БОГАТЫЙ БЕДНЯК

I

Счастлив тот, у кого совесть чиста, ничем не замарана; счастлив тот, кто довольствуется тем, что ему принадлежит; счастлив тот, кто может глядеть всем в глаза, говоря: «Этот ломоть хлеба, белого или черного, мягкого или черствого, эта чистая, холодная вода, этот кусок сыру — мои; я заработал их в поте лица своего».

Заработанный обед сладок, как душевный покой; а роскошные обеды горьки, как угрызения совести. Там, где появились излишества, совесть должна молчать, так как чистая совесть не имеет ничего общего с богатыми и роскошными трапезами. Обратимся к доказательствам.

Георгий Пиперков и Спиро Трантар — такие друзья, каких еще свет не видел. Стоит Георгию чихнуть, как Спиро уже говорит: «Будьте здоровы»; а если чихнет Спиро, то Георгий скажет: «На здоровье». Потом: Спиро закурит трубку — и Георгий закурит трубку; Георгий закурит папиросу — и Спиро закурит папиросу. Когда Спиро стал чорбаджией — и Георгий стал чорбаджией. А когда Георгий получил с одного крестьянина ни за что ни про что тысячу грошей, Спиро тоже потребовал с другого крестьянина тысячу грошей; крестьянин давал ему пятьсот, давал восемьсот, давал девятьсот пятьдесят — не тут-то было: «Меньше тысячи не могу взять», — сказал Спиро — и настоял на своем. И Георгий и Спиро любят бывать в гостях у архиерея, пить водку и беседовать с его преосвященством о вдовицах, а его преосвященство любит всякие душеспасительные разговоры, как кошка свежую рыбу. Одевается Георгий так же, как и Спиро, потому что сукно у них отрезано от одного и того же куска, скроено одними и теми же руками, и ни тот, ни другой пока за него не заплатили. Одежду эту шил им Петр Индже, тот, что называет себя «французским портным», пьян семь дней в неделю и женат на худой дылде. И Георгий и Спиро одеваются по такой программе: широкие — зимой черные, а летом желтые — брюки; сюртук черного сукна с синеватым отливом; фес «азизие» с широкими полями, очень похожий на модный котелок; перстень на указательном пальце; поддерживающий брюки красный шелковый пояс, концы которого свисают на левом бедре; жилет из кашемира под названием «обжора»; красный или зеленый галстук, лаковые ботинки и т. д. В скобках заметим, что и Георгий и Спиро любят сидеть у себя в доме на скамье, идущей вдоль стены, и ковырять себе ноги, испускающие сильный аромат.

Скажу теперь несколько слов о нравственных качествах этих достойных уважения лиц.

Сегодня вечером Георгий идет навестить Спиро, завтра Спиро идет навестить Георгия — и так продолжается не дни, не недели, а целые десятилетия. Сойдясь, два друга занимаются следующим: во-первых, выпивают по два литра водки; во-вторых, выкуривают по двенадцать трубок табаку; в-третьих, ковыряют у себя в носу и крутят усы; в-четвертых, толкуют о пашне, о кадии или о лошади билюк-башии[102].

Вид у кира Георгия — необыкновенный, важный, величественный. Он высокого роста, смугл лицом, отличается приятными манерами, и глаза его так и рыскают во все стороны, как будто чего-то ищут. Он умеет придать своей физиономии любое выражение: доброе, полное ненависти, льстивое, зверское, — какое угодно, хотя сердце его при этом преспокойно дремлет у себя в уголке. Большим людям, то есть богатым, он все время улыбается, а на мелких, то есть бедных, по большей части хмурится; с сильными говорит тихо, мягко, заискивающе, а с слабыми — громко, грозно, даже свирепо; перед знатными стоит, слегка склонив голову набок и сложив руки на животе, а перед бедными задирает голову, размахивает руками, и его бешеный рев гремит, как гром во время самой сильной грозы. Одним словом, кто увидел бы кира Георгия в конаке, сидящим среди султанских чиновников, тот подумал бы, что это один из ангелов небесных, агнец кроткий, человек с душою невинного младенца. Но встретив его по дороге, увидев среди райи, каждый прочел бы на лице его злобу, зверство, бессердечность. Однако, по правде говоря, жестокость и зверство — не единственные страсти, бушующие в груди этого замечательного человека. Он любит деньги — больше, чем свою жену, свою честь, свою жизнь. Любит также развлекаться, но развлечения его грубые, низкие, грязные, как обычно у турок и потуреченных христиан: плясуны, цыганки, кошачьи концерты, водка и содомский грех — вот что дополняет его блестящую нравственную характеристику. Конечно, прилагая все свои умственные способности, пуская в ход все законные и незаконные средства для удовлетворения своих желаний, он волей-неволей должен служить орудием в руках других. Вот почему турки говорят, что кир Георгий умный, славный мерзавец.

Спиро — другого поля ягода. У него шея тонкая, как у аиста, ноги кривые, как народившийся месяц, лоб узкий и низкий, как у обезьяны, щеки красные, нос прыщавый, похожий на красный кукурузный початок; нижняя челюсть безобразно выдается вперед, а вся физиономия в целом смахивает на свиное рыло. Ленивый во всем, что требует умственного напряжения и работы мозга, он деятелен и упорен там, где нужна физическая сила. Если б вы вошли к нему в дом в тот момент, когда перед ним стоят трудолюбивые крестьяне и крестьянки, ожидая справедливого решения дела, вы подумали бы, что попали в берлогу дикого зверя, которого никто не в состоянии укротить, так как ласка приводит его в ярость, а нападение — в полное неистовство.

— Удивляюсь, как эти два чорбаджии могут жить так дружно, так друг другу помогать! — сказал один горожанин соседям.

Это было во время солнечного затмения, когда все вышли на улицу и, сидя на завалинке, толковали о том о сем.

— Да Георгий за деньги готов с самим дьяволом побрататься! — заметил другой, облизывая по привычке нижнюю губу.

— Что ж тут удивительного? — возразил третий. — Человек, не побоявшийся родного брата убить, способен на любое преступление, на самое страшное злодейство! Кто задумал недоброе, тот не остановится на полпути. Он должен идти вперед, пакостя и старому и малому, — всем, кто попадется. Лиха беда начало, а дальше как по маслу пойдет. Я уверен, что Георгию во сто раз легче брата убить, чем помочь подняться тому, кто упал.

— Господи! Неужто Георгий родного брата убил? — ахнула женщина, показавшаяся на пороге с большой ножкой в руке, очевидно выйдя прямо из кухни.

— А кто же другой, как не он? «Кто тебе глаз вырвал? — Брат мой. — То-то яма такая глубокая», — сказал рущукский философ Минчо Тахта, большой мастер обдирать турецкие тыквы и брить болгарские подбородки.

— Не поверю, чтоб можно было родного брата убить, — промолвил первый горожанин, отличавшийся большой долей скептицизма.

Женщина с ложкой кинула на мужа полный ненависти взгляд, затрясла головой, уперлась левой рукой в бок, взмахнула ложкой и запищала:

— Он у меня всегда так. Просто Фома неверный какой-то. Неделю тому назад говорю ему: «У меня лягушка в животе завелась»; а он мне: «Не ешь бобов!» Лучше помолчи да послушай, что умные люди говорят. Надоели мне твои подковырки. Десять лет только и слышу: то не так, это не эдак, то неправда, этому поверить трудно! Дурак старый!

Долготерпеливый скептик умолк и принялся счищать ногтем пятно на рукаве.

— Мне хорошо известно, что Георгий убил брата, — важно произнес философ, окидывая слушателей самодовольным взглядом.

— Расскажи, расскажи, — попросила женщина с ложкой, глядя в сторону кухни, откуда пошел запах подгорающей рыбы.

Оратор откашлялся, ухватил себя за нос двумя пальцами, а затем, вытерев их полой кунтуша, приступил к «повествованию»:

— Девять лет тому назад Георгий разделился со своим братом Димитром и зажил самостоятельно. Они получили от отца большое наследство. Было что делить! Двести тысяч грошей одними деньгами. Помимо того: коровы, лошади, овцы, буйволы, нивы, луга, огороды и два дома в Рущуке. Раздел происходил в суде, так как эти родные братья не могли разделиться полюбовно: помешала всегдашняя жадность Георгия. Конечно, мира и любви между ними после раздела тоже не наступило. Димитр был добрый, умный, трудолюбивый, оттого и дела у него шли лучше. Георгий с ума сходил от зависти. Вот раз Димитр пошел в свой виноградник возле самого Дуная. Было страшно жарко, просто дышать нечем — воздух как кипяток! Захотелось Димитру выкупаться; спустился он к Дунаю, разделся и влез в воду. А Георгий в это время сидел у себя в винограднике, немножко ниже Димитрова по течению, и с ненавистью глядел на брата. У Георгия служил тогда один валах — под стать своему хозяину. Догадался этот валах, о чем думает Георгий, взглянул ему в глаза и промолвил: «Да?» — «Да», — ответил Георгий. Не знаю, что было дальше, только в тот же день по городу разнесся слух, что Димитр утонул. А валах? Валаха в колодце нашли. Вот оно как! — промолвил в заключение философ и еще раз ухватил себя за нос.

— Удивительные дела делаются на свете, если только кир Минчо правду рассказал, — заметил скептик.

— Ну вот, снова здорово! — возмутилась обладательница ложки. — У человека ни на грош веры нет, а православным называется! Попомните мое слово: если владыка его не обуздает, он и в святую Марину не станет верить. Говорю ему как-то: «Сегодня память святой Марины», а он мне: «Нет, святого Моисея». Ну, как с ним жить? В прошлом году купила зонтик. «Зачем тебе зонтик?» — спрашивает. «Нужно», — говорю. «А зачем нужно?» — говорит. «От дождя и от солнца», — говорю. «Ты, говорит, и без зонтика целый день по городу шатаешься, а зонтик купила — так я тебя с субботы до субботы в глаза не увижу».

— Довольно ворчать-то! Рыба сгорит, — заметил философ.

— И то правда, — воскликнула обладательница ложки и пошла в дом, но вскоре вернулась и спросила философа:

— А скажи, пожалуйста, ты ведь все знаешь: отчего Георгий так любит Смилчо?

— Он хочет за него дочь выдать, — без малейшего колебания ответил философ. — Смилчо у меня бреется, так что я и уши его, и нос, и горло, и чем он дышит — всего как есть изучил. Пока волосы ему стригу, две пары ножниц иступлю… Волосы у него густые, как лес галилейский.

II

Рущук — совсем молодой город, а старики говорят: «Не страшна буря на мелководье». Но стариковской мудрости этой грош цена, потому что Рущук со своими валийскими[103] чиновниками всем нам поперек горла встал. Рущукские бури бывают так страшны, что кораблекрушения здесь в порядке вещей. Когда Христос говорил, что «первые будут последними, а последние — первыми», он имел в виду создать Рущук и сделать его столицей Болгарии. Если вы хотите знать, Рущук так же похож на столичный город, как Митхад-паша на Геркулеса. А если желаете получить о нем правильное представление, подымитесь на какой-нибудь минарет и поглядите оттуда на его курятники и на скелеты, именующиеся верноподданными «могучей сени»[104]. Глазам вашим откроется чрезвычайно пестрая картина. Двуногие существа, принадлежащие к разным национальностям, в разных одеждах и с разными физиономиями, снуют по улицам, топча несчастную землю; мусор и грязь — по колени; дома — полуразвалившиеся, облупленные, жалкие, как само население. Вот как выглядит столица Болгарии, призванная распространять просвещение и прогресс до Балканского хребта и до Софийской равнины. Но Рущук — это Царьград в миниатюре. Турецкая империя — преудивительное государство; турецкое население — уродливо, смешно, а Рущук — явление необычайное. Турки — все до единого Марсы, Турция — сплошной военный лагерь, турчанка — дойная корова, а Рущук — турецкая навозная куча. Понятно, при таких условиях райя[105] не может не отличаться очень резко от своих победителей и господ. Болгары похожи на мокрых куриц, среди которых чванно расхаживают турецкие индюки, поминутно клюя их в голову. А чорбаджии? Положение болгарских чорбаджиев до такой степени неясно, что я с полным основанием могу назвать их «ничто». Чорбаджии, как и турки, гордо и самоуверенно расхаживают среди мокрых кур, задрав нос и дерзко глядя всем в глаза. Но им прекрасно известно, что руки у них по локоть в крови, что на совести их тяготеют страшные преступления и что приближается день страшного суда, так что сила их призрачна. Для честных, живых, сильных духом людей Рущук тесен, невыносим, губителен. Мы часто браним рущукскую молодежь за то, что она спит, не знает, что ей делать, постепенно разлагается. Но задали ли вы себе хоть раз такой вопрос: а отчего, по какой причине все это происходит? Человеку молодому и полному жизни в Рущуке деться некуда; только одно спасение — пойти в виноградник, напиться там как сапожнику и дышать чистым воздухом. Пойдем в виноградник и мы.

Шел сбор винограда. Солнце пекло изо всех сил, но божьи создания работали, не обращая внимания на жару. Пчелы жужжали, собирая мед, воробьи искали червей и пшеничных зерен, галки клевали виноград, а болгарин постился и гнул спину для своего хозяина. Все шло как полагается. Сельский паренек вел пару серых волов, тащивших тяжелый воз, а сзади бежали босые девчонки, что-то пели и кричали, веселясь, как на свадьбе. До сих пор не могу понять, почему молодые, невинные существа радуются, не обращая внимания на то, хорошо им или плохо. Болгарка поет и когда работает на барщине, и когда ткет на других, и когда умрет ее отец, и когда она женит сына; но песни ее похожи на плач, раздирающий сердце на части…

Как бы то ни было, девчонки пели и веселились. Веселилось и все кругом, кроме парня, который сидел под ореховым деревом в одном из виноградников. Парень был красивый, видный: белое лицо, черные усы, черные как смоль волосы, нависшие над задумчивым, печальным лбом. Неподалеку, под тем же ореховым деревом, спал белый как лунь старик с седой бородой, в рваных брюках и заношенном кунтуше; за белый пояс его был заткнут габровский нож с белой рукояткой и в красных ножнах, а под голову себе он положил мохнатую баранью шапку. Несколько поодаль, под черешней, сидел другой парень, с веселым, миловидным, румяным, как яблоко, лицом и быстрым взглядом живых глаз. На вид ему было лет двадцать, не больше, но одет он был роскошно: видно, не знал нужды. Он долго глядел на погруженного в задумчивость друга, потом встал, подошел к нему, взял его за плечо и растолкал со словами:

— Эй, Смил! Что ты задумался, как нищий на поминках? У тебя такой вид, будто твои корабли пошли ко дну в Черном море… Ну-ка, засмейся, а то я сам заплачу, как горькая кукушка!

— Отстань, Иванчо, не приставай. Дай мне побыть с моими мыслями. У меня тяжело на душе, — ответил Смил.

— Черт бы тебя побрал! Смотри, не стань философом. Если б теперь был рождественский пост, я бы подумал, что тебя ночью домовой душил. Пойдем лучше к девушкам, спросим, что они несут. Вставай!

— Уйди! Оставь меня в покое.

— А вот не оставлю… Ну, что ты мне сделаешь?

— Оставь, Иванчо! Прошу тебя. Будь человеком.

— Ну, коли просишь, придется оставить… Но скажи, чего ты задумался? Уж не побила ли тебя бабушка за то, что ты за петухом погнался, а он ей пряжу лапами спутал? Не отец ли оттузил тебя за то, что ты трубку его раздавил? Не мать ли поколотила за то, что ты на святого Трифона в церковь не пошел? Что случилось?

— Оставь меня, Иванчо. Ты, видно, спятил или пьян.

— Может быть, турок изругал? — продолжал Иванчо, беззаботно смеясь.

Смил поглядел на товарища серьезным, сердитым взглядом. Глаза его сверкнули, нижняя губа задрожала, как лист.

— Кто смеется некстати, тот скотина, грубое животное, — промолвил он и плюнул.

