Жизнь седьмая ПИСАТЕЛЬ МИРА СЕГО ПИНЯ ГЛАЗОВ

Придя в школу, Гончаров узнал новость, что Лена Травкина улетела на Дальний Восток, что в классе объявился писатель Пиня Глазов И что Вадик Васильев попал в больницу.

Первое известие потрясло его самым неожиданным образом. Весь день он рассказывал Мише про Лену, какая она, в общем, неплохая девчонка, хоть она ему а надоела.

Миша внимательно слушал Федю и не узнавал – Изменился Гончаров после болезни, микробы на него так подействовали, что ли?

– Да наплюй ты на Ленку! – сказал Миша с не свойственной ему грубостью. – Она только на этот год улетела, а на будущий вернется опять!

Как услышал Гончаров сообщение Миши, свалился у него с души камень.

– Плевать на Ленку! – сказал он, и пошли они с Мишей в обнимку по коридору, настоящие мальчишки, настоящие друзья, которым дела нет до этих девчонок, ябед и приставал.

Второе известие он до конца не дослушал, а третье тут же забыл.

Зато отъезд Лены Травкиной исторг душераздирающий стон из узкой груди первоклассника Пини Глазова. Если бы не внезапный, как камень на голову, отлет Лены из города Ленинграда в город Владивосток, прямо как в задачах на движение про пункт А и пункт Б, так и не узнал бы Пиня, что в душе-то он и есть писатель, а не индеец и не пират. Так и не прочитали бы читатели эту повесть, которую, засыпая, стал писать в своей душе Пиня, как, засыпая, писала эту же повесть в своей душе учительница Наталья Савельевна, как по вечерам писал свой первый рассказ Максим Петрович Соколов, выдумывая фантастических героев, как писал свое сочинение про сыщика Ангофарова милиционер Дмитрий Александрович Ярославцев.

Но все-таки что должно случиться, всегда, как правило, случается, и Пиня в своей тетрадке по русскому языку, после упражнения, в котором говори лось, как Яша дразнил гусей, не смог с собой справиться и написал: "Лена Травкина улетела!" И наста вил дальше целую строчку вопросительных и воскли цательных знаков вперемешку. ?????? !!!! ? ! ??? …….

Затем он написал грамматический разбор: "Лена Травкина – самый главный член предложения, всех главнее, главнее". И тоже целую строчку: "главнее главнее главнее главнее главнее главнее главнее".

Мать Пини, всегда проверявшая у него уроки, державшая над ним полный контроль, на этот раз не смогла проверить его – не до того было. Уезжая в родильный дом в сильном волнении после пережитого скачка мыши на ее тапочку, Нелли Николаевна крепко обняла черного, как галчонок, Пиню, воинственного, как индейский поселок, Пиню, и сказала ему на временное прощание:

– Я поехала тебе за сестренкой. Слушайся папу и

Наталью Савельевну, она – в курсе. Учись как следует! Маруся двоек не любит!

– Много она понимает, твоя Маруся! Она реветь будет. Вези мальчишку, будем играть в войну, – посоветовал вооруженный до зубов Пиня. На животе у него болтались автоматы разных образцов, из-за пояса выглядывали пистолеты всех систем, на боку висел лук и колчан со стрелами, а на голове сидел мотоциклетный шлем. В руках он держал рапиру, а у ног его стояли пушки, броневики и ракетные установки.

Как глянула на сына Нелли Николаевна, так еще сильнее стали у нее схватки.

Пиня бился с врагами, и ему некогда было прощаться с мамой: враги лезли со всех сторон.

– Не путайся под ногами, видишь, маме плохо! – закричал на него отец и пнул ногой ракетную самоходку.

– Ура! – закричал Пиня. – Победа за нами! Мы наступаем! – И полез в атаку, споткнувшись об отцовскую ногу.

Мама бросилась его поднимать, подняла, прижала к щеке, и так прижала, что он вскрикнул. Решил, что враги на него напали, повыскакивали из убежищ.

– Тра-та-та! – застрочил из пулемета Пиня и так и не успел обнять маму на прощанье – некогда, кругом война!

Нелли Николаевна, окидывая его грустным взглядом, остановилась на пороге, и сердце у нее сжалось при мысли, какой еще маленький у нее Пиня, какой еще глупый, а придется ему на второй план переместиться, и с этим уже ничего не поделать. Только бы хватило у нее чуткости, только бы ее хватило любить поровну двух своих детей, не делая в любви скидку на старшего. Ей стало горько, и она закрыла лицо руками.

Муж ее, математик Глазов, стал дергать ее за рукав, торопить, трясясь от страха, как бы чего не случилось. Они пошли медленно, под ручку, а вслед им бил пулемет, который находчивый Пиня установил на шкафу…

Нелли Николаевна, направляясь в сторону родильного дома, бывшего здесь неподалеку, вспоминала, как первый раз она покидала дом по такому же поводу. Смутно тогда было у нее на душе. С мужем разлад какой-то был, и долго он продолжался. Видно, какая-то женщина вошла в его жизнь, и он гнался за ними, как за двумя зайцами. Много слез она пролила, и в родильном доме и после, но ни о чем она его не расспрашивала. Как только выдержки у нее хватило, всегда такой нетерпеливой и непоседливой, как Пиня!

Уходя тогда из дому, она дала себе слово никогда не сердиться и не обижать своего ребенка, которого заранее любила, и поклялась беречь его от горя и печали. Когда же узнала, что родился сын, она, счастливая и усталая, дала себе клятву никогда не покупать ему игрушечного оружия, пусть даже в играх он не знает про войну.

Но стоило малышу заговорить, как он выставил вперед указательный палец, остальные сжал и сказал: «Кхе, кхе!" И поубивал всех кукол, которых она покупала для него с большим усердием.

Больше кукол он не замечал. От нее же потребовал оружия. Она не сдавалась, как будто не понимала, о чем он просил. Но ее предали: родственники и знакомые нанесли ему на день рождения целый склад оружия, и стал сын солдатом.

Жил в своем военном царстве Пиня, а окружающая жизнь его не трогала. Пошел он в детский сад, там сколотил он отряд таких же маленьких головорезов, как и он сам, и за обедом и за завтраком, в тихий час, и на музыкальных занятиях, и на прогулке вели они между собой непрекращающуюся войну.

Каждое утро Нелли Николаевна снаряжала своего солдатика в чистое обмундирование и вела его в детский сад, гордая и взволнованная. И хотелось ей, чтобы кто-нибудь с ее работы, слесари или токари, инженеры или администрация, увидели ее рядом с Пиней, неповторимым красавцем, наглаженным и намытым до блеска. Она шла с ним по самой середине панели и сияла. Вечером, когда она приходила за ним, настроение ее резко менялось. Она специально задерживалась в детском саду как можно дольше, когда, по ее подсчетам, должны были разойтись по домам все ее заводские знакомые и товарищи, чтобы не дай бог ее не увидели рядом с этим чучелом и страшилой, грязным и черным, как будто его только что выволокли из печной трубы, и на рубашке которого читалось все сегодняшнее меню.

Она зажимала его тонкие ноги в свои колени, доставала платок и терла его щеки, губы и лоб, и платок становился черным.

– Мамочка, – говорил Пиня, – сегодня я не такой уж грязный, всего один раз упал в лужу!

– Где ты нашел лужу! Мороз десять градусов!

Пиня делал таинственные глаза – нашел! Никто не вашел, а ему повезло. И улыбался, довольный, излучая радость, делясь с мамой своей радостью. Мама, выслушав его таинственные слова, давала ему такой шлепок, что они на том шлепке летели оба на трамвайную остановку, прыгали в трамвай и садились на детские места, увозя в добром трамвае тайну грязного Пини, сына конструктора механического цеха Нелли Николаевны. Пиня, забыв про полученный шлепок, смотрел в окошко, узнавая остановки и марки машин, задавая своей печальной маме бесчисленное множество вопросов, вслух делился с ней и знаниями, и сомнениями своими. Мама обнимала его, и они вместе смотрели в окошко, и много интересного они видели за простым стеклом, и путешествие в трамвае казалось им замечательным занятием. Но стоило им доехать до знакомой остановки, выйти на знакомую улицу, как настроение у Нелли Николаевны снова падало, так как она видела себя у корыта стирающей солдатскую амуницию. Опять никуда сегодня не сходить, опять плен! Для Пини грустные вечера его мамы, когда она оставалась одна у корыта, а папа уходил на вечер в Дом ученых, в кино или в театр, так и останутся тайной, как тайной останется для мамы, где Пиня отыскал ту лужу при морозе в десять градусов.

Уложить Пиню спать, угомонить – было большим искусством. Он вырывался, он кричал, он сообщал всем на свете:

– Ребята! Я еще не наигрался! Я еще не наигрался, ребята!

Отец приходил в ярость, когда он так говорил.

– Какие мы тебе ребята? Ты у меня сейчас заработаешь!

Но Пиня объединял все человечество в знакомое слово и упорствовал:

– Ребята! Ребята, я не наигрался! Же!

Так и засыпал он с криком на губах. Его уносил, как корабль, сон, он уплывал от всех, преображенный до неузнаваемости, тихий, спящий Пиня.

Вот что вспомнилось Нелли Николаевне по дороге к родильному дому. В приемном покое она, вручив мужу обручальное кольцо, сказала:

– До свидания! Ждите нас вдвоем! Какая замечательная больница – родильный дом, я сюда иду, как на большой праздник.

Муж испуганно погладил ее по руке.

– А как же я?

– А ты домой иди, будь по хозяйству!

