СВИТОК ПЕРВЫЙ

1. Храм Гион[1]

В отзвуке колоколов,

оглашавших пределы Гиона,

Бренность деяний земных

обрела непреложность закона.

Разом поблекла листва

на деревьях сяра в час успенья —

Неотвратимо грядет

увяданье, сменяя цветенье.

Так же недолог был век

закосневших во зле и гордыне —

Снам быстротечных ночей

уподобились многие ныне.

Сколько могучих владык,

беспощадных, не ведавших страха,

Ныне ушло без следа —

горстка ветром влекомого праха!

Да, истина сия неоднократно подтверждалась во времена минувшие, в чужих пределах; вспомним судьбы Чжао Гао[2] из царства Цинь, или Ван Мана[3] в Ханьском государстве, или Чжоу И из царства Лян[4] или танского Лушаня…[5] Никто из них не следовал праведным путем премудрых государей, живших в древности, не пекся о народном благе, помышляя лишь об утехах праздных; внимал пустым наветам, не заботясь о роковых опасностях — о смутах, грозящих государству; и к скорой гибели привел их сей пагубный путь.

А в пору не очень давнюю у нас, в родной стране, был Масакадо[6] в годы Сёхё[7], был Сумитомо[8] в годы Тэнгё, был Ёситика[9] в годы Кова, был Нобуёри[10] в годы Хэйдзи и множество великое других… Каждый на свой лад гордыней отличался и жестокостью. Но в пору совсем недавнюю всех превзошел князь Киёмори Тайра, Правитель-инок из усадьбы Рокухара[11] — о его деяньях, о его правлении молва идет такая, что поистине не описать словами и даже представить себе трудно.

Этот князь, потомок рода старинного, был старшим сыном и наследником асона[12] Тадамори Тайра, главы Сыскного ведомства[13], и доводился внуком Масамори, правителю земли Сануки[14]. А Масамори вел свой род от принца Кадзурахары, пятого по счету родного сына государя Камму, и был потомком принца в девятом поколении. Имя Тайра впервые получил Такамоти, внук сего принца, при назначении на должность правителя земли Кадзуса. Служба прервала связи Тайра с царствующим домом, и Такамоти стал простым вассалом. Шесть поколений Тайра, от Куники, сына Такамоти, и вплоть до Масамори, исполняли должность правителей в различных землях, однако высокой чести являться ко двору никто из них не удостоился.

2. Тайные козни

Еще в бытность правителем земли Бидзэн, Тадамори, во исполнение монаршей воли государя-инока Тобы[15], воздвиг храм Токутёдзю — храм Долголетия — длиной в тридцать три кэн[16] и поместил там тысячу и одно изваяние Будды. Храм сей освятили в тринадцатый день третьей луны 1-го года Тэнсё. В награду государь-инок обещал Тадамори пожаловать землю, где должность правителя оставалась свободной, и в самом деле даровал ему край Тадзима, где в ту пору должность эта как раз пустовала. Но так велика была радость государя, что сверх того он пожаловал Тадамори право являться ко двору. Так впервые удостоился Тадамори этого почетного права, хотя было ему в ту пору уже тридцать шесть лет. И все же придворные завидовали его успеху и сговорились напасть на него во время праздника Изобилия[17], который, как обычно, предстояло отметить во дворце в день Дракона — двадцать третий день одиннадцатой луны того же года. Тадамори проведал об этом замысле. «Я не ученый царедворец, — подумал он. — Мой род — род храбрых воинов, и было бы обидно подвергнуться унижению. Я покрыл бы позором не только себя, но и всех моих родичей! Недаром говорится: „Храни честь и тем послужишь государю!“» — и с этой мыслью он заранее принял меры предосторожности. Отправляясь во дворец, спрятал он под парадной одеждой короткий, но широкий меч; когда же все приглашенные собрались, он медленно вытащил меч и, приложив его к щеке, застыл неподвижно; в свете тускло горевших светильников, как лед, сверкало лезвие меча, прижатое к черной его бороде. Все, бывшие при этом, уставились на Тадамори, невольно вздрогнув от страха.

Вдобавок вассал его Иэсада, внук Садамицу и сын Иэфусы, тоже родом из Тайра, усевшись во дворе, перед покоем, где справляли праздник, тоже держал меч наготове. Иэсада был в бледно-голубом охотничьем платье, но под одежду надел желтовато-зеленый панцирь, а на боку у него висел большой длинный меч. Главный дворецкий, да и все другие придворные сочли это неслыханным нарушением приличия.

— Что это за человек в простом охотничьем платье, там, за водостоком, у сигнальной веревки[18]? Какая дерзость! Тотчас же гоните его отсюда! — приказал главный дворецкий.

Слуги стали гнать Иэсаду, но тот ответил:

— Дошло до меня, что нынче вечером хотят напасть на моего господина, которому еще предки мои служили верой и правдой, вот я и пришел, чтобы доглядеть, что тут затевают. А посему удалиться мне никак невозможно! — так упорствовал Иэсада и даже с места не двинулся. Грозный вид Тадамори, решимость его вассала поразили, ошеломили придворных; никто не осмелился поднять на них руку.

Вскоре, по желанию государя-инока, Тадамори исполнил пляску; прочие гости подпевали и били в ладоши, как вдруг, изменив слова припева, запели: «Окривели, окосели все сосуды из Исэ…»

Хотя род Тайра и вел свое начало от самого императора Камму — с благоговением упомянем достославное имя! — однако долгое время мало кто из них жил в столице, все довольствовались службой в провинции и давно уже осели на земле Исэ. Вот и содержал сей припев намек на гончарные изделия, коими славилась тамошняя земля. Вдобавок Тадамори был косоглаз, оттого и пели они о скособочившихся сосудах…

Пляски еще не кончились, но оскорбленный Тадамори решил покинуть дворец, даже не попрощавшись. Прежде чем уйти, он на виду у всех отдал меч дворецкому, после чего удалился.

— Ну как? Что там было? — спросил ожидавший его Иэсада.

Тадамори очень хотелось поведать обо всем, что произошло во дворце, но он знал: если рассказать Иэсаде всю правду, тот способен тут же вломиться в зал с обнаженным мечом, и потому ограничился словами: «Все было хорошо».

Когда празднество закончилось, все придворные и чиновники в один голос доложили государю:

— Приходить во дворец с оружием, приводить вассалов — противно правилам этикета; во времена минувшие такое случалось лишь с высочайшего соизволения. А этот Тадамори сам явился на праздничный пир с мечом за поясом да еще привел во внутренний двор Запретных покоев[19] воина в простом охотничьем платье! И сделал сие под предлогом, что это, мол, потомственный вассал его предков! Неслыханная дерзость! Он виновен вдвойне и за это подлежит наказанию. Надо немедля вычеркнуть его имя из числа лиц, допущенных ко двору, и отнять должность!

Государь-инок, весьма озадаченный, тотчас же призвал Тадамори. Тот сказал:

— Что до моего вассала, который находился во дворе Запретных покоев, то я тут вовсе ни при чем. Но если мой вассал, сведав, что против меня умышляют недоброе, сам пришел, дабы уберечь от позора своего господина, не сказав мне о том заранее ни слова, — я бессилен был помешать ему. Если это считается преступлением, я призову его и отдам на ваш суд. Что же касается меча, то я тогда же отдал его на сохранение дворецкому. Прикажите принести этот меч и осмотрите; тогда и решите, виновен я или нет! — так почтительно доложил Тадамори.

— Слова твои справедливы! — молвил государь-инок, приказал принести меч, осмотрел его, и все увидали, что в настоящие черные лакированные ножны вложен деревянный меч, оклеенный серебряной фольгой.

— Чтобы избежать позора, он притворился, будто вооружен настоящим мечом, но, предвидя, что это вызовет порицание, заранее изготовил сей меч из дерева — вот дальновидность и хитроумие, достойные настоящего самурая! А что до вассала, ожидавшего своего господина во дворе, так это целиком в обычае военных семейств! — сказал государь.

Так Тадамори не только не понес наказания, но, напротив, удостоился похвалы государя.

3. Морской судак

Все сыновья Тадамори служили в дворцовой страже[20], все удостоились права являться ко двору, и никто уже не гнушался общаться с ними. В те годы случилось как-то раз Тадамори приехать в столицу из земли Бидзэн, и государь-инок Тоба изволил осведомиться, какой показалась ему бухта Акаси[21]?

Тадамори ответил:

Так ярко сияет

над бухтой Акаси луна

порой предрассветной,

что о мраке ночном вспоминаешь,

лишь взглянув на волны прилива!

Такой ответ очень понравился государю, и стихотворение поместили в «Собрание Золотых Листьев»[22].

Был еще такой случай.

При дворе государя служила дама, возлюбленная Тадамори; он часто ее навещал. Однажды, уходя, он забыл в комнате дамы веер с изображением луны. Подруги дамы стали подсмеиваться над ней, говоря:

— Откуда он взошел, этот месяц? Непонятно, из какого захолустья он появился?

И возлюбленная Тадамори ответила:

Сквозь тучи ночные

он сам проложил себе путь,

мой месяц желанный.

Ужели должна я ответить,

откуда проник он в покои?..

Так сказала она в ответ, и за это Тадамори полюбил ее еще больше. Она родила ему сына Таданори, впоследствии правителя земли Сацума. Недаром говорится: «Сходные души льнут друг к другу»; Тадамори любил поэзию, и дама эта тоже славилась искусством слагать стихи.

И вот постепенно стал Тадамори главою Сыскного ведомства, а затем, в 3-м году Нимпё, в пятнадцатый день первой луны, скончался пятидесяти восьми лет от роду. Князь Киёмори был его старшим сыном и потому унаследовал главенство в семействе Тайра.

Когда в седьмую луну 1-го года Хогэн вспыхнул мятеж Ёринаги[23], Киёмори, в ту пору всего лишь правитель земли Аки, принял сторону государя Го-Сиракавы и проявил немалую доблесть, за что получил в награду должность правителя земли Харима, а в 3-м году тех же лет Хогэн был пожалован придворным званием второго ранга[24] и назначен помощником правителя Дадзайфу[25]. Затем, в конце 1-го года Хэйдзи, снова вспыхнул мятеж, поднятый Нобуёри, и Киёмори опять сражался на стороне государя и покарал изменников смертью. А так как усердие, проявленное повторно, всегда заслуживает особо щедрой награды, на следующий год Киёмори опять повысили в ранге. Он стал советником — сайсё[26], главою Сыскного ведомства, получил титул тюнагона, а затем и дайнагона и, наконец, был произведен в министры, после чего, минуя должности Правого и Левого министров[27], возвысился до самого почетного сана, стал Главным министром[28] и получил младшую степень высшего придворного ранга. И хотя Киёмори никогда не служил в дворцовой страже, высочайшим указом было ему даровано право иметь при выездах свиту. А вскоре новый указ позволил ему ездить в карете, запряженной волом, или в повозке, которую тянет челядь, так что теперь он мог уже прямо в карете въезжать в Запретные ворота дворца, точь-в-точь как если бы то был сам регент[29] или канцлер.

«Главный министр — наставник императора, пример всему государству, — гласит закон. — Он правит страной, наставляет на путь, гармонически сочетает Инь и Ян[30] и властвует над ними — такова эта высокая и важная должность. А посему, если нет достойного человека, пусть эта должность остается свободной». Оттого эта должность и называется «местом достойного» или «местом свободным», ибо закон запрещает назначать на нее человека, добродетелью не украшенного. Но князь Киёмори сжимал в деснице всю Поднебесную средь четырех морей[31], стало быть, рассуждать было не о чем.

