СВИТОК ПЯТЫЙ

1. Перенос столицы

В третий день шестой луны 4-го года Дзисё разнеслась весть, что император вчера уже отбыл в Фукухару и вся столица пришла в волнение. Слухи о переносе столицы ходили уже давно, но никто не ожидал, что это случится так внезапно, так скоро, не сегодня-завтра… «Да как же это возможно?» — шумела знать, волновался простой народ. В самом деле, отъезд государя сперва назначили было на третий день, но потом даже этот срок сократили, — оказалось, государь отбыл еще вчера! Императорский паланкин подали ни свет ни заря, в час Зайца. Государю исполнилось ныне всего три года; по-детски наивный, он беспечно уселся в паланкин. Обычно императора всегда сопровождала государыня-мать, она ехала с ним в одном паланкине. На этот раз, однако, было иначе — с государем уселась почтенная кормилица, госпожа Соцуноскэ, супруга князя Токитады. Государыня-мать с супругом, прежним императором Такакурой, государь-инок Го-Сиракава отбыли вместе с императором. За ними, торопясь обогнать друг друга, последовали регент, Главный министр, все придворные и вельможи. В тот же день императорский поезд прибыл в Фукухару. Временным дворцом стала усадьба князя Ёримори Тайра. В четвертый день той же луны князю пожаловали в награду второй придворный ранг. Так случилось, что он оказался по званию выше сына вельможи Кудзё[393]. «Впервые младший сын простолюдина обогнал в звании отпрыска знатнейшего дома, где должность канцлера или регента из поколения в поколение переходит от отца к сыну!» — шептались люди.

Совсем недавно Правитель-инок, наконец-то смягчившись сердцем, повелел освободить государя Го-Сиракаву из заточения в усадьбе Тоба и позволил ему въехать в новую столицу, но после мятежа принца Мотихито снова пришел в великую ярость и, когда государь-инок прибыл в Фукухару, приказал поселить его в помещение, со всех четырех сторон окруженное высоким деревянным забором, имевшим один-единственный вход. Внутри этой ограды сколотили дощатую хижину размером всего в три кэна; туда-то и поселили государя Го-Сиракаву. Сторожить его приставили охранника Танэнао Хараду. Доступ к государю был весьма затруднен, так что местные ребятишки недаром прозвали эту хижину Тюремным дворцом. Вчуже и то скорбно и страшно об этом слышать!

— Но ведь я и не помышлял впредь заниматься государственными делами! — воскликнул государь-инок. — Отныне мне хотелось только утешаться душой, посещая святые монастыри и храмы!

А люди говорили: «Злодеяния Тайра, кажется, достигли предела! Начиная с минувших лет Ангэн, сколько царедворцев, сколько вельмож Правитель-инок либо сослал, либо казнил! Его светлость канцлера отправил в дальнюю ссылку, канцлером поставил своего зятя, заточил государя Го-Сиракаву в усадьбу Тоба, принца Мотихито, второго его сына, убил… И вот, в довершение всего, последнее преступление — перенос столицы и столь жестокое обращение с государем-иноком!»


Прекрасна, благословенна была старая столица! Боги со всех четырех сторон света охраняли ее покой. Черепичные кровли святых храмов и монастырей, известных чудодейственной силой, теснились в горах и долах, жители и окрестные землепашцы благоденствовали, семь главных, удобных для проезда дорог соединяли столицу с Пятью Ближними землями[394] и всей остальной страной. Теперь же все перекрестки изрыли, перекопали, так что каретам стало невозможно проехать. Если изредка кто и ехал, то лишь в малой повозке, пробирался окольным путем, объезжая дороги. По мере того как шли дни, разрушались людские жилища, еще недавно выстроившиеся рядами. Дома ломали, доски связывали в плоты и сплавляли по водам рек Камо и Кацуры, имущество и домашний скарб грузили в лодки и везли в Фукухару. О горе! — прямо на глазах цветущая столица превращалась в глухое заброшенное селение. Кто-то — имя его так и осталось неизвестным — сложил стихи и начертал их на столбах покинутого дворца:

Ужели приходит

бесславный и жалкий конец

селенью Отаги[395]

четырежды смену столетий

встречавшему невозмутимо?..

* * *

Оставлен, заброшен

цветущей столицы предел.

Обитель тревоги —

наш новый приют, Фукухара,

где ветры зловещие веют![396]

Решено было начать постройку новой столицы в девятый день той же шестой луны. Вельможам Дзиттэю, Тосину и Юкитаке поручили разметить равнину к западу от Сосновой рощи, Вада, чтобы проложить по ней девять широких дорог-проездов. Но удалось обозначить лишь пять дорог, дальше земли не хватило. Вернувшись, вельможи доложили об этом. Тут стали думать и гадать — быть может, лучше избрать равнину Инамино в краю Харима или устроить столицу на равнине Кояно, что в краю Сэтцу? Долго совещались вельможи, но дело никак не спорилось.

Старая столица уже покинута, в новой — жизнь еще не устроена… Все люди, сколько их есть на свете, пребывают в тревоге, словно утратив под ногами твердую почву. Прежние жители Фукухары горюют, потеряв земли, вновь прибывшие терпят великую муку, не имея пристанища… На тягостный сон похоже все, что творится ныне на свете!

— В древних китайских книгах сказано, — молвил тут вельможа Тосин, — «где проложат три широких дороги и поставят двенадцать ворот, там можно воздвигнуть столицу!»[397] Стало быть, уж тем паче может считаться столицей город, где нашлось место для целых пяти дорог!

Наконец решили возвести на скорую руку временный дворец, резиденцию императора Антоку. Срочно пожаловали край Суо дайнагону Куницуне, с тем чтобы он возвел дворец своим иждивением — так распорядился Правитель-инок. Этот дайнагон Куницуна был необычайно богат, так что построить дворец было ему вполне по силам; но все равно это вовсе не означает, что из-за таких построек государство не скудеет и народ не страдает!.. В нынешнее неспокойное время переносить столицу, строить дворцы, забросив важные, неотложные нужды, не совершив даже Великой церемонии Первого Подношения риса…[398] О, безрассудство!

Некто сказал: «В блаженные древние времена дворец крыли камышом[399] не устраивали даже карнизов, а если государь замечал, что дым от огня в очагах его подданных поднимается к небу слишком тонкою струйкой, подати отменялись[400]! А все потому, что радели о народе, пеклись о благополучии государства! Недаром передают, что, когда Лин-ван, правитель царства Чу, построил терем Чжанхуа[401], народ разбежался куда глаза глядят, а когда циньский государь Ши-хуан воздвиг в Сяньяне дворец Эфан[402], в Поднебесной настала смута! А ведь задолго до Лин-вана, до Ши-хуана правили добродетельные, мудрые государи; при тех крыши дворцов крыли камышом, не подрезая краев, колонны не покрывали разноцветной резьбой, колесницу и ладью государя не украшали, носили простое, одноцветное платье! Вот почему когда танский император Тайцзун построил дворец Лигун[403], он в конце концов так туда и не ездил, огорченный тем, что эта постройка стала слишком тяжким бременем для народа. Поросли травой крыши, плющ опутал ограды[404], так и разрушился дворец! Увы, у нас поступают совсем иначе!»

2. Лунные ночи

В девятый день шестой луны совершилась церемония закладки новой столицы. В десятый день восьмой луны торжественно водрузили коньковую балку на кровлю будущего дворца. Въезд государя назначили на тринадцатый день одиннадцатой луны. Старая столица увядала, новая — расцветала… Но вот миновало полное тревог лето, осень вступила в свои права, и жители Фукухары, новой столицы, устремились в места, прославленные красотой лунных ночей. Иные, подражая стародавним временам принца Гэндзи[405], спешили к заливу Сума и дальше, к бухте Акаси, переправлялись через пролив Авадзи, чтобы полюбоваться лунным сиянием над побережьем Эсимы[406]; другие всю ночь до рассвета проводили в Сираре, в Фукиагэ или на берегах заливов Вака, Сумиёси, Нанива, Оноэ и Такасаго. Те же, кто остался в старой столице, любовались луной, отраженной в окрестных прудах Фусими и Хиросава…

Но вельможе Дзиттэю милее всего было сияние луны над старой столицей. В середине восьмой луны он прибыл туда из Фукухары. Все вокруг неузнаваемо изменилось; кое-где дома еще оставались, но ворота заросли густою травою, в садах обильная роса блестела на кустах и деревьях. Кругом все так заглохло, так одичало, что напоминало не то гнездилище птиц, не то равнину, покрытую высоким, словно лес, чернобыльником, не то унылую пустошь, поросшую дикой травой асадзи, а стрекотание цикад, звеневших среди лиловых орхидей и желтых хризантем[407], еще больше усугубляло печаль.

Одна лишь прежняя императрица, супруга двух государей, еще оставалась в своем дворце в Коноэ-Кавара — единственное напоминание о прошлом!

Туда и направил стопы Дзиттэй и приказал курандо, своему провожатому, постучать в ворота. Изнутри откликнулся женский голос:

— Кто там стучит и кто пришел сюда, где так давно никто не раздвигал кустов, осыпанных росой?

— Вельможа Дзиттэй из Фукухары! — гласил ответ.

— Ворота на замке. Войдите через калитку с восточной стороны! — сказала женщина.

— Хорошо! — согласился Дзиттэй и направился к Восточным воротам.

Он вошел, когда бывшая императрица, велев приподнять решетки на южной стороне дома, утешалась игрой на лютне, быть может, предаваясь воспоминаниям о прошлом. «Какими судьбами? Сон это или явь? Сюда, сюда!» — позвала она брата, протянув к нему руку, и Дзиттэю внезапно припомнились строки из «Повести о Гэндзи», та сцена, где дочь принца-монаха, тоскуя о том, что осень уходит, всю ночь играла на лютне, а ближе к рассвету, когда тучи вдруг разошлись и луна засияла особенно ярко, девушка, все не выпуская из пальцев костяной плектр, которым ударяла по струнам, невольно поманила луну рукой, как будто приглашая ее подольше задержаться на небесах[408].

Во дворце бывшей императрицы служила дама по прозванию Ночь Ожидания. Ее прозвали так потому, что как-то раз на вопрос: «Что печальнее — ночь, когда ждешь не дождешься свидания, или утро, когда приходится расставаться?» — она ответила:

Уж лучше под утро

услышать петуший призыв,

предвестье разлуки,

чем томиться в ночь ожиданья,

звону колокола внимая…

С той поры и дали этой даме прозвище — Ночь Ожидания. Дзиттэй попросил сестру позвать ее, и в беседе о делах нынешних и минувших вечер незаметно перешел в ночь. Дзиттэй сложил песню имаё:

Увы, довелось мне сюда воротиться,

Наведаться снова в родные места.

В развалинах ныне былая столица —

Травой зарастает, дика и пуста.

Сиянье луны с небосклона струится

На ветхий, безлюдный дворцовый чертог.

Лишь ветер бушует над старой столицей,

Лишь ветер осенний, студен и жесток!

