Борис зачерпнул кружкой воду, полил сначала одному, потом другому.

После офицеров помыл руки и солдат. Затем он велел Борису отнести воду солдатам во двор, а сам принялся накрывать на стол.

Борис отнес ведро и направился к воротам — хотел посмотреть под насыпь, но денщик позвал обратно, в сад.

Столик под яблоней был уже накрыт скатертью. Посредине стояла высокая, с пестрой этикеткой бутылка, вокруг нее лежали еще не открытые банки с какими-то консервами, нетронутая головка сыра, кусок масла, перевязанная шпагатом толстая, как скалка, копченая колбаса, белый пшеничный хлеб, ножи, вилки.

Борис повернулся, побрел из сада.

Дед не мог долго улежать на топчане. Беспокоился, не натворили бы чего немцы в усадьбе. И за Бориса тревожился — не обидели б парня. Взял палку, вышел на крыльцо. Увидел Борису, тихонько подозвал:

— Уже отпустили?

— Отпустили.

— Вот и хорошо.

Солдаты мылись, брызгались водой, кричали, хохотали. Не угомонились и тогда, когда несколькими группами уселись завтракать на расстеленных тут же, неподалеку от машин, пятнистых плащ-палатках.

Офицеры ели молча, не торопясь. Только почему-то не сняли фуражек, не пригласили денщика к столу. Он, как настоящий официант, бегал взад-вперед, то и дело подливал в рюмки той самой настойки, которая была в бутылке с пестрой этикеткой, предупредительно подсовывал яства.

Борис посмотрел под насыпь, где лежали бойцы.

«Неужели их убило?.. А может, ранены?.. Как узнать? Сбегать? А что, если фашисты заодно и меня?.. Дед, наверное, тоже пошел бы… Конечно, пошел бы, потому что нет-нет да и посматривает в ту сторону, но вот не идет…»

Подкрепившись, офицеры вышли из сада, остановились у ворот. Некоторое время осматривали улицу, о чем-то тихо переговаривались. Когда въезжали во двор, они, по-видимому, не заметили бойцов. Увидели только теперь. Сразу оживившись, заговорили громче, направились к ним.

Борис и дедушка, поколебавшись, пошли следом.

Движение на дороге почти приостановилось: чуть ли не в каждом дворе и возле ворот стояли на обочинах мостовой и на тротуарах машины и мотоциклы.

Когда офицеры поднялись на насыпь, один из лежавших будто бы пошевельнулся.

«Живой!» — вздрогнуло сердце у Бориса, и он, поборов страх, догнал и опередил офицеров, первым подбежал к бойцам.

Посмотрел на них, и надежда, до сих пор теплившаяся в нем, сразу развеялась — оба бойца были мертвые.


В ту ночь ни Анатолий, ни его мать не сомкнули глаз. Они даже не приходили домой. До самого утра с санитарками и сестрами городской больницы переносили из институтского подвала тяжелораненых. Потом, когда в городе начался бой, помогали прятать по кладовкам, на чердаке, под кроватями медикаменты, продукты для больных — мешки с мукой, крупой, солью, сахаром, ящики с печеньем.

Но как только утихла стрельба, в больницу, прихрамывая, пришла пожилая санитарка тетя Дуся. Женщины и девушки называли ее просто Кривая Дуська: санитарка припадала на левую ногу.

— Как там?.. Где наши?.. Немцев отогнали? — обступили все Кривую Дусю.

— Разве они здесь не были? — обвела она всех удивленным взглядом.

— Не были.

— Значит, скоро будут. Да вы не бойтесь… Я сначала тоже боялась. Сижу в хате, дрожу. Потом донеслись детские голоса. «Почудилось, думаю, что ли?» Прислушиваюсь — не почудилось, шумят дети. Выглянула на улицу: машина стоит, возле нее толпа ребятишек и немцев человек пять — раздают что-то детям. Вижу — соседка появилась, и ее не трогают. Осмелела я, вышла из хаты. Ничего. Гогочут по-своему, смеются, дали и мне гостинца, — вытащила из кармана длиннополого мужского пиджака горсть конфет, завернутых в цветные бумажки. — Возьми, Люся, попробуй, — протянула девочке в матроске.

Девочка покачала головой:

— Не хочу.

— Чего ты?

— Не хочу, — повторила она и отошла в сторону.

«Молодец!» — похвалил ее мысленно Анатолий.

Интересно, что это за девочка? Большие черные глаза, мальчишечья прическа, в матроске, на ногах маленькие запыленные сандалии и белые носочки… Кажется, он уже где-то ее видел. Где?.. Ну да, конечно, ночью, когда они, выбившись из сил, перетаскивали раненых. Еще тогда он заметил ее и подумал: «Гляди, какая быстрая и крепкая! Чья она?.. Как будто не наша, не лубенская…»

— Ну, тогда давайте мы попробуем. Берите все, — обратилась к сестрам и санитаркам Кривая Дуся, — узнаем, какие у немцев канафеты.

Анатолий стоял немного в стороне, в углу, возле окна, прислонившись к прохладной кирпичной стене. Все тело у него ныло от усталости, от той страшной ночи, которую он теперь никогда не сможет забыть. Той страшной ночи… Разве она уже закончилась? Только начинается… Неужели все так просто — вчера здесь были наши, а сегодня уже фашисты? Как поверить в это? Как примириться?

Анатолий почувствовал, как кто-то ткнул ему что-то в руку. Посмотрел — конфета. «Клубничная», — прочитал он на обертке. Да ведь это наша! Именно такие конфеты он видел в магазине на Засулье. Не там ли их взяли немцы?

— А конфеты, тетя, не немецкие, а наши, — сказал. — Посмотрите.

Он вернул конфету тете Дусе и снова встал в углу.

— Неужели? И в самом деле наши канафеты. «Клуб-нич-ные»… Ты смотри-ка… А мне и в голову не пришло. Вот злодеи, как обманули!..

За окном послышался шум мотора. Анатолий выглянул.

Во двор больницы въехала немецкая легковая машина. Из нее вышли три солдата, офицер и водитель.

Санитарки и сестры разбежались по палатам и кабинетам. Анатолий с матерью, тетей Дусей и Люсей остались в вестибюле.

Водитель закрыл за офицером и солдатами дверцы, снова залез в машину. Солдаты же, держа на груди короткие тонкостволые автоматы, нацеленные на больницу, направились к дверям. За ними последовал и офицер.

— Пойдем отсюда, — подошла к Анатолию девочка в матроске, взяла его за руку и потащила к лестнице на второй этаж. — Лучше уйдем…

Анатолий посмотрел в ее большие черные глаза, полные тревоги и страха, и покорно пошел за ней.

— Откуда ты? — спросил он, когда поднялись на второй этаж.

— Я киевлянка, — ответила Люся и глянула вниз, в вестибюль, куда в это время вошли солдаты и офицер. — Я эвакуировалась в Лубны вместе с детским домом.

Офицер потребовал главного врача. Тетя Дуся пошла его звать. Главврач долго не появлялся. Офицер нетерпеливо переступал с ноги на ногу, все мрачнел. Солдаты молча стояли рядом.

Наконец пришел главный врач. Офицер сердито и пренебрежительно посмотрел на него, на ломаном русском языке сказал, что желает осмотреть больницу, и первым направился в коридор.

Заглянув в палаты на первом этаже, где были только пожилые и дети, немцы поднялись на второй. Здесь вперемежку с больными лубенцами лежали тяжело раненные красноармейцы. Солдаты подходили к каждой кровати, грубо срывали с лежавшего больного одеяло и, если под ним оказывался перебинтованный, офицер считал:

— Айн… цвай… драй… фир…

Так он пересчитал всех красноармейцев. Потом сказал, что отныне больница отвечает за бойцов: если хоть одного они не досчитаются, ее руководство, особенно главный врач, будут сурово наказаны, приговорены к расстрелу.

— Да, да, к расстрелу. Пах, пах!.. — Фашист сделал рукой красноречивый жест.

Когда машина уехала, врачи, сестры и санитарки посмотрели друг на друга: «Что будет дальше?..»

Анатолий шепнул матери, что пойдет домой, и выбежал во двор.

Ярко светило солнце, слепило глаза. Город казался таким, как и вчера, как и позавчера, как год назад! Словно ничего не изменилось. Словно не было той страшной ночи со стрельбой и грохотом, не было крика раненых: «Тащи, браток, полегоньку, я поправлюсь и еще повоюю!», не было этих наглых и жестоких гитлеровцев, ворвавшихся в больницу…

О нет, изменилось, и еще как изменилось! Только посмотри вокруг, посмотри внимательно. Какая настороженная, какая неестественная тишина залегла на безлюдных улицах города! Даже ни один листик на кленах, посаженных вдоль мостовой, не шелохнется, словно прислушивается к чему-то неизвестному и потому страшному.

Неподалеку от своего дома, на пересечении двух улиц, Анатолий остановился от неожиданности. Гитлеровский солдат, пристроив к мотоциклу электрическую машинку, стриг мальчугана. Рядом стояло несколько уже постриженных детишек, остальные малыши ожидали очереди. Немец выполнял свою работу с видимой гордостью и удовольствием, он похлопывал ладонью по стриженой голове мальчугана и кричал, широко растягивая рот:

— Гут! Гут! Карош! Давай другой! Немецка порядок и культура… Карош!..

Цокала машинка, летели в пыль детские чубы. А на дороге стоял офицер с кинокамерой и снимал уличную сцену.

Пораженный увиденным, Анатолий не мог двинуться с места.

Солдат заметил его и махнул рукой:

— Гут! Карош! Давай, давай. Битте! Без деньги.

Анатолий содрогнулся, торопливо пошел дальше.

На фасадной стене своего дома увидел белый лист бумаги. Немецкое объявление:

ОТ МЕСТНОЙ КОМЕНДАТУРЫ

Ваш город освобожден от комиссаров и большевиков.

С сегодняшнего дня в городе устанавливается комендантский час. Всем жителям запрещается выходить на улицу от 18 до 5 часов по немецкому времени. Нарушители этого приказа будут расстреляны.

Тот, у кого обнаружат оружие или другое военное снаряжение, считается бандитом и будет расстрелян.

Кто станет укрывать лиц, принадлежащих к советским вооруженным силам, также будет расстрелян, а его имущество конфисковано.

Кто знает и не сообщит немедленно комендатуре или немецким войскам о лицах, выполняющих советские поручения, будет наказан смертью.

Местный комендант

О, сколько сразу угроз!.. И какие угрозы!.. Будто у них, фашистов, и кары другой нет, как только расстрел и смерть… Интересно, о каких «советских поручениях» здесь пишется? Как это понимать?

Не успел Анатолий и подумать, как увидел: по улице, громыхая, катилась двуколка; в нее вместо коня был запряжен пожилой мужчина с седыми вьющимися волосами, свалявшимися от пота и пыли, в двуколке сидели гитлеровские солдаты.

Повозка поравнялась, и Анатолий узнал запряженного — Циткин, заведующий бакалейным магазином. Циткин тяжело дышал и смотрел в землю: или боялся оступиться, упасть, или стеснялся смотреть в глаза прохожим. Солдаты громко смеялись, хлестали его хворостиной, выкрикивали: «Юда! Юда!..» Все, кто были свидетелями этого страшного, жестокого надругательства над человеком, прятались в подворотню или отворачивались.

Отвернулся и Анатолий. Быстро, словно и его хлестали солдаты той же хворостиной, пошел во двор.

«Так, именно так и должно было быть, — подумал он, убегая. — Конфеты… Стригут малышей… Это все для простачков, для доверчивых, для рекламы… Не выдержали и полдня. Поразвешали приказы, запугивают смертной казнью, запрягают человека в воз…»

Анатолий открыл дверь своей квартиры. Первое, что он увидел в полутемном коридорчике, — была миска с огурцами. И в ту же минуту почувствовал, что проголодался. Взглянул в расколотое зеркало, висевшее в комнате возле столика. На него смотрели глубоко запавшие глаза, щеки ввалились, и шея, кажется, тоньше стала. Солил огурцы и так уплетал их, даже сок потек по груди…

Скрипнула в коридоре дверь, кто-то осторожно, точно вор, зашаркал по полу. Взглянув в зеркало, Анатолий увидел съежившегося, в очках, гитлеровца. Держа автомат наперевес, он водил им из угла в угол и, не произнося ни слова, медленно передвигался.

— Кто там? — спросил Анатолий.

Гитлеровец вздрогнул, отскочил в сторону и дал очередь из автомата. Густая белая пыль от штукатурки покрыла Анатолия.

Он закашлял, вышел из облака пыли.

— Halt![14] — пронзительно завизжал фашист. Анатолий остановился.

— Hände hoch!![15]

Анатолий не понял приказания немца и продолжал неподвижно стоять посреди комнаты. Заметив, что перед ним безусый юноша, гитлеровец немного успокоился, однако сурово спросил:

— Комиссар, болшевик, партисан ест?

На его бугорчатом коротком носу, похожем на картофелину, дрожали большие, с толстыми стеклами очки, шея вытянулась, стала тонкой и длинной, пилотка съехала на затылок.

Анатолий невольно улыбнулся — такой смешной был немец в своей суровости.

И тогда разъяренный гитлеровец подошел к Анатолию, ударил дулом автомата по руке так, что надкушенный огурец упал на пол, и снова закричал, как недорезанный:

— Я спрашиваль тебя, русский свинья, комиссар, болшевик, партисан ест?

Скривившись от боли, Анатолий покачал головой.

Подтолкнув его к двери, гитлеровец стал шарить по комнате. Заглянул под стол, под кровать, за сундук.

Анатолий стоял на пороге, опершись о дверной косяк, и смотрел на солдата. Рука у него перестала болеть, но он все еще кривился от обиды, от неслыханного унижения.

До сих пор Анатолия никто никогда не бил. Правда, когда был маленьким, мать иногда хлестала тряпкой или веником за какой-нибудь проступок. Но разве это битье? Да и бил не кто-нибудь чужой, а родная мать, которой все простить можно. Этот же пришелец ни за что ни при что ударил, толкнул, обругал и теперь шарит по хате, как у себя дома. И никому не пожалуешься на него, потому что он сам и судья и палач…

Но чем дальше, тем сильнее негодовал Анатолий, и гнев его все нарастал, вот-вот готов был вырваться наружу, и тогда держись фриц.