– Я больше не могу! – сказал он волнуясь.

– Что не можешь? – спросила удивленно Нелли Николаевна. – Ты так волнуешься, как будто тебя здесь оставляют. Не бойся, иди домой, я пошла!

Он скользнул губами по ее волосам, дверь захлопнулась, и он остался один с обручальным кольцом а руке. И почувствовал он себя отшельником и скорее направился домой, чтобы увидеть сына. Не даст ему сын стать отшельником!

Пиня учинил на свободе такой разгром, что когда отец увидел, во что превращена квартира, махнул рукой и оставил все как есть, до того дня, когда не убраться будет нельзя. Пиня, готовый понести заслуженное наказание, на всякий случай спрятался в засаде и долго просидел там, ожидая строгого вызова. Но отец молчал, и Пиня сам вылез из засады, удивляясь – что случилось? Отец сидел у стола, уставившись в одну точку, в глазах у него просвечивала слеза.

– Папа, что случилось?

– Наша мама… – сказал отец осевшим голосом, и для Пини осталось загадкой, что же случилось с "нашей мамой".

– Родила? – спросил он доверчиво.

Отец сразу очнулся от своих потусторонних размышлений.

– Тот раз мне было куда легче!

– Родила?

– Да оставь ты это слово в покое, не детское это слово!

– Отчего не детское, очень даже детское, мы – все дети – от него произошли! – ответил Пиня, наморщив лоб и уставившись на отца.

Отец не смог почему-то вынести его взгляда, отвернулся и повторил:

– Мы – все дети – от него произошли…

Посидели они тихо-мирно за столом, не зная, куда девать им обрушившуюся на них свободу, и пошли спать.

Пиня первый раз разделся сам, лег спокойно, без традиционного своего крика. Отец тоже лег, но спать не мог, крутился на кровати, вставал, снова ложился и мерещилась ему на потолке, куда он смотрел, не жена, а другая женщина. Почему он вспомнил ее сего дня, он и сам не знал. И вовсе то была не женщина, а девчонка-десятиклассница. Большой он ей след в жизни оставил, больше некуда! Девушка в белом платье мерещилась ему на потолке, ушедшая восемь лет назад и затерявшаяся в большом городе с маленьким человеком, чуть младше Пини. Воспоминания эти раздражали его, мучила тревога за жену, и он поднялся в пять утра, бросился на улицу, и побежал вчерашней дорогой, и узнал потрясшую его новость: дочка!

Да здравствует дочка!

Ночные тени выпали у него из памяти, и он снова забыл про тайну свою, как умел забывать один лишь он, как он умел забывать…

– Пиня! У нас Маруся! – закричал математик Глазов, вбегая в комнату, где крепко спал его сын, наследник его и ненаследник.

Пиня, которого добудиться по утрам не было никакой возможности, открыл глаза и прошептал:

– От мыши всё! От мыши девчонка! Зачем она маме на ногу села?

Отец даже обиделся:

– Не от мыши!

Пиня вскочил на кровати и стал прыгать. Прыгал он, прыгал голый по кровати, а потом сел и сказал грустно:

– Я так и знал, что девчонка будет! Зря мама туда пошла, надо было тебе идти – у тебя бы родился Мальчик!

Отец хотел возразить, но сдержался, ушел от острой темы. Пиня постоянно подвергал родителей обстрелам из вопросов самого простого смысла – откуда мы, все дети, пошли – и постоянно делал открытия в этой области, точно так же, как отец в своей.

Позавтракали они, посуду стали мыть. Столько посуды объявилось грязной – мыть им ту посуду, не перемыть!

Отец, стоя у водопроводного крана, все время восклицал :

– Надо же – дочка! Как нам повезло!

Пиня плевал на пол и говорил философски:

– Подумаешь!

Не мог отец долго посуду мыть, захлестывала его Радость, да и не приучен был к домашней работе – не так воспитан был.

"Неважное дело! – подумал он, пожалев, что не приучен к той работе. – Надо Пиню к ней приучать!"

– На, мой тарелки, я чашки уже все вымыл! сказал отец, отодвигаясь от раковины.

Пиня, человек совсем далекий от мытья посуды, как истинный мужчина, усмотрел в мытье тарелок много несовершенных и неприятных операций. Пока отец вытирал, отвернувшись, чашки, он внес усовершенствование в процесс мытья, заменив его другим, более простым процессом: он начисто вылизал грязные тарелки, и сделал это очень быстро, как будто всю свою предыдущую жизнь этим занимался и накопил немалый опыт.

– У меня всё! – сообщил Пиня, подавая отцу су хие тарелки. – И вытирать не надо!

Отец критически осмотрел Пинину работу и принял ее:

– Молодец!

И решил, как Пиня, упростить и модернизировать домашнюю работу – ведь неделю, если не больше, им предстояло жить самостоятельно.

– Итак, значит, упрощать! Минимизировать!

– Конечно! Чего там! Ну я пойду!

– Куда пойдешь в такую рань?

– В школу! Я хоть один раз сам пойду, ты меня не провожай, мне к самостоятельности надо приучаться, – сказал Пиня, – а то вы хлебнете со мной горя!

Забыв наказы жены, поддавшись обаянию сына, математик Глазов отпустил его в школу в семь часов утра, и Пиня не зря провел время. Он облазил все встретившиеся ему помойки, какие там помойки – рынки, где индейцы продавали свои товары, обратил впервые внимание на воробьев, увидел мышонка, может, того самого, увидел кошку с большим животом (до чего кошка была похожа на маму в последнее время!), но выводов не сделал, так как увидел Мишу Строева, который выходил со своей мамой из дому в такую рань.

– Мишка! – закричал Пиня на всю еще тихую улицу. – У нас Маруся родилась, понимаешь!

Мишина мама похлопала его по спине:

– Какой же ты счастливый, Пиня!

– Я свободный! – сказал Пиня, поглядывая вокруг: на улицу, на воробьев, на автобусы, на взрослых, бегущих к автобусам, на весь белый свет.

– А не скучаешь без мамы?

– Скучаю! – сказал Пиня, а глаза его сияли.

– Ну, мамочка, мы пошли! – сказал Миша. – До свидания, до нашей встречи вечером! но

Встал Миша на цыпочки и поцеловал маму, а Пиня подумал: "Надо же! Сам целоваться лезет!"

Но эта деталь не убила в нем расположения к Мише. С закинутыми за плечи ранцами, без умолку болтая, они отправились в школу и дорогу, длиною в пять минут, прошли ровно за час, опоздав на урок. Они и сами не могли понять, почему дорога в школу сегодня растянулась.

– Почему опоздали? – спросила Наталья Савельевна будничным голосом.

– Мы шли! – ответил Миша, удивленно пожимая плечами.

– Ребята! – нашелся вдруг Пиня. – Наталья Савельевна! У нас же Маруся родилась, как я забыл?! Вот поэтому мы и опоздали, за нее переживали!

В классе поднялся крик, все повскакали с парт, обрадованные неизвестно чем, хотя известно чем – конечно, Маруся родилась, будущая первоклассница. Они как умели от души приветствовали ее, тем более что время шло само по себе, от урока они его отрывали, а как хорошо, когда урок маленький.

– Очень рада за тебя, Пиня! Теперь ты старший брат и учиться и вести себя должен будешь лучше!

Ведь Маруся будет брать с тебя пример. Вот какая у тебя ответственность теперь! – глядя на Пиню и улыбаясь, сказала Наталья Савельевна.

Пиня, пребывая в центре внимания бушующего первого "А", купался в лучах славы и всеобщего внимания.

– А теперь идите на место и начнем урок математики, – сказала Наталья Савельевна.

Класс вздохнул и нехотя перешел из восторженного состояния в состояние рабочее, а через несколько минут был уже весь захвачен властью Натальи Савельевны, и всем казалось, что нет на свете ничего интереснее математики.

Когда, усталый и счастливый, Пиня вернулся из Школы в пять часов (обратная дорога тоже заняла много времени – дом, что ли, переехал?), отец был Занят по горло домашними делами. Он переделал много. Отнес жене передачу и письмо на пять страниц, простоял у нее час под окнами, в магазин сходил, убрался в доме. Правда, после его уборки Пине показалось, что слоны прошли по их квартире, наверно, отец искал какую-то свою книгу. Его книги уже давно слезли с книжного стеллажа, так им тесно там стало, и пошли разгуливать по квартире. Мама за ними всегда следила, знала, куда какая книга ушла. Отец перерыл все вверх дном, добавил к прежнему беспорядку свой, новый.

– Уменьшил энтропию нашей с тобой системы, сказал он удивленному Пине.

Пиня ничего не понял и сказал свое:

– Прямо ужас!

– Как-нибудь устроимся! Я тут одну книгу искал. А уберемся как следует к маминому приезду. Сам понимаешь, необходимость заставит.

И действительно, наубирались они тогда так, что Пиня даже в школу не пошел, не встать ему было от усталости, ноги его не держали.

