.

— Как зачем? — важно, глубокомысленно ответила Беньовица. — Евреи покупают болгарских детей, откармливают их сахаром, маслом, молоком, а откормивши, сажают в бочку, куда вбиты иглы и ножи. Потом скатят бочку откуда-нибудь с горы, и ребенок освятился. Тело отдают на съеденье собакам, а кровь собирают в Соломонову чашу и причащаются ею. У евреев святое причастие — кровь, у турок — маслины, а у армян — навоз. Мне обо всем этом Тончо Славей рассказал.

— Ах, матушка, — сказала хорошенькая, молоденькая невестка Беньовицы, — какой бы ни был у Лилы отец, она тут ни при чем.

— Ты, невестка, еще молода и ничего не понимаешь, — отвечала с достоинством Беньовица, — а я старуха и кое-что смыслю в этих делах. Знаешь, что старые-то люди говорят? «Яблоко от яблони недалеко падает». Ведь это правда.

— Правда-то правда, тетушка Беньовица, да только не всегда. Возьми хоть Пейчо с его сыновьями: отец — пьяница, разбойник, а детки у него хорошие, славные, работящие, — заметила большая чалма.

— А вот и врешь, голубушка, — возразила Беньовица. — Пейчо хоть и пьяница и великий разбойник, да не безбожник, а Хаджи Генчо черту душу продал! Ты разве не знаешь? У него в доме уж и домовой завелся! Спроси хоть Тончо Славея, коли не веришь!

— Да неужто?.. Ах ты, господи!.. Мать пресвятая богородица, святые Петка и Неделя, спасите нас! — послышалось со всех сторон.

— Истинную правду говорю, — продолжала Беньовица. — Мне рассказала об этом Найденица, его соседка: ведь с ее балкона двор Хаджи Генчо как на ладони. Было это до первых петухов. Просыпается Найденица, — она спала на балконе, — и слышит шум. «Не дождик ли пошел?» — думает, и вышла на двор белье снять, что на садовом заборе сушилось. Прислушалась: а это не дождик идет, а кто-то шумит и кричит на дворе у Хаджи Генчо. Побежала она опять на балкон — глядь, а посреди двора цыган сидит, гвозди кует, а маленькие кузнецы, цыганята, в семьдесят семь мехов огонь раздувают. Каждый с кулак, не больше, а бороды белые. Работают и страшные песни поют. Одну песню Найденица наизусть запомнила.

— Какая же это песня? Скажи нам, коли знаешь, бабушка Беньовица, скажи, пожалуйста! — закричали в один голос слушательницы.

— Погодите, я эту песню давно знаю. Ну, как это?.. Не могу припомнить… Стара стала, мои милые, пожила на свете довольно. А как молода была и ходила на посиделки, так чуть не сотню песен знала. Тогда много было песен и певцов, много всяких сказочников да рассказчиков. А теперь…

— Те песни мы сами знаем. Ты лучше скажи, что́ домовые-то пели. Спой нам их песню, а потом уж про старые времена рассказывай, — заявила большая чалма.

Старая кумушка тихонько запела, наклонив голову и постукивая костылем по земле:

Бит, бит, недобит,

Резан, резан, не убит…

Что ни ухо — заступ малый,

Каждый зуб острей кинжала,

Очи углями горят…

Как рогами подхвачу,

Так весь бок разворочу!

Получив столь важные известия, копривштицкие кумушки употребили все средства, чтобы добраться до истины, и отправились к Найденице — расспросить ее подробнее; но она ничего не могла им объяснить. Сказала только, что никого не видела и не слыхала никакой песни, а слышала только шум на дворе у Хаджи Генчо, словно там гуси дрались.

Несмотря на всю незначительность данных, сообщенных Найденицей, кумушки стали уверять всех направо и налево, будто она своими глазами видела, как в ночь на Ивана Купала, около полуночи, из трубы дома Хаджи Генчо вылетел огненный змей о семидесяти семи головах. На другой день в школу явилась только половина учеников, на третий — четвертая часть, а через неделю — всего тридцать человек.

— Кто знает, как оно обернется. Мало ли чего не бывает на свете! — говорили бабушки, тетушки и матушки школьников. — Мы своего не пустим. Незачем Койчо ходить в эту проклятую школу. Пусть лучше туфли шьет или мыло варит. Довольно ему учиться: попом ему не быть, а отцу нужен работник в мыловарне.

Так совершился грех, положивший конец счастью одного дома. Хаджи Генчо и его дом оказались замаранными грязью, и счастье его семейства запечатано печатью дьявола. Что же касается Павлина, то женщины продолжали его расхваливать. Мужчины соглашались, что он малый хороший, обходительный, но очень уж мягкий: как баба! Девушки, кроме уже помолвленных, молча вздыхали.

* * *

Хаджи Генчо, как обещал, явился на другой день перед ясные очи дедушки Либена, — разумеется, до обеда, — и на вопрос: «Что ты мне, Хаджи, насчет дочки-то скажешь?» — отвечал:

— Что же, бай Либен, я согласен. Приходи сватай… И жена согласна тоже, и сын согласен, и сама дщерь моя бога всевышнего хвалит, зане он сподобил ее обрести такого свекра, яко же ты еси, бай Либен!

Какая же причина заставила Хаджи Генчо сразу отдать свою дочь за Павлина, тогда как еще вчера, по его расчетам, следовало согласиться на это лишь через шесть месяцев? Может быть, родительское сердце за ночь взяло верх над всеми соблазнами и заставило его забыть о старом вине? Может быть, оно в одну ночь стало таким нежным, что он пожелал как можно скорей устроить счастье дочери? Или, может быть, семейные заставили его изменить решение, забыв о старых винах и шашлыке? Ни то, ни другое. Он попросту рассудил так: «Если я затяну дело, то, чего доброго, старый Либен переменит свое намерение и женит сына на другой, а мне натянет нос и я останусь в дураках. Гораздо лучше теперь же обручить молодых, а свадьбу оттянуть так, чтобы можно было не один, а пять-шесть бочонков выпить. А ежели бай Либен станет торопить со свадьбой, я буду доказывать, что приданое еще не готово, рубашки для кума с кумой не подрублены, кунтуш на подкладку не положен. Да и мало ль чего еще можно наговорить? Свадьба — дело не маленькое: тут много всяких заковык».

— Когда же приходить сватать, Хаджи? — спросил дедушка Либен.

— Да приходи хоть сегодня, сват! — ответил Хаджи Генчо.

— Ну, так я приду к вечерку, а теперь пообедаем да соснем маленько.

После обеда Хаджи Генчо пошел домой, а дедушка Либен лег и немного поспал; проснувшись, он позвал жену и велел ей сесть у него в ногах.

— Хаджи Генчо согласен отдать нам дочку, Дела, — сказал он. — Пойди скажи Ральовице, чтоб она нарвала цветов в саду и сделала большой букет: она у нас невестка славная, разумная, мастерица на все руки. Да вот тебе золотой: привяжи к букету.

Дедушка Либен вытащил кошелек и кинул на стол старинный турецкий червонец.

— А фруктов принести? — спросила старушка.

— Обязательно. Как же можно без фруктов! Принеси яблок, крупных смокв, стручков, изюмцу, жареного гороху. Да захвати сахарных петушков, миндалю, леденцов.

Когда все принесли, дедушка Либен завязал гостинцы в липисканский платок, заткнул за пояс букет с червонцем и тронулся в путь. Выйдя на улицу, он поднял голову, словно сборщик податей, и, улыбаясь в усы, гордо пошел вперед, красуясь, как павлин, и посматривая по сторонам в уверенности, что все глядят только на него, говоря: «Ай да дедушка Либен! Поглядите на него! Вот это отец: на какой девушке сына женит».

Ну, ладно.

Хаджи Генчо ждал дедушку Либена. Ради такого случая он надел новый кунтуш и красный пояс. Как только старик переступил, или, скорее, перемахнул, через порог калитки, Хаджи Генчо пошел ему навстречу.

— Добрый день, сват! — промолвил дедушка Либен.

— Дай тебе боже, сват! — отвечал Хаджи Генчо. — Как живется-можется? Все ли здоровы?

— Спасибо, сват. Все как надо.

— Ну, слава богу. Как бабушка Либеница?

— Спасибо, сват, здорова.

— Детки?

— Тоже здоровы, сват, спасибо.

— Внучата как попрыгивают?

— Ничего, сват, ничего. Твоя Хаджийка здорова ли?

— Здорова, сват, благодарим бога.

Друзья долго еще обменивались взаимными приветствиями на ходу. Наконец, они очутились в одной из устланных коврами комнат Хаджигенчова дворца. Тут дедушка Либен снял шапку и положил ее на печку. У болгар нет обычая снимать шапку при входе в дом. Но дедушка Либен, в отличие от других, всегда снимает ее и у себя и в гостях, как делают важные особы.

«Русские всегда снимают шапку, когда входят в дом, — говорит дедушка Либен. — Даже в корчму. И чаще всего крестятся… Крестятся-крестятся, а потом возьмут да и напьются как сапожники… И за вино не заплатят».

Так говорит дедушка Либен о русских солдатах, хотя любит их всем сердцем; к тому же в свое время он и сам платил за вино не лучше их.

