В начале XVII века возникли противоречия между любителями природы, теми, у кого не осталось никаких иллюзий, моралистами, с одной стороны, и придворными, кокетками, эпикурейцами – с другой… И спор шел вот по какому странному вопросу: должен ли честный и порядочный человек, стремящийся сохранить в неприкосновенности благородство своей души или, по крайней мере, желающий вести независимую, свободную от всякого принуждения жизнь, предпочесть деревню городу? Что ему следует для себя выбрать: сельские покой и волю или суматоху и кабалу Двора? бедность и лишения или славу и богатство, которые добываются амбициями, умноженными на низость?
Популярность «Астреи»[1], триумф театра пасторалей, возбуждая у толп поклонников этого направления жажду добровольного изгнания в поля и преображения в персонажей эклог, тех самых персонажей, над которыми так славно поиздевался Шарль Сорель[2]в своем «Пастухе-сумасброде», и стали одной из причин этого противоречия.
Салоны наполнялись спорщиками, а книжные лавки – изданиями, где аккумулировались аргументы в пользу той или иной стороны. В ту самую пору, когда одни трещали не умолкая, а другие ломали перья, доказывая свою правоту, поэт-зубоскал Дю Лоран прислушивался к страстным речам в салонах и перелистывал тома, так или иначе трактовавшие щекотливую тему. Было ли у него собственное мнение по этому вопросу? Нам этого не узнать никогда. Он просто наблюдал и добросовестно регистрировал в памяти открывавшуюся ему картину нравов, остерегаясь высказываться «за» или «против», поддерживать ту или иную из воюющих сторон. А потом, по возвращении в свой кабинет, оставшись в одиночестве, видимо, испытывал лукавое удовольствие, воспроизводя на страницах своих сатир схватку защитника деревенских услад с апологетом городских удовольствий, околдованным прелестью Парижа. И если верить Дю Лорану, вот примерно как утверждал каждый из них свою правоту.
– Париж?! – восклицал поклонник сельских красот. – Только не говорите мне о Париже, об этом дьявольском городе, где беснуются орды демонов! Какое разумное существо останется в целости и неприкосновенности, у кого не угаснет рассудок в этом содоме, в этом грохоте, можно ли выжить, вдыхая зловоние этого ада, шлепая по грязи – по уши в нечистотах? Извольте-ка прогуляться по его мерзким улочкам! Только не забудьте, что на вас в любой момент может свалиться кусок кровли или доска от лесов! А если вам удастся избежать этой опасности, вас будет подстерегать еще большая: попросту оказаться раздавленным повозками или погибнуть от удушья, будучи затиснутым между мешками двух грузчиков, затесавшихся в гудящую, обезумевшую толпу! Скажете, и этого не случилось? Что ж, найдется еще немало неприятностей на вашу голову: пожар, к примеру, один из тех, что то и дело пожирают эти городские дома… Ах, так вы надеетесь, по крайней мере, ночью насладиться тишиной и покоем? Оставьте эту надежду! Ни один парижанин не рискнет похвастаться тем, что, возвращаясь с бала или из театра, способен уберечь свои пожитки, свои драгоценности, даже – свою жизнь, когда на него нападут какие-нибудь жулики, мошенники, подонки, которые кишмя кишат на каждом перекрестке этого места погибели, этого пропащего города! Таков Париж. И потому – долой из Парижа, да здравствует моя милая деревня!
– Нет в моей деревне ни крикунов, ни злопыхательства, ни грязи, ни мерзких запахов: тишина и благодать, – продолжает приверженец сельских прелестей. – Ни тебе искусства, ни дурацких церемоний. Здесь царят простодушие, невинность, здесь все просто и ясно. Вы понапрасну станете искать в деревне этих спесивых и наглых господ, которые так и норовят оттоптать вам ноги, этих тщеславных молодчиков в бараньих завитушках, что докучают вам своей модой и отравляют воздух своими духами, этих болтливых педантов, которые прожужжат вам все уши своими нудными речами… И женщины у нас не тратят время на то, чтобы наставлять рога муженькам, а мужчины – на попойки в кабаках… Какие славные люди – наши крестьяне! Не угодно ли зайти в любую лачугу? «Да пошлет вам Господь счастья и удачи», – такими словами встретят вас у порога. «Как поживаете, как себя чувствуете? Если не успели поужинать, поужинайте вместе с нами!»
Цирюльник, у которого всегда наготове доброжелательная улыбка, и кюре, у которого всегда наготове добрый совет, – вот пастыри этого стада. Пусть даже второй не всегда разбирается в Библии и еще меньше – в истории, зато с какой любезностью, восхваляя достоинства вина, он нальет вам легкого кларета, сделанного из выращенного им же винограда! И вот так вот, перемежаясь прогулками и чтением, мирно потечет жизнь в деревне, а по воскресеньям вместе с певчими в храме каждый воскликнет: «Господи, спаси и сохрани!» и каждый воспоет Ему хвалу, возблагодарит за то, что бережет его, грешного…
– Ну и на здоровье, господин сельский житель! – ответит ему воздыхатель Парижа. – Ну и наслаждайтесь сами своими красотами! Видел, видел я вашу деревню, проезжая мимо. Ничего не скажешь, настоящее чистилище! Кто это выдержит? У ваших крестьян – каменные лица, у дворян – постные физиономии, и у всех повадки черепах, с трудом передвигающихся под тяжестью панциря… Там у вас удавятся за медный грош, а если кто нацепит лишний бантик на платье или у кого заподозрят пудру на носу, – скандалов не оберешься. Хотите поразвлечься? Созерцайте деревья, смотрите, как куры несутся или гуси шлепают по болоту, – ничего, кроме этого, все равно нет! Одолевает жажда поговорить с приятным собеседником? Как же! Все разговоры вертятся вокруг коров, свиней, лошадей, собак, зайцев и пахоты… Нет, господин сельский житель, дерьмо эта ваша деревня, там только и думаешь, как убить время, чтоб самому не подохнуть от скуки!
Конечно, вы, в свою очередь, можете сколько угодно поносить Париж, ненавидеть его, питать к нему отвращение… Но на самом деле – «на свете есть Париж, и только он один, и только в нем одном – собранье всех миров»! Да, здесь можно встретить людей любой национальности. Именно здесь, в Париже, для тех, кому повезло сюда попасть, воздвигнуты Лувр – обитель богов; Дворец правосудия, где красноречие течет рекой; Сен-Жерменская ярмарка со всеми, какие только можно представить, играми и развлечениями; Новый Мост – родина смеха… Именно в Париже разбиты сады с аллеями, где влюбленные и поэты грезят в сени деревьев под шепот струй… И в этом раю, искрящемся женскими улыбками, царят радость и независимость! Никогда здесь не встретишь существа, на которое тебе было бы неприятно смотреть! Никогда время не тянется долго! Зря стараетесь, господин ипохондрик, сколько бы вы ни ругали шум и суету большого города, сколько бы ни ссылались на его опасности, мне эти опасности просто смешны!
«И я получаю больше удовольствия от грохота карет,
чем мог бы получить, попав на свадьбу…
А если вам требуется, чтобы я сказал вкратце обо всем, – пожалуйста:
Париж так очарователен и так сладостен,
что уехать отсюда захочешь только на небеса…»
Таким вот образом, при посредничестве господина Дю Лорана – как правило, он выступал в роли строгого судьи, а в данном случае – язвительного стихоплета, – мы и можем выяснить, какие, благоприятные или не слишком, мнения высказывали о своем городе парижане, современники Людовика XIII.
Тот, кто поверит в абсолютную искренность вышеизложенного, сильно ошибется. Потому что даже страстные поклонники этого города зачастую проклинали его за то, как трудно там жить, в то время как ярые хулители, пусть и удалившись в деревню, продолжали гордиться Парижем, превознося его как самый большой, самый населенный, самый роскошный город мира и с трудом переживая брань, обрушиваемую на него толпами иностранцев, приезжающих туда подучиться или поразвлечься. На самом деле иностранцам этим и в голову не приходило критиковать Париж. Для какого-нибудь Томаса Кориэйта, какого-нибудь Дэвити, каких-нибудь Зинзерлинга или Эвелина, описавших свои путешествия во Францию, Париж оставался «Городом Городов», чем-то вроде Земли Обетованной, где время протекало в непрекращающихся восторгах.
Остережемся верить опрометчивым высказываниям любых записных болтунов, которые швыряются направо и налево то хвалой, то хулой. Париж, что открывается нам в свете сохранившихся от тех времен архивных документов, никакой не ад и никакая не Земля Обетованная. Он проступает из прошлого скорее живописным, чем величественным, а главное – весьма далеким от своих привлекательных для взора «портретов», выполненных, к примеру, художниками Матье Мерианом в 1615-м и Франсуа Уаяном в 1619 г. в виде больших по размеру и забавных по содержанию гравюр.
Кажется, ни один город не предлагал взгляду приезжающего более радующих глаз пригородов. Плодородные равнины, засаженные огородными культурами, перемежались с холмами и пригорками, увенчанными виноградниками и рощицами… А на иных были выстроены ветряные мельницы с проворно крутящимися крыльями… Из буйной зелени проступали хорошенькие деревеньки и приятные на вид хутора, виднелась бесконечная цепочка выстроенных для себя парижанами загородных домиков, окруженных красивыми садами и струящимися водами. Но стоит вам миновать эту сельскую зону, и пейзаж резко изменится. Обширные пространства пастбищ и другие описанные выше красоты уступят место собственно пригородам: местечкам, состоящим в основном из строений с палисадниками, всякого рода кабачков и таверен, где в теплое время года парижане развлекаются, играя в шары, камешки или кегли, попивая кисловатое местное винцо.