Так пропел он три раза, и все женщины, начиная с императрицы, прослезились, внимая его прекрасным стихам и пению.

Тем временем рассвело; распростившись, Дзиттэй пустился в обратный путь.

— Кажется, эту даму огорчил наш отъезд, — немного отъехав, сказал он своему спутнику курандо. — Ступай обратно, передай ей слова привета!

Тот бегом вернулся во дворец и, промолвив: «Мне велено передать вам привет!» — произнес:

Сказала ты «лучше» —

быть может, но не для меня.

Сегодня с зарею

так горько в душе отозвался

призыв петуха к расставанью!..

Утерев слезу, женщина ответила стихами:

И колокол мерный

печалит ночною порой,

но много печальней

был петуший клич на рассвете,

возвестивший нашу разлуку…

Курандо, вернувшись, передал ее ответ Дзиттэю.

— Оттого я и послал тебя, что знал — она грустит о разлуке с нами! — растроганный и восхищенный, сказал Дзиттэй. А его спутника курандо с тех пор прозвали Печальник Рассвета.

3. Оборотни

С той самой поры, как столицу перенесли в Фукухару, людям Тайра снились дурные сны, неспокойно стало у них на сердце, и много странного случилось в то время. Однажды ночью в опочивальню Правителя-инока внезапно просунулась огромная, чуть ли не во весь покой, рожа и в упор воззрилась на князя. Но Правитель-инок, ничуть не дрогнув, устремил на нее суровый взор, и привидение исчезло. Или еще: Дворец на Холме[409] был построен совсем недавно, вокруг вовсе не было больших деревьев, но как-то раз, ночью, внезапно раздался громкий треск, будто рухнуло огромное дерево, и вслед за тем послышался оглушительный хохот, как если бы разом смеялось человек двадцать, а то и тридцать! Не иначе, то были проделки тэнгу[410]. Решено было выставлять стражу — днем полсотни, а ночью целую сотню воинов, вооруженных гудящими стрелами. Но когда стрелы летели в сторону тэнгу, не слышно было ни звука, а если в сторону, где не было никого, — снова раздавался оглушительный смех.

И еще случилось, что однажды утром Правитель-инок, встав с постели, отворил раздвижные двери, выглянул во двор, а там видимо-невидимо черепов, целая куча, с громким стуком катаются взад-вперед, верхние — вниз, нижние — вверх. Те, что с краю, катятся к середине, те, что в середине, откатываются к краям… «Эй, люди! Сюда!» — крикнул Правитель-инок, но, как на грех, поблизости никого не оказалось. Внезапно все черепа соединились в один, такой громадный, что он заполнил собой весь двор, наподобие горы высотой не меньше четырнадцати или пятнадцати дзё, и в этом огромном черепе появилось вдруг несчетное множество живых глаз — пристально, не мигая, уставились они на Правителя-инока. Но Правитель-инок и тут нисколько не оробел, а лишь грозно взглянул в ответ, и огромная голова бесследно исчезла под его взглядом, как исчезает под лучами солнца иней или роса.

И еще случилось — в хвосте коня, стоявшего в лучшей конюшне Правителя-инока, мышь в одну ночь свила гнездо и вывела мышат, хотя множество конюхов, приставленных к этому коню, только и знали, что задавать ему корм и всячески холить. «Это неспроста!» — поняли люди, поручили жрецам Инь-Ян обратиться к гаданию, и вышел ответ: «Надобно соблюдать величайшую осторожность!» Коня этого преподнес в дар Правителю-иноку Кагэтика Оба, житель земли Сагами, сказав, что это лучший скакун во всех Восьми землях востока[411]. Был он вороной масти, с белой отметиной на лбу, из-за чего и дали ему кличку «Полнолуние». А Ясутика Абэ, глава Ведомства астрологии и гаданий, сказал: «„Анналы Японии“ повествуют: „В древние времена, в царствование императора Тэнти, мышь свила гнездо и вывела мышат в хвосте лошади в царской конюшне, и вскоре дикие племена взбунтовались против императорской власти!“»

И еще — молодому самураю, служившему у тюнагона Масаёри, привиделся страшный сон. Снилось ему, будто в пышном покое, похожем на зал в Ведомстве культа, собрались на совет какие-то знатные вельможи, все в парадном придворном платье. Ниже всех сидел человек, приверженец Тайра, но остальные прогнали его прочь из собрания. «Кто это?» — спрашивает молодой самурай у одного почтенного старца, а тот отвечает: «Это бог Ицукусимы!» Был там еще один благородного вида старец, сказавший: «Меч полководца, который в последнее время находился на сохранении у Тайра, надлежит теперь передать Ёритомо, изгнаннику в Идзу!» А сидевший с ним рядом старец, тоже весьма внушительный с виду, добавил: «А после Ёритомо — моему правнуку!»[412] Молодой самурай стал тут расспрашивать первого старца: кто эти люди? «Тот, кто сказал, что меч надо передать Ёритомо, — сам великий бодхисатва Хатиман, — пояснил старец. — А тот, кто сказал: „После Ёритомо — моему правнуку!“ — великий бог Касуга. А я — великий бог Такэути!» Вот какой сон приснился юноше! Он рассказал о своем сновидении людям; дошли слухи и до Правителя-инока. Тот послал к тюнагону Масаёри вассала своего Суэсаду с приказом немедленно доставить к нему этого самурая, но юноша успел скрыться. Тюнагон Масаёри поспешил к Правителю-иноку доложить, что приказание его выполнить, увы, никак невозможно, и Правитель-инок больше об этом не упоминал. Но вот что странно — короткая алебарда с серебряной рукоятью, та самая, которую князь Киёмори получил от пресветлой богини Ицукусимы еще в бытность свою правителем земли Аки и постоянно держал при себе, даже ночью не расставался, ставя у изголовья, — эта алебарда вдруг бесследно исчезла. Не потому ли отобрала ее богиня, что род Тайра, долгое время служивший опорой трону, теперь осмелился перечить императорской воле? Вчуже и то страшно об этом думать!

Толки обо всех этих происшествиях дошли до советника Сэйрая, ныне пребывавшего на священной вершине Коя.

— Близится конец владычеству Тайра! — сказал советник. — Понятно, почему бога Ицукусимы изгнали из собрания богов — ведь он долго покровительствовал семейству Тайра. Божество это — третья дочь бога-дракона Сякацуры, владыки соленых морей, иными словами, божество приняло женский облик… Понятны также слова великого бодхисатвы Хатимана, сказавшего, что меч нужно передать Ёритомо. Но почему великий бог Касуга пожелал передать затем меч своему правнуку — этого я в толк не возьму! Может быть, это предсказание, что, когда погибнет дом Тайра и пресечется род Минамото, властителем страны и сёгуном станет отпрыск канцлеров, потомок славного Каматари[413].

А некий монах, слышавший эту речь, добавил:

— Боги, умерив свое сияние, могут преображаться, являясь в разных ипостасях… Бывает, что божество принимает облик смертного человека или является нам в женском обличье богини… Но пресветлый дух Ицукусимы хоть и принял подобие женщины, тем не менее — великое божество, способное провидеть прошлое, настоящее и грядущее. Велика его мощь, и нет ничего невозможного в том, что на сей раз он явился молодому самураю во сне в образе смертного человека!

Казалось бы, преподобному Сэйраю, покинувшему суетный мир и вступившему в лоно учения Будды, отныне безразличны все дела греховного мира, и помыслы его направлены только к грядущей жизни в иных мирах. Но так уж устроены люди, что радуются, услышав вести о праведном, справедливом правлении, и страдают душой, когда узнают о деяниях греховных!

4. Гонец

На второй день девятой луны того же года Кагэтика Оба, житель земли Сагами, примчался, нахлестывая коня, с известием:

— В семнадцатый день восьмой луны опальный Ёритомо, сосланный в край Идзу, с помощью тестя своего Токимасы Ходзё, ночью напал на усадьбу наместника Канэтики Идзуми и зарубил его, после чего вместе с тремя сотнями своих воинов — среди них были Дои, Цутия, Окадзаки, — укрепился на горе Исибаси. Я, Кагэтика, собрал преданных нам вассалов, больше тысячи человек, и ударил по мятежникам. Завязалось сражение, Ёритомо бился отчаянно, но в конце концов потерял почти всех своих воинов — их осталось у него меньше десятка: он бежал с ними в Сугияму, во владения Дои, где и укрепился. К нам вскоре прибыли на подмогу пятьсот всадников Сигэтады Хатакэямы, а на сторону Ёритомо переметнулся Ёсиаки Миура и триста его вассалов. И опять завязалась битва близ бухты Юи, у селения Коцубо… Сперва Хатакэяма потерпел было поражение и отступил в край Мусаси, но в скором времени вновь собрал всех своих родичей и вассалов, больше трех тысяч всадников, и нагрянул в усадьбу Миуры на горе Кинугаса. Самого Миуру в том сражении убили, но вассалам его удалось захватить лодки в бухте Курихама и бежать в земли Ава и Кадзуса…

Меж тем у людей Тайра оживление, вызванное переносом столицы, уже несколько поостыло. Молодые вельможи в запальчивости то и дело твердили: «Хорошо бы началась какая-нибудь смута или мятеж! Тогда мы пойдем походом против смутьянов и разгромим их в пух и прах!» Опрометчивое бахвальство!

Сигэёси Хатакэяма, отец Сигэтады, и его младший брат Арисигэ, а также Томоцуна Уцуномия в эту пору отбывали в столице очередную службу в императорской страже.

— Это ложные слухи! — сказал Хатакэяма, прослышав о восстании, поднятом Ёритомо. — За Ходзё не поручусь, ибо он связан с Ёритомо узами родства, но чтобы другие поддержали изменника — быть того не может! Вот увидите, скоро прибудут новые, достоверные вести!

— В самом деле! — соглашались иные. Но многие потихоньку шептали: «О нет, это начало великой смуты!»

Правитель-инок разгневался не на шутку.

— Ёритомо должны были предать смерти, а приговорили всего лишь к ссылке. Я смягчил наказание только потому, что покойная моя мачеха, госпожа-монахиня Икэдзэнни, за него заступилась… А теперь неблагодарный обращает лук и стрелы против нашего дома! Боги и будды накажут его за это! Вот увидите, скоро Небеса его покарают!