Пиня пообедал еще маминым обедом, пошел в свою комнату вроде бы готовить уроки, а отец стал думать над рациональным ведением хозяйства. Он хотел к приходу жены навести разумные порядки и тем самым поразить ее. Ведь она, жена, задавлена кухней, несмотря на газ и горячую воду. Надо новый метод предложить. Ему уже и статья виделась, очень интересная статья, насчет математических методов ведения домашнего хозяйства. Взять вопрос мытья посуды, в частности мытья тарелок. Облизывать тарелки – это не дело, а вот сократить количество их во время обеда – можно. Например, всем есть из одной тарелки или, скажем, каждый из своей, но первое, и второе, и третье из одной и той же. И как это раньше не приходило ему в голову? Вот уж правда, что практика и опыт – критерии истины. А что он делал раньше? Требовал себе под второе чистую тарелку, при этом – повышенным тоном! Стакан требовал такой чистоты, чтобы блестел как зеркало. А жена сносила его придирки, когда он стаканы те на свет просматривал. Посуду, конечно, после себя никогда не мыл, не убирал, вещи свои вечно раскидывал, вечно искал то галстук, то домашние тапки. А жена? Галстук ему находила, тапки подносила безропотно. Он принимал ее заботы как должное, как министр – работу своего секретариата. О ней он и не заботился. В кино один похаживал, и не один даже. На футбол бегал, театры посещал. А она все на кухне – ужас какой-то, подумать страшно! Конечно, занят он по горло, дела всё, проблемы, теории, мысли опять же, газеты трех наименований, журналов пять, деловые встречи, неделовые. А она одна дома. То у корыта, то на кухне, то с Пиней воюет с этим разбойником. В люди неудобно его вывести: суется во все взрослые разговоры, дурацкие вопросы задает. Сколько раз ставил их в такие положения, из которых один выход – домой. А все жена виновата, ее воспитание женское! Да… Кухней заняться можно будет в другой раз, надо сыном заняться. Кухня подождет, а сыном, пока не поздно, надо заняться вплотную.

– Уроки сделал? – спросил отец, подходя к сыну.

– Какие уроки? – удивился Пиня.

– Твои!

– Мои? Но мамы же нет! Я только с мамой привык уроки делать. Понимаешь, у нас новая программа. Это вы по старой учились, там у вас каждый дурак все поймет, а у нас надо с родителями заниматься.

– Садись и делай. Сам делай! Что это еще за фокусы?

– Ты на собрания не ходишь, на родительские, ты не в курсе, – сказал Пиня, доставая тетради.

Раскрыл Пиня тетрадь и стал писать упражнение про Яшу, который дразнил гусей. Он писал, а рука дрожала под грозным отцовским взглядом. Она забыла про Яшу и писала про Лену, улетевшую в неизвестность, всегда куда-нибудь летящую. И Пиня подумал, что не повезло ему в жизни, не у тех родителей он родился, в глаза самолетов не видел. Не повезло. Стало ему грустно в окружающей действительности, и он вообразил себя Леной и написал: "Лена Травкина улетела!" И наставил целую строчку вопросительных и восклицательных знаков. А затем написал тот самый грамматический разбор.

Когда он закончил, отец взялся проверять. Лицо у отца было важное, всепонимающее лицо, а вот как дошел он до предложения о Лене, так как будто споткнулся и упал тут же на тетрадке. Лежал его взгляд на предложении, лежал, наконец он его допустил до себя, осмыслил и спросил:

– Что за муть?

– Где? – спросил Пиня, ясными глазами глядя в его светлые холодноватые глаза.

– Вот это! – И отец положил палец на слово "Лена".

Пиня отодвинул палец, словно могло быть больно слову, и ответил:

– Новая программа. Надо от себя что-нибудь, ну, самостоятельное. Написал я от себя! Я же говорил, что у вас такого не было, а нас заставляют!

– Ну ладно, ладно! – сказал отец, чувствуя, однако, что Пиня что-то здесь преувеличивает.

"Не было у нас столько знаков препинания подряд", – подумал он про себя, но вслух свое сомнение не высказал: все так меняется, может, и правда современная школа стала оперировать знаками препинания в таком обильном количестве – современная педагогика вполне этого заслуживает.

Не найдя у Пини ошибок, он с облегчением вздохнул и сказал торжественно:

– Приступим к математике! Уж здесь-то мы кое-что кумекаем, не боимся новой программы. – Он представил себя на кафедре, элегантного, не боящегося никаких вопросов со стороны любопытного студенчества, и приказал:

– Читай задачу! Надеюсь, задачи у вас остались!

– Остались, – грустно подтвердил Пиня, не решивший еще ни одной задачи самостоятельно, всё мама помогала.

Он смотрел в задачник, на задачу 25, но ничего в той задаче не видел для себя хорошего, заранее ничего не понимал.

– "Для ремонта квартиры купили четырнадцать кусков зеленых обоев и шесть кусков желтых. После ремонта осталось три куска. Сколько кусков обоев израсходовали? – прочитал Пиня слабым голосом. – Решите задачу тремя способами".

– Очень интересно! – сказал отец, не на шутку взволнованный. – Так какой же первый способ? Ну?!

– Первый? – переспросил Пиня дрожащим голо сом в надежде оттянуть время, мало ли что может случиться вдруг. Однажды, например, на него вдруг упала сосулька с крыши, на его меховую шапку. Он со страху схватился за голову, а мама на него не могла надышаться: как да что? Сосулька стояла на шапке, как серебряный луч, а Пиня причитал: "Больно, ой как больно!" Хорошо, что поблизости случился игрушечный магазин и мама догадалась его туда повести.

Там он заплакал еще сильнее, но мама купила ему та кой огромный зеленый танк, что у него вся боль куда-то пропала. Когда они шли домой, мама все сжимала его руку и радовалась, что беда их миновала, что шапка оказалась очень меховая, не пожалела на неё меха наша отечественная промышленность…

– Ну?! – повторил отец.

– Я забыл задачу, – сказал Пиня правдиво и стал с выражением читать ее снова. И пока читал, успел додумать и о маме, и о Лене, и о Феде Гончарове, который в первый день своего возвращения в школу простоял у него на ноге всю перемену, испытывая Пинину солдатскую выдержку.

Отец, перебив его, стал объяснять ему задачу весьма раздраженно, отчего Пиня еще дальше ушел от нее, от ее сути. "Для чего три способа? – подумал дан. – Хватит и одного, подумаешь, какие жадности!"

– Я жду!

Пиня поднял на отца многострадальные добрые глаза и сказал:

– А четвертого способа нет? Мне бы он пригодился.

– Тупица! – воскликнул темпераментный математик Глазов. – Тупица ты и к тому же еще и бестолочь, и вдобавок хитрый человек!

Он встряхнул сына, как градусник, и проскандировал слово "бестолочь" много раз подряд.

Пиня, убитый отцовским криком, встряхнулся сам, как котенок, лег головой на стол, погрузил глаза в ладони и всхлипнул, вспоминая маму, которая на него тоже кричала, редко кричала, совсем почти не кричала, никогда на него не кричала…

– Мама… – прошептал одинокий Пиня.

Отец, услышав его шепот, вздрогнул и, заложив руки в карманы, принялся бегать по комнате, сгорая от стыда. На работе, в институте, он никогда не выходил из себя, какие бы фантастически трудно соображающие студенты ни попадались ему. Он гордился, что мог любому студенту прямо-таки внушить свои знания. Выходило так, будто он вооружался одному ему ведомым оружием и чертил в памяти подвластных ему людей то, что хотел, что любил. А любил он математику – королеву всех наук, и то его черчение на всю жизнь врезалось студентам в память, и они, зараженные его любовью, шли за ним и выходили тоже в математики. Но Пиня был недосягаем для его способов воздействия – дитя стихии и свободный индеец, – он тер кулаками глаза и выглядывал из-под ладоней, как птенчик из гнезда.

Взгляд сына прострелил охотника до человеческих душ, до математических душ. Он быстро рассказал, как решается задача, продиктовал ее по всем правилам искусства, и когда Пиня занялся своими играми, отец задумался над тем, почему не хватило ему терпения и выдержки выудить у Пини эти три способа решения, почему узок оказался вход в его сознание, в сознание сына. И подумал он тогда, что люди, которые проникают, просачиваются, как солнце в зеленый лист, в сознание маленьких детей, воистину великие педагоги, воистину учителя.

– Двойка! – оценил он свой первый урок с Пиней. – Двойка! – повторил он еще решительнее.

Пиня просунул голову в двери и стал торговаться :

– За что двойка? Я все написал, как ты велел!

И решил отец на будущее перебороть свое раздражение и стать сыну тем же учителем, каким был для других. "Не буду на него кричать! – сказал он себе. – Не буду встряхивать и обзывать! Мой лозунг – терпение, терпение и терпение!"

Но, к сожалению, сцены, подобные этой, повторялись каждый день, пока не вернулась домой Нелли Николаевна и не стала править своей упряжкой. Она покорно потащила возок, сначала лениво, а потом и на рысь перешла. Что же касается вопроса, почему математик Глазов так и не смог победить любимого сына, то этот вопрос и поныне остался неразрешимым. Не найдено его решение, как не найдена пока еще формула простых чисел, до которой математик Глазов был большой охотник.


ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПЕРВОКЛАССНОГО ПИСАТЕЛЯ

На следующий день, снова отправленный в школу самостоятельно, Пиня шел по своей любимой и единственной улице на свете. Для него единственной, потому что родная была улица, здесь он жил. Случалось ему оказываться и на других улицах города, но те улицы были для него чужими, потому что он не жил на них, не замечал, как меняются они утром и вечером, в солнце, мороз и дождь. Не было у него интереса про те улицы придумывать, а про свою улицу он все придумал, разрисовал ей все лицо, и теперь ему осталось только узнавание. Он шел – свободный и счастливый, ранец за спиной – и узнавал свою улицу.

Летели по дороге автобусы. Жирафе казались они животными, а ему они казались автобусами, которые кружатся по городу, как на гигантской карусели. Он у мамы спрашивал, за какую палку привязывают автобусы, чтобы они возвращались на место. Мама вопроса его не поняла (вечные дурацкие вопросы!), а он просто хотел узнать, что привязывает автобусы к его улице, почему они, как Жирафины животные, опять сюда бегут, что их здесь держит, неужели и они любят его улицу, неужели и для них она родина?

