С третьими петухами проснулась Поля Фимкина, будто у самого уха загорланили, заразы такие. Опустила ноги с койки, звучным шепотом выругала себя:
— Что ж тебе, девка, подеялось, что ли, — чулки опять не сняла на ночь! Завалилась в чем по двору весь день ходила. Ноги зудят, нисколь не отдохнули.
Просыпаясь, она всегда ищет предлог заговорить с собой, чтобы развеять гнетущее по утрам одиночество, наполнить звуком устоявшуюся за ночь тишину пустой избы. Но это не всегда удается. Отвлекают невеселые мысли.
Корову доить еще рано. В низких глубоких окнах мазанки не свет неба, а лишь отсвет его от улицы. Робкий загляд начала дня, слабое мерцание. Поля немигающе уставилась в бледное окно. Перед этим мельком увидела странное, почти старушечье лицо в тусклом от времени зеркале в простенке напротив. Суженные к вискам наплывом век глаза, опустившиеся на щеки волосы — будто бы калмычка… И опять же мельком отметила: годами в зеркало забывает заглянуть, немудрено, что и собственный облик не узнается…
Всего тяжелей для Поли часы пробуждения. Как устала она за свою жизнь вот так начинать день в тоске и тревоге! Спроси ее сейчас:
— Поль, за что у тебя-то душа болит?
— За все на свете, — ответит. — Днем в работе по хозяйству, в беготне, все думы, какие по утрам глудками давят, распирают грудь — истают, рассосутся, а за ночь опять осядут. И неведомо, за что наказана этой пудовой тяжестью.
Поля смотрит в окна и, хотя различает в них лишь серую дорогу за палисадником, видит-то она весь простор за селом, как если бы вышла из дому. И представляет, какой сейчас лежит неохотный рассвет в полях. Ей кажется, что и земля просыпается с такими же, как у нее, мыслями: устала она жить и кормить людей, устала от безрассудности их — не зная меры, тянут из нее соки. Не зря говорят: шутить с землей-кормилицей нельзя, нельзя, как балованное дите грудь матери, терзать ее. Не все она может стерпеть. Копит, копит обиду — да и отплатит за нее сполна…
Обычно человеку, как бы он ни был стар, прожитая жизнь кажется с воробьиный нос. Мелькнула, и вроде ты не увидел ее. В отдохнувшей за ночь Полиной голове она умещалась вся, от начала до нынешнего времени, и была четко зрима, как путнику даль на восходе солнца, с деревушками по сторонам и светлыми в утре дорогами к ним, весело ныряющими с холма на холм.
И видно, вроде издалека, всех-всех дочиста, даже тех, кого давно нет на свете. И все копошатся так же, как в свою бытность. Как застигла их ее память. Они настырно маячат в глазах Поли неотвязчивым видением. Чаще всего в своем муравьином, кропотливом труде. (Теперь-то иная, не с серпами да косами, настала жизнь.) И все тянутся, тянутся доделать вечно нескончаемое для человека.
Среди них и мамака Фимка, приживалка у богача Афони Пронюшкина. По матери и ее в селе зовут Приживалкой, Полей Фимкиной. Мать тоже навечно запомнилась перегнутой в поясе, как складень, над работой. Иссохшиеся в синих жилках руки так и тянутся с голодной жадностью до всякого дела — снопы вяжут, жнут, огороды с бахчой полют, до всего, что отплачивало хоть малой, горестной милостью — куском хлеба насущного. И она, Поля, неполных семи годов от роду, а одной рукой за материну юбку держится, другой — траву дергает. Отрабатывали вичную похлебку да теплый Афонин катух, где зимовали вместе с ягнятами в горклой вони мочи и развешенной по стенам сбруи. До сих пор неловко перед мамакой: на тот свет ушла — так ни разу досыта и не наелась… Она-то, Поля, живет теперь барыней, все у нее есть, что ее душе угодно. От пшеницы закром ломится, захочет — барана зарежет прямо среди лета; молока корова дает, хоть купайся… А бывало, сядут они за чашку с прозрачной, аж дно видно, похлебкой, сглотнут по ложке, а хлеб рукой на столе придерживают, вроде он куда соскочит со стола. Бедная ты моя, пребедная маманюшка! Золотая ты моя! Горькая слеза насквозь прожигает грудь, как вспомню тебя, ничем не утешенную в жизни! Даже века своего не дожила, раньше времени, тридцати лет, в гроб легла. Перед тем, как раскулачили Афоню, успел он, изверг, насмерть застудить ее — вытаскивала его коноплю из речки, а вода у берегов уже острым льдом взялась. Начала она после этого чахнуть, и к следующей осени ее похоронили. Осталась Поля одна в Афонином катухе. Тут и колхоз организовался, из катуха амуничную и сторожку для общего двора сделали. И росла Поля среди конюхов и сторожей, пока на ноги не встала. Потом сторожку эту колхоз отремонтировал, крышей накрыл, и сейчас поживает она в ней, насовсем стала ее домом. Афонины же кости и земля родная не приютила. Сгинул где-то в далеких краях. Лучшей доли он и не заслужил, изверг.
Не только работников морил он голодом — семью родную удушил в работе. Тоже слаще тюри да саламаты не едали. Ужинали у всех на глазах на разостланной во дворе дерюге, чтобы люди видели, как они бедствуют. Обувку тоже носили нищенскую — веревки на деревяшках, бахилками называли.
Сам Афоня, мхом обросший, черный от жадности, так и выглядывает, бывало, из-под бровей полоумными глазами — где бы еще пашни с сенокосом прихватить да людей еще ночью заставить работать. За все лето рубаху не менял, соль с нее хоть соскребай и борщ соли. Опять же бедность свою выказывал. Христосиком прикидывался.
Когда стали раскулачивать, страсть сколько добра из сундуков на двор вынесли. Чего тут только не было: дорогая материя кусками, полушалки, как огонь, яркие, сапоги хромовые, шубы разных мехов. Народ остолбенел от такого дива. Тайник с хлебом нашли пудов на триста. Афоня хлопнулся тут же на дворе, забился в судороге. По-бугаиному мычит, землю зубами гложет и до чего (господи, твоя воля!) обезобразился — пруд из-под себя пустил. Вот и не приняла его землица-матушка за все издевательства над людьми.
Земля и сейчас лежит в рассветном безмолвии, в своей невозмутимости. В глубокой и покойной думе. Эта постоянная, неразгаданная дума всегда тревожит Полю утрами.
Велика земля, но для Поли она вся — от завалинки ее избы до колхозных меж — границы с другими хозяйствами. Это та земля, приглядевшаяся ее глазам, которую она избегала, помогая еще школьницей конюхам на скотном дворе. В школе ставили Поле отметки по письму и арифметике, а за помощь конюхам и колхозу председатель начислял ей трудодни. В счет их сторож дед Морей получал для Поли муку на складе и еще кое-какой привар.
Еще это та земля, на которой Полю, молоденькую совсем несмышленую трактористку, настиг в сорок втором году на ночной пахоте недобрый человек. По ней уносили ее от погони неутомимые в то время, резвые ноги. Ветром шумел в ушах ночной воздух, все в Поле рвалось тогда криком, молило долок, кусты темные, мелькающие, бережок смутный вдалеке — защитить от страшного врага, от топота его звериного позади.
Несчетно ушло на фронт подвод по дороге Полиной земли с ее сельчанами, махавшими на прощание с телег, пока не скрывались из глаз. Многие так и канули навеки, закрыли глаза в чужой стороне.
Все пережито. Теперь бы покоя, отдыха чуть-чуть. Но нет конца заботам. На смену одним приходят другие.
Не все ладится и в Полиной семье. Вся душа ее изболелась о сыне со снохой. Живут как в лодке без весел. От берега отчалили, а дальше как их закрутит — неизвестно. Может, так и будут на месте стоять, иль быстрина подхватит, опрокинет. Ждала его из армии, как пирог из печки. Он и заявился, да не один. Сам в избу ступил, а за руку девчушку черномазую лет семнадцати тянет. У той пузенко торчком, аж титьки подпирает. «Мама, зовите меня Машей», — представилась. Ее имя-то сроду не выговоришь, черкеска, что ли. Хозяйствовать по-нашему не умеет, какая-то безрукая. Только и знает за мужем, как коняшонок, бегать. И тот ей слова не скажет поперек. Отделила им телку, двух овечек, кур с десяток — живите, оперяйтесь понемногу. Колхоз квартиру дал отдельную из трех комнат, на всем готовом — почему бы не жить. Нет, ничего у них, неумелых, не клеится. Все идет вразброд. Овцы, как стадо стали выгонять, своего двора не знают, к Поле заходят. Куры несутся где попало. Как бы не рухнуло их хозяйство, на нитке все держится.
В самом колхозе сейчас так стали жить и работать, как будто решили все с ног на голову поставить. Не мы тебе, земля, свой труд, старания, а ты нам — как хочешь! — но отдай, чего пожелаем и сколько нам надо. Человек, видно, не может, чтобы к беде себя не толкать. Ведь легко, не добром нажитое никогда впрок не идет. Никому оно еще не дало ни радости, ни веселия. Скорее, беда людская с ним в обнимку шагает. И вот среди этого оказались Полины сын со снохой в своей недвижимой лодке.
Отрываясь от окна, Поля снова заглянула в зеркало. Теперь оно чуть посветлело. Но по краям, от рамки, зеркало оставалось мутным, ржавые разводы не пропускали свет. Так неухоженный пруд, бывает, затянет с мелководья ряской, только середина блестит водой, отражает небо и облака.
«Нам не до зеркал, и в такое не глядимся», — подумала Поля и тут вспомнила (что только в старую голову не лезет): до войны жила у них в селе активистка Мария Силаева, Марьяной за глаза ее звали. Такое же вот и у нее зеркало было. А в избе — пустота, хоть шаром покати, жилым духом даже не пахло, вроде она и еду себе не готовила, святым духом питалась. Зато вся душа у нее на людях была. В ликбезе учила, субботники, спектакли да пляски в клубе устраивала. Они, молодежь, возле нее, как пчелы вокруг матки, гудели. Но были у нее и недруги в селе, кого она со сцены высмеивала. Те и сочиняли про нее частушки, пели вечерами, насмешничали.
— Айда, «активистка», корову доить, — одеваясь, продолжает она разговаривать с собой. — В мыслях-то ты смелая, всем бока налупила. И то ладно, душу отвела, потешила себя.
Из горенки она прошла на кухню, где составленные на лавке чугунки, печка с прикрытым заслонкой устьем, ухваты в углу еще хранили в себе ночное безмолвие, пока не коснулись их ее руки. Умылась под рукомойником и, прихватив подойник, вышла из избы.
По дороге к варку задумалась, глядела под ноги, смутно различая в утренних сумерках утоптанную тропинку. Вдруг путь ей преградила неизвестно откуда взявшаяся тут рыжая, причудливая копна. Поля резко остановилась, но тело с вытянутыми вперед руками и подойником все равно подалось вперед, из копны взметнулись рога, и следом шумно встала, щелкая копытами, корова. Поднимаясь, она задела крестцом звонко громыхнувший подойник, и Поля не удержалась, упала навзничь.
— Чтобы тебя черти изувечили, паразитку такую! — выругалась Поля, узнав Зорьку снохи, свою бывшую телку. — Как все равно мысли мои читают. Ведь едва успела про них подумать, и все сбылось. Разве к лежебокам придет добро. Подумать надо — скотина со двора убегает!
Поля схватила хворостину и в сердцах хлобыстнула корову по боку.
— Иди, зверь, куда следует! Знай свою хозяйку!
Зорька отбежала к углу Козанкова дома и остановилась, с обидой в глазах посмотрела на бывшую хозяйку.
Поля подоила свою корову, Зорька все стояла на месте. Пришлось открыть дверку варка.
— Айда, доись. Что с вами, непутевыми, сделаешь.
Едва Поля прошла к избе, чтобы взять второе ведро, Зорька, измученная своей неприкаянностью, обрадованно мыкнула и скользнула во двор.
Скоро на улице щелкнул кнутом пастух, огласил село своим звучным «Э-эй!» Поля прогнала со двора скотину, тут же и Нюська Козанчиха стояла у калитки в круглившем ее плотное тело халате. Выпустила коров с подтелками, потом овцы потянулись длинным ручьем, казалось, он и не кончится, так и будет течь. Поля подождала, может, Нюська обернется, заговорит. Но нет, мельком, как по пустоте, мазнула в ее сторону белым взглядом и хлопнула калиткой.
— Что людям не хватает? На весь белый свет косятся, — проворчала Поля и занялась теперь уже мелкими хлопотами. Выпустила из катуха гусей, посыпала им вместе с курами отходов. Пропустила через сепаратор оба ведра молока. Потом замесила тесто на блины — надо молодых да внучку горяченькими попотчевать. В печке они душистее получаются. В суете не заметила, как отлегло в груди, растаяли давившие с утра глудки. Выбежала за варок на огород, набрала огурцов, опять же молодым. Козанков «Беларусь» с прицепленным стогометателем какой день стоит позади дома, у изгороди. Сам-то, поди, в глотку сливает. Это теперь недели на две, раньше не зальет. От речки показалась Нюська, в руках несла два ведра. «Колонка под окном, воду с речки носит». Когда Нюська вошла в заднюю калитку, Поля приблизилась к изгороди, ей навстречу.
— Нюсь, ты чё ж это, девка, и «здравствуй» не скажешь!
— Ох, тетка Поля, мы с тобой целый день видимся. А замотаешься, забудешь — здоровкались или нет.
В ведрах у Нюськи оказалась свежая трава.
— Кому это нарвала?
— Да свиньям, — Нюська поставила ведра: дужки, опустившись, звякнули глухо, травой так туго не набьешь ведро. Нюська перехватила Полин взгляд, и тут же притворная приветливость на ее лице сменилась злой досадой.
— Гляжу, у твоего Кольки «Беларусь» какой уже день стоит. Иль не ладится… — попробовала Поля переменить разговор. — Иль сам заболел?
Нюська схватила ведра, быстро пронесла их через огород и, почти кинув за калитку варка, обернулась пунцовым злым лицом.
— Что тебе, ведьма старая, надо! Да, заболел! Твоего тут дела нет! Тоже мне инкавыды нашлась! Я тебе не подотчетная, докладывать. Глазами своими зыркаешь везде, все выглядываешь, хоть бы они полопались! Носом вынюхиваешь каждую щель! — разъяренная Нюська подходила все ближе и так махала руками, что того и гляди сунет зуботычину через забор.
Поля, как от встречного ветра, мелко, растерянно моргала перед Нюськой, вытянув в жалкой улыбке совсем бескровные, бледно-меловые губы.
— Да Нюсь… да выслухай ты… я ж только поговорить… — слабо отбивалась она.
— Нечего со мной говорить, нечего подглядывать! Гляди за своим суразенком да немтыркой косоглазой! Корову ее опять нынче доила, так тебе и надо! Была ты сама всю жизнь голь перекатная, и они такие же голянки, неумехи. Руки в ж… заткнутые! — Нюська непристойно показала, где находятся у Вовки и снохи руки, и скрылась за калиткой.
Поле было стыдно за этот крик, разносившийся по утренней рани, и обидно, что дала себя оскорбить, не успела ответить, растерялась. «Где уж тут, налетела тигрой. А надо было сказать, кто они такие с Козанком, — после времени горячилась Поля. — Оба — воры темные. Вон дом-то — на чем поставили? На молоке. У детишек в городах от губ его отнимали. Пять лет держали колхозный сепаратор и все пять лет с зоотехником молоку жирность занижали. У, сатанинское исчадье! — Поля, подходя к своей избе, замахнулась на дом Козанка, к глухой стене которого примыкал ее варок. — Сам с мизинец, соплей пришибить можно, а отгрохал такую чудищу — не по себе огромную. Как паук, оплелся постройками!»
Для постороннего взгляда это был дом как дом, правда, очень громоздкий, крепкий, срубленный из полуметровой толщины сосновых плах, с высокой шиферной кровлей и фронтоном, посреди которого красовался аляповатый оранжевый круг. А от круга шли веером желтые по зеленому полю лучи. Такие дома ставят в расчете на детей и внуков, чтобы им оставалось жилье по наследству.
Для Поли же безвинные, проконопаченные в пазах стены и непомерно высокая крыша, все Козанково подворье, хранили в себе нечистую злую силу, постоянно отравлявшую ее жизнь.
В избе она растопила хворостом печь и все время, пока пекла блины, выговаривала свою досаду на Козанков.
Вся Полина жизнь в соседстве с ними не вдоль, а поперек идет. Дай им власть, вместе с избой и двором в землю втоптали бы. Еще когда дом не строили, увидела Поля, как загружал Козанок свой «Запорожец» тяжелыми бидонами, в город собрался везти. «Колька, — не вытерпела, подошла она поближе, — ты что, мошенник, делаешь, чье молоко грузишь? За такое тебе тюрьма пахнет, детей посиротишь!» — «Белены, что ли, объелась! — даже не взглянул на нее Козанок. — Я те язык-то за такие слова под коренюшку обрежу. Баламутка. Не видишь, мед продавать везу?» — «Какой по весне мед? Его еще никто не качал. Мед ты зимой подороже продашь. Иль не видать молочные подтеки на бидонах?» — «Это Нюська нечаянно плеснула, — притих было Козанок, да как обернет вдруг к ней свое личико с кулачок, зубами, как хорек, аж лязгнул: — Ты что в моем кармане деньги считаешь?! В своем считай! Когда хочу, тогда и продаю свой мед! Убирайся, покуда ноги целы, мне недолго жердь выдернуть!…» Тут и Нюська напуганная прибежала: «Это он мед, тетка Поля, мед везет…»
С тех пор начал Козанок вредить ей по мелочи. То трубу в бане, по какой мыльная вода бежит, забьет деревянной пробкой и обпилит по самый край, так что ничем не вытащить. Раз-другой помоешься — вода пол заливает. То сено привезет и трактором угол у ее катуха разворотит — вроде не сумел он вырулить. Полин катух можно развалить, а свой почему-то не заденет.
