Глава V ЧЕТВЕРТОЕ СОСЛОВИЕ

Бета. Эх, детка, нам надо работать одновременно и за женщину, и за мужчину!

Андзола. К счастью, мы кое-что значим! А вот мужчины наши ни на что не пригодны!

К. Гольдони. Домоседки

Джачинта. Я родилась свободной и не желаю быть рабыней!

К. Гольдони. Дачная лихорадка

Женщина во всех ее ипостасях

Ревнивые домохозяйки, обеспокоенные независимыми манерами вдов, которых их мужья пристрастились посещать («Ревнивицы»); женщины, которых не приглашают участвовать в тайных собраниях мужей и которые не могут успокоиться, пока не разберутся в этой тайне («Любопытные женщины»); симпатичные девушки, решившие во время карнавала повеселиться и подшутить над иностранцем («Веселые женщины»); служанки, сговаривающиеся проучить своих хозяев, не желающих платить за их труд («Кухарки»). И прекрасная трактирщица, объявившая войну всем мужчинам, но прихоти ради соблазняющая кавалера-женоненавистника; она ведет себя как беззастенчивая кокетка, однако истинная свобода для нее состоит в том, чтобы не влюбиться самой:


Над этими чучелами-воздыхателями, падающими в обморок, я намерена издеваться. И уж пущу в ход все свое искусство, чтобы победить, раздавить, сокрушить гордецов с каменными сердцами, которые нас ненавидят — нас, то лучшее, что произвела на свет прекрасная мать-природа![455]


Венецианки, если верить Гольдони, подхватили знамя мятежа, и мужчинам остается только измышлять ответные меры, чтобы вернуть себе былую власть:


Лунардо. И запереть двери.

Симоне. И забаррикадировать балконы.

Лунардо. И тогда мы посбиваем с них спесь.

Симоне. И заставим их делать то, что захотим.

Лунардо. Если ты мужчина, ты должен поступить именно так.

Симоне. А если ты так не сделаешь, значит, ты не мужчина.[456]


Словом, война.

Напомним, что позиция Гольдони в этой войне двойственна. Пятая степень счастья, по его мнению, это «родиться мужчиной, а не женщиной», ибо если женщина «любезна и красива», если мужчины увиваются за ней, прислуживают ей и влюблены в нее, значит, она теряет самое дорогое сокровище — «свободу». Извечное предназначение женщины — «подчиняться», что, разумеется, не искупается той заботой, которой мужчины ее окружают. Девушки постоянно пребывают «под строгим надзором своих родителей; выйдя замуж, они зачастую оказываются под еще более строгим надзором мужей; овдовев, они, заботясь о сохранении своего доброго имени, вынуждены считаться с мнением света. Счастливицами могли бы почитать себя монахини, но они почему-то таковыми себя не считают».[457] Драматург рисует весьма безрадостную картину положения своих соотечественниц.

Но искренен ли Гольдони? «Я старался угодить женщинам моего родного города. Но при этом я заботился и о собственных интересах, ибо для того чтобы понравиться публике, нужно прежде всего польстить дамам».[458] Ведь в XVIII в. более половины населения Венеции составляют женщины. По статистике их рождается меньше, но выживает больше: между 1682 и 1711 гг. ежегодно рождалось 2640 мальчиков и 2478 девочек, однако за это время умерли 1353 мальчика и только 1179 девочек; среди мужчин смертность также была выше, чем среди женщин. Поэтому драматург, существующий плодами своих трудов и желающий жить достойно и платить карточные долги, должен обеспечить своему импресарио полные сборы. Гольдони необходимо уладить и кое-какие последствия его юношеских любовных увлечений. Его нельзя причислить к «либертенам», однако говорят, что он «отнюдь не всегда вел себя осмотрительно и легко поддавался соблазнам»; не равняясь с Казановой, он, тем не менее, имел собственный небольшой список побед и с удовольствием поместил его в первой части своих «Мемуаров». Но обманутый, осмеянный, выставленный на посмешище — быть может, по причине излишней требовательности или же, напротив, нерешительности, — в какой-то момент он стал испытывать ужас перед женщинами, и только супруга его, Никколета Конио, мудрая, добрая, честная и в меру болтливая женщина, сумела кое-как примирить его с прекрасным полом. Однако чтобы найти ее, ему пришлось отправиться в Геную.

А образцами для большинства героинь Гольдони были актрисы: Тереза Медебак, жена импресарио театра Сант-Анджело, блиставшая в ранних комедиях Гольдони и ставшая в своем роде прототипом Розауры; Маддалена Марлиани, лучшая итальянская актриса того времени, заменившая Терезу в роли служанки Коралины и в лучшей женской роли — прекрасной трактирщицы Мирандолины; Катерина Брешиани из театра Сан-Лука, главная исполнительница роли Ирканы («Персидская трилогия»), рабыни-черкешенки, оспаривающей своего возлюбленного у его законной супруги, на которой его вынудили жениться. Женщины всегда влекли к себе Гольдони. «Субретка пела восхитительно, и на меня нахлынули невообразимые ощущения», — признается он; но одновременно женщины пугают его. Как автора же комедий они буквально завораживают его: он пишет, чтобы понять их, чтобы раскрыть их тайну, и благодаря своим наблюдениям проникает в глубинную суть женского характера.

По мнению Джованни Скарабелло,[459] женщины в Венеции составляют четвертое сословие — наряду с патрициями, читтадини и пополанами. И значимость этого сословия велика не только благодаря его численному превосходству. Они выполняют основную функцию в государстве: красотой своей создают и прославляют великолепие города. Как мы уже могли убедиться, Венеция это вторая Венера. Согласно преданию, совершенная красота Венеции происходит от ее богини-покровительницы; красота венецианок — эстетический канон, воплощенный и увековеченный в литературе и живописи: белизна кожи, оттененная жемчужинами и шелками, редкостный цвет волос, которые женщины осветляли, сидя на балкончиках и подставляя головы яркому солнцу, очаровательной формы руки и ноги. Венеция славит красоту своих женщин и использует ее в политических целях. «Все венецианки прекрасны, пишет Марио Санудо и тотчас добавляет: — Выходят они из дома с большой торжественностью… гостей, прибывших в Венецию, встречают в роскошных платьях, богато украшенных драгоценностями и самоцветами». Так, например, в 1754 г. Генрих III, возвращаясь из Польши через Венецию, был встречен двумя сотнями благородных посланниц самой богини очарования: одетые в белоснежный муар, сверкающий драгоценностями, венецианки мгновенно покорили свиту французского короля. Не меньший успех имели и специальные женские регаты, регулярно устраивавшиеся на Канале Гранде, во время которых женщины из народа в легких коротких платьях, с развевающимися по ветру волосами наперегонки гребли к победному финишу, позволяя зрителям любоваться своей красотой и ловкостью. Любая женщина, вне зависимости от ее общественного положения, постоянно является основным объектом для демонстрации: город гордится своими женщинами так же, как своим богатством и своей свободой. Женщины представляют общественно-полезную ценность, они наравне с прочими гражданами служат Светлейшей, но своим оружием.

Однако в век, когда повсюду в Европе женщины требуют специального законодательства, борются против своего подчиненного положения, утверждают свои права на доступ к культурным ценностям и право самим решать свою судьбу, этого совершенно недостаточно. И Венеция, где уже с XIV в. вдовы объединяются для создания предприятий, Венеция, этот образцовый город-женщина, не может остаться в стороне от борьбы женщин за свои права. Представительская функция, которую отводят женщинам, маскируя таким образом их зависимость от власти мужчины, начинает восприниматься как порабощение, даже как тирания, а не как признание заслуг и возможность для самоутверждения. Пробуждение самосознания, подкрепленное, начиная с XVI в., повсеместным распространением книг, посвященных положению женщины, вдовству, браку, выбору супруга и спорам о женском воспитании, женском долге и женских правах, началось в Венеции очень рано.[460] Женщины пробуют свои силы в литературе, и не только в поэзии в духе Петрарки, где они предусмотрительно не выходили за рамки канона, но и в театре. Даже из недр монастырей поднимаются отчаянные голоса, обвиняющие Республику в тираническом отношении к своим дочерям с единственной целью обрести вечность: сестра Арканджела Таработти (настоящее имя Елена Кассандра), отданная в одиннадцать лет в бенедиктинский монастырь Святой Анны в Кастелло, в период с 1643 по 1654 г. пишет множество сочинений с красноречивыми названиями «Антисатира о пристрастии женщин к роскоши», «Тирания отцов, или обманутое простодушие», «Монастырский ад»; все они остались в рукописи. «Я по справедливости посвящаю „Тиранию отцов“, — пишет она в предисловии к „Монастырскому аду“, — той Республике, где гораздо чаще, чем в иных краях, принуждают девушек принимать постриг. Мое посвящение вполне может быть адресовано также и Сенату, который заключает девушек в монастыри, принуждает их хранить девственность, заставляет истязать плоть, распевать псалмы и постоянно молиться, надеясь таким образом добыть вечность для вас, Прекрасная Дева, Королева Адриатики».[461]

Однако в XVIII столетии вечность уже кажется сомнительной. Ибо сомнение посеяно.

Все шлюхи…

В 1643 г., пока сестра Арканджела в монастыре пишет разоблачительные сочинения, на сцене театра Сан-Джованни-э-Паоло торжествующая куртизанка получает доступ к высшей власти: Поппея, при поддержке Амура и его матери, а также собственных неотразимых прелестей, соблазняет юного императора Нерона, который никак не может оторваться от ее «крепеньких яблочек удовольствия» и в конце концов увенчивает ее императорской короной, отвергнув свою супругу Октавию.[462] Венеция-Венера, мать амурчиков, более чем когда либо являлась в глазах иностранцев городом куртизанок.

Начиная с XIII в. правительство прекратило растрачивать силы на контроль за проституцией, сконцентрировав активность девиц легкого поведения в определенных местах, и в частности на Риальто, где в XIV в. для соответствующих дам был даже создан публичный бордель-резервация — Кастеллетто. Проститутки обязаны были соблюдать определенные правила, дабы отличаться от остальных женщин: им было запрещено покидать отведенные им «для работы» места, ночевать в тавернах, селить у себя иностранцев; являться в приемные женских монастырей; кататься на лодках, будь то днем или ночью; выходить в масках на улицу. В театре же, напротив, они были обязаны появляться только в масках. Им не разрешалось селиться на Канале Гранде и платить больше 100 дукатов за квартиру, иметь горничных и прислугу, носить белые платья, какие носят молодые девушки, и жемчужные ожерелья, какие обычно носят женщины из общества, принимать участие в празднествах знати, появляться на балах, загородных прогулках, ярмарках или религиозных праздниках. Нарушительниц наказывали так же, как и преступников-рецидивистов: привязывали к двум столбам на Пьяцетте и при большом стечении народа отрезали уши и нос; еще их могли публично подвергнуть порке на Сан-Марко или Риальто. Постановление об этих наказаниях было принято лишь в 1615 г.[463] Также существовал специальный налог, взимавшийся с проституток, плативших за жилье свыше 40 дукатов: деньги эти шли на содержание бедных девушек в благотворительных заведениях.[464] Женщины легкого поведения не могли ни выступать свидетелями в уголовных процессах, ни обращаться к правосудию, если им не заплатили за их работу.