И в одно мгновение пережил, живо представил, как все это может на самом деле произойти. Молниеносный прыжок… и выбитый из рук автомат с грохотом падает на пол… Руки крепко, словно клещами, сжимают оторопевшего немца за тонкую и длинную шею и душат, душат… Еще одно усилие, еще одна минута, и враг, как тяжелый мешок, падает следом за своим автоматом… Все… Теперь можно стереть пот с лица, передохнуть, можно вымыть руки…

Анатолий почувствовал, как налились у него силой руки, как они начали дрожать от нетерпения и гнева. Он уже готов был прыгнуть, но вдруг на лестнице послышался топот, дверь стукнула — вбежали три гитлеровца.

— Was ist das?[16] — крикнул первый, обращаясь к Анатолию. — Кто стреляйт?

Анатолий медленно посторонился, кивнув на солдата. Тот поднял голову, увидев своих, что-то сказал и вышел из комнаты.

Когда кованые сапоги отгрохотали и стало тихо, Анатолий обессиленно опустился на пол. Крупные капли пота выступили на лбу, покатились по лицу. Прислонился к косяку и закрыл глаза. Тяжелый вздох облегчения вырвался из груди. Он почувствовал, что за эти несколько минут вырос, стал взрослым. Отныне его жизненный путь, который, по-видимому, будет полон и больших трудностей, и тяжелых испытаний, казался юноше не таким уж страшным, как представлялось еще совсем недавно. Пройдено какое-то расстояние, осталась позади какая-то грань, отделявшая прошедшее от настоящего. И он был рад тому, что преодолеть эту грань удалось ему самому, без помощи старших, без напутствий товарищей, без их покровительственного похлопывания по плечу.

Начитанный и впечатлительный, Анатолий однажды заявил своим друзьям, что непременно станет капитаном дальнего плавания и откроет еще не один остров, избороздит не один океан.

«Жить — значит путешествовать, — сказал он, коснувшись пальцем своего остренького носа. — В мире, кроме наших степей, рощ и лесов, есть еще и голубые лагуны, и коралловые рифы, есть пальмовые острова и ласковые морские течения… Рядом с этим — суровый и гордый мыс Горн… Не каждому суждено поладить с мысом Горн, такой уж у него непреклонный характер. Но есть люди, которые утешаются тем, что на смену страшному мысу Горн приходит мыс Доброй Надежды… Жить с уверенностью, что вслед за стихией, водоворотом, от которого стынет в жилах кровь, будут приветливые заливы, гостеприимные причалы, никому не известные острова, — вот моя мечта!»

Ребята наперебой предсказывали Анатолию будущее слишком таинственное, неопределенное, потому что кто же поверит в счастливую звезду юноши, который бредит какими-то голубыми лагунами и коралловыми рифами? Единственный человек, хорошо его понявший, к числу школьных друзей не принадлежал. Это был дядя Бориса, Павел Гайдай из паровозного депо, страстный мечтатель и заядлый шахматист.

«Не смейтесь, ребята, — сказал он, — не смейтесь. Нам нужны, очень нужны совершенно трезвые люди, ну, такие, как вы, но нужны и такие вот мечтатели, романтики дороги, я бы сказал, поэты далеких меридианов».

Анатолий упивался чувством превосходства и, глядя в сторону своих слишком приземленных друзей, которые хвалились, что станут машинистами паровозов, снисходительно качал головой и обещал взять их на свой пароход в долгое путешествие как судовых механиков.

И вот теперь мечтатель, «поэт дороги и далеких меридианов» сидел на полу у дверного косяка и вытирал пот с лица — он только что совершил подвиг: осмелился собственными руками задушить ненавистного фашиста. Да, да, он бы его задушил, непременно задушил, если бы не появились неожиданно три солдата. Радость от того, что не побоялся, что победил в себе страх, вливала в него горячую волну бодрости и силы. Что ж, будем жить по законам, которые диктует война. Отодвинем пока что подальше, в самый глубокий уголок души, мечты о путешествиях и романтику далеких островов в океане, займемся чем-то более реальным, будничным. Ну, хотя бы приготовим что-нибудь поесть. Скоро вернется мама, а она тоже голодная, как и он.

Анатолий встал, вытащил из-под кровати мешок с картошкой, принялся готовить суп.


Когда вечером привели ребят к Вольфу, он, как и в прошлый раз, сидел за столом. Овчарки все так же лежали на ковриках.

— О, вы теперь выглядите совсем по-другому! — весело произнес следователь. — Сегодня, надеюсь, и разговор у нас получится. Садитесь, — кивнул он на диван.

Они сели.

— Та-ак, — скрипнул креслом Вольф. — Доставили вы мне хлопот, ох и доставили! Всю ночь не мог заснуть, целый день думаю, прикидываю, как бы лучше вам помочь. А еще проснулись во мне давние воспоминания. Вспомнил себя, когда был таким, как вот вы. Жил тогда в Лубнах, учился в гимназии. И до чего ж наивный был!.. Припоминаю, перед экзаменами ходил с одноклассниками в монастырь за корой со священного дуба. Слыхали про тот дуб?.. Наверное, слышали. Под дубом, рассказывали, молился константинопольский патриарх Афанасий Паттеллариа. Ехал домой из Москвы от царя Алексея, в дороге заболел, остановился в Мгарском монастыре, помолился под дубом и умер. Там, в монастыре, его и похоронили сидя — по обычаю константинопольских патриархов. Поэтому и прозвали его Афанасием Сидящим…

Откинулся на спинку кресла, положил ногу на ногу. Обхватил руками колено.

— Какой это был дуб! Толстущий, развесистый, только внизу почти голый: богомольцы поободрали всю кору. Носили ее при себе как талисман. Говорили, помогает от всяких болезней, а еще — будто бы человеку всегда везет, когда он ее носит с собой. И мы, гимназисты, верили. Старались во что бы то ни стало раздобыть хоть кусочек коры, чтоб на устных экзаменах положить за щеку, а на письменных — в чернильницу. Но достать ее было не так просто. Игумен испугался, что дерево усохнет, приказал монахам огородить его, посадил сторожа — старого чернеца, который выдавал себя перед богомольцами за слепого пророка. Сначала и мы думали, что он слепой, но однажды попытались тихонько пролезть через ограду и отковырнуть коры с дуба, да не тут-то было — враз заметил и прогнал…

Вольф умолк на минуту, убрал руки с колен, выпрямился, сел в кресло, принял прежнюю позу.

— Вот так было… Кора… К сожалению, в этом деле, — следователь похлопал ладонью по синей папке, лежавшей перед, ним на столе, — не поможет нам никакая кора, даже с самого священнейшего дуба. Вы, конечно, вчера после приговора не верили, да, наверное, и сейчас еще не верите, что можете остаться живыми. А напрасно! Вам невероятно повезло. Знали матери, к кому за помощью обратиться. Так вот, я хорошо ознакомился с вашим делом, все взвесил, прикинул, посоветовался с нужными в вашем деле людьми и совершенно серьезно заявляю: спасти вас еще можно. Как? Потом… потом… А сначала хотелось бы, чтобы вы правдиво рассказали историю с диверсией.

Он снова откинулся на спинку кресла, давая понять ребятам, что приготовился их слушать.

Прошла добрая минута, они молчали, опустив глаза.

Молчал в ожидании и следователь.

Гнетущую тишину нарушила одна из овчарок. Широко раскрыв пасть, она громко зевнула.

— Чего это вы? Испугались? Не бойтесь. Здесь нет свидетелей, никто не записывает наш разговор. Меня же нечего спасаться: я ваш спаситель.

Но ребята не отзывались.

— Гайдай, ты самый смелый. Начинай первым.

Борис отрицательно покачал головой.

— Не осмеливаешься?.. А ты, Сацкий?

Иван даже не пошевельнулся, словно и не к нему обращались.

— Да-а… Понимаю, понимаю… Напуганы. Конечно, напуганы. С вами в полиции слишком грубо, некорректно обращались. Не то чтоб ладком, по-доброму расспросить, объяснить — нет, сразу бить. Тьфу, ненавижу!.. Но меня вы не должны бояться. Ну, тогда, может, ты, Буценко, расскажешь?

— Что тут рассказывать? — пожал плечами Анатолий. — Мы уже не один раз рассказывали. Вон в папке все записано.

— Все, да не все. В папке такая путаница. Сначала на допросах вы вообще отрицали свою причастность к диверсии. Потом стали утверждать: совершили, мол, из озорства, по легкомыслию. Но факты расследования говорят: умышленная диверсия…

— Ложные факты, — буркнул Иван.

Вольф сделал вид, будто ничего не услышал, и продолжал дальше:

— А еще вы утверждали, что, мол, не было у вас руководителей, которые подговорили вас совершить диверсию.

— И на самом деле не было. Вышло все случайно, — ответил раздраженно Анатолий.

— Ну кто вам поверит? Зачем такое говорить? В том, что вас кто-то подговорил или заставил, никто не сомневается. И самое первое тому доказательство — ваш возраст.

Снова Анатолий хотел что-то возразить, но Вольф остановил его:

— Не надо, не надо горячиться. Вот послушайте, что я скажу, потом вы и решайте, стоит рассказывать мне всю правду или нет. До вынесения приговора вы, по-видимому, считали, что поступаете правильно, не выдавая своих главарей. Думали: во-первых, вам не предъявят обвинения как членам подпольной большевистской организации, поскольку ее, мол, не существует; во-вторых, надеялись, что вам поверят, будто вы не имели намерения совершить диверсию. Вот святая наивность!.. Из-за нее вы чуть не поплатились жизнью. Именно в том, что вы не выдали зачинщиков, и скрывается самая большая ваша ошибка во время допроса. Почему? А потому, что этим самым вы взяли всю вину, всю ответственность за злодеяния на себя. Полиции во время допроса не удалось выявить ваших руководителей, но время идет, надо же ей как можно быстрее и как можно строже наказать кого-то за диверсию, вот она и обвиняла вас как главных и единственных виновников. Если бы вы выдали их, то самая большая вина пала на них. Конечно, и вас не обошли бы, какую-то кару и вы понесли бы, но кто знает, может, незначительную. Сделали бы скидку на возраст, на то, что вас ввели в заблуждение или, возможно, насильно принудили большевистские агенты. Пока еще не поздно. Повторяю: вам очень повезло… Благодарите бога и своих матерей… Если даже теперь назовете руководителей, чистосердечно покаетесь, то сами себе жизнь спасете. Я не обещаю, не гарантирую полного прощения, но твердо убежден: казнь будет отменена.

Следователь снова умолк. Внимательно и выжидающе смотрел на ребят.

— Ну хорошо, — поднялся с кресла Вольф, — я вас не тороплю. Сейчас пойдете, подумаете еще. Но не советую долго раздумывать. А если полиция сама нападет на след ваших руководителей? А она серьезно взялась за это дело и, поверьте мне, скоро все-таки разоблачит. Нам же это невыгодно. Тогда, если даже вы и признаетесь во всем, боюсь, будет поздно… Подумайте!..


Иван Сацкий жил неподалеку от Осовцов. Надо было только перейти ложбину — и Нижний Булатец.

Когда Анатолий и Борис вошли к нему во двор, Иван кормил кроликов травой.

— Привет вольным хлеборобам! — попытался улыбнуться Борис, но улыбки у него не вышло. — Принимай гостей.

— Это ты точно сказал, — ответил Иван, поздоровавшись с товарищами. — Теперь, наверное, мы будем свободны от всего. Нас «освободят» и от хлеба, и от сала, и от школы…

Устроились на клетке с кроликами, принялись обсуждать новости. А новости были неутешительные: после Полтавы фашисты захватили Киев, подошли к Харькову. Ребята по-взрослому вздыхали, Иван сплевывал.

— У вас немцы бывают? — поинтересовался Анатолий.

— Только тогда, когда гонят через село пленных. Возле Оржицы их берут. Попали там в окружение и никак не вырвутся. Вот гитлеровцы их и хватают.

— Но есть же такие, кто вырвался? — отозвался Борис.

— Конечно. Окруженцы больше идут от Пирятина, из-под Золотоноши и Яготина. Здесь их много прошло через наше село. Днем прячутся в копнах и скирдах, а ночью к фронту пробираются. Позавчера вечером пошел я с сестрой за соломой. Только приблизился к скирде, а из нее сразу человек двадцать вылезло. Мы даже испугались. И то еще не все, там их было как шмелей в гнезде. Обступили, расспрашивают дорогу, выпытывают, где есть фашисты, где их нет… Да этим что, этим можно сказать, повезло. А вот пленные… Страшно смотреть! Оборванные, грязные, почти все босые, едва держатся на ногах от голода и усталости… Давайте дойдем на дорогу, скоро уже погонят, — сказал Иван, глянув на солнце, — может, подкинем им чего-нибудь.

— Давайте, — согласились ребята.

— А что понесем? — развел руками Анатолий. — Мы ничего не взяли с собой. Пришли проведать тебя. Надоело там… Думали, хоть здесь, в селе, не увидим вшивой немчуры…

— У нас дома тоже нет ничего такого. Все вынесли. А яблок и огурцов можно, есть еще. Они и этому будут рады…

Набрали полные карманы яблок и огурцов, вышли за село на дорогу.

Там уже были мальчишки и девчонки. Каждый что-то принес: одни — молоко в бутылках, другие — кашу в горшках, третьи — кувшины с водой или квасом. Все это поставили на дороге, а сами уселись на обочине у кукурузного поля и стали ждать.

— Выкладывайте и вы свое, — распорядился Иван, вытаскивая из кармана яблоки и огурцы. — Да не кучкой, а по всей дороге раскладывайте.

Вскоре над дорогой у горизонта появилось облако пыли.

— Гонят, — вздохнул Иван.

Мальчишки и девчонки поднялись, спрятались в кукурузе. Постояв немного у обочины, Анатолий и Борис тоже пошли в кукурузное поле, присели с краю в междурядье.

Сначала донесся приглушенный лай собак, потом стали слышны разноголосые выкрики немцев-конвоиров:

— Schnell! Schnell! Schnell!..[17]

Мальчики не вытерпели, высунули головы, посмотрели на дорогу и оцепенели. Никогда еще не видели они столько пленных. Колонна растянулась по всей дороге.

По обеим сторонам колонны с автоматами на груди и тяжелыми резиновыми дубинками в руках шагали конвоиры. Возле каждого вертелась овчарка.

Но пленные, как их ни подгоняли, шли медленно. Нет, они не шли, а плелись, спотыкаясь, покачиваясь из стороны в сторону, словно пьяные. Кое-кто опирался на плечо товарища, других вели под руки.

Колонна приблизилась. Передний конвоир снял автомат, пустил очередь по дороге. Бутылки и кувшины разлетелись вдребезги. Пленным достались только яблоки и огурцы.

Вдруг Ивану пришла в голову идея. Он быстро вскочил на ноги, поманил за собой Анатолия и Бориса, и они втроем понеслись по шелестящей пожухлой кукурузе вдоль дороги.