Потом, подумав немного, пожал плечами и продолжал:

— Мы целых пятьсот лет только и делали, что спали да смеялись! Хватит. Пора пораскинуть мозгами и понять причину наших страданий. Кто мы? Люди или барабаны бесчувственные, что висели когда-то в Царьграде у входа в казармы? Кому нужно, тот бил в такой барабан и будил ротного командира. Турки день и ночь бьют нас по спине, а мы знать ничего не хотим — спим себе! Нас колотят, а мы смеемся, нас вешают, а мы шутим, нас с грязью смешивают, а мы кичимся своей добродетелью, нас ругают, а мы благодарим, на нас барабанную дробь выбивают, а мы другую щеку подставляем… Христианское смирение, овечий характер!

— Что же нам делать? — возразил Иван. — Если ты кроток, смирен, послушен, так хоть жив останешься. А начнешь бунтовать, возмущаться — и попал в петлю.

— Если природа не дала тебе рук, так дала зубы: ты можешь хоть укусить врага. Вся беда в том, что у нас нет еще кое-чего, необходимого и для людей и для животных: нет мозга, смелости, сердца, человеческих понятий. Нет мужества…

Тут старик пошевелил ногой.

— Знаешь, что говорят старики? Все в свое время… А старухи: «С рогатым не бодайся, паршивого не касайся, с турком не тягайся».

— Старики и старухи воспитали достойных внуков: настоящих рабов. Спасибо им… Если бы у великого визиря в голове были мозги, он каждому нашему старику выдал бы кафтан, каждой старухе — воз мякины. Не будь на свете рабов, всем деспотам и тиранам пришлось бы пойти в сестры милосердия.

— Довольно ворчать, — промолвил Иван и присвистнул. — Пойду к девушкам попеть, посмеяться… Я не философ… Кто болен, тот пусть и лечится; кому туго, тот и спасайся. Ежели весь народ терпит и живет, Иванчу тоже надо терпеть и жить. Иду к девушкам…

— Иди, иди! Когда петуха хлестнут хворостиной, он взлетит на плетень и давай кукурекать — это для него утешение. Ты предпочитаешь быть петухом, а не зайцем. Ну и ступай к девушкам, кукурекай.

Смил с сердцем принялся ломать сорванную ветку орешника.

— Что ты сердишься, Смил? Если я похож на петуха, так ты — на нашего Карамана. Отец поколотит его, а он вымещает обиду на какой-нибудь старой рогоже или воротах. Ну что ты ломаешь ветку? Ведь турки во всем виноваты. А она тут при чем?

Смил побледнел еще больше.

— Ты прав! — печально и гневно промолвил он. — Когда вокруг медведя одни зайцы, он сам начинает трусить охотника и собак. А ежели вокруг него медведи, так и охотник и собаки ему нипочем.

Старик приоткрыл один глаз.

— Это верно, — уже серьезно ответил Иванчо. — Но скажи, что сделали бы медведи, если б их окружили сотни охотников и тысячи собак?

— Они боролись бы с врагом до последней капли крови. Ведь от их мужества зависит все: их жизнь, их честь, самое их существование. У животных больше нравственного достоинства и уважения к себе, больше мужества и способности к самопожертвованию. Они защищают и себя и детей лучше, отважней, чем мы. Если ты отнимаешь у свиньи поросенка, у кошки котенка, у собаки щенка, у коровы теленка — берегись! А наш Петко спокойно глядит, как бесчестят его дочь и жену, как делают потурченцем его сына. Он во всем уповает на господа бога.

В это время на дороге показалась толпа молодых девушек. Они шли с песней на устах, весело смеясь, что-то крича и не думая ни о каких бедствиях. Иванчо поглядел на них и, качая головой, промолвил:

— Ты преувеличиваешь, говоря о страданиях нашего народа, Смил! Взгляни на этих пташек: как они весело щебечут и прыгают! Ну скажи, пожалуйста, видишь ли ты хоть каплю грусти в их глазах, хоть одну морщинку на этих белых и румяных личиках?

— Да, но в их песнях больше слез, чем радости, — возразил Смил. — На кладбище растут разные цветы. Наш народ так вынослив, так наивен и простодушен, что величайшие несчастия не в состоянии убить все его радости. Стоит горю отпустить нас хоть на минуту, мы тотчас запеваем свою печальную песенку, больше похожую на панихиду. Конечно, будущее принадлежит нам. У нас нельзя отнять нашей надежды.

— На кого же нам надеяться, Смил?

— На меня, на тебя, на Ивана, на Драгана, на самих себя. Рассвет близок; плохо придется нашим врагам! Я уже вижу утреннюю звезду. И она обязательно приведет нас к счастью.

Старик встал, поглядел по сторонам и промолвил:

— Звезда восходит, но зачем сердиться, кричать, корить других? Все мы хотим добра своей родине… Будь умней, сынок, терпеливей и беспристрастней. Иванчо тоже прав… Я немало пожил на свете, — видел вокруг целое море счастья и целое море несчастий. Судьба кидала меня с места на место, из края в край, из страны в страну. Когда русские перешли Стара-планину и стали наступать на Адрианополь, я подумал, что настал наш день, и принялся бунтовать народ. Но ангел хранитель Болгарии еще не проснулся. Русские заключили мир, и мне пришлось уйти вместе с ними, спасая свою голову. В России мне трудно пришлось: узнал я и голод, и холод, и нищету, и всякие беды. Потом был в Сербии, в Черногории, в Греции. Моя цель была — драться с турками, и для этого я искал союзников. Но говорю: наш ангел хранитель еще не проснулся. Сербия и Греция были только наполовину свободны. Одна Черногория могла бы дать все, чего жаждала душа моя. Будь эта страна поближе к Болгарии, я остался бы там жить, истребляя злых филинов. Но на сердце у меня был тяжелый камень: мысль о несчастном болгарском народе, о нашем порабощенном отечестве. Черногория — гнездо свободы, мои милые! Там духа турецкого не терпят. Из Черногории я переехал в Валахию, прожил там два года, потом вернулся в Рущук — и стал здесь жить-поживать таким же рабом, как мои несчастные братья. Женился. Господь послал мне хорошую, ласковую жену и такую же дочь. Дом мой с утра до вечера полон веселья и песен. Как только проснусь, в ушах у меня уже звенит нежный, милый голосок моей девочки, распевающей мою любимую песню:

Выпал белый иней, выпал белый иней.

Вот тебе и лето! Вот так Юрьев день!

Инеем покрыло парней на планине,

Парней на планине, на Игликовине,

И позамерзали ружья-арнаутки,

Ружья-арнаутки, сабли-дамаскинки.

Весело на сердце от этих песен. Они напоминают о чем-то и в то же время заставляют предвкушать другую, лучшую жизнь… Таково вкратце мое прошлое. Оно полно и сладкого и горького… Я по крайней мере стал опытен, если не больше… Не надо сердиться, выходить из себя, шуметь, кричать — надо молчать и действовать. Приходите вечером ко мне: потолкуем.

И старик пошел в город.

— Он говорит, как Сократ, — промолвил Смил.

— Бог с ним. Пойдем домой, — сказал Иванчо и запел:

«Девица-красавица,

Золотая рыбка!

Ты не стой передо мной.

Я томлюсь, пленен тобой,

Как лен по воде,

Как цветок по росе!»

«Томись, милый, томись,

Да скорее женись.

Мать мне жить не дает,

За мной всюду идет.

Я к колодцу за водой,

Чтоб увидеться с тобой, —

И она со мной.

Я — цветов нарвать,

Чтобы милому отдать, —

И она в саду:

«Дай цветы полью!»

III

Начало смеркаться. Все живое скрылось в свои норы и приготовилось ужинать. Только некоторые женщины еще бродили по дороге в поисках своих коров, кое-кто из мужчин стоял перед корчмой, рассуждая о новом вине, да несколько пьяных турок месили ногами грязь, напевая себе под нос одну из тех мелодий, что так похожи на кошачье мяуканье. Как раз в это время Смил с Иванчо вошли к дедушке Стойчо, который встретил их посреди двора.

— Милости просим, милости просим, — сказал старик и повел их в свой маленький домик, такой же старый, как его хозяин.

Комната, в которую они вошли, отличалась крайней ветхостью; потолок ее до того почернел, что невозможно было определить, из какого он материала. Но стены сверкали молочной белизной, пол был чистый, двери вымыты. Было заметно, что чьи-то проворные молодые руки придали этому древнему домику вид новизны.

Как только юноши сели, в комнату вошли две женщины и поклонились им, как старым знакомым. Одна была старая, но приятная на вид, а другая принадлежала к тем ангелам, которых рисуют на церковных дверях. Черные очи ее сияли, как алмазы; чистое и миловидное лицо было кровь с молоком; тонкое стройное тело пленяло взгляд; высокая грудь говорила о здоровье; алые губки были предметом восхищения всех Иванов, Никол и Димитров. Надо вам сказать, что в этом доме ничего еще не знали о гюргевской цивилизации и митхадовском прогрессе[106]. Как дедушка Стойчо, так и его семейные работали с утра до ночи: месили тесто и пекли хлеб, вязали, ткали, стирали, копали, жали, свозили в амбары и пели. Одевались они тоже, как все болгары и болгарки, следующие болгарскому обычаю и считающие себя болгарами. Но единственными плодами тяжкого труда и великих мук были веселье, песни, счастье. Как не подивиться натуре болгарина! Болгарский труженик — весел, подвижен, энергичен, а захребетник — хмур, ленив, неповоротлив, как вол. Между болгарским крестьянином и чорбаджией такая же огромная разница, как между турком и человеком. Крестьянин носит турецкое ярмо с великим страданием, обливаясь слезами, но и с надеждой на лучшее будущее, а чорбаджия хвалится своим рабством, гордится собственным унижением и всем сердцем ненавидит свободолюбивых людей. Чорбаджии думают только о своих добытых кражей и грабежом богатствах, и всякое народное движение представляет для них такую же опасность, как и для их покровителей — турок.

Молодые гости дедушки Стойчо не принадлежали ни к классу чорбаджиев, ни к классу сельских тружеников. За последние тридцать лет в Болгарии появились люди, называющие себя «молодым поколением» и являющиеся подлинными «предтечами болгарской свободы, надеждой на лучшее будущее». Это люди до такой степени новые, что на них не действуют заразительно ни чорбаджийская грязь, ни турецкий разврат, ни фанариотское раболепство.

Смилу было двадцать пять лет. Отец, богатый торговец, хотел приобщить его к коммерческой премудрости. Но непокорный сын покинул родительский дом, отправился без гроша в кармане в Белград и окончил там, не имея никаких средств, лицей. Единственное добро, унесенное Смилом из родительского дома, заключалось в его добром сердце и честной, правдивой душе: эти драгоценности были получены им от матери. Мне кажется, если бы не наши матери, все мы превратились бы в евреев и посвятили всю свою жизнь арифметическим расчетам да синим баклажанам. Окончив курс, Смил побывал в Австрии, в Румынии, в России, наконец вернулся в Рущук и стал учителем. Узнав настоящую жизнь, свободу и счастье, он посвятил все свое существование несчастной, порабощенной родине, страдающей и от турок и от фанариотов. Видя турецкие зверства, Смил кусал себе губы и бледнел от ярости, а при виде болгарского терпенья и чорбаджийского равнодушия готов был выйти один на один против врага и погибнуть героем, защитником правды. Не раз Иванчо удерживал побратима, спасая его от преждевременной гибели.

Иванчо был учеником Смила, хотя только на четыре года моложе его. Сперва он не понимал, что такое свобода и счастье; считал, что турки от рождения господа, а болгары от рождения рабы. Но Смил помог своему ученику достичь такого умственного развития, что тот скоро стал для него апостолом Петром. Единственное, что разделяло двух друзей, не позволяя им вполне сблизиться, — это возраст и характер. Смил был серьезен, молчалив и печален, Иванчо — весел, подвижен и беспечен. Очень часто Смил так думал об Иванчо: «Этот парень труслив, как заяц, а если не труслив, так бесхарактерен, ветрен, легкомыслен». Но Смил плохо знал своего приятеля. Иванчо принадлежал к числу тех людей, которые сохраняют спокойствие до тех пор, пока их не растревожишь. Но если вывести их из терпения, они пойдут напролом, через все препятствия, и остановятся, только когда смерть подкосит им ноги.

— Ну, остыл маленько, сынок? Уж больно у тебя горячее сердце, — сказал дедушка Стойчо Смилу.

— У кого бьется человеческое сердце в груди, тот не может быть хладнокровным, — ответил Смил.

— Но бесполезные проклятия — то же, что бездействие. Лучше молчать и действовать. «Соловья баснями не кормят», — говорит пословица.

— Слово — предвестник действия. Сперва встрепенется сердце, потом язык, а потом и рука.

— Но первое место во всем должно принадлежать разуму.

— Да ну вас с вашей философией, — прервал Иванчо. — Я пришел веселиться, а не слушать менторские наставления.

И он затянул песню:

Залетел мой сокол ясный

В Арбанасское ущелье.

Это был не сокол ясный, —

Это был юнак удалый.

Он погнался за девицей,

А она ему взмолилась:

«Отпусти меня, мой милый,

Я и так твоя навеки.

Посох твой об этом знает,

И свирель о том вещает».

Пока Иванчо пел, дедушка Стойчо сел рядом со Смилом и стал его спрашивать:

— Ты давно был у Георгия?

— Третьего дня.

— А говорил ты ему про наши замыслы и надежды?

— Ничего не говорил.

— Смотри, не наделай беды. Георгий — из тех, кто родного сына за понюшку табаку продать готов. Напрасно ты к нему ходишь. Дом его — проклятое место! Там пол человеческими черепами вымощен. Как хочешь, Смилчо, а я и тебя опасаюсь. Кто с Георгием водится и за один стол с ним садится, тот не может быть патриотом. Честному человеку кусок поперек горла станет, когда его Георгий попотчует: ведь это кусок тела какого-нибудь болгарина. Не ходи ты к этому злодею!

— Не могу я не ходить к нему, — ответил Смил потупившись.

— Значит, правду люди говорят, — промолвил дедушка Стойчо.

— А что они говорят?

— Да говорят, что ты ходишь не к Георгию, а к дочке его. Это правда? Смотри, Смилчо! Яблочко от яблони недалеко падает. Мы за большие дела принимаемся, а к врагу ходим любовь крутить? Не нравится мне это… Жениться хочешь, возьми девушку из честной, хорошей семьи.

— Я не собираюсь жениться.

— Так зачем же ты ходишь к Георгию?

В это время Иванчо, перестав петь, обратился к друзьям с вопросом:

— Опять за философию принялись?

Дедушка Стойчо ничего не ответил, а, обернувшись к дочери, сказал:

— Принеси водочки, Радка, да поужинать собери.

— Хорошо, — ответила девушка и вышла.

Через несколько минут маленькая компания сидела за столом и закусывала, весело смеясь и рассказывая разные истории. Только Смил был хмур, задумчив.

— А ты опять аршин проглотил, — заметил Иванчо по его адресу. — Если б у тебя не было рук и ног, я бы подумал, что ты сом или сазан. Чего ты не веселишься, как люди? Чудак!

— Оставь его в покое, — возразил дедушка Стойчо. — Дай ему подумать и собраться с мыслями.

Смил промолчал.

Дочь Георгия, о которой заговорил дедушка Стойчо, была хорошенькая, миленькая девушка. Ей уже исполнилось шестнадцать лет, но она отличалась величайшим простодушием и наивностью. Подлости, творимые отцом, не доходили до ее невинного, правдивого сознания. Как-то раз она посадила в саду деревце; оно засохло; она старалась оживить его, читая над ним «Отче наш» и «Богородицу». Однажды Смил увидел, что она стоит возле деревца и молится, поливая его «святой водой». С тех пор образ Марийки не выходил у него из головы.