Комната, в которую вошел дедушка Либен, была похожа на все комнаты в болгарских домах: четырехугольная, с двумя окнами и с печью, обмазанной известью и красной глиной и похожей на толстую бабу; на самом верху печи в виде украшения была вмазана миска вверх дном. В переднем углу комнаты находился киот, весь в бумажных иконах, среди которых висела одна деревянная, изображающая архангела с огненным мечом. По одну сторону киота торчали хранившиеся с вербного воскресенья вербы, по другую — несколько крещенских и пасхальных свечей. Перед киотом в пестром бумажном мешочке висело красное яйцо от страстного четверга; посредине киота находилась лампадка; кадильница была повешена за хвост на гвозде. По всем четырем стенам комнаты шли деревянные полки с расписными краями, и на них стояли рядами, как солдаты, разные миски, тарелки, глиняные и медные блюда; среди них выделялось блюдо, в котором жена Хаджи Генчо носила в церковь кутью. Стены комнаты были выбелены известкой, пол покрыт пестрым войлоком, а в переднем углу постлан ковер красной, желтой, зеленой, синей и белой шерсти, вытканный собственноручно Лилой. На полу под образами лежал тюфяк, покрытый сипим шерстяным одеялом, которое Хаджи Генчо купил в молодости, когда он был еще не Хаджи Генчо, а всего-навсего Генчо Сыч. На этом тюфячке Хаджи Генчо покоил после обеда свои старые кости. Ни столов, ни стульев в комнате не было; не было и лавок, которыми оборудованы даже лучшие копривштицкие дома. Во всей Копривштице — только один дом, где есть столы и стулья: это дом откупщика, из-за которого было пролито немало бедняцких слез.

В комнате Хаджи Генчо не было также ни картин, ни каких-либо украшений, кроме литографированного портрета Юрия Венелина[37] да зеркала в пестро раскрашенной рамке, к которой и мухи успели приложить свои художественные способности. В этой комнате Хаджи Генчо обычно принимал самых почетных гостей.

На тюфяке под образами уселись дедушка Либен и Тодор Радин — тот самый, что был сельским старостой и потребовал с жителей села две тысячи грошей на чернила и бумагу для своей канцелярии. В противоположном углу расположились Тончо Славей и Янаки Хекимин. Тончо Славей уселся по-турецки и облокотился правой рукой на одну из пестрых, желто-черных подушек.

Этот Тончо — знаменитая личность, и я должен дать возможно подробнее его жизнеописание. Тончо, о котором так благосклонно отзывались копривштицкие кумушки, говоря, что он знает все на свете, был сельским портным, разносчиком всяких новостей, потешником. Внешне это был богатырь внушительней Индже-воеводы, огромного роста, с длинными рыжими усами колечком и рябым от оспы лицом. Дети боялись его, говорили, что его индюшки поклевали. Глаза его, опухшие от пьянства и заплывшие жиром, так подло и лукаво шныряли во все стороны, что старики и вообще люди солидные с полным основанием замечали: «У этого Тончо глаза прыгают во все стороны, как у черта, когда он на мельнице пирует».

Гости уселись, и воцарилось молчание. Дедушка Либен кряхтел и крутил усы; Хаджи Генчо, держась обеими руками за живот, произносил или, вернее, мычал свое любимое: «Хм, хм!..» Тончо чистил ухо самшитовой ухочисткой; Тодор Радин приводил в движение свою нижнюю губу при помощи указательного пальца и смотрел в потолок, а Янаки чесал себе затылок. Наконец, вошла бабушка Хаджийка и, поклонившись дедушке Либену, сказала:

— Добрый день, бай Либен! Многая лета!

Последнее приветствие она заимствовала у мужа, который в свою очередь заимствовал его у русских, получив из Киева вместе со славянским псалтырем и апостолом.

— Желаю здоровья и счастья! — ответил дедушка Либен.

— Как поживает бабушка Либеница? Что делает? Детки здоровы ли?

— Ничего, слава богу.

— Дай бог и пресвятая богородица!

Затем Хаджи Генчовица тоже села и замолчала.

Дедушка Либен и Хаджи Генчо были заняты важными размышлениями, и молчание продолжалось бы долго, если бы болтун Тончо не заговорил на постороннюю тему:

— А что, дедушка Либен, слыхал ты, что чума снова начала людей морить? Появилась опять в Малой Азии и дошла до самого Лондра, где англичане живут.

— Что ж мудреного! Видно, живая-здоровая, медовая-масленая, опять сбежала. Что и говорить, бабенка хитрая, — промолвил дедушка Либен.

— Да, да, убежала, — подтвердил Тончо.

— Хоть и толкуют, будто англичане — умный народ, хитрые черти, — продолжал дедушка Либен, — но я скажу: неверно это, ей-богу, неверно. Правда, схватили они чуму, запихнули ее в бутылку — это хорошо. Да какой толк, коли удержать не сумели. Не в том сила, чтоб схватить. А ты удержи, — вот в чем загвоздка! Русские — те не такие. Они, сдается мне, на этот счет поумней: уж коли что схватят, так во веки веков не выпустят. Пускай хоть лопнет, треснет, рассыплется, а не выпустят. «Шалишь, старая хрычовка, скажут, знаем мы тебя; сиди себе в бутылке да помалкивай».

— Извини меня, дедушка Либен, — сказал Хаджи Генчо, сняв одну руку с живота и взмахнув ею в воздухе, — англичане поумней русских будут; спроси кого хочешь.

— А я так скажу, — подхватил Тончо, — и англичане и русские — ни рыба ни мясо, а самый умный народ на свете — французы. Хе-хе-хе, вот это мастаки! Настоящие черти!

— А почему? — спросил дедушка Либен.

— А потому, что один француз — сейчас не припомню его имени — хотел разок размахнуться да разок ударить своей саблей и всех как есть извести. На всем свете людей, как репу, изрубить. Герой!

— Ну, дядя Либен, что ты на это скажешь? — спросил Тодор Радин.

Дедушка Либен засмеялся так громко, что голуби, спокойно сидевшие на крыше, испугались и улетели, — может быть потому, что человеческий смех не по нутру этим добрым созданиям. Кто его знает…

— Ах, Тончо, уморил ты меня, ну просто уморил! — произнес он ликуя. — Твоего француза Панапартом звали, и пусть у него было хоть три сердца, а московский царь, Кутузин и Саваров не побоялись его, связали молодцу руки, заковали его в семьдесят семь цепей и отправили живого в ад дьяволу мостовую мостить. Вот чем дело кончилось!

— Если б англичан не было, кто бы нам иголки делал? — заметил Хаджи Генчо. — Ведь всем известно, что иголка — штука хитрая, мудреная.

— Ну уж, мудреная. Что в ней мудреного, скажите на милость? Иголку и наши цыганки сделать могут, — сказал Янаки.

— Знаете, что я вам скажу? Англичане прислали русским иголку и говорят: «Вот смотрите, какие чудеса мы делаем». А русские взяли иголку да сделали из нее чубук — и отослали назад англичанам: «Курите, мол, на здоровье».

Сообщив об этом, дедушка Либен чуть не заплакал от радости: так ему было приятно доказать, что милые его сердцу русские — самый умный и искусный народ на свете.

— Я видел англичан в Царьграде, — продолжал он. — Это были дураки, каких свет не создавал. Придет англичанин в лавку хлеба купить или сыру, и не поймешь, что лопочет. Он тебе одно долбит, а ты ему другое подаешь. Да знаете ли вы, что большинство англичан немы, как немцы?

Лицо дедушки Либена при этом расцвело как маков цвет; старая душа его помолодела, в охладевшей крови вспыхнул огонь: он готов был покрывало с тюфяка сдернуть вне себя от радости, что ему удалось победить противников, которые замолчали, не зная, что сказать.

Когда с этим вопросом покончили и говорить больше было не о чем, дедушка Либен стал думать, как бы ему перейти к делу, а остальным захотелось послушать его красноречие, то есть как он начнет сватать Лилу. Он долго пыхтел и раздумывал, все не решаясь произнести первое слово.

— Чем прикажешь тебя потчевать, бай Либен? — спросил Хаджи Генчо, чтоб только начать разговор.

— Водочкой, Хаджи!

Хаджи Генчовица вышла, принесла из соседней комнаты оловянный кувшинчик в виде рыбы хвостом вверх и поставила его на печку. Вошла Лила, нарядно одетая, принесла маленький столик, покрыла его алым платком, поставила на него «рыбу» с водкой, тарелку с изюмом, рюмку, похожую на гриб, и опять вышла, никому не поклонившись и не сказав ни слова. В Копривштице девушки никогда никому не кланяются, предоставляя эту обязанность матерям, которые кланяются и здороваются за четверых. Выпив и закусив, дедушка Либен заговорил. По правде говоря, он еще долго молчал бы, но его «чувство»[38] отказалось ему повиноваться и стало ворчать: ему захотелось ужинать, а Хаджи Генчо, как было известно, не имел обыкновения угощать гостей ужином.

— Знаете, Хаджи и Хаджийка, зачем я к вам пришел? — спросил он.

— Зачем пришел, о том скажешь нам, а мы послушаем, — в один голос радостно отвечали хозяин с хозяйкой.

— У меня ведь сын неженатый есть.

