Часть первая ВЗРОСЛЫЙ МУЖЧИНА

Война грохотала уже на немецкой земле, когда в наш Кожеж пришла горестная весть: в боях за родину пал смертью храбрых мой отец — гвардии майор Наурзóков Кургóко Баты́рович.

Со всего села к нам в дом вереницей потянулись люди. Женщины, едва войдя во двор, начинали громко голосить, всплескивая руками и сокрушенно качая головой.

Причитая, они проходили в дом, где, одетая во все черное, сидела диса[1]. Голова ее была опущена, руки безжизненно лежали на коленях. Она плакала, но не причитала, как другие женщины, и лишь плечи ее чуть-чуть вздрагивали.

Старики, прежде чем войти во двор, оставляли свои посохи у ворот. Потом входили в калитку и в скорбном молчании направлялись к сараю: там уже сидело несколько аксакалов[2]. Они поднимались навстречу пришедшим.

Встав друг против друга и держа перед собой вытянутые руки, старики что-то шептали. Потом проводили ладонями по лицу и рассаживались по скамьям, наскоро сооруженным из старых досок и саманных кирпичей.

Возле сарая горел костер. Мудрые и старые, как сама земля, аксакалы задумчиво глядели на пламя, лишь время от времени роняя слово.

Друзья моего отца — только что демобилизованный по ранению Герандóко Эльбахси́тов и наш сосед Дамжýко Гукéтлов — встречали мужчин и принимали соболезнования. Иногда они вызывали из дома мать. Выйдя на крыльцо, диса выслушивала слова скорби и, едва держась на ногах, возвращалась в комнаты. Герандоко провожал ее. Обычно аккуратный и подтянутый, он теперь как-то сгорбился, шинель небрежно свисала с плеч, добрые, ясные глаза глядели сурово и скорбно.

И сосед наш Дамжуко тоже изменился. Его длинные усы, всегда аккуратно закрученные, обвисли, щеки, рдевшие здоровым румянцем, стали серыми.

В знак траура оба не брились и сняли пояса с кинжалами. Казалось, что они двигались очень медленно, но успевали сделать все, что полагалось, не упуская ни одной мелочи. С топливом у нас было трудновато, но они раздобыли дров и развели огонь в доме, где сидели женщины, и костер во дворе, чтобы аксакалы могли погреться.

Я бродил по двору как неприкаянный. Герандоко подошел ко мне, тряхнул за плечо:

— Хватит плакать, мой мальчик! Пойдем-ка со мной, ты мне очень нужен, — и, прихрамывая на раненую ногу, повел к себе в дом.

Там он поставил передо мной тарелку. У нас в доме не было никакой еды, да и не из чего и некому было сейчас готовить. Но есть мне вовсе не хотелось — какая уж тут еда! Однако Герандоко заставил меня съесть все, что лежало на тарелке.

После обеда он собрался уходить; я вскочил вслед за ним, но Герандоко остановил меня:

— Ты, Ахмед, побудь пока здесь, я приду за тобой. — Потом обратился к жене: — Очень прошу, Маржáн, приготовь что-нибудь и для…

Хотя он не договорил, тетя Маржан, видимо, отлично поняла мужа. Вместо ответа она покачала головой и беспомощно развела руками.

Уже стоя на пороге, Герандоко повторил:

— Ну, что-нибудь, дорогая, приготовь… Может, у соседей есть… Очень прошу…

И тетя Маржан тихо ответила:

— Постараюсь…

Она взяла глиняную миску и нерешительными шагами направилась к соседям. Я остался один. В доме Герандоко было очень тихо, не было слышно криков и причитаний женщин, и все-таки я не мог оставаться здесь. Потихоньку, пока тетя Маржан не вернулась, я вышел за дверь.

Во дворе под навесом по-прежнему сидели старики. Я устроился у задней плетневой стены сарайчика.

— Подобно тому, как славные нарты[3] оставили на небосводе Шухтлаго[4], так и Кургоко оставил свой след на земле. Светом знания осветил он этот путь… — задумчиво говорил Дамжуко, подкладывая в костер дрова.

— Эх, жаль, что в эти горестные дни нет с нами моего Залимгери́я! — воскликнул наш сосед Мишакýй. — Вот он бы произнес достойные Кургоко слова! На этот счет он мастер…

— Ну хватит тебе молоть, Мишакуй! — перебил его кто-то.