На седьмом этаже женщина мыла стекло, – почему она так рано его мыла, никто не знал. Но, видно, была у нее причина намывать стекла до радостного блеска, как и у него была причина сиять и радоваться сегодняшнему дню. Точнее, причин у Пини было много: родилась Маруся, вчера от отца мало попало, могло бы и больше попасть, скоро мама придет домой, утро непривычно солнечное, так и чувствуется, что лето скоро придет. Лена Травкина улетела, ничего на прощанье не сказала, а должна была сказать. Она улетела, как Стрекоза. Стрекозу она напоминает, вот кого она напоминает. Журчит, как стрекоза, всё летает, летает, всю страну облетела, и крылья у нее голубые. Неужели она не вернется? Надо ей обязательно рассказать про все.

А что было этим всем, Пиня не знал, но ему очень хотелось рассказать про все. И когда у него родилось это желание, он тут же нашел необычайно простое решение. Он нашел скамеечку около дома, похожего на мухомор, разложил тетрадку и принялся, стоя на коленках, писать. А за окном, изнывая от любопытства, стоял Саня, который не мог высунуться в форточку – мама была дома. Саня стоял у окна и, чтобы привлечь Пиню, строил рожицы, но те рожицы были далеки от Пини, будто под землей, а сам он парил в неведомых доселе краях, и от высоты у него кружилась голова и Щеки пылали огнем. Мысли, как муравьи, копошились в нем, он их почти видел – и похожих одна на другую, и непохожих. Ему казалось, что он может до любой из них дотронуться, он вроде бы и зажимал их в кулак, стараясь их уловить. Но они текли, невидимые, сквозь его перепачканные чернилами пальцы и оставляли на бумаге следы, но не совсем такие, какими они привиделись, придумались ему в голове его, под шапкой-ушанкой пятьдесят четвертого размера.

Рука, избалованная медленным школьным письмом, скоро устала, под конец буквы совсем разыгрались, толкали друг друга, ставили друг другу синяки и подножки. В многострадальной тетрадке по русскому появилось первое самостоятельное сочинение ученика первого "А" класса Пини Глазова и зажило независимой от автора жизнью. Вот что было в тетрадке:

"Книга Пини Глазова самая первая

Ох я учусь в первом классе ничего учусь почти на тройки иногда заболел Гончаров наш носорог зря поправился стоял у меня на ноге. Целую перемену было больно. Заболела Жирафа зря болела жалко. Миша Строев учится играть на рояле, а я пишу книгу. Алла Щукина плавает как щука и кусается как щука. Кусила меня. Она зевала на перемене во весь рот а я ей фантик положил в рот тут она меня и кусила а я пишу все равно книгу. Лена Травкина улетела невозможное горе раньше я этого не знал. Неужели навсегда улетела а Саня Иванов пока еще дурак а я на себя не похож. Пропал Вадик Васильев куда задевался никто не знает. Наталья Савельевна наша учительница она же нам кой чего обещала насчет кладбища а я боюсь. А у нас с папой Маруся родилась то есть мама ее родила в родильном доме. Туда всех сгоняют у кого живот большой и даже одного дядьку Афанасия. Он у нас в доме живет. Ждите кто хочет дальше нет уж не ждите мне некогда я больше не могу. Пиня Глазов ученик первого а класса сижу за первой партой".

Все, что кипело на сердце, выложил Пиня на бумагу и почувствовал себя еще более свободным, чем раньше. Ему петь захотелось, и он запел свою книгу, а она лежала, драгоценная, близко-близко, в его руках.

Он натянул снова ранец на плечи и, окрыленный, бросился бежать в школу, искать читателей бросился. Читатели, знавшие Пиню как простого смертного, сидели перед школой на ступеньках и скучали. Они, семиклассники, прогуливали урок литературы, который вела у них Лина Ивановна. У них с нею были принципиальные расхождения по части литературы. Она им все про Пушкина да про других говорила, а про Высоцкого ничего им не рассказывала, а они только про него знать хотели, они все его песни знали и пели их по вечерам у своих и чужих домов.

Это были те самые семиклассники, которые ко всему на свете относились с большим интересом, которым до всего было дело. Это они дали прозвище Жирафе, они приняли в свою хоккейную команду Носорога, они пугали Саню в уборной, ставили подножки Лене Травкиной, передразнивали Аллу, когда она зевала, учили курить Вадика и свистели, когда проходил мимо них Миша, обзывали его "маэстрой". Наконец, они млели от восторга, когда видели перед собой Пиню. Они обожали его до такой степени, что старались, завидя его, сыграть вместе с ним целый спектакль.

Пиня, прижимая тетрадь к боку, шел навстречу им и пел. Лицо его, некогда воинственное, размягчилось и вроде бы увеличилось в размерах – сплошное поющее лицо.

– Стоп! – преградил Пине дорогу Фаза, вытянув длинную, самую длинную в школе ногу, считая и десятиклассную и учительскую.

Пиня споткнулся о ту ногу и сел на нее, как на перекладину.

– Куда несетесь, господин Пиня? Уже второй урок!

Пиня был до того взволнован, что пропустил мимо ушей всегда смущавшие его слова, на которые он неизменно отвечал всегда одно и то же: "Я не господин! Я советский!"

Эти старшеклассники из компании Фазы приметили его ранней осенью, в первую неделю его школьной жизни. Они окружили его толпой, а Фаза опрокинул его вверх тормашками, поставил на голову и спросил:

"Как звать, товарищ промокашка?"

"Пиня звать, а по-полному – Пинелий", – ответил гордый своим именем Пиня, хотя и стоял вниз головой.

Фаза поставил его как надо и схватился за живот:

"Умираю!"

"Пинелий!" – заржали старшеклассники хором.

"И-го-го!" – неслось по коридору.

Сбегались на гогот остальные, наваливались друг на друга и спрашивали:

"А что? А что такое?"

"Его зовут Пинелий, он не иначе – грек, если не из Римской империи. Послушай, откуда ты к нам просочился, философ?" – теребили его старшеклассники, Устроившие возле него игру в испорченный телефон.

"Нет, – сказал Пиня, – я не философ, я совсем наоборот, я русский". Ему было приятно внимание больших мальчишек, и даже смех не обижал его. – Мой, отец придумал назвать меня так! А имя произошло от моей мамы, ее зовут Нелли, и числа одного, пи, ну которое весит три целых и четырнадцать сотых, как я, когда родился. Папа рассказывал это и еще рассказывал, что долго пробивал, чтобы назвать меня так, пробил все-таки".

Рассказ Пини облетел всю школу. На него приходили смотреть даже гордые десятиклассницы, которые по своей гордости обращают на первоклашек не больше внимания, чем на снежки, которые им бросают вслед все мальчишки школы от мала до велика.

Смотрели на Пиню, как на большую редкость, а он не загордился, по-прежнему был в обращении прост и всем желающим повторял свой рассказ.

– Знаете, ребята, я книгу написал, – не справлясь с дыханием, сказал Пиня. – Фаза, а чего нога у тебя тощая, сидеть больно? – заметил он тут же.

Фаза подкинул его на ноге вверх. Пиня растянулся, и тетрадка вывалилась у него из рук.

– Читайте! – разрешил Пиня, когда увидел тетрадку в руках у Фазы. – Может, переделать чего надо? Критикуйте меня, не бойтесь, я не обижусь, стерплю.

Можно было засмеяться. Смешной первоклассник Пиня, весь смешной, хорошо над ним подтрунивать, светло становится на душе! Но никто не засмеялся, стянуло им всем от зависти рты, губы засохли, не получалось обычного смеха.

"Книгу написал", – пронеслось у всех одновременно в голове. Такое им на ум не приходило, а ему пришло – силен бродяга! Им жить скучно, а выход, оказывается, есть – надо книгу писать! Уж им-то, во всяком случае, есть чего написать; побольше, чем Пиня, живут на свете. До чего же шустрый нынче первоклассник пошел! Один книгу написал, ведь только читать выучился, всего-то полгода ездит авторучкой по бумаге, другой, говорят, рояль чуть не ухлопал, как на нем играл! Надо же, во дают!

– Читай, Фаза, вслух!

Затихли. Тишина, какой в классе не бывает. Фаза прочитал.

– Да! – сказали старшеклассники. – Здорово! Главное, коротко, а сколько характеров отразил, судьбы людские начирикал, мороз по коже! Ты чей, Пиня, наследник, на ком воспитывался?

– Я знаю сам, что некультурный, никто меня сейчас не воспитывает, мама в больнице, а отец работает или переживает. Может, про Саню вычеркнуть, что он дурак, скажите, я доработаю.

– Ничего не надо дорабатывать! Изъять, конфисковать его произведение для истории и повесить под стеклом в вестибюле, пусть все его читают.

– Разрешите, мой молодой друг, товарищ писатель, взять у вас интервью для стенгазеты или для радиогазеты? – сказал подхалимским голосом Фаза и изогнулся перед Пиней в три погибели. И волосы его, длинные и прямые, упали на ступеньки.

– Чего? – испугался Пиня. – Больше взять у меня нечего, кроме тетрадки, да и то она по русскому! Не бери у меня ничего, Фаза!

Фаза брезгливо отстранился от испуганного Пини:

– Ничего материального мне не нужно! Расскажи те, что вы читаете, на чем выросли?