Сын Вовка еще маленький был, без отца рос, судьбой обиженный, так Козанок вдобавок норовил поиздеваться над ним. Однажды песок Поля привезла, ссыпала перед двором, стены собралась поштукатурить. В нем плитки попадались такие аккуратные, водой обточенные, на круглые печенья похожие. Козанок набрал их, своими глазами видела Поля в окно, стал звать Вовку. Тот играл с ребятишками посреди улицы, подбежал. «На, Вов, пряник», — протянул Козанок плитку. Вовка ручонками ее схватил и сразу в рот сунул, не разобравшись. Зубами-то и наткнулся на камень. Козанок аж перегнулся от смеха, за живот схватился. А Вовка глядит на него так жалобно, сам плитку изо рта не вынимает. Не хотелось верить ему, что это обман. Тоже рос — сладкого не ел… Вот какие люди ей в соседи достались!
Как велико летнее утро, если встать чуть свет! Все дела можно справить безо всякой помехи. Солнце за речкой подскочило на сажень от земли и разыгралось, чисто ребенок. Того и гляди расплескает себя на части, уж так раскрутилось.
Поля снова вышла на огород и стала пропалывать грядки. Неделю назад прошли такие дожди, что сейчас трава дуром лезла отовсюду. Каждая былинка пищит и тянется к теплу. Но для Поли это утро, как бы насквозь пронзавшее человека радостью, омрачалось обидой на Нюську. Она и на грядки вышла с надеждой увидеть еще раз свою соседку и высказать ей все, что так запоздало пришло в голову.
— Я бы этой сучке все вылепила, — не унималась она. — Тетка Поля еще позевастей тебя будет. Бывало, сроду обидчику спуску не давала. В колхозе этому хорошо научили. Начальство аж уши на собраниях затыкало. А тебя бы за пояс заткнула, сучка, право, сучка. Думаешь, я не догадалась, что ты в ведрах комбикорм с фермы несла. Телят грабишь, бесстыдница… Еще и сына со снохой хаешь. Твои хороши! Один бродяга, а дочь только званье, что учительница. Днем еще кое-как учит, по пять человек в классе. В вечернюю школу никто ноги не кажет, а она все равно денежки за уроки слупывает. Когда она, Поля, в школу ходила — вот была учительница-то! К хозяйке ее на квартиру стали богомолки ходить, она вон как с ними воевала-то! А не справилась, так ушла к другой жить. Честь свою блюла. А эта из воровской семьи, да детей учить. Такого паскудства еще не было…
— Тетка Полина! — окликнул ее с задов бригадир полеводов Терешонок. — Айдате сходим еще раз сено поворошим.
— На пенсионерах хотите гору свернуть. А вон… — распрямившись, она немо, кивком указала на дом Козанка.
Терешонок оглянулся на ее кивок, показав озабоченный затылок с волосами, задранными сзади сдвинутой на лоб фуражкой.
— Этот теперь на карачках. Не скоро встанет.
— Сказывают, заболел.
— Знаем мы эту болезнь. Предупреждал: не берите его в подряд, он вам сделает ушки на макушке. Загубит все дело. За столько лет хоть раз хотели путем сработать — и на тебе…
— Вам, колхозному начальству, голову намылить бы. Мы всю жизнь за трудодни работали — это разве не подряд? Что собрал, то и получи. Стрянулись людей учить работать, когда деньгами вчистую их разбаловали. Все заботы у людей об этих деньгах-душегубцах. Ты отца-то своего, Еграна, чать, хорошо помнишь? Вот был топтун-то. Будто сроду голову к подушке не прикладывал. Темно, а он еще в полях; чуть заря занялась — опять там. Так и ходил, так и ходил. Обувку в прах изнашивал. Что человеку нужно было — лучше других все равно не жил? А по земле помирал… Бывало, смотрит-смотрит на, поле, аж весь исстрадается, вроде мыслями помогал расти колосу.
— Помню, как же… — нетерпеливо слушал ее Терешонок, опять повернувшись затылком, оглядывал село, — Ну что, тетка Поля?
— Приду, приду, Еграныч. Сын, Вовка, правда, ругается: все, говорит, много тебе надо. Такое добро уродилось, разве можно сгубить!
Поля дергала траву на грядках и теперь думала о молодом Терешонке. Нравился ей этот мужчина. Чем-то напоминал он своего отца. Хоть и издалека, чуть-чуть, а отрадно было это напоминание. Порода-то дает себя знать. Вот Вовка ее нисколько не хозяйственный, Терешонку сказала: сын ругается. Какое там, ему все равно — пойдет мать или не пойдет на сено. Все только стараешься, на людях их выгораживаешь, чтобы хоть немного уважение к ним было. Что они там делали, пока не ходила к ним, один леший знает. Телка прибежала с полными боками, а все равно измученная, дикая какая-то. Мычит и глазами доиться просится. Всю ночь, видно, в колхозной пшенице паслась. Вот созреет хлеб, она и объестся в один час, совсем пропадет корова. Надо бы бежать, лупку обоим дать, да что толку идти в такую рань, все равно спят — не добудишься…
Она увлеклась работой, ползая на коленях вдоль грядок. Вдруг в Козанковом доме раздался пронзительный Нюськин голос. Поля столбушком высунулась из огородной зелени, чуткая и настороженная в-затишье после вскрика.
— Парази-и-ит! — снова закричала Нюська визгливым, на пределе, голосом. Силу его глушили стены, но он как бы вырывался сквозь найденную щель.
Поля поискала глазами по стенам и крыше дома.
— Нелюдь, проклятая светом! — вылетала тугая струя, заметила она, из форточки, из Нюськиной стряпки.
— Эт я паразит? Во, дожился! — как в горловине гудел в окне невозмутимый Козанков басок с хрипотцой.
— Нет, я!.. почему не идешь на работу? Выкинут из бригады… кутенка!
Нюська, видать, металась по дому, и ругань ее порой вылетала обрывками. Как же это она промахнулась — забыла закрыть форточку?
— До фени мне твой подряд!
— Эх, забулдыга… …сенокос в разгаре… …стогометчик пьет! …пенсионерок гоняют ворошить! Приживалка какой уж день ходит!
— Баламутка-то? Пусть ходит. Ты у нее найдешь во дворе хоть клок сена? А у меня на две зимы припасено, у паразита-то!
«И мои косточки толкут в своей ступе, — продолжая дергать траву, изумлялась притихшая от этой брани Поля, — хоть бы меня-то не трогали».
— Чем хвалишься? Столетним сеном? — как резаная визжала Нюська. — …мышами провоняло, коровы в рот не возьмут!
— И нынешнее сено от меня не уйдет!
— Куда мне только глаза деть! Из-за такого гада стыдно на людях показаться… — запричитала Нюська, голос ее стал удаляться и стих совсем. Но ненадолго. Через некоторое время она взорвалась с новой силой.
— Чё прешься, ублюдок! Не видали тебя тут в лохмотах вонючих!
— Екарный бабай, у себя не хозяин! — как спектакль из репродуктора, доносилось из форточки. — И не толкайся! А то толкну вот!
— Тебя убить мало!
— Да? Спасибо, жена, за все хорошее…
— Ив чем же это хорошее? Что это ты мне сделал?
— Все, что обещал матери.
— …в хоромах буду жить? — снова заметалась по избе Нюська. — Я из-за них пять лет горб гнула, сепаратором поясницу надорвала! А сейчас… …Приживалкин суразненок не успел… …на свет вылупиться, сопляк еще — отдельную квартиру получил! В колхозе пальцем не ковырнул!
«Эх, охальница ты, Нюська, охальница! — снова возмутилась Поля. — Черными словами пужишь изо рта своего хуже мужика, воздух утренний сквернишь. Что ты сына моего трогаешь? Он твоего угла не занял. Ненавистница чертова…»
— Заткнись со своей Приживалкой! — взорвался и Козанок. — Нашла кем упрекать — дранью всесветной! У нее весь двор на веревках да на струнах от Вовкиной гитары держится! С кем ты меня равняешь? Хошь, сейчас могу полколхоза купить вместе с его потрохами и с твоей Приживалкой! Люба! Дочка! Ты, учительница хренова, сколько можно тебя звать? Брось, не бери деньги за вечерние уроки. Раз не хотят учиться, не бери! Не нужны эти твои несчастные полсотни. Горницу, что ли, ими обклеивать?
— Не трепись, трепло. Совсем, похоже, чокнулся! — испугалась Нюська его страшных слов.
«О боже! Прорвался из чирья гной! Чем мой двор хуже твоего? Я баба, что с меня взять? А ты покупай колхоз — капиталист чертов. Вы и так его, колхоз-то, под корень подточили. Скоро вовсе завалите…»
— Я не треплюсь, правду говорю! Я и тебя за пшеницу взял! У матери твоей выменял!
— Еще чё скажешь, микада несчастная?!
— И ты, как мать, жадюга! Ничем утробу твою не насытишь, все только тебя ублажаю! А что за это имею? Жизнь горчее редьки! Ни разу имю свою не услыхал! Хоть бы случайно проговорилась, стена ты холодная, лягушка из колодца! В этих перинах для меня кирпичи, кирпичи! — Козанок лупил по постели: вместе с руганью из форточки вылетали и глухие удары.
— Сейчас раздеру их к чертовой матери, и пух по ветру кину! — воевал Козанок. — Все равно ни от них, ни от тебя тепла не знал… Паскуда ты белоглазая, боле никто!
— Я паскуда? Я паскуда?! — налетала вне себя, видать, Нюська. — Кто я? Разгребай хренов! Недоносок, мешком пришибленный! Для тебя я паскуда! А ты хотел за колхозную пшеницу хорошую жену заполучить? На вот — выкуси! Я так и сделала, чтобы ты, гад ненавистный, мною подавился, как я тобой! Господи, что же ты не уберешь его с глаз моих, сил у меня нет глядеть на постылого! Все в душе переворачивается! Подохни ты, гад, хоть в эту минуту, — слезы моей не выкатится…
Нюськин визг неожиданно прервался; от глухой утробной возни засодрогался дом. Что-то стукнуло в стену изнутри и рассыпалось тонким звоном стекла.
— Убил! Убил, зверь! — послышался взывающий к помощи Нюськин вопль, и все стихло.
«Как бы он ее за такую смелость насмерть не пришиб. Дьявол меня дернул подойти к ней нынче, — подумала Поля. — Не иначе как после ругани на огороде не с той ноги вошла она в дом, набросилась на Козанка. А ведь не зря ходили слухи, что Фекла, когда Козанок сватался, согласилась за пшеницу отдать Нюську. Та жадная была — несусветно. Бывало, аж руки у бедной затрясутся, как увидит, что плохо лежит в поле. Вот они и снюхались. Вон и сам Козанок идет, легкий на помине…»
Тот прошел по двору — маленький, коротконогий, в своих виснущих сзади, как будто под ними не было плоти, штанах. Под ярким солнцем еще более неопрятной казалась его одежда. Пиджак, брюки, фуражка, пропитанные пыльными пятнами солярки, были как изжеванные. Похоже, и спит — не раздевается.
Шел Козанок медленно, едва переставляя ноги, видно, не мог отдышаться. Остановился возле чурбака, на котором рубили птице голову, повернул к Поле лицо, не видя ее за кустами смородины. Поля даже головой дернула от заглянувшего ей в глаза уродства.
«Боже, твоя воля! — ворохнулась у нее жалость к Козанку. — Лицо-то раздуло ему, как у утопленника! А глаза запрятались и не двигаются — совсем неживые! Допился бедняга…»
Его, будто ветром, с натугой клонило вперед, на чурбак. Но ногами Козанок старался устоять на месте. Воспрянув, он преодолевал эту толкавшую его, постороннюю силу, снова откидывался назад.
И тут Поля увидела, мелькнуло у нее в глазах: сидит у Козанка на загривке маленький, рогатый и озорной невозможный — сам сатана, не иначе. Оседлал и глумится над ним, гнет ему затылок. Ведь он его спихнет! Сейчас стукнет по непутевой голове, и Козанок, квелый и гнилой изнутри, рухнет на землю без жизни.
Но Козанок вдруг, как ожил, сам, никем не толкаемый, резко наклонился, выдернул из чурбака топор и с разбегу наскочил на дом, забухал по толстым плахам. Затем скрылся в глубине двора, и оттуда продолжали слышаться удары. С хрустом ломалось что-то некрепкое, попавшее под топор, шумно разлилась по земле вода, наверно, кадушку разбил. Выскочили из катуха свиньи, заметались, ошалело визжа. Вдруг впереди в мерцающем синевой воздухе зловеще сверкнул топор, запущенный Козанком издали. Он описал дугу, громыхнул о железные ворота примыкавшего к Полиному огороду Козанкова гаража и, выпевая тонкую мелодию, рикошетом перелетел через забор. Топор шаркнул прямо перед Полей, зарывшись острием в землю.
— Кого пожалела, дура старая! — Она вскочила и устремилась к своей избе. — Изверга пожалела, супостата своего! Чуть не убил, зверь лютый! От таких добра не жди, ни за что погубят! Сами будут драться и тебя пришибут!
— А, опять, баламутка, подслухивала!
Поля оглянулась: Козанок, вцепившись в изгородь, кричал вслед:
— Беги, беги, не оглядывайся…
Перед дверью в сенцы еще раз посмотрела назад. На Козанка налетели и жена, и дочь; кричат, отдирают от забора. Нюська голову ему скручивает, дочь Любка за пиджак тянет…
Вбежав в избу, Поля опустилась на лавку в кухне, уперлась в нее с боков руками. И все покачивала изумленно головой, неподвижно глядя перед собой суженными к вискам глазами.
— Ну сатаны… вот жизнь-то себе устроили! Вот так уж устроили…. — с трудом переводя дыхание, все шептала Поля.
Может, она долго сидела бы так, раскладывая по полочкам событие в доме своих соседей, происшедшее, по мысли Поли, не без участия самого дьявола, который привиделся ей на загривке у Козанка, если бы глаза ее не стали постепенно различать блины в чашке, намасленные и приготовленные ею для молодых, кухонный стол и снова печь с ухватами в углу. Она тут же вскочила с места и принялась за свою на время забытую и особенно необходимую теперь домашнюю работу. Быстро прибралась на кухне, обернула чашку с блинами и, прихватив во дворе вилы, направилась к дому своих детей.
На улице, на просторе, Поля ободрилась немного. Только досадовала на себя, что так долго не была у сына. Дня три, наверное. Связалась с этим сеном, с утра до заката солнца ворошат его. Тоже жалко упустить случай. Терешонок сказал, за проценты работают. Все центнера два выделят.
После урагана, какой только что пронесся возле Поли, ее сын и сноха казались ангелами. Но все равно она шла с намерением дать им хорошую выволочку. Сноха, видать, Зорьку ни в обед путем не выдаивает, ни вечером. Утром ведро всклень было. Ничего эта азиатка не умеет делать. И сын тоже не хозяин нисколько. Это куда дело годится — корова дома не ночует. А ей за это в глаза тычут. Ведь люди насквозь все видят.
Она нарочно пошла не задами, как обычно, а селом. Все-таки Поле стыдно было, что связалась с Нюськой. Вроде бы ее грязь и к ней пристала. Истинно говорят: не тронь — вонять не будет. Вот и пошла улицей. Может, думала она, кто встретится, спросит: из-за чего Козанчиха ругалась? Тогда бы Поля опередила Нюську, все рассказала про нее, тигрицу лютую. Да и просто так хотелось увидеть кого-нибудь, поговорить, душу отвести после такого утра.
Июнь с самого начала стоял на диво теплый и дождливый. На задворках чуть не в рост человека вымахала сурепка. Желтые лавины ее устремились между домами прямо на улицу, к дороге. Было солнечно, но еще не жарко. Над цветами сурепки стоял пчелиный гуд.
Никто не встретился Поле. Улица была пустой. Все-таки как умеет распорядиться по-своему жизнь. Сейчас только кое-где между деревянными домами сохранились старые саманные избы. Такие, как у нее, облезлые после зимы, вроде лишаями покрытые, с позеленевшим тесом на крыше, с окнами на уровне земли. Доживают в них солдатские вдовы, чьи мужья сложили свои головы, а дети разъехались. Даже в войну, когда всех до единого мужиков позабирали, возле таких вот кухнешек с самого утра, как воробьи, горланили ребятишки. Во что только не играли: и в «цацки», и в «козанки». Бригадир по домам не ходил, а становился посреди улицы и окликал всех, кому идти на работу. Все были на виду. Сейчас поогородились высоченными заборами, идешь как вроде мимо крепости. Никакой жизни не слышно.
Поля свернула на новую улицу, где жили сын со снохой. На голубой, до сих пор непривычной табличке первого дома белыми буквами было написано: «ул. Молодежная». Как в каком-нибудь путном городе. Ряд кирпичных построек под прямым углом начинался от-старого села и длинно уходил к зернохранилищам. Селились в новых домах молодые специалисты и переселенцы, наехавшие к ним из разных мест. За сараями и огородами зеленела, набирала колос колхозная пшеница. Второй ряд домов только начали закладывать.
Улица Молодежная строится на месте бывших огородов. Овес да суданку всю жизнь сеяли тут колхозники на корм скотине, и старая дорога (сколько веков была она на одном месте) шла на Киселевку в район. Теперь огороды и дорогу перенесли в другое место, а по улице ступаешь, по земле этой, и все равно чувствуешь недавнее, былое. Трудно уходит из памяти прежняя жизнь. Так и слышишь: вжикают косы по овсу и тарахтят на рассвете послевоенные телеги на базар в Киселевку, лошади сытно фыркают, голоса звонкие перекликаются.
Войдя во двор сына, Поля придирчиво оглядела все до мелочей. Двор имел беспечно-неприбранный, нехозяйский вид. Калитка в огород, двери сарая и дом были раскрыты настежь. Как беспризорные, бродят куры. Картошку в огороде и не видать, так ее заглушила белесая заросль красавки, дружно поднявшейся после дождя. Двор наполовину разгорожен еще прежними жильцами на топку, и, как щербины, зияют на прожилинах пустоты с отодранными штакетинами. Дровяные щепки, оставшиеся после прежних зим, уныло выглядывают из травы. Только и веселит глаз — белье на веревке постиранное, пестрое.