Обиженный Мишакуй привстал, воинственно сбил набок папаху:

— Я-то не мелю, а вот ты пашешь чужое поле, да еще с огрехами. Видно, тебе, безголовому, неведома пословица: «Сосед что штаны». Как не может обойтись человек без штанов, так не может он обойтись и без соседа. А ты говоришь…

— Довольно, Мишакуй! — снова заметил чей-то незнакомый голос.

— Нет, не довольно! — не унимался Мишакуй. — Мы соседи Наурзоковых, и, клянусь кораном, мой Залимгерий мог бы это сделать. А как он любил, как любил незабвенного Кургоко!..

Герандоко, знавший лучше всех моего отца и, пожалуй, больше всех любивший его, молчал. Заросший черной щетиной, в шинели без пояса, с печальным лицом и покрасневшими глазами, он задумчиво стоял возле костра…

Я никак не мог поверить в гибель отца. Мне все чудилось, что я вижу, как он ведет в атаку свой батальон и громит фашистов, но стоило мне взглянуть на мать, и я понимал, что случилось непоправимое.

Мне хотелось побыть одному: я вышел из дому и, не разбирая дороги, побрел за околицу.

За мной увязались мои приятели: Эльдáр, по прозвищу «Черный Коротыш», и длиннокосая Марзидáн. Чтобы развлечь меня, они нарочно затевали споры, рассказывали смешные истории, бегали наперегонки. Но это меня только раздражало.

Немного отстав от ребят, я спрятался в бурьяне, лег на землю, закрыл глаза, и тотчас же передо мной встал отец.

Вот рукопашная схватка. Вот на всем скаку летит конница, и командует ею мой отец (хотя я знал, что в подчинении у него была не конница, а пехотный батальон). И тут вдруг я увидел отца лежащим на поле, с разметанными руками, а рядом дису, такую, какой она стала сейчас, в эти последние страшные дни. Я зарыдал, уткнувшись лицом в бурьян, стараясь, чтобы меня не услышали Эльдар и Марзидан.

— Ахмед! Ахмед! — кричали они.

Я не отзывался. Выплакавшись, я вытер слезы и вышел к ним…

Уже смеркалось, когда мы возвратились в селение. Марзидан приглашала меня поужинать у нее дома. Эльдар тащил к себе ночевать. Но я хотел к дисе.

Около нее по-прежнему был Герандоко. Он положил руку мне на плечо и сказал с грустью:

— Ты, Ахмед, теперь в этом доме единственный носящий шапку. Будь же настоящим мужчиной. — Он подошел к этажерке, взял том «Золотых крупинок» и, бережно держа его в руках, сказал: — Человек, который оставил после себя такую книгу, будет жить вечно.



Конечно, народ не забудет моего отца — сельского учителя и собирателя кабардинских народных сказаний, пословиц и песен. Но ни диса, ни я никогда уже не увидим его, не почувствуем его ласки, не услышим голоса…

ДРУЗЬЯ МОЕГО ОТЦА

Наше селение разорили фашисты. Очень плохо было с продуктами. Мы совсем обносились, и нечего было продать, чтобы купить кукурузной муки или немного сыру… Утром обычно мы пили каракýра — чай, настоянный на обыкновенной травке, росшей в пойме нашей речушки. Это завтрак. Обед — похлебка из горстки кукурузной муки. Об ужине, как о недопустимой роскоши, даже не вспоминали.

Я остался в доме единственный «носящий шапку» и должен был отвечать за дису. Я решил, что теперь мне уже нет дела ни до географии с ее ландшафтами, ни до грамматических правил. Зато крепко подружился с «практической арифметикой». С утра я отправлялся в лес с пустой тачкой, заранее подсчитывая, сколько привезу дров, за какую цену их продам и что на мою выручку купит на базаре мать.

Возвращаясь домой, я вынимал засаленные трешки и рубли и независимым тоном хозяина произносил:

— Получай, диса, сегодняшний заработок!