— Знаем, знаем, бай Либен. Пора вам женить его — это долг христианский.

— А знаете ли, что у вас есть дочка?

— Как не знать! Знаем…

— Так вот сыну моему ваша дочка по нраву пришлась, да и мне она нравится… Черт возьми, не дурно бы поженить наших поросят и свадьбу сыграть.

— Что ж, бай Либен! Коли на небесах написано, чтоб нам породниться, — слава богу. Мы не против. Только надо Лилу спросить, хочет ли она за Павлина?

— Спросите, спросите, — отвечал дедушка Либен, очень довольный тем, что свалил с плеч тяжелое бремя, давившее его, как жернов. Он сразу повеселел.

— Велика! — крикнул Хаджи Генчо дочери. — Поди сюда.

Лила вошла и остановилась посреди комнаты, сложив руки у пояса и опустив глаза.

— Скажи, детка, нравится тебе дедушка Либен? — спросил Хаджи Генчо. — Он хороший отец.

— Нравится, — ответила Лила покраснев.

— А бабушка Либеница нравится?

— Нравится.

— А сын их Павлин нравится?

Лила промолчала.

— Ну, говори, говори, не стесняйся, — продолжал отец. — Он парень умный, дельный, и я выдам тебя за него, если хочешь.

— Как хочешь ты, папа. Как мама. Как вы прикажете.

— Ну, коли так, целуй руку у своего свекра да кланяйся, как невесте полагается: ты теперь невеста.

Лила отвесила три поклона и поцеловала огромную руку дедушки Либена, а дедушка Либен поцеловал ее в лоб и подал ей букет цветов и узелок с фруктами. Лила взяла то и другое, положила на печку и, отвесив дедушке Либену еще три поклона, подошла к отцу, поклонилась три раза и ему и поцеловала у него руку. Так она обошла всех. Хаджи Генчо дал дочери египетский червонец, а Тодор Радин, Тончо и Янаки — каждый по серебряному грошу. Исполнив этот обряд, она вышла в сад. Там она нарвала несколько букетов, связала каждый красной шерстяной ниткой и, привязав к ним по мелкой монете, раздала их гостям.

— Ну, Хаджийка, — сказал Хаджи Генчо, решив раз в жизни нарушить свой распорядок и проклиная обряды, требующие угощенья, — пойдите с Лилой, принесите поужинать. Нужно хорошенько угостить свата.

Через час на столе появились: куриный суп, жареная капуста со свиным салом, жареная курица, яичница, обсыпанная овечьим сыром, простокваша, пирог и вино, молодое, но хорошее. Лила не садилась за стол; это было бы недопустимой вольностью: невеста должна отказывать себе в пище и работать, чтобы показать себя свекру с наилучшей стороны… Лила подавала и принимала кушанья, наливала в кружки вино и подносила каждому. Старики пили сначала за здоровье жениха и невесты, потом за здоровье дедушки Либена и бабушки Либеницы, потом за Хаджи Генчо и его семейных, наконец за гостей, за их коней, волов, кур и цыплят. Пили до тех пор, пока дедушка Либен не нализался как следует и сам не стал похож на мокрую курицу.

V Помолвка

На другой день после сватовства Павлин приготовил букет цветов и пошел в дом своей суженой. Было раннее утро. Птички приветствовали пробуждение великой природы своим веселым и беспечным пением. Длинные тени грушевых и сливовых деревьев, ив и дубов еще лежали на полях, покрытых серебряным бисером росы. От густого благоухающего орехового дерева, под которым могло укрыться от солнца до тысячи овец с собаками, лошадьми и пастухами, от его молодой листвы веяло жизнью и здоровьем. Длинные зеленые ветви персиковых и абрикосовых деревьев, словно роскошные волосы красавицы, тоже издавали аромат и дышали утренней свежестью. Река весело шумела в зеленых берегах, отражая нависшие над водой зеленые ивы, ветвистый орешник и все, что находилось на берегу. Словом, вокруг — и на небе и на земле — было хорошо, привольно. Весело было и у Павлина на сердце. Войдя в дом Хаджи Генчо, он поцеловал руку ему и Хаджи Генчовице. Лила, увидев, что он идет к ним, ушла в другую комнату.

— Ну, сынок, с чем пришел? — спросил его Хаджи Генчо.

— Меня отец с подарками прислал, — ответил Павлин.

— Кому же подарки-то?

— Вашему семейству.

— Ну, уж я знаю, что не мне, а дочке. Погоди, я ее сейчас позову; потолкуй с ней.

Хаджи Генчо вышел и скоро вернулся, ведя за руку дочь.

— Вот тебе камень драгоценный. Я берег его как зеницу ока, — сказал он Павлину. — Береги его и ты, сынок!

Он взял руку Павлина, вложил в нее маленькую, хорошенькую ручку Лилы и прослезился. Нужно ли прибавлять, что слезы Хаджи Генчо были притворные, требуемые приличием.

Старики вышли из комнаты, оставив Павлина и Лилу одних, чтоб они поговорили по душам и хорошенько познакомились. Павлин и Лила долго сидели, не поднимая глаз и не произнося ни слова. Павлин время от времени поглядывал на свою будущую подругу с упоением, а Лила вздыхала и ломала себе пальцы. Наконец, Павлин, задыхаясь от волненья, произнес:

— Чего тебе купить к помолвке, Лила: шелковой материи на юбку или сукна на шубу?

— Что хочешь, то и купи, — ответила она.

— А что, Лила, ты рада, что замуж за меня выходишь? Люб ли я тебе?..

— Очень, Павлин, очень. Я так рада, что, кажется, с ума сойду… Скажу тебе прямо: я счастливей всех на свете.

— Ну, коли так, — слава богу, Лила… А я тебя, Лила, крепко, крепко, больше собственной жизни любить буду, лелеять, миловать, беречь, как золото… Поскорей бы только свадьба!

Тут вошел Хаджи Генчо, и разговор прекратился. Посидев с полчаса, Павлин пошел домой, чуть не прыгая от радости.


В ближайшее воскресенье после вышеописанных событий из дома дедушки Либена вышли трое цыган-музыкантов в белых чалмах, алых поясах и синих кунтушах, красиво оттенявших их смуглые и выразительные цыганские лица. Они играли на скрипках и пели турецкую песню времен султана Мурада I[39], которая пелась еще в период взятия Константинополя. А наши копривштинцы, слушая их, премудро толковали между собой, будто она прислана два месяца тому назад из Парижа Бонапартом[40] в подарок турецкому султану.

Как бы то ни было, то есть как ни глупа была эта песня, а нашим копривштинцам она очень нравилась, так как эти сыны Болгарии любят все турецкое и никогда не унизятся до того, чтобы петь старые болгарские песни, где идет речь о самодивах, о «Груе, малом дитятке», о «кровожадном медведе» и святом Пантелеймоне. Копривштинцы, надо вам сказать, не похожи на других болгар: они люди просвещенные, образованные, знают и по-турецки, так что им обязательно новое подавай: хоть турецкое, хоть греческое, хоть цыганское, — только бы новое.

За музыкантами шли ребятишки, кривляясь, дразня друг друга и подпрыгивая, а за ребятишками вперевалку — мужчины с баклагами в руках, шапками и фесками на голове, затем — женщины, головы которых украсила, так сказать, сама историческая судьба.

Женский головной убор вырос из венка. Женщина никак не может отказаться от старого обычая, по которому голова ее должна быть украшена венком и разными цветами, хотя этот убор уже потерял прежний религиозный и поэтический смысл и превратился в простую условность. Болгарка ухитряется сохранить на своей славянской головке остатки старинного убора, сочетая их с турецкой чалмой. Копривштинка заимствовала чалму у гречанки, которая по воле исторической судьбы вконец развращена. Все пловдивские дамы носят чалму, а Копривштица подражает Пловдиву. Поэтому и копривштинки носят чалмы, а поверх платья — суконные на дорогом меху шубки до колен. Эти шубки, так же как и чалмы, пловдивские гречанки и подражающие греческой моде болгарки носят только зимой; но наши копривштицкие болгарки — тоже большие модницы, — стараясь во всем рабски подражать пловдивским гречанкам, носят эти шубки зимой и летом. Хоть стоит жара, потеешь, как в кузнице, еле ноги волочишь, а напяливай шубку.

За женщинами шел Павлин, окруженный товарищами, холостыми парнями. Шествие было шумное. В окнах показывались головки и тотчас же прятались, если кто-нибудь из парней поднимал глаза вверх. Но среди этих «головок» были и такие, которые без всякого стеснения выходили босиком прямо на улицу и спокойно глядели на происходящее. Старики и старухи торчали у ворот; они глядели бесстрастно, ругая собак, которые, услыхав музыку, подняли страшный лай. Мальчишки прогоняли собак, кидая в них камнями.

Хаджи Генчо весело встретил сватов, повторяя с улыбкой:

— Добро пожаловать, добро пожаловать! Милости просим!