А за этими будто приклеившимися к крепостным стенам предместьями, пока еще вдали встанет и сам Париж, вознося к небу крыши сгрудившихся по сторонам узких улочек домов и шпили сотни церквей. И путешественник вскрикнет от восхищения, глядя на величественную, грандиозную панораму города, и его восторги не уймутся, пока он не двинется в путь снова и – по мере приближения к Парижу – не станет все сильнее и сильнее ощущать, неприятно этому удивляясь, какой-то отвратительный, тошнотворный запах. Исходит эта вонь из рвов, переполненных всякой гнилью, объедками и мусором, и от свалок, образующих вокруг городских стен – снаружи, но весьма близко к ним, – как бы пояс из трясины, в которой вязнет нога. И вот так, погружая фундаменты домов и прочих строений в бесконечно вздымающуюся вверх магму собственных экскрементов, столица лживо изображала себя на своем гербе в виде серебряного корабля, плывущего по лазурной волне…
Могло показаться, будто отмеченные вехами башен и башенок старинные крепостные стены способны надежно противостоять атакам врага. На самом деле защита была иллюзорной, потому что укрепления к тому времени уже превращались в руины. Они могли послужить скорее для устрашения, чем для обороны, и вы тщетно искали бы хоть одну пушку на всем их протяжении. Вынужденные поддерживать оборонительные сооружения в более или менее приличном состоянии, господа эшевены только и могли что бурчать в свои бороды бранные слова, когда им приходилось урезывать ради сомнительной возможности восстановить эту рухлядь и без того тощий бюджет.
Обойдя крепостные стены – такие воинственные и весьма добродушные одновременно – по кругу, вы заметили бы в них находящиеся на разных расстояниях одни от других шестнадцать ворот, соответствовавших шестнадцати дорогам, по которым к Парижу могли проехать кареты. Дороги эти шли от границ государства, от портов, из провинций, из предместий, и по ним в сторону столицы двигались длинные повозки типа дилижансов с пассажирами из разных краев, тяжело нагруженные телеги, почтовые кареты и громадные обозы поставщиков продовольствия для парижан. Городские ворота представляли собой большие полуразрушенные строения, часто уже лишившиеся обратившихся к тому времени в прах подъемных мостов и перегороженные прилавками мясников, что, естественно, сильно затрудняло въезд в город и выезд из него. По обе стороны от собственно ворот в выкругленных стенах располагались галерейки, кабинки и сторожки, где бок о бок несли вахту привратники, акцизные служащие, следившие за тем, чтобы не упустить момента, когда придется брать ввозную пошлину, и солдаты городского ополчения. Потому что нельзя же врываться в столицу, будто это крытое гумно! Любой иностранец, любой торговец, желавшие попасть в Париж, должны были, во-первых, предъявить документ, удостоверяющий их личность, во-вторых – уплатить налог на ввоз товаров, определенный королевскими указами. И только после того, как все эти формальности были соблюдены, перед ними расступалась стена из пик и алебард и они могли беспрепятственно проникнуть наконец в город для того, чтобы – в первом случае – удовлетворить свое любопытство, а во втором – осуществить желаемые сделки. Вот тогда-то перед ними и открывалась столица мира, где, с бесконечной снисходительностью поглядывая на хозяев и гостей, царила богиня Свободы.
Так выглядел скрывающий за внешним величием свои раны, свои язвы и свою истинную немощь Париж в эпоху Людовика XIII. Изнутри же он обнаруживал, как мы увидим позже, и другие, еще более разительные контрасты. И нам представляется интересным, прежде чем приступить к их описанию, показать читателю некую странность в самом, так сказать, физическом строении города. Он не представлял собой в то время, как можно было бы подумать, никакого единообразного урбанистического блока, это был сплав, слияние разнородных элементов с разным общественным укладом: города в прямом смысле слова и обширных кварталов, островков или доменов – как религиозных, так и военных. Их было до двадцати, и все эти домены (их условно можно было бы назвать еще «ленными владениями») находились внутри пространства, ограниченного по периметру городскими крепостными стенами, но существовали независимо от города, пользуясь правом вершить правосудие по собственным законам, разрешая крупные, средние и мелкие дела и даже вынося смертные приговоры, осуществлять самоуправление, взимать налоги и пошлины, иметь свои собственные полицию и таможню. Сите, расположенный на острове с таким же именем, на священной земле древнего поселения паризиев – Лютеции; Сите, которым управляли Парламент, заседавший в специальном Дворце с весьма неприветливыми башнями, и высшее духовенство – из-под сводов кафедрального собора; Сите и Университет, включавший, кроме Сорбонны, еще и шестьдесят коллежей, населенный погуще, чем муравейник муравьями, бесчисленными книжными торговцами и типографами и подчинивший себе к тому же предместье Сен-Жак или латинский квартал, считались самыми внушительными из всех доменов[3].
Сам город был поделен – и в этом случае при разделе территории в первую очередь учитывались интересы религии – на сорок восемь приходов, во главе каждого из которых стояли священник и церковный староста, ктитор. В свою очередь Париж делился на шестнадцать гражданских кварталов, где власть Шатле сосуществовала с властью мэрии. Власть Шатле, иными словами – полиции, осуществлялась при посредстве комиссаров; мэрия – при помощи «квартиньеров» (quartiniers), или квартальных начальников и полковников городского ополчения, – исполняла административные и военные функции.
И во всей этой немыслимой путанице ленных владений, кварталов и приходов существовало население Парижа, которое в то время насчитывало приблизительно пятьсот тысяч человек постоянных жителей. В зависимости от времени года и обстоятельств цифра эта могла увеличиваться на двадцать пять-тридцать тысяч: примерно столько иностранцев и провинциалов прибывали сюда; первых привлекала слава Парижа как столицы роскоши и удовольствий, вторые наведывались к родственникам, улаживали дела, главным образом судебные. В 1637 г. вся эта людская масса распределялась так: постоянные обитатели столицы жили в шестнадцати тысячах восьмистах девятнадцати домах, не считая особняков, монастырей, академий, больниц и так далее[4]; гости – в восьмидесяти двух гостиницах, трактирах, монастырских приютах и тридцати шести меблирашках, буквально задыхаясь в узких неудобных конурках, делавших существование в них мучительным. Впрочем, и тех постоянно не хватало.
Поскольку население непрерывно росло, городу по мере его роста ничего не оставалось, кроме как распространяться на предместья, прежде всего, вновь открытые, как Сен-Жермен, Сент-Оноре и Монмартр, – то есть выходить за крепостные стены, где было трудно и даже невозможно решать какие-то дела, где не было никаких средств коммуникаций, никаких удобств, а следовательно, никто туда особенно не стремился.
В центральной части города для того, чтобы хоть как-то разрешить проблему нехватки жилья, использовали все до последнего места «стройплощадок», вплоть до каменных мостов, которые застраивали домами в два ряда. Кроме того, вопреки королевскому запрету, возводились здания и на крепостных стенах, и на «берегах» окружавших город рвов, и даже в пределах древних кладбищ, прямо на склепах Св. Гервасия или на кладбище Невинно убиенных младенцев, а чаще всего новостройки сводились к реконструкции тех домов – правда, весьма многочисленных, которые грозили обрушиться.
Если верить Антуану де Шаварланжу, который ручается за свои данные, приведенные в составленном им первом путеводителе по Парижу, выпущенном в XVII веке для иностранцев, к 1639 г. в столице насчитывалось шестьсот улиц. Из этих шестисот улиц всего несколько, да и то с трудом, можно рассматривать в качестве улиц в современном понимании этого слова: ширина самых больших не превышала пяти-восьми метров. Это улицы Сент-Антуан, Тампль, Сен-Мартен, Сен-Дени, Монмартр и Сент-Оноре на правом берегу Сены, а на левом – улицы Сен-Жак, Ла-Арп и Дофина. Все они вели к городским воротам, а улица Бариллери пересекала остров Сите. Вокруг этих «проспектов», вытекая из них, пересекаясь между собой в невероятно запутанном лабиринте и огибая или протыкая насквозь кварталы домов и домишек, располагались заваленные всякой гнилью извилистые улочки и тупики шириной от полутора до трех метров.