— А эти уж совсем живут… Пролетары голодраные! — выругалась Поля, придя в растерянность от такого неуюта. — Никакой войны не надо, само собой все рушится без заботливой руки. Нет, и эти — никуда не годные люди!
Она положила на стол в сенях, где молодые обедали летом, узелок с блинами и огурцами, приоткрыла занавеску на двери в зал. В глаза бросились приклеенные на стенах яркие обложки журналов с фотографиями киноартисток, чуждых своей красотой здесь, в сельском обиходе. На столе рядом с магнитофоном валялись разбросанные шахматы, отвертки, паяльник, разные проводки. Гитара, прислоненная к стене, стояла на полу, но съехала, зацепилась грифом на ножку стола. Вот и все Вовкины занятия. Опять, наверно, до полуночи цветную музыку мастерил. «Какой человек! Ни пришей, ни пристебай. Всем занимается, только не делом». Через открытую дверь в спальню виднелась койка. Вовка разметался во сне, голова запрокинулась на подушке. Сноха уткнулась ему под мышку. Внучка спала в детской, тоже сбросила с себя одеяло, попка торчит голая.
— Вот Ермаки-то беспечные… Ох, да ну их! — досадно махнула Поля рукой и вышла. На ходу подхватила у сарая мотыгу и, перешагнув полуразрушенную изгородь, отчаянно заколотила по земле, пробиваясь сквозь траву к картофельным кустам, тут же окучивая их. Минут сорок тяпала без передышки Поля, локти, как челноки, ходили туда-сюда, пока не заломило в спине. Потом, разогнувшись, оглядела после себя участок с поверженным сорняком и повеселевшими картофельными кустами. «Довольно, — сказала она себе, — начало есть, остальное пусть сами доделывают. Нечего их баловать, пойду будить лежебок».
Но сначала она заглянула в спальню к внучке. Та уже игралась на койке, вскидывала ножки, ловила их руками.
— Проснулась, моя гуля, — негромко заговорила Поля, присаживаясь рядом, — проснулась, крохотуля. Ох она, умница да красавица! Картиночка с прабабушки Фимы, патретик ее писаный…
Как умеет, опять задумалась Поля, все по-своему сделать жизнь. Был у нее только сын Вовка, рос с оскорбительным прозвищем «суразенок», тычки да подзатыльники получал от обидчиков. Жила Поля как на иголках в беспокойстве за его судьбу и за свою тоже. Кругом — одинокость да Вовка горемычный. И вот как из воздуха образовалось или с неба упало живое, с веселым личиком чудо — радостное и тревожное одновременно. Порой сомнение возьмет: явь ли это? Хоть руками ощупывай девчушку…
Внучка разрумянилась со сна, смеясь, хлопала ладошками Поле по лицу. Веселая, вся как цветок. Но стоит только заглянуть ей в глаза, как душу пронзали сосредоточенная в детских зрачках серьезность и как бы овеществленная в хрусталике неизбывная мамкина печаль. И тогда начинает казаться ей: стоит во внучкиных глазах Полина вина, и свои не знаешь куда отвести…
Когда заявился из армии Вовка, держа за руку Серафимину мать (какая уж там мать, девчушка, совсем зеленая!), в суете встречи Поля выбрала минуту, позвала сына во двор, вроде показать хозяйство, и тут не вытерпела, упрекнула:
— Вовка, что ж это ты наделал-то? Схватил где-то птичку, уже разгнездившуюся, прямо с яичком. Ребенок-то хоть твой будет?
Вовка промолчал, может, обиделся. А немного погодя, получил вот эту квартиру. Колхоз механизаторов-то ценит. Но, как только привезли новорожденную, Поля, не теряя ни минуты, перехватила ее к себе на руки и не без задней мысли стала пристально разглядывать. Сначала ее насторожило, что девочка (ни в мать, ни в отца) беленькая. Но когда сквозь лиловый туман в ее глазах разглядела она зеленоватые лучики, радостно закричала на всю квартиру:
— Ох, детки, идите-ка сюда! Гляньте, да ведь она похожа на мамаку Фимку! И волосики светлые, и височки сплюснуты с боков. Нет, это мамакина копия!
Девочку весь день шутя называли Фимой. А потом так и записали в свидетельство Серафимой. Подрастая, Серафима все отчетливей выказывала прабабкины черты…
Поля одевала внучку, а та все тянулась к ней руками, все хлопала по ее лицу ладошками.
— Побей бабу, побей ее, нехорошую… — приговаривала Поля.
Выпущенная на пол, Серафима затопала по комнате, держась за стены, а Поля подошла к снохе, тронула ее за плечо. Та, взметнув ресницами, широко открыла глаза, и из темной, освеженной сном глубины их на какое-то мгновение плеснулась поразившая Полю радость молодой жизни.
— Вставайте, дочка. Время семь доходит, — сробела она перед этим взглядом, почувствовав вдруг смущение и перед снохой. Не кто-нибудь, а эта девчонка родила ей внучку, вернувшую из небытия облик матери. И опять со смущением вспомнила свои недобрые мысли в приезд сына.
Сноха вскинулась, тряхнула перед собой будильник:
— Проспала! Опять не зазвонил!
— Все я сделала. Буди мужа, на работу пора ему, — растерявшая весь свой пыл Поля вышла в сени, незло упрекнула себя: «Вот и налупила я ей бока. Господи, много ли с нее возмешь, с несмышленой!»
В сенях она усадила за стол внучку и, свернув трубочкой блин, стала кормить ее. Умылась и подошла к ним одетая в голубое платье сноха, маленькая — с пигалицу, на вид совсем ненадежная в жизни, и Поле опять страшно стало, как представила эту девчонку Серафимкиной матерью. Но куда же теперь денешься… Ее саму-то, сноху, — подумала Поля, — еще бы годика два за ручку поводить…»
— Вот тут, дочка, блины, позавтракаете. Молоко я твое пропустила через сепаратор, сливки заберешь у меня в погребе. Немножко картошку прополола вам. Айда, покажу. Проводишь Вовку на работу да потихоньку тяпай, к вечеру, глядишь, закончишь. А я опять на сено побегу. Ладно хоть пьяницы дают заработать.
Они зашли в огород, и Поля стала ловко обходить мотыгой кусты, пластая сорняк.
— Вот так, вот так его, а землю подгребай к картошке…
Сноха прилежно наблюдала за ее наукой. Но вот появился во дворе Вовка. Распугивая кур, он крутанулся несколько раз на турнике у сарая и скрылся в душевой, тоже, как и турник, собственной работы. (Приладил наверху бак, сделал загородку из досок да пол щелястый настелил). Пока Вовка вертелся на перекладине, сноха, заметила с обидой Поля, во все глаза смотрела на него. Вовка наплескался, вышел, а сноха уже метнулась в дом и несла ему полотенце. У Поли от мгновенной обиды, что так легко сноха забыла про нее, оставив одну с тяпкой посреди огорода, вдруг горячо зажгло в груди. Но досаду свою она сорвала на сыне.
— Вовк! — закричала. — Ты когда же за ум возьмешься?
— А что мне за него браться? — тот присел на ступеньку крыльца, продолжая растирать полотенцем волосы.
— Когда ты бросишь свою солдатскую привычку кутыркаться через турник, хозяином станешь!
— А причем тут турник?
— Это ведь ребячество, как и музыка твоя с книжками. Корова почему у тебя дома не ночевала?
— Привязывать ее, что ли? Поддела рогом накидку и вышла. Она к тебе с мальства привыкла…
— Ей бы уж давно пора отвыкнуть. Ты послухал бы, как меня нынче Козанчиха честила, тобой попрекала — бесхозяйственный. Смеется она над нами!
Сноха вынесла ему рубашку и, пока тот надевал ее, опустилась сзади на корточки, стала причесывать его гребенкой и вдобавок ладошкой прихорашивала волосы.
«Боже, мой, что делают. Люди увидят — как не посмеяться таким нежностям телячьим, — взмолилась про себя Поля, — нисколь серьезности нету у обоих. Всю материну науку враз забыла в своих забавах. Нет чтобы бегом хлопотать по хозяйству, она раскорячилась, коленки-то, спросонья стыда не чует, оголила, исподница видна. Что мне только с ними делать? Ничего не хотят в голову брать!»
И крикнула снохе:
— Брось, дочка, ухаживать за ним, за кобелем! Его палкой гладить надо!
— Ай, мама, пусть Вова красивый будет, — еще больше просияла сноха, не замечая Полиной сердитости.
И сын тоже усмехнулся, довольный вниманием к себе. Но тут он вспомнил материны слова про Козанчиху, изломил темные, четкие, волосок к волоску, брови, сказал, ни на кого не глядя, с молодой еще, но уже поучительной строгостью:
— А ты, мать, другой раз Козанчихе скажи: пусть она над собой посмеется! Вот так вот! Над со-бой! — он поднял вверх палец.
Сноха рассмеялась, аж голову запрокинула. В щелках так и заиграли веселостью жгучие глаза, да зубы ровненькие, белые открылись. Поддержала она своего мужа.
«Чистые дитяти оба — неразумные. От Фимы своей далеко не ушли. А жизнь-то какая катится, будто колесо чугунное, тяжкое. Высокое до небушки. Раздавит их, козявок несмышленых, только мокрота и останется», — размышляла в оторопи Поля, не зная, что делать со своими детьми. Не было больше никакой силы совладать с ними. От всего серьезного отделываются шутками да хаханьками. Но она все-таки взяла себя в руки и набросилась на сына с бранью:
— Сам скажи этой тигре, если такой бойкий! Ишь, лоб-то зачесал и умничаешь! Хватит форсить да выкобениваться. Мужик ты иль не мужик, ведь у тебя семья уже! А ты, белоручка чертов, хозяйской работы боишься. Двор загваздал — зайти срамно. Скотина у тебя со двора бежит. Как же ты дальше жить собираешься? Эх, ты…
Поля взяла вилы и, направляясь к калитке, вдруг остановилась возле Вовки, пригрозила еще раз:
— Мне чтоб нынче штакетник прибил на забор! А то я те… — она потянулась к нему рукой. — Живо ухи оборву!
Вовка вертел головой, уклонялся, сноха, смеясь, ловила ее руку. И только внучка была на Полиной стороне. Подошла к отцу и принялась хлопать его по колену.
— Больней лупи его, Фимочка, золотая моя! Заступница бабушкина!
«Совсем сгубился Вовка, — уносила от детей свои невеселые мысли Поля. — Сколько его честила, сколько кляла, счет потерян. Как придет с работы, музыку с телевизором включит и сидят с женой на диване в грохоте. Начнет ему Поля втолковывать: это — надо сделать, другое, пятое-десятое — надо… Язык устанет все перечислять, а он глаза вылупит, янтари свои ясные, и слушает без всякого внимания, вроде с насмешкой. Потом молчком отвернется к магнитофону, будто мать по-китайски говорила, и ничего он не понял. С женой-то вы друг друга шибко понимаете. Сговорились, довели дом до тоскливой цыганской пустоты. Ветер во дворе не задержится. Сам ничего не делает и жену возле себя избаловал. А ведь с малых лет до восьмого класса золотой парень рос. Ласковый к матери, во всем помогал. Бывало, и не под силу, кряхтит, а делает. Кизяков для печи принесет, скотину напоит и корм даст. Потом возьмется мерзлый, непослушный вилам навоз выкидывать со двора. И совсем ни с того ни с сего переменился, Поля и не заметила когда. «Не хочу учиться!» — «Почему?» Молчит. «Ты матери-то скажешь иль нет?» — «В школе одно говорят, а в колхозе все по-другому делается». Что ж, Козанчихи да Козанки воздух насмерть поотравили. Не только дети, взрослые-то, жизнью мятые-перемятые, в отраве такой, как рыбы на сухом берегу, рты открывают и задыхаются. А у тебя, сын мой, кишка тонка передюжить в этой морилке. Только кобызишься, матери грубишь: «Чё мне за ум браться?.. Пусть Нюська… над собой посмеется!» Вздумал Нюське грозить. Она тебя сглотнет, как удав кролика, мокрота ты сопливая. Нет, сын, за ум-то берись, хозяйствуй, делай, как мать велит. Покажи себя мужиком, чтоб люди уважали вас. И жена тогда не будет возле тебя куклой глазастой. А то лишь знает на диване с мужем сидеть, головой ему об плечо тереться. У дивана-то скоро пружины из обшивки выскочат. Давно ли мать купила вам его…»
Все же сегодня Поля уходила от них слегка удовлетворенной. Ловко она сделала: отругала только сына, сноху совсем не задела. Но дала и ей кое-что понять.
У изгороди нового, белокаменного правления уже стояли с вилами Дуня Рубчиха и Алена Тараторка. По другую сторону от входа, тоже у штакетника, собрались в кучку молодые бабы. Поля направилась к своим ровесницам.
— Здорово были, ударницы! — приветствовала она их, ставя вилы у ног.
— Здравствуй, подруга, чуть не опоздала ты! Автобус будет через час, — шумно встретила ее Алена, одна из тех веселых и бойких женщин, какие не переводятся в селах, неувядающе краснощекая и любопытная до всего. Ловким, незаметным движением поправив под платком седые волосы, она громко рассмеялась, выказывая выкрошившиеся, как обугленные пеньки, зубы.
— Это почему через час?
— Бензину нет. Заправка только уехала в район…
— Он вчера до пяти налаживался. Потом говорит: все, не поеду, рабочий день кончился, — проговорила тихая, невзрачная, с припухшими красными веками Рубчиха.
— У-у, что ты захотела! Поедут, жди! — взвилась Алена. — Они теперь не как мы, бывал, темные, с зари до зари за палочкю устебывали! Ты пенсию-то двадцать рублей получаешь, а теперь уходят — по сотне отхватывают!
— Темные-т, может, не темные, — возразила Рубчиха, — совестливые были. Как уйдешь, если работа не кончена. Бригадиру-то на другой день боялись в глаза глянуть, чуть что.
На утрамбованном перед оградой пятачке остановились одна за другой, выстроившись в ряд, хищновато-красивые «Жигули». Из них неспешно, поочередно захлопывая дверцы, вышли весовщик Бадьин, ветеринар Шульга, Самоха-кладовщик. Присели на корточки возле машин, образовывая свой кружок. К ним присоединились еще кое-кто из мужчин. Беззаботно дымили папиросками, разговаривая о чем-то несерьезном, иногда хохоча над очередной байкой.
Совсем шумно становилось у правления. Люди прибывали. Тут были и совсем немощные старики и старухи, через день навещающие районную больницу. Тоже ждали автобуса. Дочь Козанка, Любовь Николаевна, собралась со своими десятиклассниками из вечерней школы ехать на экзамен в Киселевку.
Подруливали колесные тракторы с прицепными тележками, им навстречу выбегали механики, бригадиры и, размахивая руками, давали указания очередному трактористу. Тот молча выслушивал их сбивчивые разъяснения и, развернувшись, пылил в указанном направлении.
— Подрядчики, поди, давно косят, — заметила Дуня Рубчиха. — А мы еще тут торчим.
— Стрянулась! А то нет?! Ты поглядела бы, какие они стали — вроде их на свет занова народили! Как-то Мишка Зуек спешит по селу, штаны на ходу поддергивает. Погоди, говорю, Миша, окоротись! Разогнался, вроде тебе стручком пятки натерли. «Некогда, тетка Алена!» — «Что так?» — «Да вот… — Алена, представляя Мишку, смешно затопталась на месте, на своей юбке показывая руками, как тот поддергивал пояс брюк. — Вот, тетка Алена, дернуло меня записаться в это звено — корм заготавливать. Да еще договор скрепили, по закорючке поставили на нем. Теперь боимся: что если не получится? В трубу пролетим? А тут, враг его возьми, полотно сломалось, бегу в мастерскую клепать!» — «Жалкий ты мой, — говорю, — как вас петух-то жареный долбанул, прямо до болятки! А то хоть по выбитой земле заставят косить — даже рады. Легче, да и горючего экономия. Колхозная касса, кормилица ваша, все равно за гектар платила».
— Набаловали — дальше некуда, — подтвердила Рубчиха.
— Погоди, они посмотрят, как другие не торопятся работать, да и бросят этот подряд, — проговорила Поля и кивнула на председателеву «Ниву» и «газик» агронома. — Вон транспорт-то стоит, давно бы всех перевезли.
— Что ты, начальству нельзя рабочих возить. Авторитет потеряют! — удивилась Алена. — Иль ты про «Жигули» говоришь?
— А хоть и про «Жигули»…
— На этих подъезжают, чтобы выхваляться. Погляди, какие из них выходят, что твои министры. Их уже и ноги не носят, скоро в тувалет будут ездить… — сказала Алена и прибавила: — Ты, Поля, может, еще успеешь покататься…
Алена всегда оставалась безнаказанной за свой смелый язык. Где-то вздор скажет, а где-то не в бровь, а в глаз влепит. И все ей сходило.
— Приснилось тебе, что ли? — упрекнула Поля Тараторку.
— Ну как же… Вовка, глядишь, через год-другой заработает… — опять начала она с явным подвохом. — Вдвоем с женой ремонтируют комбайн, да еще девчонка с ними. Надысь гляжу, она, индейка-то твоя, девчушку в охапку и бежит по меже к мастерским, прямо рысью, косынка аж с головы слетела. Да нарядилась-то ярко, потешная такая!
Поля знала, что ее всю жизнь считают невезучей, другой раз жалеют, а за глаза, может, и посмеиваются. Одно дело — росла сиротой, колхоз вскормил и вспоил, потом уже, в тридцать с лишним лет, сошлась с залетным человеком, год и пожили всего, сбежал. Теперь вот молодые ее живут не как люди.
— Ох, да что я с ними только не делаю, что только не говорю, — оправдывалась Поля, боясь, чтобы не подумали, что она потакает сыну со снохой. — Только сейчас Вовку отбузовала. Уху ему до крови выкрутила.
— За что же? — спросила Алена.