Вскоре ребята выбежали на колхозную бахчу, по краям она была обсажена тыквой…

— Разбирайте! Быстрее разбирайте тыквы! — крикнул Иван ребятам и первый сорвал две большие, как подсвинки, желтеющие тыквы.

Отростки у тыквы колючие, больно жалят пальцы, но Анатолий и Борис не обращают внимания.

— Айда! За мной! — командует Иван.

Они взбегают на пригорок, что возвышается над дорогой, и сверху катят навстречу колонне тяжелые тыквы.

Пленные хватают их, ударяют об землю, разламывают на куски, торопливо едят.

Конвоиры приходят в ярость, ругаются, бьют пленных резиновыми дубинками. Собаки визжат, лают. А ребята, тяжело дыша, стоят на пригорке, наблюдают. Сбежали с пригорка и спрятались в кукурузе только тогда, когда один из конвоиров пустил по ним очередь.

— Вот гады! — Борис потряс кулаком. — Даже есть им не дают!.. Даже тыквы не дают…

Ребята молчали. Иван вытаскивал из ладони тыквенные колючки, Анатолий задумчиво смотрел в небо.

— Их ведь так много, а гитлеровцев, может, на сотню один, — не мог успокоиться Борис. — Почему они не набросятся на них, не сомнут?

— Попробуй, когда те с автоматами и овчарками, — пробормотал Иван.

— Тогда разбежались бы. Всех не перестреляют.

— Куда им бежать? Они едва ноги волочат.

Молчание. Только слышно, как шелестит ветер в кукурузных листьях да с дороги беспрерывно доносятся сердитые окрики вражеских конвоиров.

— Ребята, ведь так нельзя, — снова заговорил Борис. — Нельзя! Надо же что-то делать и им и нам.

— Надо, — кивнул головой Анатолий, продолжая глядеть в небо. — Но что придумать — вот заковыка.

— Как что? — вспыхнул Иван. — А разве сейчас мы ничего не сделали?

— Сделали, — согласился Анатолий. — Но что это? Ну, разбросали на дороге несколько десятков яблок и огурцов, скатили с бугра шесть тыкв. Для стольких пленных — капля в море, да и не главное. Им бы свободу, они еще повоевали бы и, уж конечно, фашистам в лапы больше не попадались бы. Лучше смерть, чем такое…

Ни Борис, ни Иван не возражали.

Колонна шла час, другой… А потом долго по дороге колыхалась сизая пыль, поднятая пленными.


Обходя города и села, шоссе и дороги, безлюдными местами пробирался на восток майор Тарас Залета. Еще совсем недавно такой ладный и хорошо пригнанный китель сейчас напоминал мешок, в котором долгое время хранили сопревшее просо. Темно-синее галифе изрядно потрепано, хромовые сапоги, покрытые пылью, разбиты. Никто теперь не скажет, что идет кадровый офицер, что ему всего сорок лет. По глубокому глинистому оврагу брел сгорбленный, небритый и нечесаный, истерзанный жизнью старик.

А вокруг, словно для контраста, лежали под лучами теплого солнца подсиненные далью поля, поднимались стеной подсолнухи и кукуруза, дозревали белые и желтые тыквы. Хлеба почти все скошены, только кое-где еще клонились к земле перестоявшие, грустные полосы пшеницы да поздней гречихи…

Низко пригибаясь к земле и озираясь по сторонам, майор выбрался из оврага и побрел вдоль кукурузы, по заросшей бурьяном бахче, у самой проселочной дороги сорвал под кустиком спаржи маленький звонкий арбуз. Вот уже скоро две недели, как во рту не было не то что жареного или вареного, но и куска хлеба, питался сырой капустой, свеклой, морковью и початками кукурузы.

Если бы не рваная рана на ноге, может, все сложилось бы не так печально и обидно…

Потеряв сознание, Залета остался лежать на поле боя неподалеку от дороги. Открыл глаза лишь тогда, когда солнце садилось за горизонт. По дороге с грохотом мчались вражеские танки, автомашины, мотоциклы. Когда спустились сумерки, Тарас Залета поднялся, разорвал сорочку, перевязал ногу и медленно поковылял прочь от шумной дороги.

Вторую неделю бредет он по родной земле, скрываясь от людей, держась подальше от шоссе и населенных пунктов. Однажды попытался Тарас подойти к селу, но, услышав грохот вражеских мотоциклов, свернул в заросли. Нет, не стоит рисковать… Где же фронт? Где наши? Пока живой, он должен идти, догоняя своих.

Только один раз легонько ударил кулаком по арбузу, как тот уже и раскололся. Пьет майор сладкий нектар, глотает семечки, черные и крепкие, поглядывает на свою распухшую, как колода, ногу. Что-то грозное и опасное таится под заскорузлой от запекшейся крови повязкой.

Тарас Залета лежал на траве под кустом, выгревал на солнце одеревеневшую ногу. Не заметил, как и уснул. А когда проснулся, то увидел бричку с запряженным конем и седобородого деда с батогом в руке. Сначала хотел было уползти в кукурузу, но, опомнившись, понял, что старик его не видит — просто он занят арбузами, выискивает их в бурьяне. Найдет, постучит пальцем, сорвет, положит в бричку, прикроет сеном и снова рыщет глазами по бахче, Тарас поднялся на колено, окликнул:

— Дедушка!

Дед даже подпрыгнул от неожиданности, бросился к бричке, но потом остановился, подошел к майору.

— Чего испугались? Я же свой…

Дед потряс седой бородой и сказал:

— Теперь не разберешь, кто свои, а кто чужие… Так и гляди, чтоб не попасть в беду. Времена!.. А вы кто будете?

От старика Залета узнал, что находятся они неподалеку от Лубен, что за холмом — село Нижний Булатец. И несказанно обрадовался этой неожиданности. Это — спасение.

Узнав, что в Нижнем Булатце нет гитлеровцев, майор с наступлением вечера перевалил через холм и вскоре уже сидел в хате у Сацких. В дом, где квартировала сестра, учительница, и где вместе с семьей недавно отдыхал, он войти не осмелился. Знал: сестра выехала из села, а хата принадлежала выселенному кулаку — очень может быть, что хозяин снова туда вселился…

Коротко рассказал Тарас Залета, как он попал к ним.

Сацкие стали прикидывать, к кому обратиться, где найти такого человека, который укрыл бы его.

— Может, сходить к Гайдаям? — спросил Иван. — Тамара вернулась. Она же медсестрой в госпитале работает.

— Тамара? Дочка Павла? — обрадовался Залета. — Зови ее!

Несмотря на то что уже наступил комендантский час, Иван подался в Осовцы. Сначала пришел к Борису, и уже вдвоем пробрались они к Гайдаям.

К счастью, Тамара была дома. Завернула она в платок свою санитарную сумку, давно лежавшую без дела на этажерке, и сказала:

— Пойдем. Только не все сразу. Выходите сначала вы, а я за вами.


Тамара осмотрела рану, смазала ее йодом и переменила бинты. Потом сделала укол. Майор успокоился, уснул, а Тамара с родителями Ивана стала советоваться, где спрятать раненого.

— У нас ему оставаться нельзя, — сказал Сацкий.

— Что вы, папа! — вспыхнул Иван. — Что вы говорите! Пускай остается. Спрячем на чердаке или в сарае.

— Не горячись, сынок. Не думай, что я за свою шкуру дрожу. В наших руках судьба человека… Я когда-то был председателем колхоза, активист… Сейчас сам знаешь, как относятся фашисты к бывшим активистам. Сколько уже арестовали, а неизвестно, куда и подевали. К нам тоже могут прийти. Зачем подвергать человека опасности. Ему нужно убежище надежное.

— И нам опасно брать к себе… — с грустью в голосе произнесла Тамара. — Но я еще с мамой посоветуюсь.

— Я знаю, где его можно спрятать, — оживился Борис — У Володи Струка.

— Это кто такой? — спросил старший Сацкий.

— Мой дружок по школе. Один живет. В Осовцах. Мать громом убило, а отец на фронте. Свой парень, я его хорошо знаю, за одной партой сидели…

— А захочет ли он, сынок? Согласится ли? — усомнилась мать Ивана.

— Согласится, — заверил Борис.

— Ну хорошо, — сказал Сацкий. — Ты еще, Борис, разведай хорошенько, как и что. Завтра решим. А пока эту ночь пусть у нас переспит. Плохо, видно, ему, стонет, бредит…

Было за полночь, когда Борис собрался домой. Тамара осталась: ей надо было сделать майору еще укол. Когда ребята вышли во двор, Борис сказал:

— Слыхал, как стонет майор? Стонет и кричит: «Танки, танки!» Это они нас танками и оглушили… Не знаю, что бы я дал, если бы мне посчастливилось поджечь хоть один фашистский танк!.. Нет, танк, конечно, я не подожгу, — вздохнул Борис, — а что-нибудь подобное сделаю.

— Не дури, — предостерег Иван. — Нам надо быть сейчас особенно осторожными, чтобы спасти майора. Такой человек ценнее всякого танка.

— Человек человеком, а танк танком… Будь здоров!..


Володя Струк, тот самый, который так старался помочь Борису Гайдаю поймать «шпиона», тринадцатилетний мальчишка с удивительно светлыми глазами и неизменной улыбкой на устах, ежедневно отправлялся на базар и целый день слонялся там без дела. Базар в Лубнах знаменитый. Можно сказать, что до прихода гитлеровцев лубенский базар знали и в Киеве, и в Полтаве, и в Харькове. С ранней весны и до заморозков в Лубнах можно было купить свежие овощи и фрукты. Нигде не было таких «рассыпчатых», как говорили знатоки, помидоров, нигде не было таких красных и сахарных арбузов, хрупких и тонкокожих. А дыня? Правда, вокруг шла слава о «колхознице», но лубенцы из года в год настойчиво сажали свою знаменитую «дубовку», большую, сладкую, ароматную дыню, которая не боится ни холода, ни удара. А какие рубцы готовили лубенцы! Лубенские рубцы, приправленные чесноком, придавленные камнем, поджаренные в печи, где варятся, упревая, знаменитые полтавские борщи, вареники и галушки, не имеют себе равных среди закусок.

Володя Струк, блуждая по лубенскому базару, вспоминал прошлое и глотал слюну. Теперь исчезли с базара прежние чудеса, вместо них появились черные, твердые, словно головешки, буханки хлеба, за которые хозяин душу требовал; жмыхи и неизменный спутник каждого народного несчастья — кукурузные лепешки.

Торговля идет, как здесь говорят, «зуб за зуб»: ты мне — сорочку, полотенце, брюки или шинель, я тебе — ломоть хлеба. Появились немецкие деньги — оккупационные марки. Их неохотно берут: а вдруг завтра окажется, что они фальшивые?

Володя идет по базару, оглядывается по сторонам. Вон дядька прибивает к фанерной постройке вывеску «Ресторан», кто-то натянул брезентовую халабуду, показывает «человека-жабу». У Володи нет денег на вход в халабуду, он смотрит в щель: там и в самом деле показывали человека, похожего на жабу: такие же вытаращенные глаза, такие же челюсти, напоминающие жабры…

Часто базар оцепляли полицаи во главе с гитлеровским патрулем. Ловили окруженцев, тех, кто не имеет документов, подозрительных и разных «бродяг». Тогда базар начинал разбегаться, визжать, прятать свои пожитки; люди были похожи на цыплят, на которых неожиданно напал коршун. Один только Володя и такие, как он сам, мальчуганы никогда не прятались, не визжали. Они, словно мелкая рыбешка, сами заходили в раскинутые сети и так же беспрепятственно выходили из них. Больше того, в возникшей суматохе легко было прихватить из миски пару лепешек и проглотить их с молниеносной быстротой.

Но сегодня Володе не пришлось осуществить свой ежедневный маршрут — возле базара его перехватили Анатолий Буценко и Борис Гайдай. Хотя Борис и Володя ровесники, Борис намного выше и солиднее. Смерив с головы до ног низенького, худощавого Володю, Борис спросил:

— Володька, ты снова за свое?

— Что я плохого сделал? — уставил глаза на Бориса удивленный Володя.

— Как что? Разве подобает пионеру шастать по базару и такое вытворять?

— Теперь все шастают, даже взрослые, — спокойно ответил Володя. — А разве подобает пионеру голодать?..

До сих пор Володя был твердо убежден, что никто из знакомых не знает, где он по целым дням пропадает и как добывает себе кукурузные лепешки. А оно вон что…

— Ну хорошо, прощаем, — уступил Борис и посмотрел на Анатолия. Анатолий кивнул головой, мол, согласен на амнистию пионеру Володе Струку. — Знаем о твоем имущественном и семейном положении… Как отец? Ничего о нем не слышно?

— Не слышно, — нахмурился Володя.

— Значит, где-то воюет, — решил Борис. — Вернется, когда фашистов разобьют.

— Когда ж их разобьют? Что-то долго не разбивают…

— Потерпи немного… Конечно, если мы все, вместо того чтоб помогать нашим воевать с фашистами, будем по базарам слоняться, лепешки у женщин таскать, тогда, конечно, долго еще придется ждать…

— Надо ж как-то жить…

— Ну, знаешь, Володя, — вмешался в разговор Анатолий, — не тебе повторять чужие слова! «Надо ж как-то жить»! Не «как-то», а по-настоящему. Знаешь, как надо жить по-настоящему?

— Не знаю, — чистосердечно признался Володя.

— Пойдем с нами, научим.

И ребята пошли с базара в Осовцы, где жил Володя.

Это был типичный пригород, где мирно уживались город и деревня: электрические и радиопровода висели рядом с подсолнухами в огородах, ноготками, мятой, пижмой в палисадниках и стогами сена во дворах. Володина хата стояла на отшибе, над оврагом, заросшим вездесущим вьюнком и терновником. Во дворе также возвышалась копна сена — это Володя накосил летом травы для своей козы.

Когда ребята вошли во двор и убедились, что никого вблизи нет, Борис сказал:

— Лучшего места нам и не найти.

— Да, — подтвердил Анатолий, — лучшего не найти.

— Для чего вам понадобилось место? Секрет? — обиженно спросил Володя.

— Секрет, да еще какой! — заявил Борис. — Умеешь держать язык за зубами?

— Пускай меня покусает бешеная собака… — поклялся Володя; он уже сгорал от любопытства.

— Поклянись, что не выдашь тайну даже под страхом смерти.

Володя даже задрожал.

— Чтоб я издох…

— Не так, — перебил его Борис. — Клянись именем своего отца.

— Клянусь именем своего отца.

— Не так, — снова перебил Борис. — Говори: «Клянусь именем своего отца, советского танкиста, который с оружием в руках на фронте защищает Советский Союз».