Говорили, будто дом Тайра так процветает по чудесной воле бога Кумано[32]. Как-то раз, еще в бытность свою правителем земли Аки, Киёмори отправился морем из Исэ в Кумано на богомолье, как вдруг огромный морской судак сам прыгнул к нему в ладью.

— Это знамение посылает сам бог Кумано, — сказал монах, сопровождавший Киёмори. — Немедленно съешьте этого судака!

— В древности в лодку чжоуского князя У-вана прыгнула белая рыба…[33] — отвечал Киёмори. — Да, это счастливое предзнаменование!

И хотя случилось это по дороге на богомолье, когда надлежит с особой строгостью соблюдать все Десять заветов[34], поститься и всячески остерегаться малейшей скверны, Киёмори повелел приготовить этого судака и дал отведать по куску всем своим родичам и вассалам. Кто знает, может быть, и впрямь по этой причине счастье с тех пор во всем ему улыбалось, и он возвысился до высшего сана, стал Главным министром. Сыновья и внуки его тоже продвигались в званиях быстрее, чем дракон взвивается в небеса. Так удостоился Киёмори почестей, каких не знавал никто из девяти поколений его предков. Поистине несказанная благодать!

4. Кабуро

Случилось так, что в 3-м году Нинъан, в одиннадцатый день одиннадцатого месяца, князь Киёмори, пятидесяти лет от роду, внезапно занемог и, дабы не расстаться с жизнью, поспешно принял духовный сан. В монашестве взял он имя Дзёкай — Океан Чистоты. Поступок сей и впрямь, как видно, был угоден богам — мгновенно исцелился он от тяжкого недуга и прожил столько лет, сколько было уготовано ему свыше. Как гнутся под порывами ветра деревья и травы, так покорно склонялись перед ним люди; как земля впитывает струи дождя, так все вокруг смиренно повиновалось его приказам.

Самые знатные вельможи, самые храбрые витязи не могли соперничать с многочисленными отпрысками семейства новоявленного инока Киёмори, владельца усадьбы в Рокухаре. А князь Токитада, шурин Правителя-инока[35], так прямо и говорил: «Тот не человек, кто не из нашего рода!» Немудрено, что все старались любым способом породниться с домом Тайра. Во всем, что ни возьми, будь то покрой одежды или обычай по-особому носить шапку, стоило только заикнуться, что так принято в Рокухаре, как все спешили сделать так же.

Но так уж повелось в нашем мире, что какой бы добродетельный государь, какой бы мудрый регент или канцлер ни стоял у кормила власти, всегда найдутся никчемные людишки, обойденные судьбой неудачники, — в укромном месте, где никто их не слышит, осуждают и бранят они власти предержащие: однако в те годы, когда процветал весь род Правителя-инока, не было ни единого человека, который решился бы поносить семейство Тайра.

А все оттого, что Правитель-инок собрал триста отроков четырнадцати-пятнадцати лет и взял их к себе на службу; подрезали им волосы в кружок, сделали прическу кабуро и одели в одинаковые красные куртки. День и ночь бродили они по улицам, выискивая в городе крамолу. И стоило хоть одному из них услышать, что кто-то дурно отзывается о доме Тайра, тотчас созывал он своих дружков, гурьбой врывались они в жилище неосторожного, всю утварь, все имущество разоряли и отбирали, а хозяина вязали и тащили в Рокухару. Вот почему как бы плохо ни относились люди к многочисленным отпрыскам дома Тайра, как бы ни судили о них в душе, никто не осмеливался сказать о том вслух.

При одном лишь слове «кабуро!» и верховая лошадь, и запряженная волами повозка спешили свернуть в переулок. И в Запретные дворцовые ворота входили и выходили кабуро без спроса, никто не смел спросить у них имя: столичные чиновники отводили глаза, притворяясь, будто не видят[36].

5. Расцвет и слава

Вершины славы достиг не только сам князь Киёмори, — весь род его благоденствовал. Старший сын и наследник, князь Сигэмори, — Средний министр и начальник Левой дворцовой стражи, второй сын Мунэмори — тюнагон и начальник Правой стражи, третий сын Томомори — военачальник третьего ранга, внук-наследник Корэмори — военачальник четвертого ранга; всего же в роду Тайра высших сановников насчитывалось шестнадцать человек, удостоенных права являться ко двору — свыше тридцати, а если добавить к ним правителей различных земель, чиновников и других высоких должностных лиц — набралось бы, пожалуй, больше шестидесяти. Казалось, будто на свете и впрямь нет достойных называться людьми, кроме отпрысков дома Тайра.

С тех пор как в давние времена, в 5-м году Дзинги, при блаженном императоре Сёму, при дворе впервые учредили звания военачальников внутренней стражи (а в 4-м году Дайдо назвали эту стражу дворцовой), не бывало, чтобы родные братья одновременно возглавляли Левую и Правую стражи. Если и случалось подобное — считанные разы за долгие годы, — так бывало это только с отпрысками знатного рода правителей-регентов Фудзивара; но чтобы из других семейств братья одновременно носили столь высокое звание — ни о чем подобном не слыхивали. Ныне же потомкам человека, с которым вельможи в прошлом даже знаться гнушались, высочайшим указом даровано было право являться ко двору в одеждах запретных цветов[37] и сшитых не по уставу: они наряжались в шелка и атлас, в узорчатую парчу; родные братья, совмещая звания военачальника и министра, возглавили Левую и Правую стражи. Пусть приблизился конец света[38], все же это было уж слишком!

Кроме того, было у Киёмори восемь дочерей. Всех удачно выдали замуж. Старшую предназначали в супруги Сигэнори, Тюнагону с улицы Сакуры, но дело свелось только к помолвке, когда невесте исполнилось восемь лет; после смуты годов Хэйдзи помолвку расторгли и выдали девушку замуж за Левого министра Канэмасу. От этого брака родилось множество сыновей.

А Сигэнори прозвали Тюнагоном с улицы Сакуры[39] оттого, что он, больше других любя все прекрасное, насадил в городе большой сад и поселился в красивом доме, построенном среди этого сада. Каждую весну люди приходили сюда любоваться цветами и назвали это место улицей Сакуры. Известно, что цветы сакуры осыпаются на седьмой день, но молва гласит, будто Сигэнори так горевал об их недолгом цветении, что вознес молитвы великой богине Аматэрасу[40], и с тех пор сакура у него цвела три полных недели. Да, в старину не то что ныне — государи правили мудро, оттого и боги являли свою благодать людям, а деревья сакуры обладали душой чувствительной, оттого и цвели в три раза дольше обычного!

Вторая дочь Киёмори стала императрицей. У нее родился сын, его вскоре объявили наследником, а после его вступления на престол государыне-матери пожаловали титул Кэнрэймонъин[41]. Родная дочь князя Киёмори, Мать страны — что может быть почетнее!

Третья дочь стала супругой регента Мотодзанэ[42]. Ее назначили в воспитательницы к младенцу-императору Такакуре и дали высокое придворное звание. Звали ее госпожа Сиракава, при дворе она считалась очень влиятельной и важной особой. Следующую дочь выдали за канцлера Мотомити[43]. Еще одну — за дайнагона Такафусу, младшую — за Нобутаку, главу Ведомства построек. И еще была у Киёмори дочь от старшей жрицы светлой богини в Ицукусиме[44], что в краю Аки; эта дочь служила государю-иноку Го-Сиракаве и находилась на положении чуть ли не законной супруги младшего ранга[45]. А еще одну дочь родила ему Токива, прислужница вдовствующей государыни Кудзёин; эта дочь состояла в свите Левого министра Канэмасы и носила прозвище Госпожа с Галереи.

Страна наша Япония делится на шестьдесят шесть земель; из них под властью членов семейства Тайра находилось уже свыше тридцати, так что владели они больше чем половиной страны. А сколько было у них, кроме того, личных поместий, сколько полей, и заливных, и сухих, так и не счесть! Нарядные люди толпились в залах; казалось, Рокухара, усадьба Тайра, расцвела яркими цветами, кони и кареты гостей рядами стояли у ворот, и было там оживленно и многолюдно, как на городском торжище. Золото из Янчжоу[46], драгоценная яшма из Цзинчжоу, атлас из Уцзюня, парча из Шуцзяна — все сокровища были здесь на подбор, ни в чем не было недостатка. Широкий помост для плясок и песен, вазы для состязания в метании стрел[47], водоемы, где рыба превращалась в дракона…[48] Пожалуй, ни в одном дворце любого из государей, будь то царствующий владыка или император, уже покинувший трон, не сыщешь подобной роскоши!

6. Гио

Всю Поднебесную средь четырех морей сжимал Правитель-инок в своей деснице; люди бранили его, порицали его поступки, но Правитель-инок, не внимая людской хуле, знай творил дела одно чуднее другого. К примеру, жили в ту пору в столице сестры Гио и Гинё, прославленные певицы и танцовщицы сирабёси, дочери Тодзи, тоже артистки. К Гио, старшей сестре, Правитель-инок воспылал необычайной страстью; немудрено, что и младшую Гинё все почитали и всячески ублажали. Для их матери Тодзи Правитель-инок приказал выстроить дом; каждый месяц доставляли туда сто коку риса и сто канъов[49] денег. Семья жила в богатстве, веселии и довольстве.

Искусство сирабёси зародилось у нас давно, еще в царствование императора Тобы, когда две танцовщицы — Симано Сэндзай и Вакано Маэ — начали петь и плясать на людях. Сперва они выходили в белом мужском кафтане, в высокой придворной шапке, опоясавшись мечом с разукрашенной серебром рукоятью. Представление называлось «Мужская пляска». Постепенно, однако, от шапки и меча отказались, остался только белый кафтан. Оттого и назвали эти выступления сирабёси — пляска в белом.

Столичные танцовщицы сгорали от зависти и ревности, прослышав о счастье Гио. «Подумать только, как повезло этой Гио! — говорили завистницы. — А ведь она такая же дева веселья, как и мы! Любая была бы рада оказаться на ее месте! Наверное, счастье сопутствует ей оттого, что ее имя начинается словом „Ги“ — „божество“[50]. Не взять ли и нам такое же счастливое имя?» И находились девушки, менявшие свое имя на Гиити, Гини, Гифуку или Гитоку. «При чем тут имя? — возражали ревнивицы. — Разве имя может принести счастье? Счастье зависит от судьбы. Знать, так уж ей на роду написано…» — и даже не пытались называть себя по-другому.

Миновало три года, и вот в столице появилась новая замечательная танцовщица, родом из края Кага; звали ее Хотокэ. По слухам, лет ей было шестнадцать. Вся столица — и благородные, и простолюдины — сходили по ней с ума. «С древних времен и до наших дней немало плясуний было на свете, — твердили люди, — но столь совершенного искусства видеть еще не доводилось!»

И сказала Хотокэ:

— Я известна на всю страну, но в усадьбу Правителя-инока меня не звали еще ни разу… Какая обида! Что, если я поеду туда без приглашения? Никто не осудит меня за такой поступок, он в обычае дев веселья! — И в один прекрасный день она отправилась в усадьбу Тайра, на Восьмую Западную дорогу.

— Пожаловала госпожа Хотокэ, прославленная в столице! — доложили Правителю-иноку.

