А в это время из-за поворота дороги выехала запряжённая парой лошадей крытая повозка. Видно, немало вёрст пришлось проехать путникам: кузов повозки был весь в дорожной пыли.
Вдруг ямщик, словно по чьему-то велению, осадил коней, а из повозки проворно вылез человек.
Махнув ямщику рукой, чтобы ехал дальше, человек сказал кому-то сидевшему в повозке:
— Вот так и объяснишь матушке с братьями: что, мол, захотелось пройтись и вскорости буду...
Из повозки высунулась голова старика, видимо, домашнего слуги. Старик принялся ворчливо выговаривать:
— Вечно у тебя непутёвое в голове, Фёдор Григорьевич. И чего тебе приспичило? Можно сказать, возле самого родительского порога...
Но человек лишь улыбнулся в ответ. Бросил ласково и непреклонно: «Ладно, будет тебе, Егорыч!», и снова приказал ямщику, чтобы тот ехал дальше.
Ямщик взмахнул кнутом, лошади резво взяли с места и пошли вперёд. А человек остановился на обочине дороги, что тянулась по обрывистому берегу Волги мимо того плетня, что огораживал сухаревскую усадьбу.
Человек этот был одет в щеголеватую поддёвку купеческого покроя. Шапку, сдёрнув с головы, он держал в руке, и русые волосы его, ничем не прикрытые, волнистыми прядями падали назад, открывая высокий, красивый лоб. Глаза, подбородок, чуть приметная усмешка, трогавшая губы, всё говорило о проницательном, живом уме и твёрдом характере. На вид ему было лет двадцать с небольшим.
Привычная картина открывалась сейчас его глазам. Справа Волга широко и привольно несла свои глубокие воды. Впереди, возвышаясь над одноэтажными домами, виднелись золотые кресты на голубых, разукрашенных затейливой росписью и лепкой куполах ярославских церквей. Ещё дальше— кремлёвские башни и стены. Отсюда всё ему казалось особенно нарядным, богатым и красивым. Как всегда бывает с людьми, вернувшимися после долгой отлучки, он по-новому смотрел на свой город и любовался им...
— До чего славно, до чего хорошо! — воскликнул он вполголоса.
Солнце щедро золотило всё, что было перед его глазами.
Вволю наглядевшись, он медленно пошёл следом за своей уехавшей вперёд повозкой. А пройдя несколько шагов, вынул из кармана книгу небольшого формата, отпечатанную на желтоватой бумаге.
Теперь он уже не глядел по сторонам, а весь углубился в чтение, иногда останавливаясь лишь для того, чтобы громко, вслух прочесть отдельные стихи из книги. Затем он снова шёл, на ходу читая, и снова приостанавливался, произнося где шёпотом, а где и в полный голос.
— Этой трагедией весьма обрадую братьев и других ребят, — вдруг перестав читать, сказал он. И с какой-то мягкой, хорошей улыбкой прибавил: — Особенно Ваню Нарыкова. Его-то более всех других...
И тут он услыхал пение. А услыхав, остановился и вовсе перестал читать.
Женский голос, ясный и чистый, пел незнакомую ему песню. Пел так хорошо и проникновенно, с таким чувством выговаривая слова, что он, забыв о книге, что была у него в руках, стал слушать.
Не подняться вам, туманушки,
Со синя моря долой!
Не отстать тебе, кручинушка,
От ретива сердца прочь...
Он прислушивался, удивляясь выразительности и силе чувства, которую вкладывала поющая в слова песни. Неожиданно для себя свернув с дороги, он пошёл к плетню, из-за которого доносилась песня, и увидел девушку.
Она была совсем юная. В неприглядном сарафане из домотканой пестряди. Худенькая, бледная, с милым и тонким лицом. Пела она негромко, не думая и не зная, что её кто-нибудь посторонний может услыхать. Закрыв глаза, она обхватила рукой прямой ствол рябины, прижавшись к нему щекой.
Ты возмой, возмой, туча грозная,
Ты пролей, пролей, част-крупен дождичек,
Ты размой, размой земляну тюрьму...
Она пела, а скупые непрошеные слёзы одна за другой медленно выкатывались из-под её опущенных ресниц...
И вдруг она почувствовала взгляд, устремлённый на неё. Открыла глаза и в нескольких шагах от себя увидела того, кто её слушал.
Оборвала песнь...
Сперва побледнела, потом, тихо охнув, залилась румянцем.
И не успел незнакомец слово вымолвить, как она кинулась от плетня и мгновенно исчезла в зелёной глубине сада...