С тех пор отношения Григория Шумова и Сергея Леховича изменились.
Как-то раз Сергей даже пригласил Гришу прогуляться по дамбе. Небывалый случай: блестящий третьеклассник хочет пройтись по городу рядом с приготовишкой, как равный. И Гриша не мог отказаться от такой чести.
Они шли по дамбе и молчали.
Когда Гриша — просто так, чтобы начать разговор — рассказал Сергею про свой долг Стрелецкому, Лехович откликнулся беспечно:
— Пустяки! Вот на днях пришлет мне папахен монету — я тебя выручу. — Потом засмеялся: — Я сам побывал не раз в лапах «голубчика». Сейчас-то я осторожней: если и приходится перехватить у него в долг лист рисовальной бумаги или карандаш, то обязательно отдам дня через два, не затягиваю. Ну, а приготовишку он редкого упустит, с каждого свою дань получит.
— И много он так получает?
— Во всяком случае, больше жалованья. Ловкий! Кстати: ты знаешь, что он раньше служил в сыскном?
Нет, Гриша не знал про это. И что такое «сыскное», тоже не знал.
Лехович, тот, похоже было, знал все на свете. Так, по крайней мере, выходило по его рассказам.
А рассказывал он занятно, будто посмеиваясь надо всеми, о ком говорил.
«Может, он это для смеху пошел со мною», — подумал Гриша и решил больше помалкивать.
Был уже вечер. Двина пылала под лучами заката, и железнодорожный мост чернел на ней чугунным кружевом.
Молчание Гриши было, видно, только на руку Сергею Леховичу. Сам он теперь говорил без умолку.
В городе он жил уже четвертый год. Здесь ему были известны не только все улицы с переулками, но и люди, обитавшие на этих улицах.
— Наш город особенный: пестрый, как ситцевое одеяло.
— Одеяло? — переспросил Гриша.
— Ну да, как старое ситцевое одеяло, из кусочков сшитое. Тут тебе и латыши, и русские, и поляки, и литовцы, и евреи, и немцы, и эстонцы…
По словам Леховича выходило, что люди в городе были разделены невидимыми перегородками. Даже гулять они ходят в особицу: поляки гуляют по одной улице, евреи — по другой, немцы ходят по дамбе, больше под вечер — любуются закатом. Латыши — те даже друг от друга отгораживаются: уроженца Риги или Курземе никогда не сведешь с «чонгалом» из Латгалии.
— А кто это — чонгал?
— Ну, по-нашему — серый, неотесанный… деревенщина. Примерно так.
А русские — староверы — гуляют, оказывается, только раз в году: на масленой. Молодцы в чуйках, в поддевках шагают тогда по Рижской улице навстречу девицам, оглядывая их с ног до головы и отпуская шуточки. Девицы плывут сплошным косяком. Это — ежегодная ярмарка невест.
— Тебе, впрочем, рано об этом… — спохватился Сергей.
— Вот еще! Что я, маленький? Может, я уже видал такую ярмарку, почем ты знаешь?
Гриша даже зажмурился на минутку — и ясно увидал несчастных каменнолицых невест и молодцов с разбойничьими глазами, похожих на Евлашку Лещова.
А когда открыл глаза — чуть не споткнулся: навстречу ему медленно шел немец Дамберг с неизменным своим фотоаппаратом на ремне через плечо. Рядом с ним шагал прыщавый юнец, совсем еще мальчишка, со странно угрюмым лицом, в крохотной, с наперсток, шапочке, еле державшейся на гладко остриженной макушке.
Дамберг скользнул холодным, равнодушным взглядом поверх Гришиной головы и прошел мимо: не узнал, конечно.
Гриша шепнул Сергею:
— Того, с сумкой, я знаю: это — Дамберг. Ох, он и жох!
— А я случайно другого знаю — Розенберга Альфредку. Изображает из себя… фу ты, ну ты! А сам младше меня. Он из Риги приехал. Я слышал, как он хвастался за бильярдом у Познанского.
— Ты бываешь у Познанского? — с ужасом спросил Гриша.
«Познанский» — это большая пивная с зелено-желтой вывеской, на которой нарисована кружка с колпаком из белой пены, а рядом — два бильярдных шара и длинный, как копье, кий.