Сваты вошли в комнату, где стоял длинный низкий стол, покрытый пестрой скатертью. На нем находились тарелки и блюда с фруктами да несколько круглых хлебов; красиво, в определенном порядке были разложены ножи и вилки; тут же возвышались два деревянных кувшинчика с водкой, украшенных цветами. По краям были расстелены белые с синим салфетки, такие длинные, что из них можно было бы наделать чалмы на двенадцать даалийских голов[41]. Сваты принесли с собой хлеб, вино и жареного барашка в большой медной кастрюле. Все это было поставлено на стол, и все уселись вокруг него на подушках. Каждый сват постарался сесть против своей баклаги, а каждая сватья — против своего мужа, и все принялись пить водку, закусывая овощами. Дедушку Либена посадили на главное место; по правую руку от него поместился Хаджи Генчо, по левую — Кунчо Минин; дальше — посаженые отцы и матери, сваты, кумовья. Хаджи Генчовица села против Хаджи Генчо, бабушка Либеница — против дедушки Либена, Кунчовица — против Кунчо, и так далее. Воцарилось глубокое молчание, так как все рты были заняты сперва водкой и закуской, потом куриной похлебкой с рисом, потом говядиной с луком, говядиной с капустой, говядиной с горохом, потом пилавом, сыром и, наконец, барашком. Как всегда было и всегда будет, едва только сваты съели барашка и чугунки опустели, у всех развязался язык и началась беседа. Мужские языки заговорили о лошадях, о вине, об откупах и налогах или просто о том, чья корова топчет чужие луга, какой ага добрей, чьи волы сильней и выносливей и тому подобное. А женские языки стали сообщать страшно любопытные вещи: например, как Петковица Лапердина опрокинула подсвечник в церкви и священник изругал ее, как Кальовица Стойкина поссорилась со своей свекровью и не стала доить корову, а теленок от радости целую неделю скакал по двору, задрав хвост, и т. д. Что касается Хаджи Генчо, то он поспешил выказать всю свою ученость, заговорил от писания и всех изумил своими рассказами. Кто-то спросил его: хороший ли город Иерусалим?

— Хороший, очень хороший, — ответил он. — Там превосходные вина! Например, когда Моисей вывел евреев в землю обетованную, там оказались виноградники — целые рощи и леса виноградных лоз; они росли сами по себе: никто их не садил, не перекапывал и не подрезал, а каждая лоза давала семьдесят семь ведер вина… Ясное дело, вино это было гораздо лучше теперешнего. Ведь Моисей был святой человек: он из воды вино делал. Обо всем этом рассказано в писании.

— Нет, дедушка Хаджи, тысячу раз нет! — воскликнул Никита Вапцилка. — Это не Моисей, а Иисус Христос воду в вино превратил.

— Если Христос мог воду в вино превратить, почему Моисей не мог сделать этого? — спросил Хаджи Генчо, кинув злой взгляд на Никиту. — И Иисус Христос и Моисей — святые люди и могли творить чудеса. Я в этих делах смыслю побольше тебя… Ты не ходил в Иерусалим и не разбираешься в божественном.

Затем Хаджи Генчо снова повернулся к сватам и продолжал:

— Когда Моисей нашел эти виноградники, он нанял святого Трифона подрезать лозу. Первого февраля святой Трифон взял в руки серп, пошел на виноградник и принялся за дело. Идет, подрезает, а забыл, бедняга, что это был сороковой день после рождения Христа и пресвятая богородица первый раз в храм пошла, так что работать было грешно. Пришла жена святого Трифона, принесла ему обедать. Глядь, а у святого Трифона носа нет. Трифоница спрашивает мужа: «Где же нос твой, Трифон?» — «Тут, — отвечает он, — нос мой на месте». Поднял он руку с серпом, чтобы показать жене, что нос цел, да и в самом деле отрезал его. Услыхала об этом богородица, воротилась, не пошла в храм молитву брать, а пошла уж на другой день, второго февраля. И нос святому Трифону тогда же вылечила: взяла землицы в руку, развела слюнями и залепила больное место — нос тотчас опять прирос. Моисей больше не посылал святого Трифона работать в праздник. Вот почему мы празднуем сретенье не первого февраля, на «усекновенье», а второго.

И Хаджи Генчо, очень довольный, что его слушают, хотел было приплести сюда же и святого Георгия, и змеев, и чудище стоглавое, и больного Дойчина, и Сульо-военачальника, но в это время вошла посаженая мать, неся круглую синюю чашу вина в руках, а за ней окруженная подругами Лила. Она была в самых новых и дорогих своих одеждах, а вокруг нее вились двадцать четыре молоденькие, нежные, миленькие нарядные девушки, любовавшиеся на нее. Лила пришла, чтобы поцеловать сватам руку. Увидев свою хорошенькую дочку так нарядно одетой, Хаджи Генчо забыл, что хотел рассказать, и умолк.

Дедушка Либен встал, принял у посаженой матери чашу и, обращаясь к невесте, произнес:

— За ваше здоровье и счастье! Да пошлют вам дедушка бог и бабушка богородица долголетие и мужское потомство, а святой Иван — совет да любовь! Пусть семья ваша живет тысячу лет! Пусть руки ваши не пачкаются ничем, кроме меда и масла! Дай вам бог двенадцать сыновей — молодца к молодцу! Да поможет вам святой Никола! Ваше здоровье!

Дедушка Либен отпил немного и вернул чашу посаженой матери, а Лила подошла и поцеловала ему руку, получив за это золотую монету. Посаженая мать подала чашу бабушке Либенице; та, произнеся то же, что дедушка Либен, в свою очередь подарила Лиле золотой. Пока совершалось описываемое, все гости и домашние стояли, восклицая:

— Аминь, аминь! Дай счастье, боже и пресвятая богородица!

Потом Лила поцеловала руку отцу, матери, родным, и каждый давал ей монету. Нужно заметить, что жених обедал с товарищами в другой комнате и к гостям не выходил.

Когда кончилось целованье рук, Хаджи Генчо встал и, по обычаю, произнес:

— По милости божьей, мы обручаем детей наших, но спрашиваем вас, сваты: что дадите вы моей дочери?

Дедушка Либен сделал знак бабушке Либенице. Та подала куме большой букет цветов и что-то завернутое в красный платок. К букету были привязаны золотой перстень с красным камешком и десятка два золотых монет Кума передала все это невесте, и та коснулась ее руки губами, лбом и подбородком. Кумой и крестной матерью должно быть одно и то же лицо — это обязательное условие. Звание кумы — наследственное. Затем бабушка Либеница вынула из узла еще букет цветов, больше первого: к нему было привязано штук пятьдесят разных золотых монет. Первый букет был от жениха, второй — от его родителей. Бабушка Либеница подала второй букет невесте, а та в свою очередь передала его отцу с матерью. Букет стал переходить из рук в руки, и все изумлялись, охали, ахали, говорили, что никогда не видали таких цветов.

Надо вам сказать, что у копривштицких откупщиков тоже своя «политика»: хваля цветы, они не отрывали глаз от золотых монет. Дедушка Либен имел обыкновение всем показывать свой сад, так что цветы его знало все село.

После всех этих действий Хаджи Генчо сел, а дедушка Либен встал.

— К свадьбе, — промолвил он, — мы дадим: свату (Хаджи Генчо) — сапоги; свахе (бабушке Хаджийке) — лиловые бархатные туфли; невесте — расшитые туфли красного бархата; сестрам и снохам — желтые адрианопольские туфли; остальной родне — кому сапоги, кому башмаки, кому туфли, кому липисканский платок. А вы, сваты, что собираетесь дать?

Дедушка Либен сел, а Хаджи Генчо встал.

— Мы дадим большие дары, — объявил он. — Свекру дадим шелковую рубаху; свекрови — шелковую сорочку с красной каймой; старшим братьям, куму и куме — полотняные рубахи; золовкам и невесткам — полотняные рукава; деверям — шелковые платки или полотняные рубашки; посаженым родителям — ситцевые рубашки или полотняные рукава; цыганам-музыкантам — красные или синие сопотские носовые платки; а для знамени — красный платок. И всем проводарям[42] по носовому платку. Что до приданого невесты, то мы дадим одиннадцать рубашек, не считая той, в которой она пойдет под венец, и той, в которой с мужем ляжет, пять шерстяных платьев, пять юбок шелковых и одну ситцевую, восемь пар рукавов и четыре шитых нагрудника, три кунтуша на лисьем меху и один на овечьем, один кунтуш неподбитый и одну накидку, девять платков головных и двенадцать носовых, одну шубу зимнюю соболью, одну летнюю норковую да одну шелковую накидку, два пояса с филигранью и пряжку, наконец две перинки — одну подстилать, другой покрываться, — одеяло и ковер. И еще разную там мелочь. Но не забывайте, сваты, что у нас большая родня, и каждый наш родственник и приятель тоже подарит девушке что-нибудь.

Произнеся эту речь, Хаджи Генчо окинул гостей полным гордости взглядом, улыбаясь так, словно хотел сказать: «Видите, друзья, как я дочь замуж выдаю? Царское приданое даю за ней!»

— Хорошо, хорошо, сват. Свадьба царская будет, — промолвил дедушка Либен зевая; он даже не слушал елейные речи Хаджи Генчо. — Оставим это. Лучше скажи, чтоб принесли винца, и выпьем за здоровье жениха и невесты.

Кум встал, пошел в другую комнату и вернулся с Павлином. Павлин поклонился Хаджи Генчо и поцеловал ему руку; Хаджи Генчо вынул из-за пояса перстень и подал его куме; та надела перстень Павлину на мизинец. Круглая чаша опять пошла по рукам. Все пили и поздравляли жениха и невесту.