5. Государевы изменники

Если же спросить, с чего пошла крамола в нашей стране, ответим, что впервые это случилось на 4-м году правления государя Ямато Иварэхико-но-микото[414]. Объявился тогда в краю Кисю, в уезде Нагиса, в селении Такао, ослушник по прозванию Земляной Паук. Туловище у него было короткое, руки и ноги длинные, а сила необычайная, никто не мог его одолеть. Многих он загубил, и потому выслали против него государево войско. Зачитали высочайший указ, сплели из волокна лианы крепкую сеть и в конце концов одолели его и убили[415]. С тех пор и вплоть до наших времен свыше двадцати раз супостаты посягали на величие трона, но ни одному из них так и не удалось осуществить свои козни. Мертвые тела их, непогребенные, валялись в поле, под открытыми небесами, головы, выставленные на позор, висели у врат темницы…

В наше время не стало благоговения пред императорским саном; зато в древности, когда читался высочайший указ, увядшие деревья и травы вновь зеленели, покрывались цветами и плодами, а летящие в небе птицы повиновались августейшему слову. Вот какой случай был в годы Энги, в не столь уж отдаленные времена: император Дайго, гуляя в саду Божественного Источника, заметил на берегу пруда цаплю. «Поймай и принеси сюда эту цаплю!» — приказал государь одному из придворных шестого ранга. «Как же ее поймать?!» — подумал тот, но, не смея ослушаться приказания, направился к цапле. Птица стояла неподвижно, сложив крылья. «По велению государя!» — сказал придворный, и цапля распласталась в поклоне. Придворный взял ее и принес. «Ты повиновалась императорскому приказу, это похвально! Жалую тебе, цапля, пятый придворный ранг! — сказал государь. — Будь же отныне царем над всеми цаплями!» — И, велев написать указ на табличке, он повесил эту табличку на шею цапле, после чего отпустил ее на волю. Государю вовсе не нужна была эта птица, он приказал поймать ее единственно для того, чтобы все убедились, как могущественно августейшее слово.

6. Дворец в Сяньяне[416]

Если же обратить взор к чуждым пределам, то вот что случилось там однажды: принц Дань, наследник царства Янь, попал в плен к циньскому императору Ши-хуану и томился в неволе двенадцать лет. В слезах Дань взмолился к императору:

— На родине у меня осталась престарелая матушка. Отпустите меня, дабы я мог о ней позаботиться!

Но император Ши-хуан насмешливо рассмеялся в ответ:

— Я отпущу тебя, когда сыщется рогатая лошадь и ворона с белым оперением на голове! — сказал он.

Дань взмолился, припадая к земле, взывая к небу: «О, пусть на голове у коня вырастут рога, пусть побелеют вороньи перья, дабы я смог вернуться домой и снова увидеть матушку!»

Боги и будды всех миров сострадают истинно преданным сыновьям; недаром бодхисатва Мёон, побывав на Орлином пике, наказал нечестивцев, не почитавших отца с матерью, а Конфуций и его ученик Янь Хуэй научили людей в Китае сыновнему послушанию! И вот во дворец прибежала рогатая лошадь, а на дереве в дворцовом саду свила гнездо ворона с белыми перьями на голове. Император Ши-хуан был поражен при виде такого чуда. А так как он почитал нерушимым царское слово, то помиловал Даня и отпустил на родину.

Но в душе император досадовал, что пришлось ему отпустить принца Даня. Между государствами Цинь и Янь находилось еще третье царство, Чу, где протекала большая река; через нее был перекинут мост, именуемый Чуским. Ши-хуан послал туда войско, приказав воинам подпилить мост, чтобы Дань провалился в реку. Мог ли Дань избежать ловушки? Конечно нет! Он упал в реку, однако не утонул, а, ступая, точно посуху, благополучно переправился на другой берег. Сам удивившись такому чуду, он оглянулся и увидел бессчетное множество плававших в воде черепах; по их панцирям, как по дорожке, и прошел Дань. Это чудо тоже сотворили боги и будды, тронутые его сыновней любовью!

Принц Дань затаил в душе гнев против императора Ши-хуана и больше не хотел ему подчиняться. Тогда Ши-хуан вознамерился послать войско, чтобы погубить Даня. Перепуганный Дань призвал воина по имени Цзинь Кэ, упросил его встать на сторону царства Янь и сделал своим министром. Цзинь Кэ, в свою очередь, призвал на помощь воина по имени Тянь Гуан.

— Вы призвали меня, потому что помните, каким сильным я был в молодые годы, — сказал Тянь Гуан. — Цилинь[417] пробегает в день тысячу ли[418], но, состарившись, не может соперничать даже с клячей! Я уже никуда не гожусь. Лучше я пришлю вам настоящего воина! — И он уже хотел удалиться, когда Цзинь Кэ воскликнул:

— Никому ни слова об этом!

— Нет ничего постыднее недоверия! — сказал Тянь Гуан. — Если враги проведают о ваших замыслах, вы, пожалуй, сочтете, что это я вас предал! — С этими словами он размозжил себе голову о дерево сливы, растущее у ворот, и скончался.

В ту пору жил на свете воин по имени Фань Юйци. Он был уроженцем Циньского царства, но император Ши-хуан убил его отца, всех братьев и дядьев, и потому Фань Юйци бежал в царство Янь. А Ши-хуан разослал указ во все четыре стороны света: «Кто отрежет голову Фань Юйци и доставит эту голову во дворец, получит пятьсот цзиней золота!»

Услышав об этом указе, Цзинь Кэ разыскал Фань Юйци и сказал ему:

— Я слышал, что за вашу голову назначена награда в пятьсот цзиней золота. Отдайте же вашу голову мне! Я отвезу ее Ши-хуану, и, когда он, на радостях, захочет удостовериться, точно ли эта голова — ваша, я легко сумею вытащить меч и пронзить ему грудь!

Фань Юйци возликовал, услышав его слова.

— Ши-хуан загубил моего отца, дядьев и братьев! — со вздохом промолвил он. — Боль и гнев день и ночь терзают мне душу! Если вы сумеете убить Ши-хуана, я с радостью предоставлю вам мою голову! — И он отрезал себе голову собственными руками.

В ту пору жил на свете еще один воин по имени У Ян. Он тоже был уроженцем Циньского царства. Тринадцати лет от роду он расправился с убийцей своего отца, после чего бежал в царство Янь. Это был на редкость могучий воин; в гневе он был так грозен, что при виде его взрослые мужи трепетали от страха, когда же он улыбался, к нему тянулись даже малые дети. Цзинь Кэ взял его с собой в Циньское царство. Однажды, когда они остановились на ночлег в глухом горном краю, услышали они звуки струн и флейты, долетавшие из селения неподалеку, и стали гадать, ждет ли их успех или неудача, сопоставляя звуки мелодической гаммы с пятью стихиями[419]. И вышло, что сами они — огонь, а их враг Ши-хуан — вода…[420] Вскоре настало утро, и на посветлевшем небе появилась белая радуга. Она пронзила солнце, но, увы, не полностью. «Замысел наш будет трудно осуществить!» — сказал Цзинь Кэ.

Но возвращаться назад было уже поздно, и они прибыли в Сяньян, пришли ко дворцу и доложили, что доставили карту царства Янь и голову Фань Юйци. Император поручил сановникам принять карту и голову, но Цзинь Кэ сказал: «Нет, ни карту, ни голову я через посторонних не передам! Только самому государю!» Тогда яньских послов с подобающими церемониями провели во дворец.

Город Сяньян тянулся в окружности на восемнадцать тысяч триста восемьдесят ли. Императорский дворец стоял на насыпи высотой в три ли. Был там зал Долгой Жизни, ворота «Запрет для старости», украшенные изображением солнца из чистого золота и луны из чистого серебра. Двор был усыпан жемчугом, золотым песком и лазуритовой крошкой. Со всех четырех сторон дворец окружали железные стены высотой в сорок дзё[421], а сверху он был накрыт железной сетью, дабы ни один злоумышленник, посол смерти, не мог проникнуть внутрь. А чтобы сеть не мешала диким гусям, перелетным вестникам, осенью возвращаться, а с наступлением весны вновь свободно улетать в полночные края, в стене имелись железные ворота Диких Гусей — их открывали, чтобы выпустить птиц.

Был во дворце колонный зал Эфан, где император вершил государственные дела. С заката на восход зал тянулся на девять тё, с полудня на полночь — на пять, а в высоту вздымался на тридцать шесть дзё. Стяг, укрепленный на кончике воткнутого в землю копья длиною в пять дзё, не достал бы до пола этого зала, ибо пол был приподнят над землей. Черепица на крыше сияла цветным стеклом, пол сверкал златом и серебром.

Цзинь Кэ нес карту царства Янь, У Ян — голову Фань Юйци. Когда они поднимались по лестнице, украшенной самоцветами, на У Яна напала дрожь, так ошеломили его роскошь и величие Дворца. Приближенные императора заметили смущение У Яна и заподозрили недоброе.

— У Ян замышляет недоброе! — воскликнул один из царедворцев. — Недаром сказано: «Преступника да не приводят пред государевы очи, государь да не приблизится к супостату, ибо общение со злодеем равнозначно погибели!»

Цзинь Кэ, замедлив шаги, ответил:

— У Ян не замышляет измены. Он долго жил в убогой сельской глуши, не привык к роскоши и потому смутился душой!

Придворные успокоились, и Цзинь Кэ с У Яном предстали пред императором. Рассматривая карту царства Янь и голову Фань Юйци, император внезапно заметил лезвие, сверкнувшее ледяным блеском на дне ящичка, где лежала карта; в один миг хотел он обратиться в бегство, но Цзинь Кэ схватил его за рукав и приставил меч к груди. Казалось, императору нет спасения! Десятки тысяч воинов сторожили дворец, но, бессильные помочь своему господину, могли лишь скорбеть при мысли, что их владыка погибнет от руки злоумышленника. Тогда император сказал:

— Подарите мне несколько последних мгновений! Я хочу еще раз услышать, как играет на цитре моя возлюбленная супруга!

И Цзинь Кэ на мгновение заколебался…

У императора Ши-хуана было три тысячи супруг. Одна из них, госпожа Хуаян, славилась искусством игры на цитре. Когда она играла, смягчались сердца суровых воинов, птицы небесные спускались на землю, деревья и травы качались согласно ритму ее мелодий. А уж теперь, когда ее призвали к супругу в последний раз и она играла, заливаясь слезами, и подавно нельзя было без волнения внимать звукам струн ее цитры. Цзинь Кэ тоже невольно склонил голову, весь уйдя в слух, — и дрогнуло его мятежное сердце!..

В это время императрица заиграла новую мелодию. Она пела:

Ширма стоит высока,

Но ее перескочишь.

Шелковый дернешь рукав —

И вырвешься, если захочешь!

Цзинь Кэ не понял истинного смысла этой песни. Но император все понял. Внезапным рывком он выдернул рукав своей одежды из рук Цзинь Кэ, перескочил через высокую ширму и спрятался за бронзовой колонной. В ярости Цзинь Кэ метнул ему вдогонку свой меч, но в этот миг придворный лекарь швырнул в Цзинь Кэ мешок с лекарственными травами. Мешок повис на лезвии, но меч все же вонзился в бронзовую колонну толщиною в шесть сяку, пробил ее до половины и намертво застрял в колонне. Цзинь Кэ не имел другого оружия — нанести второй удар он не мог. Император, опомнившись, вытащил свой меч и изрубил Цзинь Кэ на куски. У Яна тоже убили. Ши-хуан послал войско в царство Янь; погиб и яньский принц Дань.