«Чем дочь виновата, что отец негодяй, — думал он. — Разве мало хороших людей, у которых плохие дети, и наоборот. Человеческое сердце — аппарат, который может производить что угодно: и добро и зло, и благородство и низость. Марийка — хорошая, добрая девушка, хотя отец у нее — хуже быть не может. Честный человек должен думать о благе своих ближних. Женившись на Марийке, я спасу человеческое существо, которое легко может погибнуть. Моя цель — чистая, святая, у меня нет дурных намерений, и мне нечего стыдиться своих поступков. Но дедушка Стойчо смотрит иначе. Ему мой взгляд не нравится! Что делать? Отступить невозможно, вперед идти страшно! Как все это получилось — сам не знаю!.. Да, да! Недели две тому назад, когда был пожар в нижнем квартале, я помогал детям дедушки Коста выносить вещи и тушить огонь. А когда на другой день пошел к Георгию, все стали хвалить меня за храбрость, называли великодушным за то, что я оказал помощь беднякам. Марийка молчала. «Если бы дети дедушки Коста сгорели, ему было бы легче: ведь он не может их прокормить», — сказал Георгий. «Смилчо сделал добро, не подумав о том, кому он его делает и зачем», — поддержала мужа Георгевица. Эти разглагольствования взбесили меня. «Вы хвалите меня за то, что я — человек, — сказал я, — и что моя человеческая природа заставила меня помочь ближним, спасти их жизнь и имущество! Если бы на месте детей дедушки Коста оказались богатые люди или какие-нибудь рущукские эфенди[107], вы сами признали бы, что я исполнил свой долг — и только. А я рассуждаю иначе. Люди живут вместе для того, чтобы помогать друг другу. Вчера я помог детям дедушки Коста, а завтра или послезавтра он поможет мне. Если человек хочет добро делать, он должен делать его всем, кто в этом нуждается. А если он разбирает, кому делать добро, кому нет, так это самое добро его — попросту эгоизм». Пока я говорил, Марийка с меня глаз не спускала, ловила каждое мое слово. Я видел, что она слушает мою речь с волнением и судьба дедушки Коста ей не безразлична. Через два дня, зайдя к Георгию, я застал Марийку одну. Едва переступив порог комнаты, я увидел радостное, счастливое лицо. Никогда в жизни не встречал я такого лица! И, сам не знаю, как это случилось, — я потерял голову. Немного опомнившись, увидел, что Марийка обвила руками мою шею, прижалась к моей груди. Она хотела что-то сказать, но не могла; слезы хлынули у нее из глаз, и я почувствовал, что они текут по моему лицу. Не помню, что было дальше и как я ушел оттуда. С тех пор хожу как пьяный; у меня голова идет кругом, руки и ноги еле ворочаются, а мечты летят высоко-высоко, сам не знаю, куда и зачем…»

— В последнее время, Смил, ты стал похож на барана, который блеет только при виде корма. Боюсь я людей, которые молчат, никогда не смеются. Посмейся хоть немного, Смилчо!

— Отстань, Иванчо! Мне не до смеха.

— А ну тебя! Радка, давай споем. Пускай старики про Мустафа-пашу толкуют. Пой! Я люблю тех, кто поет, когда им весело, и работают, когда надо работать. Кто умеет веселиться, умеет и работать. Пой, а то я заплачу, как сиротка на масленицу, — говорил Иванчо, беспечно смеясь.

Ласково взглянув на него, Радка промолвила со вздохом:

— Я всегда готова и петь, и плясать, и работать.

— Ты умная, работящая девушка, — сказал дедушка Стойчо с нежностью.

— Это правда, — подтвердил Иванчо.

IV

В богатом рущукском доме Георгия Пиперкова жилось весело и привольно. Там, на лавке, тянущейся вдоль стены, проводил свои дни, катаясь как сыр в масле, хозяин — один из тех жирных чорбаджиев, что думают только о своей утробе. На той же лавке восседала в данный момент его тощая, сухая и длинная супруга. А между Георгием и Георгевицей сидел наш старый знакомый Смил, рассматривая узор на покрывавшем лавку широком ковре.

«Наши болгары до сих пор не научились ковры ткать… Не получается симметрии!» — думал Смил, хотя вопрос этот занимал его воображение не больше прошлогоднего снега.

Георгий курил трубку и ничего не думал, а Георгевица решала вопрос — петуха зарезать ей завтра или черную курицу?

Вошла Марийка со сладостями на подносе. Она подошла сперва к Смилу, потом к отцу с матерью. Мать отстранила поднос, покачав головой: это означало, что она не намерена зря есть сладостей, которые стоят целых пять пар. Георгевица была из тех женщин, от которых стонут не только слуги и служанки, но даже их собственные дети.

— Их никак не накормишь; только и делают, что есть просят, — постоянно ворчала она, давая слугам одни обгрызанные кости.

«Тетушка Георгевица — прямо золото, — думал Спиро Трантар. — А моя бочка бездонная по три оки вина и целой оке водки в день выпивает. Кабы тетушка Георгевица моей женой была, я бы богаче Сапатуча стал. Умному человеку надо тихую, послушную жену; а я на такой разбойнице женился, которая мне ни охнуть, ни вздохнуть не дает. Я ее как следует после венчания узнал, да уже поздно было. Как из церкви выходить стали, на подол я ей наступил. А она обернулась ко мне, да и молвит сердито так: «Ты что — ослеп? Смотреть надо… Вот на беду свою вышла за мужика-болгарина!» Ну, думаю, с такой женой покоя не будет. Попался, кир Спиро!»

Таким образом, мы видим, что госпожа Георгевица — необыкновенное существо, являющееся достойным украшением в короне кира Георгия.

Поев сладостей и выпив кофе, Смил обратился к Георгию со словами:

— Мне хотелось бы и в дальнейшем остаться учителем… Для чего же я учился, как не для того, чтобы делиться знаниями с моими братьями?

— А я говорю: брось эти глупости. Лучше подумай о кармане. Учительством сыт не будешь. В учителя идут одни бездельники и голодранцы. Ты говоришь: «Хочу стать апостолом, просвещать простой народ». Уверяю тебя: простой болгарин любит не тех, кто ему помогает, а тех, кто его колотит и им командует. Если ты хочешь, чтобы народ тебя уважал, заставь его бояться тебя, дрожать от одного твоего взгляда… Но мне надо поговорить с тобой о другом. Я заметил, что ты якшаешься с городскими бездельниками, ходишь в подозрительные дома. Берегись! Ну скажи на милость: зачем ты ходишь к Стойчо Голому? Зачем встречаешься с Иваном? Разве ты не знаешь, что Стойчо — один из тех, от кого каждый порядочный человек, каждый честный, солидный торговец бежит как от чумы. Он ведь разбойником был, еле голову от петли унес. А ты к нему ходишь, хлеб его ешь! Понимаю: тебе нужна компания. Но будь разборчивей. Подумай, что люди говорить будут. Я люблю тебя, оттого и говорю прямо в глаза о твоих ошибках. Тебе надо их исправить. На днях я виделся с Митхад-пашой. Вот человек! Постарайся ему понравиться: сам человеком станешь и счастлив будешь. Он тебя чиновником сделает, жалованье хорошее тебе положит.

— Господин Георгий, не принуждайте меня стать тем, чем я быть не могу, к чему совершенно не способен, — возразил Смил. — Позвольте мне остаться учителем и жить мирно, спокойно. Вы прекрасно знаете, что наш народ презирает турецких чиновников, в дом их к себе не пускает. А мне дороже всего народная любовь, народное внимание.

— Ну, коли так, придется мне поискать для дочери другого жениха. Мой зять должен быть не бродягой, а честным гражданином, хорошим хозяином.

— Я должен подумать, — сказал Смил вставая.

— Подумай, но решай скорей. Ведь Митхад-паша ждет моего ответа. Ах, Смилчо! Послушай бая Георгия — не раскаешься. Ты умен, здоров, богат и скоро станешь первым человеком в городе. Пошли ты все эти школы и библиотеки к чертям! На кой они тебе сдались? Ну еще приносили бы они доходы хорошие и находись их касса в твоих руках — я бы тебе тогда сам сказал: «Будь патриотом».

— Мне не надо чужого, а тем более того, что принадлежит обществу, что собрано по грошам и омыто народными слезами. Я от отца такое богатство получил, которого до смерти не истрачу. С меня довольно.

— Но у тебя будут жена, дети. Это потребует больших расходов. Чем больше денег, тем лучше! Маслом каши не испортишь.

— Прощайте, — промолвил Смил и ушел.

У честного парня сердце готово было разорваться на части, но некоторые причины заставляли его молчать, терпеливо перенося огорчения. Услышав слова Георгия относительно употребления школьных и библиотечных средств, Смил чуть не кинулся на него, чтобы задушить, но в это время под окнами прошла Марийка — и это укротило разъяренного льва. Марийка ждала Смила у калитки, чтобы пожелать ему «доброй ночи» и узнать, что ее ждет.

— Радость или горе? — спросила она.

— Горе, горе, Марийка. Отец твой требует, чтобы я стал таким же, как он. Он хочет убить во мне честь и совесть, унизить меня в глазах всех и в твоих глазах, смешать меня с грязью и только после этого дать согласие на наш брак. Я люблю тебя больше жизни, но на его условия пойти не могу. Честью не жертвуют, совестью не торгуют. Видно, придется мне отказаться от тебя и поискать счастья в другом месте. Я у вас полчаса просидел — сердце мое все изранено. А поживи я в вашем доме два дня, так и с жизнью расстался бы. Прощай, Марийка! Не судьба нам, видно…

— Не покидай меня, Смилчо. Спаси! Не оставляй в руках родителей… Они мне чужие. Мой отец — дурной человек, а мать думает только о медяках да объедках. Уведи меня из этого дома. Я буду любить тебя всю жизнь. Только скажешь — по одному твоему слову в Дунай кинусь.

— Но твой отец не выдаст тебя за меня, пока я не брошу школы и не сделаюсь чиновником Митхад-паши. А Смил останется до самой смерти честным человеком!

— Если бы ты стал турецким чиновником, я сама бы за тебя не пошла, — сказала Марийка, и из глаз ее потекли слезы.

Марийка сказала правду. Она росла одиноко, не любя родителей и не встречая ни с чьей стороны участия. Вокруг она не видела ничего, кроме страдающей матери и развратного отца. Она сочувствовала матери, но не могла помочь ей, вытащить ее из трясины: мать любила свое унижение, она была так воспитана. Марийка любила свою мать, но той жалостливой любовью, которую обычно матери испытывают к своим глупым и физически безобразным детям, бездарность, глупость и безобразие которых ясны даже материнскому взгляду. А отца своего она просто ненавидела.

— Что же нам делать? — спросил Смил.

— Решай ты. Я буду делать, что ты скажешь. Отец хочет выдать меня за тебя, потому что ты богатый и умный. Я слышала, как он говорил матери: «У этого парня много денег, и я хочу во что бы то ни стало сделать его своим зятем». Только вырви меня, Смилчо, отсюда, а потом — как хочешь! Я согласна бежать с тобой, бросить и Рущук и родителей.

И она закончила речь свою сладким поцелуем.

Между тем кир Георгий предавался таким размышлениям:

«Я этого парня из своих рук не выпущу. Давно ищу хорошего жениха для дочки — и вот, наконец, нашелся. Марийка должна выйти за богатого. А у Смилчо около пяти тысяч лир. Я бы нашел в Рущуке и богаче зятя, да богатые все — либо старики, либо вдовцы. К тому же Смилу легко будет выбиться в люди. Имей я в молодости пять тысяч лир, я бы теперь был первым человеком во всей Турции… Ненчо Тютюнджия к моей дочери сватался, хотел моим зятем стать. Тоже было бы славно. Но ему скоро пятьдесят стукнет, и у него около десяти тысяч лир. А ежели Смилчо за ум возьмется, так за двадцать лет больше тридцати тысяч лир сколотит. Лучше выдам за Смилчо… А насчет школы, это я прекращу. Не к лицу моему зятю быть учителем. Боюсь только, как бы этот старый черт дела не испортил… Но спасибо Митхад-паше. Бог даст, все будет по-хорошему».

— Погляди-ка, Георгий, — сказала Георгевица своему повелителю, кивнув головой.

— Смилчо — наш, — ответил Георгий, осклабившись, как лошадь, которая хочет кого-нибудь укусить.

— Когда он уходить стал, я велела Марийке подождать его у калитки и поговорить с ним.

— Ишь ты, хитрая какая! — промолвил Георгий, осклабившись еще больше.

— Кто не хочет добра своему детищу? — возразила тетушка Георгевица. — Я ведь ее для ее же пользы послала. Чего ей еще надо? Смилчо богат, из хорошей семьи. Отец его попусту денег не тратил. Когда жив был, не позволял, чтобы в дом к нему простоквашу, соленую рыбу, брынзу да кислую капусту носили: эта еда, мол, только хлеб портит. Умный был человек. Дай бог, чтоб сын в отца пошел! Умирая, старик велел жене своей священникам по грошу дать да по карловскому платку. Да она не послушалась — дала по сто пар и по липисканскому платку… А Иисус Христос заповедал: «Жена да покорится мужу». Семерым священникам по сто пар да по липисканскому платку — деньги немалые!

«Вот и добывай всю жизнь, а умрешь, так те же попы тебя поносить будут», — подумал кир Георгий.

И вслух промолвил:

— Довольно об этом. Скажи-ка лучше, все ли ты приготовила для свадьбы? Я хочу пышную свадьбу устроить, как богатому и «знатному» гражданину полагается.

— А скажи, кто расходы покроет? — осведомилась Георгевица.

— Я. Нынче такие времена, что жених не хочет тратиться и платить, а сам норовит взять и чтобы тратились другие. Прошло время, когда невест покупали.

— Мы люди старые и устроим свадьбу по-старинному, как отцы наши устраивали. Пусть Смилчо платит за все: он богаче нас. Ты на людей не смотри. Когда он опять придет, скажи ему, что гроша ломаного на свадьбу не потратишь. Скажи, что у тебя ничего нет, что ты разорился, что у тебя отняли тысячу червонцев. Слышишь?

«Моей бы жене за ростовщиком быть!» — подумал Георгий.

— Коли мы будем на свадьбы дочерей расходоваться, так ничего сыновьям не оставим, которые нас на старости лет кормить будут, — продолжала Георгевица. — Не давай ни гроша. Ежели он ее без денег согласен взять — с богом. А ежели не захочет брать расходы на себя, выдай ее за Тютюнджию. Она такая миленькая, хорошенькая, — в старых девах не останется. Нипочем не давай денег. Ты должен мальчиков наших на ноги поставить, чтоб они лавки открыли, людьми стали. Вот как, Георгий!

Юноши, о которых хлопотала Георгевица, были так же далеки от родителей, как Марийка. У Георгия было два сына; они жили на свой собственный заработок, не обращая внимания ни на отцовские советы, ни на материнские слезы. Старшего звали Стоян, младшего Цено. Яблоко от яблони недалеко падает, — говорит пословица; но в природе мы наблюдаем удивительные явления, идущие вразрез с народными поверьями, человеческими мнениями и мудрыми пословицами. Когда у нас говорят о человеке, что он из хорошей семьи, то подразумевают под этим богатую семью. А мы видим, что сыновья богатых толстосумов всегда бездельники, пьяницы, негодяи. «Чорбаджийский сын — либо разбойник, либо кутила, либо монах», — говорит другая пословица. Но к сыновьям кира Георгия ни одна из этих пословиц не имела никакого отношения: они не были похожи ни на своих родителей, ни на чорбаджийских сынков. Стоянчо презирал всякое богатство, смеялся над толстыми «боровами», которые задирают нос и кичатся своими крадеными золотыми. А Цено всегда сердился на человеческие слабости, обвиняя и бедняков и богачей. «Каждый должен быть честным и сохранять свое человеческое достоинство, — говорил Цено. — Но в то же время каждый свободен и может распоряжаться собой, как хочет и как считает нужным. Природа снабдила каждого мозгом, дала каждому разум, так что каждый должен сам себе помогать. А кроме себя — только слепым, хромым да больным». Эта философия не нравилась ни Стояну, ни Смилу.

— По-твоему выходит, что и турки ни в чем не виноваты, когда режут и оскорбляют нас: ведь они вольны делать, что хотят, и жить так, как им кажется лучше, — заметил как-то раз Смил.

— Конечно, не виноваты. Виноват не тот, кто бьет, а тот, кто позволяет, чтоб его били. Природа дала волам рога, а человеку руки и разум, — заявил Цено.

— Но та же природа заставляет даже животных объединяться и защищать свои интересы от общего врага, — сказал Смил.