Когда очередь дошла до Хаджи Генчовицы, она взяла чашу, встала, проголосила три раза и промолвила:

— Прошу вас, сват, и тебя, сваха, не браните мою дочку черным словом; не заставляйте ее работать не по силам; не посылайте из дому ночью до первых петухов; учите ее уму-разуму, а коли она в чем вам поперечит, лучше побейте ее, только не браните черным словом, не проклинайте…

— А то еще порчу нашлете, — вмешалась тетка Мина, соседка Хаджи Генчо.

— Да, да, порчу не нашлите, — повторила Хаджи Генчовица и опять проголосила три раза.

Когда убрали со стола, Хаджи Генчо попросил дедушку Либена, чтобы тот велел своим проводарям плясать. Дедушка Либен взмахом руки дал знак двум парням, чтоб начинали. Цыгане заиграли посадник, и парни, уперев одну руку в бок и держа платок в другой, начали танец — сперва потихоньку, потом шибче, шибче и, наконец, принялись так скакать, что головой доставали потолок. Наплясавшись, оба сели, и вышла другая пара, потом третья. Напоследок встали дедушка Либен и Хаджи Генчо.

— Посмотрим, осталась ли в тебе хоть капля прежней молодости, сват, — сказал Хаджи Генчо дедушке Либену.

— Э, Хаджи, обо мне не беспокойся: я лицом в грязь не ударю.

Дедушка Либен подкрутил усы и вихрем закружился по комнате. Загорелась старческая кровь, жилы надулись, лицо стало красным как рак, пот полил градом. Дедушка Либен помолодел по крайней мере лет на тридцать.

Полюбуйтесь, как он вертится на одной ноге и приседает, покрикивая: «Ха-ха-ха! Хай-де-де-де! Ицу-цу-цу!»

Дедушка Либен исполнял старинный посадник со всеми его археологическими подробностями.

— Ты устал, сват. Отдохни немножко, — сказал Хаджи Генчо.

— Что ты, Хаджи! Я только начинаю.

— Ну и молодчина дедушка Либен! Просто юнак из юнаков! — воскликнул копривштицкий торговец ситцем Петко Габа. — Пляшет лучше всякой самодивы.

— Больше не могу, — промолвил Хаджи Генчо, высунув язык.

— Садись, коли так, отдохни, Хаджи, а я попляшу с этим вот сопляком, который смеется над стариками: говорит, что они не выдержат, упадут. Вставай, молокосос, пляши с дедом Либеном, — обратился дедушка Либен к парню с черненькими усиками.

Он плясал до тех пор, пока бабушка Либеница не подошла к нему и не сказала:

— Довольно, Либен. Теперь девушки поплясать хотят. Надо на них посмотреть.

— Ну, довольно так довольно! Пляшите, девушки, пляшите себе на здоровье! — сказал он девицам, почему-то погрозив им пальцем.

Девушки, женщины, парни, даже старики высыпали на двор, стали полукругом и пустились в пляс. Посаженая мать вывела во двор невесту, и та, поклонившись сватам, присоединилась к хороводу. Когда сваты развеселились, пошли плясать и бабушка Либеница с Хаджи Генчовицей.

У дома Хаджи Генчо собрался весь околоток, если только не все село — посмотреть на хоровод: кто залез на забор, кто на деревья и крыши; старухи, девчонки, мальчишки прильнули к щелям в заборе. Старухи глядели так, как кошка глядит на чирикающих на плетне воробьев, заранее облизываясь при мысли о добыче, которая рано или поздно достанется им.

Лила и Павлин сияли от счастья. Их родители и родственники тоже веселились от всего сердца. Да сказать по правде, счастливы были все участники торжества: на хорошеньких лицах девушек, раскрасневшихся лицах мужчин и женщин, морщинистых лицах дядюшек, бабушек, тетушек, свояков и своячениц была написана радость.

Досыта наплясавшись, все выпили еще по одной и всем скопом отправились в дом дедушки Либена. Шествие двигалось по улицам под пенье цыган:

Гей, Иванчо, житель белоградский!

Оглянись: твой Белоград пылает.

«Пусть горит, пускай навеки сгинет!

В Белограде жил я три годочка.

В первый год коня там заработал,

На второй ружье себе добыл я,

Третий прожил ради милой сердцу

И послал к родным девицу сватать.

«Пусть он ждет, — родные отвечали,—

Ждет-пождет, пока наступит осень».

Стал я ждать; чуть осень наступила,

Вновь послал к родным девицу сватать.

«Пусть он ждет, — родные отвечали, —

Ждет-пождет, пока весна наступит».

Стал я ждать — и в первый день весенний

Вновь послал к родным девицу сватать.

«Пусть не ждет, — родные отвечают. —

Мы ее со Станком обручили.

Он же пусть на свадьбе кумом будет»

Пели мне невестины подружки,

Красные им вторили девицы:

«Кум, венчай невесту не вздыхая,

Не вздыхая и не проклиная!»

«Не вздыхаю я, не проклинаю, —

Сердце мое стонет, проклинает»

У дедушки Либена происходило то же, что и у Хаджи Генчо Гости разошлись около полуночи.

VI Разрыв

Дедушка Либен сидел на балконе и рассеянно смотрел на гору, а кот царапал острыми когтями его рукав, добиваясь, чтобы хозяин приласкал его, сказал ему: «Экий ты плут, экий баловной котишка».

Увидев, что хозяин даже не смотрит на него, кот обиделся, отошел на несколько шагов, выгнул спину дугой, поцарапал ковер, умыл себе мордочку, полизал лапки и опять подошел к дедушке Либену. Но дедушка Либен потерял терпенье и оттолкнул его локтем. Васька до того рассердился, что побежал на крышу искать себе другую компанию. Одним словом, дедушка Либен был не в своей тарелке и на что-то сердился.

«Да, да, — думал он, — нужно поговорить с Хаджи Генчо и расспросить его обо всем хорошенько… Получается что-то неладно. Люди зря болтать не станут… Но ведь Хаджи Генчо как будто человек почтенный, ученый, умный, на клиросе поет… Нет, тут что-нибудь да не так! А вот и он…»

В это время в комнату вошел Хаджи Генчо.

— Доброе утро, сват! Многая лета! — еще издали, подымаясь по лестнице, приветствовал он хозяина.

— Дай боже, сват! — отвечал дедушка Либен сухо.

— Как живется-можется? Ух, дьявол, устал я что-то… А где мой зятюшка?

— Сейчас придет.

Хаджи Генчо сел и внимательно поглядел на дедушку Либена.

— Ты, сват, что-то не в духе сегодня, — сказал он. — Видно, дурной сон приснился… Послушай, бай Либен, что я тебе скажу… Ох, устал я, как старый пес… Нельзя ли старого винца глотнуть?.. Ох, устал.

И Хаджи Генчо уже заранее облизнулся.

— Нет, Хаджи, я старого вина тратить больше не буду. Я уж и краны велел у бочек замазать.

— Ну, для меня можно и нарушить закон. Мне ведь только кружечку.

— Ни полкружки, ни капли не дам.

— Ты, сват, знай, что я нового вина ни за что пить не стану; новых вин я не люблю; заруби себе это на носу.

— Да я тебя и потчевать не собираюсь, — промолвил Либен с улыбкой, похожей на молнию, предвещающую гром, грозу, жестокую бурю.

— Не стану пить новых вин, и кончено. Ваше новое вино такая кислятина, такая дрянь, которую только могильщики да скоты пьют, — объявил Хаджи Генчо, подразумевая, по своему обычаю, под словом «скоты» сельских портных. И он схватился обеими руками за живот.

— Ты бы и бурды выпил, да кто же тебе подаст? — еще больше насупившись, возразил дедушка Либен. — Зелен виноград!

— Да ты, сват, не больно хвались своим вином; у меня получше твоего найдется.

— Коли так, и пей его на здоровье.

— Грешно тебе обижать меня, сват, грешно и стыдно. Подумай: ведь на страшном суде ты должен будешь за свои грехи ответ держать перед богом, который и старых и малых питает.

— Лучше скажи, Хаджи, как тебе на том свете за свои великие грехи мучиться придется? Уж, верно, побольше, чем мне.

— Ладно, не сердись, дедушка Либен. Я твоего вина пить не стану; побереги его для своих поминок.

— Думай о том, что говоришь, Хаджи, а то я кликну ребят и велю тебя выгнать вон! — крикнул дедушка Либен, рассердившись не на шутку. Он не любил напоминаний о смерти и, говорят, даже убил человека за то, что тот пожелал ему, живому, царствия небесного.

— Выгнать меня? Меня, Хаджи Генчо? Меня, который ходил в Иерусалим на поклонение?.. Нет, бай Либен, я сам уйду и больше никогда не приду к вам, никогда, никогда! — вне себя закричал Хаджи Генчо.

— Да пропади ты пропадом.

— И дочку свою вам не отдам. Не отдам свое дитя зверям лютым.

— Провались ты, богоотступник, и с дочкой своей! Я сам не хочу женить сына на твоей дочери: так и для тела и для души лучше будет. Женить его на ней — перед богом грешно и людей стыдно.