Вдоль этих улиц и проулков, проложенных по плохо выравненным территориям и потому то и дело взбиравшихся вверх и сползавших вниз, справа и слева стояли возведенные с грехом пополам дома, часто поставленные наперекосяк; от этого линия, по которой они выстраивались, выглядела весьма своеобразно и даже причудливо. Иногда эти дома были каменными, иногда – деревянными, Деревянными чаще, чем каменными, но внешне фасады мало чем отличались друг от друга. Скученность населения, равно как и дефицит свободных площадей для застройки, диктовали подрядчикам и каменщикам, которым поручалось строительство, свои условия, что и привело к появлению на улицах Парижа в основном так называемых доходных домов, тянущихся в высоту скорее, чем расползающихся в ширину, и способных обеспечить жильем максимальное количество съемщиков. Как правило, такие дома строились шириной в пять метров и очень редко занимали на улице место протяженностью от шести до двенадцати метров. Они обычно состояли из нескольких четырехэтажных корпусов: главный выходил на улицу, остальные – во внутренний двор. Каждое строение венчала уродливая крыша, на которой с громадными каминными трубами соседствовали разбросанные там и сям бесчисленные жилые надстроечки и мансардочки. Дома были многооконными, войти в них можно было либо через широкие ворота, либо через узенькие калитки, а то и через лавчонки (от одной до шести на каждый дом), окна которых, где располагались «витрины», часто были выкруглены сверху. Из-за того, что все фасады, как правило, были перекошенными – нормальная для той эпохи конструкция, – казалось, будто удержать дома в вертикальном положении можно, только обеспечив их сзади надежными подпорками. На многих зданиях, прямо посреди этих скошенных фасадов, сделаны были выступы, весьма напоминавшие раздутое брюхо.
И вот такие однотипные, непрочные[5], быстро разрушающиеся, неприглядные с виду дома быстро размножались по всему Парижу, давая приют когда одному или нескольким нанимателям, когда – в многонаселенных кварталах (Сен-Жак-де-ла-Бушери, предместье Сен-Марсель) – целым ордам бедняков, которыми управляли главные «квартиросъемщики». На некоторых улицах (Фоссе-Сен-Жермен-л'Оксерруа, Сен-Тома, Лувра, Пти-Шан, Кинкампуа, Тампль и других) доходные дома перемежались с частными особняками, а другие – более узкие, к примеру, такие, как аристократическая улица Венеции (шириной в полтора метра) – такие же доходные дома превращали в мрачные ущелья, позволявшие их обитателям увидеть меж коньков крыш разве что крошечный клочок неба.
Вот и получалось, что парижанам из-за высоты их домов[6]и узости улиц, на которых жили, доставалась в их жалких комнатушках, где приходилось целый день сидеть с зажженными светильниками, лишь малая толика воздуха и света. И только те, чьи окна выходили на набережную Сены, могли считать себя счастливчиками, потому что река обеспечивала им и благодатные лучи солнца, и живительный ветерок. Другие, которым повезло меньше, те, кто вынужден был существовать в сумеречной и удушливой, пронизанной зловонием атмосфере, постоянно переезжали с места на место в поисках уголка, где они наконец смогли бы и насладиться видом на открытое пространство, и надышаться вволю.
К несчастью, подобными привилегиями имели возможность воспользоваться только те, кто искал и нашел себе кров во «внешних» предместьях Парижа. Внутри городских стен дышать было нечем во все времена: потребностью в свежем воздухе приходилось жертвовать из-за необходимости строить и строить, ведь население постоянно увеличивалось. Конечно, были – и обширные – «места для прогулок», в большей или меньшей степени способные решать проблему вентиляции города: Люксембургский сад, Арсенальский, Тюильри, бульвары Сент-Антуан и Ла Рен, аллеи Королевы Маргариты и Пре-о-Клер… Но именно «способные решать», а не «решавшие», потому что все они были расположены по периферии. В старых кварталах чуть ли не по пальцам можно было сосчитать количество садов, разбитых горожанами[7], сеньорами или священнослужителями[8], и только эти сады обеспечивали хоть какие-то свободные пространства среди скопления (если не нагромождения) домов. В общем, циркуляцию воздуха в Париже того времени можно было наблюдать лишь в весьма немногочисленных местах. Это были несколько образовавшихся уже в ту эпоху площадей и перекрестков больших улиц: паперть Собора Парижской Богоматери; место переправы, часто занимаемое ярмарками; Гревская площадь, расположенная перед зданием старого муниципалитета, тесная, неровная и постоянно наводняемая торговым людом, нахлынувшим с Винного пути (Etape au vin) и из ворот Сен-Поль; Королевская площадь и площадь Дофина, одна с четырех сторон, другая с трех окруженные постройками; площадь Мобер – просто перекресток, где сходились улицы, по которым текли реки прохожих; всякий вход на мост и выход с него; площадки перед церквами, занятые рыночками, работавшими когда два, а когда три раза в неделю.
Разумеется, ни этих незначительных, с современной точки зрения, по размерам площадей, ни этих перекрестков, где встречались один узкий проулок-ручеек с другим, еще более жалким на вид, было недостаточно, чтобы оздоровить атмосферу Парижа. От улиц в этом смысле толку никакого ожидать не приходилось. Были они широкими или подобны туннелям – на всех стояла одинаково нестерпимая вонь: экскременты и отбросы пополам с болотной гнилью. И если дул ветер, то и он вместо того, чтобы рассеивать ядовитые испарения, напротив, распространял эти «дивные ароматы», поднимая их на своих крыльях – от этажа к этажу – до самых крыш.
В 1604 г. маленький – трехлетний – принц Луи, будущий Людовик XIII, проезжая из замка Сен-Жермен в Париж через предместье Сент-Оноре – квартал новый и куда лучше вентилируемый, чем внутригородские, старинные кварталы – сразу же почувствовал, как веет затхлостью от вод ручейка, вдоль которого двигалась карета, и наморщил нос.
– Маманга! – обратился он к своей гувернантке, мадам де Монгла, подетски переиначивая ее трудную фамилию. – Как тут дурно пахнет!
Для того чтобы дитя не лишилось чувств, пришлось сунуть ему под нос платочек, пропитанный уксусом. Скажете – восприятие капризного ребенка? Ничего подобного! Гораздо позже, уже став взрослым, Людовик по-прежнему страдал, вдыхая тлетворные миазмы, доносившиеся до его окон от вонючих дыр на набережных и из окружавших Лувр рвов, и постоянно старался сбежать из зачумленного города на лоно природы, где можно было по крайней мере проветрить легкие.
Никто лучше этого короля не понимал горестных стенаний его подданных, вынужденных дышать кошмарной вонью. Чтобы избавить несчастных от запаха, который источала грязь, сплошь устилавшая почву Парижа, Людовик XIII неоднократно приказывал реорганизовывать службу, отвечавшую за уборку мусора и до тех пор оказывавшуюся абсолютно не способной справиться с этим злом. Работники службы не находили иного средства лечения «болезни», кроме увеличения протяженности мостовых. Им удалось вымостить блоками песчаника довольно крупного размера, булыжниками или просто щебенкой все проезжие дороги и торговые пути, но отнюдь не жилые улочки, которые окончательно превратились в места сбора зловонных нечистот. Но, с другой стороны, среди указов короля появился и такой, что предписывал создать целую армию мусорщиков, вооруженных лопатами и тачками и призванных убирать именно улицы города, освобождая их от грязи; королевским же указом служащим в полиции вменялось в обязанность следить, как владельцы домов заботятся о том, чтобы территория перед их строениями ежедневно подметалась и даже отмывалась, причем уклонение от этой повинности грозило штрафом. Были введены специальные пошлины и увеличена плата за эти строения для того, чтобы покрыть расходы на мощение и уборку.
Но все громадные усилия, еще умножавшиеся опасениями перед чумой или другой заразой, оставались тщетными. Грязь и вонь не убывали. Грязь быстро покрывала заново вымощенные мостовые, и они скрывались под ее толстым слоем. Грязь сопротивлялась метле и лопате. Бессмысленно было выметать и смывать ее. Сложная смесь, в которую входили: навоз, оставленный на дорогах лошадями, ослами, мулами и прочими Божьими тварями, бесчисленными в городе и бесконечно по нему циркулировавшими; опять же навоз, но вываливавшийся из переполненных конюшен; очистки овощей и фруктов, брошенные куда придется откормщиками скота, пригнавшими его из деревни; всевозможные отбросы, чаще всего органические, ведущие свое происхождение из живодерен, боен, кожевенных и красильных мастерских; все это месиво, раздавленное колесами несметного количества повозок и разбавленное тиной, в которую превратилась вода в ручьях, ибо ручьи эти давно уже стали попросту сточными канавами, все это буро-черное месиво, как говорили современники, «шибало в нос не хуже горчицы», испуская одновременно трупный И отдающий адом серный запах…
Тот, кто освободил бы город от страшной грязи, стал бы самым почитаемым благодетелем для всех его обитателей, и они воздвигли бы в его честь храм, и они молились бы на него. Потому что не было ни единого жителя Парижа, кроме разве что самых отважных, кто не боялся бы этой грязи. Грязь разъедала одежду, от нее облупливались корпуса и днища карет, она постепенно, но неотвратимо разрушала все, на что попадала. «Руанский сифилис и парижская грязь исчезают только вместе с теми, кого они коснутся», – говорит старинная пословица. Необходимость вдыхать удушающий запах этой грязи вынудила монсеньора Альфонса дю Плесси де Ришелье, кардинала-архиепископа Лионского, примаса Галлии, который, не дрогнув, лечил больных чумой в своей провинции, отказаться от поездок в Париж даже тогда, когда его призывали туда важные дела, связанные с религией. На какие только хитрости и уловки не шли люди, чтобы избежать контакта с грязью! Дворяне приказывали седлать лошадей, для того чтобы ездить по городу. Судьи, врачи, богатые горожане взгромождались на мулов, менее зажиточные нанимали грузчиков и усаживались им на плечи. Именно грязь привела к тому, что вошло в обычай носить высокие сапоги: они спасали чулки и даже модные в ту пору короткие штаны от повреждений.