— Белая радуга не смогла полностью пронзить солнце… Небо осудило замыслы принца Даня; поэтому император Ши-хуан остался цел и невредим, а принц Дань в конце концов погиб. Точь-в-точь такая же участь ожидает мятежника Ёритомо! — твердили иные люди из лести к семейству Тайра.

7. Страсти Монгаку[422]

Было это давно, в двадцатый день третьей луны 1-го года Эйряку, — юного Ёритомо сослали тогда в край Идзу, в местность Хиругасиму. В ту пору ему исполнилось всего лишь тринадцать лет. Отец его, Ёситомо, Главный Левый конюший, сражался с Тайра и проиграл битву в двенадцатую луну 1-го года Хэйдзи. После гибели отца Ёритомо, как сына мятежника, отправили в ссылку. Двадцать раз сменились с тех пор весна и осень. Как же случилось, что Ёритомо, столь долго мирившийся со своей печальной судьбой, вдруг решил теперь поднять мятеж против Тайра? Говорили, будто подвигнул его на это преподобный Монгаку, настоятель храма Такао.

Монгаку, в прошлом носивший имя Моритоо, самурай из местности Ватанабэ, что в краю Сэтцу, был сыном Мотитоо Эндо, воина Левой дворцовой стражи, и служил при дворе принцессы Сёсаймонъин[423]. Девятнадцати лет Монгаку постригся в монахи. Но прежде чем отправиться в странствия в поисках просветления, задумал он испытать, способен ли он переносить телесные муки. В один из самых знойных дней шестой луны отправился он в бамбуковую чащу, у подножья ближней горы. Солнце жгло беспощадно, не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, недвижный воздух словно застыл. Чтобы испытать себя, Монгаку улегся на землю и лежал неподвижно. Пчелы, оводы, москиты и множество других ядовитых насекомых роились вокруг него, кусая и жаля. Но Монгаку даже не шевельнулся. Так лежал он семь дней кряду, на восьмой же день встал и спросил: «Достанет ли такого терпения, чтобы стать подвижником и аскетом?»

— Ни один подвижник не смог бы сравниться с вами! — гласил ответ.

— Тогда и толковать не о чем! — воскликнул Монгаку. Уверившись в своих силах, пустился он в странствия по святым местам. Сперва он направил стопы в Кумано, решив испытать себя у прославленного водопада Нати. Для первого испытания в подвижнической жизни спустился он к подножью водопада, чтобы искупаться в водоеме. Была самая середина двенадцатой луны. Глубокий снег покрыл землю, сосульки льда унизали деревья. Умолкли ручьи в долинах, ледяные вихри дули с горных вершин. Светлые нити водопада замерзли, превратившись в гроздья белых сосулек, все кругом оделось белым покровом, но Монгаку ни мгновенья не колебался — спустился к водоему, вошел в воду и, погрузившись по шею, начал молиться, взывая к светлому богу Фудо на святом языке санскрите. Так оставался он четыре дня кряду; но на пятый день силы его иссякли, сознание помутилось. Струи водопада с оглушительным ревом низвергались с высоты нескольких тысяч дзё; поток вытолкнул Монгаку и снес далеко вниз по течению. Тело его швыряло из стороны в сторону, он натыкался на острые, как лезвие меча, изломы утесов, но вдруг рядом с ним очутился неземной юноша. Схватив Монгаку за руки, он вытащил его из воды. Очевидцы, в благоговейном страхе, разожгли костер, дабы отогреть страстотерпца. И видно, еще не пробил смертный час Монгаку, потому что он ожил. Едва к нему вернулось сознание, как он открыл глаза и, свирепо глядя на окружающих, крикнул: «Я поклялся простоять двадцать один день под струями водопада и триста тысяч раз воззвать к светлому богу Фудо! Сейчас только пятый день. Кто смел притащить меня сюда?»

При звуке его гневных речей у людей от страха волосы встали дыбом; пораженные, они не нашлись с ответом. Монгаку снова погрузился в воду и продолжал свое бдение. На следующий день явилось восемь юношей-небожителей: они пытались вытащить Монгаку из воды, но он яростно противился им и отказался тронуться с места. Все же на третий день дыхание его снова прервалось. На сей раз с вершины водопада спустились двое неземных юношей; освятив воду вокруг Монгаку, они теплыми, благоуханными руками растерли его тело с головы и до пят. Дыхание возвратилось к Монгаку, и он спросил, как будто сквозь сон:

— Вы меня пожалели… Кто вы такие?

— Нас зовут Конгара и Сэйтака[424], мы посланцы светлого бога Фудо и явились сюда по его повелению, — ответили юноши. — Он велел нам: «Монгаку дал нерушимый обет, подверг себя жестокому испытанию. Ступайте к нему на помощь!»

— Скажите, где найти светлого бога Фудо? — громким голосом вопросил Монгаку.

— Он обитает в небе Тусита! — ответили юноши, взмыли к небу и скрылись в облаках. Монгаку устремил взгляд в небеса и, молитвенно сложив ладони, воскликнул:

— Теперь о моем послушании известно самому богу Фудо!

Сердце его преисполнилось надежды, на душе стало легко, он снова вошел в воду и продолжал испытание. Но теперь, когда сам бог обратил к нему свои взоры, ледяной ветер больше не холодил его тело, и падавшая сверху вода казалась приятной и теплой. Так исполнил Монгаку свой обет, проведя двадцать один день в молитве. Но и после этого он продолжал вести жизнь подвижника. Он обошел всю страну, три раза поднимался на пик Оминэ и дважды — на Кацураги, побывал на вершинах Коя, Кокава, Кимбусэн, Сирояма и Татэяма, поднимался на гору Фудзи, посетил храмы в Хаконэ и Идзу, взбирался на пик Тогакуси в краю Синано и на гору Хагуро в краю Дэва. Когда же он посетил все эти святые места, тоска по родным краям завладела его душой и он возвратился в столицу. Теперь это был святой монах, неустрашимый и твердый, как хорошо закаленный меч. Говорили, что молитва его способна заставить птицу, летящую в поднебесье, внезапно упасть на землю.

8. Сбор подаяний

Потом Монгаку поселился в ущелье горы Такао. На той горе стоял храм Божьей Защиты, Дзингодзи, воздвигнутый в стародавние времена, в царствование императрицы Сётоку трудами Киёмаро из рода Вакэ[425]. Много лет никто не исправлял наполовину разрушенное строение. Весной храм заполняли влажные испарения, осенью там клубились туманы. Под напором ветра рухнули двери, створки гнили среди палой листвы. Дождь и росы разрушили черепицу, алтарь стоял обнаженный под открытыми небесами… Не было в том храме ни настоятеля, ни монахов, только лунный свет порой заглядывал туда единственным редким гостем… Монгаку дал великий обет — во что бы то ни стало восстановить этот храм; и вот, сочинив воззвание, стал он обходить людей всех восьми сторон света, знатных и простолюдинов. Так пришел он однажды ко дворцу государя Го-Сиракавы Обитель Веры. «Взываю о подаянии!» — возгласил он, но никто не стал его слушать, ибо как раз в это время государь-инок развлекался музыкой и стихами. Но недаром Монгаку от рождения отличался неустрашимым, воинственным нравом. Не зная ни дворцовых порядков, ни правил пристойного поведения, решил он, что государю просто-напросто не доложили о его приходе, силой ворвался во внутренний двор и громовым голосом крикнул:

— Государь милостив и велик! Не может быть, чтобы он не соизволил выслушать меня! — С этими словами он развернул свиток и начал громко читать:

«Я, инок Монгаку, с почтением взываю к благородным и худородным, к священнослужителям и мирянам — вносите лепту на воздвижение храма на святой вершине Такао, дабы сие благое деяние даровало нам всем мир и покой в этой и в будущей нашей жизни!

Истина всеобъемлюща, непостижима и неизменна! Все живое по сути своей неотделимо от Будды, все мы — его частица. Но, увы, с тех пор как истину заслонили облака людских заблуждений, померкло чистое, как лотос, светлое, как луна, сияние божественной сути, свойственной человеку, угас свет Трех Благодатей[426] и Четырех Мандал. Горе нам! Умер Будда, закатилось солнце, и мир человеческий погрузился во мрак, обреченный на вечное круговращение жизни и смерти! Кто ныне свободен от греха и низменных вожделений? Люди предаются лишь пьянству и похоти, уподобясь бешеному слону или скачущей обезьяне! В злобе клевещут они друг на друга, поносят святую веру! Истинно говорю вам: тем, кто погряз в грехах, не удастся избегнуть посмертных мучений, причиняемых стражами ада, служителями царя преисподней Эммы[427]!

Вот и я, Монгаку, отряхнув прах мира суеты и соблазнов, облачился в одежды схимника, но, увы, греховные страсти все еще владеют моей душой. В грехе погрязнув, денно и нощно грешу я, святые слова молитвы терзают нечестивый слух мой, в бездействии проходит мое утро и вечер. Горе нам! Снова ввергнут нас в огненную пещь Трех дорог, снова предстоит нам бесконечно кружить в колесе страдания в новых рождениях! Но ради спасения нашего Шакья-Муни преподал нам святое учение, изложенное в тысячах сутр, ведущее к обретению нирваны. Истинная вера поможет каждому сподобиться великого просветления! Ради этого я, Монгаку, скорбя о бренности сей печальной юдоли, взываю ныне к благородным и худородным, к священнослужителям и мирянам — восстановим святой храм, святилище Будды, дабы возродились мы все в чистом венчике лотоса, в обители рая!

Высоко вознеслась над землей вершина Такао, подобная Орлиному пику. Тишины и покоя полны там долины, одетые густыми мхами, как на горе Шаншань[428]! Пробиваясь между камней, светлым шелком струится источник, обезьяны, резвясь меж ветвей, оглашают криком окрестные скалы. Все вокруг исполнено благодати, как нарочно создано для молитвы! Не сыщешь лучшего места, где смертный может обратить все помыслы к небу! Людские селения расположены в отдалении, суета и скверна греховного мира не достигают сей священной вершины. Пусть мала ваша лепта, но кто откажется от участия в столь благом начинании?

Ведь известно, что даже дитя, что, играя, лепит из песка священную пагоду, тем самым уже может приобщиться к нирване. Еще более надежный и верный путь к спасению откроется для того, кто пожертвует хотя бы самую малость на воздвижение святого храма! Восстановим же эту обитель, и сбудутся заветные чаяния государя — благодать снизойдет на императорский дом, и царствование его протечет в покое и мире! Весь народ, священнослужители и миряне, вдали и вблизи, в столице и в самых отдаленных краях, восславят мирную жизнь и обретут долголетнее благоденствие, наслаждаясь покоем, как во времена Яо и Шуня! А паче всего души усопших, будь то души князей или смердов, равно возродятся без всяких помех к новой жизни, в одной и той же Чистой обители рая! Такова цель, ради которой я отправился в путь, дабы собрать пожертвования на восстановление святого храма!

…дня третьей луны 3-го года Дзисё.

Монгаку».

Так говорил Монгаку.