— Но ведь скоморохи должны являться только по зову! — молвил Правитель-инок. — Слыханное ли дело, прийти так бесцеремонно, без приглашения? Кто бы она ни была, хоть богиня, хоть сам Хотокэ[51], ей нечего делать в доме, где живет Гио. Пусть тотчас же убирается восвояси!

Услышав столь грубую отповедь, Хотокэ собралась было уходить, но Гио за нее заступилась.

— Девы веселья приходят без приглашения, таков их обычай, — обратилась она к Правителю-иноку. — К тому же она еще так молода и неопытна! Право, мне жаль ее — бедняжка едва отважилась прийти к вам в усадьбу, а вы так жестоко гоните ее прочь! Как ей, должно быть, больно и стыдно! Я не могу не сострадать ей — ведь в прошлом я и сама подвизалась на этом поприще! Пусть неугодно вам слушать ее песни или смотреть пляски, но окажите милость — хотя бы только примите ее, а после можете отпустить! Во всяком случае, верните ее, прошу вас!

— Ну, ежели ты так просишь за нее, — ответил Правитель-инок, — так и быть, я выйду к ней, прежде чем отправить обратно! — И он приказал воротить Хотокэ.

Услышав грубый отказ, госпожа Хотокэ уже уселась в карету, собираясь уехать, но, когда ее позвали обратно, вернулась. Правитель-инок соизволил к ней выйти.

— Я не принял бы тебя, если б не Гио, — сказал он. — Уж не знаю почему, но она так за тебя просила, что пришлось согласиться. Ну, а коль скоро я согласился, так и быть, послушаем твое пение. Спой же нам какую-нибудь песенку имаё[52]!

— Слушаюсь, — отвечала Хотокэ и запела:

Впервые увидев тебя, повелитель,

Расправила ветви девица-сосна.

Под сенью дворца отведи ей обитель —

Во веки веков не увянет она.

Взгляни, журавли опускаются стаей

На холм Черепаший[53] в садовом пруду.

Резвятся они, беззаботно играя, —

Знать, счастье написано нам на роду!

Так, повторив песню снова и снова, спела она три раза кряду. Ее искусство привело в восторг всех присутствующих. Правителю-иноку тоже понравилось ее пение.

— Ты, я вижу, мастерица петь песни! — сказал он. — Наверное, и в плясках искусна. Эй, позвать сюда музыкантов!

Музыканты явились. Хотокэ велела им бить в барабанчик, и начался танец.

Всем была хороша Хотокэ — и лицом, и осанкой, и прекрасными длинными волосами; у нее был чудесный голос, а движения гибкие, плавные. Могла ли не понравиться ее пляска?! Она плясала так превосходно, что словами не скажешь! И дрогнуло сердце Правителя-инока, и воспылало новой страстью — к Хотокэ.

Но она отвечала ему

— Что это значит? Недавно вы хотели прогнать меня как дерзкую незваную гостью и только благодаря госпоже Гио возвратили уже с порога. Что скажет госпожа Гио, если я останусь в вашей усадьбе, что подумает она обо мне? Мне стыдно при мысли об этом! Отпустите меня, позвольте мне удалиться!

— Этому не бывать! — отвечал Правитель-инок. — Тебя смущает присутствие Гио? Если так, ее-то мы отпустим!

— Что вы, как можно! — воскликнула Хотокэ. — Она будет страдать, даже если вы оставите при себе нас обеих, а вы хотите вовсе ее прогнать! Я сгораю от стыда, как подумаю, что почувствует госпожа Гио, узнав о вашем решении! Лучше я приду как-нибудь в другой раз, если вы вспомните обо мне. А сегодня, прошу вас, позвольте мне удалиться!

— Полно, и не подумаю! — ответил Правитель-инок. — Пусть Гио убирается прочь отсюда, да поживее! — приказал он и дважды, и трижды посылал людей к Гио напомнить о своем приказании.

Гио давно уже в душе приготовилась к тому, что рано или поздно Правитель-инок к ней охладеет, но все же не ожидала, что это случится так сразу! Один за другим являлись к ней посланцы, передавая приказ немедленно покинуть усадьбу, и она уже собралась уходить, но решила прежде привести в порядок свои покои, стряхнуть пыль, все вычистить и убрать, дабы не оставить после себя ничего нечистого, что могло бы оскорбить взор.

…Разлука всегда печальна, даже для тех, кто лишь короткий миг укрывался вместе под сенью одного дерева[54] или вместе утолил жажду, зачерпнув воду из одного потока… Как же горько было Гио покидать дом, с которым она сроднилась, где прожила целых три года! Слезы против воли катились из ее глаз. Однако что пользы медлить? Все равно, рано ли, поздно ли, — всему приходит конец… «Вот и все!» — подумала Гио, но перед уходом ей, как видно, захотелось оставить что-нибудь, что напоминало бы о ней, когда ее здесь не станет; и, размешав тушь слезами, она, плача, написала на бумажной раздвижной стенке стихотворение:

Что вешние травы,

что травы увядших лугов —

судьба их едина.

Не дольше осенних морозов

продержится летняя зелень…

Потом она села в карету, вернулась домой и, упав ничком за створками перегородки, залилась слезами, не в силах вымолвить слова.

— Что с тобой, что случилось? — приступали к ней с расспросами мать и сестра, но она не отвечала им; только от сопровождавшей ее служанки узнали они, в чем дело. Ни риса, ни денег, которые до тех пор они ежемесячно получали, им больше не присылали — теперь процветала семья Хотокэ.

А в столице тем временем и благородные, и низкорожденные толковали между собой: «Гио вернулась домой, Правитель-инок прогнал ее. Надо навестить ее, надо с ней поразвлечься!» Многие писали ей любовные письма, а иные слали к ней посланцев. Но теперь Гио уж вовсе не хотелось ни с кем встречаться и веселиться, она не принимала писем и тем паче не выходила к посланцам. Такие заигрывания причиняли еще горшую муку, и целыми днями она только и делала, что заливалась слезами.

Меж тем год миновал. С наступлением новой весны Правитель-инок прислал к Гио человека, велев сказать: «Здравствуй, Гио! Госпожа Хотокэ печалится и скучает. Приходи, спой песни, покажи пляски, развесели Хотокэ!» Ни слова не промолвила в ответ Гио. И опять повелел Правитель-инок передать ей: «Отчего не даешь ответа? Если не хочешь идти в усадьбу, так прямо и говори. А уж как тогда поступить — моя забота!»

Услышав эти слова, Тодзи, мать Гио, закручинилась, охваченная тревогой; она не находила себе места от страха при мысли, что их всех теперь ожидает. Со слезами принялась она упрашивать дочь:

— Послушай, Гио, как хочешь, а тебе надлежит ответить! Это лучше, чем навлечь на себя гнев князя!

— Если б я согласилась пойти в усадьбу, я так бы и ответила сразу. Но я не хочу туда идти и потому не знаю, что мне сказать! Он грозит, что, мол, знает, как поступить, если я и на сей раз ослушаюсь его приказания… Это означает, что меня, наверное, прогонят прочь из столицы или вовсе жизни лишат, одно из двух, не иначе… Но я не стану горевать, если мне придется покинуть столицу. И даже если отнимут жизнь — и о жизни не пожалею! Мне, постылой, слишком тяжело снова его увидеть!

И опять принялась уговаривать ее старая Тодзи:

— Нельзя перечить воле Правителя-инока, раз живешь в нашем мире. Союз женщины и мужчины предопределен еще в прежних рождениях; он бывает и прочным, и мимолетным, испокон веков так ведется… Иные клянутся навеки быть вместе, а глядишь — уже и расстались; другие думают: «Эта связь ненадолго!» — а неразлучны до самой смерти… В нашем мире ничто так не зыбко, изменчиво и непрочно, как союз, соединяющий женщину и мужчину! А ты была любима целых три года — столь долгое чувство надо считать редкой удачей! Если ты не явишься по его приказанию, дело вряд ли дойдет до казни; пожалуй, он всего-навсего прогонит нас из столицы… Что ж, вы обе молоды, вы сумеете прожить где угодно, хоть в расщелине скалы, в лесной чаще… Но ведь вашу слабую мать-старуху тоже прогонят заодно с вами. Скитаться, жить в непривычном месте — мне и думать об этом страшно! Дай же мне дожить свой век и закрыть глаза здесь, в столице! Тем исполнишь ты дочерний свой долг, пока я жива, да и после моей смерти! — так говорила старая Тодзи. И как ни горько то было Гио, но, не смея ослушаться материнского наставления, она отправилась в усадьбу Правителя-инока — словами не передать, как мучительно сжималось при этом ее сердце! Чтобы не было так тоскливо, взяла она с собой младшую сестру Гинё и еще двух танцовщиц. Вчетвером они уселись в карету и отправились на Восьмую Западную дорогу.

Когда они прибыли в Рокухару, их не пустили в покои, где принимали раньше, а провели в помещение, что находилось далеко от главных покоев, и оставили там дожидаться.

— Что это значит? — сказала Гио. — Разве я в чем-нибудь провинилась? Я не только отвергнута — даже покои мне отводят самые низкие… О, как больно! Как быть, что делать?.. — И слезы неудержимо закапали из глаз, заструились по складкам рукава, которым Гио закрывала лицо, чтобы скрыть от людей свои душевные муки.

Увидев, как обошлись с Гио, госпожа Хотокэ преисполнилась жалости.

— Как же так? — сказала она. — Отчего ее не проводят туда, где обычно принимают гостей? Позовите ее сюда! Или позвольте мне выйти к ней, я ее встречу!

— Нет, это не годится! — сказал Правитель-инок.

И Хотокэ, не властная ослушаться его воли, так и не вышла.

— Здравствуй, Гио! — спустя некоторое время сказал Правитель-инок, ничуть не догадываясь о том, что творится у той на душе. — В последние дни Хотокэ что-то грустит. Спой же ей песню!

И Гио решила, что, раз уж она пришла, нужно исполнять приказание. Сдержав слезы, она запела:

Хотокэ, сам Будда, почивший в нирване,

Был некогда смертным в обличье земном

И мы по скончании буддами станем,

Бессмертными буддами в мире ином.

Заложена в каждом благого частица,

Великого Будды священная суть,

Но участь живущих — разлукой томиться.

Что пользы стремиться былое вернуть?

Так пропела она сквозь слезы два раза кряду, и все, кто был в покоях, — знатные отпрыски рода Тайра, придворные, вассалы и самураи — все были до слез растроганы ее пением. Правитель-инок тоже остался весьма доволен.

— Прекрасная песня! — сказал он. — Хотелось бы поглядеть и на твою пляску, да сегодня мне недосуг. Отныне приходи к нам почаще, без приглашения, пой песни, пляши и развлекай Хотокэ!

Ни слова не промолвила в ответ Гио и удалилась, сдерживая рыдания.

— О горе, я решилась поехать туда, дабы не ослушаться материнского приказания, но я не в силах еще раз пережить подобную муку! А ведь пока я живу в столице, мне придется снова пройти через это горькое испытание! Лучше утопиться, вот теперь мое единственное желание! — сказала она, и тогда ее сестра Гинё воскликнула:

— Если старшая сестрица утопится, я умру с нею вместе!