Володя начал быстро повторять слова клятвы, но Анатолий вдруг прервал его и сурово сказал:

— Хватит. Мы верим. Здесь вот какое дело, Володя…

Он обнял парнишку за худенькие плечи, наклонился к нему и зашептал над самым ухом…

На следующую ночь Тарас Залета, переодетый в простую крестьянскую одежду с Иванового отца, уже ночевал в копне сена во дворе Володи Струка.


Тамара и эти чудесные мальчишки делали все, чтобы поставить майора на ноги. Он уже мог самостоятельно ходить, и надо было думать о будущем. Правда, ходил он еще плохо, нога была синяя и тяжелая, как бревно, но имеет ли он право каждый день и каждый час накликать беду на своих спасителей? Если его выследят, то и они пострадают. Нет, этого допустить майор Залета не имеет права. Пришел конец его лежанию в сухом и пахучем сене…

С наступлением темноты Тарас Залета перешел, как всегда, в хату. Там его ждала Тамара с ужином, чистыми бинтами и ребята — Анатолий, Иван, Борис, Володя. Володя сразу же выбежал во двор — караулить, остальные остались в хате. Майор наскоро поужинал, выкурил козью ножку, положил на стол руки и сказал:

— Вот что, дорогие друзья, завтра или послезавтра — в дорогу. Не хочется с вами расставаться, а надо. Буду пробираться к фронту.

— Я возражаю, — решительно запротестовал Анатолий. — Не заметите, как угодите в лапы полиции или гестапо… Надо искать пути к партизанам. Говорят, что в Лохвицких лесах уже объявились. Совсем недавно мост взорвали. А еще напали на автоколонну — девять машин сожгли.

Майор покачал головой:

— Не знаю я к ним пути, да и вы не подскажете… А сидеть больше не могу… Если бы не нога, давно бы уже был в строю, на своей земле.

— Разве вы сейчас на чужой? — спросил Анатолий.

— Да это так говорится, — грустно улыбнулся майор. — Поймите, друзья, так надо. Пока не настала зима, я должен добраться до линии фронта и перейти ее. Другой дороги нет.

— Хорошо, — сказала Тамара после долгого молчания. — В копне сена действительно не перезимуешь… Говорите, когда вам собрать еду в дорогу. Да и бинтами, йодом надо запастись…

Расходились поодиночке. Майор вернулся в свое укрытие, Тамара, Иван и Борис пошли домой. Анатолий остался ночевать у Володи: вот-вот должен наступить комендантский час, ему же в центр города идти, а там полно патрулей.

…День выдался теплый и солнечный. Володя смотрит в окно, а сам думает: страх, как надоело ему день и ночь сторожить то на улице, то во дворе, выглядывая, не идут ли полицаи. Почти две недели не был в городе… Майор то спит, то просто так отдыхает в сене, к нему запрещено подходить… Не с кем даже словом обмолвиться. Только воробьи чирикают, дразнятся…

Володя выходит на двор. Он только немножко пройдется, почитает новые объявления и приказы, расклеенные повсюду фашистами.

Перед ним лежала широкая улица, заросшая спорышом. Она вела к станции, оттуда простиралась мостовая к самому центру города, где шумел базар.

В последнее время на рынке появилось множество различных зажигалок, мышеловок, самодельных примусов, гребешков, ложек и другой всякой всячины. В магазине все исчезло, вот и начали люди сами мастерить все необходимое. Очень нравилось Володе рассматривать зажигалки. Здесь были маленькие сверкающие пистолеты, сапожки, самоварные трубы, собачки, лошадки… Нажмешь на ее гриву — сразу из ноздрей выскакивает пламя… А один мужчина, безногий и всегда подвыпивший, приладил зажигалку к обыкновенной железной школьной ручке. С одного конца ручка, с другого — под колпачком колесико и фителек…

Замечтавшись, Володя и не заметил, как оказался на площади. Здесь его встретил Васька с базара. Васька поманил пальцем, подвел к забору, сказал шепотом:

— Посмотри, что у меня…

Васька развел полы своего грязного пиджака, и Володя увидел бесчисленное множество приколотых к подкладке шпилек. Мальчишка ахнул от удивления:

— Где ты взял?

— Эге-е! — осклабился Васька. — Много будешь знать, скоро состаришься. — Ткнул пальцем в голову. — Шевелить мозгами надо. У меня еще не такое есть…

Васька достал из-за пазухи маленькую губную гармошку и показал Володе:

— Видишь? Итальянская!.. За бутылку самогона выдурил у солдат.

— Зачем она тебе?

— Вот глупый! Научусь играть, буду зазывать к себе покупателей.

— Они слюнявили ее, слюнявили, а теперь ты…

— Ничего, зато деньжата поплывут ко мне в карман.

— Что ты с ними, с деньгами, делать будешь? У тебя и сейчас, наверное, тысяч сто есть. А если запретят их?

Васька застегнулся, погладил себя ладонями по звенящим полам пиджака.

— Эге-е… Это кто же запретит?.. Чего ты мне голову морочишь?.. Вот как понаедут бабы, как увидят! Каждой надо шпильку… Особенно девушкам. Разве я не знаю? Будут у меня деньжата…

Володя не завидовал Ваське. Но его хвастовство бесило парня. Подумаешь, выменял заслюнённую гармошку и уже задается! Нашел чем гордиться!..

Чтоб как-то утереть Ваське нос, чтоб сбить с него спесь, Володя сказал:

— Все это пустяки! Вот я… вот я разговаривал с нашим майором…

Васька недоверчиво прищурил глаз.

— Да вре…

— Разговаривал, клянусь. Вот так, как с тобой. Он сказал, что, когда вернется наша власть, напишет обо мне в газету.

— За какие ж такие подвиги?

— А может, я охранял майора от полиции, откуда ты знаешь?.. Ты вот какой — шпильками да иголками торгуешь, а я…

У Васьки даже нижняя челюсть отвисла от удивления.

— А где ж майор?

— Много будешь знать, челюсть совсем отвалится. Держи ее обеими руками!

Володя засмеялся и побежал на базар.


— Завтра, как только стемнеет, тронусь в путь, — сказал майор Залета.

В хате стоял сумрак. В одном углу сидела Тамара, молчаливая, торжественная и гордая тем, что помогла другу отца: за короткое время вылечила глубокую и запущенную рану на ноге; в другом углу — Анатолий, Борис и Иван. Володя, как всегда, дежурил на улице.

— На прощание я вам скажу несколько слов, — произнес майор, затягиваясь цигаркой. — А чтобы все было понятно, начну по порядку. Начну с того дня, когда в нашу шахту под названием «Мокрая» привезли как-то пузатую слепую кобылку Азу, по дешевке купленную у бродячих цыган. Тогда, до революции, на Донбассе в шахтах было много лошадей — механизации почти никакой, обушок, саночки, коногоны. Привязали слепую Азу к конюшне, под землей, дали поесть, а на второй день погнали на работу. Намаялись коногоны, пока приучили ее ходить по шпалам в штреке. А кобылка оказалась сообразительная и быстро освоилась. Слепая от рождения, она не грустила от того, что стоит вечная ночь, где никогда не бывает солнца. Лошади, которые стояли рядом, были куда несчастнее: они ослепли здесь, в шахте, потому что отсутствие света неизбежно ведет к слепоте.

Вскоре Аза принесла жеребенка. С белой залысинкой на лбу, с белыми чулочками па ногах. Шахтеры очень полюбили жеребенка и дали ему кличку Стригунок. Нельзя сказать, что это имя такое же красивое, как и у его матери, но Для нас оно было самым лучшим, потому что жеребенок был веселый и озорной, как и подобает всем стригункам. Кроме всего прочего, Стригунок был зрячим, и мы оставляли возле него несколько зажженных ламп, чтоб он не ослеп.

Когда Стригунок подрос, мы взяли его после смены в клеть и вывезли на свет божий. До этого, по совету опытного стволового[18], завязали ему мешковиной глаза. Ну, вывезли, повели в степной овраг, находившийся недалеко от шахты. В овраге журчала вода, росла густая трава, цвели цветы. Подождали немного, пока жеребенок привыкнет к яркому свету, потом совсем сняли повязку.

Посмотрел Стригунок на воду, на цветы, на небо и заржал от счастья. Бросился, понесся вприпрыжку! Хвост трубой, ржет от удовольствия, глаза блестят. Впервые увидел Стригунок красоту земли, испытал счастье свободы…

Мы, молодые шахтеры, тоже были рады, что не поленились и хоть на некоторое время вывели Стригунка из шахты.

Когда он вдоволь набегался, наелся сочной травы, напился из ручейка ключевой воды, мы снова его спустили вниз, к матери. Жеребенок сразу загрустил. Ходил по конюшне хмурый, прибитый горем, даже перестал есть. Ему и травки свеженькой и хлебушка давали — не хочет. А однажды разогнался, перескочил через ограду и побежал по штреку. Мы и так и сяк к нему — не дается, убегает. Ржет, кидается в разные стороны, увидит вдали огонек — мчится как шальной. Потом прыгнул неосторожно в яму и разбился…

Майор Залета умолк. На улице тяжело громыхал грузовик, с трудом преодолевая ямы и ухабы. Все молчали, вглядываясь в густые сумерки, которые разрезали острые ножи зажженных фар. Но вот грузовик отъехал, темнота покрыла комнату.

— Вот так, друзья, и с людьми, — сказал майор. — Если человек хоть раз познал свободу, он уже не сможет жить в неволе. Лучше смерть, чем прозябать без света, без радости… Нет, не покорится наш народ, никогда не покорится Гитлеру! Вот и по вас вижу — ничего у него не выйдет. Понимаю, сейчас вы, возможно, немного ошеломлены происходящим. Главное, не падать духом и бороться. Ну, там, на фронте, известно, какая борьба. А здесь? Здесь другое дело. Что можно вам посоветовать? Одно скажу: причинять вред оккупантам — тоже борьба. Например, фашисты из кожи вон лезут, стараются убедить всех людей на земле, что войну они уже выиграли, что армия наша разбита. Неправда это! Вы и разоблачайте вражескую пропаганду, сейте зерна уверенности среди наших людей, веру в победу. Может, именно это сейчас самое важное…

Расходились молча. Каждый думал о словах майора.

Когда расставались, Анатолий сказал Борису:

— Хорошо бы нам найти какой-нибудь радиоприемник…

— Если бы их не отбирали в первые дни войны… — с сожалением произнес Борис.

— Надо наших людей расспросить.

— Вряд ли найдем — все сдали. Но расспросить не мешает, — согласился Борис и исчез в темном переулке.

На другой день Володя сидел возле окна и ожидал прихода ребят. Иван, Анатолий и Борис должны были принести для майора необходимые продукты и теплую одежду. Прошел час, но никто не приходил. Это встревожило его.

Он вышел на улицу, посмотрел вдаль, но знакомых фигур не было. Собирался вернуться в хату, как вдруг заметил в конце улицы четырех полицаев. Сердце у него сильно забилось:

«Куда они?.. К кому?..»

Подойдя к Володиному двору, полицаи сняли с плеч карабины.

Увидев Володю, забросали его вопросами:

— Кто здесь живет? Кто в хате? Где мать, где отец?..

Не успел мальчуган произнести слово, как полицаи ворвались в хату, пораскрывали двери, полезли на чердак, перерыли все. Потом вышли во двор, зашли вчетвером в сарай, где стояла коза. Они кого-то искали…

Один полицай, длиннорукий верзила, подошел к копне, взял клюку, которой Володя дергал сено для козы.

«Зачем он ее взял?.. — Внутри у мальчишки все застыло. — Неужели будет втыкать в копну? Клюка острая, как копье, ею насквозь можно проколоть человека!..»

Полицай поднял клюку, замахнулся…

Володя закрыл глаза. Он представил ужасную картину: словно не майора, сидевшего в копне, а его самого сейчас проткнет острая клюка. Мальчуган схватил полицая за руки и истошным голосом заорал:

— Не надо!..

Полицаи сразу догадались. Быстро разобрали сено и вытащили майора, бледного, как полотно.

Володя посмотрел на ворота и увидел входившего во двор Анатолия.

Полицаи тут же схватили Анатолия, отобрали узелок с продуктами, обыскали. Через несколько минут они вели всех троих в комендатуру.

Там уже толпилось много задержанных. Их по одному водили на допрос. Когда возле дверей образовалась сутолока, Володя, улучив момент, незаметно спрятался за стоявшую рядом машину.

Анатолий пришел в отчаяние. Неужели все пропало? Майор не доберется до линии фронта, не перейдет к своим, попадет в лапы фашистов… Суетятся полицаи, берут из толпы по одному, по двое и ведут в комендатуру. Там каждого записывают и допрашивают. Допрашивают просто так, для порядка, ибо судьба всех этих людей предрешена. Не расстреляли бы еще!

Сначала повели на допрос майора, потом Анатолия.

Переводчик щурил уставшие глаза, машинально бросал вопросы:

— Фамилия?.. Имя?.. Комсомолец?..

Вопросов было около десяти. Ответы переводчик говорил по-немецки седому остроносому офицеру, который сидел за столом и записывал их в большую толстую книгу.

Анатолий вдруг опомнился, понял, что и его уже занесли в список и впереди — неизвестность. Начал объяснять, что он, мол, случайно зашел во двор и потому ни в чем не виноват. Неужели даже днем запрещено ходить по улице? Неужели новый порядок запрещает ходить к своим школьным товарищам?..

Переводчик все же поборол усталость, растолковал немцу, что перед ним стоит ученик, но тот отрицательно покачал головой:

— Weg![19]

Анатолия вытолкнули во двор. Здесь уже были майор Залета и человек двадцать задержанных.

День выдался пасмурный, дул порывистый холодный ветер. Часовые курили немецкие сигары, что-то весело рассказывали, не обращая внимания на задержанных. Воспользовавшись этим, майор Залета подошел к насупившемуся парню и тихо сказал:

— Кто-то среди ваших ребят или слишком болтлив, или просто предатель… Имейте это в виду.

— Но кто? Кто? — развел руками Анатолий.

Им не дали поговорить — во двор вышел немецкий офицер, отдал команду. Отворились ворота, всех вывели на улицу, построили по двое и погнали через город.

«Куда нас ведут?» — беспокоился Анатолий.

Рядом шел с обнаженной грудью плечистый юноша в матросском бушлате. Моряк. И откуда он взялся здесь, в сухопутных краях? Анатолий шепотом спросил:

— Не знаете, куда нас ведут?