9. Ссылка Монгаку

Как раз в это время Главный министр Мороката играл пред государем Го-Сиракавой на лютне и распевал сладкозвучные песнопения. Звенели песни роэй и фудзоку, а дайнагон Сукэката сопровождал пение, постукивая веером в лад поющим. Правый конюший Сукэтоки и царедворец четвертого ранга Морисада перебирали струны цитры и по очереди исполняли песни имаё. Веселье и оживление царили за парчовыми завесами и драгоценными ширмами… Сам государь-инок, подпевая, тоже исполнял стихи-песни. Но при звуках громового голоса Монгаку все сбились с ритма, мелодии оборвались. «Кто там? Гоните его взашей!» — Повелел государь. Молодые придворные, скорые на расправу, наперегонки бросились выполнять приказание и окружили Монгаку. «Что ты болтаешь? Ступай прочь!» — крикнул ему Сукэюки, но Монгаку и не подумал повиноваться. «Монгаку не двинется с места, пока не будет пожаловано поместье в собственность храма Божьей Защиты в Такао!» — отвечал он. Сукэюки хотел было вытолкать Монгаку в шею, но тот, перехватив поудобнее свой свиток, с размаху ударил его этим свитком по высокой придворной шапке, сбил шапку с головы, а потом, сжав кулаки, ударом в грудь повалил царедворца навзничь. У Сукэюки растрепалась прическа, и он в самом жалком виде бросился наутек. Монгаку вытащил из-за пазухи сверкавший ледяным блеском меч с рукоятью, обмотанной конским волосом, и встал наизготове, решив поразить каждого, кто посмеет к нему приблизиться. Так бросался он то в одну сторону, то в другую, со свитком в левой руке и с мечом в правой; казалось, будто в обеих руках у него оружие!

— Да что же это? Что это?! — зашумели, всполошились придворные и вельможи. Вечер, посвященный музыке и стихам, был безнадежно испорчен. Во дворце поднялся невообразимый переполох.

В ту пору во дворцовой охране служил самурай Мигимунэ Андо, уроженец земли Синано. «Что случилось?» — воскликнул он, вбегая с обнаженным мечом. Монгаку с превеликой готовностью хотел было броситься на него, однако Андо, как видно, решил, что негоже вступать с монахом в настоящую схватку; повернув меч, он с силой ударил плашмя по руке Монгаку. От такого удара тот на мгновение дрогнул. «Готов!» — крикнул Андо и, бросив меч, схватился с Монгаку врукопашную. Он сгреб Монгаку в охапку, но тот все же успел ударить Андо. Несмотря на удар, Андо продолжал давить Монгаку. Оба не уступали друг другу в могучей силе; так, сцепившись, катались они по полу, и то один подминал противника книзу, то другой. Но тут уж все, кто был во дворце, разом навалились на Монгаку, так что он не мог шевельнуться.

И все же, не помышляя о смирении, Монгаку бранился все сильнее и громче. Его выволокли за ворота и передали в руки стражников Сыскного ведомства. Те наложили на него путы и потащили прочь, а он, встав на ноги и устремив свирепый взор на дворец, громовым голосом крикнул:

— Ладно, не хотите жертвовать на восстановление храма, и не надо, но за что столь несправедливое, жестокое обращение? Знайте же, все три мира вселенной станут для вас геенной огненной! Пусть это дворец самого государя, все равно, ему тоже не избегнуть огненной кары! Пусть в гордыне своей он кичится императорским троном, осиянным всеми Десятью добродетелями, все равно, когда настанет час сойти в подземное царство, придется ему принять мучения от служителей с конскими и бычьими головами, что стоят у врат преисподней, не удастся избегнуть муки! — так кричал он, увлекаемый стражами, метался и вырывался.

— Дерзкий монах! — прозвучало августейшее слово, и Монгаку тут же заключили в темницу.

Вельможа Сукэюки, у которого Монгаку сбил шапку с головы, от стыда некоторое время не являлся на службу, а самурая Андо в награду за то, что одолел он Монгаку, сразу назначили помощником Правого конюшего, минуя должность старшего самурая дворцовой стражи.

Тем временем по случаю кончины государыни Бифукумонъин объявили помилование, и Монгаку освободили. Ему бы отправиться куда-нибудь в дальний храм продолжать свое послушание, а он, позабыв о молитвах, опять принялся бродить по свету со своим свитком, и при этом твердил слова одни страшнее других:

— Ох, не сегодня-завтра начнется кровавая смута в нашем греховном мире! Погибнут и господа, и вассалы!

«Оставить этого монаха в столице — покоя не будет! — решили власти. — В ссылку его, да подальше!»

И Монгаку сослали в край Идзу.

В те годы правителем земли Идзу был Накацуна, старший сын Ёримасы. По его указанию Монгаку отправили морем, вдоль Токайдо — Восточной Приморской дороги. Под надзором нескольких младших стражников Сыскного ведомства доставили его сперва в Исэ.

— Когда в ссылку отправляют монаха, обычай позволяет кое в чем оказать ему снисхождение, — сказали стражники. — Слушай, святой отец, велика твоя вина, за что и назначили тебе ссылку, но, может быть, у тебя все же найдутся какие-нибудь знакомцы? Попроси, пусть снабдят тебя в дорогу едой и какими-нибудь дарами!

— Нет у меня знакомцев, к которым я мог бы обратиться с подобной просьбой, — отвечал Монгаку. — А впрочем, пожалуй, сыщется кое-кто близ Восточной горы Хигасиямы. Что ж, пошлю туда письмецо! — сказал он, и стражники дали ему обрывок грубой бумаги.

— Да разве это бумага?! — воскликнул Монгаку, швырнув ее прочь. Тогда стражники отыскали и подали Монгаку кусок хорошей, плотной бумаги. Усмехнувшись. Монгаку сказал им: — Я писать не обучен. Вы и пишите! — и попросил написать вместо него: — «Я, Монгаку, собирал подаяние, чтобы восстановить святой храм в Такао, но, увы, в наше гиблое время, когда страной правит нынешний государь-инок, я не только не смог выполнить сие заветное стремление, но вдобавок еще угодил в темницу и в довершение всех бед осужден на ссылку в край Идзу. Путь туда дальний, а посему я крайне нуждаюсь в рисе и прочих съестных припасах. Все дары прошу вручить подателю настоящего послания», — такое письмо составил Монгаку, и стражники записали все слово в слово.

— Ну, а кому послание? Говори имя!

— Пишите: «Монашке Каннон, в храм Киёмидзу».

— Да ты что, никак морочить нас вздумал?! — в сердцах воскликнули стражники.

— Вовсе нет, — отвечал Монгаку. — Я всем сердцем верую в богиню Каннон и уповаю на ее помощь. Кого же еще могу я просить о том, в чем испытываю нужду?


Прибыв в край Исэ, они сели там на корабль и отплыли из бухты Ано. Но в заливе Тэнрю, в краю Тоотоми, внезапно налетел сильный ветер, вздыбились высокие волны и, казалось, вот-вот опрокинут судно. Кормчий и корабельщики напрягали все силы, но ветер и волны бушевали все злее. Иные путники взывали к богине Каннон, другие читали отходную — Десять славословий Будде. Только Монгаку как ни в чем не бывало знай себе спал и громко храпел во сне. Когда же гибель, казалось, была уже неизбежна, он вдруг вскочил, выпрямился во весь рост на носу корабля, вперил свирепый взгляд в волны и во весь голос крикнул:

— Эй, Царь-Дракон, где ты там, слушай! Как смеешь ты столь невежливо обходиться с судном, несущим праведного монаха? Погоди, вот уже поразит небесная кара все ваше драконово племя!

По этой ли, по другой ли причине, но только вскоре волны улеглись, и мореплаватели благополучно прибыли в Идзу.

Покидая столицу, Монгаку дал обет: «Если мне суждено вернуться в столицу и восстановить храм в Такао, значит, жизнь моя сохранится. Если же это мое стремление невыполнимо, пусть смерть настигнет меня в дороге!» — и, сказав так, он вовсе отказался от пищи. Во все время пути из столицы до Идзу, как на грех, не случилось попутного ветра; судно медленно пробиралось от бухты к бухте, от островка к островку, и за все эти долгие тридцать с лишним дней Монгаку не взял в рот даже зернышка риса, однако нисколечко не пал духом и не нарушал послушания. Поистине много в нем было такого, что не под силу обычному человеку! В Идзу его отдали под надзор Кунитаке Кондо, и он поселился в глубине гор Нагоя.

10. Высочайший указ из Фукухары

Монгаку часто навещал изгнанника Ёритомо и всячески утешал его, толкуя о делах нынешних и минувших. Однажды он сказал ему:

— В доме Тайра один лишь покойный князь Сигэмори был духом тверд и умом обширен. Но в прошлом году, в восьмую луну, он скончался — верный знак, что недалек конец владычеству Тайра! Ныне ни в роду Тайра, ни в роду Минамото, кроме вас, не сыщется никого, кто был бы достоин стать сёгуном, военачальником-полководцем! Не теряйте же времени понапрасну, поднимите мятеж и возьмите под свою руку всю нашу страну Японию!

— Мне и в голову не приходили такие мысли, святой отец! — отвечал Ёритомо. — Никому не нужная жизнь моя уцелела только благодаря заступничеству покойной госпожи-монахини Икэдзэнни, и потому единственная моя забота — ежедневно читать святую Лотосовую сутру за упокой ее души. Ни о чем другом я даже не помышляю!

Тогда Монгаку снова сказал:

— Недаром сказано: «Отвергая дары Небес, навлечешь на себя их гнев; не внемля велению времени, навлечешь на себя беду!»[429] Может быть, вы думаете, будто я всего лишь испытываю вас такими речами? Глядите же, как глубоко и искренне я вам предан! — И с этими словами он вытащил из-за пазухи человеческий череп, завернутый в кусок белой ткани.

— Что это? — спросил Ёритомо.

— Это череп вашего отца, покойного Левого конюшего Ёситомо, — ответил Монгаку. — После смуты Хэйдзи его череп валялся у врат темницы, непогребенный, и никто не молился за упокой души вашего родителя. Я, Монгаку, не без тайного умысла, выпросил этот череп у тюремщиков и все эти десять лет носил на груди. Я обходил храм за храмом, обитель за обителью, молился за его душу, — отныне он на вечные времена избавлен от страданий в потустороннем мире… Теперь вы видите, что Монгаку — верный слуга не только ваш, но и вашего покойного отца!

Ёритомо не был уверен, все ли правда в речах Монгаку, но, услышав о черепе отца, невольно прослезился от переполнивших сердце сыновних чувств и стал беседовать с Монгаку более откровенно:

— Да, но как же начать восстание, не имея прощения от государя Го-Сиракавы?

— Это дело нетрудное, — отвечал Монгаку. — Я тотчас отправлюсь в столицу и выпрошу вам прощение!

— Может быть… Но ведь вы сами, святой отец, тоже наказаны государем, как же вы говорите, что испросите мне прощение? Тут концы с концами не сходятся!