Услышав эти слова, мать их Тодзи, вне себя от горя, опять принялась со слезами уговаривать Гио:

— Поистине ты права, у тебя и впрямь есть причина горевать и роптать. Могла ли я думать, что все это так обернется! Теперь я горько жалею, что советовала тебе поехать в усадьбу! Но ты слышишь, младшая сестра говорит, что тоже утопится, если ты лишишь себя жизни… Если не будет на свете обеих моих дочерей, зачем тогда жить немощной старой матери? Я тоже хочу умереть вместе с вами! Стало быть, ты обрекаешь на смерть родную мать, а это самый тяжелый грех — ведь час мой еще не пробил!.. Помни, здешний мир — лишь временный наш приют; не так уж страшен земной позор! Куда страшнее уготовить себе вечный мрак в беспредельной грядущей жизни, — сердце сжимается при мысли об этом! Какие бы горести ни выпали на нашу долю в сей жизни, это не должно нас заботить; но блуждать по скорбной стезе страдания в том, вечном, мире — вот чего нам должно страшиться!

— Твоя правда, я совершила бы смертный грех, покончив с собою! — осушив слезы, отвечала матери Гио. — А раз так, отбросим мысли о смерти! Но если я останусь в столице, мне опять придется изведать горькую муку. Давайте же удалимся прочь из столицы! — И на двадцать первом году от роду Гио постриглась в монахини и поселилась в хижине, сплетенной из сучьев, в глухом горном селении, далеко в местности Сага, вознося там молитвы Будде. Ее сестра Гинё тоже сказала:

— Ведь я поклялась умереть вместе с сестрицей, если она покончит с собою. Теперь же, когда она удалилась от мира, я и подавно с ней не расстанусь.

Девятнадцати лет от роду облеклась она в черную ризу схимницы и, уйдя от мира вместе с сестрою, молилась о будущей жизни. Печально и прекрасно то было!

Тогда промолвила мать их Тодзи:

— Если мир так устроен, что юные девушки уходят в монахини, зачем же их престарелой и слабой матери беречь свои седины? — И сорока пяти лет от роду она приняла постриг, обрила голову и вместе с обеими дочерьми всеми силами предалась Будде, молясь о грядущей жизни.

Вот миновала весна,

да и лето уже на исходе,

Ветер прохладный подул,

об осенней напомнив погоде.

Время Ткачихе-звезде

с Волопасом воссоединиться[55].

Время желанья писать

на летучем листке шелковицы.

Волны Небесной реки

для такого листка не преграда —

Станет веслом рулевым,

и другого Ткачихе не надо…

К западу солнце спешит

и за Черной горою садится.

Путь его скорбно следят

в одеяниях ветхих черницы.

«Там, где гряду облаков

озаряет закат, догорая,

Нас ожидает она,

благостыня заветного рая.

Радости Чистой земли

мы познаем в рождении новом,

Чужды соблазнам мирским

и греховным телесным оковам…»

Но от деяний своих

не уйти — и порою вечерней

Слезы монахини льют

о погрязших в пороке и скверне.

С наступлением ночи, заперев бамбуковую калитку, мать и дочери возносили молитву Будде при свете тусклой лампады, как вдруг кто-то тихо постучал в дверь.

Монахини испугались.

— О горе, не иначе как злой дух Мара[56] хочет помешать нашим смиренным молитвам! Кто навестит нас глубокой ночью в этой хижине, сплетенной из веток, в глухом горном селении, куда и днем-то никогда никто не заходит? Эту тоненькую дверцу легко сломать, даже если мы ее не откроем… Ничего другого не остается, как отворить дверь и впустить пришельца. Пусть он не пощадит нас, пусть лишит жизни — что ж, умрем, непрерывно взывая к будде Амиде, на которого мы возлагаем все упования, крепко веря в его священный обет[57]! Если же, услышав наши молитвы, явился за нами святой посланник, он возьмет нас с собой в Чистую землю… Скрепимся же духом и усерднее возгласим святые молитвы! — Так, ободряя друг друга, они отворили дверь, и что же? — то был не демон, в дверях стояла Хотокэ!

— Кого я вижу? Предо мной госпожа Хотокэ! Сон это или явь? — воскликнула Гио.

И Хотокэ, утерев слезы, ответила:

— Если я расскажу вам все без утайки, боюсь, вы не поверите мне, подумаете, будто я лгу, будто все это я только сейчас придумала: но и молчать я не в силах, ибо не хочу, чтобы вы считали, будто мне неведомы долг и чувство! Поведаю же обо всем по порядку… Все началось с моего непрошеного прихода в усадьбу князя, когда меня чуть было не прогнали и возвратили лишь потому, что вы замолвили за меня словечко. А я, вместо благодарности, осталась в усадьбе, — увы, беззащитная женщина, я осталась там против собственной воли! О, как я страдала! Потом, когда вас снова призвали и вы пели нам песни, стыд и раскаяние с новой силой жгли мою душу, а уж радости или веселья я не ведала и подавно. «Когда-нибудь и меня ждет такая же участь!» — думала я. Мне вспоминалась надпись, оставленная вами на бумажной перегородке, слова, что вы начертали: «…не дольше осенних морозов продержится летняя зелень!» «Истинно так!» — думала я. Но с тех пор вы куда-то исчезли, и я не знала, где вас искать. Когда же мне рассказали, что, приняв постриг, вы поселились все вместе в глухом, далеком селении, меня охватила беспредельная зависть! Я непрерывно молила Правителя-инока отпустить меня, но он по-прежнему был глух к моим просьбам. И тут глубокие раздумья нахлынули на меня. Я думала: весь блеск, вся слава в этом суетном мире — лишь краткий миг, мимолетное сновидение! К чему все радости, к чему успех и богатство?.. В кои-то веки мне выпало счастье родиться на свет человеком, приобщиться к учению Будды, — а ведь это редкостная удача! Погрузившись в пучину смерти, нелегко, ох нелегко будет снова сподобиться такого же счастья, как бы долго ни продолжалось круговращение жизни и смерти, сколько бы раз ни довелось умирать и снова рождаться![58] Молодость быстротечна, на нее нельзя полагаться! В нашем мире все непрочно, все зыбко, — мы не знаем, кто раньше сойдет в могилу, юноша или старец… Здесь все мимолетно — не успеешь перевести дыхание, а уж вот он — наступает твой смертный час… Век наш короче жизни мотылька-однодневки, быстротечнее блеска молнии в небе! Горе тому, кто, опьяненный недолгой радостью жизни, не помышляет о том, что ждет его после смерти!.. Вот с какой мыслью нынче утром я тайно покинула княжескую усадьбу и пришла к вам уже в новом обличье! — С этими словами Хотокэ сбросила с головы покрывало, и Гио увидела, что Хотокэ уже постриглась. — Я пришла к вам, приняв постриг! Простите же мне мое прежнее прегрешение! Если сжалитесь надо мной, станем вместе молиться и вместе возродимся к новой жизни в едином венчике лотоса![59] Но если все-таки не лежит ко мне ваше сердце, я тотчас же уйду отсюда, побреду куда глаза глядят, вдаль, упаду где-нибудь у подножья сосны, на циновку из мха, на древесные корни и стану взывать к Будде, сколько достанет сил, пока не сбудется заветное мое желание — пока не наступит смерть! — так в слезах изливала она свое сердце, полное скорби.

— Поистине мне и во сне не снилось, что на ум вам могли прийти подобные мысли! — сдержав слезы, ответила ей Гио. — Страдание — удел всех живых существ, обитающих в этом мире: мне надлежало смириться, понять, что таков уж мой горький жребий, а я то и дело роптала, гневалась и во всех своих бедах винила одну лишь вас! А ведь гнев — тяжкий грех, гнев в душе не позволит сподобиться возрождения к вечной жизни в обители рая… Так невольно причиняла я вред самой себе и в этой, и в будущей жизни. Но теперь, когда вы пришли сюда в монашеском одеянии, сам собой отпускается грех, в который я впала, и, стало быть, я могу теперь всей душой уповать на возрождение в раю. О великая радость! Когда с матерью и сестрой мы удалились от мира, люди считали наш поступок редкостным, небывалым, да мне и самой так казалось. Но ведь я приняла постриг оттого, что роптала на злую судьбу, гневалась на весь мир — что же удивительного, что в моем горестном положении я предпочла принять схиму! По сравнению с вашим решением мой поступок просто ничтожен — вам-то никто не причинял ни обиды, ни огорчения! Чтобы женщина, которой едва минуло семнадцать, настолько прониклась отвращением к греховному и так глубоко, всем сердцем пожелала возродиться в вечной жизни в Чистой обители рая — вот настоящее диво, вот подлинно благородная, истинно верующая душа! Ваш пример будет мне великим уроком, послужит благостным умудреньем! — И они поселились все вместе в одной хижине, утром и вечером украшали алтарь Будды цветами, возжигали курения и с умиротворенной душой, не волнуемой более земными страстями, молились о рае; и со временем осуществилось заветное желание всех четверых, и они возродились к вечной жизни в Чистой обители рая, — одни раньше, другие позже… В поминальном списке храма Долгого Поучения, Тёкодо, воздвигнутого государем Го-Сиракавой, всех четверых записали вместе: «Блаженные Гио, Гинё, Хотокэ и Тодзи». Поистине печальна и прекрасна их повесть!

7. Дважды императрица

В прежние годы и вплоть до недавних времен воины Тайра и Минамото вместе служили трону, вместе усмиряли ослушников, нарушавших закон и не почитавших власть государя. Оттого покой и порядок царили в мире. Но в смуту Хогэн пал в бою Тамэёси[60], а в смуту Хэйдзи — Ёситомо[61]. После их гибели всех отпрысков рода Минамото убили либо сослали в ссылку; отныне процветали одни лишь Тайра, все прочие и головы-то поднять не смели. Казалось, теперь навсегда наступит спокойствие в государстве. Однако после кончины государя-монаха Тобы по-прежнему то и дело вспыхивали вооруженные распри, а казни, ссылки, лишение сана, отнятие должности, что ни день, творились как самое обычное дело, и не было покоя в стране, и народ трепетал от страха. В особенности же с наступлением годов Эйряку и Охо усилились раздоры между двором прежнего императора Го-Сиракавы и царствующим владыкой императором Нидзё — из-за этих раздоров все царедворцы, и высших, и низших рангов, дрожали от страха, пребывая в постоянной тревоге, как будто стояли у края пучины[62], как будто ступали по тонкому льду… Прежний государь и нынешний император отец и сын — казалось бы, какая вражда может их разделять? А между тем то и дело творились дела одно чуднее другого — а все оттого, что приблизился конец света и помыслы людские обратились только к дурному… Что бы ни сказал государь-отец, император во всем ему перечил; тогда-то и случилось событие, поразившее всех, кто видел все это или слышал о нем, и вызвавшее всеобщее осуждение.

У почившего императора Коноэ осталась супруга, вдовствующая императрица[63], дочь Правого министра Кинъёси. После кончины государя покинула она двор, поселилась в усадьбе Коноэ-Кавара и, как подобает вдове, жила уединенно и скромно. В годы Эйряку исполнилось ей, верно, двадцать два или двадцать три года — возраст, когда расцвет уже почти миновал. Однако она слыла первой красавицей в государстве, и вот император Нидзё, помышлявший только о любовных утехах, для коих его новоявленный Гао Лиши[64] разыскивал красавиц по всей стране, послал ей любовное письмо. Но вдова и не подумала отвечать. Тогда государь, уже не скрывая своих намерений, послал в дом Правого министра высочайший указ, повелевавший вдовствующей императрице вступить во дворец как его законной супруге. Поступок неслыханный, из ряда вон выходящий! Сановники собрались на совет, и каждый высказал свое мнение.