— Я не говорю, что нам не надо защищать свои интересы. Я только не хочу, чтобы мы с тобой защищали их, а миллионы двуногих животных ждали, когда им поднесут готовое и жареные рябчики сами им в рот полетят. Коли речь идет об общих интересах, надо, чтобы мы все их защищали, а коли, о частных — пусть каждый хлопочет о себе. Если б я когда-нибудь решил повести борьбу за общие интересы, то прежде всего заставил бы отца встать во главе нашей четы, так как его интересы теснейшим образом связаны с народными. Когда Болгария будет свободна, отец одним из первых начнет бороться за чорбаджийский класс, то есть за свои собственные интересы. Поняли теперь, в чем заключаются мои взгляды? — сказал Цено, весело смеясь.

Из вышеприведенного разговора явствует, что менаду Смилом и его будущими шуринами существовала братская дружба, основанная на одинаковом умственном развитии и одинаковой цели. Как-то раз Смил разговорился с Цено, с которым был ближе, относительно своих намерений, то есть женитьбы.

— Сестра — очень хорошая девушка, но совершенно неразвитая. А тебе нужна жена, которая помогала бы тебе во всех твоих предприятиях. Дочь дедушки Стойчо — более подходящая, хоть и бедная, — сказал Цено.

— Марийка еще молода, а молодое существо может развиться, стать лучше, — возразил Смил.

— Я люблю спорить и рассуждать. Так что если иной раз ошибусь, ты припиши это моей страсти. Слушай. По-моему, женщина никогда не забывает своего родного гнезда и женских привычек. Никогда любовь не заставит ее совершенно отвернуться от окружающей среды и от своих собственных навыков, — даже когда она сама захочет начать против них борьбу, когда окружающее и эти привычки встанут крепкой стеной между нею и ее возлюбленным. Мужчина может переменить образ мыслей и позже, но женщину необходимо воспитывать с малых лет в определенном направлении.

— Это неверно, — сказал Смил.

— Увидим, — ответил Цено.

V

В одной роще между Рущуком и Тырново горел большой костер. Вокруг стояло несколько распряженных телег, а неподалеку, на зеленой траве, лежали три странной формы седла: с высокой лукой и стременами, похожими на большие металлические чашки. Дальше были разбросаны какие-то предметы, похожие на раскрытую книгу, положенную переплетом вниз: это были вьючные седла, перехваченные крест-накрест толстыми ремнями. У костра были расстелены медвежья шкура и пиротский коврик. На соседнем дереве висели уздечки, плети, переметные сумы, торбы для овса. К дереву, озаренному красными отсветами костра, было прислонено шесть ружей; три из них принадлежали к так называемым «сливенским», два к «даалийским», а шестое было «арнауткой». Над ними висели всякие патронташи, ятаганы, роговые пороховницы и несколько ранцев. По обе стороны костра было вбито в наклонном положении два кола с крючком вверху. На них висели два медника[108]. Вода в медниках начала уже закипать. Шагах в десяти от этого места стояла полуразрушенная хижина, в свое время носившая название корчмы. Перед ней какой-то молодой парень разговаривал со старухой. Старуха курила маленькую трубочку, время от времени сплевывая, и отвечала парню сердито. Физиономия у нее была странная, но своеобразная. Думаю, что биография ее оказалась бы еще своеобразней, если бы только дошла до сведения тырновских кумушек, которые любят даже на свинью колокольчик повесить. Лицо старухи было сухое, скуластое, волосы — белые, но густые, глаза горели живым огнем. На первый взгляд она производила впечатление какого-то сверхъестественного существа. В окрестных селах ее считали ворожеей, колдуньей, ведьмой.

— Я его три дня тому назад в Беле видела. Он мне сказал: «Если кто придет и станет обо мне спрашивать, скажи, что я у тебя в четверг ночью буду». Сегодня четверг. Подождите его. Я Петрчо с детских лет знаю. Он никогда не обманывает, — говорила старуха, посасывая трубку.

— Ты же понимаешь, я не могу ждать, — возразил юноша.

— Да ведь еще рано. Солнце только час как закатилось. А он сказал: «Ночью буду». Понял или нет? Кто ждать не умеет, тот дела не сделает. Я вот шестьдесят лет ждала и теперь все жду! Еще подожду и дождусь. Без этого не проживешь. Кабы люди ждать не умели, так и жить не могли бы. Я одним ожиданием жива. Так и знай. Бабушка Нена до тех пор не умрет, пока своих злодеев в могилу не проводит.

— А кто твои злодеи, бабушка Нена? — спросил юноша.

— Ах, сынок, долго об этом рассказывать! Лучше не спрашивай. И я была человеком, жила как люди: и домик у меня был, и хозяйство свое, и детки. Царство им небесное! Загубили их турки, выпили кровь ихнюю ваши рущукские чорбаджии, зарыли в могилу бедненьких черные вороны, покарай их боже! Коли поживет бабушка Нена еще немножко, покажет она, что сердце у нее чище и народолюбивей, чем у юнаков наших! Приходил сюда дед твой Стойчо и толкует мне: еще не пришла, мол, пора; и болгары-то не проснулись, и греки-то нам пакостят, и турки больно сильны, и ружей достать неоткуда, и между юнаками согласия нет. Россказни! Коли ты настоящий юнак и родина тебе дорога, так должен все прорехи восполнить. Я — старуха, а надеюсь, что не умру, пока своего не добьюсь. Не под силу будет из ружья стрелять да саблей рубить — яд в ход пущу, ложь и обман, а то и зубы. У меня их только два осталось, но я и ими сумею турку горло перегрызть. Не предай ваши рущукские чорбаджии моих сыновей, много турецких голов покатилось бы по склонам Стара-планины за эти годы. Погибли мои соколики, погибли, как юнаки! Я по ним не плачу. Кабы еще раз их родила, опять на такую же смерть послала бы. Только по дочерям плачу я. Одну замучили, а другая теперь своих турченят растит. Бабушка Йена и зятя отыщет своего, и дочь, и внучат. Пока они живы, она не умрет. Незачем им на свете жить. Пока ее порождение с ублюдками своими не издохнет, до тех пор и она, счастливая, спокойная, в могилу не ляжет.

Тут из лесу показались две человеческие фигуры и стали быстро приближаться к беседующим. Луна светила так ярко, что даже бабушка Нена заметила их.

— Вон и Петр… А с ним кто, не видишь, сынок? Не Георгиев ли парень? У меня глаза от слез ослабли. Что-то не разгляжу.

— Это Цено…. Сын Георгия Пиперкова, — ответил юноша и пошел навстречу приятелям.

«Боже мой! Как мне быть? Георгий погубил моих детей; значит я должна погубить его сына. Око за око, зуб за зуб. Нет, нет… У Нены есть сердце. Она способна испытывать жалость, даже когда дети ее лежат в черной земле, неотомщенные, неотпетые, неоплаканные. Сам господь посылает мне утешение. Сын Георгия идет в гайдуки! Жди, Нена, жди!» — думала старуха, подняв глаза к небу.

Молодые люди пожали друг другу руки и подошли к костру.

— А где дедушка Стойчо? — спросил тот из двух пришедших, которого старуха назвала Петром.

— Здесь, — ответил один дружинник.

— Позовите его скорей. Мне надо сейчас же обратно, а то отец хватится, — сказал Цено.

— Все ли тут, кого вызывали? — осведомился Петр.

— Посмотрим, — ответил дружинник и свистнул.

Вокруг костра собралось человек двадцать молодых болгар — все как на подбор славные юнаки.

— Все готово, Смил? — спросил дедушка Стойчо.

— Готово, — ответил Смил, доставая из-за пазухи какую-то бумагу.

— Что это такое? — спросил Петр.

— Это устав нашего общества. Я думаю, нам надо сперва прочесть устав, а потом поговорить о других делах.

— Прежде чем ты начнешь читать, я хочу тебя спросить, каково наше положение, имеем ли мы сочувствие в городах и селах? Потом я хотел бы знать, с кем мы имеем дело. Опасайтесь предательства! — сказал Петр.

— Мы не можем ответить на эти вопросы, так как с сегодняшнего дня начинаем новое дело, — ответил дедушка Стойчо. — Все члены общества перед тобой. Если у тебя против кого-нибудь из них есть возражения, пожалуйста, скажи прямо: объясни, чем он плох.

— Нам надо быть осторожными и брать только таких, в которых мы уверены, — сказал Петр.

— Здесь подозрительных нет. Давайте читать! — сказал Цено.

Смил немного помолчал, потом, устремив взгляд в пространство, начал:

— Цель нашего общества — помогать бедным и защищать народ как от турецких злодеев, так и от наших отечественных кровопийц-чорбаджиев. Каждый настоящий болгарин, у которого бьется болгарское сердце в груди, должен вступить в наши ряды и отдать все свои силы борьбе за народные цели, за народное благо. Одним словом, наше общество должно играть роль временного правительства, карающего виновных и спасающего невинных. Предателей надо уничтожать, нечестных — изгонять из нашей среды, колеблющихся — направлять на «путь истинный». Члены нашего общества должны быть честны, справедливы, великодушны и любить правду. К доброму и честному турку следует относиться лучше, чем к нашим крещеным туркам, которые носят болгарское имя, но готовы продать Христа за тридцать сребреников. Кто решится вступить в наше общество, тот должен уметь молчать и энергично действовать. Мы должны думать, проповедовать, мечтать о своих целях — но осторожно, не меча бисера перед свиньями. Согласны, братья?

— Согласны, — хором ответили присутствующие, и лица их приняли торжественное выражение.

Дедушка Стойчо помолодел.

— Дети мои! — сказал он. — Любите разум, правду, родину, если хотите быть радостными и счастливыми. Только у того, кто любит родину — чистое сердце, только тот, кто любит правду — может быть счастливым, только тот, кто любит разум — добьется настоящего успеха в жизни. Живите дружно, не ссорьтесь, держитесь сплоченно — и ваше дело сделано! Если миллионы глоток крикнут: «Дайте нам жить, уйдите с дороги, оставьте нас в покое», то никакая сила не сможет заткнуть эти честные рты и заглушить голос правды. Когда наша цель станет для нас религией, мы будем счастливы и свободны. Любовь к свободе, любовь к родине — главные нравственные устои нашей жизни, а нравственность — основание всякой религии. Дурное и безнравственное не может быть человеческим, а нравственное не может не быть божественным. Мы требуем своих прав, которые даются каждому человеку самой природой. Природа сделала нас болгарами, а веления природы — священны, ибо она божество. Не верьте грекам, которые утверждают, будто только греческий бог — настоящий бог, а боги других народов — дьяволы и антихристы. Как вопросы религиозные лучше всего решаются на основании разумных и естественных законов, так и вопросы государственные должны решаться разумными и естественными силами природы. Безнравственность — не религия. Разумная религия не тяготит совести и не боится ни обмана, ни козней, ни зверских насилий. Мудрецы говорят, что ни одна народность не может быть без религии; а я говорю вам, что каждая религия должна быть тесно связана с народным характером того или иного племени. Иначе она — не религия. Значит, пока мы не освободим своего народа, мы не можем утверждать, что у нас есть религия, божество. Крепко держите свое слово, так как только при этом условии мы приобретем доброе имя и вызовем к себе сочувствие других народов и народностей. Деятельный человек всемогущ, твердая воля возводит людей и пароды на трон, дает им имя человека и народа. Если мы будем решительны и мужественны, то сменим бесчестие и унижение на гордость и почет, станем людьми. Только рабы не способны понять огромное различие между стыдом, который испытывает человек, сознающий свое человеческое достоинство, и равнодушием того, кому это чувство незнакомо. Мы должны доказать миру, что мы — тоже люди, доказать самим себе, что у нас есть и сердце и чувство стыда. Я молодею сердцем, видя вас здесь объединенными общей целью и единой твердой волей, но буду в миллион раз счастливей и радостней, когда увижу вас стоящими во главе народа со знаменем в руках. Вперед, юнаки! Да услышит господь бог наши молитвы!

— Аминь! — воскликнули все.

— Прежде всего нам надо распределить между собой наши обязанности и дать клятву, что будем верой и правдой исполнять их, — сказал Цено.

— Мы могли бы разделить между собой обязанности, если бы у нас была хоть какая-нибудь организация. Но так как ее нет, предоставим каждому действовать по своему усмотрению. Главная наша цель — вести пропаганду в народе, будить его, учить, как надо действовать, — возразил Смил.

— Смил совершенно прав, — поддержал дедушка Стойчо. — Мы должны поклясться, что будем работать тайно, энергично, самоотверженно для народа. И каждый пусть будет свободен в выборе пути, по которому он пойдет. Дайте клятву, братья, — и за дело!

При последних словах дедушки Стойчо из лесу вышел старик. Подойдя к дружине, он благословил ее со словами:

— Бог вам в помощь и пресвятая богородица! Подкрепи вас святой Георгий десницей своей, будь он вам покровителем и защитником! Целуйте крест и клянитесь, что готовы пролить кровь свою за отечество и церковь Христову.

Старик вынул из-за пазухи серебряный крест и дал целовать его юношам, тихо читая молитву. Они прикладывались к кресту, произнося слова клятвы.

— Пусть бог убьет всякого болгарина, который позволит турецким басурманам осквернить храм Христов и надругаться над нашей народностью! — промолвил Цено.

— Да услышит господь молитву твою! — сказал дедушка Стойчо.

Скоро все стали собираться в обратный путь. Несколько парней, в то время занимавшихся торговлей, навьючили лошадей и сами сели верхом; остальные, работавшие возчиками, запрягли своих лошадей в телеги — и поляна опустела. Остались только дедушка Стойчо, Смил и старик. Между ними произошел тайный разговор. О чем? Что было у них на сердце? Кто знает… Они сами не заметили, как небо покрылось тучами и над головой у них собралась страшная гроза. В десять минут весь небосклон заволокла черная пелена. Ветер, до тех пор качавший лишь верхушки деревьев, засвистел. Старые деревья заскрипели, молодые стали гнуться, сухие сучья, ломаясь, посыпались на землю. Весь лес заплакал, застонал, зашатался во все стороны. Крупные капли дождя забарабанили по листьям. Но трое продолжали беседовать, не обращая внимания на то, что делается вокруг. Было ясно, что этим людям часто приходится иметь дело с капризами природы и кожа их не боится ни палящих солнечных лучей, ни зимней стужи, ни ливня и града. Первым опомнился Смил.

— Видно, сегодня ночью все дьяволы запляшут, — сказал он.

— Сама природа указывает нам, что делать, — промолвил дедушка Стойчо. — Поглядите, как эти вековые деревья качаются, словно пьяные, под ударами стихии. Поглядите, как природа устраняет все гнилое и старое, очищая место для молодого и нового! Хочешь быть новым человеком — искореняй старье, гнилые идеи!

— Но мы еще слабы и не можем бороться и со своими и с чужими, — возразил старик.

— А не можем бороться, так давайте терпеть и плакать над родиной… Разве вы не знаете, что турок держится только благодаря нашим чорбаджиям да монахам?

— Греческим, — дополнил старик.

— По-моему, нам нужно прежде всего освободиться от своих шпионов-чорбаджиев, а потом уж начать борьбу против правительства, — сказал Смил. — Сперва вынь у себя занозу из пятки, а потом — в дорогу. Если вы хотите знать, — в наших несчастьях виноваты не турки и не турецкие чиновники. Ну скажите, виноват ли турецкий солдат или чиновник, колотя и оскорбляя нас, коли само правительство требует, чтобы он вел себя, как палач?..

Вдруг дождь хлынул как из ведра и лес озарился вспышками молний.

VI

Георгий Пиперков и Спиро Трантар сидели, как обычно, на лавке, тянущейся вдоль стены, и оживленно, горячо беседовали. Георгий сердито размахивал рукой, хлопая себя по колену, таращил глаза, сопел, топал ногой, скрежетал зубами, а Спиро вкрадчиво глядел ему в глаза, почесывая себе затылок, и старался успокоить приятеля. Видимо, Георгий проглотил какую-то горькую пилюлю, которую никак не мог переварить даже его могучий желудок.

— Надо подумать, — сказал Спиро, теребя свой ус.

Георгий ничего не ответил; он только нахмурился, прикусил губу и прошептал что-то себе под нос, словно готовясь объявить нечто из ряда вон выходящее.

— Надо подумать! — повторил Спиро.