— Дорога у них одна — в лагерь для военнопленных. Не так далеко — в Хорол. Я там буду второй раз…

На улице люди останавливались, смотрели на колонну, женщины вытирали уголками платков глаза, дети старались передать махорку или подбросить кусок хлеба.

«Ну вот, — думал Анатолий, — теперь и я пленный, как и те, для которых вместе с ребятами раскладывал по дороге яблоки и огурцы, катил с пригорка тыквы… И никто теперь не скажет матери, куда девался, никто не махнет рукой на прощание…»

И ему стало жаль себя… Вот бросят за проволоку, там он и погибнет. Не успел ни разу выстрелить во врага, не сходил в атаку, не завоевал права называться бойцом… Какая бессмыслица! Нет, мириться нельзя. Надо хорошо осмотреться, приглядеться к страже и, как только стемнеет, сразу скрыться в бурьяне…

На перекрестке улиц стояла группа девушек. Вдруг Анатолий увидел черноглазую киевлянку Люсю. Она держала в руке кошелку и пристально смотрела на него. Затем быстро подошла к колонне, но стража заметила.

— Передай матери, я в Хороле, в лагере!.. — крикнул ей Анатолий и сразу почувствовал, как что-то горячо обожгло спину.

Оглянулся. Скуластый полицай заносил нагайку над головой другого пленного.

— Подтянись! Разговаривать запрещено, за нарушение приказа — расстрел!

Сбили строй в кучу, не отходили ни на шаг — боялись потерять хоть одного пленного.

Только к вечеру их пригнали к воротам лагеря. Часовые с голубыми повязками на рукавах принимали прибывших. Впереди всех стоял одутловатый немец и держал в руке банку с краской и малярную кисть. Он внимательно осматривал каждого и ставил клеймо на спине. Анатолий видел, как вытаращил гитлеровец глаза на моряка и, мазанув его краской по спине, крикнул:

— Большевик! Матрос!..

Анатолий пробрался к майору и, взяв его за руку, сказал:

— Здесь и затеряться легко, а с вами мне будет веселее.

Майор горько улыбнулся:

— Да уж всем будет весело, по всему видать!..

Лагерь расположился на кирпичном заводе. Большинство пленных находилось в глубокой огромной яме, откуда раньше брали глину для завода. Остальные — в приземистых островерхих сараях, где сушили кирпич. Вся территория была огорожена высокой стеной из колючей проволоки, через каждые сто метров стояли вышки, на которых с автоматами и пулеметами находились охранники.

Группу, где были Анатолий и майор, загнали в яму.

Вокруг, насколько было видно, лежали или просто сидели на холодной земле люди. В серой вечерней мгле, в густых зловонных испарениях кое-где вспыхивали цигарки.

Майор вывернул карманы, натряс немного махорочной трухи и тоже закурил. Уселись спинами друг к другу, чтоб было теплее, и так молча просидели до утра: не могли уснуть. Кто-то из пленных громко стонал, посылал кому-то проклятья, кто-то во сне подавал команды, кто-то звал мать…

И только к утру Анатолий все-таки вздремнул. Проснулся от взрыва.

Неподалеку от того места, где сидели они с майором, разорвалась граната. Когда рассеялся дым, все узнали, что ночью умер красноармеец-узбек; вокруг него, соблюдая обычай, уселись земляки и принялись его оплакивать. Гитлеровец с вышки бросил в толпу гранату.

Анатолий огляделся по сторонам. Отовсюду на него смотрели безучастными глазами люди в натянутых на уши пилотках. Одни — отечные, неестественно располневшие, другие — худые и сгорбленные. Люди медленно умирали от голода…

От соседа, молчаливого, обросшего, узнали, что есть в лагере почти не дают. Очень много больных, раненых. При лагере официально существовал госпиталь. Гитлеровские врачи Фрюхте и Гредер ежедневно делали какие-то уколы всем тем, кто попал к ним в госпиталь, но на второй день больные умирали. Вот почему пленные не хотели идти в «госпиталь». Тогда Фрюхте и Гредер сами ходили по лагерю и указывали полицаям, каких больных насильно тащить в «больницу». От истощения и голода кое-кто из пленных не выдерживал и сходил с ума. Таких вылавливали и здесь же, возле лагеря, расстреливали из автомата.

В тот день майор и Анатолий с утра до вечера блуждали по лагерю, где на вытоптанной глинистой земле не было ни единой травинки — все съедено пленными. Они ко всему присматривались, прислушивались, расспрашивали.

Иногда по лагерю объявляли:

— Иван Чиж! Иди к воротам, к тебе пришла жена!

Или:

— Дмитрий Лихошка! Пришла мать…

Тогда сразу же кто-то вскакивал и бежал к воротам. Но порой никто не откликался и не бежал на свидание с родными.

Чаще передавали объявления:

— «Пленные! Кто хочет служить в полиции или в специальных войсковых соединениях, немедленно объявитесь! Немецкое командование предоставит вам приличное жалование, паек и обмундирование».

Но люди не двигались. Они лежали на твердой, вытоптанной земле и молча ждали смерти. Редко-редко кто-то, глядя на товарищей вороватыми голодными глазами, шел записываться в полицию. Таких ненавидели и презирали.

Тихо в лагере. Стража дремлет на вышках. Медленно тянется час за часом, только изредка какой-то сумасшедший запоет или закричит, тогда его пристреливают, и опять все погружается в дремоту.

Чтобы развлечься, гитлеровцы придумали разные соревнования. Большим охотником до всяких выдумок был унтер-офицер Нидерайд, прозванный в лагере «усатой собакой». У Нидерайда было тупое квадратное лицо, черные усики-соплячки и черные мутные глаза. Унтер-офицер был зол на весь мир и всю свою злобу вымещал на пленных. Когда заступал на дежурство Нидерайд, лагерь сникал и настораживался в ожидании неизбежной беды. Все старались пристроиться где-то сзади, кто залезал в норы, которые вырывали в глиняных стенах, чтобы спрятаться от холода и непогоды, кто просто ложился на землю лицом вниз…

Фашист развлекался так: натягивал на колья проволоку и предлагал соревноваться — кто первый перебьет из пистолета проволоку. Как правило, никому из охранников и полицаев это не удавалось. Тогда Нидерайд выхватывал из кобуры парабеллум, прицеливался, и с первого выстрела проволока, жалобно звякнув, распадалась надвое. Потом «усатая собака» кидался в лагерь, и от него, словно ошпаренные, разбегались в разные стороны пленные. Кто попадался на пути, того настигала внезапная смерть.

Был еще один негодяй, по имени Артур. Этот — из колонистов. Чтобы выслужиться у начальства, Артур безжалостно бил пленных тяжелой суковатой палкой. Таких палок у него в запасе был не один десяток, за каждое дежурство пять-шесть таких дубинок ломалось в щепки. Он бил кого попало и за что попало, а то и просто так, для «острастки», как он сам говорил.

— Чего глаза выпятили, варвары? — кричал Артур и бил первого попавшегося. — Разве я не вижу, как ваше змеиное жало переполняется ядом? Вас нужно перебить всех, как собак…

И палка опускалась на головы и спины ни в чем не повинных людей. Когда и это надоедало Артуру, он начинал рыскать по лагерю, выискивая пленных с более или менее пригодными сапогами или верхней одеждой. Найдя такого, он приказывал ему раздеться, разуться. Забирал одежду, обувь, обменивал их на самогон и устраивал пьянку.

Анатолий ходил по лагерю, прислушивался к разговорам пленных, расспрашивал, запоминал. Еще раз встретился с матросом. Теперь тот был уже в рваной шинели — выменял у кого-то на бушлат.

Насмотревшись на порядки в лагере, Анатолий прилег возле майора на сырую землю и сказал:

— Чем помочь, как остановить этот ужас? Протестовать?

Майор вздохнул:

— Не поможет. Перестреляют, и все. Здесь не так надо… Надо любой ценой бежать из этого ада.


Звякнул засов, скрипнула дверь камеры. Фельдфебель заглянул в лист бумаги и гнусавым голосом прогудел:

— Буценко Анатолий! Выходи!

Ребята вздрогнули. Сразу перед каждым возникла недавняя картина: вот так их вызывали там, в тюрьме, на допрос, а обратно чаще всего приносили на носилках. Неужели все начнется сначала?

Анатолий побледнел. Ледяной холод сжал сердце. Теперь, когда он наконец отоспался и наелся после длительного недосыпания и голода, когда в душу закрались несмелые и неясные огоньки надежды, ему не хотелось все начинать сначала. И вот — «Выходи!..». О, это короткое и резкое, как выстрел: «Выходи!..» Сколько раз он слышал его! Там, в тюрьме, было время, когда он машинально и бездумно шел на этот приказ, повторяя одно и то же: только бы вытерпеть… А теперь, когда появилась надежда на благополучный исход, бороться с самим собой стало еще трудней!..

В кабинете Вольфа ничто не предвещало беды. Мирно дремали на коврике овчарки, следователь приветливо встретил его, поздоровался, указал на стул:

— Садись, Толя. Садись, и поговорим начистоту. Понимаешь, как мужчина с мужчиной.

Вольф довольно долго и внимательно изучал Анатолия, потом вдруг спросил:

— Скажи, Толя, где твой отец?

Анатолия вопрос не взволновал.

— Отец мой давно умер, я еще был маленький.

— От чего умер твой отец?

— Мама говорила, что, когда отец ехал на лошадях, они чего-то испугались и понесли… Я его совсем не помню…

— Да-а… — Следователь пододвинул к себе папку, которая лежала на столе. — Запутанная история…

— Ничего нет запутанного. Люди умирают…

— Да, да, люди умирают, — повторил Вольф. — К сожалению, умирают ежедневно, ежечасно, ежесекундно… Так же и рождаются. Ты правильно заметил. Ошибся только в одном: твой отец не своей смертью умер, лошади его не убили. Его убили большевики.

— Кто? — вырвалось у Анатолия.

— Не удивляйся — я не ошибся. Они, именно они, большевики, убили твоего отца.

— Вранье!.. Выдумка!..

Вольф, наверное, ожидал такую реакцию. Он спокойно развязал папку, начал перебирать в ней какие-то материалы. Вытащил большую фотографию и показал юноше:

— Кто это?

С фотографии глядели вдумчивые серые глаза. Белая, расстегнутая по-летнему рубашка, загорелая шея, густые русые волосы.

— Не знаю…

— Твой отец. Твой родной отец. А теперь посмотри сюда…

Следователь вытащил бумагу, на которой было наклеено несколько маленьких фотографий того же человека — в профиль, анфас, в полный рост. Рядом два серых пятна — отпечатки пальцев.

— Узнаешь?.. Теперь пойдем дальше. Вот читай сам: «Враг народа… Десять лет в далеких лагерях…» А вот, — следователь перевернул страницу, — а вот собственный почерк твоего отца… Вот его подпись.

Вольф умолк, удовлетворенно потер лоб. Вчера разговор не получился, и он решил держать их порознь. А то смотрят друг на друга и молчат. Коллективное упорство, коллективный отпор… «Разделяй и властвуй…» Кому принадлежат эти знаменитые слова? Надо будет позаботиться, чтоб они не пользовались спасательным кругом коллективного отпора. И главное — каждого бить по самому больному, бить так, чтобы дыхание перехватило… Ведь для каждого своя рубашка ближе к телу. И есть дорожка, которая ведет к сердцу… Путь к сердцу Буценко я, кажется, уже нащупал, нашел. Вон ведь как он задумался… А я полагал, что с ним придется тяжелей всего, он, поди, заводила, их «комиссар»… Думай, думай, парень, это полезно…

— А почему в этих документах написано не Буценко, а Корж?

— Неужели не понял? Буценко — фамилия твоей матери. После суда она отказалась от мужа, твоего отца, и восстановила свою девичью фамилию, да и тебя записала на нее.

Анатолий молчал.

— Ну как, Толя, теперь ты понимаешь, что к чему? — Следователь даже руку протянул, словно хотел обнять юношу. — Веришь теперь мне? Это ж я для тебя старался, чтоб открыть тебе глаза. Достал все документы, надо ж тебе знать правду, что большевики убили твоего отца, а ты их щадишь… На твоем месте я бы не только рассказал о большевистских агентах, этих подпольщиках, которые толкнули вас, доверчивых, на преступление, я бы своими собственными руками глаза им повыкалывал…

— Я не знаю никаких подпольщиков, а потом… — Анатолий на мгновение умолк, еще раз посмотрел на фотографию, затем исподлобья на следователя и прибавил: — А потом, об этом человеке… Откуда мне знать, мой отец или не мой? Я уже говорил: его совсем не помню и никогда не видел фотокарточки.

— Хорошо, — вздохнул следователь и нажал на кнопку сигнала, — хорошо, пускай тебе люди подтвердят…

Привели какого-то запуганного и грязного мужчину. Он все время оглядывался по сторонам, пугался собак, боялся смотреть Анатолию в глаза. Где Анатолий его видел? Кажется, он работал до войны в пожарной команде.

— Прокопенко, кто изображен на снимке? — спросил Вольф и показал ему фотографию.

— Корж Иван Сидорович, — ответил тот. — Толин отец.

— Расскажите тогда, как происходил суд над ним. Вы были на суде?

— Выл. Меня вызывали как свидетеля. Но я… Я не виноват…

— Не о том речь, — грубо перебил его следователь. — Расскажите, как шел сам процесс.

Путаясь и запинаясь, мужчина рассказывал.

Анатолий внимательно выслушал эту исповедь, и теперь у него не осталось ни малейшего сомнения, что и Вольф, и этот грязный человек говорили неправду.

Когда мужчину вывели из кабинета, он, брезгливо скривившись, сказал следователю:

— Где вы взяли такого пропойцу? Ну и свидетель!.. Не проще было бы позвать сюда маму? Пускай бы она сама рассказала…

Вольф не ожидал такого. Эти слова застали его врасплох, поэтому он не удержался, стукнув кулаком по столу, отчего даже овчарки повскакивали, насторожились, и закричал раздраженно:

— Ты, парень, забыл, где находишься и с кем разговариваешь! Сам знаю, кого мне звать!..

Но сразу же успокоился, смягчился. Вольф понимал, что у него вот-вот лопнет терпение, что все это начинает ему надоедать, но здравый смысл подсказывал: веди дело дальше, не срывайся! Если и на этот раз ничего не выйдет, тогда… Ему припомнилась вчерашняя история с начальником управления. Как же получилось, что он, Вольф, оказался в дураках? Просто был несчастливый день!..


А произошло вот что.

Вчера в кабинете начальника управления полиции его словно сам дьявол дернул за язык, и он ни с того ни с сего выпалил:

— Эта дикая страна стоит своими глиняными ногами на куче золота.