— Верно, если бы я просил за себя, это и впрямь было бы невозможно. Но кто может мне помешать просить за другого? До Фукухары, новой столицы, не больше трех дней пути; еще день уйдет на то, чтобы испросить у государя-инока указ. Так что на все про все понадобится не больше семи или восьми дней! — И с этими словами Монгаку поспешно ушел.

Вернувшись в Нагою, он сказал ученикам, будто намерен тайно от всех затвориться на семь дней для молитвы в горном святилище Идзу, а сам тотчас же пустился в путь. В самом деле, на третий день он прибыл в новую столицу Фукухару и направился в дом вельможи Мицуёси[430], с которым в прошлом немного знался.

— Опальный Ёритомо в краю Идзу говорит, что, будь он прощен да имей на то указ государя Го-Сиракавы, он собрал бы своих вассалов во всех Восьми землях востока, сокрушил бы дом Тайра и вернул мир и покой стране! — сказал Монгаку.

— Видишь ли… Я сам нынче лишен всех должностей и прежних придворных званий… — отвечал Мицуёси. — Положение мое весьма затруднительно. Государь-инок тоже находится в заключении, так что боюсь сказать, удастся ли выполнить твою просьбу… Все же попробую разузнать! — И он тайно доложил обо всем государю Го-Сиракаве. Тот сразу же велел составить высочайший указ.

Преподобный Монгаку спрятал государев указ в мешочек, повесил тот мешочек на шею и опять-таки на третий день пути вернулся в Идзу. Тем временем Ёритомо не находил себе места от беспокойства. Он старался гнать от себя тревожные мысли, но против воли не мог не думать: «Монах говорил безрассудные речи. Боги, какая страшная участь теперь меня ожидает!» Но тут на восьмой день, около полудня, вернулся Монгаку и предстал перед Ёритомо. «Вот указ!» — сказал он и подал ему бумагу.

Услышав слова «высочайший указ», Ёритомо, в великом благоговении, вымыл руки, ополоснул рот, надел новую церемониальную одежду и, троекратно отвесив поклон, развернул свиток.

«В последние годы дом Тайра не почитает власть императоров, самоуправно вершит дела в государстве. Тайра вознамерились изничтожить учение Будды, свести на нет власть двора. Но страна наша — обитель богов. Мирно покоятся здесь гробницы наших божественных предков, благословение богов неизменно и вечно. Вот почему на протяжении нескольких тысяч лет, прошедших со дня основания царствующего дома, все злоумышленники, хотевшие сокрушить власть государей и причинить вред стране, всегда терпели поражение. А посему повелеваем вам, уповая на защиту богов и во исполнение нашего императорского указа, истребить врагов царствующего дома, сокрушить семейство Тайра. Вы унаследовали воинское искусство от длинной вереницы ваших предков; продолжайте же нести службу так же верноподанно, как служили нам ваши предки, добейтесь победы и возродите былую славу вашего рода! Таково наше вам указание.

Дано в четырнадцатый день седьмой луны 4-го года Дзисё достославному господину Ёритомо.

Записал Мицуёси».

Рассказывают, что Ёритомо спрятал указ в парчовый футляр, повесил этот футляр на шею и не расставался с ним даже в битве при Исибаси.

11. Река фудзи

Меж тем в Фукухаре вельможи собрались на совет и решили: «Пока Минамото не вошли в силу в восточных землях, нужно немедленно отрядить туда войско, дабы их изничтожить!» И вот, в восемнадцатый день девятой луны, тридцать тысяч всадников покинули пределы новой столицы. Военачальником назначили князя Корэмори, помощником — Таданори, правителя земли Сацума. В девятнадцатый день войско достигло старой столицы и уже назавтра, в двадцатый день, выступило в восточные земли.

Полководцу князю Корэмори исполнилось нынче двадцать три года. Кисть живописца была бы бессильна передать красоту его облика и великолепие доспехов! Фамильный «Китайский» панцирь из тисненной золотыми бабочками тигровой кожи — наследие нескольких поколений предков — несли за ним в лакированном ящике, а в дорогу он облачился в красный парчовый кафтан и поверх него — в легкий светло-зеленый панцирь. Конь под ним был серый в яблоках, седло украшено позолотой. Его помощник Таданори, правитель Сацумы, в темно-синем кафтане и черном панцире, ехал на вороном могучем коне, в лакированном черном седле — по черному лаку были рассыпаны золотистые блестки. Шлемы и панцири, луки и стрелы, мечи, все доспехи, вплоть до седел и конской сбруи, искрились и сверкали. То было поистине великолепное зрелище!


Таданори, правитель Сацумы, уже несколько лет навещал одну знатную даму. Однажды, придя к ней, он увидел, что к даме неожиданно пришла гостья и ведет нескончаемо долгую беседу. Некоторое время Таданори ждал под навесом кровли и в нетерпении с шумом обмахивался веером, ибо наступила уже поздняя ночь, а гостья и не думала уходить. Вдруг дама нежным, ласковым голоском произнесла начальные строчки стихотворения: «О, беспокойно и громко стрекочут цикады в полях!..» Таданори тотчас же спрятал веер и удалился. Когда он посетил даму в следующий раз, она спросила:

— Отчего вы давеча перестали обмахиваться веером?

— Но ведь вы сказали: «О, беспокойно и громко!..» — вот я и перестал! — отвечал Таданори.

Теперь, когда Таданори предстоял дальний поход, эта дама прислала ему в подарок одежду и к ней приложила стихотворение, в котором сожалела о предстоящей разлуке, когда меж ними проляжет дальнее расстояние:

Росистые травы

в пути твой наряд окропят

на тропах востока, —

и слезы росою обильной

мои рукава напитают…

Таданори ответил:

К чему понапрасну

в разлуке столь тяжко скорбеть?

Иду я к заставе,

хранящей священную память

о подвигах лет стародавних.

Наверное, он вспомнил о своем предке, сёгуне Садамори Тайра, который отправился на восток, чтобы покарать мятежника Масакадо, вот и сложил это стихотворение — остроумное и изящное!


В древние времена, когда сёгун выступал в поход против врагов трона, он прежде всего являлся во дворец, где ему вручали меч полководца, Император собственнолично прибывал во дворец Небесный Чертог, Сисиндэн; внизу, у лестницы, выстраивались воины дворцовой стражи, шеренгами стояли царедворцы всех рангов, все совершалось по уставу, в соответствии с церемонией Средней важности. Главный военачальник-сёгун и его помощник тоже строго соблюдали все правила ритуала; наконец им вручали меч. Однако уже в годы Сёхэй и Тэнгё стало трудно полностью соблюдать старинный обычай, ибо слишком много лет миновало с той поры, как были установлены эти правила. Поэтому, когда Масамори, правитель земли Сануки[431], выступил в край Идзумо, дабы покарать Ёситику Минамото, вместо меча ему пожаловали всего-навсего дорожный колокольчик[432]; он положил его в кожаный футляр и взял с собой в поход. Вот и на сей раз поступили так же, по примеру минувших лет.

В древности полководец, покидавший столицу, дабы покарать ослушников государя, давал в душе три обета: в день, когда ему жаловали оружие, — забыть навеки дом свой, покидая дом — забыть о жене и о детях, а сражаясь на поле брани — забыть о собственной жизни[433]! Поистине нельзя без волнения думать, что ныне князь Корэмори и Таданори, его помощник, тоже дали в душе такую же клятву!


Итак, воины Тайра расстались с девятивратной столицей[434] и отправились вдаль, за тысячи ри, к морям на востоке. Они ночевали в полях, осыпанных росой, забывались коротким сном на ложе из мха, одевшего высокие скалы, пересекали горы, переправлялись через множество рек, и каждый с тревогой думал: удастся ли целым и невредимым возвратиться в столицу? Дни шли за днями, и вот, в шестнадцатый день десятой луны, подступили они к заставе Киёми, в краю Суруга. Тридцать тысяч всадников выступили в поход из столицы, да по пути удалось собрать и повести за собой еще множество воинов, так что стало их теперь уже семьдесят тысяч. Столь велико было войско, что передовые отряды уже достигли равнины Камбара, подошли к реке Фудзи, а тыловые ещё стояли в Тэгоэ и Уцуя.

Князь Корэмори призвал старшего самурая Тадакиё, правителя земли Кадзуса, и сказал ему с жаром:

— Нужно преодолеть вершину Асигара, выйти на простор Восточной равнины и там сражаться! Так считаю я, Корэмори!

— Когда мы выступали из Фукухары, — отвечал ему Тадакиё, — Правитель-инок повелел все военные дела доверить мне, Тадакиё! Воины всех Восьми восточных земель перешли на сторону Ёритомо, теперь их не одна сотня тысяч! А наше войско хоть и насчитывает семьдесят тысяч, состоит из наемников, взятых из разных краев. И люди, и кони изнемогли от усталости. Воинов из Суруги и Идзу тоже еще не видно, хотя давно пора им быть здесь! Нужно раскинуть боевой стан на берегу реки Фудзи и ожидать, пока подойдет подкрепление — так я считаю! — И когда он сказал так, Корэмори был бессилен ему перечить, и войско остановилось.

Тем временем Ёритомо преодолел вершину Асигара и подошел к речке Кисэ, в краю Суруга. Все родичи Минамото, жители земель Кисэ и Синано, примчались к нему на подмогу и влились в его войско. На равнине Укисима навели порядок, пересчитали отряды, и оказалось — двести тысяч воинов насчитывает теперь рать Минамото!

Таро Сатакэ, один из воинов Минамото, житель земли Хитати, послал своего пажа в столицу с письмом к жене. Передовой отряд Тайра перехватил посланца; Тадакиё, правитель Кадзусы, отнял письмо, развернул, взглянул, — оказалось, письмо к жене. «Ну, такое послание можно пропустить!» — и письмо пажу возвратили.

— Сколько войска у Ёритомо? — спросил Тадакиё.

— Я в пути уже восемь дней и все это время видел, как непрерывно двигалось войско. И в полях, и в горах, на реке и на море — повсюду полным-полно самураев… Я простой слуга, знаю счет от четырех-пяти сотен и, пожалуй, до тысячи… дальше считать не умею! Сколько там войска — много ли, мало — не ведаю! Вчера у речки Кисэ я слыхал, будто войска у Минамото двести тысяч!

— А, ничто мне так не досадно, как медлительность и беспечность военачальника Корэмори! — услышав такой ответ, воскликнул правитель Кадзусы. — Если бы мы выступили из столицы хоть на день раньше, то сейчас уже перевалили бы через вершину Асигара и вышли бы на равнины востока. Нас обязательно поддержали бы воины из рода Хатакэямы и братья Оба… А стоило им присоединиться к нам, как все Восемь земель востока покорились бы нам, как гнутся под ветром деревья и травы! — так досадовал Тадакиё, да поздно.


Князь Корэмори призвал Санэмори Сайтоо, потому что тот хорошо знал здешний край, и спросил:

— Скажи, Санэмори, много ли в восточных землях таких могучих стрелков из лука, как ты?