Однако одновременно с увеличением количества запретов в общественное сознание внедрялся образ весьма неоднозначный — образ «почтительной проститутки». В 1566 г. был составлен каталог двухсот «самых выдающихся и почтенных куртизанок»[465] с адресами и тарифами. Издатель его попал в тюрьму, однако каталог тайно циркулировал и пользовался большим спросом, сыграв немалую роль в популяризации среди путешественников этих, по выражению де Бросса, «услужливых телес». Наряду с зрелищем благородных девственниц к услугам Генриха III была дорогая куртизанка Вероника Франко, писательница и поэтесса, сделавшая предметом торга не только свое прекрасное тело, но и блестящий ум: она одаряла клиентов утонченными удовольствиями не только плотскими, но и интеллектуальными. Так как же относиться к куртизанкам? Это вопрос пропаганды и дипломатии.

Остроумцы не преминули заметить такое противоречие. «Слава и всеобщее изумление, достойное вечности», «врата ада, дорога нечестия, образец непостоянства» — так рассуждали о венецианских куртизанках в 1607 г. два персонажа в исполнении актера Франческо Андреини: капитан из «Адской долины» и его слуга.[466] Под пером Бузенелло, привыкшего вращаться в кругах интеллектуалов-либертенов и прочих возмутителей спокойствия, торжество Поппеи носит и это главное — отрицательный характер: куртизанка становится символом проституции у власти и проституции власти. Через год после Бузенелло Ферранте Паллавичино, утверждая, что проститутки не более опасны для мужчин, чем война, и уподобляя недостатки их профессии недостаткам сильных мира сего, поддерживает оценку своего предшественника.[467] Амло де ла Уссе, громивший венецианский деспотизм, видит в куртизанках «пиявок, которых прикладывают к наиболее полнокровным частям государственного тела; пиявки эти заодно сосут соки и из иностранцев». Паллавичино уверен, что девицы эти пользуются негласной поддержкой Сената, которому выгодно держать молодых нобилей в состоянии праздности, дабы в головах у них «не завелись пагубные мысли».[468] Спустя век «общественная» функция проституток меняется; теперь они посещают казини нобилей, ведущих крамольные политические речи. К примеру, для инквизиторов, отдавших в 1762 г. приказ арестовать Анджело Кверини, его знакомство с куртизанкой свидетельствует о его неблагонадежности. В ряде донесений подчеркивалось, что «до семи часов утра Анджело Кверини находился со своим другом, кавалером Джустиньяни, посланником в Риме, в компании Джулии Преато, прозванной Чистильщицей, супруги Франческо Учелли, чрезвычайного нотария при Канцелярии дожа».[469] Эта Чистильщица в прошлом была знаменитой куртизанкой, с которой в ранней юности, а именно в 1741 г., был знаком сам Казанова. Ее прозвище перешло к ней от отца, занимавшегося очисткой каналов.[470]

Итак, Венеция сохраняет приобретенную ею репутацию города, где процветает проституция. Образ венецианской куртизанки, сколь бы он ни был двойствен, непременно присутствует в воображении путешественников. Почти все они включают в свое описание Венеции главу, где по достоинству оценивают исключительное очарование и талант этих дам и непременно рассказывают об одном из приключений — удачном либо неудачном — с одной из них. Венеция не способствует сохранению добродетели, замечает Монтескье, сумевший в этом убедиться на собственном опыте. Даже Руссо поддается искушению: смущенный, беспомощный, исполненный угрызений совести, он тем не менее пускается во все тяжкие, ибо, по его словам, в Венеции во всем, что касается женщин, воздержание просто невозможно. В конце концов он привязывается к молоденькой девочке и решает воспитать ее на свой манер. В те времена такая практика существовала. Миф о прекрасных венецианских куртизанках столь живуч, что будущий император Иосиф II во время одного из своих визитов, вспоминая о милостях, оказанных Генриху III, также пожелал воспользоваться любезностью красотки на одну ночь.

Но женщины меняются. Путешественники начинают замечать, что девицы стали менее красивы, менее податливы, менее чистоплотны и в целом малочисленны. На самом деле меньше их не стало — напротив, число их неизмеримо возросло, а активность давно выплеснулась за рамки Кастеллетто; просто пропасть между различными слоями «публичных женщин» стала значительно глубже. Проститутки (meretrici) стали преобладать над шикарными куртизанками (cortigiani). Количество мелких проституток, с XVI в. обитавших в Ка Рампани возле Кампо Сан-Поло, в центральных районах под галереями Сан-Марко, а на окраинах — возле Санта-Маргарита и Санта-Тринита в Кастелло, значительно увеличилось.[471] Инквизиторы отмечают, что проститутки стали дерзкими и наглыми, в жаркие часы они не стесняются появляться голыми у себя на балконах, гуляют «с обнаженной грудью», хватают прохожих за полы плаща и склоняют к греху, преследуют иностранцев, заходят вместе с ними в кафе и там, в отдельных кабинетах, развлекают их. Большинство девиц состояли «на службе» у какой-нибудь бывшей проститутки, вновь вернувшейся к прежнему ремеслу; иногда роль сводни исполняла мать девицы; те, что были на содержании у своих любовников, обычно жили в специально снятых для них квартирах. У проституток не было отпусков и выходных, за исключением дня Страстной пятницы. Прачку Смеральдину из комедии Гольдони, трудолюбивую и, в сущности, честную девушку, на путь проституции толкает собственный брат Труффальдино, любитель набить брюхо, не утруждая себя работой; он уговаривает ее «спину гнуть меньше, а зарабатывать больше», отвечая на заигрывания богатых господ. Подобные уговоры, несомненно, являются отражением экономического кризиса.[472] В таком же положении оказывается и Чеккина из интермедии «Обман», иностранка, живущая подаянием и чем придется: разорившийся брат уговаривает ее стать проституткой на площади Сан-Марко, тем самым намекая, что на этом можно заработать деньги. С опасной скоростью стали распространяться и венерические заболевания (Руссо, без сомнения, имел все основания опасаться их), а сатирические поэты не преминули заявить, что в Венеции «умирали на всем скаку… по причине чумы, поразившей всю страну, не разбирая ни пола, ни звания… чума эта — французская болезнь».[473]

Правительство тем временем расширяло сеть благотворительных учреждений для бедных девушек, дабы отвратить их от проституции и дать им некоторое образование: научить читать, считать, шить, вышивать, плести кружева. Следом за приютом «Незамужних дев», основанным в XVI в. возле церкви с таким же названием, был открыт приют «Бедных кающихся». Как пишет Гольдони,[474] всеобщая лотерея, устроенная в Венеции в 1715 г. по образцу лотереи, существовавшей в Генуе, была задумана с филантропическими целями, дабы помочь молодым девушкам без средств к существованию. При каждом тираже[475] — а таких в год было девять — по жребию избирали пять девушек и вручали им от 20 до 40 дукатов в качестве приданого или же вступительного взноса в монастырь.

«Куртизанки, желавшие втереться в доверие и быть принятыми за честных женщин, одевались, как одеваются вдовы, замужние женщины или честные служанки», — уточняет Гревемброк, излагая историю венецианской галантной жизни. В XVIII в. практика подобного переодевания, несмотря на запреты, участилась: «В тот день на Сан-Марко одна из проституток по имени Баготина, что живет возле моста Сан-Канчиан, была в маске и белом муаровом платье с длинным шлейфом, расшитым золотыми плодами; вышивка, именуемая „жарден“, была такая плотная, что невозможно было разглядеть цвет ткани. Благородный господин Марко Микеле Саламон спросил у другого благородного господина: „Как же должны одеваться женщины из рода Мочениго или Фоскари, если на обыкновенной проститутке надето платье, вполне приставшее догарессе?“»[476] Разумеется, это была роскошь, бьющая через край, особенно если вспомнить, что с 1645 г. догарессам не разрешалось носить герцогскую корону.[477] Галантное приключение президента де Бросса с некой Багатиной не является чистым вымыслом. Он попытался встретиться с ней, попросил назначить свидание, затем узнал, что имеет дело с замужней дамой, но продолжал настаивать, заплатил, получил свидание, встретил элегантную, утонченную женщину, рассыпался в извинениях, но в конце концов понял, что она — именно то, что он искал.[478] Светская женщина? Куртизанка? Во всем, что касается галантных похождений, понять, кто есть кто, невозможно. Тем более что на Сан-Марко, как об этом сообщает де Брасс, сводники иногда предлагают мужьям их собственных жен, а куртизанки прибывают в гондолах за сенаторами, чтобы забрать их прямо из Дворца. Здесь царит разврат.

В обществе, где женщины перестают соблюдать установленные для них правила, они тотчас начинают платить дань дурным нравам. Молодая женщина, красивая и легко одетая, в сопровождении двух знатных молодых людей купается нагишом в водах Лидо: служба инквизиции тотчас причисляет ее к «падшим женщинам», а ее сопровождающих — к «иностранцам».[479] Кто такие падшие женщины в театре Гольдони? Разумеется, не куртизанки, ибо эта роль типична для ренессансной комедии. Носителями испорченных нравов являются балерины, певицы, актрисы, заклейменные цензорами еще в XVII в., то есть те женщины, чья деятельность противоречит нормам брака, семейной жизни и установленным порядкам. В частности, Анчилла Кампьони, самая знаменитая, по словам Казановы, куртизанка Венеции, является танцовщицей.[480] У Гольдони есть юная танцовщица Лизаура, о которой соседи, сидя в ближайшем кафе, говорят, что она пользуется покровительством графа и к ней через «заднюю дверь», что выходит на улочку, «тайно ходят мужчины».[481] Любопытно: пока эти «балерины» оставались «под покровительством», к ним относились терпимо, но если они пытались заставить дворянина жениться на себе, их выгоняли из города.[482] Джузеппина, мудрая балерина из «Школы танцев», избежавшая похотливых притязаний скупого учителя танцев и убедившая патриция в своей честности, так что тот даже женился на ней, является исключением. Имеется также Пеларина, молодая певица, которую мать — как это часто случалось в театральной среде — толкает в объятия грубого мужчины с набитыми золотом карманами и приказывает «обчистить» его во всех смыслах (от сифилиса у него выпали все волосы). Есть также «незнакомки», «авантюристки» или «паломницы», прибывающие в город в поисках неверного возлюбленного, соблазненного мужа, неведомого отца; женщины эти не имеют определенного статуса, следовательно, исключены из действующих социальных правил. Юная римлянка Доралиса приезжает в Венецию в один из дней карнавала и устраивается на террасе кафе. Одинокая иностранка в маске утром сидит в кафе,[483] и хозяин его Нарчизо тотчас принимает ее за доступную женщину (каковой она не является). Случай этот поистине ярче всего характеризует новую реальность, а девушку можно считать сценическим прообразом одной из тех дочерей знатных кланов, которым приходилось покидать родной дом, чтобы избежать ненавистного им брака; в конце концов многие из беглянок вынуждены были вступать на путь проституции.

Брак — это ад

Согласно Гольдони, брак можно рассматривать как вторую степень счастья. Но только в том случае, если была возможность выбрать «достойную супругу». А так как «сомнение всегда остается и опасность ошибиться очевидна», то, по его утверждению, лучше оставаться свободным и всегда иметь возможность приблизить к себе счастье.[484] Так воспринимали проблему брака мужчины XVIII в.