— Если обратиться к сходным примерам в чуждых пределах, то в Тайском государстве императрица У Цзэ-тянь[65], после кончины супруга, императора Тайцзуна[66], снова вышла замуж за своего пасынка, императора Гаоцзуна[67]. Но то случилось в чужой стране, и потому дело особое… В нашем же государстве со времен императора Дзимму[68] сменилось на троне свыше семидесяти владык, однако ни разу не бывало, чтобы женщина дважды становилась императрицей! — так единогласно рассудило собрание.

Прежний государь Го-Сиракава тоже усовещивал сына, говоря, что недоброе дело он задумал, но император ответил:

— У Сына Неба нет отца и нет матери![69] В прежней жизни я соблюдал Десять заветов и в награду за это стал повелителем десяти тысяч колесниц[70]. Отчего же столь пустячному делу не свершиться по моей воле?! — И вскоре высочайшим указом назначил день свадьбы. Тут уж и государь-отец был бессилен что-либо изменить.

С той поры как вдовствующая императрица узнала об этом, она только и делала, что заливалась слезами. «Если бы в ту осень, во 2-м году Кюдзю, когда скончался мой супруг-император, я вместе с ним растаяла бы росинкою в поле или, приняв постриг, удалилась от мира, мне не пришлось бы переживать сейчас подобное горе!» — сокрушалась она. Министр, ее отец, стараясь утешить дочь, говорил:

— Только безумец перечит власти! Высочайший указ уже издан, значит, рассуждать поздно. Надо поскорее отправиться во дворец. Кто знает, может быть, счастье нам улыбнется, ты родишь сына, станешь Матерью страны, и меня, недостойного, будут почитать как государева деда. Это будет лучшее исполнение дочернего долга и великая подмога мне, старику! — так говорил он, она же в ответ не проронила ни слова.

В эти дни, рассеянно водя кистью по бумаге, сложила она стихотворение:

Не тонут в протоке слова,

как плавучий бамбук, —

теченьем уносит молву

о завидном уделе,

об этой повинности тяжкой…

Неизвестно, как прослышали люди об этих стихах, но их передавали из уст в уста и все жалели бедную женщину.

Вскоре наступил день отъезда во дворец. Министр-отец и другие придворные провожали невесту согласно церемониалу, с особой пышностью разукрасив карету, но она не спешила ехать, ибо свадьба эта была ей вовсе не по душе. Только когда стемнело и наступила глубокая ночь, позволила она усадить себя в карету.

Так вступила она в императорские чертоги, поселилась во дворце Прекрасных Пейзажей и преданно служила государю, советуя ему посвятить все помыслы управлению страной.

В тех покоях, во дворце Сисиндэн[71], Небесном Чертоге, есть раздвижные перегородки, на которых нарисованы мудрецы и святые[72]. На одних, как живые, изображены И Инь, Ди Улунь, Юн Ши-нань, Тайгун Ван, Жань Лисяныпэн, Ли Цзы и Сыма; на других — длиннорукие и длинноногие страшилища-люди и китайские кони на полном скаку, а в зале Демонов[73] — полководец Ли, как живой.

Прекрасные картины! Недаром сам Оно-но Тофу[74], правитель земли Овари, семь раз переписывал на них надпись! И еще есть там, говорят, во дворце Прохлады и Чистоты, раздвижная перегородка, на которой в давние годы Канаока из Косэ[75] написал предрассветную луну над далекой горной вершиной. Как-то раз покойный император Коноэ, еще в детские годы, расшалившись, запачкал эту картину, и пятно это так и сохранилось с тех пор. При виде сей памятной отметы императрица, наверно, с грустью вспомнила прошлое, потому что сложила стихотворение:

Не чаяла я,

что в жизни, столь краткой и бренной,

мне будет дано,

вернувшись сюда, любоваться

все той же луною в тумане…

С тоской вспоминала она о счастливой поре, когда душа в душу жила во дворце с покойным государем Коноэ.

8. Спор из-за скрижали

Но вот весной 1-го года Эйман разнесся слух, что император Нидзё болен, а с наступлением лета недуг его стал еще тяжелее. У императора был малолетний сын Рокудзё, рожденный ему дочерью Канэмори из Ики, помощника Главного казначея. Пошли толки, что наследником объявят этого двухгодовалого ребенка. И в самом деле, в том же году, в двадцать пятый день шестой луны, вышел высочайший указ о передаче трона малолетнему принцу. В тот же вечер состоялась церемония отречения больного императора Нидзё. Смятение и тревога охватили страну. Ученые люди, сведущие в делах минувших, говорили:

— Если обратиться к сходным примерам в прошлом, когда на троне в нашей стране восседали императоры-дети, увидим, что после государя Монтоку царствовал девятилетний государь Сэйва. Его дед по материнской линии, благородный Ёсифуса, помогал юному государю, подобно Чжоу-гуну[76], взявшему в руки власть, чтобы временно управлять страной вместо малолетнего Чжоуского Чэн-вана[77]. С той поры и началось регентство в нашем государстве!.. Император Тоба вступил на престол пятилетним, император Коноэ — трех лет от роду, но люди уже тогда твердили, что новые государи слишком уж незрелы годами! Ныне же императору Рокудзё исполнилось всего лишь два года. Такого еще никогда не бывало! О безрассудство!

Тем временем, в двадцать седьмой день седьмой луны того же 1-го года Эйман, прежний император Нидзё скончался. Ему было всего двадцать три года — цветок, увядший, не дождавшийся расцвета!.. Все обитательницы женских покоев, те, кто живет за парчовыми завесами и драгоценными ширмами, предавались глубокой скорби. В ту же ночь покойного государя похоронили у горы Фунаока, на равнине Рэндайно, к северо-востоку от храма Корюдзи.

Во время погребения между чернецами монастырей Энрякудзи[78] и Кофукудзи[79] вышел спор из-за того, кому раньше ставить священные скрижали — поминальные доски, и обе стороны нанесли друг другу изрядное оскорбление. Издавна повелось, что после захоронения праха покойного государя участники погребального церемониала, монахи из Нары, Южной столицы, и Хэйана, столицы Северной, ставят по четырем сторонам гробницы скрижали своего храма. По обычаю, первыми ставят скрижаль монахи Великого Восточного храма Тодайдзи[80] в Наре, воздвигнутого повелением императора Сёму, и все остальные признают за ними это неоспоримое право. Затем наступает черед монастыря Кофукудзи, основанного предками вельмож Фудзивара. За ними следуют монахи Энрякудзи, главного храма на Святой горе Хиэй, и, наконец, заканчивает обряд обитель Трех Источников, Миидэра[81], основанная по воле императора Тэмму блаженными вероучителями Кёдаем и Тисёдайси.

Но на сей раз — неизвестно, отчего и зачем? — монахи Святой горы нарушили обычай минувших лет и водрузили скрижаль вторыми, раньше чернецов Кофукудзи. Пока святые отцы из Нары судили и рядили, как ответить на эту дерзость, два рядовых чернеца монастыря Кофукудзи, Каннонбо и Сэйсибо, известные забияки, внезапно выскочили вперед — Каннонбо в коротком черном панцире, с алебардой на длинном белом древке, Сэйсибо — в желтовато-зеленом панцире, с мечом в черных лакированных ножнах, — повалили скрижаль Святой горы на землю и изрубили ее в мелкие щепки. При этом оба во весь голос горланили песню:

Эй, пой, гуляй кто хочет!

Водопад бурлит, грохочет.

Жарко солнце припекает,

А воды[82] не убывает.

Хлещи, водопад,

Шуму-грому всякий рад! —

после чего оба смешались с толпой собратьев, монахов Южной столицы, Нары, и скрылись.

9. Сожжение храма Киёмидзу[83]

Если бы монахи Святой горы ответили таким же бесчинством, то, верно, завязалась бы изрядная потасовка, но оттого ли, что задумали они нечто совсем иное, никто из них не промолвил ни слова. И то сказать, ведь совершалось погребение покойного государя, казалось бы, даже бесчувственные деревья и травы должны поникнуть от горя; а между тем и благородные, и низкорожденные, испуганные этим непристойным событием, все как один разбежались кто куда, не помня себя от страха.

Спустя два дня, в час Коня[84], вдруг прошел слух, что монахи Святой горы несметной толпой спускаются вниз, в столицу. Самураи и чиновники Сыскного ведомства прискакали к западному подножью горы, чтобы преградить им путь, но монахи без труда смяли их ряды и ворвались в город. И тут неизвестно кто сболтнул, будто прежний император Го-Сиракава нарочно приказал монахам спуститься с горы в столицу, дабы с их помощью расправиться с домом Тайра. По этой причине отряды самураев вступили во дворец и взяли под охрану все помещения дворцовой стражи у ворот на всех четырех сторонах ограды. Все родичи Тайра без промедления собрались в Рокухаре. Сам прежний государь Го-Сиракава поспешно прибыл туда же.

Князь Киёмори — в ту пору он был всего лишь дайнагоном — был чрезвычайно испуган этими слухами. Напрасно успокаивал его сын, князь Сигэмори, повторяя: «Не может того быть!» Все в Рокухаре ходило ходуном, шумело и волновалось.

Меж тем монахи горы и думать не думали нападать на дом Тайра. Вовсе не приближаясь к Рокухаре, они обрушились на совершенно непричастный к минувшей ссоре монастырь Киёмидзу и все там сожгли дотла, не пощадив ни одного строения — ни главного храма, ни монашеских келий, ибо храм Киёмидзу подчинялся монастырю Кофукудзи в Наре. То была месть за позор, пережитый монахами горы во время похорон покойного императора Нидзё.

Наутро у ворот сожженного храма кто-то воткнул доску с надписью: «„Вера в Каннон[85] превращает геенну огненную в прохладный пруд!“ — твердили вы. — Что, помогла вам ваша молитва?!» А день спустя появилась ответная надпись: «Благость Каннон непостижима и вечна, неисповедимы ее пути!»


Когда монахи вернулись обратно к себе на гору, прежний государь Го-Сиракава тоже отбыл из Рокухары в свой дворец Обитель Веры, Ходзюдзи[86]. Провожал его одни князь Сигэмори, — отец, князь Киёмори, остался из предосторожности дома. Когда Сигэмори возвратился обратно, отец сказал ему:

— Недаром государь пожаловал самолично к нам сюда, в Рокухару! Не зря возникли все эти слухи! Он давным-давно задумал извести весь наш род, да и все его приближенные советуют ему то же! Надо быть начеку!

— Прошу вас, ни единым словом, ни намеком не выказывайте подобных подозрений! — ответил князь Сигэмори. — Это только привлечет внимание и причинит нам один лишь вред. А что до этих слухов, то, если вы будете во всем повиноваться монаршей воле и милосердно относиться к людям, боги и будды[87] защитят вас, и никакой беды с вами не приключится! — И, сказав так, он удалился в свою усадьбу Комацу.

— Сигэмори, как всегда, слишком уж благодушен! — только и вымолвил в ответ князь Киёмори.

А государь, вернувшись к себе, обратился к многочисленным своим приближенным:

— Поистине у меня и в мыслях не было ничего такого, о чем толкует молва! И кто их только распустил, эти слухи!

В этот час находился тут инок Сайко, одни из самых влиятельных сановников при дворе государя. Он сказал:

— Недаром говорится: «Небо лишено дара речи. Свою волю оно вещает устами смертных». Семейство Тайра ведет себя не по праву своевольно и дерзко: возможно, в этих слухах явлена воля Неба!

«Безрассудные речи! — услышав его слова, зашептались между собой царедворцы. — У стен есть уши! О страх и ужас!»