Явиться заляпанным грязью к даме, которую ты обхаживаешь? Нет, для галантного кавалера такое означало бы уронить свой престиж. Это было хорошо известно Таллеману де Рео, который, будучи влюбленным школяром, опустошал свой тощий кошелек ради того, чтобы взять напрокат лошадь и не появиться забрызганным вонючей грязью перед юной красоткой, которой он пытался навешать лапши на уши. В буржуазной среде тогда было принято ходить на балы в тонких туфлях или белых сапогах, причем обязательно должны были оставаться на виду, хотя бы полоской, шелковые чулки. Многим из «завитых», посещавших такие балы, не хватало средств на то, чтобы отправиться туда в карете. Так что же? Неужели они могли уподобиться мелким торгашам, неужели могли явиться на бал грязными как свиньи, рискуя вызвать шквал насмешек со стороны барышень? Да ни в коем случае! Голь на выдумки хитра. И они либо теснились как сельди в бочке, нанимая в складчину одну-единственную на всех карету, либо по одиночке шли пешком, надев высокие галоши, в сопровождении младшего братишки или за гроши согласившегося на это мальчишки-оборванца, который нес за щеголем его тонкие туфли или нарядные белые сапожки. Прибыв на место назначения, будущие танцоры находили укромный уголок почище в конюшне или дровяном сарае, снимали там грязные галоши и надевали праздничную обувь.
Однако случалось и так, что в доме, куда юного фата пригласили на бал, не было ни конюшни, ни дровяного сарая, способных дать приют для подобной операции. Шарль Сорель рассказывает о приключениях одного красавчика, который, не найдя себе ни носильщика, ни убежища для переобувания, вынужден был в сильном затруднении вернуться на улицу. Что оставалось делать? Пришлось устроиться на каменной тумбе, поставив рядом на землю свои нарядные сапожки. Юноша сбросил галоши, но пока он натягивал один сапог, мерзавец лакей, крутившийся поблизости, схватил второй и сломя голову помчался к дому. Наш бедолага, прихрамывая, бросился вслед с криком: «Держи вора!» и настиг его только у дверей парадной залы, куда прощелыга хотел заманить несчастного, чтобы над тем посмеялось все общество. Несчастному удалось вырвать из рук насмешника свое добро, он укрылся под лестницей, надел второй сапог, но, когда вновь появился в благородном собрании, от репутации его не осталось и следа, потому что он-де позволил себе выглядеть смешным в глазах куда более кокетливых, чем снисходительных, танцорок…
Но какие бы меры предосторожности ни принимали парижане, как бы они ни старались обезопасить себя от все нарастающей на мостовые под их ногами и проникающей повсюду грязи, – увы, все попытки оказывались тщетными. И редкие среди них могли похвастаться, будто им это удалось. В те времена улицы города, к описанию которых мы сейчас, собравшись с силами, чтобы не упустить ни одного из характерных признаков и поточнее изобразить бушевавшие на них турбулентные потоки, намерены приступить, все без исключения были, по словам достопочтенного господина Анна де Больё, «замусоренными, залитыми прокисшей мочой, заваленными отбросами, объедками и огрызками, свежим и протухшим навозом, и все это было перемешано с обычной грязью»… Между двумя шеренгами покосившихся строений с фасадами, не украшенными ничем, кроме глубоких трещин, текли два параллельных – немыслимо вонючих – ручейка, если улица была достаточно широкой, или посредине протекал один – на более узких. Полосочка земли от ручья до подножия домов, называемая «бортиком», выполняла функции нынешнего тротуара[9]. Наклон был недостаточным, и из-за этого ручьи с их мутным и зловонным содержимым елееле ползли к стокам, а то и вовсе превращались в болота. Если верить поименованному выше доблестному паломнику, который подошел к исследованию парижских клоак с дотошностью эксперта, способного проанализировать их ароматы и состав во всем их разнообразии, двенадцать из двадцати четырех стоков, как правило, были либо засорены, либо вообще обрушились, и потому, оказавшись не в силах осуществлять повседневный дренаж волны вязкой и липкой грязи, попросту выбрасывали ее наружу и рассеивали таким образом по территории города очаги инфекций.
И если бы только это! Улицы Парижа, как подтверждают и документы, исходящие из официальных источников, были не только грязными и вонючими до тошноты. Они гарантировали горожанам еще кучу неприятных эмоций и трудностей, связанных уже не с отсутствием гигиены, а с невозможностью передвижения. Действительно, независимо от времени года – с начала его до самого конца – парижские улицы были полны такого количества преград беспрепятственному проходу и проезду, что город славился своей загроможденностью никак не меньше, чем грязью и вонью. На каждом углу были поставлены невысокие каменные тумбы, на которых укреплялись цепи, использовавшиеся эшевенами для того, чтобы сдерживать натиск толпы в периоды волнений. Вдоль бортиков на большем или меньшем расстоянии один от другого стояли железные «виселицы» – для солидного размера фонарей, зажигавшихся по ночам. Казалось бы, пока все не так уж плохо… Да, но с другой стороны, невозможно назвать ни единой улицы, которую в один прекрасный день на совершенно неопределенный промежуток времени не перегородили бы либо строительными лесами, либо грудами материалов, нужных для проведения работ по мощению, канализации или разведыванию подземных источников, рядами полотняных палаток или хибарок, изготовленных из дерева, а то и камня, и предназначенных для уличных точильщиков, «холодных» сапожников или мелких торгашей…
Коммерсанты того времени вообще мало заботились о соблюдении неустанно повторявшихся предписаний полиции, поэтому мелкие торговцы, ко всему прочему, еще и устраивали на своих узких улочках настоящие пробки, так что было ни пройти, ни проехать. Они выкладывали перед лавками на столах или скамьях свой товар, защищая его от солнца, дождя и северного ветра громадными деревянными навесами; неутолимая жажда рекламы заставляла их «украшать» эти навесы или стены домов гигантскими вывесками, подвешенными к кованым конструкциям; эти железные штуки иногда выдвигались вперед на целый туаз (примерно два метра), перегораживая проезжую часть, а при малейшем ветерке издавали немыслимую симфонию стонов, скрежетов и звона. Двести шестьдесят одна такая вывеска размещалась на улице Сен-Дени, триста двенадцать составляли декор улочек в районе Центрального рынка, многие тысячи оживляли яркой раскраской унылую перспективу торговых кварталов.
На этих вывесках можно было увидеть окруженные нимбами лица всех святых, имевшихся в церковном календаре, Бога Отца, Пресвятую Деву Марию, самого Иисуса, предметы католического культа, королей, гербы городов Франции, а также деревья, плоды, цветы, животных – диких и домашних, от коровы до кошки; там присутствовали сказочные существа (сирены, русалки, дельфины, звери с рогами, грифоны, драконы) и даже обыкновенные рыбы – все либо целиком, либо частями. И тем не менее даже при беглом взгляде на все эти вывески-мобили, у авторов которых было вроде бы изрядное число источников вдохновения, можно было заметить, насколько им не хватает разнообразия, живописности, даже коммерческого чутья, насколько убога фантазия торгашей, выбиравших для них сюжеты. Сюжеты эти непрерывно повторялись, и иногда на одной и той же улице, поблизости друг от друга, размещалось по три одинаковых, различавшихся между собой разве что в мелких деталях. На одно забавное изображение какой-нибудь Лошади с мотыгой, а то и Монашки, подковывающей Гуся приходилось множество невзрачных картинок, украшавших собой заведения с названиями вроде Королевская Лилия, Оловянное блюдо, Красная Роза, Золотой Лев или Сосновая шишка. И никогда, никогда эти громоздкие сооружения ни в символической, ни в совершенно конкретной форме не содержали даже намека на товар, которым торговали в лавке, куда любая вывеска, по идее, должна была бы привлечь покупателя.
Разукрашенный этими многоцветными композициями Париж, особенно в солнечные дни, казался погруженным в атмосферу деревенского праздника, чему способствовала и царившая на улицах суматоха, и непрекращавшийся звон железа. Отсюда и репутация веселого города. На самом деле веселье это оставалось скорее видимым, чем реальным. Давайте посмотрим, как протекала повседневная жизнь на людных и забаррикадированных улицах.
Парижане вставали рано, их будили колокола ста церквей, начинавшие звонить все разом с рассвета и не прекращавшие дополнять городские шумы своим тяжело-бронзовым или серебряным звоном до самой ночи. Едва поднявшись с постели и еще не расставшись со своим хлопчатобумажным ночным колпаком, парижанин видел из окна, как течет по улице к дверям мастерских, лавок и строительных лесов бурливая река ремесленников и торговцев, гулкие или визгливые голоса которых перекрывает грохот повозок и телег с провизией, прикативших от городских ворот, вздымающих на всем протяжении пути фонтаны грязи и то и дело перегораживающих проход мычащим и блеющим стадам быков и баранов, которых гонят к воротам бойни. Между пастухами, погонщиками скота, возчиками и прочими представителями сельского люда то и дело вспыхивают ссоры, горячие парни размахивают палками и хлыстами, каждый готов ринуться в бой за свои права на беспрепятственный проход, все осыпают друг друга градом проклятий, в которых звучит огромное разнообразие местных диалектов… Но время не ждет: пора доставить к Чреву Парижа, на Новый Рынок, на птичий, на два десятка других базаров, к бойням и прилавкам парное мясо и свежеиспеченный гонесский хлеб, масло из Бретани и Вана, зелень с равнин Сен-Дени и Поршерона, мелкую и крупную дичь, яйца, рыбу, выловленную в окрестностях Руана… Свары утихают. На перекрестках бурная река растекается более мелкими потоками, и все – повозки, животные, люди – спешат к месту своего назначения.