Впрочем, в прежние времена выбрать достойную супругу было легко, ибо все качества ее были названы в многочисленных трактатах, например, в «Чрезвычайно мудрых и серьезных советах о том, как выбирать супругу» Франческо Барбаро, опубликованных в 1548 г. издателем Джиолитто; из этой книги черпали свои познания все «хорошие авторы». Гольдони описывает разных женщин. Лесбина, хитрая служанка, решившая женить на себе робкого деревенского философа, как и многие ее товарки, знает, какое приданое должна она принести с собой, чтобы добиться его доверия: «Преданность, честность, застенчивость и скромность, а главное, умение экономить». И уже почти побежденный философ отвечает: «Хороша она или уродлива, в любом случае женщина должна принадлежать только одному мужчине. Что же касается умения экономить, то вы должны для себя усвоить: всегда следуй воле мужа и не пытайся изображать ни хозяйку, ни ученую женщину».[485] Таким образом, любая попытка выйти за отведенные женщине рамки не поощрялась, а разница в состоянии и образовании становилась непременным источником разногласий. Немало супружеских пар в комедиях Гольдони ссорятся именно из-за этого неравенства.[486] Скромность означала сдержанность, а также осознанное нежелание бывать в обществе, прежде всего галантном, не наносить визитов, не стремиться блистать остроумием в разговоре, не вмешиваться в политику, довольствоваться семейным очагом, поддерживать мужа в его начинаниях, рожать и воспитывать детей — одним словом, «уметь держать дом». Образ идеальной женщины описан в основном через отрицания: предполагается, что женщина, наделенная всеми необходимыми добродетелями, должна быть «щедрой без границ, богатой, но без гордыни, одеваться красиво, но не роскошно, быть добродетельной, но не кичиться этим».[487]

Однако, похоже, в XVIII в. образ домохозяйки начинает отходить в прошлое. «Теперь и вовсе невозможно жениться», жалуется Лунардо, вспоминая святую скромность своей покойной жены.[488] Записной женоненавистник Карло Гоцци ищет «совершенную возлюбленную с благородным сердцем», «добродетельную подругу, сумевшую оценить его метафизическую душу», но его поиски напрасны: после трех бурных неудачных романов, о которых рассказывает очень подробно, он решает остаться холостяком.[489] Как мы уже видели, наметилась очевидная тенденция не вступать в брак, несмотря на отрицательное отношение к этому явлению властей. Официальные инстанции осуждали тайные и подпольные браки; особые нарекания вызывали казини, которые, по мнению цензоров, напрямую способствовали разрушению семейных уз; в 1776 и 1785 гг., сразу же за двумя последними реформами, вышли переиздания «Чрезвычайно мудрых и серьезных советов»: Республике было необходимо улучшить демографическую ситуацию. Если верить Казанове, часто рассказывающему о своих и чужих галантных похождениях, скандальная связь Да Понте с супругой майордома Дзагури, Андзолеттой Беллауди, сыграла не последнюю роль в изгнании Да Понте из Венеции в 1779 г.: дама часто беременела.[490] Гоцци потерпел неудачу с соседкой, проживавшей на противоположной стороне улицы: легкое поведение девицы в конце концов разочаровало его. В целом замужние женщины из простонародья — жены ремесленников, служанки и даже крестьянки — достаточно легко уступали капризам «либертенов».

Для женщин, обвиняемых во всех существующих пороках, проблема ставилась по-иному. Невест перестали «распродавать с молотка», как это было принято у первых обитателей лагуны. У Гольдони старый скряга решает не давать дочери приданого и горько сожалеет о прошедших временах, когда «чем дочери были красивее, тем больше отец получал денег»; иметь дочерей было выгодно, а нынче приданое наносит существенный урон отцовскому состоянию.[491] На острове Сан-Пьетро ди Кастелло женщины больше не собирались на совместное прослушивание мессы, а, подхватив приданое и «корзинку новобрачной», уезжали со своими мужьями. Брачные церемонии более походили на те, что в конце XVI в. описал Сансовино: утром, после подписания брачного контракта жених отправлялся во Дворец дожей для его оглашения, затем он приглашал родственников и друзей к отцу невесты на торжество и официальное представление, после чего молодая супруга на гондоле отправлялась навещать родственников в окрестных монастырях. Во времена Гольдони обряд бракосочетания состоял из трех церемоний:


Первая церемония — подписание свадебного контракта в присутствии всех родных и знакомых… Вторая церемония — поднесение перстня. Не обыкновенного обручального кольца, а именно перстня, с огромным бриллиантом-солитером, который жених должен подарить своей невесте. На это торжество приглашаются все родные и знакомые. Дом богато убирается, все гости являются в великолепных нарядах. Кроме того, ни одно собрание в Венеции не обходится без дорогих угощений. Третья церемония поднесение ожерелья. За несколько дней до церковного венчания мать или ближайшая родственница жениха отправляется к невесте и подносит ей ожерелье из настоящего жемчуга, которое молодая должна носить не снимая с этого самого дня и до конца первого года замужества.[492]


Поощрялись предварительные ухаживания, жених и невеста получили возможность встречаться. Гольдони рассказывает, что сам он сочинял песенки, дабы устраивать серенады для некой юной особы, обладавшей «наивной и пикантной грацией».[493] Но еще в 1590 г. Чезаре Вечеллио заявлял, что юные девушки на выданье, проживавшие в родительских домах, «оберегались столь хорошо и неусыпно, что даже ближайшие родственники имели возможность увидеть их только на свадьбе».[494] В XVIII в. многие женщины жалуются в комиссию по нравам на утрату девственности, соблазнение и злоупотребление доверием со стороны излишне торопливых женихов: выйти замуж с подобным пятном на репутации было практически невозможно. Однако когда во время суда выяснялось, что родные не слишком бдительно наблюдали за тем, где и как встречаются их дочери со своими женихами, а сами девушки злоупотребляли своей свободой, жалобы их отклонялись по причине «непорядочного поведения».[495] Джустиниана Уинн Розенберг, парижская возлюбленная Казановы, в Венеции стала предметом пересудов из-за своего эксцентричного поведения и страсти к игре; угодив в 1773 г. в тюрьму за долги, она писала, что «венецианские девушки, воспитанные в принципах местного добронравия, постоянно сидят дома, занимаются рукоделием, и вся их свобода заключается в возможности на минуточку подойти к окну и выглянуть на улицу».[496] Это позднее и достаточно парадоксальное свидетельство может быть всего лишь литературной экстраполяцией из ремарок Вечеллио или же гольдониевскими тирадами, направленными в защиту чести и непоколебимой добродетели венецианских девушек. Тем временем венецианское законодательство применительно к молодым девушкам было вполне ясным. Отец имел право лишить дочь, которой не исполнилось двадцати пяти лет, приданого только за то, что она «посмела поговорить с человеком недостойным», и уж тем более если она совершила «плотский грех».[497] Однако если после двадцати пяти лет девушка еще была не замужем, вина за это падала на ее отца, не сумевшего устроить ее судьбу. Мужлан и грубиян Лунардо исповедует эти принципы и не дозволяет дочери видеться с женихом, которого он сам ей и выбрал. Но имела ли невеста возможность до свадьбы встречаться с женихом или нет, брак по-прежнему оставался сделкой главным образом экономической, а отнюдь не следствием взаимной склонности, и основное место среди брачных обрядов занимали переговоры и подписание брачного контракта, что считалось делом мужским.

По закону и в согласии с каноническим правом основой брачного союза должно было быть свободное согласие сторон, а также родительское дозволение, дабы «не выказывать неуважения к родителям, а также чтобы молодые люди не рисковали лишиться имущества, что может случиться, если брак будет заключен против воли завещателя».[498] Распоряжение это, как мы помним, имело большое значение для аристократических семей. Любой брак, заключенный без родительского согласия или же просто признанный неподходящим, становился причиной раздоров между родителями и детьми. Законодательство, трактовавшее вопросы приданого, решало их отнюдь не в пользу девушки. Даже выйдя замуж, она не имела права распоряжаться собственным приданым, управление им осуществлял муж, который в случае кончины супруги был обязан возместить его семье покойной. Семья же из этого приданого могла воспользоваться только тысячей дукатов: они могли стать «духовным взносом» за одну из дочерей, предназначенную в монастырь. Молодая жена могла получить также приданое от собственного супруга, но и это не давало ей экономической независимости. Напомним, что речь идет только о законных дочерях: незаконным дочерям отец вообще не был обязан давать приданое, кроме тех случаев, когда им удавалось добиться законного признания.

Свадьба, как объясняет Гольдони, это возможность устроить «большую выставку драгоценностей». Супруга является одним из экспонатов этой выставки. Как Республика извлекает доход из своего величия и блеска, так и муж извлекает выгоду из жены, демонстрирующей его богатство. Таким образом оправдывались роскошь женских нарядов и женское кокетство. Когда в 1638 г. Джованни Баттиста Торретти спросили, как он относится к богато одетым женщинам, он ответил, что вполне допускает, чтобы жена, подобно вьючному ослу, навешивала на себя все имеющиеся в доме драгоценности и украшения, дабы «все могли оценить величие и богатство ее мужа».[499] Ответ этот прозорливый де Бросс толкует следующим образом: жена является «предметом мебели, коим пользуется все семейство».[500] Еще жена является чем-то вроде страховой кассы: вкладывая средства в женские украшения, муж удачно их помещает, не растрачивая на запретные удовольствия, игру или куртизанок, а в случае банкротства ему обеспечена финансовая поддержка жены, уподобившейся, выражаясь словами того же автора, передвижному банку. Понятно, почему куртизанкам запрещалось носить жемчуг, но они все же его носили. Также понятно, отчего бедные дворяне, не имевшие возможности подарить невесте ожерелье из настоящего жемчуга, брали напрокат или же покупали по случаю поддельные жемчуга. Главным всегда считалось поддержание видимости, хотя, как это ни парадоксально, государство (впрочем, также склонное к парадоксам) и создало специальные суды, занимавшиеся регламентацией женских туалетов и украшений.

Установилась своеобразная мода на чичисбеев, этих «забавных зверушек», «женщин по манерам и привычкам и мужчин по исполняемой роли; это и не мужья и не холостяки, хотя часто и то и другое вместе».[501] Карикатурные изображения этих напудренных элегантных щеголей, верных спутников дам от будуара до ложи в опере, сохранились как в литературе, так и в театре. В появлении этих, по выражению Гольдони,[502] «демонов сладострастия», цензоры усматривают настоящий адюльтер, «порождение дьявола, разорение дома, расстройство здоровья физического и душевного»,[503] гибель почтенного института брака, неопровержимый знак испорченных нравов женщин. Само происхождение слова покрыто тайной: по мнению Джузеппе Баретти, оно происходит от глагола «шептать», что подчеркивает платонический и куртуазный характер близких отношений, устанавливающихся между женщиной и прислуживающим ей рыцарем. Оказание услуг — вот суть «деятельности» чичисбеев. Описание их типичного поведения свидетельствует в пользу правоты Баретти: предупредительные, внимательные, «они постоянно вздыхают», преклоняют колена, целуют руки, поддерживают, исполняют обязанности секретаря, горничной, даже субретки; они опрыскивают духами, пудрят, говорят ласковые слова, оказывают помощь.[504] Некоторые злобные умы не хотят верить, что пыл их носит исключительно платонический характер.