— Что вы имеете в виду? — спросил начальник, чем-то серьезно озадаченный. — Где вы видели золото?

Вольф подбежал к подоконнику, нагреб из цветочного горшочка пригоршню влажной земли, выкрикнул:

— Вот золото! Чистое золото самой высокой пробы!

Начальник удивленно поднял брови, он ждал объяснений от своего подчиненного.

— Мощный жирный чернозем с редкой зернистой структурой. Девять процентов гумуса. Толщина слоя — полтора метра. Фруктовое дерево поливают только один раз при посадке, дальше оно не требует человеческих рук.

Как и надеялся Вольф, слова произвели надлежащее впечатление. Начальник управления покачал головой, прищелкнул языком. В Саксонии у него двести гектаров земли, каменистой, как дресва. Пауль Вольф об этом знает. Он, как собака, заглядывает начальству в глаза и шепчет:

— Сто железнодорожных платформ, нагруженных такой землей, равносильны… равносильны сейфу с золотом.

Начальник управления хищно улыбнулся. Его глаза теперь уже не смотрят на жалкое лицо следователя, а сверлят безжалостно:

— Не хочет ли герр Вольф сказать, что немецкая армия находится здесь временно? Что мы не завоевали на веки веков Украину?

Вольф хотел что-то произнести в свое оправдание, но из его горла вырвался лишь свист, хриплый и короткий, как последний вздох умирающего.

Барон пренебрежительно посмотрел на следователя и спросил ехидно, язвительно:

— У вас, герр Вольф, кажется, есть серьезное задание? Когда вы имеете намерение доложить о его выполнении?..

Что мог ответить Вольф? Конечно, пообещал вскоре закончить следствие и подать список руководителей подполья. И он его подаст, во что бы то ни стало подаст…


Вольф откинулся на спинку кресла:

— Ну хорошо, погорячился я немного. Такая уж у меня служба. Но не будем сейчас об этом… Я тебя понимаю, хорошо понимаю. Ведь речь идет о родном отце… Самое главное, надо сначала успокоиться, а потом подумать. Вот ты не веришь свидетелю. Напрасно. Он путает, потому что боится: ведь давал показания на суде против твоего отца. Говоришь, позвать сюда мать? Конечно, легко можно сделать. Но зачем ее травмировать? Она и так убита горем… Давай уясним все сами. Вот пойдешь, как следует подумаешь, а потом скажешь…

Кто выдал Тараса Залету? Кто подослал полицаев к Володе Струку, который, казалось бы, не вызывал никакого подозрения? И закончилась ли вся история арестом только майора и Анатолия? Ведь и они, Борис, Иван и Тамара, не раз и не два бывали у Володи. Может, их тоже выследила полиция?

И куда девался Володя? Точно было известно, что он убежал из полиции, вернулся домой. Но с тех пор парнишка нигде не появлялся — ни на улице, ни на базаре, ни в своем дворе. Копна сена, в которой запрятался майор, была разбросана, ветер разносил сено по двору и по огороду. Вот уже второй день жалобно блеяла в сарае коза, как видно и некормленая и непоеная.

Напрасно Тамара уговаривала Бориса не ходить к Володе домой — а что, если там засада? — он не послушался. Вошел прямо во двор и постучал в дверь. Ему никто не ответил. Тогда Борис легонько нажал на щеколду, дверь открылась, и он увидел Володю, в кровати. Мальчишка сильно похудел, был бледен.

— Что с тобой? — спросил встревоженно Борис.

— Заболел, — объяснил Володя таким слабым голосом, словно он говорил из глубокого колодца.

— Простудился?

— Нет.

— Чего ж тогда?

— Оттого, что забрали майора и Толю. Виноват во всем я…

— Ты?! — выкрикнул Борис. — Ты их выдал полиции?!

— Я…

— Что же ты получил за майора, иуда? — прошипел Борис. — Сколько тебе дали в полиции, гад? За сколько марок продал майора и своего товарища в придачу?

Володя слабо покачал головой:

— Никого я не продавал. Я сказал о майоре Ваське с базара…

— Сказал? Ваське?.. Значит, ты враг народа…

— Враг…

Слезы тихонько потекли по щекам. Володя плакал.

— Я знаю, что я враг, но я не нарочно.

— Что ты сказал ему?

— Что я разговаривал с советским майором… и что он обещал написать обо мне в газету…

— А еще что?

— Еще, кажется, говорил, что стерег майора от полиции.

— Больше ему ничего и не надо. И этого достаточно… Для чего же ты, дурак, болтал языком?

— Васька задавался передо мной… Мне ему надо было нос утереть!

— Молодец, утер…

Борис плюнул и направился к выходу. Володя вскочил с постели, схватил его за полы пиджака худыми, как соломинка, руками.

— Боря, я не хотел… Слышишь? Так и скажи всем. Вон там, — он показал в окно, — вон там, под тем берестом, я закопал свой пионерский галстук. Положи его со мной, когда умру… А еще забери козу, а то она сдохнет…

Борис вырвался из цепких рук Володи и выбежал на улицу. Сердце у него бешено колотилось, словно он с кем-то боролся. Улица была безлюдна.

Он пошел кружным путем к условленному месту, где его ждала Тамара.


Васька шел домой по сумеречной опустевшей Железнодорожной улице. Шел он быстро, оглядывался, обходил освещенные луной места. Скоро должен наступить комендантский час, и Васька торопился. А идти ему еще далековато.

Возле темного, заросшего оврага, подступавшего к самой дороге, на него накинулись двое, крепко схватили за руки и потащили вниз по крутому склону. На дне оврага подняли, поставили против лунного света, сами остались в тени, под кустом.

Один из напавших сказал:

— Кричи не кричи, никто тебя здесь не услышит. Ты в наших руках.

Васька испуганно схватился за полы своего тяжелого пиджака.

— Не бойся, мы не грабители, — сказал второй; голос его показался Ваське знакомым. — Не затем прервали твой мышиный полет. Признайся, ты выдал полиции советского майора?..

— Я н-не знаю никакого майора… — весь задрожал Васька.

— Знаешь! Тебе о нем рассказал один мальчишка…

Васька беспомощно развел руками, полы его пиджака раскрылись, на подкладке висело десятка три приколотых шпильками зажигалок.

— Мне никто ничего не говорил. Какой мальчишка? — захныкал Васька.

— Володьку Струка знаешь?

— Знаю. Он мой сосед.

— Это ты направил к нему полицию?

Васька наконец узнал одного из напавших — Борис Гайдай.

— Тьфу! Я думал, вы бандиты… А оказалось вон что!.. — повеселел он. — Никого я к Володьке не направлял.

— Врешь! Ты его продал!

— Зачем мне его продавать? У меня и без этого деньги есть.

Васька пошарил за пазухой, вытащил пачку денег и показал ребятам.

— Вот… Как вернутся наши, тогда я заживу на полную катушку. Увидите, заживу, вы еще вспомните Ваську с базара…

— Признавайся, недоумок, иначе здесь тебе и крышка! — подступил Борис вплотную к Ваське.

— Ну чего ты?.. Говорю, никого не продавал. Они меня схватили на базаре, завели в полицию, хотели забрать шпильки и деньги, а я им и говорю: «Чего вы меня трогаете? Я что? Я больной! Вы лучше, как вам и положено, вылавливайте красных комиссаров и майоров…» Тут они как пристали… «Где, да где, спрашивают, ты видел, комиссаров и майоров?» Я на попятную: «Нигде, говорю, не видел, со зла сказал». Не поверили. Не поверили, стали колотить. Тогда я сознался, что мне Володька хвастался про майора, они и перестали бить, отпустили домой. И булавок и денег не взяли… А что? И ты, Борис, тоже признался бы, если бы тебя так колошматили.

— Дурак ты, дурак!.. — грустно покачал головой Борис.

— Все говорят, что я дурак и что в голове у меня винтиков не хватает, а я не такой уж дурак! Вон сколько денег собрал! И никому не дам. А то как начну раздавать… Володьку иногда жаль, он такой глупый. Говорю, учись жить, торгуй… Но он только зубами щелкает, живот у него подтянуло…

Васька нес околесицу о зажигалках, камушках, сигаретах, зыркал маленькими глазенками, хихикал, приседал, размахивал руками и брызгал слюной. Борис и Иван (второй нападавший был Иван Сацкий), не слушая его, молча стояли и думали.

Как все глупо вышло!.. Сначала не сохранил тайну Володя, опрометчиво рассказал о майоре Ваське. Потом уже этот придурковатый выболтал… Кого ж теперь наказывать? Володю?.. Но он не нарочно, по неопытности, из доверчивости. Он свой паренек и теперь сам мучается… Васька?.. Что с него взять, если он не совсем в своем уме? И до сих пор разводит турусы на колесах о каких-то деньгах и зажигалках.

— Замолчи, болван! — крикнул Борис. — «Деньги, деньги»… Гляди, чтоб боком не вылезли деньги! Как придут наши, тогда ответишь за майора, за все ответишь…

— Эге, — улыбнулся Васька, — не пугайте, наших я не боюсь, лишь бы немцы и полицаи не тронули…

— Болван! — выругался Иван и потянул Бориса за рукав: — Пойдем.

Ребята взобрались по склону на гору и вскоре исчезли в темноте.

Следом за ними выбрался на улицу Васька. Метнулся прочь от оврага, шмыгнул как заяц, помчался мимо заборов и изгородей.


Из Хорольского лагеря для военнопленных, из ада, как называл его майор, им обоим удалось вырваться.

Однажды по лагерю объявили, что к Анатолию Буценко пришла мать, а к Тарасу Залете — сестра. Мать — понятно, но кто ж такая сестра? Сестра майора выехала с Лубенщины задолго до оккупации.

Когда они подошли к воротам, то увидели мать Анатолия и Тамару. Они раздобыли где-то справки, удостоверявшие, что оба задержанных — железнодорожники и постоянно проживают в Лубнах.

Грустными глазами провожали пленные двух счастливцев.

— Ну как, как вы раздобыли такие бумаги? — допытывался удивленный Анатолий, когда все четверо пошли в направлении к Лубнам.

— А чему удивляешься? — улыбнулась Тамара. — Вы же и в самом деле железнодорожники. Тарас Иванович бывший, а ты, Толя, будущий. Разве не так? В справках все по правде написано.

Где-то на полпути к Лубнам Тарас Залета простился и пошел в степь, чтоб пробиться через линию фронта…


Как только Борис узнал, что Анатолий вернулся из лагеря, он тут же пошел к нему.

Анатолий был задумчивый и грустный.

— Чего ты пригорюнился? — спросил Борис. — Что, напугали? Скис?

— Немного напугали, — признался Анатолий. — Но больше обозлили. Да еще как обозлили, если бы ты знал!.. Эти гады… — и не договорил.

Он еще находился под тяжелым впечатлением от всего пережитого в Хорольском лагере. Ему трудно, очень трудно, почти невозможно было выразить обычными человеческими словами свое возмущение.

— Я не грущу, — вскинул голубые глаза Борис. — Зачем мне грустить… Чапай воюет, а не грустит.

— Как же ты воюешь?

— Воевать можно, было бы желание… Слыхал про объявление, висевшее у комендатуры? Еще не слыхал? Там сказано, что в городе действует красная банда диверсантов… Банда ворует продовольствие и оружие, освобождает пленных, портит военную технику. А совсем недавно подожгла склад… Так вот, и я в той «красней банде».

— Ты? — удивился Анатолий.

— А как же. Чего удивляешься?.. Пойду тихонько, проткну дырочку в шине вот этой штукой… — Борис вытащил из кармана серого коротковатого пиджака острое шило, — и иду себе дальше, а машина оседает, оседает… Или заведу мотоцикл одним из этих ключей, — он достал из другого кармана связку ключей от автомашин и мотоциклов, — их много сейчас на улицах и во дворах, выведу, направлю в овраг и пускаю… Красота!..

— И не боишься?

— А чего бояться? — сказал Борис, усаживаясь на шатком стуле. — Пускай они меня боятся! И они уже боятся… «Красная банда»… — Он громко рассмеялся.

— Ох, Боря, Боря! — покачал головой Анатолий. — Ходишь по знакомым и рассказываешь им о своих геройствах?

Борис обиделся:

— Слушай, не уподобляйся моей мамаше… Все стали такие осторожные и разумные. А кто будет фашистов бить?

— Бить их надо. Я сам… Но…

Анатолий вдруг умолк, взял из рук товарища связку ключей, начал перебирать их. Были здесь граненые, плоские, круглые, из меди, из нержавеющей стали, а то и просто из железа, с вензелями и фашистскими значками на ушках. Каждый ключик имел хитро нарезанные бороздки, углубления и потайные пазы.

— Где ты их взял?

— У немцев. Здесь и от БМВ, и от «Фалькони», и от французского «Ленуара». А этот от автомашин… Если хочешь знать правду, так я за майора и за тебя мстил им.

— Спасибо.

Борис достал из-за пазухи толстую плитку шоколада, протянул Анатолию:

— Возьми.

— Ты смотри, настоящий шоколад!.. С ума сойти можно!..

— Бери, ешь, — сказал Борис. — У меня еще есть…

Он вытащил четыре плитки шоколада и положил на стол:

— А эти отдай матери, пускай отнесет раненым.

— Где ты взял?

— Разрезал на машине брезент и набрал полмешка. Одну плитку сразу же съел, эти пять оставил, а остальные отнес малышам в детский дом. Видел бы ты, как они обрадовались!.. Слышал, что с ними сделали? Вчера комендант заявил, чтоб люди разобрали детей. Многие взяли, а тех детей, которых не успели забрать, солдаты отвели в лес и всех из автоматов расстреляли… Погоди, я еще им и за это отомщу! Пусть почувствуют…

Анатолий вскочил со стула, быстро прошелся по комнате, потом сказал:

— Верно ты, Боренька, делаешь, что им мстишь… Мстить надо как только можно!..


Однажды шел Борис по улице, где жил дядя Павел. Решил их проведать. Может, тетя с Тамарой узнали что-нибудь о дяде, который незадолго до прихода фашистов уехал в Гребенку да так с тех пор и не появлялся дома. Прислал через Малия весточку, а потом и вовсе след простыл. Может, погиб?! Или где-нибудь партизанит? Кажется, его еще до прихода гитлеровцев назначили командовать истребительным отрядом. Вот партизаны, говорят, жару поддают врагам! Неожиданно выскочат ночью из леса, наделают шуму-гаму, а потом ищи ветра в поле…

Переступил порог, глянул, а дядя Павел лежит на кровати. Худой, бледный, пышные темно-русые волосы поблекли, спутались. Просто и не узнаешь.

Борис настолько был поражен, что даже забыл поздороваться.