Громко рассмеялся в ответ Санэмори.

— Стало быть, ты считаешь меня, Санэмори, сильным стрелком из лука? — сказал он. — А ведь мои стрелы длиной всего-навсего в тринадцать ладоней! Таких стрелков, как я, полным-полно на востоке! Хорошими стрелками здесь называют тех, у кого стрела не короче чем в пятнадцать ладоней. Оттого и луки у здешних стрелков такие тугие, что согнуть их под силу лишь пятерым или шестерым сильным мужчинам, а их стрелы пробивают насквозь даже двойной или тройной панцирь! У тех, кого здесь именуют даймё[435], даже у самых малоимущих и худородных, не бывает меньше пятисот вассалов. А уж когда едут верхом, с коня не упадут, по какой бы крутизне ни скакали, и коня не загонят! Кто бы ни пал в бою — отец ли, сын ли, — скачут все вперед и вперед, прямо по трупам, и продолжают сражаться!

В западных землях воюют иначе: если погибнет отец, служат заупокойную службу и не идут в наступление, пока не окончится траур. А уж если погибнет сын, — так сокрушаются и горюют, что вовсе бросают сражаться! Истощится провиант — весной засевают поля, осенью соберут урожай и лишь тогда вспоминают о битве. Летом сетуют: «Жарко!» — зимой недовольны: «Холодно!» На востоке такого нет и в помине! Воинам Минамото, уроженцам Кай и Синано, хорошо знакома здешняя местность. Возможно, они продвинутся по равнине вдоль подножья горы Фудзи, обогнут твое войско и зайдут тебе в тыл… Нет, не думай, будто я хочу запугать тебя такими речами! Вовсе нет! Но недаром говорится — не числом воюют, а хитроумием! Что же до меня, Санэмори, я не собираюсь беречь свою жизнь в предстоящем сражении и не чаю живым вернуться в столицу! — И, услышав такие его слова, воины Тайра задрожали от страха.


Наступил канун двадцать третьего дня десятой луны. Назавтра Тайра и Минамото решили начать сражение у реки Фудзи. Спустилась ночь; поглядели Тайра из своего боевого стана в сторону Минамото — и что же предстало их взору? Испуганные предстоящим сражением, землепашцы и прочие жители земель Суруга и Идзу поспешили покинуть свои жилища; одни убежали в поля или спрятались в горах, другие сели в лодки и отчалили вниз по реке, подальше на взморье. Теперь все они жгли костры, готовя вечернюю трапезу. «О ужас! — увидев эти огни, подумали в страхе воины Тайра. — Сколько огней в боевом лагере Минамото[436]! На горах и в полях, на реке и на море, — враги так и кишат повсюду! Что делать?!»

Той же ночью, около полуночи, водяные птицы, в великом множестве гнездившиеся в болотах у подножья вулкана Фудзи, как видно, чем-то потревоженные, внезапно снялись всей стаей. Как посвист бури, как гром небесный, раздался шум бесчисленных крыльев, взлетевших в воздух. «Беда! — закричали воины Тайра. — Это войско Минамото перешло в наступление! Они зашли нам в тыл, как предупреждал о том Санэмори! Если нас окружат, мы пропали! Прочь отсюда, лучше встанем обороной в Суномате или на берегу речки Овари». И, побросав все как было, они с величайшей поспешностью обратились в бегство, торопясь обогнать друг друга. Так велик был обуявший их страх, такой начался тут беспорядок, что схвативший лук позабыл взять стрелы, взявший стрелы — позабыл схватить лук; тот вскочил на чужого коня, его конь достался чужому, а иной, взгромоздившись на неотвязанного коня, как безумный бессмысленно кружился вкруг коновязи. Многим гулящим женщинам и девам веселья, приглашенным из близлежащих селений, в суматохе пробили голову, многих задавили, и они громко охали и стонали.

Наутро двести тысяч всадников Минамото подступили к берегам Фудзи, и так громко прозвучал их троекратный боевой клич, что покачнулась земля и содрогнулось небо!

12. Праздник Пяти Мановений[437]

Из боевого стана Тайра в ответ ни звука! Послали несколько лазутчиков на разведку. «Все убежали!» — доложили они, вернувшись. Многие подобрали и принесли с собой — кто забытый панцирь, кто брошенный походный шатер. «Во вражеском стане даже мухи не сыщешь!» — доложила разведка. Ёритомо сошел с коня, снял шлем, ополоснул рот и руки, отвесил земной поклон в направлении столицы и молвил:

— В этой победе нет ни малейшей моей заслуги! Великий бодхисатва Хатиман — вот кто ниспослал нам сию победу!

Тотчас же приступили к раздаче взятой земли: край Суруга достался Тадаёри Итидзё, край Тоотоми — Ёсисаде Ясуде. Надо было бы преследовать войско Тайра, но в тылах было неспокойно, и от равнины Укисима отряды Минамото повернули обратно и вернулись в Сагами. А на всех постоялых дворах, вдоль всей Восточной Приморской дороги, гулящие женщины и девы веселья смеялись: «Ах, вот срам-то! Ни одной стрелы не послал полководец столичного войска и удрал восвояси! На войне позорно бежать, увидев врага, а эти даже не увидали, а всего-навсего услыхали, и то удрали!» Много было сложено насмешливых песенок и стихов:

То-то, должно быть,

перетрухнул Мунэмори,

как повалилась,

рухнула в доме

подпорка под обветшавшею крышей!

* * *

Много проворней,

чем воды Фудзи-реки

через пороги, —

мчались по горным тропинкам

воины Тайра из Исэ.

Были стихи и о том, как Тадакиё, правитель Кадзусы, во время бегства бросил в реку Фудзи свой панцирь:

Храбро бежал он,

в речку доспех зашвырнув.

Вот так вояка!

Лучше напялил бы рясу

да о душе помолился…

* * *

Неустрашимый,

на пегом удрал он коне —

так был напуган.

Вот уж кому не пристало

сбруей богатой кичиться!

В восьмой день одиннадцатой луны князь Корэмори возвратился в столицу. Правитель-инок был вне себя от гнева. «Военачальника Корэмори сослать на остров Демонов, а старшего самурая Тадакиё, правителя Кадзусы, — предать смерти!» — приказал он. На следующий, девятый день той же луны самураи Тайра, молодые и старые, сошлись на совет и стали судить и рядить — неужели и впрямь казнить Тадакиё? Тут выступил вперед Морикуни, Главный конюший, и сказал:

— Никто никогда еще не называл Тадакиё трусом. Помню, когда ему было всего восемнадцать лет, в дворцовую кладовую, в Тобе, проникли два разбойника, первейшие головорезы во всех Пяти Ближних землях. Никто не решался приблизиться к ним. А Тадакиё в одиночку перепрыгнул средь бела дня через каменную ограду, ворвался внутрь кладовой, одного разбойника зарубил, а второго взял в плен живьем и прославился этим подвигом на долгие времена! Нынешний его промах для него совсем необычен! Все эти события лишний раз напоминают нам, как опасны военные смуты!

А князю Корэмори в десятый день той же луны пожаловали новое, еще более высокое воинское звание.

— Возглавил войско, ничего не добился, не совершил… За что же тогда награда? — шептались люди.

Князю Сигэхире, четвертому сыну Правителя-инока, тоже пожаловали новое высокое звание. В ту же одиннадцатую луну, на тринадцатый день, в Фукухаре закончилось сооружение дворца, и император соизволил поселиться в новых покоях. Подоспела пора церемонии Подношения Первого риса, однако многое препятствовало ее свершению.

Обычно еще в конце десятой луны император выезжал к реке Камо и совершал ритуальное очищение в ее водах. На северной стороне дворцового сада ставили церемониальный павильон, готовили там облачение для государя, все необходимые сосуды и утварь. Перед зданием Государственного совета, у извилистой галереи Драконий хвост[438], сооружали купальню, там император совершал омовение. Рядом ставили священный павильон, где и происходила церемония, здесь устраивали настил для даров, подносимых богам. Затем император давал торжественный пир, звенели струны, звучали песни, исполнялись разные пляски. Церемония восшествия на престол всегда совершалась в зале Государственного совета, а священные танцы и песнопения кагура исполнялись во дворце Летней Прохлады, пировали же во дворце Изобилия и Радости. Так повелось исстари, но, увы, в новой столице Фукухаре не было здания Государственного совета, стало быть, и праздновать восшествие на престол было негде. Не было дворца Летней Прохлады, значит, исполнять священные пляски кагура было негде. Не было дворца Изобилия и Радости, стало быть, и пировать было негде… Того ради вельможи, посовещавшись, решили ныне ограничиться только церемонией Подношения Первого риса и закончить ее праздником Пяти мановений. Торжество совершилось, но все же не в Фукухаре, а в старой столице, в зале Ведомства культа.

Праздник Пяти мановений учредили в память события, случившегося в царствование императора Тэмму. Однажды ночью, когда дул сильный ветер и луна светила особенно ярко, во дворце Ёсино император вдохновенно играл на цитре; внезапно с неба спустилась фея и исполнила танец, пятикратно взмахнув рукавами своей одежды.

13. Возвращение столицы

Нынешний перенос столицы поверг в скорбь и господ, и вассалов. И вот все монастыри и все храмы во главе со Святой горой и обителью Кофукудзи дружно обратились с прошением, в коем указывали на неправомерность подобных действий. Тут уж сам Правитель-инок, обычно поступавший наперекор всему свету, и тот согласился: «Что ж, в таком случае придется вернуть столицу на прежнее место!» Заволновалась, зашумела вся Фукухара. В ту же двенадцатую луну, на второй день, внезапно объявили о возвращении. В новой столице на полночной стороне высились горы, на полуденной — тянулась к морю низина. Постоянно шумели здесь неспокойные волны, веял пронзительный, пропитанный солью ветер. Из-за этого ветра как-то незаметно пошатнулось здоровье прежнего императора Такакуры, и он поспешно отбыл из Фукухары. Все вельможи и царедворцы, во главе с канцлером и министрами, наперебой устремились прочь отсюда. Витязи Дома Тайра, во главе с Правителем-иноком, тоже умчались в Киото, торопясь обогнать друг друга. Да и кто стал бы хоть на лишний миг оставаться в постылой сердцу новой столице! С шестой луны минувшего года в старой столице ломали строения, перевозили добро и разную утварь, наконец кое-как обосновались на новом месте, а теперь снова в безумной спешке торопились обратно! На сей раз уже ничего не ломали, не разбирали, а побросали все, как было, и умчались назад, на старое пепелище. Там ни у кого не осталось жилья, и потому пришлось расселиться по окраинам, в Яхате, Камо, Саге, Удзумасе, на Западной горе Нисияме, на Восточной — Хигасияме, временно приютиться в галереях монастырей, в молитвенных залах храмов. Так жили даже знатные люди.