— Корова иха опять ночью приперлась, — к Поле подкатили все утренние обиды. На глаза набежали слезы, и она стала утирать их концами платка. — Выхожу из избы, едва светает. А ее-то не увидала, что лежит на дороге. Упала на нее с ведром, она как вскочит, да и опрокинула меня. Я и гвозданулась крестцом-то. Отбила, до сих пор болит.
Алена тут же, спохватись, посочувствовала:
— Ладно уж, не расстраивайся. Живут они и пусть живут потихоньку. Музюкают меж собой, и ладно. Мы-то не такие были, что ли?
— А мне она, Маша-то, нравится, — сказала невозмутимая с виду, мудрая Дуня. — Пробежит она туда к Вовке, в мастерские, погляжу на нее, мне так весело станет. Она его сильно любя. У нас таких в селе нет. Не успеют сойтись — ругань да драки. Нынче чтой-то Козанок воевал со своей. Аж стены бухали. Ты не слыхала, Поль?
— Мне их слушать — ухи насквозь прострелит, — отмахнулась Поля, не желая говорить о скандале у Козанков, довольная уж тем, что люди не слышали, как зевала на нее Нюська. Иначе давно бы уже сказали.
— Да эти от жиру. Жир не дает покоя, — заметила Алена.
Дуня, потупив глаза в землю, опять проговорила:
— Нет, Поль, Маша у тебя хорошая. Она за Вовкой-то прямо как подсолнух за солнцем тянется…
Подошла, отделившись от кучки молодых женщин, Верка Ненашева, заместитель Терешонка, с блокнотом в руке.
— О чем тут бабки мои разговорились?
— Три старухи без зубов толковали про любовь! — громко рассмеялась Алена Тараторка.
— Мы говорим: Маша, Полина сноха, Вовку сильно любя, — пояснила Дуня.
— «Любя». Вздумали про что говорить, чего уже сто лет нет — ни у Вовок, ни у Машек.
«Типун бы тебе на язык, коровище яловой!» — в мыслях выругала ее Поля.
— Так, мои бабки заработали по полтора центнера сена… — сказала гладкая, с двойным подбородком Верка, черкая карандашом в блокноте. — С чем вас и поздравляю.
— Вот и спасибо табе, — за всех поблагодарила Алена.
— «Табе». Когда научишься говорить-то? Воротишь не знаю как.
— Ох, да что ж я ня так сказала-то?! — обиделась Алена.
— Ладно уж, не связывайся с ними — молодыми, — окоротила ее Дуня.
Шум у правления нарастал. В мужской покуривающей компании все чаще слышался смех.
Рядом с правлением, как бы никем не замечаемые, давно уже работали пеэмковцы, достраивали для колхоза детский сад на двадцать пять мест. Это было красивое, прозрачное от обилия стекла здание, каких сроду не было в селе. Сквозь протертые окна виделась веселая праздничность раскрашенных в разные цвета комнат. Сейчас рабочие разравнивали щебенку на дорожках, а такелажник в яркой оранжевой куртке укладывал автокраном бордюры.
— Какой дворец колхоз отгрохал. Только ребятишек в него вряд ли со всего села наберут, — оглянулась Алена на веселое здание.
— Если б после войны его построить сразу… Три двора взять — и этот садик битком… — покачала головой Дуня. — Вон сколько мужиков — детей нету.
— Эти клещуки-то… — показала на мужчин Тараторка. — Погляди, как насосались возле колхоза — ряшки сизые, сами толстые, пузатые.
— С вина опухли… — подсказала Поля.
— Да с легкой жизни. Чать, тяжелее рюмки ничего не поднимают. Наши мужики худые были да жилистые. А этих ткни — вода вонючая польется. Право, клещуки. Время девять доходит, об палец не стукнули. Не дай бог, мериканец налетит, пропадем мы с ними!
— Ты вот, Алена, с вилами стоишь, а почему им не взять?..
В мужской компании в это время чему-то дружно рассмеялись, так что некоторые из мужчин присели от хохота на землю.
— Скажешь… — удивилась Алена. — Им проценты не нужны. Зимой готовый силос с ферм натаскают.
— А кто там, я что-то не разгляжу? — спросила Дуня.
— Эти все на должностях — Лешка Бадьин, весовщик, Федяня Морей с водокачки, кладовщик Самоха…
В это время очень быстро, так, что едва можно было уследить за мельканием ног, подходил к правлению парторг Суходолов, Машки Суходолихи сын. В одной руке держал прижатую локтем красную папку, другой рассекал воздух и глядел даже не под ноги, а куда-то внутрь себя: так сильно был чем-то озабочен. Он пролетел было мимо всех, и тут Алена, прервав себя, попробовала остановить его.
— Юра, ты этим охламонам молебну, что ли, свою прочитай, — кивнула она на мужиков.
Парторг то ли обиделся на Тараторку, то ли не понял. Он только едва взглянул на нее и скрылся в дверях правления. За ним тоже деловито прошла Козанчихина дочь Любка, видно, требовать автобус для учеников. Лицо припудрено, губы и веки подкрашены. Пронесла с собой душистый парфюмерный ветер. «Какая культурная, сроду и не подумаешь, что у них дома творится», — про себя отметила Поля.
— Боже ты мой, и не остановится поговорить, — обиделась на Суходолова Тараторка. — Все только бегают, все у них дела. Механики с бригадирами бегают, председателя из кабинета не вытащишь, заработался — с народом никто не говорит.
— Эх, Алена, — возразила Дуня Рубчиха, — нам с тобой легко судить. Откидал свое вилами — больше и спросу нет. А они, бедные, не знают, какой угол искать. С района телефоны звонят, надрываются, план отдай. А тут — то на ферме неполадки, то трактора ломаются. Они к людям, а те отворачиваются, иль куда подальше пошлют. Мы-то больно хороши бываем, чтоб с них спрашивать.
— Помните, в войну Егран Терешонок — он и председатель, и полевод, и парторг. Один за всех, — прижала к щеке палец, завспоминала Алена, пропустив мимо слова Дуни. — Прискакал верхом в поле, не как-нибудь, а наметом. Мы-то за лобогрейками снопы вязали, все бросили, сбежались. «Бабы, родненькие мои!» Рука-то одна, только левая, он ею фуражку хлоп об землю, а сам слезьми залился, лицо все мокрое, на солнце блестит. «Бабы, немцев под Курском разбили! Наши гонят фрица к Днепру. А мы тоже давайте нажмем, чтоб воинам вдогонку шел и хлеб, и мясо с маслом, теплые валенки из нашей шерсти, полушубки!» Бабы захлюпали, рассморкались. И у нас, хоть и молоденькие тогда были, тоже слезы в горле заточили.
— Бывало, все скликал, все скликал вокруг себя людей: «Мужики, и вы, бабы, айдате, разговор есть. Потолкуем. Завтра сено надо выезжать косить», — поддержала Алену Поля.
Время шло. Галдеж и шум у правления не утихали.
Никто не заметил, как двое из мужчин, отделившись, прошли в магазин. Увидели их, когда они появились на крыльце с оттопыренными, отяжелевшими карманами и стали стороной, крадучись, уходить.
— Верк, — крикнул кто-то, — глянь, твой-то…
Верка Ненашева быстро оглянулась и вдруг сорвалась с места, припустила бегом через улицу, так и заиграли ее округлые ягодицы.
— Ай-яй! Змей! — тонко закричала она им вслед.
Те двое, завидя Верку, стали убегать со смешной прытью не в меру отяжелевших неловких дядек.
— Глядите! Глядите, как приударили! — смеясь, кричала Алена. — Мериканцев догоняют — по надою!
Все, кто были у правления, повернули головы, смотрели им вслед — и старые, совсем немощные колхозники с постукивающими о землю бадожками в восковых отживающих руках, и Любкины десятиклассники. Беглецы нырнули в сад старого поповского дома, много лет служившего начальной школой, теперь пустующего. Верка остановилась, пригрозила:
— Погоди, придешь домой — убью!
Возвращалась она раскрасневшаяся, злая.
— Толкуем — детей нет! — возмущалась своим тихим голосом Рубчиха. — Вот и роди, только чему мы их научим?
— Где же ты, милая моя, раньше была? Спохватилась! — упрекнула ее Алена. — Что же раньше молчала?
— Кто нас слухает-то… — потупя глаза в землю, ответила Рубчиха.
Мужчины, что сидели кружком на корточках и покуривали, тоже куда-то исчезли, как испарились.
Поля уже не принимала участия в разговоре. Для нее так давно начался день, и она устала от всего. Солнце поднялось порядком, пекло спину и затылок, а в виски как будто кто гвоздил молотком. Было стыдно так долго стоять без дела, когда рядом работают на садике люди. И никто не подойдет, спасибо не скажет им за добро. Никому и садик не нужен. После войны строили школу-семилетку, осень подступала, учиться надо ребятишкам. Так некоторые мужики со своего двора кто доску несет, кто жердь. И сами норовили прибить их. «А теперь что делается? — вспомнила она убежавших выпить мужиков, ничуть не лучших Козанка. — Жить стали по-страшному! Головой вперед в беду бегут!»
И опять думала о Вовке и снохе: как уберечь их, не дать и им сорваться? Прямо хоть грудью становись против этой гибельной силы. И станешь, куда деваться…
К девяти часам подошел маленький автобус за учениками и больными. Чуть позже — второй, «пазик», за ними.
Загрузились. Поехали.
С сенокоса привезли их за полдень и высадили на току, у зернохранилищ. Поля шла по тропинке, спешила к дому сына.
Здесь тоже весь выгон заполонила сурепка, ростом до плеч; голову надо запрокидывать, чтобы посмотреть вперед. До самого села колыхался желтый разлив; над ним ярко покачивались нежно-малиновые, с сиреневым отливом шапки татарника.
Сколько годов такой весны не было. Дождались, слава богу. В лугах-то как хорошо! Сейчас придет, надо снохе обо всем рассказать. Какой там ветер на просторе! Дунет с косогоров чебрецом, кровь-то прямо гудит в тебе, грудь распирает радостью. А сено ворохнешь вилами, такой густой дух ударит — аж пьянит.
Легко, словно на крыльях, летела по тропинке Поля, ничуть не уставшая, даже наоборот — заряженная бодростью, хоть сейчас подавай в руки цеп, два круга обмолотит.
С этими мыслями она не заметила, как уперлась в калитку, и едва лишь окинула взглядом двор, ее бодрое, веселое настроение стало быстро убывать, словно вода из дырявого сосуда. Тихо было во дворе. В загородке посвистывал ветер. Однообразно скрипела на ветру, душу резала на части несмазанная дверь сарая. Сноха чуть-чуть потяпала в огороде. К прополотой Полей утром картошке добавилась крохотная кулижка, трава на ней еще не успела завять.
Поля метнулась в дом, но нашла там только спящую Серафимку, потом — в сарай. Когда проходила через него, в проеме задней двери мелькнуло что-то знакомое. Вернулась и теперь хорошо разглядела сноху. Та стояла в своем обвеваемом ветром голубом платье у дальней изгороди за кизячными кучками какая-то уж очень неприкаянная в свете знойного дня и, даже со спины видно, невеселая. Смотрела в степь, где, кроме марева, как полая вода переливающегося по всему простору, ничего нельзя было увидеть. Через некоторое время сноха обернулась и вяло заперебирала руками по изгороди, пошла в Полину сторону, уставясь перед собой невидящим взглядом. Не доходя до сарая, она остановилась и снова стала смотреть в степь.
Поле стало неудобно таиться, но и показываться снохе не захотела. Она вернулась во двор, села на крылечко, подождала. Тут ее снова охватили невеселые мысли.
«Боже ты мой, это что за люди такие, — размышляла Поля, — чуть что — хиреют. Ведь недавно, утром, куда как веселая была. Наверно, и корову в обед не доила. Как чуяло ее сердце, до отелу, до марта держала Зорьку у себя, не уследили бы сроду, заморозили телка».
На Полю нахлынуло все, что она пережила за короткую совместную жизнь молодых, принесшую ей столько хлопот и терзаний. Появилась в эту зиму у Вовки новая привычка убегать от домашних дел. Как только придет с работы, поужинает и засобирается в клуб играть в шахматы. Сноха бросает все в доме, закутывает девчонку и сама одевается вслед за Вовкой. Заглянет, бывало, Поля в их квартиру — никого нет, от голландки кирпичами холодными пахнет. Топка в ней давно прогорела, все тепло вылетело в незакрытую трубу. Стены и те вроде бы жалуются на окаянный холод и запущенность в доме. Поля поворчит, но деваться некуда, в снегу и темноте наберет дров у сарая и снова начинает протапливать жилье. В это время, в сердцах, ей нисколько не жалко сына со снохой: пусть бы околевали, до утра мерзли в холоде, но девчонку-то невинную могут погубить вместе с собой!
Дуне Рубчихе, конечно, легко судить со стороны, замечать, как сноха подсолнухом тянется за Вовкой. О чужих людях посторонний человек все знать не может, видит лишь, что в глаза бросается. Сначала и самой Поле нравилось, любовалась детьми: «Как голубки!» Но потом надоело. Только и знают, что милуются, в глаза друг дружке глядят. Жизни вокруг себя не хотят видеть, как будто она их не касается. Но Поля-то знает: висят они на нитке, опоры под ногами никакой не имеют. В один миг могут сорваться и полететь в пропасть. Подсолнух-то тянется за солнцем, но корнями в земле держится, соки себе из нее берет. А у Полиных детей все в воздухе. Как вон то облако в небе. Вроде плывет, красуется, через некоторое время глянул — нету его, ветер разметал на клочки.
Никто не знает, Поля скрыла, что у них весной получилось. Вовка в то время на посевной с утра до ночи пропадал, а сноха тут начала метаться, места себе не находила. И, греху случиться, встретилась ей, это уж потом Поля узнала, какая-то Вовкина невеста, будто бы еще до армии с ним дружила. Пригрозила снохе кислотой глаза облить. Кто такая, до сих пор Поля не знает. Их перед службой много к нему прямо на дом ходило. Да он с ними не очень связывался. В тот день и зашла Поля к снохе, а она вся в слезах, ревет навзрыд. Стала ее Поля расспрашивать, но она огрызнулась и давай на своем языке, по-черкесски ругаться. Ни одного слова не разобрала Поля из ее крика, только видит, как губы тонкие извиваются, и глаза из мокроты сверлят злые, пронзительные. А то вдруг взвизгнет и руками перед собой как вроде материю с треском разорвет. И опять рыдать возьмется. Но к себе подступиться совсем не дает. Только Поля шагнет к ней, она ногами так мелко затопает и еще сильней визжать примется. Совсем дикая стала. Того гляди и Полю разорвет на части, если бросится. Внучка тоже плачет не своим голосом. Сплошной вой стоит в доме. Впору хоть самой Поле становиться рядом с ними и голосить. Взяла Поля девчонку на руки, успокоить, а сноха-то прямо рывком как выхватит ее и опять начала ругаться и глазами злыми пронзать. Изо всего только и поняла Поля, как сноха вроде с проклятьем произносит слово «Вова». Что-то сыну уж больно доставалось. Почуяла тогда Поля неладное и побежала попутную искать, к Вовке хотела съездить. Вернулась, может, через час, машину не нашла, а в доме ни ее, ни девчонки. Тишина кругом, только ветер, как сегодня, свистит в загородке. Ноги-то у Поли и подкосились. Сердце сразу беду почуяло. Жуть страшная охватила, вроде мертвый стал дом. Какая-никакая жена, а держава семьи. Без ног побежала Поля опять по селу, все закоулки обглядела — нету нигде. Повстречался Лешка Ситников на бензовозе: «Тетка Поля, я твою молодую в район, в Киселевку, подбросил». И домой не заглянула она, прямо с улицы села устремилась по дороге в район. Полпути пешком одолела, потом чья-то бортовая подобрала. Там — и на автовокзал забежала, и в столовую, и по магазинам — куда только не заглядывала! Но сноха как будто испарилась вместе с дитем. Последний автобус уходил в город, Поля в салон зашла, каждой женщине в лицо всматривалась: может, в ком сноха померещится. Домой шла уже в сумерках, жить совсем не хотелось, молила: хоть бы земля под ногами разверзнулась, насовсем поглотила! Опять один лишь путь держала — к сыну, в беду эту, в разруху. Открыла дверь — мать ты моя родная! — сидят, и она, и Вовка, на диване. Как нечистая сила откуда ее вынесла. Только сидят в разных концах. Вовка ей что-то говорит, она спиной повернулась, головой кивает. Слушала, слушала, потом спинку-то свою узкую согнула, подвинулась к нему и говорит: «Вова, ударь меня, побей».
Так вот и горемычит Поля со своими детьми. Выкинут иной раз штучку — голова кругом идет. У нее и посейчас, если в доме никого нет и двор пустой, начинают дрожать коленки, как в тот раз. С тех пор живет Поля и постоянно ждет беду. А захомуталась бы сноха, по мысли Поли, в делах, в заботы с макушкой скрылась — дурь-то из головы вылетела бы.
— Нет, дочка моя дорогая, — вслух заговорила Поля, — давай засучай рукава, с тобой рядом стану, все будешь делать, как я. Никуда ты от меня не денешься…
Поля спохватилась, поглядела в сторону сарая.
— Господи, да чо ж она не идет-то! Ай куда опять шмыгнула?
И вышла на середину двора, голосисто окликнула, как будто разыскивает сноху:
— Маша! Дочка, где ты?
Немного погодя послышался легкий хруст за сараем, и показалась сноха. Глянула издалека своими темными смутами, не размыкая губ, улыбнулась.
— Вот ты где! А мы все сено просушили, отпустили нас совсем. Давай помогу тебе с делами. Зорьку доила?
— Нет, собираюсь идти, — проговорила она, направляясь в дом. Вот так сноха частенько с ней, Полей, когда нет Вовки, обходится: ресницы опустит, будто два черных шнурочка пролягут, тень непроглядную наведет ими на плоское лицо и пройдет мимо, плечом не колыхнет. А Поля гадай, какой сатана у нее в душе засел.
— Айда, дочка, вместе сходим… — подлаживаясь под настроение снохи, говорит Поля ей вслед.