Слегка улыбнувшись, дядя Павел сказал:

— Ну, садись, племянничек, рассказывай, как поживаешь.

— А чего рассказывать? Сами знаете не хуже меня… Вы когда вернулись?

— Вчера вечером.

— Значит, уже вам все известно… Где же вы были?

— Где только не был, — ответил негромко дядя. — И в бурьяне прятался, и в лагерях для военнопленных был… в Кировограде, в Кременчуге… А тут еще болезнь прицепилась… Уже думал, что будете поминать меня как почившего раба божьего. Так нет, приполз, как видишь, домой. Пришло распоряжение отпустить из лагерей местных железнодорожников. Собираются, говорят, гитлеровцы наладить движение…

— Собираются, — подтвердил Борис. — Уже кое-кого потащили в депо. А Курыш сам побежал — назначили начальником. Выслуживается, гад, кричит на всех, угрожает… Советскую власть ругает, а хвалит немецкую.

— Слыхал, слыхал…

— Почему никто не придушит его? Вот если я…

— О, ты герой!.. Я о тебе уже кое-что слыхал. Ты, оказывается, нашего поля ягода… Похвально, похвально…

Вошла тетя Мария, принесла в мисочке манной каши.

— Племянничек пришел! Ну, как там мать?.. Встретила ее на улице, жаловалась, что не слушаешься, целыми днями где-то пропадаешь. Поберегись, скрутят немцы тебе шею!..

Борис недовольно, как норовистый жеребенок, крутанул головой, встал: дома порядком надоели нравоучения, и здесь…

— Не обижайся, мы не враги тебе, — сказала тетя. — Садись, посиди. Пока дядя поест, пока поговорите немного, я и блинчиков испеку. Может, и Тома придет. Совсем отбилась от дому. Все куда-то ходит, где-то они собираются. Что еще надумали?.. Ох, боюсь я за вас, дети!.. На, возьми, Павел, — и подала дяде в кровать миску. — Чтоб всю кашу съел, она жидкая, слышишь?

Смотрел Борис на дядю и никак не мог привыкнуть к нему. Совсем не похож на того, прежнего. Даже карие глаза и те изменились, стали тревожными, настороженными. Руки дрожат. Мисочку держит возле самого подбородка, чтоб не разлить с ложки кашу.

Как попросила тетя, так и сделал дядя Павел — всю кашу съел и, вытерев ладонью рот, сказал:

— Ты, Борис, и в самом деле не обижайся на мать и на тетю. Мы, мужчины, народ горячий: чуть что не по-нашему — сразу грудь колесом, кулаки наготове и ну доказывать свою правду. Только не всегда можно так правоту доказать.

Борис заерзал на стуле.

— Не кипятись, выслушай меня до конца. Не подумай, что я вообще против кулаков. Если надо пустить их в ход, чего ж… Конечно, с фашистами не разговаривают, не спорят. Их надо просто уничтожать, а то они тебя уничтожат. И еще знаю, что нет такой силы, которая удержала бы от борьбы с врагами наш народ и таких, как ты. При этом нельзя забывать: фашисты хитрые, а мы должны быть еще хитрее. Хитрости врага противопоставь собственную хитрость. Не лезь на рожон, обойди стороной и стукни по затылку, когда он этого совсем не ждет… Понял? Вот такое наше дело, сынок…

Тетя Мария принесла пахучие, жаренные на подсолнечном масле блины, поставила на стол перед Борисом.

— Ешь. Это последние. Кончилась мука.

— Берите и вы, — пододвинул Борис тарелку поближе к дяде.

— Угощайся, угощайся. Мне нельзя сейчас. Диета.

Борис набегался за целый день и так проголодался, что не заставил долго себя упрашивать, быстро поел румяные блины. С завистью поглядывал на него дядя Павел.

А потом они долго еще разговаривали, и, только когда наступил вечер, тетя выпроводила Бориса домой.


…За ним пришли днем.

Грубо толкнув дверь сапогом, толстый низенький гитлеровец в полевой каске переступил порог, навел на Павла Гайдая автомат.

— Hände hoch!

Гайдай поднялся с кровати, на которой лежал не вставая вот уже целую неделю. Худой, измученный дизентерией и лагерным режимом, он едва держался на ногах. Белые подштанники и нижняя рубашка висели на нем, как на жерди. Руки не слушались, дрожали.

— Партисан? — недоверчиво посмотрел гитлеровец на полицая, стоявшего у двери. — Диверсант?

— Коммунист, — сказал полицай. — И кривоносовец.

Что такое кривоносовец, фашист не знал, но решил для себя, что это, наверное, весьма опасно.

— Большевик! Комиссар! Где твой штаб? Где партисан?..

Прибежала жена Гайдая, всплеснула руками.

— Что вы делаете? Разве не видите, он больной, он и стоять не может…

Подошла, взяла мужа под руки, осторожно усадила на стул.

Полицай вытолкнул женщину на кухню, начал обыскивать комнату. Чего ему надо?

Павел Гайдай сидел, положив на колени похудевшие до синевы руки, смотрел безучастными глазами и думал. Думал, кто же мог выдать его оккупантам…

Вспомнил день, когда он, измученный и удрученный всем, что с ним произошло, возвращался в родные Осовцы. Поднималась пыль под разбитыми чунями, обмотанными лохмотьем, каждый шаг отдавался в сердце.

Здесь, в родных краях, все было такое, как и всегда, и в то же время не такое. Печать войны, оккупации коснулась и окраины города. Дети уже не играли, как раньше, не чирикали беззаботно, точно воробьи.

Первым, с кем встретился Гайдай, был Нестор Малий, давний приятель и товарищ по работе. Он тоже заметно сдал: осунулся и сгорбился, а ведь совсем недавно был еще по-молодецки стройным, бодрым. Черные с проседью усы, словно щеточки, всегда аккуратно подстриженные, теперь отросли, взъерошились и стали будто серыми.

«Если бы мне сказали, что ты тоже здесь, никогда не поверил бы», — пожимая ему руку, заметил Малий.

«Раньше и сам не поверил бы, что так получится…»

Гайдай поведал ему свою невеселую историю, а потом спросил:

«Как у нас здесь?»

Малий, махнув рукой, произнес:

«Что у нас… Всех железнодорожников взяли на учет, кое-кого уже и на работу забрали, собираются депо открывать. Одним словом, невеселые дела… Иди домой, поправляйся. Я скажу своей, чтобы принесла козьего молока. Да и сам как-нибудь забегу, поговорим…»

Потом встретились еще Петр Миронченко, Юфим Приходько, Евгений Гулий, Иван Бондаренко — все железнодорожники-побратимы. Сочувственно смотрели на него, измученного, почерневшего, желали поскорее поправиться, набраться сил. Приветливые глаза, рукопожатия… Разве мог кто-нибудь из них выдать его? С этими людьми он долгие годы работал вместе и жил рядом, делил с ними и радость и горе, помогал чем мог, и они всегда приходили ему на помощь, если была в том нужда. Стали близкими, словно родными. Когда присвоили ему высокое звание кривоносовца, собрались у него дома, всем хотелось его поздравить…

Сидит Павел Гайдай на стуле, наблюдает, как обыскивает полицай квартиру, и упрямо думает: кто же выдал его?

Знают его почти все. В Осовцах как будто и нет у него врагов. Может, людская зависть? Только и завидовать ему не было причин: жил, как все, не выделялся среди односельчан ни заработком, ни своим положением. Правда, совсем недавно его назначили приемщиком паровозов Гребенковского депо. Конечно, не простое дело быть приемщиком паровозов. Это знали все: и машинисты, и кочегары, и смазчики, и даже стрелочники. Приемщик — все равно что врач-диагност. Пригонят в депо неисправный паровоз, сначала должен его осмотреть приемщик, составить акт на ремонт: одно заменить, другое починить, третье подтянуть. От твоего придирчивого глаза, от твоего знания машины зависит работа не только депо, но и всего железнодорожного участка. На исправном, хорошо отремонтированном паровозе и машинист заработает больше, и государство выиграет. Приемщиками назначают знающих машинистов, людей с большим стажем и опытом. Стаж, опыт у него есть — с шестнадцати лет водит паровозы, еще в гражданскую доставлял боеприпасы для красногвардейских отрядов. И как будто работящий и инициативный, недаром присвоили звание ударника-кривоносовца, в партию приняли… Когда его назначили на эту должность, все машинисты обрадовались, знали: заметит малейший брак в машине. Казалось, не было тогда ни одного человека, который не одобрил бы его кандидатуры.

Ни одного?.. Нет, не так… Нашелся один человек… Курыш.

Все знали, как падок был на длинный рубль машинист Курыш, издавна славился среди железнодорожников корыстолюбием и исключительной скупостью. Его сослуживцы, такие же машинисты, посещали вечерние курсы, учились, ходили в театр, в кино, а Курыш все время вертелся в депо, выжидая, чтобы кого-нибудь подменить, поехать в лишний рейс. Лишний рейс на паровозе — лишний рубль. Отправляясь в рейсы, он всегда брал на продажу какой-нибудь товар: в одном месте покупал по дешевке яички, кур, муку, сало, в другом, где только можно сорвать барыш, выгодно перепродавал.

Всю жизнь строится человек! Сначала дом себе новый ставит, потом сарай ладит, а там и погреб копает. При таком размахе надо здорово зарабатывать. Вот и тянулся изо всех сил. Сможет не сможет — за все берется. О нем говорили не раз: Курыш и на одном колесе в рейс поедет. Несколько лет назад обкатывали новые паровозы. Ухватился за это дело и Курыш. А как же — заработок высокий!.. Только не долго обкатывал. Во время первого же рейса загубил машину. Недосмотрел, не проследил, как действуют пресс-масленки, порвал сорочки в золотниковых цилиндрах, поплавил подшипники. Хотели отдать его под суд, да сжалились: обещал, клялся, что исправится…

Пожалуй, только Курыш, один он из всего депо, позавидовал. Он ничего не сказал, лишь окинул недобрым взглядом, когда увидел приказ. Вот так посмотрел человек злым оком на тебя, и уже того взгляда никогда не забудешь…

Неужели Курыш выдал?..

Сам не видел, но слышал, все железнодорожники говорят: заискивает Курыш перед врагами, ходит на задних лапах, словно паршивая собака, сам вызвался на работу в депо, хочет выслужиться перед оккупантами…

Мысли дяди Павла прервал фашист. Толкнул в спину дулом автомата и указал на дверь:

— Komm![20]

Не разрешили даже проститься с женой, так и осталась она стоять на веранде вся в слезах. Погнали со двора.

…Дядю Павла расстреляли утром на следующий день. На расстрел вели под руки два полицая — сам он уже не мог идти…


В кабинет ввели Сацкого. Простодушный, как все хлеборобы, и молчаливый, Иван вдруг удивил не только Пауля Вольфа, но даже самого себя. Едва переступил порог, едва увидел следователя, как у него вырвались полные возмущения слова:

— Куда вы девали Буценка?

— Что с тобой, Иван? — развел руками Вольф. — Я тебя не узнаю. Разве можно задавать вопросы следователю? Такое право принадлежит только мне… Садись, я тебя хочу кое о чем спросить.

Сацкий не двинулся с места. Его прямые, тонкие, словно шнурочек, брови сошлись на переносье, глаза пылали решимостью.

— Пока не скажете, где мой товарищ, вы не услышите от меня ни одного слова.

Вольф, немного поколебавшись, нажал кнопку сигнала. Мгновенно раскрылась дверь — на пороге вырос часовой. Следователь отрывисто и громко приказал по-немецки. Часовой вышел.

— Так ты не веришь мне, Иван? Думаешь, что я хитрю с тобой, что у меня нет ни совести, ни чести? Так?.. Ну что ж, ты сам убедишься. Я с тобой не играю, я только думаю, как бы вас, глупых, вытащить из петли…

Скрипнула дверь, и в кабинет вошел Анатолий.

— Значит, ты подумал, будто я обидел твоего друга? Спроси, тронул ли я его хоть пальцем… Скажи, Анатолий, я тебя бил? Я угрожал тебе? Кричал на тебя? Говори так, как есть. Чего молчишь?..

Анатолий стоял, низко опустив голову, и молчал. Пауль махнул рукой, и Буценко увели из кабинета.

— А теперь садись, и мы спокойно поговорим о твоих делах, — сказал Пауль Вольф и пододвинул Ивану стул. — Садись, садись, я же тебе не полицай какой-нибудь… Неужели ты подумал, что я послал такого молодого и красивого парня на виселицу?

Иван отвел взгляд.

— Вижу по тебе, что подумал. Эх ты, куриная голова… Разве я возился бы с вами, если бы хотел укоротить вашу жизнь? Ты сам подумай, ну подумай…

Пауль подошел к парню и прикоснулся рукой к его плечу.

— Подумай, неужели ты ослеп, неужели ты ничего не видишь? Где ваши комиссары, где ваши партийные руководители, которые распоряжались в Лубнах? Да они уже давно за Волгой, бражку там попивают… А тебя да таких, как ты, бросили здесь. Мол, воюйте с немцами, защищайте отчизну, отстаивайте ее честь… А когда отстоите, мы снова вернемся и, как прежде, будем брать налоги, будем вывозить хлеб, мясо, сало… Как это? Вспомнил: первая заповедь — выполнение плана… А когда выполните план, вам будет дана вторая — вывозить хлеб сверх плана… Правду говорю? Ты же об этом знаешь лучше меня, ведь сам крестьянин, хлебороб.

— Простите, я уже не хлебороб, а работник депо, — перебил Иван.

— Работник депо, — словно эхо, прозвучал голос Пауля Вольфа. — Ты уже и не хлебороб, и не работник депо, а приговоренный к смертной казни враг рейха… А если сказать точнее, то ты уже труп. Сам посчитай, сколько дней прошло, как ты мертвец… А теперь посчитай, сколько дней живешь по моей милости… Посчитал? И в этом мире, единственном, где есть радость, солнце, наслаждение, можно задержаться надолго, лет так на семьдесят, а то и больше. Все зависит от тебя… Послушай, Иван, а почему твоего отца перед войной сняли с должности председателя колхоза?

Иван Сацкий никогда не вмешивался в дела отца, больше того — он не интересовался его должностью. Да и причин не было — до самой войны отец был бригадиром. Правда, однажды, Иван уже и забыл когда, поздно ночью пришел отец с собрания молчаливый и взволнованный. Сестры — старшая и младшая — уже спали, только он один, Иван, все слышал и все видел. Мать налила миску борща. Отец только помешал ложкой и отодвинул в сторону: ему было не до еды. Тогда мать поставила кружку молока, подсела к столу и спросила:

«Снова критиковали?»