– Читаю? Недавно прочел сам "Курочку-рябу" и сказку "Три медведя". Это про Машу, как она к медведям завалилась. "Мойдодыр" читал, а сейчас пока читать некогда, по хозяйству всё, тарелки мою. Ну я пошел, а то совсем я опоздал, а тетрадку себе берите, я все помню!

Пиня отправился в школу, а они остались сидеть всё на тех же ступеньках лестницы и сочинять про себя свои книги. В уме у них хорошо получалось, но стоило им вечером дотронуться пером до бумаги, как мысли их превратились в тяжелые камни и чувство юмора, не покидавшее их никогда, вдруг изменило им. И они, сидя перед чистыми тетрадками, так ничего в них и не написали. Не пришло еще для них время, не зажегся в них огонь вдохновения, который зарождается в недрах души в момент сильного душевного переживания, как случилось с Пиней.

Пиня, признанный старшеклассниками как большой писатель, явился к концу второго урока. Без разрешения он сел за свою парту и начал разбирать ранец.

Наталья Савельевна лишилась на мгновение дара речи. Потом тихо спросила:

– Глазов, что случилось? Кто ты такой, чтобы входить так в класс?

– Я писатель, Наталья Савельевна. Я только что написал книгу. Ее отобрали у меня для истории старшеклассники, – не вставая, сказал усталым и осипшим голосом Пиня Глазов.

Наталья Савельевна, пораженная, совсем растерялась. Она помолчала, собираясь с мыслями, с духом, а потом, не обращая внимания на Пиню, сказала расшумевшемуся классу:

– Через два дня пойдем с вами на прогулку и посетим дорогое для всех нас, ленинградцев, место. Кто будет шуметь и отвлекаться на уроках, тот не пойдет. А кто опаздывать будет, тот наверняка не пойдет, несмотря на то что писатель!

– Не буду опаздывать, – сказал Пиня, – я совсем нечаянно!

Больше Пиня не опаздывал, больше не писалось ему в дороге, и он остался пока автором одной первой книги своей. А что дальше его ждет – не смогла предусмотреть Наталья Савельевна, не хватило у нее фантазии для Пини Глазова.


ШЕСТВИЕ ПЕРВОКЛАССНИКОВ

Тридцать шесть первоклассников, возглавляемых Натальей Савельевной, – шествие замыкала мать Маши Соколовой – вышли на улицу. Улица была весенняя, пахло дымом, кто-то жег мусор у дороги. Обычным мирным дымом пахло, а Наталье Савельевне вспомнился дым пожарищ, дым войны, вспомнился Ленинград – голодный, израненный, непобедимый. Даже позже – в сорок пятом, в апреле, когда тоже была весна и солнце, то же самое солнце, что и сейчас, деревьев было мало. Зато теперь, еще прозрачные и едва уловимо зеленые, деревья встречали людей на каждом шагу, соединяя, объединяя их со всей природой, от которой отстранял их город. А люди не хотели отстраняться, они хотели быть вместе и, где только можно, сажали деревья, сажали цветы и тем самым словно возвращались в леса, откуда когда-то вышли, пока не позабыли себя. Но навсегда об этом позабыть нельзя, как нельзя позабыть навсегда о войне, которая пронеслась над землей.

Глядя на те годы сквозь толщу прошедших двадцати восьми лет, Наталья Савельевна впервые почувствовала себя способной осмыслить то, что было, поделиться со своими учениками тем, что она пережила в те годы, что пережили в те годы ленинградские дети, все ленинградцы. Все, что она рассказала ребятам, потрясло их до глубины души, и они упросили ее свести их на Пискаревское кладбище, где – они уже знали – похоронены многие тысячи ленинградцев. Вначале она сомневалась – стоит ли? – слишком маленькие, но дотом подумала и решила: пойдем!

И вот они шли на Пискаревское кладбище, парами, крепко вцепившись друг в друга, впервые шли на кладбище. Страшно. Шли и молчали от страха. Наталья Савельевна знала, что они боятся, знала, о чем они думали. А думали они про покойников, которых они и в глаза не видели, но знали, что их надо бояться, что они могут выскочить в любую минуту и напугать.

Наталья Савельевна от волнения почти не видела их побледневших лиц, но она знала, что делала, и вела их, притихших и молчаливых, в скорбный сад человеческой памяти, для того чтобы связать их сегодняшнюю счастливую жизнь с судьбой тех людей, которые легли здесь, чтобы остаться бессмертными.

Первоклассники шли по центральной аллее. Светило вездесущее неистребимое солнце в ослепительно голубом небе. Они шли по красной земле, а навстречу им поднималась и уходила в небо женщина в бронзе. Плакучие ивы с черными стволами удерживали над собой облака зеленого дыма, выбивались из почек молодые листья, звенели иголками голубые ели, и светло было кругом и чисто, как на небе.

– Да! – сказала Наталья Савельевна. – Под этими плитами спят вечным сном герои. Они отдали нам свое счастье, и мы должны их помнить. Мы получили в наследство их горе и страдания, стойкость и мужество, они – частица нашей родины. Поклон им от нас!

– Да! – дружным хором сказали первоклассники и склонили головы. До земли они не умели кланяться, они были современными людьми.

Никто из них уже ничего не боялся. Никому не было страшно. Был ветер весны, и было ощущение большой высоты, где гуляют облака и летают самолеты, и были почему-то слезы на холодных от ветра щеках, хотя плакать и не хотелось.

"Этот день не уйдет из их памяти никогда, не порастет травой забвения, потому что свершилась связь времен: с этого дня они не только чьи-то дети, ученики чьи-то, они все – дети своей Родины.

Обратный путь занял гораздо больше времени, чем путь на кладбище. Первоклассники устали от сильных Впечатлений и от длинной прогулки. Алла Щукина захныкала и готова была проситься на руки, да не знала – к кому. Давали себя знать утомительные кружки. Саня Иванов все отставал и отставал, пока не очутился рядом с Жирафой и ее мамой. Жирафа все не могла успокоиться от впечатлений и без умолку пересказывала их маме, которая слушала их невнимательно, углубившись в собственные мысли.

Вначале Татьяна Соколова противилась походу "туда", но ее уговорила Маша, которая целиком была на стороне Натальи Савельевны, ставшей для нее еще более главным регулировщиком жизни, чем мама и даже папа. Частые напоминания: "Так сказала Наталья Савельевна", "Так велела Наталья Савельевна"-уже заронили семена ревности в души некоторых мам, в том числе и в душу Татьяны Соколовой. Но авторитет Натальи Савельевны был настолько силен и незыблем, что им пришлось потесниться в своих чувствах и, мало того, самим незаметно подпасть под ее влияние, и почувствовать это, и обрадоваться этому. Вот какая метаморфоза!

Первоклассники уже на полпути домой и думать забыли о том, где они только что были. Наталья Савельевна это заранее знала. Но она знала также и то, что ничто бесследно не пропадает, что в необходимый момент вскроется память, как лед на Неве, и мысли и чувства, доселе дремавшие, обретут силу и помогут в трудную минуту.

Первоклассники, несколько разочарованные, что ничего страшного с ними не произошло, как подсказывало им разбушевавшееся воображение, переключили свое внимание на чтение вывесок. Они читали, читали и вдруг прочитали: "Родильный дом".

Наталья Савельевна, углубившаяся в свои невеселые мысли, услышала их слова и вздрогнула, хотя, по существу, вздрагивать было не от чего. Действительно, шагах в десяти от них, окруженный большим забором, стоял пятиэтажный дом. Наталья Савельевна взглянула на окна второго этажа и увидела женщину, которая с высоты своего положения смотрела на мужа, размахивающего руками, кричащего ей что-то непонятное. По всему было видно, что мужчина находился в состоянии, совершенно ему не свойственном. Женщина подняла на руки сверток и показала его мужчине. По легкости, с которой она его подняла, Наталья Савельевна догадалась, что это кукла, на которой учат молодых матерей пеленать детей.

Когда мужчина увидел, что жена перевернула его ребенка вниз головой и напрочь забыла про него, продолжая что-то говорить ему, мужу, он повернулся и бросился бежать. А Пиня Глазов закричал:

– Папа! Папа! Маруся!

Первоклассники тоже закричали: к – Смотрите, Маруся! Какая маленькая Маруся!

Отец Пини бросился домой писать жене письмо. В письме он угрожал ей разводом, если она будет так обходиться с ребенком. Этим он поверг в состояние длительного веселья десять счастливейших женщин в палате, где лежала его жена.

Нелли Николаевна увидела в толпе первоклассников своего сына, замахала ему руками, а он стал кричать как резаный: "Мама! Мама!"

Но, видимо, приспела пора кормить Марусю, и Нелли Николаевна исчезла из поля зрения, наказанная в недалеком будущем двумя лишними неделями, которые она проведет в родильном доме за свое слишком долгое стояние у открытого окна.

Наталья Савельевна и Татьяна Соколова, не отрываясь, смотрели на окно, где только что была мать Пини, и думали о своем. Наталья Савельевна завидовала жителям второго этажа и очень хотела быть на их месте. Хотелось снова окунуться в состояние просветления и любви ко всему живому на свете, как это было в ней когда-то в этом доме. Татьяна Соколова остановила глаза на пятом этаже, самом беспросветном из всех, противоположном, враждебном остальным этажам и людям. Вспомнила себя там и подумала, что скорее станет матерью-героиней, чем еще раз очутится там, измотанная, опустошенная, себе ненавистная.

Первоклассники устали задирать головы, устали впоминать Марусю и принялись тут же решать проблемы деторождения, причем наибольшую осведомленность выказали девчонки – наследницы Лены Травкиной.