Большие и только что такие людные улицы теперь снова почти пусты. Перед зданиями появляются лакеи и горничные. Вооружившись метлами, они сбрасывают в канавы-ручьи (протекающие где с двух сторон, где только посередине улицы) скопившиеся на тротуарах-берегах отбросы и объедки, облив их перед тем несколькими ведрами воды. Вдали звонит колокольчик. А вот и мусорщики с их тачками. В качестве кортежа при них выступают «подбиральщики» – черные, как дьяволы: при помощи лопат и метел они «снимают пенки», то есть собирают с поверхности накопившейся грязи все, что могут. После их ухода обнажается нижний, неискоренимый слой. И зловоние усиливается, потому что грязь разворошили.
Тем не менее туалет улиц считается законченным. Теперь коммерсанты могут открыть свои витрины и разложить, а точнее, нагромоздить – в том числе и на «тротуаре» – горы товаров. Возобновляется уличное движение: с трудом пробираются по оставшемуся для него узкому протоку всякого рода экипажи, всадники и пешеходы. Движение по мере того, как течет время, становится все интенсивнее. К середине первой половины дня улицы уже заполнены одетыми в измазанные грязью лохмотья перекупщиками и перекупщицами, разносчиками воды, старьевщиками, мелкими портняжками, специализирующимися на штопке и заплатах, бродячими торговцами всякой мелочью и скоропортящейся снедью, зеленщиками, продавцами домашней утвари и хозяйственных товаров, изделий из железа, бочек, дров, угля, оружия, галантереи, поношенной одежды, ювелирки… Кто толкает перед собой ручную тележку, у кого за спиной плетеная корзина, а у кого висит на шее лоток с разложенным на нем товаром… Один ищет в грязи оброненные монеты, другой скупает вышедшие из употребления деньги, третий тычет в нос проходящим мимо альманахи предсказаний и календари… Некоторые тянутся по улице гуськом, дыша в затылок друг другу. Иные – прямо посреди толпы – устанавливают шаткие свои прилавки… Муравейник… Вот только здесь все не просто кишмя кишат, а еще и вопят при этом: надо же привлечь покупателя… Пронзительные крики, торопливый речитатив, монотонные протяжные завывания – повторяемые на все лады возгласы торговцев носятся в воздухе, заполняют город…[10]Появляется толпа хозяек, вышедших на охоту за провизией, они собираются вокруг убогих прилавков или перед «витринами» лавок, идет бойкая торговля, но вскоре и покупатели, и продавцы с опасностью для жизни оказываются замешаны в адскую сутолоку повозок, телег и возов, с грохотом прикативших от ворот Сены или ворот Винного пути и тяжко нагруженных дровами, углем, сеном, бочками… В качестве эскорта выступают грузчики. Иногда вся эта толчея и суматоха дополняется табунами лошадей, скачущих к реке на водопой, затем погонщики с трудом выволакивают обратно утоливших жажду животных. Время от времени возникают то ли направляющиеся в провинцию, то ли возвращающиеся оттуда тяжелые многоместные рыдваны, кучера беспрерывно вопят: «Поберегись!.. Поберегись!..» – и стараются пробиться сквозь бушующие толпы, то цепляясь за что-то колесом, то сметая попавшийся на пути лоток, то с грохотом роняя на землю вывеску…
К полудню, когда недоступные для конного транспорта проулки погружаются в гнетущую тишину, шум и гвалт, царящие на больших и средних артериях города достигают пароксизма. Умолкая в час обеда, они возрождаются с новой силой во второй половине дня и ближе к вечеру, когда знатные особы и зажиточные горожане толпами покидают свои жилища, чтобы обменяться визитами, отправиться на концерт, в театр, на прогулку или посетить магазины, торгующие предметами роскоши. Фаэтоны и кареты этих богатых бездельников еще затрудняют и без того немыслимо сложное продвижение по городу.
Впрочем, такие экипажи появились на улицах Парижа не ранее середины царствования Людовика XIII. До того (1617) транспортным средством служили лишь покачивающиеся в руках носильщиков простые, даже без навесов над ними, стулья, поставленные на две оглобли, но они не могли защитить пассажира ни от проникающей повсюду грязи, ни от плохой погоды, а следовательно популярностью не пользовались. И только в 1639 г. окончательно вошли в употребление экипажи, сконструированные в виде обитой изнутри шелками и бархатами, украшенной зеркалами и занавесками, снабженной мягкими подушками для сиденья и поставленной на колеса «коробочки», в которую впрягались цугом несколько лошадей. Именно с этого времени кареты на улицах Парижа появляются в изобилии. Довольно долго король запрещал ими пользоваться кому-либо, кроме знатных сеньоров, затем, по-видимому, молчаливо снял этот запрет, потому что отныне можно было увидеть и подвыпивших богатеньких мошенников, и «шлюшек с потаскушками» разъезжающими в лакированных экипажах, запряженных двумя, четырьмя, а то и шестью лошадями. Для городского гужевого транспорта это создавало великие неудобства. Пролетая по улицам с немыслимой для того времени скоростью, кареты становились причиной многочисленных столкновений, несчастных случаев, не говоря уж о бесконечных конфликтах и спорах, из-за которых город невольно превращался в «театр военных действий», а также о том, каким чистилищем становились улицы для пешеходов, на которых из-под колес летели комья грязи и которым постоянно угрожала опасность оказаться раздавленными, потеряй они хоть на минуту бдительность.
В Париже той эпохи, которую мы описываем, рассеянный, невнимательный человек неизбежно становился либо обворованным, либо – покойником. А в том Париже для разевающей рты на каждом перекрестке голытьбы причин для рассеянности и невнимательности было вполне достаточно, потому что улицы, по крайней мере до 1630 г. всякому, кто пожелал бы это увидеть, открывали два своих – совсем не схожих – лица: за трудовым или шалопайским оживлением пряталось состояние постоянного брожения. Народ был крайне стеснен в средствах, испытывал дискомфорт, его не оставляла тревога, недовольство возрастало. Гнет налогов был невыносим; деньги обесценивались, покупательная их способность непрерывно снижалась; в неменьшей степени – и ежегодный доход, и ренты; цены на самое необходимое, напротив, поднимались не по дням, а по часам; торговля находилась в застое; безработица и нищета становились запредельными… Глухая прежде ненависть, направленная на регентшу, на ее итальянского coglioni, гнусного Кончини, и всю шайку авантюристов, что расхищали государственную казну, а заодно и на финансистов, и на тех, кто покупал с торгов королевские земли, угнетал крестьян и бедняков и роскошествовал, обирая их – эта ненависть становилась оголтелой. Франция, сотрясаемая мятежами принцев и протестантов, не выходившая из состояния гражданской войны, казалось, готова была скатиться в пучину полного хаоса.
Улицы, подобно зеркалу, отражали беспорядок, нестабильность, смуту в экономической и политической ситуации. Как сообщалось игривым тоном в весьма любопытной прозаической вещице под названием Courrier du temps, улицы кишели недовольными: собираясь толпами в грязи или примостившись на пороге своего дома, они оглушительно кричали, упражнялись в красноречии, изливали на окружающих иеремиады, каждый на свой лад понося королевские указы, налоги и подати, мошенников, которые разоряют их или морят голодом. Это и были потенциальные мятежники, потому что всякий недовольный легко превращается в мятежника. «Обитатели Сепари (Парижа), – писал, впрочем, и Жан де Ланнель в своем Сатирическом романе, – настоящие бунтовщики, у них в обычае хвататься за оружие при малейшем недовольстве».
Подозрительные личности, у которых не было иных намерений, как только раздуть костер мятежа, наводняли город. Одни работали на какие-то партии, оплачивавшие услуги; другие защищали только собственные интересы, иных целей, кроме грабежа, не имея. Среди этих висельников было много иностранцев: итальянцы, немцы, англичане, ирландцы, фламандцы. Да и гугеноты, приезжая из своих провинций, старались держаться подальше от взглядов полиции, устраиваясь на жительство в сомнительных трактирах. На улицах можно было встретить изголодавшихся испанцев: они бродили по городу в поисках прокорма и готовы были на все, лишь бы перехватить кусочек чегонибудь. Эти верзилы с загорелыми обветренными лицами носили остроконечные шляпы с разноцветными перьями, лихо закрученные кольцами усы, торсы были затянуты в намекавшие на былое великолепие пурпуэны, ноги – до самых бедер – напротив того, болтались в широких сапогах с громадными шпорами, о которые со звоном ударялись в ритме ходьбы немереные шпаги. Таким отощавшим фанфаронам, одетым в лохмотья и вооруженным железным ломом, найденным на свалке Юдоли Слез, насмешники язвительно кричали вслед: «Со шпорами, да без коня»![11]И действительно, они были всадниками, постоянно, но тщетно искавшими для себя верховое животное.