— Я богоотступник? Я? Ну, уж это ты, Либен, врешь, как бородатый цыган.

— Нет, не вру. Ты свою душу нечистой силе продал, об этом все соседи знают.

— Дьявол вас всех задави, клеветников и богохульников!

Тут с обеих сторон посыпался целый град ругани и проклятий.

— Вон отсюда, мерзавец, чтоб глаза мои тебя не видели! Клянусь святым Харлампием, я задушу тебя, как собаку! — в бешенстве закричал дедушка Либен.

Хаджи Генчо взял свою палку и стал спускаться с лестницы, крича:

— Собака, скот, вампир, вурдалак!

— Гадина, змея, богоотступник! — кидал ему вслед дедушка Либен, крестясь.

Идя по улице, Хаджи Генчо думал:

«Что я сделал Либену, что он так остервенился? Мне кажется, тут что-то есть. Дети не ходят ко мне в школу, попы третьего дня в церкви смотрели на меня как-то странно, даже страшно; все меня избегают. Этому есть какая-то причина».

Размышляя таким образом, Хаджи Генчо повернул было назад, чтобы объясниться с сердитым стариком, но удержался, так как не меньше всякого другого имел самолюбие. Вернувшись домой, он решил написать Либену письмецо. Достал из шкафа листок бумаги, хранившийся там с прошлой осени, когда окна заклеивали бумагой вместо стекол, вынул из-за пояса чернильницу, похожую на арнаутский пистолет, вытряхнул из нее орлиное перо, сел на пол по-турецки, положил бумагу на колени и, высунув язык, принялся писать:

«Любезные дедушка Либен и все его чада и домочадцы, здравствуйте о господе многодетно!

Пишу это письмо не зачем другим, как только затем, чтобы пожелать вам доброго здоровья, о чем молю господа бога. Не подобает нам на старости лет распри заводить, яко и господь наш не велел их заводить, и пресвятая богородица-троеручица не велела, и святой Синай, и святой Спас, и святой Георгий, и святой Ован, и святой Врач, и все святые, праведники и мученики. Вспомните, како глаголет господь: идите в огнь вечный, распрей зачинщики и богохулители! Ты же, бай Либен, призывал дьявола и аггела его и бога прогневил; но я, понеже не злой и не бесчинник есмь, прощаю тебе, исполняя слово писания: любите врагов ваших. Эх, бай Либен, я, грешный человек, хочу спросить тебя: стоит ли из-за старого вина распри заводить, поносить и ругать друг друга? Недостойно много вина пить; я ныне его не принимал, ты же много выпил — ну и прегрешил. Так проси у бога прощения, зане благословенно вино, но проклято пьянство. Я на твоем месте велел бы ребятам все старое вино из погреба вон вынести и молвил бы Хаджи Генчо: «Пей, Хаджи, колико твое чрево вместит». Сделай же так, бай Либен, и господь вседержитель простит тебя, а дьявол исчезнет.

Лето от рождества Христова 1855, а от сотворения мира 7392, майя 5. Хаджи Генчо Проданович Кукумявка (Сыч) во Христе боге».

Написав письмо, Хаджи запечатал его, за неимением красного, желтым воском и написал сверху: «Это письмо отдать господину Либену Лудомладову в собственные руки. Во имя отца и сына и святого духа — многодетно».

Затем он позвал одного из своих учеников и вручил ему свое послание с наставлением:

— Отдай это письмо дедушке Либену, а если он спросит, от кого, скажи — из Царьграда, и, не дожидаясь ответа, беги обратно.

Но Хаджи Генчо жестоко ошибся в своих расчетах. Дедушка Либен не только не остановил мальчика и не спросил его ни о чем, но взял письмо и выкинул. Таким образом, вся риторика Хаджи Генчо пропала даром.

Дедушка Либен был в это время занят новым делом.

— Нет, нет, сынок, — говорил он. — Женю тебя на Минке Ослековой. Хоть она и не такая красавица, да отец и мать у нее люди хорошие, почтенные — не то что твой христопродавец Хаджи Генчо!

— Поверь мне, отец: на него и на его домочадцев клевещут из зависти, — отвечал Павлин. — Он хоть и злой, и обжора, а все-таки человек умный и почтенный.

— Эге, сынок, да этот нечестивец, как вижу, и тебя успел околдовать! Что ты говоришь, подумай! Перекрестись!

— Лучше ты подумай, что делаешь, отец. Ведь все на нас будут пальцами показывать; ни одна девушка не захочет за меня выйти. Друзья будут меня избегать, — говорил Павлин, чуть не плача.

— Слушай, сынок: чтоб я о Хаджи Генчо больше ни слова от тебя не слышал. Спроси-ка Тончо: он тебе о твоем Хаджи Генчо порасскажет. Узнаешь, что это за человек.

— Да что же говорит Тончо?

— Что говорит? Ты знаешь, что они с Хаджи Генчо прежде большими приятелями были. Раз ездили они вместе в Филибе[43], и Тончо видел собственными глазами, как Хаджи Генчо читал евангелие в еврейской церкви, как он украл болгарского мальчика и отдал его евреям, чтобы те его зарезали и причастились его кровью. А потом он видел, как Хаджи Генчо однажды ночью разговаривал с домовым. Ну скажи на милость: неужели и это неправда?

— Пусть сто раз будет правда. Пусть Хаджи Генчо виноват. Да Лила-то тут при чем? Зачем позорить эту скромную, добрую девушку? Почему она должна страдать и мучиться, терпеть обиды и оскорбления только из-за того, что на свете водятся черти, негодяи, домовые, евреи и разные злые языки?

— Как почему? Потому что она дочь богоотступника и колдуна. Многие видели, как над домом Хаджи Генчо каждую ночь летает огненный змей; может, он влюбился в твою Лилу, как часто бывает с красивыми девушками.

— А я говорю тебе: Тончо со своими приятелями лгут и клевещут. Сами они змеи, жабы, гады. Да зачем нам голову ломать и спорить о том, кто лжет и кто правду говорит. Я и тебе и всему свету скажу: пусть все дьяволы пойдут против Хаджи Генчо — я и тогда не откажусь от своей суженой. Ну, что ты можешь со мной сделать? Слушай, отец, воля твоя, а только я на другой ни за что не женюсь. Так и знай: женюсь только на Лиле, — решительно заявил Павлин. — Женюсь на ней, хоть все дьяволы вместе с Тончо пойдут против меня. Поверь, отец, Тончо и его приятели способны бог знает что выдумать: эта мразь, коли начнет пакостить, так уж нет такой гадости и подлости, на которые бы она не пошла. Их уста любую мерзость способны изрыгнуть — ничем не побрезгуют. Спроси кого угодно: в еврейской церкви евангелие не читается, евреи в него не верят. Зачем же Хаджи Генчо стал бы читать им евангелие? Но, на беду, Тончо не единственный лжец в нашем селе; у нас много таких, которые считают праздником тот день, когда им удастся очернить чье-нибудь доброе имя.

— Да ради чего станут люди лгать? Из-за чего позорить ближнего? Какая им польза от этого?

— А из-за того, отец, что сами они дурные, бесчестные люди и правды не любят. Но честный человек не только не должен верить негодным смутьянам, а обязан бороться против них, отстаивать истину, защищать угнетенных и оскорбленных, попирать врагов правды. Я исполню то, что задумал, отец, и докажу всем этим пакостникам, что я выше их.

— Ты говоришь, как философ, сынок; это очень хорошо, но Лиле твоей женой не бывать, — заявил дедушка Либен, топнув ногой.

— Посмотрим! — невозмутимо промолвил Павлин.

— Как ты смеешь, песий сын, противоречить отцу! Знаешь ли ты, что я тебя отправлю в конак и попрошу агу всыпать тебе пятьдесят горячих? Ишь ты, как расхрабрился! Да я тебя раздавлю, как паука, а позволенья жениться на дочке Хаджи Генчо не дам! Не дам — и все тут!

Дедушка Либен от природы был человек неуравновешенный, раздражительный, вспыльчивый, но в сущности добрый, мягкосердечный; он мог в исступлении убить того, кто посмел ему перечить, но в то же время был способен на самопожертвование ради того, чтобы сделать добро ближнему. Павлин, зная характер отца, не стал с ним спорить и ушел.

VII И выросшие в рабстве проявляют энергию

Был конец мая. Вечерний сумрак спускался на землю; отрадная, безмятежная, убаюкивающая тишина царила на земле и на небе. Последние лучи солнца догорали на западе, еще ярко освещая и восточную сторону; вершины гор, верхушки деревьев в лесу, черепичные крыши разбросанных по склону горы домов и крыша церкви были покрыты огненными пеленами, а плывущие по небу" облака рдели пламенем. На долины, луга, болота падал прозрачный туман; коровы, буйволы и овцы возвращались с пастбища или мычали и блеяли по дворам в ожидании корма. Птички окончили свое пенье, предоставив это занятие одному только соловью да девушке. Первый, закрыв глаза, уже начал где-то в саду на сливовом дереве свои трели; вторая, весело взмахивая платком, стала песней вызывать подруг в хоровод. Из садов, рощ и от реки потянуло прохладой; запоздалая пчелка, жужжа, еще трудилась над полевым цветком; проворная ящерица спешила на ночлег к себе в норку, извиваясь, словно увертливая девчонка, убегающая от матери, которая хочет задать ей трепку. Стая аистов, покинув болота и речные камыши, потянулась в небесную высь. До слуха долетал клекот белоголового орла, рождая печаль в сердце. Ястреба вились над дворами и жадным, разбойничьим взглядом следили за курами, которые, тревожно кудахтая, поспешно уводили своих цыплят в курятники.