Наталья Савельевна, услышав их рассуждения, скала:

– Дело совсем не в том, как человек рождается, а какое это счастье, что он начинает жить, чувствовать и думать! В этом доме на втором этаже есть детская комната, где лежат сейчас, как полешки, ребята, Как и вы лежали когда-то, способные только есть и кричать. Но пройдет время, и они займут ваши места в первом "А", а вы займете чьи-то места на заводах и в институтах. И так будет всегда, пока есть на земле такие люди, к которым мы с вами только что ходили на поклон.

– Наталья Савельевна, я домой пойду, – сказал Пиня Глазов, – у нас дела с папой и всякое разное хозяйство.

– Иди, Пиня! Иди и передай от всех нас привет твоей маме. От всех нас, первоклассников.

Пиня убежал. Первоклассники пошли домой, а вечером они мучили родителей вопросами насчет рождения детей и приставали к ним, чтобы у них кто-нибудь родился.


ИСТОРИЯ С БОЛЬШИМ ЧИСЛОМ НЕИЗВЕСТНЫХ

Ученик первого "А" класса Вадик Васильев школу посещал скорее редко, чем часто, и старшеклассники, когда видели его в школе, сообщали друг другу: "Вот идет Главное Неизвестное!"

Вадик не улыбался им в ответ, не то что Пиня, не уважал их и готов был в любую минуту броситься на них, как рысь, защищая себя от нападок.

"Хорошего от него не жди – говорили про него все те же старшеклассники, которые хозяйничали в первом "А", как в своей коробке с красками. – Мрачный он и таинственный, не знаешь, что ему на ум взбрести может".

У Вадика не было отца. Жил он с матерью, известной на всю улицу Нонкой Кукушкой. В жизни он был предоставлен самому себе. Когда хотел, посещал школу; когда настроения такого не возникало, оставался дома или на улице, в зависимости от погоды. Желание посещать школу рождалось у него, как правило, не чаще двух раз в неделю, поэтому остальным первоклассникам, замученным родительскими заботами, он представлялся вольным стрелком, диким человеком.

По внешнему виду он весьма отличался от ухоженных одноклассников. Он скорее походил на ученика мистера Феджина, к которому попал на выучку Оливер Твист. Ходил он всегда оборванный, грязный и голодный, и трудно было на таком мрачном фоне представить его мать, молодую, розовую, чистую, которая и внимания-то на него обращала ничуть не больше, чем на недогоревшую спичку или на окурок сигареты. Окурки эти в большом количестве ежевечерне падали со скатерти на пол, и подзагулявшие Нонкины гости втаптывали их в паркет, который на другой день с утра Вадик отмывал к следующему приему.

Вадик тер пол, мыл грязную посуду и во время этой работы думал о своей жизни – почему она у него особенная, а не простая, как у Носорога, или у Мишки Строева; они и понятия-то не имели, что такое вымыть за собой тарелку, не то что мыть те тарелки за других, тем более за пьяных. Не мог решить Вадик той не математической задачи. Кроме дурной славы, что преследовала его мать по пятам, не знал он никакой причины.

А причина была, глубоко упрятанная. Давно замели ее семь снегов, семь осеней упали на нее красными кленовыми листьями, семь дождей били ее, семь лет печатали ее июльским солнцем, как будто ничего и не было. А была, была некая причина, в результате которой проник на белый свет Вадик. И случилось это тогда, когда его матери было восемнадцать и она училась в школе.

В тот день, когда сломалась Нонкина жизнь, когда начался проблеск Вадиковой жизни, она пришла на день рождения к своей школьной подруге. Там она повстречала некоего человека по имени Аркадий. Он был старше всех, лет на десять старше, и с интересом разглядывал приятное общество десятиклассниц.

Когда взгляд Аркадия упал на Нонку, которая сидела напротив него, он забыл про жену, которую только что свез в дородовое отделение больницы, забыл, что случайно и бесцельно зашел к двоюродной сестре, У которой был день рождения. Он смотрел на девушку и узнавал ее, это она снилась ему по ночам, когда он, тоже десятиклассник, мечтал кого-нибудь полюбить. Снилась та девушка ему во сне, но он не нашел ее, не Дождался, не посчастливилось. Она в первый класс пошла, а он школу оканчивал. Зато сейчас он нашел ее, и пропасть, та пропасть в возрасте, сейчас не могла быть помехой.

Аркадий пересел к ней, они пили вино и скоро знали почти все друг про друга. Мальчишки и девчонки вокруг говорили о выпускном вечере, подсмеивались над одноклассником Андрюшей, который не сводил глаз с Нонки, влюбленный в нее с первого класса.

Нонка сквозь джазовые ритмы и песни ловила на себе завистливые взгляды подруг, будущих женщин, и у нее кружилась голова от успеха. От вина и внутренней ней свободы, которая вознесла ее над подругами, она разгорелась и принялась болтать без умолку. Аркадий отвечал ей что-то, смеялся, и они не замечали никого вокруг, и хорошо им было вдвоем, и наговориться они не могли.

Пошли танцевать. Он привлек ее к себе, и она, на миг освобождаясь от его голоса, – только музыка, он и она! – приникла к нему – так вышло! – и он крепко сжал ей руку.

Ей бы испугаться в ту минуту! Она и про жену его уже знала, не скрывал он про жену, и что скоро у них ребенок будет – тоже не скрыл, но она руки своей не выдернула. "Ну и что!" – подумала она, воспитанная в большой строгости, впервые выпущенная строгими родителями на вечеринку, где будут вино и кавалеры.

Нонкина подруга упросила свою мамашу, Аркадиеву тетку, оставить их одних: "Что мы, маленькие в самом деле, уже школу кончаем!" Мать уступила просьбам дочери, но уходила из дому в кино с трепетом душевным. И когда попался ей в дверях Аркадий, она, радуясь удаче, оставила его в роли надсмотрщика.

Аркадия, вот кого должна была опасаться тетка, потому что он был опаснее школьных кавалеров – как волк, проникший в овечье стадо! Отправив жену в больницу, он ощутил себя свободным, как будто жены у него и не было, как будто и ребенка у них не будет. А тут еще Нонка – сон наяву!

Они танцевали снова и снова, и Аркадий опять заговорил, про то, что никогда ему с женой так легко не было, никогда она его к себе не влекла.

Нонка слушала его с тем вниманием, с каким люди, идущие по болоту, слушают зловещее чавканье под ногами и оглядываются вокруг – куда бы ступить, а ступить некуда. Ее заворожило, что незнакомый ей человек раскрывается перед нею, как книга, где самая суть написана, и что говорит он с ней иначе, чем она привыкла.

Десятиклассники уселись вокруг стола и запели про любовь. Аркадий и Нонна танцевали, и лица поющих освещали их, как прожекторы. Одно только лицо не светилось, Андрюшино лицо, раненное изменой. Пока он собирался встать и подойти к танцующей парочке, та куда-то исчезла. Он набросил пальто и побежал за ними… Догнал их на лестнице, проскочил несколько ступенек ниже их, остановился, обернулся исказал:

– А как же я, Нонна? – Нонна как бы вспомнила его заново, вспомнила десять томительных лет его любви.

– Андрюша! Я про тебя совсем забыла! Как же так? – И Нонна коснулась рукой его щеки, и он как преграда потерял всякий смысл.

"Дурак, дурак! – пронеслось у него в голове.-Как я мог допустить это? Ведь он же проходимец. Ее нельзя отпустить с ним".

Андрюша взял Нонну за руку и потянул к себе. Аркадий чувствовал, что девушка уплывает из его рук. А ему так хотелось хоть ненадолго приспособить ее для себя, для освещения своей жизни, в которой мало было красок и света, поскольку хозяин был холоден и темен. Он захотел стать, хоть на несколько минут, другим – несумрачным, нерасчетливым, лишиться хоть на час проницательного своего ума, который твердил ему "брось", который рассчитывал его жизнь до мгновения, обрекая его на душевную пустоту и ненастье.

– Пойдем со мной, – сказал он девушке, – выбирать некого, разве это выбор? – И он указал на Андрюшу, мальчика, сгоравшего у них на глазах от внутреннего огня, настолько сгоравшего, что он и в размерах уменьшился.

И пропали они с Андрюшиных глаз. А Андрюша сел на ступеньки и заплакал.

На этом перекрестке жизни разминулись пути Нонки и всех остальных. И пошла она навстречу превратностям своей судьбы.

Аркадий поразил ее. В последнее время ей снились сны про сильного, красивого, настоящего мужчину, которого она полюбит. То были запретные сны, тайные, потому что дома держали ее под замком. Отец с матерью в ней души не чаяли и все делали, чтобы Только оставить ее в детстве, остановить время. Они никуда не пускали ее одну, все чего-то боялись.

…Аркадиева тетка крутилась после кино на улице, все на окна поглядывала, где свет то загорался, то гас. И как свет гас, тетка вскрикивала и бежала домой, перепрыгивая по нескольку ступенек сразу, но свет гас ненадолго, и она возвращалась на улицу, пока на той стороне не увидела Аркадия с девушкой.

"Никак Аркашка? – подумала она. – Да нет, Показалось".