Но сексуальность в понятии «чичисбей» не самое главное. Гораздо важнее то, кто держал при себе подобных воздыхателей. Есть основания полагать, что изначально их выбирали отнюдь не сами замужние женщины. Определение сатирического поэта, назвавшего чичисбея «дневным заменителем мужа, долг коего всегда находиться рядом с женой и скучать с ней дни напролет»,[505] достаточно верно отражает его функцию. Поэтому, на наш взгляд, вполне можно согласиться с предположением, поддержанным де Броссом в 1729 г. и аббатом Ришаром в 1766 г.,[506] что присутствие «ручной зверушки» заранее оговаривалось в брачном договоре, а кандидатуру выбирали на семейном совете, дабы избранник мог служить не только жене, но и политическим интересам клана, а также заботиться об интересах часто отсутствующего мужа и приглядывать за его женой. Примечательно, что правительство не пыталось ни законодательно ограничить подобные нововведения, ни истребить эту моду. Ведь она, совершенно очевидно, освобождала мужей от забот о супругах и давала им возможность располагать своим временем для нужд Республики, а кроме того, обеспечивала занятие праздным и безденежным нобилям. На первый взгляд преимущества оправдывали определенный риск.

Постепенно среди женщин зрело возмущение множеством ограничений, регламентировавших их жизнь. Разумеется, они не имели ничего против роскоши, и в ее защиту можно было выступать под флагом экономических интересов нации: женское кокетство обеспечивало работой ремесленников. В конце концов, и чичисбеев можно было приспособить к чему-либо более полезному, нежели целование рук Труднее всего было мириться с авторитарным диктатом родителей и полным пренебрежением вкусами и чувствами дочерей. Осмотрительные умы давно пытались внушить, что проявлять авторитарность следует разумно и с оглядкой. Супруга — это не служанка, писал в XVI в. Ариосто одному из своих друзей, собиравшемуся жениться.[507] Супруга — это не рабыня, дополняет его поэт из Брешии конца XVII в. Бартоломео Дотти;[508] это доказывает, что время шло, а положение женщин не улучшалось. Поэтому некоторые женские персонажи Гольдони видят свою судьбу исключительно в черных красках. «Жить с нелюбимым мужем? Целый день видеть рядом с собой ненавистного тебе человека? Быть обязанной любить его, подчиняться ему, ублажать его? Нет, даже в аду еще не придумали более страшной кары», — утверждает юная героиня Гольдони и, уподобившись монахине Арканджеле Таработти, уговаривает сестер по несчастью убеждать своих отцов не «распоряжаться ими тиранически и не приносить сердца юных девушек в жертву честолюбию и финансовым интересам».[509] Не все супруги в комедиях Гольдони столь бодры и жизнерадостны, как Домоседки. Читтадина Розаура, рассудительная девица, вступившая в брак с аристократом, обремененным множеством любовниц, оказалась презираемой и заброшенной, а ее не слишком щепетильный супруг даже угрожает ее жизни.[510] Еще одна супруга заявляет, что ее «довели до нищенского состояния»; она готова терпеть голод, носить старые платья, но не желает мириться с оскорблениями, а потому рассматривает смерть как освобождение.[511] Некоторые жены терпят побои от своих мужей: сьер Болдо колотит жену так, что у него самого начинает болеть рука; причина — на его взгляд, жена слишком болтлива.[512] Многие жены не получают удовлетворения в интимной жизни. «Конечно, вы считаете, что коли жене есть чего есть, так ей уж больше и желать нечего», заявляет Маргарита, супруга деспотичного Леонардо. «А чего же вам надо?» — спрашивает он, получая в ответ стыдливую, но вполне понятную реплику: «Дорогой супруг, не заставляйте меня говорить глупости».[513] У многих героинь Гольдони развиваются неврозы, булимия, анорексия, синдром Дон Жуана, находящий свое выражение в игре, компенсирующей постоянные страдания и неутоленные желания.

Разумеется, были и счастливые браки. Об этом свидетельствуют письма, которыми обменивались, в частности, супруги Кверини.[514] Об этом говорят также стихотворения Гольдони, сочиненные в честь свадебных торжеств патрициев, и его посвящения, адресованные хозяйкам дома, известным «своими добродетелями, мудростью и честностью», «добродетельным супругам», любящим, заботящимся о детях и о доме.[515] Таких женщин он восхваляет и в своих комедиях. Такой была Кьяра Пизани, «теща» несчастной Терезы Ведовы: выданная замуж в раннем возрасте из соображений семейных интересов за дальнего родственника из боковой разорившейся ветви семейства, она в тридцать пять осталась вдовой с шестью детьми и стала руководить своим огромным состоянием лучше любого управляющего-мужчины. Именно она помешала сыну жениться по любви.

Количество просьб о расторжении брака или его аннулировании, позволявшем вновь вступить в брак, увеличивается только во второй половине века.[516] Между 1777 и 1782 гг. Совет десяти регистрирует двести девяносто три просьбы о расторжении брака в семьях патрициев, то есть в среднем по пятьдесят восемь просьб в год, в то время как в период с 1771 по 1795 г. среднегодовое число заключаемых браков равно двадцати трем.[517] Насильственные браки распадаются чаще. Мотивы, выдвигаемые в прошениях, свидетельствуют о том, насколько напряженными стали супружеские отношения, а также сколь ясно видит ситуацию Гольдони. От жен поступают жалобы на нежелание мужей предоставить им свободу волеизъявления, на жестокое обращение, на сожительство с мужчинами, на дурное отношение, на оскорбления, на нарушение мужьями супружеской верности, на сексуальную неудовлетворенность в браке и физическое отвращение к супругу. В свою очередь, мужья жалуются на то, что жены позволяют себе иметь иные политические взгляды, ведут светскую жизнь и расходуют слишком много денег, не проявляют интереса к домашним делам, злоупотребляют посещениями казини и уделяют излишнее внимание чичисбеям; последнее обвинение на суде обычно формулируется как пренебрежение супружескими обязанностями, или, говоря коротко, адюльтер, а иногда даже проституция. Как свидетельствуют материалы бракоразводных процессов, чичисбеи нередко вызывают ревность мужей. Например, графиня Беллати принимала услуги «рыцаря и обожателя» Бакаларио Дзена; с ним она уезжала «на прогулки», оставляя мужу записочки примерно следующего содержания: «Так как прекрасный новый сезон дарует нам радостную возможность совершать чудесные прогулки, я во вторник с удовольствием отправляюсь в Тревизо. Предупреждаю вас об этом на случай, если у вас появятся какие-либо возражения; ребенка оставляю вам». Муж не был подвержен «модным веяниям» и отвечал, что «никогда не согласится, чтобы жена его жила и поступала согласно своим прихотям».[518] Последовал развод, и таким образом отчасти решился вопрос о целомудрии «рыцаря для услуг». Женщины обращали себе на пользу служение, вмененное чичисбеями себе в обязанность, и утверждали свою власть, принимая самостоятельные решения и начиная вести себя независимо. Но чтобы начать процедуру развода, требовалось немалое мужество. В 1788 г. Совет десяти постановил, что во время бракоразводного процесса или аннулирования брака женщины должны пребывать в монастыре за счет мужа; в случае отрицательного решения суда они могли выйти из монастыря только с одним условием: вернуться к мужу. Даже если вопрос решался положительно, женщина все равно оставалась в зависимости от власти супруга и обязана была вести уединенную жизнь вдали от мирских соблазнов. Но это все же было лучше, чем влачить навязанные оковы брака.

Монастырь — это рай

Для сестры Арканджелы Таработти монастырь — это ад. Ад, потому что в него помещают по принуждению, в результате махинаций, фактически насильно, на основании причин исключительно экономических, в то время как на деле надо было бы отдавать туда добровольно — тех, кто чувствует призвание к монашеской жизни. Обычно девушек принуждали идти в монастырь по двум причинам: когда они были уродливыми, больными или калеками и отцу, несмотря на приданое, было трудно выдать их замуж, или же когда в семье не хватало средств, чтобы дать всем дочерям приданое и оплатить брачные церемонии. Если бы все дочери выходили замуж, писала Арканджела, почти все патрицианские семейства разорились бы.[519] Действительно, взнос в монастырь был значительно скромнее по сравнению с приданым, которое получали некоторые девицы: как уже говорилось, «духовное приданое» можно было внести сразу полностью, то есть всю тысячу дукатов, или выплачивать ежегодно по 60 дукатов. Стоимость «корзинки с приданым» монахини не должна была превышать 300 дукатов, равно как и церемонии принятия послуха и пострижения не должны были стоить более 100 дукатов. В случае превышения указанных сумм на нарушителей налагался штраф.

Картина вступления в монастырь и жизни монахинь, нарисованная Арканджелой, поистине апокалиптическая. «О, сколь жесток сей ужас!» — восклицает она, вспоминая пострижение, и называет церемонию «погребальной»: молодую девушку «бросают лицом на землю, возле головы ее и ног ставят зажженные свечи, саму ее накрывают черным сукном, и все вокруг поют молитвы…»[520] Это скорее похороны, нежели брак с женихом небесным. После сей церемонии новая монахиня обязана три дня хранить молчание. Скудная постная трапеза венчает первый этап обряда пострижения, печальна и одинока первая безмолвная ночь, наступающая после ненавистной свадьбы; скудна и вся еда, вкушаемая совместно в монастырской трапезной, прозванной «темной пещерой». По словам Арканджелы, «число девушек, вынужденных принять постриг, значительно превосходит число тех, кто совершает этот шаг добровольно».[521] Об этом она говорит читателю, дабы засвидетельствовать истинность своих ничем не подкрепленных слов. Но и описания ее, и оценки в определенной степени пристрастны. Без сомнения, они порождены душевным состоянием оскорбленной девушки, сопоставляющей сдержанность и самоотречение этих вынужденных мистических свадебных торжеств и роскошь, веселье и изобилие, с которыми принесенная послушницей жертва позволяла обставить свадьбу с вполне земным женихом другой дочери из той же семьи.

Скорее всего, насилие, совершаемое над волей девушки, в XVIII в. перестало быть основной причиной ее отречения от мира. К этому времени отцы больше не были непреклонными деспотами, а завещания, которые они составляли, чтобы обеспечить будущее своим отпрыскам, свидетельствуют об уважении к чувствам дочерей. «Я не хочу, чтобы дочери мои были вынуждены принимать постриг, ибо знаю, что поступок сей станет насилием над их душой; призвание сие должно быть велением души, а решение приниматься свободно, когда они достигнут изрядного возраста», — пишет в 1676 г. в завещании для своих пятерых дочерей Альвизо Трон. В конце XVII в. Альвизо Фоскарини перед смертью уточняет, что если ребенок, который вот-вот должен родиться, окажется девочкой, «то пусть она выходит замуж, а не идет в монастырь, если только она сама не пожелает туда удалиться».[522] Какая реальность кроется за этими предсмертными волеизъявлениями? Из трех оставшихся в живых дочерей Альвизо Трона две стали монахинями. Только одна вышла замуж. Призвание? Необходимость? Не имея прямых свидетельств заинтересованных лиц, нам остается только гадать. Точно можно сказать лишь следующее: в конце XVI в., по результатам переписи Дольони, в Венеции насчитывается 2508 монахинь, проживающих в трех десятках монастырей и обителей, разбросанных по городу и на окрестных островах, иначе говоря, 17 % взрослого женского населения, в то время как монахов и различных братьев насчитывается всего 1135.