Бедная! Она смотрела на меня жалостливыми, полными тоски глазами. Я подходил к ней вплотную и клал ей в руку свой заработок. Она вздыхала, качала головой и неизменно повторяла:

— В школу надо ходить, сынок, в школу, а не в лес за дровами, не на базар…

Но я не слушал ее и продолжал заниматься «промыслом». Каждое утро на рассвете я впрягался в тачку и вместе со своими сверстниками уходил в лес. Признаюсь, была в этом и какая-то доля мальчишеской удали: засунутый за кушак остро наточенный топор, подчас совсем незнакомые лесные тропинки, ловкий и меткий удар по стволу дерева, умение не попадаться на глаза тем, кому не следует, бойкая торговля дровами на рынке… Как тут не почувствовать себя настоящим, взрослым мужчиной, а не школяром-шестиклассником, которому приходится корпеть над скучными задачами, подсчитывая не свои, а чужие заработки! Правда, мерзнешь иной раз и надрываешься, но услышишь похвалу седобородых аксакалов — и тяжелое становится не таким уж тяжким.



Как-то вечером, распродав дрова, я брел домой по раскисшей от грязи улице. Кто-то окликнул меня. Я обернулся. Это был наш неизменный «наркомсвязь» — сельский почтальон.

— Заказное, для твоей матери. Из Москвы!

Кто может нам писать из самой Москвы? Было уже темно и не видно, что написано на конверте. Я бросился домой.

— Тебе письмо, диса!

Она кинулась мне навстречу, протянув обе руки.

— Может, жив?.. — пролепетала она. — Читай, читай скорее!..

При свете коптилки я наконец разглядел конверт. На нем стоял наш адрес, имя, отчество и фамилия матери, выведенные хорошо знакомым мне с детства, крупным, ровным почерком.

— Читай, читай!.. — торопила диса.

— Это из Москвы, от папиного друга Благонравова, — сказал я.

— Ах вот от кого… А я уж думала… Ну, ну, читай, сынок.

«Уважаемая Нáго Мурáтовна! — писал Леонид Петрович. — И до меня дошла трагическая весть. Вместе с Вами я оплакиваю гибель незабвенного Кургоко Батыровича… Я обращаюсь к Вам с просьбой: разрешите мне взять Ахмеда в каны[5]. Он будет учиться в Москве, а когда получит высшее образование, вернется в Кабарду для завершения работы, которой Кургоко Батырович отдал так много сил».

У меня перехватило дыхание, слезы заволокли глаза.

Опустившись на стул, диса долго сидела молча. Ее лицо, освещенное колеблющимся пламенем коптилки, выражало мучительную внутреннюю борьбу. Это были и страх перед разлукой с единственным сыном, и чувство благодарности к другу мужа, не забывшему нас в такое тяжелое время.

А я стоял не шевелясь, держа в руках письмо, и с неизбывной тоской вспоминал счастливые дни.

Какую радость доставляло мне встречать нашего «наркомсвязя» и, перехватывая у него почту, самому нести ее отцу! Ему было приятно брать газеты и письма из моих рук.

— Молодец, сынок! — говорил он и подмигивал дисе: — Видишь, Наго, какой у нас помощник растет?

И диса тоже ласково улыбалась, забывая о том, что еще минуту назад журила меня за озорство.

А когда я вручал отцу конверт из Москвы, надписанный крупным прямым почерком, всякий раз получал от него гуфапшэ[6] — мелочь на сласти. Однажды я спросил у отца:

— Дóта, — этим ласковым уменьшительным именем я любил называть его, — почему ты одариваешь меня, когда получаешь эти письма?

— Они от моего московского друга, сынок. В них бывают очень важные для меня вести.

Отец рассказал, что он вместе со своим московским другом ищет и собирает сказки и предания, которые содержат драгоценные крупинки народной мудрости и подлинной поэзии.

— А теперь, — сказал отец, — мы хотим соединить их в одно блистающее ожерелье, в золотой венок — в книгу. Люди прочтут ее и узнают о жизни нашего народа, о его прошлом. Его мечты о будущем…

— Дота! — нетерпеливо воскликнул я. — А мне можно прибавить к вашим сказкам свои? Я ведь много их знаю…

— Конечно! Вот пойдешь в школу, научишься читать и писать по-русски, запишешь свои сказки и пошлешь их Леониду Петровичу.

— А почему Леониду Петровичу? Он кто?

— Наш родственник, сынок, — проникновенно сказал дота. — Наш ныбжэ́гу блáга — родственник по дружбе.

— А-а-а… — протянул я. — А я-то думал, что у нас в Москве настоящий, кровный родственник!

Увидев мое разочарование, отец поспешил разъяснить, что родство по дружбе — это особое, замечательное родство: здесь люди связаны между собой самым главным в жизни — общим трудом, общей борьбой.