Похожие на них, как родные братья, столь же истощенные, оголодавшие и спесивые, и с той же самой целью – поймать за хвост птицу счастья – прибывали в Париж бесчисленные гасконцы. Они селились в лачугах и на чердаках целыми коммунами, и все у них было общим: гордыня, жалкие гроши, которые удавалось раздобыть, удача… Украшенные сногсшибательными дворянскими титулами, позаимствованными из названий деревьев, скал или виноградников родной земли, эти обладатели единственной одежки, единственной коняги и единственного лакея для использования по очереди каждое утро отправлялись в Лувр или бродили по улицам в поисках хозяина или простофили, которого можно облапошить. Если один их них – при помощи какого-нибудь негодяйства – обнаруживал способ поживиться за счет того или этого, вся община оказывалась в прибытке.
В непосредственном соседстве со всеми этими химерическими созданиями, представлявшими собой весьма странную смесь и оккупировавшими улицы Парижа, существовали другие, еще более продувные мошенники, оборачивавшие в свою пользу присущую людям доверчивость, наживавшиеся на всеобщей сумятице и умевшие как никто обводить вокруг пальца. Астрологи, к примеру, или бесконечного разнообразия ворье, объединенное наименованием «торгового сброда».
Первые продавали тощие брошюрки с пророчествами, основанными на их собственных наблюдениях за ходом небесных светил. Обычно они были связаны с какими-либо политическими кликами, чьи интересы обслуживали, возбуждая в обществе суеверные страхи. Ноэль-Леон Моргар в 1614 г. и Жан Бело в 1621-м, оба – агенты принцев и протестантов, предсказали первый – смерть Людовика XIII, второй – гибель его фаворита герцога де Люиня, равно как и грандиозные перемены в государстве, возбудив тем самым брожение и посеяв панику в городе.
Торговый сброд не оказывал такого влияния на толпу в целом, он работал с более ограниченным кругом людей. Но тем не менее точно такие же, как астрологи, любители наловить рыбки в мутной воде, они сознательно мутили ее, чтобы извлечь из этого выгоду. Называя себя экспертами во всякого рода делах и занятиях, они буквально терроризировали разного рода доверчивых простофиль, чтобы получить возможность обобрать их до нитки. Они предрекали этим несчастным простакам бедствия и катастрофы, побуждая к немедленному бегству. Те начинали лихорадочно распродавать имущество, скупавшееся торговым сбродом за смешные деньги и приносившее после перепродажи звонкие луидоры. Именно среди этого торгового сброда можно было встретить наиболее изощренных в лукавстве мэтров Гоненов, поскольку в ту пору они были представлены поистине удивительным многообразием типов[12].
Перечислению разновидностей подонков, авантюристов, бродяг, темных личностей, которые подстерегали добычу за каждым углом возбужденного непрерывными раздорами и распрями Сите, нет конца. К ним же можно причислить забрызганных по уши грязью авторов, издателей и книготорговцев, новой толпы людей сомнительного свойства, состоявших на жалованье то ли у Двора, то ли у мятежников, писавших, печатавших и распространявших всякого рода памфлеты. Многие тысячи этих книжонок за долгие годы вышли из тайных типографий, во всех были ссылки на «осведомленные источники», и у всех была одна цель: поддержать пламя страстей. Распространяли их, нередко с риском для жизни, расползавшиеся по улицам Парижа подобно тараканам весьма жалкие типы. Дошедший до нас портрет одного из них представляет собой изображение человека с тяжелой заплечной корзиной на лямках разного цвета, человека, похожего на улитку, с трудом влачащую свой панцирь. Одетый в дырявое подобие полотняной рясы и короткие штаны, низы которых превратились от ветхости в бахрому, он напоминает Панталоне из итальянской комедии. Ну и что? Как бы смехотворно ни выглядел он в своих лохмотьях времен царя Гороха, стоит ему где-нибудь появиться, – его встречают как Мессию. Население, высыпавшее на улицы, жаждет новостей. Люди чуть ли не дерутся за книжонки, которые выдает им этот жалкий тип в обмен на несколько денье, а особенно – за самые «опасные», те, что он прячет под мышкой и вынимает оттуда потихоньку дико провонявшими.
Сколько раз в центре собравшейся толпы словно из-под земли возникали, портя всем удовольствие, полицейские стражи – то ли осуществляющие дозор, то ли специально посланные Ратушей, но в обоих случаях с одной целью – поддержания порядка и погони за продавцами подстрекательской писанины! И всякий раз уходили ни с чем. Толпа вставала стеной на их защиту, а сами распространители памфлетов, ловкие и быстрые, как обезьяны, в три прыжка достигали лабиринта проулков и скрывались там. Действия толпы понятны: люди не хотели отдавать свою привилегию на чтение подрывающих устои стихов и прозы. Осыпаемые камнями, под гиканье и свист представители власти старались очистить территорию, чаще всего – безуспешно. Никто не желал прислушиваться ни к королевским эдиктам, ни к полицейским распоряжениям, ни к решениям Парламента, запрещавшим сборища на улицах. Перекрестки, мосты, кабачки, торговые лавки, мастерские ремесленников кишели заговорщиками или просто досужими болтунами, равно одержимыми желанием перемен. «Не было такого плюгавого писаря, мелкого служащего, учителишки, магистра дерьмовых наук, который не старался бы – в устной или письменной форме – вмешаться в государственные дела», – написано в «Conference d'Antitus».
Большую часть этих краснобаев и зубастых газетчиков поставлял корпус мастеровых. Не было в те времена угла улицы в Париже, где не стояла бы будка «холодного» сапожника, превратившаяся в кабинет политика. Заработав себе с утра на луковицу – основной компонент ежедневного меню, – он откладывал сапожную иглу и дратву, накидывал черный плащ с капюшоном, привешивал шпагу и начинал обход мест, где слонялись без дела мальчишки-посыльные из лавок, и подвалы, куда уже пришли пропустить стаканчик красного пьяницы с багровыми носами. И везде наш литератор отдавал на съедение этой возбужденной публике предназначенную ей порцию насыщенных ядом россказней. Он и ему подобные, подбрасывая, таким образом, дровишек в костер общественного недовольства, частенько провоцировали всякого рода стычки и столкновения: именно они побудили горожан броситься на приступ Ратуши, когда интересы последних оказывались ущемленными уменьшением ренты. Некто Пикар, обосновавшийся на улице Юшетт, великий мятежник и предводитель армии «холодных» сапожников, заслужил в Париже широкую известность в качестве «базарной бабы». Он умело разжигал и поддерживал гнев, направленный против своего главного личного врага – маршала д'Анкра. И вот что случилось из-за неумеренной агитации, проводившейся им самим и другими любителями молоть языком.
Утром 25 апреля 1617 г. шайка нечесаных бездельников в лохмотьях взяла штурмом двери церкви Сен-Жермен-л'Оксерруа и, вытащив из-под могильной плиты тело этого маршала, застреленного накануне по приказу короля под сводами Бурбонских ворот Лувра, связала трупу ноги оторванной от языка колокола веревкой, протащила его по улицам и набережным до выхода с Нового моста и подвесила головой вниз на виселице, где обычно приговоренные к казни воры совершали свой последний «кувырок», правда, в обратной позиции. Толпа хохотала и улюлюкала. Но этого ей показалось мало. Пока кто-то, вооружившись остро наточенным ножом, отрезал уши, нос и «срамные части» раскачивавшегося на веревке тела, черного от грязи и запекшейся крови, толпа заставляла прохожих кланяться и кричать «Да здравствует король!», а входившие в шайку ловкие карманники делали свое дело, обирая зевак. Вскоре, устав от подобных упражнений, негодяи сняли «тухлятину» с виселицы и бросили тело в наскоро возведенный костер. Тут их ожидало серьезное разочарование: плоть под огнем коробилась, но пламя никак не могло сожрать ее окончательно. Неужели так и не удастся избавиться от этого злодея, этого дьявола, околдовавшего регентшу с ее слабыми мозгами? Высокий, одетый в ярко-красное человек, видимо, взбешенный всем происходящим сильнее своих собратьев, приблизился к трупу, вскрыл ему грудь, вырвал сердце и, чуть подрумянив на огне, проглотил не разжевывая… На лице людоеда в этот момент читалось глубокое удовлетворение. У него нашлись не менее кровожадные последователи: еще немного – и тело было бы разорвано на куски. Но толпа воспротивилась: раз уж так, ей хотелось сохранить свою добычу, насладиться местью сполна. Снова связав ноги чудовищной мумии, покрыв ее плевками и комьями грязи, осыпав проклятиями, толпа с гиканьем поволокла обезображенный труп по улицам к особняку принца Конде, тогда узника, и заставила мертвое тело кланяться, как бы приветствуя хозяина дома. И только к вечеру этого ужасного дня толпа «шутников», разраставшаяся от квартала к кварталу за счет присоединявшихся к основной группе ротозеев, умудрилась все-таки сжечь останки на костре, разложенном на этот раз у позорного столба близ Ратуши, и разделить между собой пепел.
А народ? Народ в истинном смысле понятия – ремесленники, простые горожане, буржуа… Пусть даже и велась среди этих людей агитация подобного толка, пусть даже и велика была их ненависть к фавориту Марии Медичи, – принимал ли на самом деле участие этот народ в жутчайшей трагедии из тех, что разыгрывались на улицах Парижа в период царствования Людовика XIII? Едва ли можно с легкостью дать тут положительный ответ. Представляется возможным, что народ здесь скорее играл роль зрителя, восхищенного открывшимся ему зрелищем того, как сбрасывается с вершины, как низвергается в грязь, из которой он вышел, самый циничный мошенник и плут королевства. Одна написанная в ту эпоху драма приоткрывает завесу над этой проблемой. Там среди действующих лиц трагедии появляется некий лакей, который лично принимал участие в подвешивании вниз головой мертвого тела. Но из этого можно сделать только один вывод: действительно надругательство над трупом совершил всякий сброд и все излишества этого мрачного дня можно списать именно на самые низы общества.