В XVIII в. нередко все дочери из одной семьи встречались в одном монастыре; так, пять сестер Милези постепенно стали сестрами-кармелитками в монастыре Сан-Никколо — для них Гольдони написал стихотворение «к случаю». Иногда сестры приносили обет одновременно: так поступили обе дочери из семьи Корнер, решившие в 1755 г. стать монахинями монастыря Сан-Бьяджо на Джудекке.

Стихотворения по поводу пострижения или принятия сана писались по заказу и, судя по словам Гольдони, очень хорошо оплачивались патрициями, а затем непременно публиковались. Сам Гольдони за четырнадцать лет написал не меньше двух десятков таких произведений — как для друзей, так и для влиятельных семейств. Иногда он даже жалуется, что хотя таких заказов и много, однако все они приходятся на два месяца: «В течение года я в апреле и сентябре буквально теряю разум: девицы друг за другом либо подаются в монахини, либо выходят замуж».[523] Из этого следует, что немало девушек добровольно хотели провести жизнь в монастыре. Гольдониевская состоятельная вдова донна Аурелиа спасает дочь от брака с человеком, в честности которого у нее есть все основания сомневаться, и, отдав ей в мужья собственного возлюбленного, уходит в монастырь, или, точнее, «к тетке, которая заменяет в моей пьесе монастырь, так как в Италии это слово запрещено произносить на сцене»;[524] для гольдониевских отцов угроза отправить «к тетке» по-прежнему была действенным средством вразумления дочерей.

Конечно, угроза быть отданной в монастырь пугала, однако условия жизни будущей монахини были поистине идиллическими по сравнению с жизнью в браке. По крайней мере, в произведениях Гольдони это именно так. Ибо мнение автора не может расходиться с мнением заказчика, и в заказных стихах ему приходится славить род и ободрять послушницу, расписывая ей прелести избранной ею монастырской жизни. Поэтому будь то ритуальные церемонии или повседневная жизнь монахинь, картины монастырской жизни дышат покоем и уверенностью, словно все то, что порождало страдания Арканджелы, более не существует. Нет больше похорон, только свадьбы: певчие облачаются в роскошные одежды и голосами почти небесными поют в сопровождении скрипок, органа и виол; звуки возносятся под стрельчатые своды, и в это время появляется облаченная в белые одежды девственница, волосы рассыпаются по плечам, словно она приготовилась сочетаться браком с женихом земным. Смиренно, однако без излишней скованности направляется она к священнику и отвечает на его вопросы. Затем, преклонив колена перед алтарем, она молится, а в это время звучит своеобразная прелюдия к большой мессе. Лучшие композиторы сочиняли исполнявшуюся в эти торжественные часы музыку. Обряд пострижения — это целый спектакль. Пока на девственницу медленно надевают надлежащее облачение, она обменивается со священником установленными формулами вопросов и ответов, а затем громко стучит в ворота священной ограды, подтверждая тем свою волю войти в них. Никакого вынужденного молчания, никакой скудной пищи. Из комнаты для приемов доносятся голоса женщин, приглашенных на церемонию, за решетчатыми перегородками ожидают сестры, родственники и друзья принимающей постриг. Шоколад, пирожные, кофе, шербеты: сердца могут радоваться.[525]

Не все церемонии отличались подобной роскошью, вдобавок идущей вразрез с декретами Совета десяти. Только состоятельные семьи, помещавшие своих дочерей в самые богатые монастыри (в частности Сан-Закария и Сан-Лоренцо), могли обставить обряд с такой пышностью. Девушки эти и после пострига продолжали находиться на привилегированном положении и могли не исполнять работ, вмененных в обязанности всем остальным сестрам. Девушки из скромных, не располагавших средствами семейств, став послушницами, должны были выполнять различные черные работы, и желания их никого не интересовали.[526]

Правительство, осведомленное о насилии, совершаемом над большинством женщин, помещенных в монастырь, и\об отсутствии у них призвания к монашеской жизни, изначально заняло весьма гибкую позицию по отношению к уставным правилам. Санудо отмечает, что еще в 1509 г. во время карнавала монахини под звуки дудок и флейт весело отплясывали с мужчинами в комнатах для приема посетителей. В 1619 г. патриарх Тьеполо решил, что необходимо предоставить монахиням «в поведении, в следовании уставу и в одежде различные послабления, разумеется, в рамках добропорядочности и полезного примера»; еще он решил, что надобно «воспитывать монахинь, кормить их и одевать, соблюдая уважение и деликатность», например, «не принуждая их носить колючие шерстяные рубашки и спать на соломенных тюфяках».[527] Даже Арканджела отмечает, что в ее время монастырь служил убежищем для «совершивших скандальные поступки», признавая, таким образом, что некоторые сестры, не имеющие призвания к монашескому сану, были заслуженно помещены в монастырь.[528]

В самом монастыре наказанию подлежали только явные проступки; еще строже относились к тем монахиням, кому удавалось совершить побег с помощью своего возлюбленного.

Очевидцы утверждают, что в XVIII в. приемные в монастырях являлись местами, весьма удобными для ведения не только чинных бесед, но и оживленных разговоров, во время которых можно было выпить прохладительного, посмеяться, послушать музыкантов и закрутить любовную интрижку. Иногда свидания в монастырских приемных использовались в политических целях — например, старинная подруга Казановы, графиня Коронини, живя в монастыре Санта-Джустина, продолжала плести политические интриги.[529] Случалось, что монастырская приемная становилась сценой для демонстрации утонченного эротизма (подобные скандалы, несомненно, увеличивали число претензий инквизиторов). Например, загадочная М.М., для которой явно не составляло труда покидать монастырь Санта-Мария дельи Анджели в Мурано и встречаться со своим любовником в его венецианском казино, начала соблазнять Казанову прямо в стенах монастыря.[530] Иными словами, повсюду царило удовольствие. По рассказам Градениго, в монастыре Девственниц 23 февраля 1762 г. был устроен бал:


…весьма многолюдный, продлившийся до девяти утра; он проходил в приемной, дабы повеселить сестер; на нем танцевали немало благородных кавалеров и дам, множество читтадини, аристократов, и в том числе несколько господ весьма сурового нрава; музыканты играли на самых разных инструментах, освещение было великолепно, щедрые устроители бесплатно угощали пирожными.[531]


В приемной монастыря Санта-Клара, куда Гаспаро Гоцци однажды прибыл в приятном обществе сестры Анджелы Рафаэллы Марии, готовили шоколад и оладьи; там всегда царили смех, песни, флирт и чувственность без удержу: «Больше всего мне понравилось, что все женщины захотели поцеловать сестру; а чтобы губы их проникли через решетку, они вытягивали их трубочкой; то же самое делала сестра, и это являлось зрелищем поистине очаровательным».[532] Совет десяти предпринимал различные меры, чтобы разоблачать «грехи», процветавшие в «священных храмах», превращенных в места «отдыха», посещаемые масками, иностранцами и людьми с нечистыми намерениями.

Из года в год вводятся новые санкции. Во время реформы 1762 г. в Верховный трибунал была направлена просьба применить власть, дабы утвердить «уважение и почтение, кое подобает оказывать таковым местам». Однако все безрезультатно: и пятнадцать лет спустя путешественники продолжают писать о «любезных либертенках», которых всегда можно встретить в монастыре.[533]

Давать ли образование Луизе?

Видения идеальной монастырской жизни посещают, скорее всего, мужчин. Девушки же, несмотря на все предостережения, стремятся выйти замуж. Живительный венецианский воздух омолаживает: английский консул Смит в восемьдесят два года женился на сорокалетней, а Сакки, главный комик театра Сан-Самуэле, будучи «почти восьмидесятилетним стариком», страстно влюбился в свою юную премьершу Теодору Риччи, уже шесть лет пребывавшую «под покровительством» Карло Гоцци.[534] Однако если муж был в возрасте, можно было рассчитывать вскоре стать вдовой, то есть получить статус, позволявший распоряжаться своим имуществом, не став жертвой пересудов, а также совершать всевозможные сумасбродства, не утрачивая респектабельности. Гольдониевские вдовы редко бывают безутешны, в основном они «хитры» и «остры на язык»; они отдают деньги под проценты, успешно играют в лото,[535] сами правят лодкой своей жизни и с большой осторожностью, вытекающей из предыдущего жизненного опыта, рассматривают возможность повторного брака.

Более важным для многих венецианок XVIII в. становится стремление получить, наравне с мужчинами, достойное образование. «Мужчины отстранили женщин от учения, поэтому женщины не умеют и не хотят отстаивать свои права», — заявляла Арканджела Таработти еще в XVII в., адресуясь к Джованни Баттиста Торретти в своей «Антисатире на пристрастие женщин к роскоши»: вместо того чтобы увешивать женщин дорогими безделушками и золотыми украшениями, одевать в дорогие ткани, а затем взваливать на них всю вину за разрушение семей, лучше было бы образовать их ум и вызволить из тьмы невежества. Гольдони развивает эту идею: в комедии «Умная женщина» Арлекин, примостившись возле котла с полентой, грезит о молодой прачке, соблазненной и брошенной молодым человеком. Однако девица призывает на помощь все свои познания, знание законов и ораторские способности, коими она обладает благодаря знакомству со студентами Павийского университета, которым она крахмалила рубашки, и мстит обидчику. Познав «различные науки», а также приобретя «способность постигать характер других людей», она смогла сама выступить в свою защиту. Она обращается с обвинительной речью к членам семьи неверного жениха, и в конце концов изменник покидает свою новую возлюбленную и женится на умной девице. Подобный пример, несомненно, должен был взбудоражить умы нерешительных мужчин. Следует также вспомнить, что в 1723 г. в университете города Падуи был устроен диспут на тему, стоит ли делать образование доступным для женщин. Ответы, полученные во время диспута, были достаточно ясными: самые большие оптимисты полагали, что обучать необходимо только некоторых женщин, но никак не всех, а самые большие пессимисты предостерегали Республику от «ученых дам» и упорно предлагали оставить женщин в их прежнем, сиречь необразованном, состоянии.[536]

Самые консервативные продолжали настаивать на том, чтобы воспитание девочек осуществлялось «на контролируемом пространстве отеческого дома».[537] Наиболее осмотрительные — или, если угодно, лицемерные — утверждали, что самих женщин домашняя работа привлекает больше, чем книги. Все готовы были согласиться, что воспитание девочек нельзя пускать на самотек и не следует доверять их невежественным кормилицам, питавшим их не только своим молоком, но и своими бабьими глупостями. «Какая мать отважится приложить ребенка к груди неотесанной, злонравной и развращенной особы?» — грозно вопрошал Джузеппе Антонио Костантини около 1750 г.[538] Вопрос этот звучит во многих комедиях Гольдони, особенно когда автор хочет заклеймить дурных служанок. Однако свободный, открытый доступ к сокровищам культуры, к наукам — это все же несколько иное дело. Гаспаро Гоцци, к примеру, без всяких оговорок обвиняет «злокозненных мужчин в готовности отобрать у женщин даже заслугу приумножения населения земного», приветствует вакханок за убийство записного женоненавистника Орфея и хочет, чтобы перестали прятать книги, «рассказывающие правду о женщинах».[539] Он называет женщин самыми многоречивыми болтуньями на свете и одновременно «самыми организованными, энергичными и убежденными»[540] и напоминает им, что in fine{8} они только выиграют, ежели будут вести себя «чуть-чуть серьезнее». Но в целом он отмечает у них не слишком много достоинств, главное из которых — это удивительное природное чутье, позволяющее им улавливать противоречия в характере мужчины и в обычаях и традициях общества (этим чутьем щедро наделена гольдониевская Розаура); еще у них есть великое преимущество: «им надо учиться всего лишь… подражать мужчинам». В конце концов он выражает уверенность, что даже если мужчины станут посвящать себя заботам по дому, женщины все равно вернутся к занятиям домашним хозяйством, а следовательно, надо предоставить заниматься образованием женщин самим женщинам.