— Крылья такого родства помогают человеку лететь и в грозу, и в бурю. Никогда не забывай этого, — закончил дота.

Тогда я, конечно, не понял всего значения его слов. Но не забыл их!


Диса подошла ко мне, погладила по голове и, тяжело вздохнув, тихо сказала:

— Может быть, Ахмед, я поступаю плохо, но не могу отпустить тебя.

Я и сам понимал, что без меня ей будет трудно, и не пытался возражать.

— Все еще война… — в раздумье продолжала мать. — А ты так далеко… в Москву… Нет, не могу, не могу, сынок!

А мне вдруг захотелось, ой как захотелось в Москву, к Леониду Петровичу, которого так уважал и любил мой отец, к нашему ныбжэгу блага, чьи письма доставляли когда-то столько радости отцу. Мне захотелось прокатиться в московском трамвае, побывать в знаменитом парке культуры, где, как рассказывал дота, такие диковинки, такие развлечения! Комната смеха, «чертово колесо», парашютная вышка…

Но я… я единственный в доме «носящий шапку» и не могу, не имею права уехать от дисы!..

Дрова на рынке стало сбывать труднее, наши заработки уменьшились. А вот на плетни спрос был большой, за них давали хорошую цену. И мы, ребята, принялись за новое дело под водительством Черного Коротыша — Эльдара.

В тот день мы отправились в лес, как всегда ранним утром. Работали без отдыха, но все равно не успели управиться. К вечеру наши плетни были готовы только наполовину. И мы решили заночевать в лесу. Выложив остатки своих чуреков и запивая сухой кукурузный хлеб холодной, родниковой водой, мы поужинали и легли спать, прижимаясь друг к другу.

Едва рассвело, Черный Коротыш закричал:

— Подъем! Считаю до десяти: кто не встанет — головой в родник!

Эльдар всегда исполнял свои угрозы, и, чтобы зря не рисковать, мы быстро повскакали и немедля принялись за работу. Промерзшие за ночь хворостины не слушались, ломались, выпячивались наружу. Но это не особенно огорчало нас: мы знали, что и на такие несовершенные плетни покупатели найдутся. Работали мы увлеченно, соревнуясь, и часам к одиннадцати утра каждый из нас закончил свой плетень. Отойдя в сторону, мы с видом знатоков осмотрели готовую продукцию. Не обошлось, конечно, без насмешек друг над другом, но, в общем, все были довольны.

Плести плетень — дело не мальчишеское, а мужское. И поскольку мы справились с ним, я готов уже был уверовать, что мы взрослые.

Подрубив концы прутьев и сложив готовые плетни на тачки, мы обвязали их веревками. Потом каждый впрягся в свою тачку, и мы гуськом потянулись по неровной, ухабистой дороге. Веревки натирали плечи, врезались в тело, а тут еще расщедрившееся весеннее солнце!.. Напрягая все силы, мы старались не отставать друг от друга. Ведь мы были мужчины!

На этот раз я вернулся домой с самым большим заработком — с целой тридцаткой!

В комнате у нас сидел Герандоко. После демобилизации он снова стал директором нашей школы.

— Получай, диса! — сказал я с особенной гордостью, несмотря на страшную усталость.

К моему удивлению, мама молча взяла деньги, положила их на стол… И вдруг плечи ее дрогнули. Опять получалось, будто я сделал что-то не то. Я бросился к ней:

— Что случилось, диса?

Вместо нее ответил Герандоко:

— Ничего не случилось. Но где ты пропадал двое суток, Ахмед?

«Ну, если из-за этого — не беда», — подумал я и со всеми подробностями принялся рассказывать, где был и что делал.

— Нет, Ахмед, не тем, не тем, дорогой мой мальчик, ты занимаешься! — выслушав меня, сказал Герандоко.

— Как не тем? Разве я не должен кормить мать?

— Еще бы! — улыбнулся Герандоко. Обняв меня за плечи, он пристально посмотрел мне в глаза: — Ты не понял, Ахмед. Это я виноват: не так объяснил…

Мне трудно передать, как говорил Герандоко. Он горячо убеждал меня, что дорога, по которой я пошел, не ведет к добру. Своим поведением я оскорбляю память отца. Ведь ему так хотелось, чтобы я стал настоящим человеком!