— Чего тут думать? Я тебе говорю: вопрос кончен. Выдам ее за Ненчо Тютюнджию — а там будь что будет. Сегодня утром является и давай молоть: дескать, не желаю никого слушать, буду жить, как мне вздумается! Каков? Нет, милый, ты у меня попляшешь! Знаю я, кто тебя этому учит, но — немножко погодим… Митхад-паша умеет и резать, и вешать, и в тюрьму сажать. А Мария? Мария сделает то, что прикажет отец. Так-то. Все будет, как хочет Георгий Пиперков, все… Либо сделаешь, как бай Георгий сказал, либо на кривой осине повиснешь! Мария! — крикнул он.

Марийка вошла, остановилась посреди комнаты и устремила на отца такой взгляд, каким ягненок глядит на мясника, собирающегося его зарезать. И встретила она все тот же кровожадный, зловещий взгляд, который преследовал ее со дня ее рождения. Но она не испугалась, так как сердце ее было полно других переживаний. При виде дочери Георгий смягчился. Уверенный в незыблемости своей деспотической власти, он не хотел пускать ее в ход всю целиком по отношению к покорным и беззащитным.

— Мария, — сказал он. — Я решил выдать тебя за Ненчо Тютюнджию. Слышишь? Больше не хочу звать бродяг в зятья! Твой дядя Спиро сейчас сходит за баем Ненчо. А ты пойди приоденься. Ступай.

Марийка стояла перед отцом как каменная, не решаясь промолвить ни слова. Но глаза ее лихорадочно блестели и нижняя губа дрожала. Пяти минут не прошло, как эта девушка, целых пятнадцать лет остававшаяся безответной рабыней своих домашних тиранов, вдруг нашла в себе силу воли и приготовилась к отчаянной борьбе. Она подняла голову и, презрительно взглянув на отца, промолвила:

— Довольно вам играть мною… И у родительской власти должны быть границы!

Когда из груди бесстрашной девушки вырвались эти слова, во взгляде ее было что-то внушительное, возвышенное, подлинно человеческое. А знаете, откуда взялась у Марийки эта энергия, у кого научилась она пониманию своих прав и чувству собственного достоинства? Ее энергия проснулась оттого, что она страстно полюбила, а отцовская тирания достигла крайних пределов. Любовь, не знающая ни страха, ни препятствий, ни непреодолимых преград, научила ее геройски бороться за свои права, а отцовский деспотизм научил решительности и твердости. Если б не любовь, Марийка склонилась бы перед волей отца и слабые силы ее навеки погибли бы бесплодно: она покорилась бы отцовской воле, отдала бы свою руку Ненчо Тютюнджии и увяла бы в самые юные годы. Только любовь, чистая и святая любовь делает человека самостоятельным, дает ему силу и энергию; только душевное богатство заставляет человека подняться над грубой повседневностью, отрешиться от людских суеверий и предрассудков. Конечно, у нас глядят на женщину совсем иначе, чем на мужчину. Когда мужчина проявляет энергию, все его хвалят, а когда ее проявляет женщина, последнюю клеймят позором. Как будто чувство достоинства и нравственные движения у мужчины и женщины разные! Скажите, найдется ли среди вас кто-нибудь, кто взял бы камень и кинул его в любящую женщину, которая готова жизнь свою отдать за другого?.. Как бы то ни было, Мария испытала то душевное движение, которое дает человеку право называться человеком и отличает его от овцы.

— Я выйду за Смила, которого поклялась любить до гроба, — сказала она.

— Что такое? Что ты там лепечешь? — крикнул Георгий, зеленея от злости.

— Я говорю, что моим мужем будет Смил, — тихо повторила Мария.

— А я говорю, что я тебя скорей живой в землю закопаю, чем позволю тебе стать женой этого бунтовщика, — возразил Георгий, заскрипев зубами, как скрипят немазаные ворота.

— Ах, Марийка, Марийка! Разве так разговаривают с отцом? — возмущенно произнес Спиро.

— Ты лучше своих учи, — ответила девушка.

— Ступай, брат Спиро, позови Ненчо, — промолвил Георгий с перекошенным от бешенства лицом.

Через полчаса Спиро вернулся с Ненчо. Они застали Марию и отца ее в том положении, в котором их оставил Спиро.

— Добрый день, — сказал Ненчо и умильно взглянул на Марийку.

Ненчо Тютюнджиев был из тех людей, что всю жизнь свою посвящают деньгам, пуская в ход все дозволенные и недозволенные средства для их добывания. Он был маленький, худой, горбатый, косоглазый. У него были густые черные волосы и усы, а голова имела очень странную форму: она напоминала камилавку, какую носят греческие монахи. Если бы такие волосы и усы украшали какого-нибудь рослого Шопа[109], они были бы на своем месте, но столь густая поросль на голове такого маленького человека производила дикое впечатление. Глядя на это чудовище, каждый невольно думал: «Это какое-то ненормальное явление! Или ветвистый лес сам засохнет без необходимого питания и притока физических сил, — ибо такая буйная растительность нуждается в пространстве и плодородной почве, — или он истощит человека, так как требует обильного удобрения и жизненных соков». В самом деле, поразительное зрелище представляла собой эта обросшая длинными густыми косами обезьянья физиономия, исхудавшая от жадности к деньгам и разных других недугов.

Когда эта обезьяна села, Георгий, обернувшись к Марийке, приказал:

— Иди, целуй мне руку.

Между тем Ненчо вынул из кармана сверток с двумя бриллиантовыми кольцами и жемчужным ожерельем. Эти вещи несколько лет тому назад заложил ему за сто тридцать лир один из часто сменявшихся рущукских пашей.

— Пойди сюда, Марийка, я хочу сделать тебе хороший подарок, — сказал Ненчо. — Эти вещи мне недешево стоили. Тысяча червонцев цена им.

— Повесь их себе на шею, — ответила Марийка, глядя с ненавистью на своего нового суженого.

— Если они тебе не нравятся, я дам тебе другие, в десять раз красивее.

Тут в комнату вошла Георгевица. Подойдя к лавке, она увидела кольца и ожерелье. У нее глаза разгорелись от жадности.

— Ах, какая красота! Какая роскошь! — заахала она, вздыхая, как кузнечные мехи. — Сколько заплатил, кир Ненчо? Что стоит ожерелье? А кольца? Наверно, не меньше двухсот червонцев.

— Они обошлись мне в пятьсот тридцать червонцев, — гордо ответил Ненчо и еще раз поглядел в глаза Марийке.

— Целуй руку и бери подарок, — снова приказал ей Георгий.

— Никогда Мария не будет женой этой горбатой обезьяны, — ответила Марийка и выбежала из комнаты.

По мнению одного европейского мыслителя, безверие и даже прямое отрицание всякого божества для человека гораздо полезней, чем грубое суеверие и бесчеловечные нравы и обычаи, освященные всевозможными религиозными обрядами. Это верно. Любое религиозное установление сохраняет в глазах человека святость лишь до тех пор, пока оно нравственно и человечно; любой народный обычай вызывает сочувствие человечества лишь до тех пор, пока отвечает человеческим склонностям; наконец всякая народная особенность пользуется уважением людей лишь до тех пор, пока облегчает жизнь народа, которому принадлежит. По-моему, лишь чистая, святая правда способна найти отзыв в любое время и у любой народности. Приведу пример. Шарль Вандло написал «знаменитую» картину следующего содержания: Сарра приводит к Аврааму Агарь и соблазняет своего старого мужа лечь с рабыней. Агарь изображена полуобнаженной, красивой, прелестной. Красавица старается возбудить похоть Авраама, Сарра восхваляет ее прелести; а старый патриарх, как восточный сластолюбец, выразительно указывает пальцем на пышное ложе. Если все это можно признать религиозно нравственным, то придется одобрить и патриархальность наших отцов, которые воспитывают детей, как своих рабов и рабынь, и распоряжаются их судьбой по собственному усмотрению. Но кто может одобрить образ действий Георгия Пиперкова? Кто осудит Марийку и ее решительность? «Каждый сын и каждая дочь должны покоряться родителям, слушаться их, исполнять их волю, — говорят моралисты. — Сама религия осуждает строптивых и непокорных детей. Сын или дочь, не слушающиеся отцовских советов, будут несчастны всю жизнь». Все эти мудрые рассуждения очень похожи на ту картину. Если бы отец с матерью руководились в таких случаях здравым смыслом или внушениями родительской любви, тогда было бы совсем другое дело. Но, как известно, многие почтенные родители выбирают в мужья и жены своим дочерям и сыновьям не людей и товарищей, а богатых идолов, которые делают этих юношей и девушек несчастными, попирая священную свободу человеческой личности.

Выйдя из комнаты и предоставив своему новому суженому хвастать перед ее матерью принесенными драгоценностями, Марийка стала думать: «Это просто немыслимо… Этого нельзя допустить… Я тоже человек… Посмотрела бы я на женщину, которая способна полюбить такую обезьяну. Как же мне послушать отца и выйти за этого вампира, который и на человека-то не похож? Нет, нет… Пускай хоть режут на части…»

Тут слух бедной девушки уловил сухое покашливание горбатого урода и противный голос кира Георгия. Она вздрогнула. Как горька судьба болгарки! По-моему, болгарин остается столько столетий рабом только оттого, что у него мать — рабыня. Кого же способна рожать и выращивать рабыня, кроме рабов? Болгарка переступает порог мужниного дома только для того, чтобы приняться за тяжелые домашние работы и услаждать жизнь своего тирана. Величайшее счастье болгарки заключается в том, чтобы доставлять физическое наслаждение мужу! Какая тяжелая, печальная, убийственная участь! Я жалею болгарских женщин и желаю им добиться лучшего положения, более человеческой жизни, так как желаю лучшего исторического будущего для всего болгарского народа. Освободив женщину, мы освободим самих себя.

Но так или иначе, Марийка попала в скверное положение: отец ее был из тех, кто не терпит никаких противоречий, а мать думала не столько о том, кому отдает свою дочь, сколько о подарках. Когда Марийка ушла, кир Георгий обратился к Ненчо с таким советом:

— Ты поторопись со свадьбой. Я зря тянуть не люблю. Куй железо, пока горячо.

— И не подумай, что у нас деньги есть! — объявила Георгевица. — Вот уже пять-шесть лет, как мы свое проедаем. Плохие времена настали. Пять лет тому назад крестьяне нам все приносили, что чорбаджийскому хозяйству нужно. А нынешний год мы ни ягненка, ни поросенка, ни индюшки, ни кошелки с яйцами, ни курицы от них не видели. Чорбаджии в конаке сиди, крестьянские дела разбирай; а коровы, ягнята, телята и куры по селу разгуливают, не хотят в чорбаджийскую калитку заглянуть. Просто жить не на что! Я баю Георгию все говорю: брось чорбаджийство, займись чем-нибудь другим. Кир Михалаки — всего-навсего церковный староста, а в сто раз лучше нас живет, хоть мы к вилайетскому чорбаджийству принадлежим. А поглядите на попечителя школы: жена — барыня, мясник лучший кусок ей рубит. Вон как!

— Мне больших денег не нужно, — сказал Ненчо, глядя на тетушку Георгевицу с таким выражением, с каким монахи глядят на своих попечителей и жертвователей. — Устройте свадьбу, купите невесте все, что полагается, дайте ей немножко карманных денег на «первое время» — и все.

— Свадьба будет за мой счет и денег вам дам, сколько могу, а дальше живите как знаете, — сказал Георгий.

— Надо и о сыновьях подумать, — жалобно промолвила Георгевица и тотчас закусила губы, испугавшись того, что сказала.

— Вы не мне дадите, а своей родной дочери, — возразил Ненчо. — Когда молодая хоть что-нибудь из родительского дома приносит, ей ото всех больше уважения. Мне ничего не нужно: я богат. Но вам перед людьми будет стыдно. Ведь вы — Георгий Пиперков. Вам нельзя хуже других быть. Раде Мишинка на дочке пьяницы Кылё женился, и то семьдесят тысяч грошей взял! Нынче последний бедняк приданое за дочерью дает. Красоте не рад будешь, коли в кармане пусто. Деньги и мужа и жену украшают.

Логичные доводы Ненчо произвели на обоих слушателей совершенно разное действие, соответственно характеру каждого.

«Этот юноша рассуждает так же, как я. Марийка будет счастлива с человеком, который умеет беречь деньги», — подумала Георгевица.

«Я знаю, что ты твердый орешек. Но бай Георгий тоже не лыком шит… Как же, держи карман шире! Кабы мне вздумалось зятьям деньги давать, так я не тебя бы для дочери выбрал, а какого-нибудь молодого, складного, красивого парня», — думал Георгий.

«Будь я отцом Марийки, нипочем не выдал бы ее за этого горбуна. А деньги хорошая штука! Когда моя помрет и чорбаджи Георгий тоже, женюсь на Георгевице. Такая жена удойней швейцарской коровы», — думал Спиро.

Через час все было кончено. Георгий Пиперков и Ненчо Тютюнджия окончательно договорились: через три недели быть свадьбе! Георгий обещал дать за невестой небольшую сумму.

Марийка сидела в саду, заливаясь горючими слезами.

Думается, Болгария видела немало таких свадеб. Не пожелаю ни одной девушке ничего подобного.

VII

В пашовских конаках никогда не бывает весело; никогда никого не встречают там приветливо, не стараются успокоить. Кажется, конаки эти наводят уныние даже на своих обитателей, которые очень часто меняются, вступая за их порог только для того, чтобы полюбоваться на слезы бедняков и насладиться зрелищем человеческих страданий. Возьму к примеру самого себя. Когда я вхожу в какой-нибудь конак, какую-нибудь канцелярию или полицейский участок, сердце мое колотится в груди, а душа полна возмущения; мне кажется, что каждый, уходя из этого учреждения, непременно забудет в нем что-нибудь свое: слезы, улыбку, зевоту, плач, радость или жизнь. В этих комнатах чуть не каждый чиновник — хозяин и над вами, и над теми предметами, которые у него в руках, а вы — решительно всем чужой, даже тем чиновникам, которые — ваши друзья и братья. Одним словом, вы там места себе не находите, боитесь слово сказать, как боитесь выпить воды из грязного стакана.

А ведь должно бы быть совсем наоборот. В Америке суды и канцелярии похожи на церковь, где каждое раненое сердце, каждая полуубитая душа ищут успокоения и доброго совета[110]. В нашем же счастливом отечестве чуть не всякое общественное учреждение превращается в бойню, где чиновникам дается неограниченное право резать и сдирать шкуру, а верноподданным султана предназначена роль телят, коров, овец и ягнят. Конак рущукского валии[111] ничем не отличается от остальных имеющихся в Турции конаков, как Гасан-ага ничем не отличается от Мехмеда-эфенди. А тогдашний рущукский валия был так же похож на валию 1873 года, как станимакские свиньи похожи на казанлыкских.

Войдя в валийский конак, кир Георгий сказал жандармам: «добрый вечер» — и направился во внутреннее помещение. Он пошел по освещенному желтой лампой и сальной свечой длинному коридору, куда выходил с обеих сторон ряд дверей, ведших во всякие канцелярии, подканцелярии, конторы и приемную валии.

Возле одной двери стояло рядами множество туфель, несколько пар европейских калош и пять-шесть тростей. Кир Георгий остановился, высморкался, поправил воротничок и фес, снял калоши и вошел.

Комната была большая, слабо освещенная; по стенам тянулись зеленые скамьи, на окнах висели белые занавески, пол — покрыт пиротскими коврами; стены были выкрашены в желтый цвет, но мухи успели разукрасить их, примешав черного. На одном из столов стояли часы, но стрелки не двигались с места, как турецкая цивилизация. Воздух был тяжелый; трубки и папиросы не могли преодолеть запах, характерный для конаков и канцелярий.

Митхад-паша сидел в углу на скамье и курил наргиле[112], а пять-шесть эфенди курили папиросы, безмятежно дремали и глубокомысленно безмолвствовали. Вступив в этот «чертог Фемиды», кир Георгий согнулся в дугу, коснулся рукой пола, потом приложил ее себе к поясу, ко лбу, к темени и произнес:

— Да будет этот вечер счастлив для вас!

— Да будут счастливы слова твои! — ответили турки, кинув на губернского чорбаджию ленивый, рассеянный взгляд.