По пути к речке, где находится стойло, Поля, довольная, что сноха идет с ней рядом плечо в плечо (пусть народ посмотрит, полюбуется!), все наставляла ее:
— Завсегда, дочка, так: первые месяцы после отела любую корову доят три раза на день. А ваша первотелка, ее тем более надо раздаивать. Потом она зальет тебя молоком. А с ним — и маслице у тебя, и сметана, и творог…
Когда сноха села доить, Поля отошла в сторонку, но Зорька тянула к ней морду и чуть слышно помыкивала. Поля подняла с земли прут, погрозила:
— Я те… Вон куда гляди, там твоя хозяйка!
К концу доения она подошла к снохе, стала подсказывать:
— До конца, дочка, все остатки вытягивай. Чтоб молока ни грамма не оставалось. Так, так… Вот и все, вот и хорошо! — похвалила.
Вернулись со стойла, опустили молоко в погреб.
— Какие молодчины мы с тобой, одно уже спроворили, — подбодрила она сноху.
Серафимка еще спала. Возле стола у снохи лежал ворох белья, и были приготовлены утюг и гладильная доска.
— Гладить собралась? Давай пока занимайся, а я погляжу, что у меня дома творится.
Дома она бегом поделала то, что было неотложно, на ходу перекусила и быстро вернулась, прихватив с собой мотыгу и грабли. По пути увидела: Козанков трактор так и стоит, с места не стронулся.
Сноха еще гладила, и Поля принялась сгребать во дворе мусор — щепки от дров. Выглядывала эта убогость из травы, зарастать начала. Собрала большую кучу, прошлась еще веником и все отнесла за сарай.
Вышла сноха с Серафимкой, остановилась на крыльце.
— Ой, мама, что же меня не позвала?
— Ладно, ладно. Ты тоже делом занималась. Давай корми дочь, да наделаем с тобой вареников. Пусть готовые лежат. А картошку закончим полоть — сварим на ужин.
Под конец сноха стала веселой. Когда пололи картошку, Серафимку тоже взяли на огород. Она, держась за стебли ботвы, переходила от куста к кусту, а они со снохой то и дело окликали ее, забавляя. Если стебли обрывались, и внучка падала, обе со смехом бежали ее выручать. Хорошо стало и ей, Поле, и снохе. Поля видела, как та увлеклась работой. Вот так, с богом, потихоньку все и наладится у них. С Вовкой-то она справится, его она и обидеть не побоится, в глаза любую правду скажет.
Солнце начало снижаться, слабее припекать. Вернулся с работы Вовка.
— Привет единоличникам! — крикнул он и огляделся по двору. — Субботник, что ли, сделали? В честь какого праздника?
— В честь такого, учись, как хозяйствовать надо! — ответила ему Поля.
Вовка зафыркал под душем, начал ходить по двору, подтягиваться на турнике, и сноха опять заоглядывалась, стала сбиваться в работе.
— Айда, тяпай, дочка, немного осталось… — подгоняла ее Поля.
Вовка зашел в квартиру, раскрыл настежь окно и уселся на подоконнике с гитарой. Звякнул по струнам, заперебирал. «Милая моя-а-а… — запел, — взял бы я тебя-а-а». Сноха, бедняжка, вся извертелась: и из-под локтя взглянет, и повернется к дому передом, вроде тяпает, а глаза ей, как магнитом, тянет к окну.
— Сейчас же затвори окно, мух в дом напустишь!
Вовка захлопнул створки, но включил магнитофон и вышел на крыльцо уже принаряженный в белую рубашку, черные брюки, пиджак форсисто наброшен на плечи. Принялся поддразнивать:
— Ты, мать, жену у меня стахановкой сделаешь!
Маша рассмеялась, запрокинула лицо в небо, так что тугая коса повисла в воздухе. Манера у нее, давно заметила Поля, смеяться так, когда в хорошем настроении, веселая и все по ее идет. И сейчас понравилось ей, что муж обратил внимание, пошутил. Лицо-то хоть и запрокинула, а сама ненароком стрельнула на него темными щелками.
«Эх, глупенькая ты, — по-женски посочувствовала ей Поля, — простецкая… Все козыря у тебя на виду… не прячешь. Не дай бог, воспользуется он, начнет дуроломить…»
А тот все поддразнивал, улыбался; издали было видно — янтарь заиграл в глазах. Вроде специально передал ему батя свои зенки, на память Поле. Да чтоб девок с ума сводить. И брови отцовы, и лицо матовое, приятного цвета. Они-то с Машей освещались закатным солнышком, а он в тени от дома стоял. И вот отсюда хорошо проглядывалась в нем сейчас батина колодка. Тот тоже беспечный был, неимоверно, последнюю рубаху с себя снимал. Кто знает, где он и сгинул…
— Ты, чать, не картинка, — распрямившись, крикнула Поля. — Стоишь рисуешься. Я утром что велела сделать? Выключи свою музыку.
— По-твоему, как папа Карла, паши, не разгибайся…
— Я те сейчас покажу Карлу! — вытянув дряблую шею, Поля с поднятой мотыгой грозно устремилась к крыльцу.
Вовка, смеясь, попятился к двери и даже потянулся рукой снять пиджак.
— Сейчас же бери в руки молоток!
Поля вернулась и научила сноху:
— А ты, дочка, тоже скажи ему… Мол, надо, Вова, забор делать.
Та обернулась, крикнула:
— Вова, делай, мама же велит…
— Ох, да зачем ты мамкаешь! — опять вполголоса упрекнула Поля. — Сама заставляй, да построже!
Но Вовка все же взялся стучать. Они со снохой уже подходили к концу огорода. На душе у Поли стало совсем хорошо оттого, что все были при деле.
— Вот так вот вам и жить надо, — тяпая рядом со снохой, передавала она ей свои мысли. — Сама тоже становись хозяйкой, бери его покрепче в руки. Я вот что скажу, дочка, а ты послушайся меня: будет он ночью к тебе… ласкаться, ты ему скажи: «Не буду я с тобой… Какой ты мужик, у тебя двор разгорожен…» Иль еще что-нибудь про хозяйство… Скажи: «Сколь же мы цыганами будем жить!»
— Ай, мама, — засмущалась сноха, ниже склоняясь к мотыге, — я так не могу…
— Ничё, ничё, сможешь. Ночная кукушка все равно перекукует. Цену себе немного знай. Силой своей, хитростью бабьей бери его. Сдастся, никуда не денется. Хозяином будет…
Сноха не ответила. Поля вспомнила, как Козанчиха обозвала ее «немтыркой». Нюське бы поучиться у снохи так чисто говорить. Только слова у нее редкие. А на людях, в магазин ли придет, дичится всех, сроду рта не откроет.
Уже и солнце близилось к закату. Вовка расстучался — слушать приятно. Только не переодел чистую рубаху с брюками, шайтан. Тоже выхваляется перед женой. Картошке вот-вот конец придет, последние рядочки оставались. Проходили соседи, бросали веселые упреки:
— Глядите, как они разработались, кабы ночи не прихватили!
— Сноха у меня такая! — смеялась Поля. — Не отпускает, давай, говорит, мама, закончим!..
И уже окучив последний куст, воскликнула Поля голосисто и радостно:
— Все! Шабаш! Корми, молодая хозяйка, работников ужином!
И хотя надо было бежать домой, вот-вот должны были пригнать стадо, все же дождалась Поля, когда сварится ужин, все уселись за стол, и только после этого засобиралась.
— Мама, а кушать? — удержала привыкшая к ней за день сноха.
— Потом, дочка, корову подою, приду.
На другое утро она задержалась дома: все-таки дел набралось много. Полила помидоры с огурцами: какие бы дожди ни шли, а ветром за неделю высушило землю, коркой взялась. Собрала клубнику — опять туда, своим отнести. Подумала: когда у самих-то все будет, земля ведь одинаковая? И все же сегодня Поля проснулась — в груди не так давили эти проклятые глудки. А теперь и вовсе рассосались. Зорька не приходила, не проспала сноха. Забыла ей сказать вчера, чтобы по холодку лук с морковкой прополола, тоже в бурьяне все, как в лесу. Может, сама догадается. Нюська Козанчиха что-то не выглядывает, тихо во дворе. А то бы Поля ей за вчерашнее все вылепила. За загородкой окликнула Тараторка:
— Подруга, здорова ли?
— А то как же, здорова, айда, заходи!
— Я тебе сказать: Самоха-кладовщик поросят продает, будешь брать?
— Надо бы. И себе, и молодым своим, — опять хоть словом поддержала она своих детей.
— Тогда торопись, не достанется.
Сбегала к Самохе на самый конец села. По пути всерьез решила взять двух поросят. Все-таки успела, последних забрала. Одного пустила к себе в закуток, второго понесла к сыну. Только у них пусто было в доме.
— Что ты будешь делать? Опять шаром покати! Провалиться бы от такой семьи! — огорчилась она. Глянула на солнце: — Десять либ уже? Куда умыкнула?
Подобрала во дворе две доски, отгородила в сарае угол для поросенка. Притрусила ему пол соломой и еще в сторонке сложила небольшой кучкой. Ночью, вдруг станет холодно, зароется в нее.
Сноху она нашла у Вовки возле мастерских. Вовка под комбайном лежит, железками позвякивает, она ему ключи подает. Серафимка тут же на разостланной пеленке на припеке играет. Поля, хоть и была не в духе, все же стерпела, не накричала на сноху.
— Вот они где! Чё ж ты, дочка, дома-то все бросила? — только и спросила.
— Я Вове завтрак приносила.
— Иль утром не ел?
— Мы, мать, немного проспали, — отозвался Вовка.
— И Зорьку не подоила? — встревожилась Поля.
— Подоила и в стадо выгнала. Это уже потом задремала.
— Вот те раз, — не скрыла своего недовольства Поля.
Вовка все гремел ключами, а потом огрызнулся из-под комбайна:
— Опять не по-твоему? Что ты все ходишь, что тебе надо?
— Ниче мне не надо. У меня все есть.
— Вот и хорошо, — пробурчал Вовка.
— А я хочу, чтобы и у вас было, — Поля присела возле внучки, перенесла ее к себе на колени. — Поросенка вам взяла, принесла, а дома никого нет.
— Поросе-е-енка? — удивился Вовка и захохотал. — С тобой, мать, скучно не будет! Вот дает!
Сноха помалкивает. Учила, учила ее вчера, чтобы мужа в руки брала — толку нет. И не возьмешь ты его, если сама утром спишь, завтрак не успела сготовить.
— Да, сыночек. Я вам все даю, пока в силах еще, — ответила она. — Это вы не думаете, а я все просчитала. Осенью баранчика зарежете, до Нового года с мясом протянете. К тому времени этот поросенок пудов шесть наберет — вот вам опять мясо.
— Мясо в колхозе выписать можно.
— Шиш тебе… У колхоза все подчистую государство метет. Он сам у населения закупает.
Сноха свой молчаливый заговор с мужем поддерживает, угнулась, травинки рукой срывает.
— Айда, дочка, собирайся домой, — настаивала на своем Поля.
— Никуда она не пойдет! — приказал из-под комбайна Вовка.
— Это почему?
— Мне сейчас тут поддерживать надо, прокручивается, зараза!
— Чё ж она с тобой ребенка морить на жаре будет?
— Ребенка, если хочешь, забирай и иди!
Поля совсем рассерчала. Не о чем с ними толковать. Взяла внучку на руки и ушла.
— Черти бы вас забрали. Никак не расстанутся. Если бы ты, сношенька, в мою дудку дула, мы его б живо обратали. А ты в его норовишь дуть, ему подыгрываешь, хоть и молчишь, — ворчала она по дороге. И, поцеловав внучку, заговорила с ней: — Вот кто у меня умница-то. Ну их, скажи, Фима, подальше папку с мамкой.
— Фи-ма, — в растяжку, тоненько повторяла внучка.
— Фима моя золотко, сейчас мы с тобой попьем, потом баба кашки Фиме сварит, спать уложит. А папка с мамкой измучили Фиму на жаре.
Все это, конечно, Поля сделала: и накормила внучку, и спать уложила. Обоим поросятам молока дала. Подступило время Зорьку доить, а снохи все не было. Пришлось идти самой. И со стойла вернулась, ее все еще не было. Поля обиделась, не пошла больше к мастерским. Пусть как хотят, так делают. Но все же взялась полоть грядки. Земля не виновата, что ее так запустили, кричит и просит ухода. Поневоле берет жалость к ней. Прополола Поля и грядки. Потом наносила из колонки воду, полила их. Напротив через улицу закладывали новый дом, Поля попросила у строителей несколько ведер песка, сделала площадку у крыльца и дорожку до калитки, чтобы в дождь не тащилась в дом грязь.
Серафимка уже успела проснуться, они перебили мух во всех комнатах. Затем вместе сходили домой к Поле, а сноха все не приходила. Пришлось самой варить для них ужин. Обедать-то, может, в столовую ходили, там рядом она, а ужином в столовой не кормят…
Наконец от мастерских потянулись рабочие, пришли и сын со снохой. У снохи лицо и платье запачканы мазутом. «Что делает, — подумала Поля, — хоть бы деньги платили, а то за просто так платье угваздала». Но она не стала разговаривать с ними, не шла на поклон.
Вовка заставил жену мыться под душем, и она взвизгивала там от холодной воды, а он стоял во дворе, подбадривал:
— Привыкай, казак, атаманом будешь!
Бегали по двору, смеялись, кричали, но спасибо матери никто не сказал, что она им тут порядок навела. Вроде и не увидели.
Налила ужинать (борщ с солониной сварила, опять же своего мяса принесла, у них откуда). И сама села, Серафимку на колени взяла, кормит ее, с ней разговаривает. К ним на поклон не идет. А они и не больно нуждаются, друг к дружке склоняются, меж собой говорят и смеются. Какие беззаботные — трава не расти. К поросенку ни он, ни она даже и не заглянули. Борщ хлебают, хоть бы спросили: «Мам, откуда это у нас мясо?» Уж спасибо вашего не надо, не дождешься. Поля чувствует, как у нее от обиды закипает, жжет внутри, того и гляди заплачет. Веки сильнее наплыли на глаза, моргать неловко, и кожа на лице одрябла, тоже, чувствует она, висит тряпками. Вовка то вскинет на нее свои янтари, светлые, прозрачные, поглядит с веселой усмешечкой, то опять с женой заговорит. А о чем — из гордости Поля даже не прислушивается. Давай, говорит она в мыслях сыну, усмехайся своими лупастыми, что мать до слез доводишь.
После ужина Вовка обычно свою музыку заводил, садился читать под нее. На этот раз прошел на лавочку крыльца. Сноха посуду быстро помыла, пошвыряла и, как хвост, — за ним… Что ж, мамка все за вас поделала, вам только ножки свесить осталось. Солнце вон еще где, а в доме ничто рук не просит.
На крыльце послышался смех и негромкий говор. Поля еще раз посуду перетерла, последнюю чашку начищала дольше всех. «Че я ее тру, на кой она мне сдалась, так совсем чистая-пречистая…» Но руки продолжали тереть тряпкой, окунутой в соду, блестящую, как зеркало, эмаль.
Вовка прервал смех, позвал:
— Идем, мать, посидим…
«Гляди-ка, приветливый с чего-то стал, иль дошло, что родную мать за добро, какое для них делаю, обидел».
Поля долго не задержалась, взяла внучку на руки, села напротив, на другую скамеечку. Подождала, когда они заговорят, пусть хоть не прощения попросят, а в голосе вина почувствуется. Но Вовка все веселится, поглядывает на нее. Губы трубкой в усмешечке складывает. («Господи, вроде и не говорил матери обидного!»)
— Все, мать, комбайн сегодня опробовал, как часы идет, — заговорил, наконец, Вовка и расплылся в улыбке. — Завтра выезжаю рожь на сено косить.
— С богом, — только и сказала Поля.
Все же после его слов жгучая кипень в груди, вроде огонь убавили, стала заметно утихать.
Сноха перекинула косу наперед, пальцами играла ею, покачивая ногами. Вовка опять все складывал губы трубкой. Потом обернулся к жене.
— Знаешь, Маша, ведь мать у нас тоже механизатор, на тракторе работала.
Сноха перестала играть косой, вскинула на Полю черные, как чугуны, глаза.
— Правда, мама? — удивилась она.
Полю совсем подкупил голос снохи, и остаток ее обиды на детей как бы истаял окончательно.
— Да это, дочка, в войну, — проговорила она хрипловатым от долгого молчания голосом. — Когда всех мужиков позабирали.
— А какие трактора тогда были?
— Трактора-то? У-2, на колесах. Бескишечным мы его звали. Он больше ломался, чем работал.
— Мать у нас тогда диверсанта задержала. Ей чуть медаль не дали, — опять повернувшись к жене, насмешливо сказал Вовка.
— Ты уж не собирай чего не следует-то! Я и сама не знаю, кто это был. Может, дезертир.
— Ну, расскажи, расскажи… — подзадоривал Вовка.
— Да и рассказывать-то путем нечего. Я помню только, как до села бежала… Ночь была. Пахала. Чёй-то он у меня заглох. Ковыряюсь в моторе, факел зажгла. А сама там ни шайтана не понимаю. Девчушка глупая была, семнадцать только исполнилось. Оглянулась, как вроде что-то хрустнуло сзади, а он стоит, рожа огромадная, заросшая. Я как заору благим матом! И бежать… в село!
— Может, никого и не было, тебе показалось?
— Как же, домой прибежала — у кофты сзади клок спущен, вся спина голая. В руке большой гаечный ключ зажат намертво. Им его и оглушила, наверно, в беспамятстве. Два дня с постели не поднималась, как в лихорадке трясло. То в жар бросит, то в озноб.
— А как его нашли?
— По следу кровяному. Егран Терешонок, еще двое стариков, поймали да связали. Он в Битюкову балку заполз и уснул.
— Герой ты у нас, мать.
— Из-за него на меня слава легла. Народ-то разный в селе, насмешники стали слух пускать: дезертир меня ссильничал. Война кончилась, какие женихи пришли — к другим потянулись, мимо меня. Ладно, твой отец. Теперь ты вот живешь на свете. Оказывается, добра без худа не бывает.
— Это точно, — философски заметил Вовка, явно потерявший интерес к рассказу матери. А сноха вдруг забеспокоилась, стала дергать мужа за рукав, склонилась, что-то пошептала ему на ухо.