10. Наследник престола

По случаю траура по покойному императору Нидзё во дворце не совершалось ни церемонии Очищения[88], ни церемонии Первого Подношения риса[89]. В том же году, в двадцать четвертый день последней луны, высочайшим указом было даровано звание принца крови малолетнему Такакуре, сыну прежнего государя Го-Сиракавы, рожденному от его супруги, государыни Кэнсюнмонъин[90]. С наступлением Нового года название годов изменили, начались годы Нинъан. В том же году, в восьмой день десятой луны, шестилетний принц Такакура был провозглашен наследником престола. Он доводился дядей царствующему государю Рокудзё, которому от роду было всего три года, так что наследник оказался старше императора. Впрочем, нечто подобное бывало и в минувшие времена, во 2-м году Канва, когда император Итидзё вступил на престол семилетним, а наследником провозгласили будущего императора Сандзё, которому исполнилось в ту пору одиннадцать лет…

Двухлетним начал царствовать государь Рокудзё, и было ему всего лишь пять лет, когда он уже покинул престол — отрекся в пользу нового императора Такакуры. Еще и обряда совершеннолетия не успел совершить, а уже стал именоваться прежним государем! Такого, наверно, никогда еще не бывало ни в нашей стране, ни в Китае!

Церемония вступления на престол нового императора Такакуры совершилась в третьей луне 2-го года Нинъан. С воцарением этого государя дом Тайра, казалось, будет благоденствовать еще больше. Августейшая мать, госпожа Кэнсюнмонъин принадлежала к семейству Тайра и, сверх того, доводилась младшей сестрой супруге князя Киёмори, госпоже Ниидоно. Дайнагон Токитада Тайра был ее старшим братом и, значит, родным дядей государя. Казалось, ни во дворце, ни за его пределами не было вассала, более могущественного, чем Токитада. Продвижение в званиях, новые назначения — все вершилось по воле этого человека. Точь-в-точь как вознесся некогда Ян Гочжун[91], брат Ян-гуйфэй, любимой наложницы императора Сюаньцзуна, так и сей Токитада стал первым человеком на свете. Молва его восхваляла, процветанию его не было предела. Сам князь Киёмори держал с ним совет по всем делам государства, большим и малым, за что люди украдкой прозвали Токитаду регентом Тайра.

11. Поезд вельможи

В шестнадцатый день седьмой луны 1-го года Као, прежний государь Го-Сиракава постригся в монахи, но и приняв духовный сан, он по-прежнему ведал всеми делами в государстве, так что двор его ничем не отличался от резиденции царствующего монарха. Всех своих приближенных, начиная от вельмож и кончая погонщиками волов и самураями дворцовой охраны, он обласкал и щедро осыпал милостями. Но так уж устроены люди, что всегда и всего им мало. Близкие друзья не раз шептались между собою: «Вот если бы правитель такой-то земли умер, освободилась бы его должность!» Или: «Если не станет имярек, его место будет свободно!»

Сам Го-Сиракава не раз говорил своим приближенным:

— С давних времен верные государевы слуги истребляли врагов-смутьянов, но никто не чинил такого самоуправства, как Тайра! Садамори[92] и Хидэсато[93] одолели крамольника Масакадо, Ёриёси[94], расправился с Садатоо и Мунэтоо[95], Ёсииэ[96] уничтожил Такэхиру и Иэхиру[97], и что же? В награду им пожаловали всего лишь звание правителей различных земель, чем они были вполне довольны! Киёмори же ведет себя неслыханно дерзко и своевольно, всех остальных ни во что не ставит. А все оттого, что близится конец света и власть императоров утратила свою силу!

Так говорил государь-инок, но удобного повода поставить Тайра на место все не случалось, и ему никак не удавалось их проучить. Что же до семейства Тайра, то они вовсе не питали злобы или вражды ко двору государя Го-Сиракавы, так что до поры до времени все обходилось тихо. Началась же смута в государстве вот по какой причине:

В шестнадцатый день десятой луны, во 2-м году Као, выпал снег; прекрасен был вид осенних увядших полей, покрытых пятнами снега. И вот Сукэмори, второй сын князя Сигэмори (в ту пору ему было тринадцать лет, и он имел звание всего лишь правителя земля Этидзэн), отправился на охоту в окрестности равнин Мурасакино, Рэйдайно и конского ристалища Укон. С ним была свита — человек тридцать молодых самураев; взяв с собой множество соколов, они целый день гоняли перепелов и жаворонков. Когда же сумерки окутали землю, пустились они в обратный путь, в Рокухару.

А в это время знатный придворный, первый советник царствующего монарха, регент Мотофуса выехал из своей усадьбы, что стояла на перекрестке двух дорог, Накамикадо и Хигаси-тоин, и направился во дворец государя. Желая прибыть к воротам Благоухания, ехал он сперва по дороге Хигаси-тоин, потом карета свернула к западу, на дорогу Оимикадо; здесь, в местности Инокума, свита вельможи лицом к лицу столкнулась с всадниками юного Сукэмори.

— Кто вы такие? Что за дерзость! Это поезд его светлости регента, прочь с коней! — закричали слуги, но, увы, среди тех, к кому они обращались, не нашлось никого, кто уважал бы правила этикета, ни один самурай не сошел с коня, не проявил почтение к закону. Они вовсе не желали свернуть с дороги, вознамерившись проложить себе путь прямо через поезд вельможи.

Меж тем стало уже совсем темно; не подозревая, что перед ними внук Правителя-инока, — а может быть, и догадавшись, но притворяясь, что это им неизвестно, — слуги его светлости силой стащили юношей с коней, и том числе самого Сукэмори, всех поколотили и осмеяли. Бедняга Сукэмори, едва живой, чуть ли не ползком добрался до Рокухары. Когда же он описал все происшествие деду своему, Правителю-иноку, тот разгневался не на шутку.

— Пусть он хоть трижды регент, но должен почитать родного моего внука! Допустить, чтобы ребенка избили — ни с чем не сообразное поведение! Нельзя оставить без внимания такой поступок, а то люди, чего доброго, и вовсе потеряют к нам уважение! Нет, я не успокоюсь до тех пор, пока этот вельможа хорошенько не уразумеет, на кого он осмелился поднять руку. Обида должна быть отомщена! — так говорил он, но князь Сигэмори рассудил по-другому.

— Никакой обиды я тут не вижу. Если бы неуважение к моему сыну проявил Еримаса, Мицумото или кто-нибудь другой из родичей Минамото, это и впрямь было бы оскорблением нашей родовой чести. Мой сын, отрок, не сошел с коня при встрече с каретой уважаемого вельможи — вот это и есть безобразный поступок! — И, призвав самураев, сопровождавших Сукэмори, он сказал им: — Впредь ведите себя осмотрительнее! А за вашу грубость при встрече с поездом регента мне придется принести извинения! — С этими словами князь Сигэмори вернулся в свою усадьбу Комацу.

Спустя несколько дней, втайне от князя Сигэмори, Правитель-инок призвал шестьдесят самураев во главе с Цунэтоо из Намбы и Канэясу из Сэноо, людей необузданных, грубых, родом из захолустья, не ведавших страха и в целом свете боявшихся лишь одного — ослушаться приказаний своего господина, — и сказал им:

— В двадцать первый день этой луны во дворце назначено обсуждение предстоящей церемонии совершеннолетия государя, так что его светлость непременно туда поедет. Повстречайте его где-нибудь по дороге, отрежьте пучки волос форейторам и всей свите и отомстите за позор Сукэмори!

Меж тем регент Мотофуса, ни о чем не подозревая, повелел на сей раз устроить выезд даже более пышный, чем обычно, — ведь он ехал на совет, чтобы обсудить церемонию совершеннолетия государя, предстоящую в новом году; а также церемонию восшествия на престол и новогодние празднества, когда производят очередные назначения на должность. На этот раз регент решил въехать во дворец через ворота Приветствия Мудрости, и потому поезд направился по дороге Накамикадо на запад. Неподалеку от Инокумы его уже поджидали триста самураев из Рокухары, все верхом и в полном боевом снаряжении. Со всех сторон окружили они поезд его сиятельства; грянул боевой клич, и тут же кинулись они стаскивать с коней форейторов и прочих свитских. Напрасно те пытались бежать, — самураи гонялись за ними, а поймав, валили на землю, пинали ногами и всем отрезали волосы, собранные в пучок. Среди свитских находился благородный Такэмото из Правой дворцовой стражи, — ему тоже срезали волосы. В особенности же гонялись они за благородным Таканори; поймав его и срезав волосы, крикнули: «Эй ты, скотина, это не тебе мы срезали волосы! Считай, что это волосы твоего господина!» Карету регента во многих местах проткнули кончиками боевых луков, сорвали и бросили наземь бамбуковые завесы, обрезали постромки и хомут у вола, словом, бесчинствовали, как только умели и, наконец, ликуя, с победным кличем умчались обратно, в Рокухару.

«Молодцы! Славно!» — похвалил их Правитель-инок.

В свите регента был некий Кунихиса-мару, один из скороходов при карете, родом из селения Тоба, низкорожденный, но добрый сердцем юноша. Обливаясь слезами, кое-как поправил он постромки и помог его сиятельству вернуться в свою усадьбу. Утирая слезы рукавом парадной одежды, возвратился регент домой, — словами не описать, какое жалкое зрелище являл теперь собой его поезд!

Никогда еще не бывало, чтобы с отпрыском славного дома Фудзивары, вельможей в самом высоком ранге, обошлись подобным образом, не говоря уж о великих предках его — Каматари, Фубито, Ёсифусе или Мотоцунэ. С этого и начались все злодеяния Тайра.

Узнав о случившемся, огорчился князь Сигэмори! Всех самураев, участников нападения, он строго наказал и прогнал со службы.

— Пусть даже на то был приказ Правителя-инока, но как же вы от меня его скрыли? А виноват во всем Сукэмори! Недаром говорится: «Сандаловое дерево благоухает с первых же двух листочков!» Тебе уже полных тринадцать лет, пора бы знать правила поведения и поступать благоразумно! Дерзость твоя наносит лишь вред славе Правителя-инока. Поступок твой доказывает, что тебе неведомо почтение к старшим! Ты и есть главный виновник! — И, сказав так, князь Сигэмори временно удалил сына в Исэ. Все — и господа, и вассалы — уважали князя за мудрость и хвалили за справедливость.

12. Оленья долина

Из-за этого происшествия обсуждение предстоящей церемонии совершеннолетия императора Такакуры[98] в тот день отложили. Совет собрался заново во дворце государя-инока двадцать пятого дня той же луны.

В четырнадцатый день двенадцатой луны регенту Мотофусе пожаловали звание Главного министра — не мог же он бесконечно оставаться Левым министром! В семнадцатый день, он, как обычно, отблагодарил за новое звание, устроив пир и торжественную церемонию. И все же спокойствие в мире не наступило.

Меж тем год подошел к концу. Наступил 3-й год Као. В пятый день первой луны отпраздновали совершеннолетие государя, в тринадцатый день император Такакура пожаловал во дворец своих августейших родителей. Государь-инок Го-Сиракава с супругой Кэнсюнмонъин ждали его и вышли ему навстречу. Каким же прекрасным показался им сын, когда они впервые увидели его в парадном головном уборе взрослого человека! Дочь Правителя-инока стала его супругой в ранге него — младшей императрицы. Лет ей было пятнадцать, для вящего почета считалась она приемной дочерью государя-инока Го-Сиракавы.