Митхад-паша продолжал курить, мигая правым глазом и пыхтя от сытости, а кир Георгий стоял и глядел ему в глаза масленым взглядом, ожидая, когда же, наконец, предложат сесть. Прошло пять минут. Наместник султана в Дунайском вилайете восседал важно, величественно, погруженный в задумчивость, свойственную великим людям и всем хаджи колчам; короче говоря, он напоминал корову, которая, опорожнив свою кормушку, вышла из хлева погреться на солнышко. Эфенди тоже молчали, так как маленькие люди имеют обыкновение подражать начальству. Когда прошло пять минут, Митхад-паша указал пальцем свободное место на скамье, и кир Георгий, давно знакомый с допотопными манерами тюркской расы, поклонившись еще раз, уселся среди вершителей правосудия. Были повторены прежние приветствия, только в обратном порядке: Митхад-паша и его чиновники сказали Георгию — «Да будет этот вечер счастлив для вас!», а кир Георгий ответил — «Да будут счастливы ваши слова!» После этой торжественной церемонии Митхад-паша кинул на стол перед «важным гяуром» свой кисет и приказал слугам подать ему кофе. Когда это было исполнено, когда кир Георгий закурил и принялся хлебать свой кофе, Митхад-паша, взглянув на него покровительственно, спросил:

— Что нового в городе?

— У меня важные новости, — ответил кир Георгий.

— В чем дело? Говори! — приказал управитель Дунайского вилайета.

— Наши мерзавцы составили тайное общество… У них заговор… Они готовят восстание, — промолвил Георгий с таким видом, словно у него пожар в доме.

Сонная физиономия Митхад-паши оживилась; глаза его приобрели кошачье выражение, нижняя губа выпятилась, голова затряслась.

— Кто эти мерзавцы? Кто принимает участие в заговоре? Кто готовит восстание? Против кого оно? — стал расспрашивать он, глядя на кира Георгия, как резник на боднувшую его корову.

— Молодые бездельники… Смил с Иваном… Говорят, Стойчо Голый с ними, — ответил Георгий, качая головой.

— Что ж, придется им познакомиться с Митхад-пашой! Я давно знал, что учителя — бунтовщики. Только улик было недостаточно. Ты можешь доказать, что Смил — бунтовщик? Докажешь — большую награду получишь. Я давно собираюсь порастрясти ваши школы и подрезать крылья вашим учителям. Рассказывай, что тебе известно, — сказал Митхад и весь обратился в слух.

— Ненчо Тютюнджия сообщил мне, что несколько молодых бездельников собрались вчера вечером у Стойчо Голого и пели бунтовские песни. Смил сказал, что болгары должны защищать свои права до последней капли крови, а дочь Стойчо запела:

Встань, проснись, беги скорее

Вглубь лесов балканских.

Там укройся от султана

И пашей султанских.

— Эй! — крикнул Митхад-паша и ударил в ладоши.

Два жандарма вошли, поклонились и застыли в ожидании.

— Пойдите приведите Ненчо Тютюнджию! — приказал Митхад-паша.

Жандармы ушли.

— Я давно знал, что Смил — человек опасный, — продолжал Георгий, — но мне хотелось захватить его с поличным и разоблачить по всем правилам. Я обманул его, сказал, что хочу его своим зятем сделать, и старался выведать, чем он дышит, с кем водится. Но он хитрый, как лисица. Раз пришел ко мне и завел речь о том, что, мол, чорбаджии — мошенники, паши грабят население, у правительства нет ни чести, ни совести, турки — кровожадные волки и что старых мироедов надо истребить. «Зачем истребить?» — спрашиваю. «Затем, что они продают наш народ, нашу национальность, наше достоинство», — ответил он. «Не говори мне таких слов, — возразил я ему. — Я верноподданный султана и обязан отдать тебя в руки правосудия». А он мне: «Пока, говорит, в Болгарии существуют такие негодяи, наш народ будет подвергаться всяким насилиям и носить на шее тяжкое ярмо турецких варваров».

«Он совершенно прав», — подумал Митхад-паша.

— Моя Марийка влюбилась в этого бродягу, — продолжал кир Георгий, — и просилась за него. Но я еще с ума не сошел. Утром послал за Ненчо Тютюнджией. Человек богатый, известный… Мне бродяги в доме не нужны!

«Не нужна куму жареная курица», — подумал Митхад-паша.

— Из Румынии часто приходят разные бродяги, останавливаются у Стойчо Голого и совещаются насчет того, чтобы поднять бунт и освободить Болгарию, — продолжал Георгий, стремясь угадать, что думает Митхад-паша, и заслужить его расположение.

— Ты можешь подтвердить все это на следствии? — спросил валия.

— Могу, — ответил кир Георгий. — Хоть под присягой.

— А как нам накрыть заговорщиков?

— Надо ночью окружить дом Стойчо, где бывают их сходки.

— Как только узнаешь, что бунтовщики собрались, сейчас же дай мне знать. Я приму меры, — ответил Митхад-паша.


В это время Ненчо Тютюнджия был дома и разговаривал с матерью, внешним видом своим напоминавшей сухое грушевое дерево.

— Я хочу тебя расспросить. Ты мне мать, — говорил Ненчо, пристально глядя ей в глаза.

— Не спрашивай. Я стара… ничего не знаю. Решил жениться, так дай мне немножко денег и отошли к своей сестре. Сама знаю, что я у тебя — бельмо на глазу. Ты хочешь из богатого дома невестку взять, а у тебя мать простая… Эх, Ненчо, Ненчо! — промолвила старушка, и крупные слезы покатились из глаз ее.

— Я тебя не гоню, а только прошу получше одеваться и вести себя умней. У Ненчо мать должна такая быть, чтобы ее не стыдно было людям показать. А ты? Ну скажи, чего ты людей чураешься? Никто тебя не съест. Посмотри вокруг. Ведь ты совсем одичала.

— Отошли меня к сестре, — повторила старушка.

— А что люди скажут? Ты думаешь — мне все равно, хвалят меня или ругают? Отдай свою шелковую юбку красильщику: пускай покрасит. Что ты ее прячешь? А куда новый платок девала, который я тебе пять лет тому назад из Джумаи привез? Или тоже дочери отдала? Я не желаю работать на чужих. Ну чего ты плачешь? Рассчитывала, что сын помрет, а имущество, которое он с таким трудом добыл, твоему зятю достанется? Ошиблась в расчетах: твой сын еще сто лет проживет.

— Ненчо, Ненчо! — еще раз воскликнула старушка и вышла из комнаты.

«Не хочу больше на других работать, — думал Ненчо. — Стану жить сам по себе. Ну их всех к черту!.. Никого не буду слушать. Буду делать, что мне вздумается: у меня своя голова на плечах. Женюсь и по-царски заживу. Денежки припас. Марийка хорошенькая. От людей почет и уважение. Чего еще надо?.. Буду на лавке сидеть. Марийка подойдет — рядом сядет. Я трубку курю, она шьет. Кругом чисто, полный порядок… Мир и тишина! Рай земной! Я нахмурюсь — она подойдет, обнимет. «Что это ты задумался, как индюк на припеке?» — скажет. И поцелует алыми губками. Блаженство! Женатый — не то, что бездомовный какой… Женатый знает, что у него в доме кое-что такое есть… Ну их к черту всех!»

Эти мечты до такой степени разволновали Ненчо, что он забыл все на свете, даже свои богатства, о которых думал круглые сутки, во сне и наяву.

— Свадьбу, свадьбу скорей! — воскликнул он, закрыв лицо руками.

Но тут сладкие грезы его были прерваны стуком в дверь, и через мгновение в комнате появились два жандарма из конака. Они приказали ему немедленно явиться к Митхад-паше.

— Вы не знаете, аги, зачем меня вызывают? — спросил Ненчо в испуге.

— Иди скорей! — крикнул в ответ один из них, без всяких церемоний толкнув счастливого жениха к двери.

— Чего деретесь? — то и дело спрашивал он эскортирующих его закоренелых злодеев по дороге в конак.

Но нелицеприятные стражи продолжали молча угощать злосчастного гяура тумаками, доведя его в конце концов до самого жалкого состояния.

— В коране сказано: остерегайся людей, которых аллах отметил, — сказал один жандарм другому.

— Почему? — спросил тот.

— Этот горбатый еж с ножом против султана пошел. Несколько тысяч гяуров собрал. Они решили город поджечь и всех правоверных перерезать.

— Быть не может! Да у него силы не хватит муху убить, а ты говоришь: всех правоверных перерезать! Ха-ха-ха! Хорош гайдук, нечего сказать! — возразил второй, заливаясь смехом.

— Я тебе говорю: аллах велит меченых опасаться. Кабы этот черт на человека похож был, ему бы дьявол не помогал. Да! Дьявол только в тех людей вступает, которых ангел покинул и они на человека не похожи, — серьезно сказал жандарм, и бедный Ненчо получил еще тумака в спину.

— Я не бунтовщик. Я человек мирный. В меня никакой дьявол не вступал. Я верноподданный султана, — возразил он, стараясь держаться подальше от ретивых верноподданных султана.

Но мелкие шажки его никак не могли соперничать с огромными шагами турецких, гладиаторов. Наконец, после двенадцатого тумака, он вступил в конак и приготовился предстать пред светлые очи Митхад-паши.

— Входи скорей, — сказал один из часовых, стоявших у входной двери.

— Паша целый час тебя ждет, — прибавил другой, поглядев на Ненчо, как волк на ягненка.

Ненчо вошел и весь превратился в слух.

— Ты — Ненчо Тютюнджия? — спросил Митхад-паша.

Потом, повернувшись к киру Георгию, приказал:

— Скажи ему: пусть расскажет, что было у Стойчо.

Разумеется, кир Георгий, как сделал бы на его месте всякий чорбаджия, постарался дать почувствовать будущему зятю свое значение. Устремив взгляд в потолок, он промолвил:

— Не робей. Митхад-паша не похож на других пашей, которые желают, чтоб перед ними трепетал и правый и виноватый. Митхад-паша — добрый человек и справедливый начальник. Он вызвал тебя, чтоб ты рассказал, о чем говорили у Стойчо, и назвал главных заговорщиков. Говори, не бойся.

Физиономия Ненчо Тютюнджии сразу изменилась. Идя в конак Дунайского валин, он чувствовал, что у него душа ушла в пятки; но, узнав от кира Георгия, что шкура его в безопасности, а беда грозит другим, он злобно сверкнул глазами, и в голове его тотчас возникла мысль о мщении. Короче говоря, Ненчо решил выместить на более слабых и свой напрасный страх и тумаки жандармов.

— Я хорошо знаю, что у Стойчо в доме было собрание заговорщиков и что в заговоре участвуют около тридцати человек. Могу назвать имена, — заявил он.

— Ты должен отправиться к Стойчо, войти в доверие к заговорщикам и узнать все их тайны, — сказал Митхад. — Это необходимо. Я хочу убить медведя прямо в берлоге. Понял? Если сумеешь все как следует разнюхать, щедро тебя награжу, а не сумеешь — посажу в тюрьму как заговорщика.

— Через несколько дней все узнаете, — промолвил Ненчо. — Я и сейчас могу назвать заговорщиков, но еще не знаю, какая у них цель и какие связи.

После этого Георгий встал и вместе со своим будущим зятем покинул конак.

VIII

Пробило полночь. Все было погружено в дремоту и сон. Не спали только несколько пьяных сынов адамовых, несколько распутниц и несколько турецких стражников. А кто еще? Потом увидим. Ночь была темная, небо покрыто тучами — обстановка благоприятная только для влюбленных да воров. Исполняли ли в эту ночь свои обязанности последние, не знаю; знаю только, что за домом Георгия, в саду, сидели два юных существа, чуждых мелким человеческим страстям и желаньям присвоить себе чужую собственность.

— Ты моя жизнь, — говорило существо мужского пола. — Ради тебя я готов забыть все на свете, всю вселенную, всех друзей. Но я не в состоянии ничем тебе помочь. Мне придется оставить тебя и бежать. Если я останусь в этом проклятом городе и отдамся в руки врагов нашего народа, то тебе ничем не помогу, а сам погибну! Здесь меня ждут только пытки, оковы, колодки, виселица… Я должен искать спасения на чужбине, уйти в изгнание. Тяжело!.. Конечно, кто знает? Может случиться, что я встречу искренних, добрых, честных людей, которые будут мне друзьями. Но без тебя я не могу быть счастливым. Отсюда уйдет только мое тело: душа моя давно посвящена Болгарии, а сердце принадлежит тебе.

Марийка, до тех пор стоявшая неподвижно, как каменная, вздрогнула и закрыла прекрасными длинными ресницами полные слез глаза. Она боялась выдать мысли, в эту минуту возникшие у нее в голове. Но ей были чужды нерешительность и ложный стыд. Она прекрасно понимала, что ее будущее, все ее счастье зависят от одного ее слова. Схватив Смила за руку, она прижала эту милую руку к своей груди и нежным, но твердым и решительным голосом проговорила:

— Я и после смерти останусь твоей. Никакая сила в мире не заставит меня отказаться от любви к тебе. Если хочешь, чтоб я бежала с тобой, я готова хоть сейчас. Если велишь терпеть и ждать, буду жить и мучиться. Если скажешь, чтоб я утопилась — вон Дунай! Я уже давно не принадлежу себе. Говори, что мне делать.

Смил страстно обнял ее.

— Боже, что я слышу! — сказал он. — Ты готова сделать то, чего хочу я, и считаешь это хорошим для нас обоих! Ты сама предлагаешь то, о чем я не смел и думать!.. Так пусть же будет так!.. Только правду ли ты говоришь? Действительно ли решила бросить все и быть со мной? Действительно ли готова пожертвовать для меня и жизнью и честью? Говори скорей.

— Честью я не пожертвую даже ради господа бога. Все — твое, только честь моя принадлежит мне, — ответила Марийка.

— Но если ты бежишь со мной, тебя будут считать нечестной девушкой.

— Это не бесчестье. Я поступила бы нечестно, послушавшись отца и выйдя за Ненчо Тютюнджию. Если я хочу бежать с тобой, то это потому, что люблю тебя и желаю остаться честной. А разве было бы честно выйти за Ненчо, который мне противен, постыл, и всю жизнь его обманывать? Разве честно послушаться отца и стать всеобщим посмешищем, вызвать к себе презрение всего света? Каждый ищет себе подходящую пару, а я — в угоду отцу и его турецким симпатиям — отдам свою руку какой-то обезьяне? Этому не бывать!

— Значит, ты решила бежать со мной?

— Да, — твердо ответила Марийка.

— Если так, я снова нашел свое потерянное счастье. Вот уже неделя, как я ищу возможности увидеть тебя и поговорить с тобой. За это время я вытерпел гораздо больше, чем за вею свою жизнь. Никак не могу понять твоего отца. Он готов выдать тебя хоть за цыгана, лишь бы только у этого цыгана были деньги и он не требовал приданого. А я богат, да так, что могу удовлетворить самого алчного скрягу. С какой же стати он нарушил свое слово, вдруг решил выдать тебя за Ненчо и принялся так жестоко преследовать меня? В чем дело?

— Отцу сказали, что ты замешан в каком-то заговоре. Несколько дней тому назад сам Митхад-паша сообщил ему, что вы собираетесь у дедушки Стойчо и решили поднять восстание против турок. Митхад-паша поручил моему отцу и жениху следить за вами и, как только они узнают, что у вас собрание, сейчас же сообщить ему об этом. Третьего дня вечером Ненчо пришел к нам и сказал отцу, что вы собрались у Стойчо и что среди вас мои братья. Узнав об этом, отец чуть с ума не сошел. «Мои сыновья среди разбойников! Мои сыновья идут против правительства и родного отца!» — воскликнул он и стал проклинать все на свете. Ненчо успокаивал его, говорил, что мои братья зашли к Стойчо случайно и не участвуют в заговоре. Но отец не слушал его и продолжал бегать взад и вперед, рвать и метать. Наконец, сказал: «Послушай, Ненчо! Не говори никому, что ты видел моих сыновей у Стойчо. Если проболтаешься, дверь моего дома для тебя закрыта… Ты знаешь чорбаджи Георгия! Держи язык за зубами и прежде думай, потом говори. Мои сыновья должны остаться чистыми и перед правительством и перед людьми. Я скажу Митхаду, что сам послал их туда, чтобы разузнать все как следует и обнаружить главных коноводов. Понял? Пока ступай, а завтра вечером приходи». Потом позвал сыновей. Что у них там было — не знаю, только когда они вышли, он не своим голосом кричал: «Без ножа зарезали! Кончена моя жизнь! Шкуру с них живых спущу, с негодяев! Ой-ой-ой! Зачем только меня мать родила!.. Ой-ой-ой, ой-ой-ой!» Вошли мы, видим: лежит полумертвый на лавке. Позеленел, глаза красные, губы в пене. Вот все, что я знаю. Доктор боится, как бы в самом деле с ума не сошел.