— Ага, ага, — закивал тот, улыбаясь.
— Расскажи, — потребовала она, — мама же не знает, почему я не пришла, сердится.
— Чей-то хотите рассказать? — насторожилась Поля, как недобрый знак вспомнив их сегодняшнюю веселость.
— Да это нынче… — тянул Вовка. — Когда ты с Серафимкой ушла, механик заявился. Я ему: «Завтра косить — помощника до сих пор нет». Комбайн старый, никто не идет. Он на Машу показывает: «А она тебе не помощник? Пусть оформляется!»
— Ну и что? — Поля с тревогой посмотрела на сноху. Та заранее, еще до того, как Вовка ответил, отважно улыбнулась ей.
— Головой-то не крути, а говори как следует! — прикрикнула Поля на сына.
— Что говорить-то… Пошли в правление, заявление написали…
Скамейка под Полей так и поплыла, и она вместе с ней. В голове звон пошел. Сноха и сын стали отдаляться, только видно, как улыбаются, да Вовка вроде за глухой стеной твердит:
— Председатель ей руку пожал…
А Поля все плыла. Перерубил сын веревочку, какую она старалась вила. Как топором, одним махом… Все рухнуло. Она ночами не спала — думала о них. Каждую былинку несла им в дом, все помогала обжиться. А они весь ее замысел взяли и разрушили — бездумные, беззаботные. Поля продолжала уплывать, сопротивляясь, держась за руку внучки, которая стояла у ее ног. Но Поля была отважная старуха, сдаваться не привыкла. Она тут же попробовала выкарабкаться из уносящего ее течения, напряглась и закричала, не слыша себя:
— Ты что ж, негодный, наделал?
— Я-то при чем? Она сама захотела, — опять, как за стеной, сказал Вовка.
— Лупить тебя некому, и у меня сил нет! — Поля наконец услышала свой голос, скамейка вернулась на место, и близко стали видны лица сына и снохи. — Шуточное дело! Уборка начнется, только ночевать будете приезжать, и то в полночь. Утром чуть свет — на поле надо ехать.
— Ну и что?
— Мама, Вова не виноват. Я сама.
— А хозяйство? — возразила она одному только сыну, сноху не взяла во внимание. — Корову утром надо подоить, в стадо выгнать. Вечером — встретить, опять подоить. Разве Маша осилит такое? Она же в один момент сломается! С хозяйством, милый мой, не шутят!
— Ладно тебе! Зарядила: хозяйство, хозяйство… Я твою мысль давно раскусил. Зануздаться, что ли, им, хозяйством, и удил изо рта не выпускать до пены на губах.
— Где она у тебя, пена? Что-то не больно видно!
— У меня ее от такого дела и не будет.
— Что с тобой говорить! — Поля махнула рукой.
— Конечно. А все же говоришь, допекаешь! Может, мне Козанком заделаться? Гляжу, он тебе покоя не дает своим хозяйством!
— Э-эх! Забуробил буроба…
— Нет уж, видал бы я его… в белых тапочках! — Вовка сердито отвернулся, и тут же часто и трудно засопел, раздувая ноздри. Обычно незлобивые, с веселым блеском глаза его вспыхнули гневом. Сноха рядом с ним совсем стала тихая, незаметная. Никогда до этого не упоминал он о своем давнем, еще с детства, обидчике, вроде бы презирал одним молчанием. А тут вспыхнул, как будто порох.
— Не сплетай чего не следует-то. Тебе о другом говорят, — запоздало урезонила его Поля, удивленная выказанной в сыне незнакомой ей стороной характера.
— Он чересчур хитроумный, пусть как хочет, меня это не трогает. Я сам знаю, что мне делать! — Рассерженный Вовка совсем не слушал Полю, доказывая свое. — И ей, — не оборачиваясь, он кивнул на жену, — нечего с этих пор плесневеть дома! Еще успеет…
Внучка только что научилась ходить без помощи. Ковыляя и вытягивая руки, она со страхом преодолевала пространство от колен отца до бабки. Добежав до опоры, запрокидывала лицо, радостно смеялась, заглядывая в глаза взрослым. Но ее не замечали.
— Корову, овец, теперь поросенка… Потом еще одну корову заведем, да овец прибавим! — разошелся Вовка. Поля молчала, пусть сын выскажется, если такой умный. — Зимой жадность заговорит, захочется, чтобы на стол посочней мясо подавалось — и пойду ночью на ферму за силосом…
— Только спробуй! — пригрозила Поля. — Мать ваша жизнь прожила — крохой ворованной рот не осквернила. Бог избавил от греха.
— Точно так будет. Все с малого начинают. Нам замполит в армии говорил, — начал вспоминать Вовка и обернулся, наконец; на губах опять появилась усмешечка, и глаза потеплели, завеселились. — Сказать, мать, чему нас замполит учил? Если, говорил, хочешь быть свободным, счастливым — не обременяй душу свою. Не давай ей обрасти жиром. Птица, думаешь, почему летает? Она себе ненужного ничего не берет. Твоих, мать, гусей ведь в небо не заставишь подняться?
— Давай, летай. Не знаю, где вы со своим замполитом сядете. Птицы.
Поля обиженно уставилась через головы Вовки и снохи в невозмутимый и далекий от людской суеты аквамариновый цвет вечернего неба. Четко вписанные в него шатровые крыши колхозных домов с тревожно белеющим на закате солнца шифером ровным рядом уходили в степь. Тянулись обнесенные прямыми линиями штакетника палисадники с деревцами, беспризорно, по макушку заросшими.
Из ближнего к Вовкиному дому двора вышла молодая хозяйка, месяца два назад приехавшая с мужем в колхоз. Вышла босая, в новом ярком сарафане, с неряшливым, запачканным у кухонной плиты подолом. Обхватив руками голые плечи, она направилась в их сторону, глядела под ноги, выбирая, где ступить. А у самой губы все растягивались в сдерживаемой улыбке. Подошла, налегла грудью на изгородь.
— Вов, я думала, ты ночью свою корову пасти выгоняешь, — сказала она, все так же посмеиваясь. — Гляжу: откроет калитку и гонит палкой. Утром встаю — вашей Зорьки на дворе нету, Маша не доит. К матери, что ли, выпроваживал?
Вовка захохотал, даже ноги дурашливо задрал, держась руками за лавочку.
— Иди, соседка, не разоблачай тут, — махнул он на нее.
— Эх, безмозглый ты, безмозглый, — с бессильной укоризной покачала Поля головой.
— Вова! — изумилась сноха в своей догадке. — Я просыпала — ты будильник выключал?
— Коровы нет на дворе, зачем ему звенеть? — снова рассмеялся сын и сказал, вдруг посерьезнев: — Ладно, мать. Лето как-нибудь, а осенью распродавай все свое и, — он присвистнул, согнутой рукой, как кочергой, загреб издали к себе, — перебирайся к нам.
— А то как же, летать с тобой… в небеси.
— А мы закажем мужика, — оставил без ответа ее слова сын и наклонился к Серафимке. — Да, Фима? Чтоб настоящий помощник был отцу.
— Чей-то, чей-то ты сказал? — насторожилась Поля.
— Да так. Ничего… А Фима будет телятницей. По наследству от прабабки! Верно, дочь?!
— Прабабка-то только зимой за телятами ходила, — поправила его Поля и поглядела на сноху. — Дочка ты, дочка, в какую пеклу кинулась, глаза зажмуривши. Надорвешься ты там.
— Нет, мама, — с бесстрашием возразила сноха.
— Когда выходить-то?
— Завтра.
— Она уже и спецовку получила, — подтвердил сын.
— Какие вы скорые-то. Разом все решили за себя и за меня. Мне теперь хоть разорвись на два двора.
— До осени, до осени, мать… — сказал Вовка.
Посидели некоторое время молча.
— Пойду стадо встречу, — вздохнула Поля. — Зорьку вашу к себе загоню. Уж ты теперь, дочка, не доильщица. Будешь там носом клевать, да под колесо угодишь…
У калитки она вдруг остановилась.
— А с поросенком-то как же теперь быть? — спросила, поглядев на сына.
— Откуда я знаю, — ответил Вовка.
Поля тяжело, устало прошла к сараю.
Утром она провожала детей на работу. Вовка был спокоен. Сноха переживала, суетилась. И все-таки не поспевала. Вовка уже за калитку вышел, сноха выскочила на крыльцо, растерянно оглядываясь.
— Во-ов! — окликнула, сбегая по ступенькам, на ходу повязывая косынку.
— И куда ты, чадушка моя, бежишь-торопишься? Неумелая, глупая и бесстрашная! — загоревала Поля, глядя ей вслед.
Она тоже не распланировала утро, много и бестолково бегала от одного дому к другому с внучкой на руках. Скоро она показалась Поле тяжелой, как камень. Стала сокращать дорогу, ходить напрямую по задам. Козанков трактор травой окружило — колеса скрылись. Нюськи тоже нигде не видать, во дворе тишина, и дом стоит как нежилой, стены тоску наводят.
Пробовала Поля пройтись с тяпкой по своей картошке. Кое-где стала трава появляться. Но не дотяпала и до забора — вспомнила про Козанков топор: где-то тут, недалеко, он упал. И сразу же увидела его, выглянул меж кустов. Лежит, нечистая сила, всеми позабытый. Поля кинула тяпку на крышу катуха и с легкостью на сердце ушла с внучкой в дом к сыну.
Часам к десяти в конце ржаного поля за речкой остановился комбайн. Рожь волновалась; ветер так и ходил по белесым колосьям темными неспокойными залысинами от края до горизонта. Комбайн постоял, вроде раздумывал, как усмирить разбушевавшуюся стихию. Пустил из трубы дымок и пошел вдоль края, захватывая под себя мотовилом живые волны колосьев. Комбайн шел ходко, уверенно, поравнялся с селом, и Поля стала различать шум и движение его частей, а в открытой кабине рядом с сыном увидела белую косынку снохи. Но скоро дальность и марево поглотили и белое пятно косынки, и вращение мотовила. Да и сам комбайн уменьшился до точки и скрылся за краем черты, ушел в самый конец гона. Через некоторое время, позабывшись в делах, она оглянулась на поле и увидела его еще больше урезанным с ближнего к речке края. Там, где недавно беспокоилась рожь, ровной щетиной торчала недвижная стерня, с горбатыми валками по ней, быстро, на глазах белеющими от ветра и солнца. А комбайн урчал, выпуская мгновенно исчезаемый в воздухе над рожью сизый дымок, заходил на третий круг. И тут Поля различила склоненную над рулем белую косынку, а рядом, возвышаясь над снохой, стоял сын в своей полинявшей гимнастерке и тоже, видать, придерживал рукой руль.
— Чадушка ты моя… Что же он, злодей, делает над тобой? Доверил крошечке моей такую чудовищу. Как же у тебя сердце от страха не разорвется… — разжалобилась Поля, вглядываясь в уплывающее, смазывающееся маревом белое пятно.
В полдень Поля шла с внучкой со стойла, повстречалась с Дуней Рубчихой.
— Как жива-здорова, подруга? — приветствовала Рубчиха.
У Поли, минуту назад такой довольной детьми, вдруг при виде Рубчихи снова проснулась обида на Вовку, обида за то, что он все сделал поперек ее воли (пусть и ладится у них сейчас работа на комбайне, да неизвестно еще как пойдут дела дальше), и ей захотелось погореваться перед подругой. Она опустила на землю внучку, до боли оттянувшую ей руки, поставила у ног ведро с молоком.
— И не спрашивай, Дуня, родная! Знаешь, чё мой кобель лупастый сотворил: утащил девчонку к себе помощницей. Сейчас вон косят. Все на меня свалил, злодей, гамузом. На два дома теперь в лямки впряглась. Я уж за полдня ухряпалась — ноги чуть волоку. Хоть глаза завязывай и иди на край света от такой жизни…
— Давай, сходи… погляди на край света. Я тебе прямо скажу, Поля: некому твою старую задницу сечь! Не думай, что ты одна умная да правая. Дети твои, может, правее тебя. Ты что над ними мудришь? Вовка ее не вино пить принудил. Тебе смеяться во весь рот надо, а не плакаться. Вон Козанчихе себе голову заматывать да в омут прыгать. Вторую неделю он у нее не просыхает.
Поля, как только услышала Дунин упрек, убрала горесть с лица, и успокоенность пролилась ей в душу от грубоватых и правдивых Дуниных слов.
— Да она, касатка-то моя, до чего разумная, говорит: «Мама, он велит, как я мужа не послушаюсь». Ее-то я и не виню. И Вовка, и Маша все время твердят: не с тем делом продавай все и переходи, дескать, к нам. А я уж, Дуня, начинаю соглашаться. Маша-то никак опять забеременела. На днях говорит: «Мама, я бы чего-нибудь кислого поела». Достала из погреба чашку капусты, она ее у меня на глазах ополовинила.
— Ну и вот. Нечего раздумывать, переходи. Хватит, нагоревалась в своей развалюхе, хоть немного поживешь по-людски, поцарствуешь.
До дому дошла она и никакой тяжести совсем не чувствовала, так ее обрадовала словом Дуня, все сомнения развеяла. Внучку едва донесла до койки, и та свалилась с рук, сразу уснула.
Поля вышла из дома и впервые в жизни почувствовала себя совсем беззаботной. Вроде бы и дел никаких не осталось. Ни о чем душе болеть не надо, тесная радость бурлит в груди. Ходит Поля по двору и улыбается самой себе, как помешанная. Чувствует эту ненормальность, но никак не может приказать не расплываться радости по лицу. И руки подрагивают от волнения, делать ничего не хотят — совсем обленились.
Потянуло Полю на люди. Посидела у одной соседки, у другой, дошла и до Тараторкиного дома.
— Погляди-ка, Алена, — показала она за речку на излинованное валками и колесами комбайна недавнее ржаное поле, — Маша-то моя с Вовкой косят! Вон как заполыскивают!
— А я не тебе говорила? Еще и обиделась. Поверь, скоро будешь на надутых колесах ездить! Тоже растолстеешь! — рассмеялась Алена.
— Ой, да будет уж тебе! Хоть бы ничё там с ними не случилось — и то ладно…
Присели в тень за Тараторкиной избой и разговорились. Когда спохватилась Поля, солнце успело за речку склониться.
Прибежала она в дом к сыну, а Фима уже по двору ходит. Куры с ней подружились, рядом траву клюют.
Пока накормила внучку, сбегала туда-сюда от одного дома к другому, опять время незаметно ушло — тени от домов на той стороне стали длинными и прохладными, темными рубцами легли поперек речки, исполосатили воду. А солнце вот-вот скроется за нескошенную рожь. Все же успела Поля приготовить ужин, как раз и Вовка со снохой в калитке появились.
Поля первым делом устремила взгляд на сноху, одним мигом изучила ее с ног до головы. («Ну-ка, какая ты стала после денного пекла? Вот-вот, губы как поджарились, усохли. Смелость вчерашняя пропала с лица, хоть и улыбаешься навстречу матери. Косынка, лицо и куртка серы от пыли, под один тон»).
— Ну, как ты тут, мать? — для бодрости спросил Вовка.
Это ей, Поле, надо спрашивать их так. Веселить.
— Со мной ни шайтана не будет. Уморились, поди, работнички? Сейчас ужинать будем.
Вовка вымылся под своим душем и потащил туда за руку сноху.
— Ой, Вов, не пойду! Холодной воды боюсь! — сноха упиралась, пищала, а Вовка все тянул, скалил в смехе зубы.
— Ты что делаешь? — закричала Поля, испугавшись за сноху. — Застудишь ее там насмерть, а она теперь не одна! Думай своей головой немного!
Поля подбежала, отняла у сына сноху.
— Э-эх! — укорила она себя, всплеснув руками. — Как же я не додумалась баню вам истопить? Да и сейчас не поздно. Айда, дочка, собирайся и приходи. Я мигом, по летнему делу долго ли ее истопить? Вместе приходите.
— После жары да опять в жар — не пойду, — отрезал Вовка.
— Ты не хочешь, а Маше надо.
В старой своей бане она влила в котел воды, хворосту охапку затолкала в печку. Он дружно взялся огнем. Встретила стадо и, пока доила коров, не переставала ругать себя:
— Вот, девка, получай за свою беззаботность. Ударилась по соседям языком трепать. Ум-то себе залепила радостью, а про баню детям и не подумала. Нет, ни на минуту нельзя оставаться беззаботной.
Отнесла молоко в избу, снова заглянула в баню: добрый жаркий дух уже дошел от потолка к полу, вода в котле задымилась парком. Еще подбросила малость хворосту. Выглянула из двери, и Маша калитку открывает.
— Все, дочка, уже готово! — встретила ее Поля. — Вовка так и не схотел?
— Как он меня в душ, тянула его за руку. Не пошел.
— Бес с ним, сама помою тебя.
Сноха прошла прямо в баню, а Поля стала собирать себе чистую одежду. Ни разу не была она в бане со снохой, поэтому немного волновалась. Зимой их, бывало, не заставишь в первый дух лезть, и сначала обычно мылась Поля, а потом уже шли молодые.
Раздевшись в предбаннике, она открыла дверь, Маша в это время набирала ковшом воду в таз.
— Ну вот. Счас мы… — бодро заговорила Поля под плеск воды, стыдясь своего старого тела рядом со снохой, такой ладной и плотненькой, как ранний огурчик.
Она сразу же взялась за дело. Потрогав воду в тазу, окатила присевшую рядом сноху из ковша, намылила мочалку и принялась усердно тереть ей спину.
— Исть тебе надо поболе. Совсем худая ты у меня…
Снова окатила ее водой и себя заодно. Сама стала намыливаться.
— Мама, давай я тебя тоже потру, — сноха взяла ее за плечи и повернула к себе спиной.
— Мне чать и так бы сошло, — опять застыдилась Поля, неловко подставляя спину.
И тут она почувствовала, как раздольно заходила по ней с приятной жестковатостью мочалка. Уже и не помнит Поля, когда ее вот так мыли. Может, и не мыл никто.