Однако не было бы ничего удивительного и в том, что сторонники принцев, желавшие, чтобы тело маршала д'Анкра было публично опозорено, обратились к вождям этого сброда с призывом исполнить посмертное наказание, целью которого было навеки обесчестить и самого покойного, и его потомство. Изучая историю XVII в., нередко встречаешься с подобными коллизиями: знатные люди оплачивали услуги наемных убийц, стремясь освободиться от докучавшего им по тем или иным причинам человека, или привлекали записных бездельников, чтобы те побили палками дерзкого сатирика. Нанимать для исполнения темных делишек представителей того самого сброда, о котором мы столько говорили, было более чем в обычае, потому что Париж – такой постоянно возбужденный Париж, каким мы его описываем, Париж – жертва непрерывных потрясений и мятежей – изобиловал жуликами, мошенниками, шулерами и прочими нечистыми на руку людишками. Добавьте сюда более пятидесяти тысяч бродяг; дезертиров из армии; солдат из королевской свиты; нищих; сбившихся с пути мелких буржуа; слуг, которым обрыдла их работа; ремесленников, оставшихся не у дел; крестьян, изгнанных с их земель гражданской войной или неурожаем; лакеев; более или менее опасных мошенников и воров, вечно ищущих жертву будущего грабежа; мародерствующих школяров, сбежавших из коллежей; сутенеров; сводников и сводниц; самих жриц любви, днем и ночью слоняющихся по улицам в поисках клиентуры… Все они только и занимались тем, что каждый на свой лад грабили город и, равно как и царящий там смрад и «пробки» на дорогах, делали существование мирных обитателей Парижа практически невыносимым.
Обычно преступники собирались в группы, более или менее многочисленные. К примеру, банда, которая именовала себя просто «Красными» («Rougets»), или «Красными Плащами», действовала как в самом Париже, так и в его окрестностях, и в провинции. По слухам, главарем этой банды был некий господин Карфур, бывший контрабандист из области, примыкавшей к Пиренеям, свирепый разбойник, столь же ловкий и хитрый, сколь и отважный, прославившийся тем, что сеял ужас своей жестокостью повсюду, где появлялся. Шайка «Ослов» («Grisons») объединяла людей, всегда одетых в серое; «Султаны» ходили в шляпах с полями, с одной стороны приподнятыми кверху, а с другой – украшенными перьями, – две последние банды пользовались такой же мрачной репутацией, как и первая. Еще одна – выбравшая себе имечко «Убийцы из предместья Сен-Жермен» – в течение очень долгого времени буквально терроризировала жителей левого берега Сены, а близ Сенных ворот, соседствовавших с Новым мостом, процветала – правда, стараясь держаться поскромнее, – целая воровская республика, владевшая на реке двумя баржами, затерявшимися среди кишевших там прочих транспортных средств. Но именно на этих двух баржах заседали правительство и суд преступного сообщества. Квартал Марэ, предместья Тампль, Сен-Марсель и Монмартр также предоставляли убежища шайкам воров и бандитов.
Члены этих банд говорили на своем, непонятном никому языке, носившем название «narquois» («лукавый») и представлявшем собою некий вид арго только для посвященных. Они селились в домах с двумя выходами, один из которых всегда вел в лабиринт самых глухих и запутанных улочек, благодаря чему преступники легко уходили от любой облавы. Они находили себе сообщников для грязных дел среди подозрительных личностей, державших трактиры, меблирашки, кабачки, курительные заведения сомнительного свойства, и те служили бандитам когда часовыми, а когда и вербовщиками. Евреям-старьевщикам прихода Святого Евстафия, профессиональным скупщикам краденого, они сбывали свою добычу, сбрасывая ее в подвалы при лавках этих «коммерсантов» через специально открытые для «приема товара» окна.
Не было в XVII в. города менее надежного и более опасного для жизни, чем Париж, даже в годы гражданского мира, а уж тем более – по вполне понятным причинам – в периоды, когда его сотрясали политические бури. Это достоверный факт. Днем и ночью в любом квартале на любой улице хозяйничали воры, мошенники, шулера. Днем выходили на работу одни категории – главным образом мелкие воришки-карманники и профессиональные охотники за кошельками, виртуозно их срезавшие. Эти последние отличались особой ловкостью рук и быстротой ног. Одевшись подобающим случаю образом, или почтенными буржуа, или знатными персонами, они невольно вызывали к себе безотчетное доверие: уж очень прилично выглядели, уж очень достойно себя вели. Такой несложный маскарад позволял им органично влиться в любую толпу, примкнуть к любой группе. Они появлялись в церквах во время мессы, могли принять участие в крестном ходе, с торжественными лицами стояли среди паствы на благодарственном молебне, слушая Те Deum… Они находились среди зрителей, наблюдавших за россыпью огней фейерверков на Гревс-кой площади, за «выходом на сцену» послов или легатов на улице Сент-Антуан… Они наводняли рынки… Они прогуливались перед ярмарочными балаганами в Сен-Жермене и в Сен-Лоране… Они увеличивали на Новом мосту аудиторию, хохочущую над шутками всякого рода балагуров или внимавшую пророчествам всякого рода шарлатанов… На любом перекрестке они неизменно останавливались рядом с теми, кто читал афишки… На горе окружавшим их простакам! Тщетно эти бедняги, когда их покидала минутная рассеянность, рылись по карманам и ощупывали пояса в поисках кошельков, тщетно пытались понять, куда же делась золотая цепь, вот только что висевшая на шее. Плакать было поздно, жаловаться некому.
Профессиональные воришки только и жили за счет таких вот дурачков. Другие мошенники, следуя примеру этих притворных праведников, придумывали и другие способы облапошить простофиль. Некоторые получали прибыль от азартных игр. Каждый день они изыскивали новую возможность завлечь в какой-нибудь притон встреченного ими у здания Парламента (высшего королевского суда) юнца или даже вполне солидного дядьку, явившегося в Париж для того, чтобы ускорить прохождение по инстанциям своего дела. Там на столе немедленно возникали либо карты, либо кости. Проиграв для начала три-четыре партии в filou, merelle или gobelet и усыпив тем самым бдительность жертвы, они после этого быстро обдирали ее как липку. Более изобретательные жулики выбирали и более сложные стратагемы. Например, притворялись иностранцами и, меля всякую галиматью на якобы «заграничном» языке, куда изредка вставлялись французские слова, убеждали наивных прохожих в том, что вот-де заблудились, а кушать очень хочется. Оставалось только привести попавшегося на крючок простака в какое-нибудь злачное место, а там опять же вытрясти кошелек своего добровольного гида по городу.
Почти все эти воры, мошенники и шулера, среди которых, кстати, было немало солдат, сильно охочих до прелестей жриц любви, отлично совмещали кражи со сводничеством. Им были известны как свои пять пальцев все места в Париже, где царила продажная любовь. И они с удовольствием сопровождали туда приезжих. В кварталах Пюи-Сертен, Пюи-де-Ром, Марэ или в предместье Сен-Жермен они выставляли «гостя столицы» на немалые суммы, продавая ему с полсотни раз «обновленную» девственность шлюх, переодетых в буржуазок или в невинных деревенских девочек. А могли проводить, скажем, в предместья Сен-Виктор или Сен-Жак, в пресловутые «академии», где мадам Тьенетт и толстуха Буржуаз предоставляли в распоряжение клиентов самые что ни на есть распрекрасные «цветочки» Парижа любовных приключений.
В те времена всеобщего беспорядка и всеобщей разнузданности число проституток постоянно возрастало и их ряды пополняли главным образом служанки, которым обрыдло чистить кастрюли. В зависимости от того, удавалось ли этим беспутным заработать на торговле своим телом состояние или нет, они становились либо роскошными куртизанками, «следовавшими за Двором», этими «уродинами», у которых, как всякий мог заметить, только и было дел, что жеманничать у дверцы кареты с гербами; либо поступавшими в распоряжение буржуа пустышками, отличавшимися менее броской элегантностью; либо прихожанками из предместья Сен-Жермен, насквозь пропитанными идеями гугенотов, которые по воскресеньям совершали «паломничество в Шарантон, дабы прощупать там протестантские гульфики»; либо, наконец, жалкими «дешевками»[13] («pierreuses»), селившимися в лачугах и каменоломнях предместий Сен-Жак и Монмартр. Все эти развратницы были – и часто весьма тесными узами – связаны с преступным миром. Они играли роль соблазнительниц, завлекая клиентов, они готовили для своих сообщников возможность без особого риска обобрать простаков, купившихся на улыбку продажной красотки.