— Заглядываю иногда, — небрежно сказал Лехович, — сыграть партию-другую.
И он заговорил теперь о бильярде, о том, что заходить к Познанскому, конечно, рискованное дело: туда может заглянуть и Стрелецкий — он норовит зайти с черного хода. И кого уж из реалистов поймает, тому не поздоровится. Но у реалистов с хозяином пивной договоренность: прежде чем впустить надзирателя в черную дверь, он выпускает их через парадную. Правда, там неподалеку стоит городовой, но он отворачивается, когда из пивной выходят гимназисты и реалисты: у него тоже имеется своя договоренность с Познанским.
Бильярда Гриша не видал ни разу, видел только шары на вывеске. Он попросил Сергея рассказать, в чем состоит игра, из чего шары сделаны, как по ним бьют кием.
За разговором о бильярде скоро забыли они о только что прошедших мимо немцах: о Дамберге и Альфреде Розенберге, которому суждено было ровно через сорок лет окончить дни свои в Нюрнберге, на виселице.
…С реки потянуло пронзительной прохладой. Волны Двины уже тускнели, противоположный берег слился в одну темную полосу; порыв ветра донес оттуда запах хвои.
Не сговариваясь, Лехович с Гришей спустились с дамбы вниз.
На берегу ивы тянулись черными ветвями к розовому небу. Одно дерево нагнулось над водой, почти касаясь ее своим стволом; на стволе, ловко примостившись, сидел кто-то верхом, как в седле.
Подошли ближе — и Гриша узнал Вячеслава Довгелло.
— Ты что тут делаешь?
Вячеслав соскочил на землю.
— П-погляди, — сказал он.
За рекой стоял на берегу двухэтажный дом. Окна в верхнем этаже блистали багрово, отражая закат.
— А что там глядеть? Дом и дом. Самый обыкновенный.
— Н-нет, не обыкновенный. Там был последний бой лесных братьев с жандармами.
— Откуда ты знаешь про лесных братьев? — воскликнул Гриша — и даже сердце у него зашлось…
Вячеслав молчал.
За него ответил Лехович:
— Ну, не так давно в городе только и разговору было, что про них. Ты сам недавно здесь, потому, может, и не слыхал.
— Нет, я слыхал, — ревниво сказал Гриша, — и я видал их! Своими глазами!
Лехович присвистнул протяжно — видно, не поверил.
И Гриша начал торопливо рассказывать про Кейнина, про лютеранскую церковь в Пеньянах — там тоже был бой, в день «лиго»… После боя лесные братья ушли неизвестно куда. И больше их никто не видал.
— Ага, — сказал Сергей Лехович, — значит, последний, кто их видел, это был Шумов Григорий.
Насмешка была явной. Гриша обиделся.
— А знаешь, почему ты их не любишь? — спросил он Леховича. — Ты не любишь лесных братьев потому, что ты богатенький. А они не за богатых, нет. Они за тех, кто нужду терпит.
— Спасибо. Рассудил, — холодновато ответил Лехович. — А с чего ты взял, что я их не люблю?
— Ты сам сколько раз говорил, что твой отец богатый. А богачи — ну, там разные помещики, купцы, — они лесных братьев боятся.
— Дурень ты!
— Не глупей тебя.
Перекоряясь, мальчики незаметно очутились около железнодорожного моста. Длинный — с версту — товарный состав прогремел по его настилу, и чугунные балки долго гудели басовитой струной…
— Ступай один! — окончательно рассердился Гриша на Сергея Леховича. — А я пойду вместе с Вячеславом.
— Ах, и дурень!
— Поумней тебя!
Сергей пожал плечами, подумал, глянул на Гришу. Потом, беспечно посвистывая, помахивая стеком, пошел назад один.
Гриша поглядел ему вслед… Нет, жалеть не стоит; отец-то понимает людей. «С богатым не водись».
Довгелло стоял, глубоко засунув руки в карманы, слегка сгорбившись.
— Холодно тебе, что ли? — сердито спросил Гриша.
— Нет.
— Отчего ж съежился?
— Я не съежился.