Гольдони, в пьесе «Отец семейства» выражает свою точку зрения на актуальную для общества проблему следующим образом:


Элеонора. Я не увлекаюсь чтением, не знаю многих вещей. Зато я живу честно и подчиняюсь воле отца; если он захочет выдать меня замуж, мне больше ничего и не надо.

Розаура. Вы выйдете замуж с закрытыми глазами?

Элеонора. Отец будет смотреть в оба за нас двоих.

Розаура. А если вам дадут мужа, который вам не понравится?

Элеонора. Я буду обязана жить с ним.

Розаура. О нет, дорогая сестра, не говорите так, в этом нет ничего хорошего. Брак должен означать любовь, согласие и милосердие. Надо выходить замуж за того человека, который вам приятен, который вам нравится, вам подходит; а иначе это будет настоящий дьявол, дьявол…[541]


Розаура из этой пьесы черпает свою мудрость в книгах, но это не прибавляет ей свободы. Ибо время читать и размышлять Розаура находит, когда живет у тетки, очень похожей на настоятельницу монастыря, то есть пребывая в «убежище», защищенная от окружающего ее мира. Именно это преимущество обычно и давал девушкам монастырь. Как это ни грустно, но надо сказать, что Арканджела Таработти могла писать много и интенсивно только потому, что жила в монастыре. С этой диалектикой сталкивались все женщины, решившие заняться самообразованием.

Многие отмечали появление в местах собраний и академических дискуссий ученых дам, как патрицианок, так и читтадинок; этих же дам можно было встретить и в самых популярных местах города. Существовал даже «Домик амазонок», особняк с весьма красноречивым названием, который содержали несколько богатых и знатных патрицианок; в 17б4 г. они даже принимали там герцога Тосканского. Практически каждой благородной даме нужен был собственный «домик». Некоторые были предназначены для «развлечений», как, например, «домик» Марии Сагредо на калле Валларезо, расположенный прямо напротив дома ее мужа; в этом «домике» разворачивался любовный роман одного иностранного священника и жены конюха сей дамы. В конце века в Сан-Кассиано располагался «литературный домик» Изабеллы Теотоки Альбрицци, где бывали величайшие умы того времени: поэты Уго Фосколо и Ипполито Пиндемонте, профессор Падуанского университета, знаток греческого и еврейского, переводчик мифического Оссиана Мелькиоре Чезаротти, скульптор Канова. Литературным пристанищем был и «домик» возле Сан-Дзулиана, принадлежавший Катерине Дольфин Трон, который она содержала с помощью некоего гондольера. Лукреция Нани принимала на калле дель Ридотто, Елена Приули, супруга прокуратора Веньера, возле моста Бареттери, Джустина Ренье Микьель, та самая, которая впоследствии напишет историю венецианских праздников, возле Сан-Моизе.[542] Можно также говорить о настоящем «взрыве» литературной и научной женской продукции. В общем потоке литературных публикаций века на долю венецианок приходится около сотни, большинство из которых датируется 1725–1730 гг., в то время как в XVI и XVII вв. число их едва достигает четырех десятков. В этом заключается некий парадокс, ибо основное число научных публикаций уроженок Венеции приходится именно на XVII в. Впрочем, это лишь доказывает, что бурное стремление венецианских красавиц XVIII в. к культуре имеет под собой прочные корни.

Однако процесс приобщения женщин к культуре развивался не сам по себе. О том свидетельствует путь к знаниям, пройденный Луизой Бергалли, дочерью пьемонтского ремесленника, супругой Гаспаро Гоцци. С самого начала у Луизы было все, что позволяло девушке ее звания сделать литературную карьеру: ум, одаренность, интерес отца к культуре и его стремление дать дочери хорошее воспитание, покровительство патрицианских семей. А главное, ее поощряет добросердечный и искренний литератор Апостоло Дзено — обладатель звания императорского поэта в Вене, инициатор реформы оперы-сериа задолго до Метастазио, активный сотрудник, а затем и руководитель одного из первых толстых венецианских литературных журналов — «Журнала итальянской литературы», основанного в 1710 г. Луиза пишет быстро и много, особенно в 1730-е гг., и Дзено, прочитывая все ее труды, дает им свою оценку. Сочинения девушки приобретают известность: либретто для опера-сериа, написанные по образцу своего наставника Дзено, трагедии, комедии характеров… Разумеется, шедевров среди них нет. Однако и либретто, и, главным образом, трагедия до сих пор крайне редко привлекали к себе внимание женщин-писательниц: они предпочитали поэзию, причем в духе Петрарки, развивая ее аркадское направление; в области театра они обычно избирали гибридный жанр пасторали, населенный пастушками, сатирами и нимфами. Трагедия, возвышенный жанр, где царят жестокость, смерть, тирания и государственные интересы, традиционно предназначалась для авторов-мужчин. Луиза решительно ломает устоявшиеся рамки и, более того, намеревается реформировать трагедию. Комедии ее также нельзя назвать импровизациями любителя — в них чувствуется превосходное знание истории театра, и в частности произведений Теренция, которого она в 1727–1731 гг. переводит полностью. Луиза разрабатывает новый стиль письма, утверждает себя как профессиональный литератор. Одновременно она становится рупором и защитницей женщин-поэтов всех времен и народов и, в частности, публикует несколько антологий, где соединяет стихи поэтесс прошлого с сочинениями своих современниц.

Но с 1738 г. напористая, активная деятельность Луизы постепенно принимает более скромные масштабы: она занимается в основном переводами (Расина), немного пишет для театра, но не создает ничего примечательного. Причина? Замужество. Факт сам по себе парадоксальный, ибо супруг ее, Гаспаро Гоцци, принадлежит к высокообразованной семье, подарившей миру великих венецианских писателей XVIII в., семье, где женщины увлечены серьезным чтением и литературным творчеством. Вилла Гоцци в Визинале была своеобразным центром интенсивного обмена мнениями по вопросам культуры, «приютом поэтов», как ее называли; Луиза часто бывала там еще до замужества, но уже окруженная ореолом литературной славы.[543] Встреча будущих супругов прошла под знаком духовности и интеллектуального равенства. И все же превосходство Луизы было очевидно с самого начала: ей тридцать пять, за плечами успешная карьера, ему двадцать пять, он восхищен ею и желает ее. Однако ни восхищение, ни желание не могут уничтожить разницы в социальном положении; Гаспаро даже не осмеливается рассказать о своей страсти матери:


Сердце мое! Ах, вот уже четыре дня, как мне кажется, что весь мир гонится за нами по пятам, отчего я не могу сказать вам тысячу вещей, наполняющих ум мой горечью и печалью. Поэтому я пытаюсь на бумаге изложить вам свои душевные терзания. Увы… Каков же мой характер? Сам я считаю себя виновным, побежденным, сбитым с толку. Вы полагаете, что я когда-нибудь смогу поговорить с матушкой? Сколько раз я уже приступал к этому разговору; был готов сказать все прямо и открыто, однако едва я открывал рот, как тотчас меня охватывал смертельный холод и я начинал дрожать с головы до ног.[544]


Не исключено, что причина столь неуверенного начала романа кроется в интеллектуальном соперничестве. Продолжение лишь укрепляет эту неуверенность. Из блистательной поэтессы Луиза, можно сказать, превращается в гольдониевскую героиню, деклассированную, не сумевшую вписаться в аристократическую и вдобавок разорившуюся семью мужа, хотя аристократизм их и весьма недавней пробы. Ее презирает свояк — женоненавистник Карло, высмеивающий ее «горячечное и беспочвенное воображение» и ее «поэтические взлеты»; он выставляет ее истеричной, вздорной дамочкой с «мстительным и вспыльчивым характером»; по его словам, это «бедная женщина, усталая и запутавшаяся», преследующая собственного мужа только за то, что она находит его «ленивым и беспечным». Желая видеть супруга более серьезным и менее легкомысленным, она своей мелочной и педантичной экономией терроризировала семейство Гоцци, пытаясь предотвратить его разорение, что, по мнению Карло, было совершенно бесполезно.[545] Ее начинает презирать муж, гениальный журналист, осуществивший реформу Падуанского университета, талантливый автор, однако наделенный неуравновешенным характером: убежденный, что судьба преследует его, он в 1771 г. пытается совершить самоубийство, бросившись в воды канала в Падуе. Решив жениться на Луизе, чтобы «успокоить совесть и не давать злоязыким людям делать честь свою мишенью для острот», он довольствуется тем, что делает ей целый выводок детей, позволяет ей использовать свое дарование для переводов «в четыре руки»[546] и вовлекает ее в неудавшийся эксперимент по руководству театром, заставляя полностью позабыть о других музах. Так именно Луиза подтверждает тезис Гаспаро: домашнее хозяйство непременно возьмет верх над творчеством. И все-таки давать Луизе образование стоило, ибо ее литературный путь, пусть даже и оборвавшийся в самой его середине, стал поистине символическим. Он являет собой модель, образец, — и положительный, и отрицательный. Но главное, он являет собой этап, пример для других, которые пойдут дальше.