— Ладно тебе уж, Маша, — нетвердо отказывалась она, замирая от разгулявшейся по телу неги и не убирая спины. — Я не больно пылюсь-то…
И хоть присела перед этим на корточки, и ноги от неудобства устали, но не хотела переменить позу…
— Эх, какая царства настала! Накупала ты меня, дочка, за всю жизнь! — приговаривала после всех процедур Поля, сполоснув себя еще раз водой, и опять лила из ковша на сноху, не переставая благодарно оглаживать рукой ее тело.
Утром, оставшись одна, Поля неожиданно затосковала. Нет, не по сыну Вовке, а, к удивлению, по Маше. Ходит по двору, чуть задумается — и вспомнит телом своим ее руки: как ладони снохи, смывая мыло, совсем по-родному, с поскрипом оглаживают кожу спины.
— А что я видела на своем веку? Всю жизнь, как бирючиха, одна. Моюсь — где мочалкой дотянусь, там и потру. Близкого тепла ни от кого не знала. С мужем всего год и пожила… — рассуждала с собой Поля, совсем обезумевшая от вчерашней ласки снохи.
Но тут она вспомнила, что к вечеру снова истопит баню, и они заберутся с Машей в ее знобящий жар, в тесный, полный глухого плеска уют.
Чтобы скорей приблизить этот вечерний час, она, не останавливаясь, делала свои дела, старалась забыться в работе.
Вечером ужинали в доме сына. У Поли, еще не остывшей после мытья в бане, бисером высыпал по лбу пот. Чтобы освежалось на воздухе лицо, платок она повязала узлом на затылке, отчего еще больше походила на калмычку. Забывшись, медленно дотягиваясь ложкой до тарелки, Поля подолгу смотрела своим тяжелым пристальным взглядом на сноху, изучала каждую черточку перемены в ее лице.
Сноха в ответ тоже взглядывала на нее, быстро и вопросительно.
— Ниче, ниче, дочкь, — отвечала Поля на этот взгляд, называя сноху, как ей казалось, еще мягче, сердечней, и все угощала ее, забыв думать о Вовке. — Ешь дюжее, набирайся силы.
В этот вечер поняла она, как совсем необидно для нее, матери, сноха потеснила в ее душе сына.
На третий день, как считала теперь Поля время с начала работы снохи, пошла она в центр села, в магазин — запастись сахаром и еще кое-чем из сладостей к чаю, и себе и молодым.
Обратной дорогой Поля возвращалась через сад старой пустующей школы, но не к сыну, а в свою избу. Тут она увидела под развесистой акацией нарядных людей. Разместились семейно, кружком, гулять приготовились. Поля вспомнила, что сегодня воскресенье. Уселися под акациями кто-то из приезжих горожан, но кто — она издалека не различила. Рядышком «Жигули» стояли.
По выходным не так их много приезжают, а в праздники — майские, октябрьские — село гудит от нашествия бывших сельчан. «У этих ни дома, ни родственников, видно, не осталось, — подумала о горожанах Поля, — раз гуляют где придется. А приехать к себе все равно тянет».
Внучку она несла на руках. Беда Поле с ней. Как гиря, привязанная на шею, свободы никакой не дает. Пока еще работает по дому, она рядом бегает, но все равно доглядывать нужно. А если куда идти, снова приходится брать ее с собой.
На задах так и стоит Козанков «Беларусь». Как божья сирота. Бурьян, что твой лес, поднялся вокруг, скоро скроет совсем. В колхозе техники — хоть пруд пруди. В доме Козанка уже какой день и звука не слышно.
Зайдя во двор, она опустила внучку на землю, дала рукам немного отдохнуть и решила покормить поросят. Пока наливала им молока, внучка наступила на край куриного корыта с водой, опрокинула его, сама упала и вся облилась. Рев подняла. Кинулась Поля поднимать ее, а поросята выскочили из катуха, пустились бегать по двору. Внучку она отнесла в избу, успокоила. Потом принялась ловить поросят, но один успел нырнуть в щель забора на Козанкову сторону. И не хочешь, а надо идти, скроется где-нибудь и не найдешь, совсем пропадет поросенок.
Поля подошла к высоким Козанковым воротам, отыскала глазами ручку щеколды на калитке. Все Козанок сделал не по своему росту громоздким: и дом, и забор. Она толкнула непривычную тяжесть высокой калитки (у нее-то дверка из ивовых прутьев) и шагнула во двор. За спиной тут же звякнула щеколда, и Поля оказалась в замкнутом пространстве двора, из которого ничего не было видно, даже села. Только в вышине сквозило голубизной небо. Она огляделась и увидела следы памятного ей Козанкова погрома. Лежала на боку порушенная кадушка с рассыпанными клепками и обручами. Лестница, приставленная когда-то к навесу, перебита пополам, острым изломом вошла внутрь под крышу навеса. Прямо среди двора вместе с раскатанными жердинами валялась изрубленная кошелка. Стены дома и сараев местами были изрубцованы вмятинами от топора.
Что-то страшное было в нагромождении этих построек, тронутых порухой. И казалось, не Козанок учинил тут погром, а кто-то свыше в своем карающем гневе послал на его подворье знак беды и обреченности. А окаянная, скопившаяся в земле сила, потревоженная этим гневом, еще продолжала недовольно толкаться в своей глубине, отдавалась в ногах дрожью.
Поля постояла, изумляясь этому неблагополучию, и тут же спохватилась: ведь надо искать поросенка…
«Нечего мне тут пугаться. Земля под ногами знакомая-перезнакомая. Еще с начала колхоза тут был общий двор. Лошадей держали в Афониных конюшнях. Все тут девчонкой избегала».
Но она не решилась без хозяев ходить по двору и сначала направилась в дом, чтобы сказаться Нюське. Миновала, высокие сени, вошла в переднюю, то и дело окликая:
— Нюсь… Нюсь, ты где?
Дом молчал. Толкнула дверь в горницу и тут же отпрянула: в глубине, далеко за противоположной стеной, тоже открылись три двери и в каждой из них объявилось по Поле. Они шагнули было ей навстречу и разом попятились.
Поля сообразила, что это ее отражение в высоком трельяже, и снова сделала полшага вперед. Поспешно, как запретную для нее, оглядела обстановку горницы.
Под ноги по полу стелился роскошный, малинового ворса ковер с голубыми разводами по краям. Еще один — от самого потолка закрывал заднюю глухую стену. Рядом с трехстворчатым зеркалом сиял латунью и лаком сервант, таинственно переливался за его стеклами выстроенный рядами хрусталь. И все эти вещи вместе с шифоньером, телевизором и настенными часами с медленным беззвучным маятником, креслами и диваном, как бы насильно затолкнутые в горницу, впритирку прижатые друг к другу, в свою очередь, уставились на Полю с удивленным, недружелюбным любопытством.
Присмотревшись внимательней, и тут, в горнице, заметила Поля следы погрома. Ковер, атласное покрывало на высокой койке были усыпаны сверкающими брызгами разбитого стекла. Обои над койкой портила рваная вмятина от удара, видно, вазой саданул Козанок. Донышко ее с острыми краями валялось у ножки стола. Остались углубления от Козанковых кулаков на покрывале. В них гуще блестели осколки.
«Вот как они тут воевали! А Нюська, видать, совсем осатанела, ничего не прибирает ни во дворе, ни в доме. Стоит каких-либо дня три не коснуться хозяйской рукой вещей, как все вроде бы мертвеет кругом, — подумала Поля, поворачиваясь выходить, и увидела в прихожей под стеной расстеленную примятую фуфайку с подушкой. — Где лежку себе устроила, оказывается».
Но в сенях ее вдруг настиг голос, раздавшийся, показалось Поле, с чердака.
— Чё лазишь?
Поля вскинула голову вверх, но сразу же догадалась, что голос только отразился оттуда и снова зазвучал уже где-то рядом:
— Видала в горнице стены обклеены? А?
И тут она увидела в глубине проема, в сенном чулане, Козанка. Совсем какой-то одичавший, он сидел на замызганном топчане, прислонившись спиной к стене, и судорожно натягивал на себя одеяло, прикрывая голую грудь. Голова его с раздутым, как мяч, лицом подрагивала на слабой шее, глаза заплыли, и весь он оброс неприятной редкой щетиной, из нее проглядывала нездоровая кожа.
— Видала, какая геометрия в горнице? — снова заговорил Козанок, уставясь на Полю бессмысленным жутким взглядом. — Любка обклеивала стены. Полусотенками. Не закончила. Уехала в область на переподготовку учителей. Езжай, говорю. Потом доделаешь.
— Колька, да ты что буробишь-то несусветное? — испугалась его слов Поля. — Иль не в своем уме?
— Всю жизнь ты выдумываешь про меня. Была ты баламутка, ей и осталась, — уже не глядя на нее, тряс головой Козанок. — Но я на тебя не обижаюсь. Ты вот что, тетка Поля, выручи, принеси винца. Меня всего колотит. А запас кончился. И Нюська, змея белоглазая, одежду попрятала… Погоди, денег дам…
Он сунул руку под подушку, завозился там, не забывая прижимать к голой груди скомканный конец одеяла.
— Ты что творишь, что творишь?! Колька, одумайся! Какое еще тебе вино. Ты уже и так допился — дальше некуда. Как Тарзан, чуть не нагишом скачешь по избе-то. Люди в поле работают, а я, баламутка, буду вино тебе таскать. С тобой заодно в срамоту влезать. Не старайся искать деньги, все равно не принесу! Подумать только: кому нести-то? Кто всю жизнь меня за человека не считал. Тетка Поля, разве она человек? Баламутка, Приживалка — вот я кто у тебя! Нет уж, ни в жизни не принесу!
Пока Поля высказывала свое накипевшее Козанку, он глядел ей в лицо. Но как раскосый, бывает, уставится на тебя, а смотрит в другую сторону, так и у Козанка маленькие глаза в одутловатых щелках были сведены к переносице, смотрели куда-то в глубину Козанкова существа, в страшную потусторонность.
Едва она закончила говорить, Козанок коротко замахнулся на нее. Поля инстинктивно упрятала голову в плечи, прикрыв лицо рукой, и Козанок захохотал, валясь на тахту.
Она сразу же увидела во дворе бело-розового на солнце поросенка. Кинулась ловить. Прижала его, застрявшего в изодранном лукошке. Когда возвращалась, заметила в катухе Нюську. Она стояла в двери спиной к Поле, наклонясь, что-то делала.
Возбужденная ловлей поросенка, Поля смело направилась к Нюське, хотела и ее упрекнуть за давнюю обиду. И еще издали начала:
— Нюсь, ты моих детей как только не хаяла. А поглянь на поле…
Нюська, не разгибаясь, выглянула из-за плеча, и Поля увидела вокруг ее глаз темные, как провалы, синяки, каждый величиной с половник. Из них затравленно глянули на Полю белые Нюськины глаза. Дверь в катух со злым бряком закрылась.
— Нет, избави нас от такого… — разговаривала с собой по дороге к Вовкиному дому Поля. — Сколько не заходила в их двор, еще столько же не зайду. Нагляделась на всю жизнь… Расхвастался — Любка на переподготовку уехала. Ее уже не переподготовишь. Нечего зря стараться. И у государства ума, что ли, нет, деньги на ветер кидать.
В полдень совсем тихо и знойно стало в природе. Тишина словно бы сгущалась вокруг недвижной в небе тучки с тяжелым, набухающим синевой исподом. К ней стягивались отдаленные облачки, меньшие размером. Все кругом насторожилось и замерло, поникла листва на зелени. Только от акаций старой школы слышался говор подгулявших горожан, перераставший в несообразный пьяный галдеж. И до того был нелеп он в тишине и сторожкости знойного воздуха, что у Поли неспокойно стало на душе. И все чаще вспоминалось увиденное ею бедствие в доме Козанка.
Там, за речкой, где ранними утрами из маленьких окон ее избы обычно виделись Поле сельчане, так давно жившие с ней рядом и всегда склоненные в ее глазах в работе, — вроде бы пример давали, как надо жить и не забывать их — и откуда Вовка в первый день начал косить рожь, там за речкой вдруг образовался на стерне ветер. Он разом набрал силу, закручиваясь в пыльный вихревый столб. И Поле почудилось, что это ее давние сельчане возмутились чем-то, побросали в сердцах свой извечный труд и, оборотившись ветром, взроптали, закружились в вихре…
Пыльный столб между тем вздыбился выше, засоряя рыжим верхом цвет неба и облаков, а низом своим поволокся по стерне и в какое-то мгновение перемахнул через, речку. От близкого, тревожного шума его всполошились, закудахтали куры. Потемнело на улице. Внучка подбежала и, уткнувшись Поле в колени, зарылась лицом в ее юбке.
Вихрь достиг их двора, окутал и Полю с внучкой. В близком, горячем дыхании его Поля еще яснее ощутила прикосновение неуспокоенного праха своих сельчан, а в сердитом, возмущенном шуме слились для нее их укорные голоса. Поля отняла ладонь от глаз — вихрь унялся, только высоко под синим исподом тучки плыл рассеянный рыжеватый клуб с белыми перьями и клочками бумаги в нем. «Они, они рассерчали, — снова подумала о сельчанах Поля. — От их давних следов пыль, их прах дал о себе знать».
Ржаное поле со ввезенными у ближнего края валками было чисто после налетевшей бури. Дальше к горизонту рожь тоже оказалась вся скошенной, а Вовкиного комбайна и след простыл. Без комбайна, без снохи и сына разом стало сиротливо на той стороне, на пустынном жнивье.
— Что же они не сказали, куда их перегонят-то, — все досадовала обеспокоенная Поля.
Пока она укладывала внучку, на западной стороне собралась гроза, потемнела вся половина неба. В это предгрозовое ненастье совсем разнылось у Поли сердце.
Стала убираться в квартире. Попалось на глаза голубое платье снохи, висело на стуле. Как раз то, в каком она полола с Полей огород. Сейчас далеким и невозвратным показался Поле тот вечер. Вовка шутил на крыльце, сноха смеялась, лицо запрокидывала… Все были вместе, рядышком.
Поля перевесила платье, пригладила его рукой по спинке стула. И сколько убиралась, все время попадались на глаза Машины вещи: туфли, косынка, заколки. И дом наполнился ее присутствием. Все время кажется, что стоит она где-то рядом, дышит над ухом и голос ее мерещится. Оглянется Поля — никого нет, туча темнотой ломится в окна; в квартире сумрак и тоскливая пустота да платье голубое на стуле. Того и гляди шевельнется, оборотится живой снохой.
— Сейчас мы его, дочка, утюжком прогладим, — веселит Поля себя разговором и берется за гладильную доску. Но сердце ее все же оставалось неспокойным, как бы жило в смутном предчувствии чего-то недоброго.
Немного позже она вышла во двор, посмотрела на грозовое небо, время от времени рассекаемое огненными беззвучными изломами. В воздухе в затишье между отдаленными рокотами грома было еще более, чем в зной, томительно.
Под тучей, под ее мраком, проехал на мотоцикле с дружками Козанков сын. Громко, возбужденно разговаривали под треск мотоцикла. Заявился откуда-то. Еще одна отрава жизни, арестантская рожа. Опять стриженный наголо. Лицо бандитское, отвратное. Не успеет пятнадцать суток отсидеть — еще где-нибудь набедокурит. Жил в Киселевке, да жена турнула. Теперь то в одном совхозе, то в другом околачивается. Мотоцикл отец купил, так его теперь не узнать — весь ободранный, измятый. Совсем изувечил машину. Полю Козанченок с малых лет не признает. Ни теткой, ни бабкой не назвал ни разу. За всю жизнь «здравствуй» не сказал. Чуть не с пеленок отец с матерью ненависть внушили к ней. Сейчас-то они уж гульнут, подсобят отцу.
…Гроза не зашла в село. Тучу свалило в дальние колхозные поля. Гром трескуче ударял где-то рядом и уходил с утробным рокотом стороной. Скоро небо очистилось, лишь далеко по краям его, как снеговые горы, виднелись белые глыбы облаков. Снова стало жарко и душно.
Взялась Поля складывать кизяк в скирду. Отнесла с десяток стопок и обернулась, долго смотрела за село. Искала глазами Вовкин комбайн.
Ничего там не видно, только марево течет, переливается через холмы в лощины. Время идет медленно, а сердце изнывает от маеты. Ей начинает казаться, что сноху наматывает на колесо, большое, железное, какие были у старых комбайнов. Сноха вся искричалась, а Вовка сидит себе за рулем, ничего не слышит в грохоте.
— Паразитство тебя забери, лезет в голову всякая чепуха! — вслух ругается Поля и возвращается к работе.
Она удивляется, что работа ее не сдвинулась с места. Кизяк из мелких куч почти не убывал, и скирда не растет.
Поля принимается накладывать новую стопку, но меж пальцев опять видит сноху. Стоит она у изгороди за сараем, ветер обдувает ей голубое платье, четко обрисовывает тело. И во всем ее существе видна неприкаянность.
«Это что же нынче со мной делается! Совсем либо скоро свихнусь, полоумной стану? — говорит она себе, — Да уж лучше полоумной быть, чем какой была до этого. Теперь хоть знаю, почему снохе не шло дело в руки. Как и тебе сейчас. Ведь она тоже маялась, места себе не находила. Когда кто по сердцу, изведешься об нем. Не дождешься взгляд его увидеть. А без взгляда этого и жизни нет. Одна тягость. Озорница ты, девка, больше никто. Совсем бесчувственная, и глаза тебе выколоть надо. Все равно ничего не видят. Как только не называла сноху. И азиатка, и безрукая. Сама теперь такая же. Вот как заблукаться можно в себе».
На старой улице села остановилась грузовая машина с брезентовым верхом, заляпанная свежей грязью. Из-за руля вышел бригадир Терешонок, что-то кричал. К нему сходились люди.
Поля заспешила туда с нехорошим предчувствием. Оказалось, на полевой карде молнией убило колхозного быка-производителя. Терешонок был расстроен. От его слов прибавилось тревоги в воздухе, дышать стало нечем.
— Еграныч, — потянула его Поля за рукав, — а где мои Вовка с Машей?
— Где… да косят, — не обратил на нее внимания бледный Терешонок.