На голубом небе, там, где его еще не успели покрыть облака, начали высыпать звезды.

Перед домом дедушки Либена на лавочке сидели два парня — Павлин и друг его Благой, — о чем-то горячо беседуя. Их не восхищала окружающая чудная природа: им было не до нее. Любовь к природе, к весне, к цветам и прочему испытывает всякий; но все это прекрасно и благоуханно только тогда, когда человек спокоен, когда он любит, имеет друзей и надеется, что будет счастлив; а когда жизнь его чем-нибудь отравлена, когда у него тяжело на сердце, он смотрит вокруг себя равнодушно, а иногда и с ненавистью ко всему прекрасному, доставляющему наслажденье.

— Ты узнавал у сестры, когда Лила выйдет в сад? — спросил Павлин.

— Узнавал, — ответил Благой. — Сестра виделась с Лилой сегодня утром. «Выйдешь, Лила, ночью в сад повидаться с Павлином?» — спросила она. «Отца боюсь», — ответила Лила. «Ну, коли так, простись с Павлином навсегда». — «Выйду, выйду! — закричала Лила. — Будь что будет! Я за него утопиться готова — жить без него не хочу и не стану…»

— В какое же время она выйдет? — спросил Павлин.

— Я тебе уж сто раз говорил, что до первых петухов, около полуночи.

— Поздно. А взял ли ты с собой пистолет?

— Взял. Да что ты словно не в себе, Павлин? Я тебя просто не узнаю.

— Сам не знаю, что со мной. Голова кругом идет.

Павлин принадлежал к тем людям, которые в тревожные минуты не стараются себя успокоить, а, наоборот, все больше и больше волнуются, сами себя мучают, рисуют себе всякие страхи…

Друзья долго обсуждали разные планы, долго шептались, долго спорили; наконец, они встали и пошли по дороге, ведшей к дому Хаджи Генчо.

— Смотри, Павлин, как бы худо не вышло, — сказал Благой, когда они подошли к этому дому. — Ты со своим характером наделаешь бед. Все село теперь озлоблено на Хаджи Генчо, все готовы задушить его, с лица земли стереть. Знаешь, что о нем говорят? Вчера мне рассказывали, будто мать у него вампиром была.

— Пусть говорят, что хотят, — ответил Павлин. — Я сплетников боюсь не больше, чем вампиров… Но постои, постой! Кажется, петухи поют…

В это время месяц, словно нарочно, вышел из-за облака и облил серебряным светом горы, леса и поля, протянув длинные тени от каждого дерева. Всюду была тишина, нарушаемая только лаем Катанки, вышедшей на улицу обнюхать соседку или просто полаять от нечего делать. Все кругом мирно спало. Даже копривштицкий болтун, или, лучше сказать, живая сельская газета, Тончо, храпел во всю мочь и видел во сне домовых. Ночь была дивно прекрасна; поэтам не снилось такое очарование! Те, кому не о чем было тревожиться и горевать, спали спокойно.

Вдруг у сада Хаджи Генчо появились две тени: кто-то высунул голову из-за забора, опираясь на него руками; другой стал на плечи первому и прыгнул через забор в сад.

— Лила, моя птичка, моя голубка!

— Павлин, сердце мое, сокол мой ясный!

И Лила, в ночном одеянье, с непричесанной кудрявой головкой, кинулась на шею Павлину. В тишине послышались сладкие поцелуи. Не знаю, как ты, милый мой читатель, а я отдал бы все на свете, чтобы побыть хоть часок в том блаженном упоении, какое испытывал тогда Павлин. Не каждому доводится переживать подобные минуты, не доводилось и мне.

— Любишь ты меня, моя ненаглядная?

— И ты еще спрашиваешь, мой дорогой, когда я решилась ночью выйти к тебе в сад! Я уж больше не молюсь богу о себе, а только о тебе, о тебе одном. Ты для меня — самый добрый, самый милый человек на свете… Ты еще не знаешь, сколько в мире зла! Я боюсь отца; мне пришлось много пережить, я всего натерпелась.

— Будем ли мы когда-нибудь счастливы с тобой, моя птичка?

— Ах, я уж не верю, милый!

— Нет, Лила, я готов на все, лишь бы ты была со мной. Бог нам поможет! Тому, кто ждет счастья, всегда кажется, что он умрет не дождавшись. Так вот и ты, голубка, не веришь, что мы будем счастливы.

— Что ты собираешься сделать, Павлин?

— Я тебя похищу и увезу далеко, далеко.

— А наши родители? Нет, нет, так нельзя!

Послышалось пенье соловья.

— Слышишь, Лила, как поет соловей? — сказал Павлин. — Это настоящий певец: он поет только для себя и своей подруги, не думая о других слушателях; так и нам надо сделать. Что нам родители, когда они для нас хуже лютых врагов? Уедем подальше и будем жить как бог пошлет. Или ты боишься бедности? Не бойся: я буду работать, трудиться и не стану обращаться к отцу за помощью.

И Павлин засмеялся от радости. Но сколько слез таилось в этом смехе!

— Как ты не побоялся прийти в сад ночью? Как у тебя хватило духу перелезть через забор? — спросила Лила.

— Ах, милая Лила, ну мог ли я удержаться, когда сердце мое полно горя, когда оно плачет и рыдает, как ребенок? Тяжело мне жить без тебя, не сметь словом с тобой перемолвиться. Я умираю от тоски, милая моя птичка. Третьего дня встретил тебя, когда ты на реку шла белье стирать, — у меня чуть сердце из груди не выпрыгнуло. Как ты изменилась, моя ласточка, как похудела и побледнела… Видя тебя такой несчастной… ну скажи, мог ли я вытерпеть и не повидаться с тобой?..

Тут речь Павлина была прервана голосом Хаджи Генчо.

— Люди добрые! Помогите! Воры! Меня грабят, режут! — взревел он. — Спасите! Помогите!

И Хаджи Генчо, появившись в одной рубашке в саду, схватил Павлина, который и не думал бежать.

— Марш домой, бесстыдница! — крикнул он дочери. — Я тебе покажу, кто твой отец!

Лила ушла в слезах.

В одну минуту все село высыпало на улицу; все кинулись к дому Хаджи Генчо — кто с фонарем, кто со свечой, кто с ружьем, кто с дубиной, вертелом или кочергой, словно эти герои шли драться с султанскими войсками или истреблять бешеных собак.

— Вот он — вор! Хватайте его, добрые люди, бейте, тащите в конак! Он чуть меня не зарезал, чуть до смерти не убил! — кричал Хаджи Генчо крестьянам, вцепившись в Павлина.

Но толпа не двигалась с места, хлопала глазами и равнодушно глядела на происходящее; молодежь, уже приготовившаяся было брать приступом Силистрию, сразу поняла, в чем дело, и решила соблюдать нейтралитет. Появились жандармы с бюлюкбаши и агой. Связав Павлину руки и ноги, его с криками и шумом потащили в конак.

На другой день в конаке произошло важное событие. В комнате, побеленной еще во время постройки здания, то есть в делибашийские времена[44], сидели на ковре ага, копривштицкие чорбаджии, кадий, Хаджи Генчо и дедушка Либен. Хаджи Генчо кидал на дедушку Либена свирепые взгляды, а дедушка Либен весело смотрел по сторонам и улыбался так, словно хотел сказать: «Знай наших! Юнаки из нашего рода никому спуску не дадут!»

Перед судьями стоял Павлин. Руки у него были связаны, но он гордо смотрел на своих тиранов; с его открытого умного лба градом катился пот, но не от стыда, а от гнева.

Кадий махнул рукой, и суд приступил к разбору дела.

— Ты украл деньги у Хаджи Генчо? — спросил кадий Павлина.

— Нет.

— Зачем же ты лазил к нему в сад в ночное время? Что ты делал ночью в его доме?

— Он сам прекрасно знает, зачем я был у него в саду. Мне деньги не нужны: мы с отцом — богатые.

— А Хаджи Генчо говорит, что ты украл у него пять тысяч грошей.

— Если дедушке Хаджи хочется получить от нас пять тысяч грошей, так мы с отцом можем дать ему десять. Но я повторяю, что вошел ночью к нему в сад совсем по другой причине. Могу поклясться… Если Хаджи Генчо повторит при мне, что я у него деньги украл, то пусть лучше тут же возьмет свои слова обратно: я ему этого не спущу и заставлю его сказать правду.

— Так зачем же ты ходил в дом Хаджи Генчо? Объясни, и мы тебя отпустим, — сказал кадий.

— Зачем ходил? Да, понятно, затем, чтоб поболтать с его дочкой, — захохотал дедушка Либен. — Когда я был молод, то еще не так проказничал. Павлин в меня.

— Правду ли говорит твой отец? — спросил кадий.