Против отцовской воли

Элизабетта Каминер Турра (1751–1796) — одна из тех, кто идет дальше. Она также выросла в благоприятной среде, несомненно еще более способствующей ее интеллектуальному становлению, нежели условия, в которых воспитывалась Луиза. Мать Элизабетты хотела сделать из дочери модистку. Но вряд ли с этим был согласен ее отец Доменико Каминер, довольно известный историк и журналист, друг Гольдони, бывший в 1763 г. директором «Венецианской газеты» (после Гаспаро Гоцци), а в 1768 г. ставший основателем «Литературной Европы», литературно-библиографической газеты, к сотрудничеству в которой привлекаются самые просвещенные умы того времени. Девушка получает поддержку и заодно восхищенные вздохи Альберто Фортиса, бывшего брата-августинца, страстного любителя естественных наук и литературы, безоглядно увлеченного минералогией, одного из самых остроумных людей своего времени. Фортис околдован Элизабеттой и, как и подобает верному рыцарю, ловит каждый вздох своей дамы. «Юная венецианская блондинка, восхитительная и образованная, нежная и скромная нравом, словом, образец совершенства» — таков идеальный портрет девушки в описании Фортиса.[547] Элизабетта поощряет своего интеллектуально-литературного чичисбея (подобного поклонника явно недоставало после замужества Луизе). Помимо Фортиса, она очаровывает также сенатора, маркиза Альбергати Капачелли, болонского друга Гольдони, «человека любезного и образованного, являвшегося истинным украшением общества»,[548] автора нескольких комедий. Переписка маркиза свидетельствует, что он был сильно влюблен в Элизабетту; однако, принадлежа к богатой патрицианской семье, зорко следившей за его карьерой, он не решился жениться на ней. Впрочем, и она не хочет совершить ошибку Луизы и, по мнению маркиза, остается «милой, но холодной и бесстрастной», скорее «безразличной, нежели искренней», чем и заслуживает упреки влюбленного маркиза.[549] Под обаяние ее чар попадает также Джованни Скола, адвокат из Виченцы, активный сотрудник «Энциклопедической газеты», сумевший с редкостным пониманием представить венецианцам труды Локка, Даламбера, Гельвеция, Робертсона и передовые идеи ломбардских реформаторов, предварив их серьезным критическим анализом.[550] Он ищет у нее поддержки, ободряет ее и призывает не ограничиваться традиционно «женскими» жанрами, а подхватить эстафету Гольдони: «Разве в нашей несчастной Италии нет больше авторов, кроме Гольдони? Неужели искра итальянского гения, вспыхнув раз, никогда более не загорится вновь? Неужели наша Переводчица никогда не встанет в ряды Авторов?»[551]

В противоположность Луизе, Элизабетта не собирается вести баталии в замкнутом домашнем кругу. Борьба за выход из этого тесного круга, за полноправное участие в интеллектуальной жизни вполне может стать ее девизом, ее культурной программой. Для театральной, литературной и философской Европы подобная программа рассчитана прежде всего на мужчину, но Элизабетта, выступая наряду со всеми и одновременно против всех, осуществляет ее, заявляя о себе во всех областях культурной и литературной жизни. Она играет роль хозяйки салона в журналистских и театральных кругах. В противоположность Мирандолине Гольдони, которая в конце концов из экономических соображений и в соответствии с волей покойного отца выходит замуж за своего слугу, Элизабетта не собирается мириться с родительской властью. Она самоутверждается, поступает против отцовской воли, превращает газету с символическим названием «Энциклопедическая газета» в орган интеллектуальных баталий и размышлений, а затем начинает издавать «Новую энциклопедическую газету». Вскоре издание перестает быть местным и получает распространение по всей Италии — от северной ее части до центральной, становится рупором новых идей, пришедших из Англии и Франции. Она вступает в сражение с Венецией и, выйдя замуж за Антонио Турра, врача из Виченцы, признанного авторитета в ботанике и не слишком требовательного супруга, переводит редакцию на материк, в Виченцу, намеревается пробудить этот город и вывести его из состояния застоя методами, которые некоторым могут показаться излишне резкими.

Такая энергия — один из ключей к успеху задуманного предприятия. Элизабетта занимается распространением газеты, письмами читателей, финансовым руководством, статьями, пишет сама, причем на самые разные темы: театр, литература, философия, политика. Однако руководства редакцией ей недостаточно, и вместе с мужем они создают типографию, чтобы ни от кого не зависеть и издавать все, что ей покажется необходимым. Глубоко убежденная в необходимости знакомства Венеции с европейской культурой, она, как и Луиза, стремится сделать это посредством переводов, распространения переводных изданий; но и в этой области, как и во всем остальном, она придерживается эклектических воззрений, а главное, постоянно пребывает в состоянии полемики. Она издает целую серию переводных сочинений о воспитании детей и подростков, размышления о браке, среди которых по крайней мере три произведения принадлежат перу жены принца де Бомон.[552] Она переводит очерк современной истории[553] и буколические стихи швейцарского писателя и гравера Соломона Гесснера. Она издает сборники переводов пьес, и прежде всего французских, оказывая предпочтение Луи Себастьяну Мерсье, а также английских, немецких и испанских авторов. Ее концепция перевода соответствует запросам времени — не столько переводить, сколько «подражать» и приспосабливать оригинал к венецианским вкусам. Она не следует пожеланию Джованни Скола и не стремится утвердиться как автор, ибо полагает, что «лишена талантов, необходимых для написания достойного театрального произведения».[554] Ее подход к театральному творчеству созвучен нашему времени. Элизабетта не довольствуется осмыслением текстов: в Виченце она создает театр и единолично руководит им, а также открывает школу декламации.

Свое творчество Элизабетта ограничивает переводами, однако публикуемые ею многочисленные сборники превращаются в настоящие трибуны для размышлений о путях национального театра и идейных баталий. Высказывая критическое отношение к традициям английского и испанского театров, которые, по ее мнению, исполнены «отталкивающей жестокости» и «чудовищ», она выступает в защиту французского театра, прежде всего «слезной драмы», которую хочет внедрить в Венеции, и по этому поводу вступает в яростную полемику с придирчивым Карло Гоцци. Достойная наследница Гольдони, она разделяет его представления о назидательной функции театра, в то время как Гоцци причисляет театр исключительно к средствам развлечения, бегства от действительности. Для Гоцци существует театр вымысла, волшебных сказок, перенесенных на сцену (некоторые из его пьес основаны на сказках Базиле, например «Любовь к трем апельсинам» и «Ворон»),[555] или же театр действия, вдохновителями которого являлись испанские драматурги. С 1760 г. он предлагает венецианцам свои пьесы, они имеют успех, и в конце концов Гольдони вынужден уступить ему место. Для Гоцци, уязвленного острой критикой своих произведений на страницах «Энциклопедической газеты», идеи Элизабетты становятся наживкой, заглотив которую, он принимается громить имперские замашки французов, душащих итальянскую продукцию, и утверждает, что чувствительность «слезной драмы» пагубна для широкой публики. Защита жанра, которую организовала Элизабетта во имя утверждения моральных ценностей, разума и контроля над чувствами, перерастает уровень критической дискуссии и начинает затрагивать сферы политические.

Как женщина с женщиной

Одним из основных поводов посмеяться над женщиной считали ее безудержное кокетство. Охотно иронизируют над соблазнительными вырезами корсажей, над валиками, которые подкладывают под юбки, чтобы исправить то, над чем не слишком постаралась природа, над вызывающими прическами, накладными волосами и «кудряшками», делающими женщину похожей на Медузу Горгону, над пудреными сооружениями на головах, вмещавшими сцены из древних мифов.[556] Мода на мушки также не ускользнула от пера сатириков, равно как и пристрастие к французским модам и французским платьям — знаменитым «адриеннам», введенным в моду Адриенной Лекуврер, и «корзинкам» («панье»); литераторы громко и всеми доступными способами разоблачают «новую французскую напасть, проевшую женщин до самых костей»[557] и наносящую ущерб венецианской экономике и самобытности.

Общие места, традиционные мишени сатириков, передавались от мужчины к мужчине. Женщины приспосабливались. Они либо продолжали наряжаться и кокетничать, либо же радостно отвергали все, что считалось символом женственности (особенно в Венеции), а главное, красоту. «Не говорю, что я красива, — заявляет Мирандолина Кавалеру, — но у меня были отличные оказии».[558] Ей вторит — еще более категорично — Элизабетта: «Я не красива и не нахожу в себе даже намека на красоту».[559] Однако родственница Элизабетты, Джозефа Корнольди Каминер, редактор журнала «Дама воспитанная и образованная», основанного в 1786 г. издателем-книгопродавцем Альбрицци, выдвинула дерзкий тезис: можно быть красивой, даже кокетливой и при этом умной.[560]

В отличие от ее родственницы, у Джозефы нет интеллектуальных и политических пристрастий. В журнале, которым она руководит, пишут в основном о пустяках: это скорее журнал мод, где скрупулезные описания женских и мужских туалетов чередуются с легкими короткими историями, нередко хвалебными, написанными по заказу, и общими рассуждениями об обществе. Даже Альбрицци ничего не меняет в содержании этого издания, хотя деятельность именно этого издателя является наиболее характерным примером динамичной политики в области журналистики и книгоиздания XVIII в.[561] Эклектик, не имеющий собственных пристрастий, ориентирующийся прежде всего на рентабельность, он издает и путеводители для иностранцев («Чужестранец», имевший огромный успех), и рекламный листок «Новости литературной республики», где рассказывает о книгах, выпущенных его типографией, и «Вечный венецианский альманах», содержащий информацию о движении светил, о «востребованных» профессиях, о театральных спектаклях, о школах, рынках, паромах, ценах, мерах и весах, о лекционных днях в Падуанском университете.[562] Уже внешний вид «Дамы воспитанной и образованной» говорит о конъюнктурном и утилитарном характере журнала: он прекрасно иллюстрирован. Таким образом, потенциал женской аудитории был задействован на все сто процентов: женщин побуждали к чтению и, соответственно, к культуре.

Джозефа не хочет ни полемизировать, ни вступать на чужую территорию. В шутливом тоне она дает советы, как стать красивой. Отчего женщины бывают толстыми? Недостаток физических упражнений, слишком сырой воздух, слишком много еды и отсутствие сильной страсти: «Разве влюбленная женщина когда-нибудь бывает толстой?» Как можно похудеть? Влюбляться, двигаться, не есть лишнего, «пить чай, лимонный сок или раствор уксуса, пить отвары сухих трав: можжевельника, розмарина и вероники, растолченных и заваренных в пинте белого вина, или же… носить соляной пояс», пытка, которая, по словам Джозефы, «растворяет жидкости, концентрирующиеся в железах». В качестве доказательства эффективности данного средства для похудения приводится женщина, имевшая прежде объем талии более трех саженей и с трудом стоявшая на ногах.[563] Заметки Джозефы об обществе не отличаются оригинальностью, и сатирики уже давно высмеяли «дамские» рассуждения о поклонниках, о мужьях, которые нынче в моде, о супружеской любви, элегантности, избытке кокетства у женщин, суетном времяпрепровождении светских дам, пустых салонных сплетнях и пороках так называемого благородного общества. Она утверждает простые истины: что удачный брак может быть заключен только по любви; что в отнюдь не платонических отношениях супруги со своим чичисбеем виноват обманутый муж, сам ставший творцом своего несчастья; что необходимо уделять больше внимания воспитанию детей; что от журналов большая польза, а от многих журналов и газет пользы еще больше; что журнал — это «советчик», позволяющий своим читательницам обходиться без чужих услуг. Ее описания пестрят английскими и французскими терминами; иногда она дает их с переводом на итальянский, но чаще оставляет без оного: chapeau bonnets, cul postiche, gros de Naples, manchettes, pouf, tapet, chemise, chignon, crépé, chiné, redingote, gilet, caraco. Для пуристов, борющихся за «национальный дух» и спорящих, какое наречие важнее: литературное тосканское или венецианское, — подобное словоупотребление поистине скандально.[564]