Как раз в это время министр Моронага[99] вознамерился отказаться от звания главного военачальника Левой стражи. Слух, что это звание пожалуют вельможе Дзиттэю[100]. Тюнагон Канэмаса[101] также хотел получить это звание. А кроме того, страстно мечтал именоваться военачальником Левой стражи дайнагон Наритика[102], третий сын покойного тюнагона Касэя. Этот Наритика был любимцем государя Го-Сиракавы. Уповая на поддержку своего августейшего покровителя, он отправил сотню монахов в храм бога Хатимана[103] и приказал им в течение семи дней читать перед алтарем от начала и до конца всю Великую сутру Высшей Мудрости[104]. И вот в самый разгар молений с горы Мужей Отокояма, слетели три голубя, затеяли драку на ветвях большого померанцевого дерева, растущего перед храмом, и вскоре заклевали друг друга насмерть. Голуби — первые слуги великого бодхисатвы Хатимана. Никогда еще не случалось столь странного происшествия, и потому преподобный Кёсэй, служивший в то время келарем в храме, доложил о драке голубей во дворец государя Го-Сиракавы. Придворные жрецы обратились к оракулу, и оракул предсказал: «Близится смута». И еще возвестил он: «Самому государю-иноку ничего не грозит, но вассалам его надо остерегаться». Дайнагон Наритика, не убоявшись такого предостережения, семь ночей кряду, по обету, ходил пешком из своей усадьбы в Верхний храм Камо[105], — днем его могли бы заметить люди. В седьмую, последнюю ночь обета он, возвратившись домой усталый, прилег отдохнуть и задремал. Во сне привиделось ему, будто пришел он в храм молиться, отворил двери, ведущие во внутреннее святилище, и вдруг звучный, красивый голос торжественно возгласил:

Вешних вишен цветы!

На ветер с реки Камогава

не таите обид —

ибо вашему увяданью

уж ничто помешать не в силах…

Но и этому предсказанию не внял дайнагон Наритика. Он послал в Верхний храм Камо знакомого чародея, приказал ему устроить алтарь в дупле огромной криптомерии, растущей позади храма, и сто дней кряду произносить заклятия, взывая к демону тьмы Дакини[106]; внезапно в это огромное дерево ударила молния, вспыхнул пожар, храм чуть не загорелся, сбежавшимся жрецам едва удалось погасить огонь. Тут хотели они прогнать чародея, творящего греховные заклинания, но тот и с места не двинулся, говоря: «Я обязан пробыть тут сто дней. Сегодня пошел лишь семьдесят пятый, и потому я отсюда не тронусь». Доложили об этом во дворец. «Действуйте согласно закону, — приказал государь-инок, — гоните его взашей!» Тогда жрецы, вооружившись дубинками, стали колотить чародея по голове и прогнали его прочь. Всем известно, что боги не терпят, когда люди нарушают порядок, установленный Небом; дайнагон молился о звании военачальника, коего по положению своему не был достоин, оттого и случились все эти чудеса.

В те времена продвижение в званиях, назначение на должность совершались не по воле императора или государя-инока Го-Сиракавы, не по решению правителя-регента. Все творилось единственно по усмотрению дома Тайра, а посему ни Дзиттэй, ни Канэмаса так и не получили желанного звания. Оно досталось военачальнику Правой стражи князю Сигэмори Комацу[107], старшему сыну и наследнику дома Тайра, — теперь он возвысился до звания военачальника Левой стражи, а его прежнее звание перешло к следующему за ним брату князю Мунэмори, одним скачком обогнавшему многих и многих вельмож, старше его по рангу. Что сказать о столь дерзком самоуправстве?! В особенности обидно было Дзиттэю — ведь он имел высокое звание дайнагона, происходил из благороднейшего знатного дома Токудайдзи[108], талантами и умом превзошел многих, был старшим сыном и наследником в своем семействе, а его обогнал в звании сын дома Тайра, и при этом даже не самый старший! «Не иначе как он уйдет в монахи!» — шептались между собой люди, но Дзиттэй сказал: «Нет, погляжу еще немного, как пойдут дела в этом мире!» — и, сложив с себя придворный ранг дайнагона, удалился в свою усадьбу.

А дайнагон Наритика — страшно вымолвить! — думал: «Я стерпел бы, если б звание военачальника Правой стражи досталось благородному Дзиттэю или Канэмасе. Но оказаться ниже второго сына из дома Тайра — это уж слишком! Такой произвол нельзя сносить бесконечно. Будь что будет, а я добьюсь своей цели любой ценой! Пусть даже весь их род придется для этого изничтожить!»

Отец его, Иэнари, был всего-навсего тюнагоном. А Наритика, даром что младший сын, носил звание второго ранга, титул дайнагона, получил в дар обширные земли, старший сын его и даже вассалы были осыпаны щедротами трона. Чего же ему не хватало, что замыслил он подобное дело? Не иначе как демон его попутал, другого объяснения не сыщешь! В смуту Хэйдзи его уже приговорили однажды к смерти, когда он примкнул к мятежному Нобуёри, но князь Сигэмори всячески за него заступался, и в ту пору голова дайнагона уцелела. И вот ныне, забыв о прошлом благодеянии, он в укромном месте, втайне от посторонних, готовил оружие, подговаривал воинов-самураев и только этим и занимался.

У подножья Восточной горы, Хигасияма, было место, именуемое Оленья долина. Оно примыкало к владениям монастыря Миидэра. Здесь, в горной глуши, находилось имение Сюнкана — почти неприступная крепость. Часто собирались здесь единомышленники и на все лады обсуждали, оттачивали все подробности заговора против семейства Тайра. Однажды сюда пожаловал даже сам государь-инок Го-Сиракава. Вместе с ним преподобный Дзёкэн, сын покойного сёнагона Синдзэя[109]. В этот вечер, под шум пирушки, государь посвятил его в заговор.

— Государь, я поражен, — в смятении воскликнул Дзёкэн. — Здесь не я один — многие слышали ваши речи. А раз так, тайна очень скоро выйдет за пределы этого дома, и великая смута начнется в государстве!

Услышав эти слова, дайнагон Наритика изменился в лице, вскочил с места, но в это время широким рукавом кафтана зацепил стоявшую перед ним бутылочку с сакэ, и она упала на пол.

— Что там такое? — спросил государь-инок, и дайнагон, усаживаясь на место, ответил:

— Тайра пали!

Го-Сиракава рассмеялся и молвил:

— Господа, так давайте же веселиться!

Тут вышел вперед монах Ясуёри и сказал:

— Ох, слишком уж много здесь таких «тайра», немудрено, что я захмелел!

А Сюнкан спросил:

— Как же нам с ними поступить?

И тогда инок Сайко ответил:

— Да лучше всего — голову снять! — И с этими словами, отломив бутылочную головку, удалился.

Преподобный Дзёкэн чуть не лишился дара речи при виде столь дерзостного поступка. С какой стороны ни посмотри, страшное задумали дело! Кто же были эти друзья-сообщники? Инок Рэндзё, в миру Наримаса, Сюнкан, управитель храмов Хоссёдзи, Мотоканэ, правитель земли Ямасиро, придворные Масацуна, Ясуёри, Нобуфуса. Сукэюки, Юкицуна из рода Минамото, боковой ветви, что в Сэтцу; к ним присоединились многие самураи из дворцовой стражи государя Го-Сиракавы.

13. Битва в Угаве

Сей Сюнкан, управитель монастырских земель Хоссёдзи, храмов Торжества Веры, был внуком дайнагона Гасюна из рода Минамото и сыном преподобного Канги из столичного храма Кидэра. Дед его, дайнагон, хотя и не принадлежал к числу самураев, нрав имел столь свирепый, что даже не разрешал людям проходить и проезжать мимо своей усадьбы; постоянно стоял он у главных ворот и, скрежеща зубами, так и кипел от злобы. Кто знает, может быть, оттого, что Сюнкан был внуком такого человека, он тоже, даром что носил духовное звание, нрав имел крутой, несговорчивый. Это и толкнуло его на безрассудный, опрометчивый шаг. Меж тем дайнагон Наритика, призвав Юкицуну, сказал ему:

— Мы рассчитываем, что вы, как опытный воин, возглавите наше войско. При благополучном исходе дела вы получите поместья и земли сколько душе угодно. А для начала возьмите это хотя бы на колчаны для луков! — И преподнес ему пятьдесят танъов[110] дорогой белой ткани.


В пятый день третьей луны 3-го года Ангэн благородный Моронага был назначен Главным министром, а князь Сигэмори Комацу — министром по делам государства, обогнав и звании дайнагона Садафусу[111]. Военачальник Левой дворцовой стражи и одновременно министр — можно ли желать большего! По этому случаю был устроен великий пир. Почетным гостем был, говорят, Левый министр Цунэмунэ[112]. Должность Левого министра была наследственной в семье Моронаги, но, памятуя о злосчастной судьбе отца — Левого министра Ёринаги (молва нарекла его Злобным), Моронага не хотел носить это звание и добровольно от него отказался.


В старину государи, уступившие трон сыновьям или внукам, не держали дворцовой стражи. Впервые ее учредили при бывшем императоре Сиракаве; с тех пор и вплоть до нынешних времен многие перебывали на этой службе. С юных лет служили там Тамэёси и Морисигэ, в ловкости и проворстве не имевшие равных. При императоре Тобе отец и сын Суэнори и Суэёри опять-таки вместе несли там службу, передавали прошения на имя бывшего государя. Но все эти люди знали свое место и вели себя, как подобает в их положении. Однако в дворцовой страже государя-инока Го-Сиракавы служили заносчивые, наглые люди, вельмож и придворных не ставили ни во что, предписанные этикетом правила поведения не соблюдали. Многие из них, имевшие ранги самые низкие, теперь продвинулись к самым высоким, а вслед за тем удостоились права бывать во дворце. Столь стремительное продвижение стало ныне самым обычным делом, оно-то и породило в людях непомерные вожделения, оттого и затеяли они безрассудный, преступный сговор.

Были среди них двое, Моромицу и Нарикагэ, в прошлом вассалы покойного сёнагона Синдзэя[113]. Моромицу был когда-то низшим чиновником у правителя земли Ава, а Нарикагэ, хоть и вырос в столице, происходил из подлого звания. В свое время оба служили рядовыми стражниками в знатных домах, далеко от столицы, но, будучи от природы смышлеными, даром что простолюдины, в конце концов попали на службу во дворец государя Го-Сиракавы: Моромицу — в Правую, а Нарикагэ — в Левую стражу, одновременно удостоившись звания лучников.

Когда в смутное время Хэйдзи погиб их господин Синдзэй, оба приняли постриг; однако и после принятия духовного звания они по-прежнему оставались на службе, ведая дворцовыми кладовыми. Моромицу стал именоваться в монашестве Сайко, иноком Левой стражи, Нарикагэ — Сайке, иноком Правой стражи.

Сайко был сын Моротака. Этот тоже благодаря покровительству государя был в большой силе, стал чиновником Сыскного ведомства пятого ранга, а затем, в конце 1-го года Ангэн, при раздаче должностей по случаю церемонии Изгнания Зла[114], стал правителем земли Кага. Не успел Моротака получить эту должность, как стал чинить беззакония, нарушать установленные порядки, отнимать и присваивать поместья, принадлежавшие буддийским и синтоистским храмам и знатным семействам, — словом, творил дела поистине безобразные. Пусть приблизился конец света, пусть столетия отделяют нас от счастливых времен мудрого Шао-гуна[115] все же правителю надлежало бы справедливо управлять вверенным ему краем! Моротака же, не помышляя о том, своевольничал и бесчинствовал.