— Она — моя суженая, — ответил Павлин.

— Ну уж это извини! — воскликнул Хаджи Генчо. — Хоть она и твоя суженая, да я ее скорей живую в землю закопаю, в монастырь сошлю, а за тебя не выдам. Не видать тебе ее, как своих ушей!.. Не выдам дочь за разбойника, — с жаром добавил Хаджи Генчо и даже закашлялся.

Тут Хаджи Генчовица ввела Лилу.

— Отец, прошу тебя, отдай этому бессовестному человеку, этому негодяю, пять тысяч грошей, а я… я заставлю его замолчать, заткну ему глотку! — крикнул Павлин со слезами на глазах, хотя глаза эти сверкали, как у тигра. Но, увидев свою невесту, он изменился в лице и закричал не своим голосом:

— Если вы люди, а не звери, умоляю вас: сжальтесь! Я уверен, что вы не хотите сделать мне зла! Никакая сила в мире, никакие пытки и оковы не разлучат меня с ней… Я перегрызу горло зубами всякому, кто до нее дотронется.

— Молодец, сынок, молодец! Так и надо! — воскликнул дедушка Либен. — Не думал я, что ты вышел в отца. Чего ни попросишь, все для тебя теперь сделаю: Хаджи Генчо получит пять тысяч грошей, а мы и без его дочки проживем.

— Скажи, что имел «любовь» с дочкой Хаджи Генчо; он тогда ничего не сможет сделать. Таков закон, — шепнул на ухо Павлину ага. — А иначе Хаджи Генчо властен поступить с дочерью, как хочет, и ты лишишься невесты.

— Ни за что не стану чернить честь порядочной девушки, — громко сказал Павлин. — Пусть будет что будет!

Ага шепнул что-то на ухо Лиле, но она вздрогнула, покраснела и промолвила чуть слышно:

— Не могу. Пусть бог будет нам защитой!

И залилась слезами.

— Ну уж нет, так это не может кончиться! — воскликнул дедушка Либен, услыхав слова аги. — Клянусь всеми святыми, Лила будет женой моего сына и моей снохой, или я не Либен, а жалкий оборванец!

Лица Павлина и Лилы радостно оживились, но вскоре опять приняли прежнее свое выражение, так как кадий произнес:

— На основании закона Павлин должен заплатить Хаджи Генчо пять тысяч грошей, а Хаджи Генчо может взять свою дочку и делать с ней, что хочет. Девушка только помолвлена. Развяжите Павлину руки, — приказал он стоявшим у двери жандармам.

На этом судопроизводство закончилось.

Павлин и Лила стояли как убитые; лица их выражали страшное страдание; они смотрели на дедушку Либена, но тот молчал, кусая губы. А Хаджи Генчо? Этот, очень довольный, что удалось показать всему свету, как велика его отцовская власть, улыбался сатанинской улыбкой.

Все встали. Хаджи Генчо с женой и дочерью отправились домой. Дедушка Либен, идя с сыном, говорил ему:

— Не печалься, сынок, я тебе помогу в твоей беде. Ведь это моя отцовская обязанность, черт побери! Мы, как в старину, соберем отмычарей[45], нападем на дом Хаджи Генчо и выкрадем твою суженую. Ха-ха-ха, вот он взбесится-то! Будет нас знать, Лудомладовых! Славное дело получится, сынок! Я на своем веку не одну свадьбу так устроил: уводом.

— Но Хаджи Генчо теперь сердит на нас. Он исполнит свои угрозы: пошлет Лилу в монастырь, — возразил Павлин.

— Велика беда, подумаешь! Коли он дочь в монастырь отправит, так ведь и я — не мертвый камень и не мокрая курица. Пусть они не думают, что я хоть чего-нибудь на свете боюсь. Да я весь монастырь переверну вверх тормашками, а сын мой получит то, что отец ему дать решил. Будь только мужчиной, не бабой. А станешь вздыхать да реветь, все брошу, ей-богу.

VIII Заключение

Накануне святого Афанасия летнего девушки и парни вышли около полуночи на улицу и стали ждать, когда святой Афанасий выйдет на гору и запоет:

Вот зима,

Минуло лето,

Наступают

Долги ночи:

Посиделки,

Пенье прялок.

Стало рассветать. Предвестники солнца — легкие облака, гонимые северным ветром, — поползли с Витоши[46], высоко поднявшей свою голову над Самоковом[47], лес проснулся и зашумел. Издавая веселый рев, катился с Рилы-планины[48] пенистый Искыр[49]. Затрещали кузнечики, засвистели каменки, закричали галки, все пернатое царство зачирикало и запело. Вот уже послышалось громкое, протяжное мычанье коровы, — ей ответил бык, а ему буйвол; в соседнем хлеву заблеяли овцы и зафыркали кобылы; жеребцы заржали, словно возвращающиеся со свадьбы пьяные чорбаджии. Вот все петушиное население села дружно закукарекало; особенно громко заорал один долгоперый петух, обладатель более многочисленного гарема, чем у Омер-паши. Из некоторых труб поднялся дымок.

На окраине Самокова возвышается старинное здание, окруженное фруктовыми деревьями. Сад, взращенный благочестивыми монастырскими затворницами, без преувеличения можно назвать земным раем. Всюду увитые виноградом беседки, чудные, роскошные розы, разноцветные георгины, тюльпаны, пионы, восхитительные белые лилии. Здесь падают на землю сочные бархатные персики и янтарные абрикосы; там растут гигантские ореховые деревья, каштаны, груши, яблони, мушмула… Но для Павлина это место было раем особенно потому, что здесь находился его ангел.

Позади монастыря стояли привязанные к деревьям пять лошадей; трое вооруженных парней сидели на земле в молчании, а рядом с ними растянулся на траве дедушка Либен.

— Который час? — спросил дедушка Либен Благоя, тихонько разговаривавшего с Павлином. — Проклятая старуха сказала, что монашки каждый год выходят слушать песню святого Афанасия, и тогда нам можно будет свободно войти в монастырь и похитить Лилу. А уж близко утро. Не обманула бы старая ведьма! Я обещал ей сто грошей. Поглядите, ребята, не идет ли кто.

— Еще темно, ничего не видно… Но скоро рассветет, и монашки, наверно, пойдут в церковь, — ответил Благой.

В нашем удивительном мире встречаются люди, на которых нельзя смотреть спокойно; невольно радуешься, когда они от тебя отходят: столько злобы в их ястребином взгляде, такая тяжесть, такой убийственный гнет. И вот одна из таких личностей появилась перед дедушкой Либеном; но и ему и Павлину она показалась ангелом-утешителем.

— Пусть молодцы идут в сад, а ты давай сто грошей, — сказала старуха.

— Ступайте, ребята, — сказал дедушка Либен парням, но они не слыхали его, так как были уже в саду.

— А ты, старая карга, оставайся здесь, пока они не вернутся с девушкой. Глаза у тебя скверные: еще надуешь чего доброго, — продолжал он, обращаясь к старухе.

Лила дожидалась в саду, трепеща от страха. Увидев Павлина, она, забыв обо всем, бросилась к нему навстречу.

— Поедем, мое сердце, — сказал он, обнимая и нежно целуя ее.

— Мне страшно, мой дорогой! Что люди скажут?

— Зачем думать об этом? Мой отец согласен на нашу свадьбу. А до остальных нам дела нет, моя голубка. Едем. Не бойся: ведь я с тобой!

Он взял свою суженую на руки и перемахнул через ограду. Лила, уже давно отказавшаяся от всего на свете ради Павлина, обхватила жениха руками и замерла в его объятиях. Но когда первая тревога прошла и девушка немного успокоилась, она спросила:

— Куда же мы едем, Павлин?

— В Пловдив, к тете Стойке. Там мы обвенчаемся, и тогда отец твой потеряет над тобой все права. Понимаешь? Мы уже будем муж и жена.

— Кто еще с нами?

— Мой отец и мой кум.

— Господи, неужели дедушка Либен взялся помочь нам? По правде говоря, это меня удивляет. Ну, едем скорей!

Дедушка Либен, встретив сына со снохой, обнял их и сказал:

— Скорей, скорей, того и гляди погоня! Эх, молодость! Эх, мое сердце! Ведь и ты когда-то сильно билось у меня в груди!

С этими словами дедушка Либен сел на коня, а Павлин и Лила поцеловали ему колено, плача и смеясь от радости. Дедушка Либен отвернулся от них: он сам плакал, как ребенок.

— Нет ничего на свете отрадней, как сделать доброе дело, — промолвил он. — Если б не ага, я погубил бы своего сына. Будь тысячу раз благословен, добрый человек, хоть ты и турок.

Лила с помощью Павлина вскочила на лошадь, взяла в руки поводья, и скоро вся кавалькада исчезла, оставив далеко позади и монастырь и город.


В доме Хаджи Генчо двенадцать священников освятили воду и окропили двор вместе с амбарами и курятниками. Говорят, домового удалось выгнать. Хаджи Генчо каждое воскресенье и по большим праздникам обедает у дедушки Либена, но уже не просит старого винца, а пьет, какое подаст Павлиница. Даже пять тысяч грошей, полученных от Павлина, он отдал внучонку.

Такова человеческая природа! Люди забывают все, даже угрызения совести.

Загрузка...