— Да, такого и врагу не пожелаешь, — заметил Смил. — Искренне жалею этого человека, хоть он — главный мой ненавистник.

Когда было уже за полночь, Смил первый вернулся к действительности.

— Мне бы надо видеть твоих братьев, — сказал он. — Переговорить с ними кое о чем. И поскорей: время не терпит. Не можешь ли ты разбудить их и прислать сюда ко мне?

— Я думаю, они еще не спят, — ответила Марийка. — Подожди.

Она исчезла, но через несколько минут вернулась и, взяв Смила за руку, повела его в дом. Она привела его в маленькую комнатку, освещенную лампадкой, которую зажигала перед иконой религиозная и чадолюбивая Георгевица по субботам. Таким образом, описываемое происходило в субботу. Стоян и Цено сидели на одном из постланных на полу тюфяков и о чем-то взволнованно разговаривали. Стоян задумался и, видимо, на что-то сердился, а Цено его успокаивал, стараясь доказать ему, что отчаянье и малодушие являются главной причиной всех человеческих несчастий.

— Волков бояться — в лес не ходить, — говорил Цено. — Коли жаждешь спокойствия и наслаждений, перейди в магометанскую веру, продайся правительству и пей кровь своих собственных детей.

— Но бесплодные страдания не принесут никому никакой пользы, — возразил Стоян.

— Ни одного человеческого движения нельзя назвать бесплодным. То, что является источником радости или страдания, не может быть мертво. Я утверждаю, что только та радость заслуживает этого названия, которой предшествовали тяжкие страдания и мука. Кто радуется каждый день, для того даже величайшая радость не имеет особенного значения. У сытого и голодного — разный аппетит. К тому же хорошее и приятное добывается с трудом, а дурное и горькое само растет. Если мы рассчитываем достичь счастья и хорошей жизни без мук, без страдания, без кровопролития, так не стоит и говорить о нашем будущем. «Винограднику нужна не молитва, а мотыга», — говорят старики. Назови мне народ, который добыл бы свободу без мук, несчастий, кровопролития? Назови такого земледельца, который не пашет, не сеет, не жнет, не жарится на солнце, не топчется в грязи, а имеет полные амбары зерна. Наконец назови человека, который добился славы без всяких усилий и душевного напряжения. Если дед с бабкой не постарались обеспечить тебя, ты должен сделать это сам. Умрешь, погибнешь, будешь повешен — плодом твоих усилий воспользуется твой сын, твой внук.

— А если я погибну напрасно? — спросил Стоян.

— Напрасно ты не погибнешь, так как смерть каждого патриота пробуждает тысячи спящих. Если бы Христос не был распят, его учение не распространилось бы по всему миру.

Как раз в этот момент в комнату вошел Смил. Остановившись на пороге, он услышал последние слова Цено и ответ Стояна:

— Это верно. Но неосторожность — величайшая глупость на свете. Я в миллион раз больше уважаю убийц, чем самоубийц. А неосторожный человек — и убийца и самоубийца.

— Правильно, — сказал Смил.

— Хорошо было бы, если бы человеческое счастье падало готовым с неба и осуществлялось без жертв, без убийств и самоубийств, — возразил Цено, жестом приглашая приятеля сесть. — Другие народы освобождали свою землю, проливая целые реки крови, а мы хотим добиться своего без малейших хлопот? Чтоб и волки были сыты и овцы целы? Так, что ли? По-моему, самые осторожные люди на свете — это трусы, но свобода их — за тридевять земель, в тридесятом царстве.

Через несколько минут разговор принял совсем другое направление.

— Мы преданы, — сказал Смил.

— Проданы, — подтвердил Стоян.

— Понять не могу, кто из наших решился выдать нас. Посторонний этого сделать не мог, не зная наших тайн и намерений. Нас предали свои. Дедушка Стойчо арестован. Говорят, Митхад-паше имена заговорщиков были известны уже в то время, когда никому из нас еще в голову не приходило давать клятву и действовать для освобождения родины. Кто же занимается предательством?

— Уверяю тебя, что Митхад-паше ничего не известно, — возразил Цено. — Нас выдал Ненчо Тютюнджия. Но Ненчо ничего не знает ни о наших товарищах, ни о наших планах. Слушай, в чем дело. Ненчо хочет жениться на моей сестре, а ты ему стоишь поперек дороги, мешаешь достичь цели. Какие пакости выдумывает этот урод со Спиро Трантаром, какие он плетет интриги с моим отцом, этого я не знаю. Знаю только, что в этом гнусном деле отец мой принимает самое горячее участие. Если бы Ненчо или отец знали, что мы тоже бываем у дедушки Стойчо и дружим с учителями, они не спешили бы поделиться с пашой своими наблюдениями и открытиями. Но из вчерашнего разговора с отцом я ясно вижу, что ни он, ни Ненчо, ни Спиро решительно ничего не знают о наших целях, а просто хотят угодить Митхад-паше и добиться того, чтобы он арестовал тебя, дедушку Стойчо и более видных учителей, не желающих покориться чорбаджиям и считаться с желаниями чорбаджийского сословия. «Чего вы не видали у Стойчо?» — спросил меня отец. «Мы не малые ребята и не желаем давать тебе отчет, куда ходим, с кем встречаемся, о чем беседуем», — ответил я. «Шкуру с тебя спущу, — закричал он. — Чтоб ноги твоей не было у Стойчо в доме!» — «Повторяю тебе еще раз, что мы не малые ребята!» — «А-а-а! Вы думаете, я не знаю, чем вы занимаетесь у этого негодяя? Все, все знаю. У вас заговор! Шкуру спущу!» — «Если б мы решили составить заговор, ты ничего не узнал бы об этом. Мы не стали бы рассказывать о своих планах твоим подлым приятелям, которые готовы предать свой народ за трубку табаку», — возразил я. «Когда вас на виселицу поведут, я первый в вас камень кину!» — топнув ногой, сердито сказал он. «Я о таком отце тоже не пожалею. И своим друзьям советую перерезать не турок, а чорбаджиев; они хуже анатолийских башибузуков!» — «Стоян, скажи, чтоб этот мерзавец замолчал! Вы меня в могилу вгоните. Я об вас забочусь, а вы меня уморить хотите. Будьте прокляты!» — «Ляг, папа, ляг. Успокойся. Ты нездоров», — промолвил Стоян, дрожа как лист. «Говори: кто ввел вас в дом к Стойчо и помог вступить в заговор?» — спросил отец. «Могу сказать тебе только одно: Ненчо налгал тебе», — ответил Стоян. Тут отец вскочил и говорит сердито: «Я скажу паше, что сам послал вас все разузнать и помочь правительству. А вы подтвердите мои слова». — «Мы никогда не будем шпионами… Пошли Ненчо. Пускай он и нас, как других честных людей, выдаст». Уж не помню, что было дальше.

— Отпирайтесь, — сказал Смил. — Говорите, что ничего не знаете, и мы спасены. Известите Ивана.

IX

Кто не был в Рущуке, тот не знает, что такое турецкие кофейни. А кто не знает, что такое турецкие кофейни, тот не знает и турецкого народа. Войдем в один из этих турецких храмов, ибо кофейня для турка — настоящий храм. В этом храме, прежде служившем цирюльней, сидело несколько чалмоносцев, беседуя о «пулитике».

— Кабы не московец, мы не дошли бы до такого положения, — сказал один чалмоносец и прикусил мундштук своей трубки.

— Французы не лучше. Хоть московцы частенько нас колотят, да по крайней мере не заставляют нас с женщинами хороводы водить. Мне кажется, если б не французы, наш султан никогда не признал бы гяуров своими детьми и верноподданными. «Ты должен быть отцом и для последних своих подданных», — говорят ему французы. А он в угоду им отвечает: «Готов исполнить ваше желание». Шуты гороховые! Но плохо то, что, с тех пор как Франция стала вмешиваться в наши дела и делать из нас европейцев, гяуры стали больно нос задирать. Научились всяким там ихним «бонжурам»[113] и смеются над правоверными! Ежели и дальше так пойдет, мы совсем отощаем, как багдадские псы бродячие. «Работай», — говорят. С какой стати? Работа — для гяуров, а я отца своего позорить не собираюсь, — говорил турок в грязном и рваном мундире, видимо чиновник.

— Черт бы побрал и французов, и московцев, и всех гяуров на божьем свете, — сказал ходжа[114] в белой чалме и с желтым поясом. — Третьего дня купил я у одного еврея замочек, — пять грошей заплатил; а отец мне рассказывал: было время — он за сто пар три пары кандалов покупал. С одной стороны немцы нас обирают, а с другой — французы нажить нам ничего не дают. Знаете ли вы, что, кабы не дурман, «наши» все с голоду передохли бы? Вот тебе и Европа! Целые три недели одни вареные тыквы едим! Видно, наши царьградские вельможи совсем спятили! Посмотрите только, что в стране делается. Турок на гяура стал похож; как грузчик, работает; болгарин господином стал, нами командует; а мы только кланяемся: слушаем, мол! Совсем в французов превратились! Да идите вы к черту с французами своими! Пока мы мусульманами были, весь мир завоевали; а французами стали, всякий нас пинает, кому не лень. Плевать я хотел на всех французов! Гяуры бунтуют, требуют каких-то там отцовских да дедовских прав, а наше царьградское правительство целуется с французским императором, обещает ему кротким быть, справедливым. Эх, где наши янычары? Где наши делибаши? Где прежние наши султаны? Были бы живы эти герои со своими грозными бунчуками, уж они показали бы и московцам, и французам, и англичанам, и нашим гяурам, где раки зимуют!

— Говорят, царству нашему скоро конец. Это правда? Неужели нас прогонят в Анатолию, ходжа-эфенди? — спросил худой, черномазый хозяин кофейни.

— Да, правда, — ответил ходжа потупившись. — А знаешь, за что бог нас наказывает? За грехи. Мы много грешили. «Все должно склониться перед мечом пророка», — сказал один великий калиф[115], а мы сами стали склонять головы перед свиным шашлыком и запретным вином. Какого добра ждать нам впереди? В священных книгах сказано, что гяуры будут плевать нам в лицо, дети — играть нашими саблями, свиньи — расхаживать по нашим мечетям, ноги неверных — попирать наш коран. Это время настало. Наш валия принадлежит к развратникам, огяурившимся с головы до пят. Неделю тому назад он собрал своих эфенди и объявил им, что султан желает сделать нас французами и даже мулл одеть на французский лад. Подумать страшно! «Делайте, что хотите, поступайте, как аллах вам на душу положит, только нас в покое оставьте», — ответил ему муфтий. А валия ему: «Кто ослушается султанского приказа, тот будет наказан, как тридцать пять лет тому назад янычары»[116]. — «Это невозможно», — сердито возразил муфтий. «Султан насчет этого советовался с шейх-уль-исламом[117]», — сказал Митхад-паша. «Знать не знаю ни шейх-уль-ислама, ни визиря, ни ваших министров. Аллах велел нам быть мусульманами, и мы ими останемся!» — возразил муфтий. Валия рассердился и выгнал этого святого человека из конака. Вот какие дела!

— В прежние времена магометанин не только ел и пил в домах у гяуров, а еще и диш-параса[118] брал. А под великой сенью Абдул-Асиза бабы коромыслами его прогоняют. Говорят, болгары решили нас всех перерезать и нашу державу захватить, — сказал эфенди.

— Это верно. В валашской земле комета[119] появилась — пострашней Абдул-Рахмана[120], Мусы[121], Самсона и змея огненного. У той кометы ружье, из которого можно даже такого мусульманина убить, что в рубашке родился, священную повязку из Мекки и Медины имеет и благословенье рукавом хаджи Бекташа[122] получил. Говорят еще, будто от той кометы такой человек родился, который нас из Румелии прогонит и знамя пророка себе под ноги покорит. И сбудется это через семьдесят семь лет, точно. После того гяуры будут владеть нашей землей пятьсот лет, а потом аллах опять даст нам силу, поможет нам снова покорить их и истребить их всех до единого.

— А кто же будет тогда работать и нас кормить? — спросил эфенди.

— Тогда все будет по-другому. Говорят, через пятьсот лет все помрут и пойдут кто в ад, кто в рай. Земля золотой станет, камни серебряными, деревья алмазными, галки в соловьев превратятся; реки потекут молоком и медом, а горы будут состоять из пилава. Аллах низойдет на землю и воцарится в Мекке, пророк Магомет — в Стамбуле, пророк Иисус — в Иерусалиме, а Абдул Абубекир — в Будапеште. Повсюду тогда одна вера будет, один язык, и все молодые будут: мужчины не старше тридцати лет, а женщины — как майские розы; ни одной старухи, ни одной безобразной, ни одной русой. У каждого магометанина будет семьдесят семь жен и триста тридцать три прислужницы. Тело этих полуангелов будет покрыто таким тонким полотном, что сквозь него даже слепой чудную белизну их кожи увидит.

— И мальчики тоже будут? — осведомился хозяин кофейни, крутя усы.

— Каждый праведник получит семь мальчиков, которые будут служить ему танцовщиками, чубукчиями, кучерами, посыльными и кое-чем другим, — ответил ходжа, и физиономия его залоснилась, как листва после дождя. — Один дервиш сказал мне, что эти мальчики будут не старше шестнадцати лет и красивее женщин. Сказать по правде, я в сто раз предпочитаю мальчиков перед женщинами. Давай меняться, Юсуф-ага!

— Как меняться? — спросил хозяин кофейни.

— Я тебе отдам семьдесят семь молодых женщин и триста тридцать три прислужницы, а ты мне семь своих мальчиков.

— Хорошенький мальчик дороже трех тысяч трехсот тридцати трех райских красавиц стоит, — сказал хозяин кофейни, закрутив усы кверху наподобие мышиных хвостов.

— А я отдал бы всех женщин и мальчиков своих за пять немочек, что неделю тому назад в Исламхане на скрипке играли, — возразил эфенди, осклабившись, как пьяный дервиш или просто как сумасшедший.

— Сохрани меня аллах от такого греха! — воскликнул ходжа. — Немки, конечно, хороши, но они только для этой жизни, а наши женщины и мальчики пойдут с нами в рай. Немка не переступит его порога. Но поговорим лучше о том, что нам делать, если гяуры взбунтуются и начнут нас резать.

— Не бойся. Гяуры трусливы, как зайцы, — сказал хозяин кофейни и пошел варить кофе новым гостям, которые молча вошли, расположились на покрытой цыновкой лавке и начали крутить себе папиросы.

— Плохие настали времена! — промолвил кадий, качая головой. — Если комета начнет резать правоверных, придется в Анатолию бежать.

— Сегодня арестовали десять бунтовщиков, которые собирались истребить правоверных, — сказал один из вновь пришедших.

Услыхав это важное сообщение, все повернулись к говорившему. Хозяин кофейни сложил руки на поясе и насторожил уши, эфенди весь превратился в слух, а ходжа не выдержал и вскочил на ноги.

— Расскажите скорей! Что случилось? — в один голос воскликнули турки и приготовились слушать.

— Много комет явилось из Валахии. Они успели зарезать немало магометан. Против них посланы войска. Говорят, наш валия раскрыл большой заговор. Ненчо Тютюнджия, Спиро Трантар и чорбаджи Георгий, верные правительству и желая добра нашему валию, сообщили имена заговорщиков и указали, где они прячутся. Свиштов, Тырново, Рущук и много других городов полны заговорщиков. Митхад-паша собирается в Тырново, так как там угроза государству представляет особенную опасность. Тырновские власти арестовали человека, который все им раскрыл… Наши гяуры ждут из Валахии несколько видных комет, посланных Россией, отчаянных головорезов. Говорят, один уже перебрался через Дунай.

— Отчего паша не велит правоверным начать резать гяуров и жечь их дома? — спросил хозяин кофейни.