Если бы тетка удостоверилась, что то были Аркадий и Нонка, она бы за ними побежала и развела их в разные стороны, так как знала своего племянника. знала, каков он был до женитьбы! Потом, когда Нонка не кому-нибудь, а только ей все рассказала, во всем призналась, она горько плакала и считала себя виновницей Нонкиной погибели. Перед смертью Нонкиной матери она пришла к ней и сама во всем призналась призналась, что недоглядела за ее дочерью. Нонкина мать, из всех добрых женщин самая добрая, простила ее, потому что она, тетка, как бы призвала в этот мир внука ее, Вадика. А он и есть их самое большое счастье. Так сказала Нонкина мать, тихо прощаясь с жизнью и оставляя после себя два живых существа – дочку и внука.

Но то случится через несколько лет. А пока Нонка не знала своей судьбы – печальной своей звезды.

…Много ходили Аркадий с Нонкой в тот вечер по городу, и темы для разговора у них находились. Аркадий поражался, что ему было интересно с девушкой, которая совсем умом не блистала, не то что его жена, Она, жена, одним умным своим умом и приковала его к себе – коллекционера умных умов.

А тот вечер запомнился ему, как лес весной, когда все кругом как в зеленом тумане. Шел снег, было холодно, и Аркадий сказал:

– Пошли ко мне, у меня никого!

Первое ее желание было не соглашаться. Часы показывали двенадцать, и она чувствовала себя Золушкой, которая должна вовремя вернуться домой. Дома ждали родители, охранники ее, стража. И возникло у нее против них возмущение.

– Пойдем! – согласилась она без повторного приглашения, и Аркадий, предчувствовавший ее отказ, поставил ее на одну ступеньку ниже в своем сердце. "Да это, видать, ей не в первый раз!" – подумал он с некоторой горечью, обнял тут же на улице и поцеловал. Тот поцелуй так отличался от мальчишеских, что она словно лишилась разума, обо всем забыла и стоялой к нему приникшая, как не она. Когда же в себя пришла – испугалась. Повернулась, чтобы бежать, но Аркадий потянул ее за руку к лестнице, и она пошла за ним, не думая ни о чем, просто пошла, продрогшая, присмиревшая от того поцелуя, желая быть как все.

Квартира была коммунальная. Аркадий сказал:

– Сними туфли!

Она покорно сняла туфли, и тут захотелось ей, такой как все, бежать обратно. Нехорошо стало ей при мысли, что слишком тихо идут они по коридору, – значит, что-то будет. Уронила она на пол туфлю, Аркадий чуть не растаял, не испарился от напряженного страха. Но в коридоре тихо было, никто не вышел, не зажег свет.

Он открыл дверь и с силой толкнул ее в комнату. Она ударилась об угол серванта. Он комнату закрыл, встал у двери и долго не мог отдышаться. А она комнату рассматривала и видела в темноте только контуры вещей. Вещи были враждебные, их повелительницей была другая женщина, и они, верноподданные, чинили Нонке, чужой, препятствия и, как умели, подставляли ей свои углы. Стул, на который она хотела опуститься, как бы нечаянно отъехал от нее, и она осталась стоять посредине комнаты, – береза на полу.

Аркадий бросился на помощь, видя, как ей одиноко в его доме, где еще утром царила другая. Он притянул Нонну к себе, снова поцеловал так, что она провалилась куда-то, потом поднял ее на руки и понес.

Видя его лицо над собой, она ужаснулась:

– Пусти меня! Какой-то ужас!

Обняла Аркадия за шею и стала плакать у него на груди, а он гладил ее по голове и утешал:

– Глупая, ничего не бойся! Ведь когда-то это должно было случиться!

Она обнимала его, а он вдруг почувствовал себя от нее далеким, тем надменным десятиклассником, который и головы не поднимет, когда мимо него пройдет первоклассница и поздоровается с ним.

Нонка, приобщившись к нему, возвела его в высший ранг своего человека, доверчиво принесла свою юность в его распоряжение. За те минуты, что провели они вместе, он стал совсем своим, и она думала теперь: "Мы с Аркадием".

Тихо и таинственно проделали они обратный путь, и Аркадий с облегчением вздохнул, когда они снова очутились на улице. Здесь он смягчился и, обняв ее за плечи, повел. Но она, узнавая знакомую улицу, отстранилась от него. Здесь он ей меньше был близок, чем в чужой той комнате. Здесь, на этом асфальте, она читала свои и Андрюшины следы.

Аркадий радовался, что все обошлось благополучно, что сейчас он доставит девушку по местожительству и все пойдет своим чередом. Потому что вроде б и ни к чему она ему, эта девушка. Но напрасно радовался Аркадий, думая, что никто их не видел. Соседка подглядела за ними. Она, одинокая женщина, можно сказать, всю жизнь ждала своего часа, и он пробил. Шел Аркадий в неведении, а она смотрела вслед, вы сунувшись из окна, невзирая на холод и снег. Аркадию показалось, что он избег свидетелей, но не та было, потому что никогда такого не бывает, чтобы про нас кто-нибудь чего-нибудь не знал.

Когда жена пришла из больницы, принципиальна, соседка все ей и выложила:

– А по коридору та без туфель шла, очень тихо шла, а что дальше было, можно и догадаться.

Проплакала целую неделю жена, потрясенная изменой, хотела уходить из дому. Аркадию пришлое клясться, что все это несерьезно: мороз на улице, ста рая знакомая, у нее двое детей. Поверила жена, но сын не поверил и пришел на свет до назначенного ему срока раньше за месяц, лишившись рекордного веса, получив всего 3, 14 килограмма.

Жена в больнице, а Нонна снова у него, соседка снова на посту. Ему скучно одному, Нонне без него невозможно, а перед соседкой – таинственный спектакль, и она в нем не последнее действующее лицо.

Как узнал тогда Аркадий, что сын у него родился, не обрадовался он, не пошел под окна родильного дома, не подавал жене тайные знаки, не чертил на асфальте буквы, чтобы дать отдохнуть охрипшему горлу. Плакала в больнице жена, плакал в детском отделении маленький сын, забытые главным для них человеком.

…В тот первый вечер, провожая Нонну домой, он решил про себя, что знакомство на этом и окончить, можно, у нее вся жизнь впереди, а он все-таки женат и, как ни говори, будущий отец. Хотел он ей еще раз напомнить о своем семейном положении, слова подбирал поинтеллигентнее, а тут вдруг машина прямо на них мчится. Они по асфальту бегут, а Нонка вдруг толкает его и говорит:

– Вон машина идет, перебеги перед нею дорогу, если ты меня любишь!

– Чепуха какая-то! – только и успел он сказать, чувствуя, как ноги ввинтились в асфальт и нет такой силы, которая заставила бы его шагнуть вперед. Она

же выбежала наперерез машине, неизвестно о чем думая, вспоминая кого-то, то ли отца с матерью, то ли мальчика Андрюшу. Во всяком случае, стояла она у носа такси, которое, как укрощенный зверь, остановилось, вздрогнув серым телом.

Выскочил из такси шофер и стал кричать на Нонку, поминая всех чертей на свете, и не только чертей. В машине сидела жена шофера Любовь Ивановна, на руках ее лежал в одеяле мальчик и спал. Шофер заглянул в машину – как семья? Семья была жива, а жена просто счастлива, что они в живых остались.

Убедившись, что два его самых дорогих пассажира живы-здоровы, шофер повернулся к девушке и сказал:

– Если себя не жалко, то других поберегите, ведь другие жить хотят, независимо от вашего настроения!

Сел в машину, и умчалась машина, чтобы потом все эти люди встретились на родительском собрании в первом "А" и не узнали друг друга, как это часто бывает.

– Сумасшедшая! – только и нашелся сказать Ар кадий.

"Не любит меня!" – подумала Нонка и вспомнила Андрюшу, который за высшее счастье почел бы выполнить это ее сумасшедшее желание. Ему было бы все равно – удержит шофер машину или нет.

Почему, думала она, почему не лежит сердце к Андрюше, не любит его? Почему первый встреченный ею взрослый мужчина и труда не приложил, чтобы она ему досталась? Ей стало обидно за Андрюшу, а за себя нестерпимо стыдно. Глаза ее блуждали по улице, надеясь найти отвлечение, но ничто не отвлекало ее, пока не заговорил Аркадий, проводивший ее до самого ее дома.

– Ты звони! – сказал он. – Мой телефон знаешь, я тебе давал, ты помнишь его?

Вот и все, что нашелся он ей сказать, расставаясь, и она, вспоминая его телефон, решила никогда не звонить ему. Не нужна ему она, далекие они друг другу.

Аркадий ушел, не дожидаясь, пока она скроется из виду, а она обернулась, чтобы посмотреть ему вслед. Он шел по улице, вчера еще не знакомый ей человек, а сейчас не то что звонить – она была уже готова вслед ему броситься и остановить его.

Заплакала Нонка. Тут у парадной и нашла ее мать. Удивилась ее слезам и расспрашивать стала, что случилось с ней, а она ей в ответ:

– Ничего не случилось, боялась домой идти, очень запоздала.

– Как вечер, как провела его?

– Хороший вечер, хорошо провела его!

На том разговоры и прекратились.

Прошло три месяца. Нонка так и не забыла Аркадия. Звонила сама ему по телефону и приходила к нему, когда он звал ее, пока жены дома не было. А как приехала жена с сыном домой, решила Нонка, что больше не будет она для сына и его матери черной кошкой и забудет Аркадия.

Несколько месяцев они не виделись, а когда случайно встретились на улице, Нонка призналась ему, что у нее тоже будет ребенок.