Летом 2-го года Ангэн правитель Моротака назначил своим наместником младшего брата Мороцунэ. И вот что случилось вскоре после того, как сей наместник прибыл на землю Кага. Неподалеку от усадьбы наместника, в уединенной горной местности, стоял храм Угава. Как-то раз наместник, проезжая мимо этого храма, увидел, что монахи нагрели воду и совершают омовение, купаясь в бочке; он въехал во двор, всех разогнал и сам залез в бадью для купания, а потом приказал своим подчиненным спешиться и вымыть коней водой, приготовленной для монахов. Монахи, понятное дело, разгневались. «С древних времен ни один правитель не смел и ногой ступить за ограду святого храма! — заявили они. — Соблюдайте обычай прошлого и немедленно покиньте пределы монастыря!» Но наместник Мороцунэ дерзко ответил: «Прежние наместники все были дурни, вот вы и своевольничали. Меня вам не удастся морочить. Я заставлю вас повиноваться закону!»

Не успел он договорить, как монахи напали на его подчиненных, пытаясь выгнать их за ограду, те же со своей стороны рвались во двор храма. Любимому коню Мороцунэ перебили тут ноги. Обе стороны обнажили мечи, стали рубить и стрелять друг в друга, и началась сеча. Наместник, как видно, поняв, что монахов легко и просто не одолеешь, с наступлением ночи убрался прочь. А наутро скликнул всех чинов земельной управы и во главе тысячи всадников нагрянул в Угаву, где сжег дотла все строения, не пощадив ни единой кельи.

Сей монастырь Угава подчинялся главному храму на Белой горе, Хакусан[116]. Кто же отправился в главный храм с жалобой на бесчинство наместника Мороцунэ? То были престарелые монахи Тисяку, Какумё, Ходайбо, Сети, Какуон, Тоса и многие другие.

Услышав такое, поднялись как один все монахи трех храмов и восьми обителей монастыря Хакусан и в сумерки девятого дня седьмой луны того же года силой в две с лишним тысячи человек подступили к усадьбе наместника Мороцунэ. «Солнце уже зашло. Отложим битву до утра!» — решили они и затаились в засаде.

Дышал прохладой осенний ветер, росой покрылись листва и травы; и молния пронзала тучи, и в блеске молний сверкали стальные украшения шлемов…

Меж тем наместник, учуяв, верно, что ему несдобровать, той же ночью обратился в бегство и отбыл в столицу. Когда на рассвете монахи приблизились к усадьбе и дружно грянул их боевой клич, из усадьбы не донеслось в ответ ни звука. Послали лазутчика на разведку. «Все убежали!» — доложил он. Делать нечего, пришлось монахам ни с чем воротиться домой на Святую гору. В двенадцатый день восьмой луны, в час Коня, в тот самый миг, когда ковчег[117] прибыл к восточному подножью Святой горы, с севера раздался оглушительный удар грома; громовые раскаты с грохотом покатились в направлении столицы. Внезапно повалил снег, и все крутом — и горы, и строения, и вечнозеленые кроны деревьев, — все скрылось под белоснежным покровом.

14. Священный обет

Ковчег поместили в храме Мародо[118]. Между божествами храмов на Белой горе, Хакусан[119], и Мародо связь глубока и тесна, как крепки узы, соединяющие родителей и детей[120]. Чем бы ни окончилось прошение, которое собрались подать монахи, поражением или успехом, оба великих бога несомненно возликовали при неожиданной встрече, и радость эта была превыше счастья рыбака Таро Урасимы, когда, вернувшись из подводного царства Царя-дракона, он повстречал своих правнуков в седьмом колене[121], превыше радости сына, покинутого отцом еще до рождения[122], когда спустя много лет он впервые улицезрел Шакья-Муни на священном Орлином пике[123]. Собрались все три тысячи монахов Святой горы Хиэй, рядами, плечом к плечу, стояли жрецы всех семи синтоистских храмов. Словами не описать, как торжественно звучали громогласно распеваемые молитвы, непрерывное чтение сутры!

Вскоре монахи Святой горы подали государю Го-Сиракаве прошение: Моротаку, правителя земли Кага требовали они сослать в дальнюю ссылку, а наместника Мороцунэ — заточить в темницу. Но государь-инок колебался, решения не принимал.

— Не к добру это, не следует медлить! — встревоженно шептались умудренные опытом царедворцы. — С древних времен челобитные монахов Святой горы ставили превыше всех прочих жалоб. Уж на что безупречными вассалами были министр-казначей Тамэфуса[124] или наместник правителя Дадзайфу Суэнака, а пришлось обоим изведать горечь ссылки, ибо этого потребовали монахи. Ныне тем более надлежит уважить их просьбу — ведь речь идет о Моротаке, человеке вовсе ничтожном! Тут и рассуждать нечего!

Но ни одни не высказал этого открыто и громко, ибо недаром сказано: «Высшие избегают советовать государю, боясь лишиться щедрых окладов; низшие молчат, опасаясь понести наказание…»[125]

«Три вещи мне неподвластны — воды реки Камо, игральные кости и монахи горы Хиэй», — во время оно говорил сам государь-инок Сиракава, признаваясь в своем бессилии обуздать воинственных чернецов. А в царствование императора Тобы, когда монахи Святой горы пожелали, чтобы храм Источник Мира, Хэйсэндзи, в краю Этидзэн, отдали в их владение, государь, глубоко чтивший учение Святой горы, вынужден был исполнить эту своевольную просьбу, с горечью отметив в своем указе, что ради сохранения мира иной раз приходится попирать справедливость и называть черное белым…

Как-то раз Масафуса Оэ[126] спросил у государя-инока Сиракавы: «Государь, как бы вы поступили, если бы монахи горы Хиэй спустились в столицу и, дабы подкрепить свои просьбы, принесли с собой священные ковчеги?»

— Мне пришлось бы удовлетворить любое их прошение! — ответил государь-инок.

15. Бунт монахов

Уже несколько раз подавали монахи Святой горы челобитную государю-иноку Го-Сиракаве: Моротаку, правителя земли Кага, требовали они отправить в ссылку, а Мороцунэ, его наместника, заточить в темницу, однако ответа на свою жалобу так и не получили. Тогда монахи отменили праздник в честь бога Хиёси[127], пышно разукрасили паланкины со священными ковчегами трех храмов — Дзюдзэндзи, Мародо и Хатиодзи[128], подняли их на плечи, и утром в час Дракона[129] тринадцатого дня четвертой луны 3-го года Ангэн устремились к императорскому дворцу. В окрестностях Сагаримацу, Кирэдзуцуми, Тадасу, Умэтады, Янагихары, у реки Камо к ним присоединилось множество рядовых чернецов, послушников, служки из синтоистских храмов, так что шли они теперь уже несметной толпой. Ковчеги двинулись по Первой дороге. Священные сокровища сверкали на солнце, поражая все взоры: казалось, будто солнце и луна спустились на землю.

Тут был отдан приказ — воинам Тайра и Минамото стать боевым заслоном у дворца со всех четырех сторон, дабы преградить путь монахам. Князь Сигэмори Тайра во главе трех тысяч всадников защищал восточную сторону — ворота Ясного Солнца, Приветствия Мудрости и ворота Благоухания. Его младшие братья Мунэмори, Томомори и Сигэхира вместе с дядьями Ёримори, Норимори, Цунэмори держали оборону с юга и запада. От дома Минамото призван был Ёримаса, служивший в дворцовой страже, вместе с родичами Хабуку и его сыном Садзуку, отпрысками боковой ветви Минамото из местности Ватанабэ. Во главе малочисленного отряда всего в триста с небольшим всадников встали они с северной стороны, у Швейной палаты[130]. Войска здесь было мало, а место обширно, так что воины растянулись цепочкой далеко друг от друга, — порвать столь скудную оборону, казалось, не оставит труда.

Увидев, что силы Ёримасы невелики, монахи вознамерились внести ковчеги через северные ворота. Но Ёримаса был человеком мудрым. Он спешился, снял с головы шлем и почтительно склонился перед ковчегами; так же поступили все его воины. Затем Ёримаса отправил к монахам посланца — одного из воинов Ватанабэ по имени Тонау.

В тот день Тонау надел поверх светло-зеленого боевого кафтана желтый панцирь с узором из мелких цветочков сакуры; на рукояти и гарде его меча блестела насечка из красной меди, стрелы в колчане были увенчаны белыми орлиными перьями, а под мышкой он держал красный лакированный лук. Сняв шлем, Тонау преклонил колени перед ковчегом.

— Послание к святым отцам от благородного Ёримасы! — провозгласил Тонау и передал:

«Нынешняя жалоба Святой горы обоснована и бесспорна. Человек посторонний, я и то сожалею, что решение по вашей жалобе задержалось. Ваше желание войти во дворец с ковчегом мне тоже понятно. Но вы видите — войска у меня мало. Если мы откроем ворота и пропустим вас, чтобы вы прошли во дворец без помехи, это не послужит вашей славе в грядущем, ибо назавтра даже малые дети в столице поднимут вас на смех, называя трусами. Если вы внесете ковчег — значит, станете ослушниками, нарушите августейшую волю; если мы преградим вам путь — боги Святой горы, которых мы издавна почитаем, отвернутся от нас и путь воина будет нам заказан навеки… Любой выбор представляется мне прискорбным! А с восточной стороны ворота обороняет князь Сигэмори, у него могучее войско. По моему разумению, подобает вам пробиваться через те ворота!»

Так передал Тонау: и, услышав его слова, монахи на мгновенье заколебались.

Многие из числа молодых монахов закричали:

— Что за нелепые доводы! Вносите ковчеги через эти ворога, и дело с концом!

Но тут выступил вперед Гоун, старый монах, первый умник и самый ученый из всех монахов Святой горы.

— Сказано справедливо! — произнес он. — Раз мы взяли с собой ковчеги, дабы подкрепить нашу просьбу, значит, славу в веках можно заслужить, только пробившись с боем, одолев могучее войско! Ёримаса — прямой потомок Цунэмото[131], основателя рода Минамото, он прославленный воин, ни разу не ведавший поражения. Но не только воинской доблестью он известен — он и стихотворец прекрасный! Однажды, когда император Коноэ еще сидел на троне, во дворце происходило поэтическое состязание, и государь задал тему: «Дерево в дальних горах». Все затруднялись сразу сложить стихи, а Ёримаса без малейшей заминки, тотчас произнес знаменитую танка:

Распознает ли взор деревья,

чьи ветви сокрыл

горный склон вдалеке?

Только вишня порою весенней

всех соседей затмит цветами…

Государь был восхищен. Так неужели мы опозорим сейчас человека столь утонченной души? Несите ковчеги в другое место! — так рассудил Гоун, и сотни монахов — и в передних рядах, и в дальних — все согласились: «Правильно! Верно!»

Затем монахи, неся впереди ковчеги, попытались пробиться во дворец с восточной стороны, через ворота Приветствия Мудрости. А там дело тотчас, обернулось бесчинством и святотатством, ибо самураи стали стрелять по толпе из луков. Десятки стрел вонзились в ковчег храма Дзюдзэндзи. Убито было много послушников, служек, много монахов ранено. Казалось, стоны и вопли доносятся до небесной обители бога Брахмы, а в земной глубине в страхе содрогнулись боги-хранители преисподней. Разбитые наголову монахи побросали ковчеги у ворот и ни с чем возвратились к себе на гору.

Загрузка...