Если же спросить, какова истинная причина нынешнего решения перенести столицу, то все дело в том, что старая столица располагалась слишком близко к монастырям на Святой горе и в городе Наре. Монахи по всякому поводу учиняли смуту и беспорядки, бесчинствовали, угрожая то священным ковчегом Хиёси, то божьим древом Касуга[439]. А Фукухара, отделенная водами и горами, отстояла на значительном удалении, и монахам было бы нелегко затевать новые смуты.

В ту же двенадцатую луну, в двадцать третий день, в край Оми выслали войско, двадцать тысяч всадников под началом князя Томомори и правителя Сацумы Таданори, — усмирить восставших родичей Минамото. Отряды Минамото, по отдельности бунтовавшие в Ямамото, Касиваги, Нисигори и других уездах, удалось разгромить, и вскоре войско Тайра, преодолев перевал, вступило в земли Овари и Мино.

14. Сожжение Нары

Еще в те дни, когда принц Мотихито укрывался в обители Миидэра, в столице пришли к решению: «Монахи Нары заодно с мятежником-принцем, больше того — они намерены оказать ему помощь, а значит, все они суть ослушники государя! Наказания заслуживает не только монастырь Миидэра, надо проучить и монахов Нары!» Прослышав об этом, зашумели, взволновались монахи. Напрасно взывал к ним канцлер: «Если вам есть что сказать в свое оправдание, говорите! Я доложу обо всем государю Го-Сиракаве, сколько бы раз ни потребовалось!» — но успокоить монахов не удавалось. Тогда канцлер послал к ним для переговоров вельможу Таданари, возглавлявшего Школу поощрения наук[440]. Но монахи не унимались. «Тащите этого скота из его поганой кареты!», «Отрежьте ему пучок!» — кричали они. Перепуганный насмерть, Таданари поспешно бежал из Нары. После Таданари послали к монахам вельможу Тикамасу. Его тоже встретили воплями — «Отрезать ему пучок!» — и он тоже сломя голову бежал прочь. На сей раз поплатились два его свитских из Школы поощрения наук — им отрезали волосы.

Но монахам и этого было мало: они изготовили большой деревянный шар[441] и объявили, что это, мол, голова Правителя-инока. «Бей, пинай его!» — кричали они. Однако недаром сказано: «Кто не в меру болтлив, сам накличет себе беду. Кто неосторожен в речах, сам готовит себе погибель!»[442] Ведь Правитель-инок — напомним с благоговением! — приходился родным дедом ныне царствующему владыке! И если монахи Нары так его поносили, то не иначе как по наущению демонов и злых духов!

Мог ли обрадоваться Правитель-инок, прослышав о подобных бесчинствах? «Немедленно положить конец дерзкому своеволию монахов Нары!» — приказал он и назначил Канэясу из Сэноо, уроженца земли Биттю, главою сыска в краю Ямато. Канэясу отправился в Нару с отрядом в пятьсот всадников. Перед отъездом он наказал своим подчиненным: «Ни шлемов, ни панцирей с собой не берите! Колчаны и луки оставьте дома!» Но монахи, не ведая об этом его приказе, захватили шестьдесят человек из его вспомогательного отряда, всем снесли голову и развесили эти головы вокруг пруда Сарусава.

Великим гневом запылал тут Правитель-инок. «Коли так, ударим же по Южной столице!» — сказал он и послал в Нару войско числом в сорок тысяч всадников, военачальником назначил князя Сигэхиру, своего четвертого сына, а помощником — племянника Митимори. Монахи приготовились к обороне; и стар и млад, все, сколько их было в Наре, туго затянув шнуры шлемов, выкопали рвы на двух главных дорогах, ведущих к холму Нарадзака и к храму Высшей Мудрости, Ханнядзи, соорудили заслоны, вбили в землю заостренные рогатины-колья и стали поджидать карателей. Тайра, разделив свое войско на два отряда, подступили одновременно к храму Мудрости и к холму Нарадзака. Грянул боевой клич. Монахи все были пешие, воины Тайра — все верховые; на конях скакали, здесь догоняли, там настигали, мечом разили, из луков стреляли, дождем стрел поливали… Монахов, державших оборону, становилось все меньше, многие уже полегли. Первые стрелы полетели на рассвете, в час Зайца; весь день длилась битва. К ночи пали оба укрепления монахов — у храма Ханнядзи и у холма Нарадзака.

Среди монахов, обратившихся в бегство, был могучий храбрец Сакано Ёкаку. В искусстве ли владения мечом, в стрельбе ли из лука не было ему равных ни в одном из всех семи храмов и пятнадцати монастырей Нары! Поверх светло-зеленого нательного панциря облачился он в панцирь, скрепленный черным шнуром, поверх легкого шлема надел другой, тяжелый, с пятью пластинами, закрывавшими шею. В одной руке он сжимал длинную алебарду на белом древке с лезвием, заостренном, как лист осоки, в другой — огромный меч в черных лаковых ножнах. Ведя за собой десять монахов, своих собратьев, ринулся он навстречу врагу из ворот Великого Восточного храма. Только он один сумел продержаться долгое время. Многих всадников он перебил, многим коням порубил ноги. Но воинов Тайра было не в пример больше, они рвались вперед, непрерывно сменяя павших, и всех сподвижников Ёкаку, прикрывавших его сзади и спереди, в конце концов перебили. Ёкаку в одиночку продолжал яростно биться, но, когда в тылу у него не осталось никого из своих, он обратился в бегство и скрылся, устремившись на полдень в Ёсино.

Спустилась ночь, не стало видно ни зги.

— Дайте огня! — крикнул князь Сигэхира, стоя в воротах храма Ханнядзи, и тогда Дзиро Томоката, один из рядовых воинов Тайра, уроженец земли Харима, надвое разломал свой щит, чтобы сделать факел, и поджег одну из ближних крестьянских хижин[443]. А дело было в двадцать восьмой день двенадцатой луны, дул сильный ветер, и хотя сперва огонь вспыхнул в одном лишь месте, ветер перенес пламя на соседние храмы.

К этому часу все, кто дорожил честью, были уже убиты — пали в сражении либо в Нарадзаке, либо в Ханнядзи; все, кто полагался на свои ноги, убежали к реке Тоцугава, в глубину гор Ёсино; а старые, обезножевшие монахи, рядовые послушники, мальчики-служки и женщины в поисках спасения наперегонки кинулись в храм Великого Будды и в монастырь Кофукудзи. Больше тысячи человек взобрались на второй ярус храма и втянули за собой лестницы, чтобы враги не смогли подняться следом. Здесь и настигло их свирепое пламя. Казалось, вопли грешников в кругах ада — Огненном, Раскаленном и Безвозвратном[444] — звучат не громче, чем крики этих несчастных!

Монастырь Кофукудзи, воздвигнутый трудами славного Фуби-то, был семейным храмом дома Фудзивара. О, безутешная скорбь! В пепел и дым обратилась ныне статуя Будды в Восточном храме монастыря — то было первое священное изваяние, прибывшее к нам в давние годы, когда в нашу страну впервые проникло учение Будды! Погибло в пламени изваяние бодхисатвы Каннон в Западном храме, чудом, само собой, возникшее из земли; дотла сгорели разукрашенные драгоценными каменьями галереи, со всех сторон окружавшие храм, погибла двухъярусная, окрашенная в киноварь башня и обе пагоды, вознесшие свои девять ярусов в небо!

В Великом Восточном храме, Тодайдзи, высилось изваяние будды Вайрочана, воздвигнутое повелением императора Тэмму в подражание подлинному извечному Будде, пребывающему в обоих мирах — «Истинного закона» и «Вечного сияния Нирваны». Сам император украшал эту статую вышиной в шестнадцать дзё, отлитую из меди и золота. Высоко, полускрытая в облаках, высилась божественная Двойная глава[445], дивным сиянием сверкал божественный Серебристый знак[446] меж бровей. И вот исчез без остатка внушавший благоговение священный лик, подобный луне, сияющей в небесах, сгорела и вся голова, упала и лежала теперь во прахе; тело, расплавившись, уподобилось бесформенной груде!

Как осенью луна скрывается в облаках, так в тучах Пяти грехов мгновенно сокрылись, рассеялись бессчетные сонмы будд в небесах; как гонимые ветром ночные звезды, рассыпались развеянные вихрем Десяти прегрешений[447] драгоценные камни ожерелья[448], украшавшего священную грудь, — символы Сорока Одного обета; дым заполнил все поднебесье, языки пламени непрерывно вздымались ввысь. Ближние, видевшие сей огнь, в ужасе отвращали взор; дальние, услышав о сей беде, содрогнулись от страха! Из священных свитков вероучения Хоссо и Санрон[449] не уцелел ни один, — все погибли! Казалось, ни в Индии, ни в Китае, не бывало худшего поругания святого вероучения!

Первое изваяние Будды, воздвигнутое великим индийским Царем Удэном[450] из червонного золота, было размером всего лишь в рост человека. Статуя Будды, вырезанная из благоуханного сандалового древа богом Бисюкацумой[451], покровителем ремесла и искусств, тоже была обычных размеров. А изваяние в Великом Восточном храме было единственным во всем нашем греховном мире, второго такого не сыщешь нигде на свете! Казалось, оно будет выситься вечно! Теперь же во прахе и пыли лежала священная статуя, надолго повергнув в скорбь души людские! Мнилось: в испуге встрепенулись, взроптали Четверо Небесных владык во Падениях Брахмы и Индры, Восемь богов-драконов в морях, стражи ада и демоны в преисподней! А великий бог Касуга, покровитель вероучения Хоссо, — что испытал он в эти мгновенья? Недаром потемнела, изменила свой цвет роса на равнине Касуга, а в завыванье ветра на вершине горы Микаса слышались горестные стенанья!

Если же сосчитать, сколько народа приняло смерть в огне, — то в монастыре Тодайдзи, на втором ярусе Великого Восточного храма, погибло свыше тысячи семисот человек, а в обители Кофукудзи — более восьмисот. Многие погибли и в других храмах — здесь более пятисот, там — более трехсот, а всех вместе — свыше трех с половиной тысяч. Да вдобавок больше тысячи монахов пали в сражении; из них многие полегли у ворот храма Ханнядзи, другим же отрубили голову и отвезли эти головы в столицу.

В двадцать девятый день князь Сигэхира, предавший сожжению Нару, возвратился в столицу. Радовался один лишь Правитель-инок, ни следа не осталось от его гнева. Императрица, государь-инок Го-Сиракава, прежний государь Такакура, канцлер и все придворные горевали: «Пусть бы наказали непокорных монахов, но разве можно губить святые храмы?» Разнеслись было слухи, что головы монахов сперва пронесут по улицам, а потом развесят у врат темницы, но слишком велика была скорбь из-за гибели Великого Восточного храма и монастыря Кофукудзи, и этого решили не делать, а побросали головы куда придется, в пруды и канавы.

Некогда император Сёму собственноручно начертал августейшей кистью: «Пока процветает мой храм, будет процветать и страна: придет в упадок мой храм, — погибель ждет и страну!» Оттого и казалось, что теперь государство непременно погибнет.

Злосчастный год миновал и наступил Новый, 5-й год Дзисё.

Загрузка...