— Где косят? Там тоже, что ли, гроза была?
— Какая гроза… Они совсем в другой стороне, за Битюковой балкой, — опять отвернулся от нее Терешонок.
Эта невнимательность к ней Терешонка как бы подчеркивала зряшность ее тревоги. И она немного успокоилась возле общей колхозной беды. Но все же, чтобы скорей приблизить вечернее время, пораньше побежала топить для снохи баню.
Издали увидела Поля своих детей. Идут себе без всякого горя, еще и посмеиваются. А она тут совсем извелась. У снохи, не то что в первый день, испуга нисколько нет на лице.
— Ну, мать, Маша целый круг без меня прошла! Чуешь, чем дело пахнет? — Вовка в эти дни совсем разговорчивый стал.
— Правда, что ли, дочка? — изумилась Поля.
Сноха, как Поля вчера после Дуниных слов, вся сияет. Старается скрыть довольную улыбку, но не получается.
— Ну и хорошо, только будь осторожней там. Айда быстрей, мойся в бане, — суетилась возле детей Поля.
— Некогда по баням ходить. И ужинать не будем!
— Это почему? — удивилась она.
— Пойдем на вечер. Сегодня наш праздник — День молодежи. Колхоз для нас стол накрыл, барана резал.
«Вот и снова здорово. Не одно у них, так другое. Так и задают задачки!» — возмутилась в душе Поля.
— Не выдумывай. Вон сейчас курице голову отрублю, лапшу сварим. И вина, если уж так хочешь, сами возьмем. Не обедняем.
— Интерес большой — сидеть возле тебя. Мы с молодежью побудем.
— Какая там молодежь! — накинулась она на сына, опять вытянула свою дряблую шею. — Нашел молодежь. Ходят неприбранные, вместо зачеса — мочалки отрастили. И девчата тоже…
— Ладно тебе, мать, — оборвал ее Вовка.
— Да Машу-то куда потащишь, ведь ей грамма пить нельзя! — сопротивлялась Поля.
— А кто тебе сказал, что там обязательно пить надо?
Все-таки настоял на своем Вовка, ушли на вечер. Поля с внучкой перебралась к себе. Быстро управилась с делами во дворе, Фиму спать уложила и села вязать ей к зиме теплые носки, сама на ходики поглядывала. Как ни тянулось для Поли время, часовая стрелка все же перешагнула за двенадцать. А от Тайкиного дома, где гуляла молодежь, даже сквозь стены избы приглушенно, но ощутимо долетала лихая скачущая музыка. Весь вечер бухала она. Чтобы отвлечься, Поля считала петли на спицах, но все время чувствовала себя так, будто вода под нее подтекает. Наконец не вытерпела и вышла из дому.
Ночь была без месяца, в двух шагах ничего не разглядеть. Во всем селе только в Тайкином доме всеми окнами полыхал свет. Сама Тайка гостит в городе, а все хозяйство оставила на дочь.
Дорогой Поля по привычке разговаривала с собой, беззвучно шевелила губами, все грозилась турнуть сейчас домой сына со снохой. Совсем не думают, что им завтра вставать чуть свет и целый день работать. А может, и всю гулянку разогнать придется.
С приближением Поли музыка становилась все более громкой, в такт ей подрагивал свет в окнах. Едва она поравнялась с домом, там все стихло, только из открытой форточки слышался вольный, неосторожный говор.
Так же вольно светились незашторенные окна в доме, и Поля прямо с дороги видела, что делается в горнице. Там мелькали необычно яркие наряды, раскрасневшиеся лица. Кое-кого Поля узнала: доярок Тоньку Разгоняеву, Клавку Березину, фельдшерицу, тракториста Филатова. А больше никого, даже Вовку со снохой не увидела. Одно мельтешенье в окнах. Тут внутри с новой силой приударили галопные звуки, и опять застонал пол горницы, как бы заприседал под топот ног сам дом. В окне все мелькало только чаще, пестрей, суматошней.
Поминутно попадалась на глаза бойченная Клавка Березина. Эта выплясывала так, будто ей круга мало — такая уж удалая девка. Она и в жизни всегда у всех на виду. Где ей и быть не надо — она все равно тут. Только Полиных детей опять не видно, затерялись, наверно, в тесноте. Громовые звуки насквозь пронзали Полю, оглушали, и у нее от них сильно разболелось в висках. Подавленная, она отошла к соседнему дому, чувствуя свою полную беспомощность. Долго стояла в темноте, сама не зная, чего дожидается.
Тут по улице замелькал отдаленный слабый свет фар, потом ослепило сильней. Шумно проскочила бортовая машина с крытым верхом и, развернувшись на дороге, остановилась под освещенными окнами. Из кабины, вразнобой хлопнув дверцами, вышли двое, направились в Тайкин двор. По голосам она узнала Терешонка с Суходоловым и обрадовалась им, как надежным в этот поздний час людям. Где-то по полям мотались, делала свои предположения Поля. Или проверяли гурты на ночной пастьбе.
В доме оборвалась музыка, стало совсем тихо. Через некоторое время у калитки из темноты послышался недовольный Клавкин голос.
— Сроду погулять не дадут!
— Клав! — ответил ей со двора Суходолов. — Я же сразу сказал: не позднее как до часу.
Шум и голоса теперь высыпали на улицу. В теплой ночной пыли, поднятой машиной, запахло духами, помадой и еще чем-то давно знакомым, у кого-то в руках пел транзистор.
Все еще пререкались недовольные девчата, и опять отвечал им Суходолов:
— Девчата, так не до пяти же утра, когда на дойку выезжать!
— А может, мы отсюда — сразу в автобус и на карду!
— Клавка, ты у меня дождешься! — возмутился Терешонок. — Вот хворостину возьму — живо по голятке насеку!
— Ба! Не много ли захотел?
— Верно, верно, Еграныч, — подошла ближе осмелевшая теперь Поля, — завтра вон сколько дел! А мои-то… Где они тут?
— Вздумала где искать! Твоя Маша, как и ты, колобродная, еще когда Вовочку увела, — ответила непрошеная Клавка. У этой и язык, как бритва. Вторая Алена Тараторка будет.
Все расходились, удалялись вместе с ними говор и смех. Терешонок сел в кабину, включал то дальний, то ближний свет. Суходолов, поставив ногу на ступеньку распахнутой кабины, разговаривал с электриком Сукмановым. Поля подождала: не выйдут ли сын со снохой из Тайкиного дома, может, Клавка сболтнула про них. Затем повернулась, чтобы идти, но тут ее остановил парторг.
— Тетка Полина! — позвал он.
— Что скажешь, сынок? — остановилась она.
— Ты где себе такую сноху нашла? — спросил он с загадкой и немного выждал, помолчал.
— А что такое? — Полю всю насквозь прострелило испугом.
— Вовка нашел. Тетка Поля тебе найдет, — не выглядывая из кабины, поправил Суходолова Терешонок. Сам тон его речи успокоил Полю, дал понять, что в словах парторга нет беды.
— Да кто без нее Вовка? Ты Вовку без матери не считай. Вовка… — с явной заступой за нее, как за маленькую, сказал Суходолов. — Ну, она, Маша твоя, удивила меня! До сих пор в себя не приду. Выезжаю нынче из Битюковой балки — что за диво! Идет комбайн, а за рулем — девчонка. Откуда такая? Ничего не пойму. Или, думаю, заблудился, на землю чужого колхоза заехал? Да нет, наше поле. Ощупываю себя, может, вздремнул дорогой. Приснилось. Нет, все — явь! И комбайн в яви работает, идет чин чином, срез низкий, валок ровненький. И небо с облаками настоящее… А на нее гляну — опять все в глазах наоборот. Будто в чужой колхоз заехал и земля под ногами не наша. Потом уж вижу — Вовка навстречу комбайну торопится. Тут все и разгадалось!
— Тетке Поле не грех и утешиться в жизни, пора. Кто-кто, а она-то уж хлебнула… — опять сказал из кабины Терешонок. — Это не сноха у тебя, а прямо клад. Ты гляди, тетка Поля, за ней. Мы ее зимой подучим — «Ниву» новую дадим.
— Еграныч, я гляжу! Вот и сюда пришла…
— Нет, ты гляди лучше! — нетерпеливо перебил ее Суходолов. — Береги, другой такой снохи у тебя не будет!
— Ну а как же, Юра, я и так берегу, — оправдывалась ободренная их словами Поля, не упуская случая отметить веселое возбуждение на лице Суходолова. А в тот раз бежал к правлению будто кем-то в голову ушибленный и только в землю перед собой глядел. Алена на охламонов ему показала, но не очень-то он услышал ее. Может, и оглядываться нет силы на таких людей. Кому они в радость-то…
— И гляжу, и берегу, Юра, а как же… — подтвердила еще раз Поля.
Суходолов посмотрел на нее пристально, с намеком на то, что она так до конца и не поняла смысл его слов, коротко махнул рукой, и дверца за ним закрылась.
Поля возвращалась домой темной улицей, и щеки у нее по-молодому горели огнем. В голове, как на испорченной пластинке, повторялись слова Терешонка и Суходолова.
В разных концах села слышались редкие голоса расходившихся с гулянки девчат. У мастерской громко хлобыстнула бортами подскочившая на ухабах машина Терешонка. На Молодежной улице кто-то из девчат запел Вовкину песню:
Миленький ты мой, возьми меня с собо-о-й.
Там в стране далеко-о-й, буду тебе жено-о-й.
На подходе к дому Поля спохватилась: опять она увлеклась, разгулялась, а девчонка-то у нее с каких пор оставлена одна. И прибавила шаг.
Серафимка преспокойно спала. На какой бок ее уложила, так и не шевельнулась. Поля постелила было и себе, но что-то томило ее в избе, вытесняло на улицу. И она нашла предлог выйти — проверить накладки на дверях катушков. Только себя не обманешь: просто Поле хотелось еще раз услышать голоса девчат в ночи. Может, и машина Терешонка где-нибудь неуспокоенно брякнет вдалеке. Но совсем глухо стало в селе.
Накладки оказались на месте. Во дворе на теплой земле лежали, шумно посапывая, овцы и корова с Зорькой. Было очень тихо, малейшего шороха не мог уловить слух. Даже шага лишнего не хотелось сделать, чтобы не нарушить покоя. За спиной под крышей Козанкова дома что-то явственно ворохнулось. Поля не повернула головы, но напряглась вся. Стало опять тихо. Легкий испуг не стронул ее с места, она продолжала стоять. И тут вдруг Поля почувствовала, как сзади ее обступает крадучись невидимая жуткая сила. Мысли ее пугливо скакнули, и волосы под платком, холодя кожу, стали подыматься. Она оглянулась на дом Козанка и сразу поняла, что страх идет изнутри затаившихся стен его, как бы просачивается через толстые плахи. И сам дом надвигался на нее, давил зловещим молчанием.
Полю как будто смело со двора, так быстро она влетела в избу. Подхватила на руки Серафимку и, хлопая за собой дверями, только и думала на обратном пути, как бы ей нечаянно не взглянуть на этот проклятый дом — так сильно разобрала ее паника.
Она почти с закрытыми глазами перебежала на другую сторону улицы, но все же не удержалась, посмотрела на Козанково подворье. Поле опять показалось, что над крышей дома и над сараями за высоким забором в темном мерцании неба витает, как испарение, враждебный, недобрый дух. И тут она побежала так быстро, что звуки шагов своих слышала далеко от себя.
Опомнилась Поля только возле Вовкиного дома. Сын со снохой постелили себе на крыльце — жарко им показалось в квартире. Поля присела на ступеньку, отдышалась немного. Нет, что это с ней такое случилось? Такой страх она испытала лишь раз, в сорок втором, когда бежала от дезертира.
Сейчас ей спокойно стало рядом с детьми. Только во всем теле чувствовалась слабость. Но время от времени она мысленно оглядывалась туда, откуда прибежала, и запоздало вздрагивала, прижимая лежащую на коленях внучку.
Поля долго сидела не шелохнувшись среди тихого двора, может, одна-разъединая не уснувшая во всем селе. И тут ей показалось, что вроде бы из нее самой, клушкой раз-гнездившейся на ступеньке, вышла другая Поля, отделилась совсем легко и безболезненно. Она стала напротив, посмотрела на эту глупую, торчащую в темноте без сна Полю ее же калмыцкими усталыми глазами, махнула перед лицом рукой и заговорила разумным, похожим на Дунин, подруженьки поперечной, голосом: «Будет уж маяться-то, успокойся немного! Не живется тебе… Погляди, чем у тебя дела-то плохи? Дети спят в обнимочку. Внучка, золотая девчушка, на коленях посапывает, тепло от нее идет к тебе. Все бы ты добро да покой грабастала руками своими жадными. Все только тебе, все только тебе дай! А шиш не хочешь? Какая самолюбка нашлась! Другим людям, по-твоему, ничего не надо! Что? Вылепила я тебе правду? А ты возьми в ум, что сказала. Хватит дурить-то…» Та, стоявшая перед крыльцом Поля, намахалась руками, умолкла и снова незаметно вошла в ее нутро, покойно уместилась в ней, сидящей на ступеньке Поле…
Очнувшись, она прерывисто вздохнула, изумляясь явившемуся диву — только что отзвучавшему над ней вроде бы и ее и вроде постороннему голосу. Но диво не хотело оставлять Полю в эту ночь.
Короткая дрема совсем взбодрила и прояснила ее сознание. Ночь забралась в середину мироздания, темную и высокую, но оставалась еще теплой к людям. И уже совсем не было в ней той тягостной немоты, так устрашившей ее у Козанкова дома. За Вовкиным огородом покойно лежало не видимое во тьме пшеничное поле. А за сараем ниже кизячных скирд густо разрослась полынь. За день все накалилось под зноем. И теперь от ранних колосьев пшеницы и от горьких цветов полыни все еще веяло душистым сухим теплом.
Такие редкостные ночи устанавливаются ненадолго в июне, в сенокосную пору. Темное, в густых звездах небо делало свой медленный ход над землей. В такую ночь, если сидеть затаившись, можно услышать, как живет и дышит земля. Невидимые, недремлющие силы, скрытые в ней, подают к корням свои соки и гонят их через пшеничные стебли и стебли травы на свет, к людям. И можно услышать сейчас движение этих соков. Земля никогда не оскудеет, потому что она щедра, всю отдает себя. Да, пусть умирают люди и отмирают травы — но они не гибнут, а живут, включаются в земной процесс творенья. И то, что раньше было травой, колосом, человеком, все, что шумело на ветру, ликовало и смеялось, страдало и плакало — все это опять живет в вечном круговороте. И дух былой жизни, снова воскресшей, безъязыко витает над травами и пшеничным полем. Ничья жизнь не пропала, не сгинула без следа.
И прах изношенной обуви Еграна Терешонка, неугомонного, бессонного топтуна, в заботах своих исследившего колхозную землю, и былые радости и горести давних Полиных сельчан многократно проросли и отшумели на ветру.
Никак не могли не вернуться в родные пределы: хоть с попутным ветром, а долетят сюда все помыслы и чаяния тех, что махали на прощание с увозивших подвод родным и близким и пали в своих и иноземных тоскливых полях.
Души многих-многих людей, памятных Поле еще с детства, витают сейчас в воздухе, разглядывают, что сделали оставленные ими на жизнь чада. Так же беспокоятся за всех, как и при жизни, не знают угомона. Наверно, плохо им, когда видят, какую неразумность творят на земле иные люди, и заслоняют в горе и плаче глаза от обиды.
И мамки Фимки дух тоже витает где-то рядом, вместе со всеми, печалится о Поле и ее детях. А может, узнаёт себя в Фиме и ликует, только сейчас возмещает радостью свою горемычную долю. И не теплый ночной воздух, а мамакины касания ощущают они с Фимой кожей лица. Совсем рядом она с ними, даже вроде слышно ее дыхание, только сказать ничего не может.
Маленькая Поля, когда похоронили мать, все время верила, что она вот-вот придет к ней, как возвращаются те, кого заждались из долгой отлучки. Поля, хоть и было ей всего семь лет, хорошо помнит, как умирала мать. Она лежала с землисто-серым лицом, а Поля сидела у ее изголовья. Мать вдруг открыла округлившиеся в страхе, почти уже без мысли глаза, вскрикнула: «Дочка, ведь я умираю!» Торопливо притянула Полю, хотела прижать ее к себе бессильными руками, но по ним прошли только чуть слышные судороги, руки ослабли и мертво опали по бокам. Из полуоткрытых глаз ее выкатились две блестки — последнее, что напоминало недавнюю жизнь в матери. Когда хоронили мать, накрывали ее крышкой и навсегда уходил из глаз ее лик, а потом засыпали гроб землей, маленькая Поля не верила, что мать взаправду покинула ее насовсем. Она верила в могучую силу, какая бывает только у любимых, почти обожествленных детьми матерей, верила, что мать поднимет насыпанную на нее тяжесть и придет к ней. Затаившись в постели, в колхозной сторожке, она считала ее шаги по ночной дороге от кладбища до двора. Вот еще немного… скрипнет дверь, и мать, совсем-совсем живая, склонится над своей истосковавшейся Полей.
И чудо это свершилось. Мать пришла на этот свет маленькой Фимой, и они опять вместе. Такие чудеса может творить только земная сила.
За ее спиной завозились, и Поля оглянулась. Вовка, поворачиваясь во сне, утянул со снохи одеяло. Завернувшаяся сорочка оголила ее тело. Поля, ничуть не смутившись, потянулась через Фиму, одела сноху.
Она еще раз посмотрела в темные поля, и тут ее настигла новая мысль, что вот спать давно пора, а ей не хочется возвращаться домой. Она вспомнила пережитый страх и поняла, что не сможет заставить себя сделать сейчас в ту сторону и одного шага. Пока сидела на крылечке, переживая счастливые минуты, в которые жизнь ей представилась нескончаемой, успела расположиться душой к дому своих детей.
— Айда, Фимочка, уложу тебя, — приговаривала Поля, осторожно пробираясь по краю крыльца мимо детей в квартиру. — Стулья подставлю, фуфайкой застелю и сосну с тобой рядышком до коров…