— С гяурами справиться нетрудно, а что делать с кометами из Москвы? — спросил хозяин.

— Не будь у гяуров помощников, они никогда не решились бы восстать против нас и поднять на нас руку. Это московская работа, — сказал эфенди.

— Уж коли московская, нам надо сидеть и помалкивать, — заявил ходжа. — Кому из вас кони московцев за шиворот дышали? Я вот дрался с московцами, так знакомы мне и кони ихние, и штыки, и глаза серые. Ежели ты смирный, послушный, московцы тебя и «братом» зовут и водкой потчуют, а коли упрям да горяч — зарежут как собаку. Московец — странный человек! Поклонись ему да пощады попроси, он тебя сейчас же бить и колотить перестанет. Так вот я и говорю: коли тут московская работа, нам надо тихо, смирно держаться. Помните, как под Севастополем было[123]? Ежели московец придет, так обязательно и француз тут как тут. И пускай себе режут друг друга, а мы полюбуемся. Так-то! Француз и англичанин никогда не позволят московцу царство наше у нас отнять и гяурами нас сделать.

Тут в кофейню вошел турецкий офицер, больше похожий на ком жира, но с огромной воловьей головой. Поклонившись турецкому обществу, он взял длинную трубку, продул ее, набил, попросил у хозяина огня и начал:

— До чего мы дожили! Наши начальники в Царьграде развлекаются по всяким Кехатханам, Татавлам да гаремам своим, а нам тут приходится драться и за здорово живешь кровь проливать. Валия говорит: «Гяуры взбунтовались, появилась комета, через Дунай переправились гайдуки», — и послал нас подавлять восстание. А войско за восемь месяцев жалованья не получало. Соловья баснями не кормят. Гяуры взбунтовались? Ну и пускай бунтуют. Мы сами скоро взбунтуемся. В. Царьграде деньги рекой льются, а мы здесь с голоду подыхаем… Пускай их бунтуют! Кто с голоду умирает, тому не до царств-государств… Кабы райе хорошо жилось, она не бунтовала бы, не старалась бы добиться лучшего. Ведь она вконец разорена. А ежели христиане не могут себя прокормить, так как же нам от голода не подыхать? Ведь они нас кормят. Мы хоть не работаем, а ведь они трудятся в поте лица — и все-таки не могут детей прокормить. Правительству дай, пашам дай, агам дай, жандармам дай, попу дай, чорбаджиям дай, архиерею дай, на строительство и мощение дорог дай, сторожам дай, на барщину ходи, за отпеванье и крещенье плати, за все плати. А откуда взять? Коли и дальше так пойдет, и райе, и мусульманам, и цыганам придется из этой богатой страны бежать, бросив родной очаг и родительские могилы. Царьград превратился в пиявку, умеющую высасывать кровь даже из нерожденных младенцев. Пускай восстают! Не могут правды и справедливости в конаках найти, пусть поищут в горах. Довольно турецким солдатам проливать кровь по прихоти попов и визирей. Ну скажите, с какой стати нам истреблять и резать людей, от которых мы видели только полезное, которых стрижем, как овец?

— Это правильно, — сказал эфенди.

— Тяжелые настали времена! — вздохнул ходжа.

— А московцы в восстании участвуют? — осведомился хозяин кофейни.

— Какие московцы? Московцы сидят у себя дома и даже не думают о нас, — ответил офицер. — Бунтует райя, такая же голодная, раздетая, как мы.

— А что такое кометы? — спросил ходжа.

— Кометами называются христиане, бунтующие против правительства, — объяснил офицер, как человек умный и осведомленный.

X

Пока в кофейне шла эта политическая дискуссия, у Георгия Пиперкова происходило следующее. Кир Георгий, тяжко стоная, лежал на лавке с завязанной головой, Георгевица, сидя возле него, время от времени меняла ему на голове мокрый платок, а Спиро Трантар стоя успокаивал друга.

— Не волнуйся, кир Георгий! — говорил он. — Будь юнаком! Я на твоем месте махнул бы рукой и сказал: «К чужим плечам свою голову не приставишь». Ты свою обязанность исполнил: вырастил их, людьми сделал, а если они не хотят слушать, что ты им говоришь, — не твоя вина. Не волнуйся.

— Как же мне не волноваться! — возразил больной. — Я их кормил-поил, учил и воспитывал, на ноги их поставил, а они забыли свой долг, на посмешище меня выставили! Ты говоришь: не волнуйся! У кого нет детей, тот не знает, каково отцу, у которого сыновья оказались негодяями. Господи боже, за что караешь? Что я теперь паше скажу? Ведь от стыда сгореть придется!

— Успокойся, успокойся, Георгий! — промолвила Георгевица, вся дрожа — от злости или от жалости, кто ее знает!

Человеческие характеры отличаются иной раз такими странностями, что ни один психолог не в состоянии подвести их под какую-либо математическую формулу. Все помыслы этой женщины были до того поглощены двугривенными, что она даже о себе позабывала. Но сегодняшнее происшествие, о котором говорил Спиро, было столь необычайно, что потрясло даже ее еще более необычайную психику. Вот что произошло. Когда Филипп Тотю переправился через Дунай[124], сыновья Георгия Пиперкова, Иванчо и еще несколько молодых людей убежали из Рущука и присоединились к его чете. Нужно заметить, что Георгий не знал точно, что произошло с его сыновьями: Спиро и Ненчо сказали ему, что они бежали в Румынию, скрываясь от полиции. Но Георгевица, от которой ничего не могло укрыться, знала гораздо больше.

— Если б они не убежали, я отвел бы от них грозу, — сказал Георгий.

— И теперь не поздно, — возразил Спиро.

— Только бы господь помог мне подняться и дойти до паши, я бы все уладил. Митхад-паша — мой друг… Господи боже мой, избавь от кончины безвременной! У меня желчь разливается. Пускай побродят по валашской земле! Пускай милостыни попросят! Пускай поголодают, коли до сих пор по-людски жить не научились! Я не о них горюю. Срам-то, срам какой! Как мне на улицу выйти? Как паше в глаза смотреть? Что скажет валия? «Ты называешь себя верноподданным? Но у тебя сыновья — заговорщики… А я буду стоять перед ним выпуча глаза и просить прощения. Скверно!

Тут в комнату вошел Ненчо, вопя:

— Знаете, что произошло, до какого позора мы с вами дожили? Ваша дочь, Марийка ваша, убежала в Румынию с этим негодяем… Паша его ищет, из-под земли хочет вырыть, а он похитил девушку и — на лодке через Дунай! Мне сами лодочники рассказали… Обнялись, и поминай как звали! Я ходил к паше, просил задержать лодочников, допросить их, и он согласился исполнить мою просьбу…

Долго еще изливал Ненчо свое красноречие, но никто уже не слушал его. Георгий, снова застонав, повернулся лицом к стене, тетушка Георгевица побежала в сад, рассчитывая, быть может, еще найти там дочь, Спиро Трантар отправился к своей благоверной, а Ненчо пошел искать себе другую невесту…

Между тем по всей Болгарии разнесся слух, что какая-то комета переправилась через Дунай и движется к Балканским горам с целью освободить болгарский народ от турецких паразитов. Турки вдруг стали ласковей, начали заискивать перед болгарами. Старые турки осуждали правительство, молодые злодеи старались оправдать сами себя и свои преступления, турчанки несли свои драгоценности в болгарские дома, турчата обвиняли родителей в том, что те научили их обижать болгарских ребят и кидать в них камнями, а Митхад-паша строго-настрого запретил правоверным называть болгар гяурами. Словом, в оттоманской империи были вдруг проведены такие «реформы», каких не в состоянии осуществить самый умный великий визирь, самый добрый и гуманный султан.

А что думал и что делал в это время сам болгарский народ? Он ждал, что произволением божиим на него посыплются с неба жареные куры. Когда Филипп Тотю и Панайот Хитов переправились через Дунай, множество лиц посветлело, множество сердец учащенно забилось, множество взглядов поднялось к небу, множество уст зашептало тайные молитвы. Но ни один из этих «доброжелателей» не захотел стать действующим лицом и поддержать болгарские четы. Когда юнаки Тотю и Панайота обнажили священные мечи свои для спасения своих угнетенных братьев, братья эти преспокойно вышли на поля и луга, чтобы заработать лишнюю монету для своих повелителей. Словом, народ повел себя благоразумно: он решил, что, если Тотю и Панайот достигнут цели, он тоже выиграет и скажет им спасибо; если же их разобьют, он, вслед за турками, назовет их разбойниками и выйдет сухим из воды. Находились и такие, которые ругали болгарских юнаков хуже, чем турки.

— Эти негодяи решили сжечь наши дома и обездолить наши семьи, — говорил толстый торговец.

— Какой позор! Бездельники хотят окончательно нас уничтожить, скомпрометировать в глазах нашего благодетеля, — возмущался какой-нибудь сладкогласнейший учитель.

— Перехожу в магометанство, — объявлял иной безгрешный чорбаджия.

— Избавь нас, господи и пресвятая богородица, от всякого зла, — твердили храбрые христиане.

Почему же получилось так, а не иначе? На этот вопрос нелегко ответить. Мне кажется, вся беда в том, что у нас до сих пор все делалось без определенного плана и стремления к общему благу. Светила наши загорались сами по себе и сияли для самих себя, так что вовсе не могли воздействовать на своих ближних. Конечно, и препятствия были велики.

Но не подумайте, что я собираюсь во всем винить народ. Нет, я говорю только, что, решаясь на то или иное предприятие, наши предводители руководились только своей личной ненавистью, а народ не мог проснуться из-за того, что не имел разумных и энергичных предводителей. Кроме того, в отечестве нашем появилось множество ненчовцев, георгиевцев, спировцев и т. п., которые оказались хуже турок и думали только о своей шкуре. Пусть говорит кто что хочет, а я утверждаю, что прежде чем лечить организм, надо вырезать из него гнилую ткань.

Но вернемся к нашему повествованию.

Тотю и его чета сидели возле Вырбовки в молчании. День был погожий, солнце весело сияло, слышалось сладкое пенье птиц. Яркие лучи солнца заливали лес. Среди зеленой листвы и увешанных плодами ветвей белело и желтело болгарское село.

— Я рассчитывал, что найдется немало крестьян и городских жителей, готовых оказать нам помощь, но теперь вижу, что мы обмануты, предоставлены самим себе. Силы наши слишком незначительны… Если мы не успеем скрыться в горах, то все погибнем напрасно, — печально промолвил Филипп Тотю.

— Если б вы оповестили народ пораньше, было бы совсем иначе, — сказал Цено, присоединившийся к чете Тотю за день до этого. — Такие дела так не делаются. Одни решают поднять восстание, а другие об этом знать не знают, ведать не ведают! Наши крестьяне думают, что мы просто разбойники, пришли грабить их, дома жечь. Очень многие считают нас турками. Коли решили начать революцию, надо было с народом столковаться, сообщить ему о своем замысле.

— Ты прав, — ответил Тотю. — А где Смил? Я рассчитывал, что он первый примкнет ко мне!

— Смил наберет чету и приведет ее к нам. Нам бы продержаться только несколько дней: будут у нас и союзники, и помощники, и сочувствующие. Смил поехал в Румынию по одному делу; он обещал набрать там небольшую чету и сейчас же вернуться обратно. Он не обманет, — задумчиво промолвил Цено.

— А где дедушка Стойчо? — спросил Тотю.

— Дедушка Стойчо скончался в тюрьме от пыток. Царство ему небесное! Этот человек умел даже мертвых воскрешать… Жизнь его достойна подражания. Будь у нас у всех такие отцы, мы уж давно зажили бы по-человечески, — сказал Стоян.

— А куда его дочка девалась? — спросил Иванчо. — Я всюду ее искал, нигде не мог найти. Не бежала ли она тоже в Румынию?

— Радка перебралась к бабушке Нене. Помнишь ту старуху, что нам на чорбаджиев жаловалась? Она, кажется, родственница дедушке Стойчо, — ответил Цено.

Тут невдалеке от четы поднялась пыль столбом, и со всех сторон послышались голоса турок:

— Здесь, здесь! Вперед! Рубите, режьте! Велик аллах!

— Ребята, к оружию! — воскликнул Тотю, и все смешалось.

Перед тем, кто забрался бы в этот момент на высокое дерево, открылась бы такая картина. На поляне шел ожесточенный бой. Шестьсот турок, изрыгая страшные проклятия, бешено атаковали болгарских юнаков, встречая с их стороны бодрый, мужественный отпор, доказывавший, что пятьдесят умных, энергичных человек сильней шестисот здоровенных животных. Гремели ружейные выстрелы, сверкали клинки, ржали кони, турки орали во все горло, понося христианского бога и его последователей. Болгары стреляли молча, укрывшись за деревьями. У них не было ни военных труб, ни барабанов, ни музыкантов, которые ободряли бы бойцов. У них не было орудий, чтобы устрашать малодушного врага, — поэтому над головой у них не плыл белый дым. Не было у них, наконец, ни конских хвостов, ни красных шаровар, этих обязательных признаков регулярного войска. Неопытный наблюдатель подумал бы, что эти люди играют; но человеку бывалому было бы ясно, что тут идет бой — страшный бой не на живот, а на смерть, после которого ни одному участнику не быть в живых. Окровавленные пряди волос, клинки, колья, топоры усеяли поле сражения; там и тут валялись сломанные ружья, сабли, штыки; зеленая трава стала красной. Заходящее солнце смеялось над грубой силой, вздумавшей бороться против энергии и ненависти.

Голоса турок, торжествующие клики болгарских юнаков, вопли мести и ненависти смешались с фырканьем коней, беспрепятственно, носившихся по полю боя, покрытому сотнями мертвых тел.

XI

В конаке рущукского валии царило ликование. Османы толковали о том, что комета разбита, множество ее участников приговорено к смерти, свиштовские бунтовщики будут отправлены на покаяние в Диар-Бекир и турецкая империя теперь вне опасности.

— У меня достоверные сведения, что главная комета бежала и вдогонку послана воинская часть, — заявил один эфенди.

— Неправда, — возразил жандарм. — Я сам своими глазами видел, как комета упала мертвой к ногам юзбаши[125] и наши солдаты отрубили ей голову.

— Так где же эта голова? — спросил эфенди.

— Почем я знаю? Говорят, Митхад-паша спрятал ее в крепости.

Тут в конак явились Спиро Трантар и Ненчо Тютюнджия. Они прошли прямо к Митхад-паше.

— В чем дело? — спросил тот мигая.

— Чорбаджи Георгий помешался, — ответил Спиро.

— Это правда, что сыновья его ушли в гайдуки?

— Правда.

— А где учитель?

— Бежал в Валахию с дочерью Георгия.

— Как же вы мне раньше не сказали, что сыновья Георгия спутались с гайдуками и заговорщиками? Почему не предупредили, что в Рущуке готовится восстание? А? Захотели, чтоб я вас в кандалы заковал и на шею вам цепи надел? Раз Георгий с сыновьями — заговорщики, значит и вы тоже заговорщики. Сейчас же признайтесь, коли не хотите в Диар-Бекир попасть.

— Мы ни в чем не повинны, — ответил Ненчо Тютюнджия. — Я ходил к Георгию только ради его дочери. Кабы знал, что у этого бунтовщика сыновья — заговорщики, ни за что в жизни порога его не переступил бы. Я за свои поступки отвечаю. Георгий просил меня не говорить вам о его сыновьях. Но я — верноподданный султана и не хочу ничего скрывать от вас. Моя совесть чиста.

— Посмотрим, — промолвил Митхад-паша и ударил в ладоши.

Вошли два жандарма.

— Возьмите чорбаджи Ненчо и отведите его в тюрьму, — приказал Митхад-паша.

Потом повернулся к Спиро и промолвил:

— Георгий — честный человек. Скажи нашему доктору, чтоб он навестил его, беднягу!


Вот в каком мы находимся положении, вот каково турецкое правосудие, вот какова наша жизнь. Если содержание моей повести нелепо, это потому, что нелепы окружающие явления, из которых состоит новая болгарская история. Жизнь народа полна горечи и страданий, но повествователь обязан воспроизводить каждый факт точно, в полном соответствии с действительностью.

— А где Смил? Где Марийка? — спросит читатель.

Я сам их ищу.

Загрузка...