Отец отсутствующим взглядом посмотрел на мать и отвернулся, как бы давая понять, что сейчас ему совсем не до разговора, но вовремя опомнился и даже попробовал улыбнуться.

«На этот раз критиковали с выводами», — ответил он уставшим голосом.

«Тебя сняли?»

Отец молча кивнул головой.

«Вот так взяли и сняли? — вспыхнула мать. — Тебя? Организатора колхоза?..»

Отец молчал. О чем он думал, что вспоминал? Может, о том, как в тридцатом году агитировал своих земляков за общий труд на общей земле?.. Богател колхоз, зажиточнее стала жизнь и у колхозников. Но рядом, в соседних хозяйствах, жили еще лучше. И пожелали его односельчане: давай и нам новые высоты! Ох, уж эти новые высоты!.. Наверное, именно о них подумал отец, когда сказал матери:

«Новый председатель и с образованием, и по специальности агроном…»

Мать ничего не ответила. Разве не знала она, с каким трудом выводил ее муж под документами свою фамилию? А деловых документов с каждым днем становилось все больше, хозяйство развивалось, цифры из единиц и двух нулей достигли таких величин, что даже в глазах рябило. Химикаты, машины, севооборот, новые сорта пшеницы, коксагыз — попробуй разберись во всем, наладь, дай совет. И не только сам разберись, а и людям растолкуй.

В тот незабываемо грустный вечер отец и мать сидели за столом и долго говорили обо всем этом, вздыхая, с печалью и тревогой. На следующий день отец повеселел — его назначили бригадиром. Так он и остался на своем посту до прихода фашистов.


Теперь вот сидит перед ним, Иваном, Циклоп, сверлит его единственным глазом и спрашивает: «Послушай… а чего это твоего отца перед войной сняли с должности председателя колхоза?..»

— Не знаю, — сказал Иван. А что он должен был ответить? Разве этот поймет, поверит? — Отец просто не справлялся, малограмотный…

— Ты так думаешь? — сверкнул глазом Вольф. — Ошибаешься! Твоего отца сняли потому, что ему не доверяли. Им надо было поставить партийца…

Следователь умолк, наблюдая, какое впечатление произвело на Ивана его сообщение, потом, чтобы подлить масла в огонь, как бы между прочим, прибавил:

— Комиссарские сынки и сынки партийцев не ездили на велосипеде, сделанном из прялки.

Вот теперь можно помолчать, подождать немного: после доброго посева должна быть и хорошая жатва. Этот крутолобый гречкосей, настойчивый и упрямый, как вол, получил достаточно пищи для раздумий, пусть кое-что вспомнит, пусть подумает, а он, Пауль Вольф, может и подождать.

Вольф посмотрел на юношу и оцепенел: Иван Сацкий насмешливо и открыто улыбался…

…Наступила холодная снежная зима.

Старые люди говорили: таких морозов, таких снегов никто и не помнит. Стонала, раскалываясь, земля, в холодном воздухе носились тысячи белых иголок, безжалостно обжигая лица. Снегу навалило столько, что занесло дороги, улицы, а хаты замело по самые дымоходы.

Для немцев такая суровая зима была настоящим наказанием: без теплой одежды, не привыкшие к холодам солдаты обмораживали руки, ноги, щеки и носы. Вояки, еще совсем недавно грозившиеся завоевать весь мир, теперь были похожи на чучела. Они отяжелели от одеял и ряден, в которые закутывались в мороз, в свирепую пургу, на головах у них торчали островерхие башлыки и теплые женские платки.

Рыскали полицаи по хатам, забирали шерстяную и меховую одежду: шапки, кожухи, шарфы, перчатки, валенки, даже женские очипки[21].

Известие о разгроме немецкой армии под Москвой молниеносно пронеслось по земле. Его отзвук докатился и до Лубен. Всячески скрывали оккупанты свое поражение под Москвой, безжалостно карали за распространение «панических» слухов. Однако слухи эти ползли и не обходили ни одного жилища. Кто-то видел, как везли ночью эшелон раненых и обмороженных, кто-то прочитал на базаре листовку, в которой было сообщение Советского Информбюро.

Листовки, маленькие, написанные от руки на страничках ученических тетрадей и непременно с красной звездой в конце и с лозунгом «Смерть немецким оккупантам!», начали появляться в Лубнах недавно, но все чаще и чаще. То где-то их на столбе увидят люди, то на заборе, то на воротах. Полиция срывала листовки, устраивала засады, но еще никому не удавалось схватить подпольщиков. Дело дошло до того, что антифашистские листовки стали наклеивать даже на дверях немецкой комендатуры и возле гестапо…

…Пока Анатолий находился в Хорольском лагере для военнопленных, в их доме не стало многих жильцов. Исчезли семьи Песькиных, Родзинских, Слютовых. Анатолий спросил мать, где они. Она только сокрушенно покачала головой, и он обо всем догадался… Позже стало известно, что гитлеровцы забрали всех евреев и расстреляли в противотанковом рву.

Сразу же в опустевших квартирах поселились солдаты. Заняли они и квартиру, где когда-то жили Песькины, соседи Анатолия. Солдаты заставили мать за мизерную плату убирать их комнаты, стирать белье, а иногда и готовить пищу, чаще всего варить или жарить кур, уток, гусей.

Анатолий присматривался к новым соседям. Он имел возможность хорошо изучить их. Оккупанты были похожи друг на друга не только тем, как вели себя, как и что говорили, а будто и внешне. Кроме одного. Этот был черный, обросший и худой, словно борзая. Даже форму носил не такую, как все солдаты: какие-то широкие штаны навыпуск, длинный, зеленоватого цвета френч, на голове не то фуражка, не то пилотка с козырьком. Никогда он не хвастался победами Германии в войне, никогда не бывал пьяным, не ходил по домам и не приставал к женщинам. Еду, которую ему выдавали на кухне, всегда приносил в котелке, другой пищи себе не готовил. Анатолий не раз видел, как над ним подтрунивали солдаты. Он же не обращал внимания, молчал и только хмурился.

— Странный субъект, — сказал однажды Анатолий другу, когда тот зашел к нему.

— Ты о ком? — не сразу понял Борис.

— Посмотри, вон он.

Борис посмотрел в окно. Солдат в широких рыжих штанах шагал по двору, заметая штанинами снег. Потом зашел в уборную и заперся.

— Минуточку, — сказал Борис и выскочил во двор.

Он незаметно подошел к уборной и накинул на дверь железный крючок. Потом вернулся, улыбаясь.

— Пускай посидит немчик в уборной, пускай понюхает немного одеколону…

— Ты с ума сошел! — рассердился Анатолий. — Зачем тебе это? Сорвет дверь, начнет стрелять… Такую панику подымет!

— Не такой он глупый, чтобы подымать шум. Кто захочет, чтоб над ним посмеялись?..

Солдат подергал дверь, но она не открывалась. Тогда он толкнул сильнее, крючок заскрипел, но дверь не поддалась. Солдат, по-видимому, рассердился, потому что с такой силой ударил в дверь, что та едва не сорвалась с петель. Левая сторона шаткого нужника, как называют в Лубнах все уборные, осела в яму, посыпалась земля. Солдат умолк.

— Смотри, он замер на месте, — усмехался Борис. — Погляди, раздумывает, прикидывает, что ему лучше делать: оказаться вместе с нужником в яме или на помощь позвать… Сейчас увидим, что будет дальше.

Подождав немного, солдат вдруг заорал. Он кричал на каком-то непонятном языке; единственное слово, которое с трудом разобрали ребята, было «бандит». Потом пошла немецкая, русская и украинская брань:

— Доннер веттер! Черт! Сатана! Свинья! Швайн!..

Это был чудовищный поток брани и проклятий, это был крик оскорбленного и испуганного человека, у которого наконец лопнуло терпение.

Борис не пускал Анатолия, просил еще подождать, но он не послушался, вышел во двор и открыл дверь.

— Дракул!..[22] Бойкот!.. Кто ето зделал?

Анатолий пожал плечами. Солдат долго еще бранился, потом немного успокоился и, подойдя к юноше, произнес:

— Бун[23] пасан! Как твой имя?

— Анатолий.

— Анатолин! Бун! Бун украинен. Карош! — Он ударил себя в грудь, похлопал по животу. — Румун! Букурешти! Товарищ! Бун! Бун! Инцелег?..[24]

Так Анатолий, а со временем и Борис познакомились с румынским капралом Ионом Паулеску. И на самом деле Паулеску был чудной: делился с ребятами сухарями и супом, включал для них небольшой приемник, настраивал на Бухарест и, услышав родную песню, задорную и веселую, похлопывал себя по животу и на весь дом кричал:

— Букурешти! Бун!..

Приемник был советский, по-видимому, немецкие солдаты выкрали его где-то на разграбленном складе или в каком-то нашем учреждении. Анатолий и Борис только облизывались, когда, настраивая волны, Ион вдруг попадал на Москву, но попросить его послушать Москву ребята не осмеливались.

И все же находчивый Борис и здесь выручил.

Однажды, когда ребята сидели в комнате у Паулеску и слушали его родные мелодии, капрала вызвал немецкий солдат. Из квартиры вышли вместе. Борис заметил, что дверь осталась незапертой, незаметно проскользнул в комнату Иона и вынес оттуда карабин.

— Для чего он тебе? — удивился Анатолий. — Да ты знаешь, что за это будет?

— Увидим, — уклончиво ответил Борис и улыбнулся. — Ты думаешь, капрал и теперь подымет бучу? Все обойдется тихо и мирно.

Он спрятал карабин под матрац, сел на стул и положил ногу на ногу.

— Вот увидишь, сегодня мы будем слушать Москву, — сказал Борис. — Могу даже дать честное пионерское…

Вскоре ребята увидели, как возвратился капрал. Он прогремел тяжелыми сапогами по ступенькам, хлопнул дверью. Они слышали, как он насвистывал в квартире родные мелодии, как что-то передвигал, по-видимому, готовился идти на дежурство. Но вдруг песня оборвалась, стало тихо, потом раздался вскрик.

— Давай поиграем, — сказал Борис и взял с тумбочки шахматную доску. Быстро расставил фигуры, сделал ход пешкой и прибавил: — Теперь тебе ходить, Толя!

Через минуту вопль повторился, стукнула дверь, загрохали сапоги по ступенькам, на пороге появился перепуганный Ион Паулеску.

— Капут!.. Ой, ой!.. — отчаянно простонал капрал. — Герман меня пах-пах!..

Схватил Анатолия за плечи:

— Спасай, Анафтолин! Карабин! Нет карабин… Ой, ой… Разбой[25] не бун, не карош! Спасай, Анафтолин! Я пропал…

— Минуточку! — попросил Борис и показал капралу палец. — Одну минуточку. Иди домой и жди. Мы поищем.

Ребята заперли квартиру на ключ, обошли квартал, вернулись, забрали карабин и постучали к Иону. Тот их ожидал. Увидев свой карабин, он обрадовался, словно ребенок. Достал из вещевого мешка галеты, сахар, угостил ребят. Потом включил приемник, настроил на Бухарест.

— А Москву можно? — сощурил глаза Борис.

— О-о, Москва нет! — покачал головой капрал. — За это герман пах-пах! О-о, Москва нет, нет!..

— Нету ж немца… Нету… Никс… Давай Москву, — настаивал Борис. — Хоть немного, тихонько…

Капрал уступил. Настроил приемник на Москву.

Радиостанция как раз передавала очередное сообщение Совинформбюро. В нем говорилось о великой победе советских войск под Москвой. Пока ребята, затаив дыхание, слушали передачу, Ион дежурил у окна, из которого хорошо был виден вход в дом.

Как только диктор закончил читать сообщение, они, забыв даже поблагодарить капрала, выбежали из квартиры. Им не терпелось поделиться с кем-нибудь радостной вестью. Ведь за последнее время гитлеровцы только и знали, что хвастались: «Москва капут! Москва капут!..» Вот и докапутились!..

Анатолий потащил Бориса к себе домой, ему хотелось прежде всего сообщить приятную новость матери. Но матери дома не было — еще не пришла из больницы, где она и теперь работала.

— Пойдем на улицу, — предложил Борис. — Там встретим кого-нибудь из знакомых, расскажем, а он еще кому-нибудь передаст. К вечеру весь город узнает…

— Пойдем, — согласился Анатолий. Уже подошли к двери, как вдруг он что-то вспомнил, остановился. — Послушай, Боря, а зачем нам идти на улицу? Давай напишем листовку или несколько листовок… Конечно, надо несколько и обязательно расклеить всюду. Так будет лучше…

— Правильно, — одобрил Борис. — Я почти все запомнил, что передавали. Садись и пиши, я буду диктовать.

Сначала составили текст листовки на старой, порыжевшей газете, которая лежала на подоконнике. Потом Анатолий взял ученическую тетрадь, разорвал ее на отдельные листы, и ребята начали набело переписывать. Внизу под текстом рисовали красным карандашом маленькие звездочки. Когда мать Анатолия вернулась домой, уже были готовы шесть листовок. Три листовки Анатолий отдал Борису, три оставил себе.

На второй день весь город знал о первом серьезном поражении немцев под Москвой.

С тех пор ребята стали часто навещать Паулеску. И почти после каждого посещения румынского капрала в Лубнах стали появляться листовки, написанные на страничках из ученических тетрадей и с неизменной красной звездочкой внизу.


Все больше неистовствовала полиция. И было из-за чего. Кто-то вечером встретил на улице переводчика из комендатуры и так избил его, что тот едва дополз домой. Гитлеровцы наградили предателя Курыша, дежурного депо, коровой, а на следующий день Курыш нашел свою корову сдохшей. Из пересыльного лагеря для военнопленных убежало несколько человек, и ни одного не удалось задержать… На перегоне Лубны — Гребенка кто-то подложил под рельсы динамит, регулярно появляются листовки…

Чаще стали облавы, ночью по улицам мчались автомашины с притушенными фарами — это везли на расстрел коммунистов и комсомольцев.

А тут еще новость: с наступлением тепла в лесах Полтавщины появились партизанские отряды. Заявили они о себе смелыми и неожиданными налетами на вражеские обозы, на склады с боеприпасами, на железнодорожные станции. Взлетали в воздух мосты, горели на дорогах автоцистерны с бензином…

На головы местного населения посыпались приказы и объявления гитлеровских властей. В одном объявлении обещали большое вознаграждение тем, кто выдаст партизан, в другом — грозили смертной казнью за бродяжничество, в третьем — превозносили работу и условия жизни в Германии. Однажды люди прочитали постановление управы о том, что на работу привлекаются дети от десяти до четырнадцати лет.

Загрузка...