Да, с таким, как Довгелло, разговору настоящего не получится. И все-таки не будет Гриша жалеть о Сергее Леховиче, хоть он и третьеклассник и речист за двоих! Пусть он свои разговоры разговаривает со Львом Сапегой или с кем там еще из своей компании.
— Ты почему обозвал давеча семиклассника Дзиконского крючком? — спросил он Вячеслава.
— Д-да ведь всех полицейских так дразнят. И городового и полицмейстера. Ну, а его — из-за отца.
— И жандармов так кличут?
— И жандармов тоже.
— Ты расскажешь мне про лесных братьев все, что знаешь?
— Пойдем ко мне. Расскажу. Ты так и не зашел. А обещал.
— Знаешь, почему я к тебе не зашел? Я сызнова начал перечитывать «Тараса Бульбу». К тебе идти — значит, надо отнести книгу. А мне жалко…
— Ничего. Держи пока что у себя.
— Знаешь что? — с воодушевлением начал снова Гриша. — Такой книги еще не было на свете! И, наверное, не будет больше никогда!
— А ты много книг прочитал?
— Много, — нерешительно ответил Гриша. — Я про богатырей одних сколько книг знаю. Ну, «Тарас» еще лучше. Сравнить нельзя.
…Попав в маленькую, чистенькую и что-то уж очень тихую квартирку из двух комнат, в которой жили Довгелло, Гриша притих.
У матери Вячеслава были такие тревожные глаза на худом лице, что он сразу почувствовал себя виноватым: зачем явился сюда — видно, не вовремя.
Ядвига Осиповна — так звали эту грустную женщину — молча поставила перед мальчиками чай, сухари и сейчас же ушла в другую комнату.
Гриша понемногу огляделся.
Мебель была подстать квартирке: крошечный комод, накрытый зеленой вязаной скатертью, диванчик короче человеческого роста — по-местному «канапка», — круглый столик с никелевой лампой… И всюду бросались в глаза портреты худого брюнета с усиками: они висели на стеках, стояли на комоде в рамочках, склеенных из ракушек.
— Батька твой? — догадался Гриша.
— Мой папа, — тихо ответил Довгелло.
Тягостная застенчивость вдруг сковала Гришу снова, а он этого не любил: насупился, замолчал. Ядвига Осиповна из другой комнаты, конечно, слышала, как он брякнул: «батька».
— Ты что? — обеспокоился Вячеслав.
— Ничего.
Гриша продолжал молчать, глядя себе под ноги. К чаю не притронулся.
— Т-ты почему спросил про Дзиконского?
— Захотел и спросил.
— В все-таки?
— Он мой враг.
— Сын или отец?
— Ну, понятно, сын. Отца я и не знаю совсем.
— Отец Дзиконского… — начал было Довгелло.
Но Гриша перебил:
— А ну их! Ну их обоих — и отца и сына! Ты обещал рассказать мне про лесных братьев.
— Отец Дзиконского сражался против лесных братьев. А они ему правую руку перешибли. Не самую руку, а вот здесь, — Вячеслав показал на свое плечо, — вот здесь, ключицу. И после того рука у него не действует. Они хотели его совсем убить.
— За то, что он полицмейстер?
— Он тогда еще не был полицмейстером. Он был жандармом. Ну, не простым — офицером. Это уж потом, говорят, в награду его назначили полицмейстером.
— Да что ты все про Дзиконского! Рассказывай про лесных братьев!
— Н-ночью собрались лесные братья тайно в том доме за рекой, что я показал тебе. Хочешь, сходим туда завтра… Перейдем через железнодорожный мост — и в Курляндию. Согласен?
— Согласен.
— П-поглядим хоть на двор… хоть на лестницу, по которой они поднимались на верхний этаж! Они поднялись и заперлись там, ночью. Завесили окна… Это я не выдумываю вовсе, мне один знающий человек рассказывал. …Завесили окна, начали печатать. Они печатали письма к народу, слышишь? После них нашли целых три одеяла на столе. Стол громадный, и на нем ватные одеяла: братья ставили на одеяла печатную машину, чтобы не слышно было с улицы, как они печатают. Машину после не нашли: братья унесли ее, успели!
— Не такая уж тяжелая, значит?
— Ого! Не поднять! Ну, а сила знаешь какая у лесных братьев?
— Знаю.