Марьяж — платье, отчасти созданное воображением, сшитое из единого куска ткани, отделанное разноцветными лентами и разжигавшее соперничество обеих героинь «Дачной лихорадки» Гольдони, стало классическим. Кукле, французскому манекену, демонстрирующему моды из Франции на Мерчерии, приходится часто менять туалеты. Более половины статей посвящено скрупулезному описанию одежды и аксессуаров, однако увлечение новомодной одеждой не идет ни в какое сравнение с пристрастием к чрезвычайно броскому макияжу, которым увлекались ее современницы и от которого Джозефа пытается уговорить их отказаться, ибо «избыток макияжа делает черты лица грубыми». Но самое главное для женщины — это портаменто («осанка», «походка»). При ходьбе надо высоко держать голову, держаться прямо, гордо, быть уверенной в том, что делаешь, и никогда ничего не делать, не подумав: «Держитесь, Зелида, уверенно, поступь ваша должна быть величава: вскиньте высоко голову, держитесь смелее, подражайте гордым и благородным натурам, созданным, чтобы чувствовать и рассуждать».[565] Но надо также уметь пользоваться женскими уловками, в частности, в нужную минуту изобразить обморок — оружие из арсенала Мирандолины.[566] Только прислушиваясь к советам, что печатаются в ее журнале, полагает Джозефа, женщины смогут выбраться из «бездны глупости» и бездействия, куда их низвергла власть мужчин, и наконец сесть «на трон», дабы судить мужчин и делать все, что надобно, для того чтобы дела пошли успешнее.[567] Самое главное — вывести из-под града мужских насмешек женское кокетство; именно этим и занимается Джозефа, выковывая стиль, дающий возможность ощутить поэзию тканей и цветов, стиль, заставляющий забыть о насмешках и почувствовать щекочущее прикосновение шелка:


Представьте себе красавицу в узком платье из белого плотного батиста; по вороту платье отделано двумя кружевными оборками из того же батиста. Пышные рукавчики с напуском сделаны из итальянского газа и украшены кружевами. Талию обхватывает пояс из узорчатой ткани с двумя широкими синими лентами, концы которых свободно развеваются сзади. На плечи красавицы наброшена большая плиссированная косынка, абсолютно воздушная и украшенная двумя кружевными прошвами…[568]

Поппея Просвещения

«Молодая, красивая, благородная, умная, живая»[569]: Гольдони награждает ее всеми эпитетами, присущими положительным женским образам в его театре. «Светлая Аврора», «белокурое создание с нежной кожей, и вместе с тем отважная и задиристая в речах своих», — это слова Гаспаро Гоцци; сдержанный, когда речь заходит о его собственной жене, он не просто восхищается ею, он перед ней преклоняется[570] Карло Гоцци посвящает ей эпическую поэму «Причудница Марфиза»,[571] построенную по образцу «Неистового Роланда» Ариосто, где прославляет ее порывистые и решительные манеры, ее острый и быстрый ум и абсолютную искренность. Женщина, вызывавшая восторги всех мужчин, включая записных женоненавистников, — это Катерина Дольфин Трон, одна из тех красавиц, которые, как считали некоторые, ввергали Республику в страшную опасность и которых, по мнению сих мрачных советчиков, следовало ссылать на остров Сан-Серволо, где находился приют для умалишенных.[572]

Катерина Дольфин, эта авантюристка XVIII в. в чистом виде, женщина, чье поведение выходит за рамки привычных правил, охотно рассказывает о себе: «Принадлежность к женскому полу меня нисколько не смущает, ибо я всегда старалась обособиться, чтобы не быть похожей ни на кого».[573] Инквизиторы, найдя у нее запрещенные книги, спрятанные под кроватью служанки, записывают ее в разряд «недостойных женщин», ибо она «не посещает церкви, в еде не соблюдает законов ни божеских, ни человеческих и богохульствует как еретик».[574] Впрочем, и воспитание ее, и сама жизнь подтверждают данные ей характеристики. В десять лет ее на время помещают в монастырь;[575] отец, заботливо занимающийся ее воспитанием; аристократическая семья с весьма умеренным состоянием и без политического будущего; ранний брак по воле семьи с разорившимся дворянином Маркантонио Тьеполо; встреча на даче с «патроном Венеции» Андреа Троном, сенатором, на двадцать лет ее старше; меньше чем через год после этой встречи прошение об аннулировании брака и после долгого, одинокого ожидания, отчасти из-за сопротивления отца сенатора, второй брак. Результат: она поэт, ее стихи вполне могли бы быть представлены в антологиях Луизы; она держит литературный салон, объединивший просвещенные умы, — Гольдони посещает его вплоть до самого своего отъезда в Париж. У нее бывают Карло и Гаспаро Гоцци, последний избирает ее своим нежным поверенным, называет своей «любимой девочкой». Выйдя замуж за сенатора Трона, она, по сути, приобщается к высшим властным сферам Республики. Говоря словами сатирика, она была одной из тех макиавеллиевских дам, которые судачили не столько о любви, сколько о политике — «в казино, в кафе, в постели и даже в ванной комнате».[576]

Безумие, ей приписанное, заключалось в непомерном честолюбии и стремлении сказать свое слово в политике, стать в своем роде второй Поппеей. Чего в ней было больше: честолюбия, стремления проникнуть в высшие круги власти или же искреннего восхищения сенатором, быть может, даже любви к нему? При чтении строк, адресованных ею Трону после того, как он наконец предложил ей вступить с ним в брак, многие склоняются к тому, что, вероятнее всего, она была в него страстно влюблена:


Вот уже несколько месяцев, как я молча страдаю, ибо не желаю беспокоить Вашу светлость. В понедельник же после вашего отъезда меня сразила такая лихорадка, что я с трудом добралась до своей комнаты; вскоре все узнали о моем нездоровье. Должна Вас заверить, что ни ночью, ни на следующий день у меня лихорадки не было, и если бы не то потрясение, я бы могла сказать, что чувствую себя прекрасно.


Катерина легко падала в обморок, с ней часто случались судороги: об этом она пишет в своих письмах. По ее мнению, это объясняется тем, «что она женщина и обладает всеми недостатками своего пола», а также робостью и страхом:


Завтра вечером я напишу Вам… и Вы получите полный отчет омоем путешествии вместе с описаниями моих страхов перед дождем… потоками воды и дорогами, в чем я признаюсь Вам открыто и без всякого стыда. Сегодня я видела молнию… и мне хотелось бы, чтобы Вы объяснили мне, отчего стоит мне увидеть вспышку, как я теряю сознание от страха прямо в лодке… наверняка я кажусь Вам странной, коли начинаю дрожать при одном только упоминании имени Кристофоли.[577]


Впрочем, она в совершенстве владела эпистолярным искусством, в том числе и сниженным слогом, и следовательно, вопрос о ее искренности остается открытым.

В политике Катерина оказалась не столь ловкой, как Поппея, ибо обладала разумом скорее экзальтированным, нежели расчетливым. «Сейчас я читаю Латинскую историю, и в голове у меня одни Волюмнии, Клелии и Порции», — пишет она прокуратору, только что принявшему решение об упразднении двадцати шести монастырей (дело происходит в 1755 г.), и выражает уверенность, что и она готова делать все то, «что делали в древности римские женщины, чтобы помочь какому-нибудь Бруту, Катону или Регулу». Подобное признание порождено политической мудростью и уважением к идеям и поступкам своего великого мужа и одновременно безграничным идеализмом. «Я верю в вечные угрызения совести, в позор, в бесчестие тех, кто презирает законы, ибо эти люди всегда бывают жестоки, неблагодарны, лицемерны и лживы. Вот что я думаю…» — пишет она незадолго до второго замужества. Своему миланскому другу, маркизу Сербеллони, пожелавшему обосноваться в Венеции в роскошном особняке, Катерина в 1784 г. адресовала древние максимы, в справедливости которых была искренне убеждена: «Скромность всегда была основной добродетелью республиканской души… Вам, подданным великих монархов, не хватает главного чувства: любви к Родине… Мы республиканцы… мы отдаем приказы и повинуемся согласно обстоятельствам… Мы рождены для других, и мы должны добровольно жертвовать собой ради блага других… Сильные мира сего должны давать государству пример слепого повиновения».[578] Впрочем, сама она отнюдь не всегда соблюдала сии заповеди.

Если в ее политическом кредо был честолюбивый расчет, то как объяснить, отчего она дала вовлечь себя в дела, которые в гораздо большей степени, нежели ее «модный» брак, не получивший одобрения семейства Трон, лишили Андреа возможности стать дожем? Одним из таких дел было дело о «Любовном зелье», которое в 1755 г. ввергло в противостояние вечного жалобщика Карло Гоцци, друга Катерины, и государственного секретаря Пьетро Антонио Гратароля, не поделивших прелести по мнению Гоцци, делимые слишком часто, — актрисы Теодоры Риччи. Частная и одновременно публичная, театральная и одновременно политическая (впрочем, как и все в Венеции), история эта наделала много шуму. Гратароль, дворянин из Падуи (а значит, иностранец), либертен, член венецианской масонской ложи, «излишне современный философ», по мнению Гоцци, выступил против проекта Трона в Сенате, навлек на себя его немилость и, пытаясь уйти от мести сенатора, стал искать расположения Катерины, усердно посещая ее салон. Любовный турнир, который он затем затеял с Гоцци, побудил последнего переработать испанскую пьесу «Любовное зелье», куда он ввел персонаж по имени дон Альдонис, который, хотя автор и долго открещивается от этого в своих «Бесполезных мемуарах»,[579] был явной карикатурой на секретаря. Похоже, что в это время Гратароль оставил Катерину ради Теодоры, а Катерина, в свою очередь, ускорила постановку на сцене пьесы Гоцци.

Скандал, презрение, пасквили, обвинительные записки и «Апология» — злой памфлет осмеянного секретаря, направленный против супругов Трон. Андреа Трон, чье влияние уже было подорвано предложенными им мерами, направленными на ограничение коммерческой активности евреев, не смог восстановить былое к себе доверие.

И все же Катерина стала прокуратессой; в 1773 г. она в роскошных гостиных дворца на площади Сан-Марко принимала императора Иосифа И, а затем унаследовала большую часть состояния Тронов. Будучи не столько выскочкой, сколько особой впечатлительной и экзальтированной, что подтверждается ее постоянными жалобами на боли и недомогания, она не сумела подняться столь же высоко, как Поппея. Ее триумф (ибо триумф все-таки был) — это не скандал, ее постоянный спутник. Ее триумф — это терпение, с которым она шла к цели, ее восьмилетнее одинокое житье на вилле возле Тревизо. Это и интеллектуальная открытость: ее казино в Падуе посещали люди, близкие к университетским кругам, в ее венецианском доме бывали лучшие умы эпохи. Это приоритет разума, контролирующего и страсти, и чувства, разума, руководившего ею в ее отношениях с маркизом Сербеллони, связь с которым — совершенно сознательно — была исключительно платонической. Когда она стала искать его общества, он решил, что речь идет о любовных посулах, но ей было уже сорок шесть, она чувствовала свой возраст и отказалась от любви во имя разумной дружбы: «Нет никакого сомнения: чувствительность является первым двигателем, побуждающим нас быть как добродетельными, так и порочными… но если эта чувствительность… не подкрепляется размышлениями и разумом, она порождает только непостоянный энтузиазм».[580]

Позволив разуму одержать победу над чувствами, Катерина поставила себя выше всех женщин театра Гольдони, даже выше Джачинты, рассудительной героини «Дачной трилогии». Та тоже отвергает любовную страсть, смутившую ее покой в расслабляющей обстановке загородной жизни; однако она не свободна в своем выборе: ею движут дочерний долг и уважение к данному ранее слову.

Загрузка...