Аркадий в лице переменился и стал ее уговаривать – зачем ей ребенок, не надо его, надо избавиться от него, пока время не вышло. Продолжая ходить в школу, в панике просиживая уроки, она и сама пришла к этой мысли, но не знала, как осуществить ее, не введена еще была в тот женский круг, где просто смотрят на эти вещи. Она уже и отравиться хотела, и градусник специально разбила, и ртуть ко рту поднесла, но мать, случайно войдя в комнату, все поняла и заплакала. Она давно все знала, в тот вечер еще знала, когда домой вернулась не ее дочь, не ее девочка, которую они с отцом берегли и охраняли. Вот теперь и состоялся разговор, после которого мать решила: "Быть ребенку живым", явиться ему на этот свет. Она хотела знать, кто отец, но Нонка Аркадия не назвала.

– Никто – отец! – твердила она.

И в кабинете юриста ни в чем не призналась, хотя сулили ему, негодяю, разные кары. Она начинала понимать, что те кары ему просто необходимы, но вспоминала про его жену и ребенка, и имя Аркадия замирало на ее губах. Она выбрала себе позор и скандал в школе, отверженность в семье и потерю отца, хотя этого тогда не предполагала. О ребенке она не думала, он был для нее тогда символом мщения Аркадию и мерой всей муки, которую она приняла на себя, чтобы во второй раз не покориться и не поддаться его уговорам. Она жалела его жену, жалела, что достался ей человек, с которым произошел пожизненный несчастный случай, который никого на свете любить не может по причине глубокого равнодушия ко всему на свете, кроме дела своего, кроме своей науки, которая убила в нем эмоциональную жизнь, вселив в него только способности расчета.

Однажды Нонка все это высказала ему в глаза, но он засмеялся в ответ:

– Чепуха! Что ты можешь понимать в людях, если и в глаза их не видела, окромя своих родителей и одноклассников?

Так вот нарочно и сказал: "Окромя". И это слово начисто лишило ее сил разговаривать с ним дальше. Она повернулась и пошла прочь.

Аркадий кинулся за ней:

– А ребенок как же?

– Будет у тебя двое детей, только алиментов мне от тебя не надо, родители его прокормят или государство. А я уж постараюсь, чтобы он не был таким, как ты. Если сын будет, я назову его Вадиком, а фамилия у него будет моя, как у моего отца. Отец никогда не был таким, как ты.

Как узнал Нонкин отец про своего будущего внука, так и свалился, задавленный инфарктом. На помощь к нему выехала бригада "Скорой помощи" во главе с Ольгой Сергеевной. В ту ночь ей удалось спасти от смерти директора магазина, а вот Нонкиного отца спасти не удалось. Закрыла ему Ольга Сергеевна глаза своими руками, напоила валерьянкой жену его и дочь и, чувствуя себя виноватой, усталой и раздавленной, умчалась на быстроходной своей машине по новому вызову.

Похоронила жена мужа, потеряла дочка отца. Стали одни жить. Жили как в пещере, никто не ходил к ним, а вчерашние знакомые отворачивались. Особенно боялись Нонки мамаши ее вчерашних подруг, а пуще всех – Аркадиева тетка, которая опасалась дурного Нонкиного влияния на свою благонравную дочь.

Но мать держалась твердо:

– Это сейчас кажется всем, что ребенок будет твоим позором. А как подрастет он, да ты молодая, как пойдете вместе за руку, будут тебе все завидовать.

Жаль только, дед не дожил!

Чуть не проговорилась тогда Нонка про Аркадия, но пересилила себя и с благодарностью на мать посмотрела. Состарившаяся от горя и позора, мать нашла в себе силы сопротивляться и ждала появления на свет внука как великого праздника. И настал тот праздник для нее. Родился мальчик, назвали его Вадиком, и бабушка стала его воспитывать. А Нонка, оправившись, окончила вечернюю школу и поступила работать в ювелирный магазин.

Про Аркадия она и думать забыла, растаяли воспоминания о нем, как тонкий утренний лед. Она и лицо его забыла, и все-все, что с ним связано было, и слезы, и отчаянье, и любовь свою.

Андрюша, как узнал, что беда с Нонкой случилась, назначил ей свидание, еще тогда, когда Вадик не родился, и уговаривал ее выйти за него замуж. Он предлагал ей при всех в школе признаться, что это его ребенок и что, как окончат школу, они поженятся.

Нонке сначала его предложение показалось выходом из щекотливого положения, но она все-таки отвергла его:

– Я же не люблю тебя, Андрюша! И зачем тебе принимать мой позор?

– Но я люблю тебя!

Ни о чем они тогда не договорились.

Андрюша дома у себя сказал, что после выпускного вечера уедет куда-нибудь, только бы подальше. Мать его к Нонкиной матери прибежала, ее уговаривала, чтобы Андрюша, ее единственный и замечательный сын, был принят в их семью. Мать Андрюши плакала при этом от стыда, что приходится ей унизительно просить руки Нонки, "этой" Нонки. Но Нонкина мать приглушила ее горе, посидели они, поговорили, погоревали, а когда Нонка пришла из женской консультации, стали просить у нее за Андрюшу. А Нонка им на это: нет да нет! И весь разговор.

– Пусть уезжает, пусть забудет меня, пусть другую найдет! Не такую, как я, ему надо, а хорошую, потому что сам он необыкновенный.

И заплакала. И две матери заплакали.

Уехал Андрюша на стройку, на Ангару, сначала писал ей, но она не отвечала, потом он писать бросил, видно, забыл ее. Вздохнула она тогда с облегчением и тоской и пожалела, что потеряла его. Таких не пришлось ей повстречать больше. Ругала себя за глупость – почему не преодолела себя, почему не превозмогла? Ведь недаром есть пословица: "Стерпится – слюбится". Но не нравилась ей эта пословица, и она окончательно решила быть свободной и не делать над собой насилия. Кто сегодня понравится, пусть нравится сегодня, а завтра – будет видно.

Аркадий узнал от тетки, что у Нонки сын родился.

Нонка приходила к ней хвастаться. Похорошела, тетка говорит, совсем другая стала, прямо как прекрасная незнакомка с картины. Аркадий нервничал, понимал, что тетка знает, что это его сын, и боялся, что она проболтается.

– Послушай, тетя! – сказал он ей. – Как же нам быть?

– Кому – нам? – отстранилась тетка. – Моей вины здесь нет, я тебе доверила девочек, как господу богу. Нет, меня к этой некрасивой истории не приписывай! У меня твоя двоюродная сестра, как бочка с порохом, мне за ней надо глаз да глаз, некогда перебирать твое грязное белье.

– Я сам не понимаю, как все случилось! Я не пил совсем, а пьян был, опьянили они меня своей молодостью, а Нонна свела с ума в тот вечер.

– Раз не можешь за себя отвечать, взрослый ты человек, занимайся спортом или иди грузить вагоны, при деле будешь и при жене! – отрезала тетка.

Эти двое тоже ни о чем так и не договорились тогда. Боялся Аркадий признать своего сына, жены боялся, ей и так плохо сделалось: соседка блокнот свой показала, где записаны были часы и минуты прихода и ухода его девушек. Жена не выдержала, после родов она совсем еще слабая была, упала без сознания.

Ольга Сергеевна, знакомая уже с майором Травкиным, получившая от него горячее уведомление о его чувствах, стихийных и вулканических, держа письмо в кармане, приехала к жене Аркадия. Аркадий с перепугу так и сказал по телефону:

– Состояние клинической смерти!

Но никакой смерти здесь и в помине не было, ни клинической, ни обыкновенной. Глубокий обморок, связанный с сильным душевным волнением, потрясением даже.

– Что же вы сказали своей жене такого, что ей сделалось так плохо? – поинтересовалась Ольга Серге евна, приводя в чувство молодую мать.

Проснулся малыш и стал яростно кричать. Заслышав его крик, жена окончательно пришла в себя.

– И не спрашивайте, доктор, – уныло сказал Аркадий, а сам про себя подумал: "Какая женщина, черт возьми!"

– Не огорчайте свою жену, она мать вашего ребенка, теперь вас трое. – И в голосе Ольги Сергеевны неожиданно для нее самой просквозила зависть к матери, у которой есть ребенок. И сейчас, взяв на руки кричащего малыша, она ощутила в себе потребность держать на руках своего ребенка, прижимать его к груди. Она сунула руку в карман и нащупала письмо. Судьба майора Травкина была решена.

– А вы, пожалуйста, – обратилась она к Аркадию, – в другой раз не доводите жену до обморока, а наших диспетчеров не пугайте клинической смертью.

С тем "скорая" и уехала.

– Я больше не буду, – сказал Аркадий жене, – обманывать тебя, вот увидишь! Ну, было, ну, прошло!

Один остался, отчаяние охватило! Прости меня!

Жена его простила, и он вычеркнул Нонку из своей жизни, решив, что как-нибудь все образуется. "Какая женщина, черт возьми!" – снова подумал он в тот вечер, уже засыпая.

Потом, через несколько лет, Ольга Сергеевна встретится с Аркадием и его женой, они будут жить на одной улице, их дети будут учиться в одном классе, но они не узнают друг друга. Ее поразит внезапно мысль, что она очень многих людей знает в своем микрорайоне и что только память подводит ее и не дает припомнить подробности встреч.

Аркадий встретит Ольгу Сергеевну на улице, но также не узнает ее, не воскликнет: "Какая женщина, черт возьми!", привязанный временем к своей семье, прикованный к ней будущей своей дочкой. Дочка – единственное на свете существо женского рода, сама того не ведая, отыщет в его сердце, где спрятана любовь, обратит ту любовь на себя и заставит его, как подрастет она, так же бояться за нее, как боялся за свою дочь Нонкин отец, и так же любить ее, как неизвестный ему Нонкин отец любил Нонку.

Загрузка...