— У жандармов револьверы были у каждого. И шашки. А братья оружие свое оставили в лесу. Не знаю почему. Против револьверов с голыми руками что сделаешь?
— Эх! Надо же было так! А как узнали жандармы, что братья пришли туда?
— Говорят, их выдал хозяин дома. Ну вот, напечатали за ночь братья всё, что нужно было, а под утро выглянули в окно. Выглянули — видят: у дверей жандармы. И под окнами по жандарму. Восемь окон — восемь жандармов. Все с револьверами. Офицер с ними. Это и был Дзиконский. Куда деваться? В дверь не выйдешь — жандармы сразу ж схватят. Тогда старший лесной брат…
— Кейнин! — воскликнул Гриша.
— Не знаю, как его звали. Он дал команду к бою. И по этой команде лесные братья прыгнули из окон со второго этажа, каждый на своего жандарма. Ну, вот тогда и перебили плечо у Дзиконского. Два жандарма, что стояли у дверей, хотели стрелять — не успели. Револьверы у них отобрали, вместе с кобурами. Одни шнуры остались.
— А потом?
— А потом братья опять ушли в лес.
— Есть один человек, — вполголоса начал Гриша, — я тоже не скажу тебе сейчас, как его зовут. Он спасся от смерти у лесных братьев. Его жандармы повесить хотели…
В дверях бесшумно появилась мать Вячеслава. Мальчики замолчали.
Ядвига Осиповна, крепко сцепив худые свои руки, проговорила еле слышно:
— Дети, не надо об этом… — Потом прошептала, словно вздохнула: — О боже, боже! — И снова ушла.
Гриша молчал, подавленный.
Потом поднялся решительно:
— Прощай, я пойду!
Вячеслав схватил его за плечи и жарко прошептал у самой щеки:
— Я тебе все объясню потом. При маме нельзя про это… Ты не сердишься?
Он печально глядел, как Гриша одевался. Потом схватил свое пальто, накинул на плечи:
— П-провожу тебя.
На дворе совсем уже стемнело. Звезд на небе не было. Ветер рванул хилую дверь дощатого сарая, и она раскачивалась, скрипя и повизгивая, на петлях.
Видно, начиналось ненастье.
Вячеслав повел Гришу по двору, но не к выходу на улицу, а куда-то в сторону, в темень. И за смутно черневшей поленницей дров, дрожа и задыхаясь, начал рассказывать про своего отца.
Землемер Довгелло был убит черносотенцами, может быть теми самыми, что в прошлом году выкололи глаза студенту. Они громили дома беззащитных людей, грабили, а отец Вячеслава бросился на них с палкой — другого оружия у него не было. Тогда жирный лабазник не спеша ударил его в висок железным ломом. Тут подоспели рабочие — целая дружина, — но убийцы бежали. Ни одного из них потом не нашли…
Вячеслав рассказывал шепотом, хотя кругом никого не было на этом унылом дворе. Ветер улегся. Начал накрапывать редкий дождь; из темноты, от поленницы дров, потянуло горьким запахом осины.
Гришу стало трясти — не от холода.
Он жадно, будто всем сердцем своим, слушал нового друга — теперь-то он знал, что Вячеслав — его друг, которого он не распознал сначала… А может, больше друга: может быть, будут они связаны братством на всю жизнь, как Кейнин со Сметковым!
— С мамой не надо об этом… — Голос у Довгелло сорвался.
— Не плачь, — попросил тихонько Гриша.
— Я не плачу… Отца убили не здесь — в уезде. Мы потом уж узнали, через неделю. Мама сперва все молилась… все молилась в костеле, потом перестала… В училище обо всем этом никто не знает, я только тебе…
Когда Гриша распрощался наконец с Вячеславом и остался один, ему снова вспомнился вечер того дня, когда он впервые приехал с отцом в город. Перед глазами возник свинцово-кровавый блеск на реке, тяжкий мрак кругом, слезы бородатого коваля: Савку, его сына, искалечил Альфред Тизенгаузен безнаказанно… Кто мог наказать барона?
…Снова открывался перед Григорием Шумовым зловещий мир, темный, жестокий.
Но он уже знал: есть на земле смелые люди — они бьются с этим черным миром, не щадят своей жизни!