В редчайшей для нашего времени брошюре, вышедшей под названием «Забавные приключения двух парижских буржуа», приводится пример того, как – почти всегда одинаково и всегда для неосторожного клиента неожиданно – совершались «сделки» с этими милыми болтушками. Герои книжки, два почтенных буржуа, отправляются посмотреть королевский балет. У входа в театр они встречают богато одетую и весьма привлекательную барышню, которая – какое совпадение вкусов! – пришла на тот же спектакль. Завязывается разговор, за ним следует приглашение на ужин. Поначалу гордячка отказывается от предложенного развлечения и следует своей дорогой, но они, разгоряченные знакомством с такой прелестницей, еще до начала зрелища успевают заказать в ближайшем кабачке роскошный ужин с обильной выпивкой. И вот, несколько часов спустя они уже сидят за столиком вместе с завоеванной ими чаровницей и приглашенной ею «для компании» кузиной. Но не успевают наши герои даже и приступить к трапезе, как – словно из-под земли – перед ними возникают шестеро молодцов, вооруженных шпагами и пистолетами. Негодяи перед носом у испуганных их грозным видом буржуа с аппетитом уписывают все, что стоит на столе, заставляют простаков оплатить съеденное и выпитое, потом обыскивают их, освобождают от часов, бриллиантов и оставшихся экю и в конце концов вышвыривают за дверь кабака. Оказавшись на темной улице, несчастные попадают в руки новой шайки, и эти грабители, придя в бешенство от того, что добыча попалась безденежная, лишают своих жертв последнего: срывают с них одежду и оставляют в чем мать родила на мостовой…
Подобные случаи и подобные неприятности вовсе не были исключением в ту эпоху, наоборот, для ночного Парижа времен Людовика XIII они были делом вполне обычным. Такой оживленный днем, город, едва закрывались лавки, превращался в мрачную пещеру с многочисленными закоулками, где – на солидном расстоянии один от другого – слабо мерцали дымящиеся фонари. О том, что надо как-то организовать освещение, только-только начинали подумывать. Движение экипажей полностью прекращалось, разве что можно было увидеть – кое-где и иногда – большую карету, сопровождаемую эскортом лакеев с факелами. Припозднившиеся пешеходы торопились попасть домой, зная, какая смертельная опасность поджидает их на каждом углу, потому что вооруженные до зубов «ночные охотники» после захода солнца завладевали улицами и, подобно злым духам, скользили вдоль стен, чтобы легче было подстеречь добычу. Каждый перекресток становился их вотчиной, они устраивали засады на каждой улочке, в каждом тупике. И ждали: когда же он появится, этот неосмотрительный дурачок?
– Кошелек! Кошелек! – кричали они, заключая его в хоровод, ощетинившийся шпагами или пистолетами.
Если несчастный пробовал защищаться, – кроме тех случаев, когда грабителям по нечаянности попадался еще более ловкий и проворный, чем они сами, разбойник или когда жертве неожиданно кто-то приходил на помощь, – на следующее утро полиция находила в грязи очередной хладный труп.
Не было ни одного квартала в Париже, где каждой ночью не совершалось бы убийство, взлом лавки, ограбление дома. В 1622 г. «Красные плащи» заполнили таверну «Оленья нога» близ ворот Тампля. Назаказали всяких яств и выпивки – словно для настоящего пира. А когда наступило время расплатиться, хорошенько поколотили явившегося предъявить счет слугу (в наши дни его назвали бы официантом), сорвали с бедняги передник вместе с кошельком и исчезли в ночи со всей выручкой. На набережных, равно как и на улицах, ворам было раздолье. Разные банды предпочитали и разные места для грабежей, считая их своими владениями. Брали все подряд: лошадей, дрова, уголь, зерно, любые товары. На Новом мосту, служившем одной из главных городских артерий, обосновались сразу две шайки: «Братья Доброй Самаритянки» и «Рыцари Короткой Шпаги». Эти жестокие разбойники, грабившие и убивавшие всякого ночного прохожего, идущего без эскорта, превратили мост в одно из самых опасных мест Парижа. Одно время – развлечения ради – вместе с этими, прямо скажем, отнюдь не добродетельными людьми «работал» монсеньор Гастон Орлеанский, родной брат Людовика XIII. Возглавив группу из нескольких придворных, сам же и окрестив ее «сборищем негодяев» (cour de vauriennerie), этот принц, которому, по всей видимости, казалось чрезвычайно интересным ремесло воров, раздевающих прохожих, срывал плащи со знатных господ, чем и заслужил, вероятно, весьма лестную для него репутацию «грабителя с Нового моста»[14].
Году приблизительно в 1613-м с наступлением ночи по столичным улицам стало блуждать странное и таинственное существо, подлец совсем иного, чем все прочие, толка, наводивший на население еще больший ужас. Никто не знал его имени, никто не знал, откуда он взялся. Одни говорили, что это дьявол, извергнутый самим адом, другие – что это дух сифилитика, мстящий за публичное оскорбление, которое ему нанесла любовь. Те, кому довелось его рассмотреть, уверяли, будто ростом и телосложением он напоминает пограничные столбы с изображениями человеческой головы, стоящие вдоль домов на мосту Нотр-Дам, и что лицо он прячет под широкими полями шляпы. Обычно его называли «Щупом». А действовал он, как правило, так. Устроив засаду и оставаясь незаметным, негодяй поджидал, пока на расстоянии вытянутой руки от него окажется какая-нибудь женщина, одним прыжком набрасывался на нее, прижимал к себе и принимался ощупывать «фасад» несчастной руками в железных перчатках. По словам одной монмартрской садовницы, которую он подверг подобному «ощупыванию», она «испытывала такую боль, когда он прижимался и шарил по всем моим «местам», какую и вообразить-то невозможно»…
Представляется, однако, маловероятным, что этот мерзавец на самом деле мог встретить многих женщин, которые блуждали бы по городу в темноте и стали бы жертвами его преступной и патологической страсти их «ощупывать».
«Никто не решался выйти из дому, когда темнело, потому что в это время начинался немыслимый кавардак… Вы никогда не поверите, узнав, сколько грабежей и убийств совершалось в этом городе! – говорит один из персонажей «Сатирического романа». Если не считать тех, кого выгоняли на улицу срочные дела; людей, оказавшихся там не по своей воле; распутников и распутниц; юнцов, терзаемых любовной лихорадкой; кавалеров и дам, возвращающихся из Лувра или с бала, проходившего в каком-то другом месте, в карете, окруженной телохранителями; смельчаков и безумцев – стоило на город спуститься сумеркам, никто и носа из-за крепкой двери не высовывал. Парижане предпочитали тихонечко сидеть в своих домах. И даже заслышав крики несчастных, которых либо обворовывали, либо убивали, – а такое случалось не то чтобы часто, а попросту каждый день, – они остерегались и пальцем пошевелить. Панический ужас душил всякое мужество, всякое великодушие, всякое сочувствие ближнему. Если кому-то случится попасть в лапы бандита, утверждал один из писателей того времени, «кроме Господа, ему остается уповать лишь на собственные руки и ноги», то есть на силу и на проворство.
Что же, получается, столичные власти были не в силах обуздать воров и убийц, которые разоряли город, не давали его обитателям передохнуть, без конца угрожая их жизни и их имуществу? Приходится признать: все было именно так. Армия преступников непрерывно пополнялась все новыми и новыми «рекрутами». А чем располагала власть? Едва ли тремя сотнями караульных, еще тремя сотнями полицейских, подчинявшихся Ратуше, шестнадцатью квартальными комиссарами, несколькими дюжинами сержантов, слабым и вялым городским ополчением, вооруженным не лучше, чем артисты, играющие солдат на сцене… Ну и как можно было при таких условиях предпринимать какие бы то ни было энергичные репрессивные меры? Сколько раз власти пытались усилить хотя бы ночное патрулирование или конный дозор! Благие намерения так и оставались намерениями: денег не хватало.
В конце концов власти ограничились умножением числа ордонансов, твердо веря в способность написанного на бумаге указа кого-то к чему-то принудить. И посыпались они при Людовике XIII просто-таки дождем… Лакеям отныне возбранялось носить при себе оружие, дезертирам предписывалось вернуться в армию, а солдатам – в казармы, бродяги и нищие должны были немедленно покинуть город, владельцам доходных домов, тем, кто держал трактиры, табачные лавки, таверны категорически запрещалось давать приют этому сброду, простые горожане получили приказ охотиться за ним, офицеров полиции призывали выполнять возложенные на них задачи с большей точностью… Нарушителям грозили лишением работы, штрафами, телесными наказаниями, а то и смертной казнью… Памятным постановлением от 11 февраля 1634 г., предусматривавшим введение поистине драконовских мер, Парламент попытался активизировать почти совсем угасшую деятельность полиции и парализовать все возраставшую наглость преступного сообщества.
Тщетная попытка! Груды бумаги ничем не улучшили положения. Пусть даже застенки Шатле были переполнены узниками; пусть даже два десятка виселиц, которые, служа мрачным украшением всему городу – от Гревской площади до Круа дю Тируар, от моста Сен-Мишель до Нового моста – никогда не пустовали; пусть даже летели головы с эшафота на перекрестке Гийори; пусть даже тянулись бесконечные цепочки каторжников к галерам Марселя «писать по воде перьями пятнадцати футов в длину»… Несмотря на все эти строгости, процветание преступного мира продолжалось. К концу царствования Людовика XIII сброд демонстрировал такой пыл в своих гнусных занятиях, что современники могли – явно не без оснований – обвинять комиссаров в том, что они служат преступникам «крышей», получая с этого навар, который становился немалым подспорьем для семьи.