— Подумай сам, — говорил Герандоко, — вспомни, было ли хоть одно отцовское письмо с фронта, в котором он не спрашивал бы о твоей учебе, о твоих успехах и не высказывал бы желания видеть тебя отличником?

— Конечно, нет.

— Вот что, — решительно сказал Герандоко, — с завтрашнего дня — за парту!

— А на что мы будем покупать хлеб? — возразил я.

— Похвально, что ты беспокоишься о доме, но пусть это будет не твоей заботой.

— А кто же…

— Вот… — перебила меня диса, показывая на два туго набитых мешка. — Из колхоза привезли сегодня.

— Из колхоза? — удивился я. — Но мы же не колхозники! Мой отец был учителем.

— Народ не забывает тех, кто заслужил его уважение. И об их семьях не забывает, — сказал Герандоко.

Я подбежал к мешкам. В одном была кукурузная мука, в другом — картошка…

— Диса, свари, пожалуйста, картошки, испеки чуреков!.. — закричал я, радуясь, что наконец смогу досыта наесться.

Мать всплеснула руками и, охая, что до сих пор не накормила меня, принялась хлопотать у очага.

— Теперь мы и пенсию будем получать, Ахмед, — говорила диса. — Герандоко помог оформить ее. Не пропадем, только учись, сынок, учись…

— Не беспокойся, Наго: он будет учиться, — заверил ее Герандоко и приказал мне каждый вечер приходить к нему домой на дополнительные занятия.

КОЕ-ЧТО О МОЕМ ХАРАКТЕРЕ

До чего же ярка и солнечна у нас весна! Немолчным говором наполняют воздух скворцы, быстрокрылые ласточки неутомимо носят в клювах комочки глины и, как искусные строители, лепят гнезда — полукруглые балкончики — над окнами нашего дома.

Воскресный день. Я сижу за столом и с увлечением наблюдаю в окно за крылатыми хлопотуньями. У меня уже нет ни сил, ни желания заглянуть в учебник арифметики. Тут же на столе чистая тетрадь и чернильница-непроливайка с торчащей в ней ручкой. Но мои глаза не хотят смотреть в учебник, а пальцы отказываются прикоснуться к ручке, хотя я знаю, что вечером должен пойти к Герандоко с выполненным уроком.

А ласточки все носят и носят свой «строительный материал»… Уцепившись лапками за стенку, птица прикладывает комочек и совсем по-человечьи, быстрым взглядом окидывает постройку, словно радуясь своей работе. Прощебетав что-то веселое, ласточка проворно улетает за новым комочком.

Я смотрю на крылатых тружениц и невольно восхищаюсь. Сколько в них прилежания, упорства! Наверное, уже тысячи километров пролетели они без отдыха, а все работают и работают. А я?..

Но сразу же нахожу оправдание: целый месяц занимаюсь — с утра в школе, вечером у Герандоко. Разве я не имею права на передышку? Мне становится очень жалко себя.

Тик-так, тик-так… — стучат ходики. Заглядываю в конец учебника — в ответы. Нет! Не сходится… Тик-так, тик-так… Маятник словно издевается надо мной. «Нет, не так, нет, не так!» — со злостью отвечаю я ему и снова яростно принимаюсь за решение… Но опять: не так, не так…

А на дворе весна. Греет землю теплое солнышко. Речушка наша забурлила, и до меня издалека ясно доносится ее шум. Сейчас мои товарищи, наверное, гоняют по поляне мяч. И все это — ребята, речка, теплые лучи солнца — неудержимо тянет к себе.

Последний раз бросаю взгляд на резвых ласточек и… ухожу из дому, оставив на столе учебники и тетрадь с нерешенным примером.

— Ахмед, в ворота! — едва завидев меня, кричат ребята, надеясь, видимо, что я спасу их от полного разгрома.



Я бросился на поле и стал между двумя валунами, изображавшими ворота.

Настоящего футбольного мяча у нас не было. Играли самодельным. Он то и дело проскакивал мимо меня и оказывался в воображаемой сетке.

— Вратаря вон из ворот!.. Позор! — с негодованием кричали болельщики.

И надо же было случиться, что все это видела и слышала Марзидан! Длиннокосая Марзидан — ученица нашей школы, та самая Марзидан, в чьих глазах я стремился прослыть лучшим футболистом, непобедимым героем. Почему? Кто знает… При виде ее я всегда терялся, краснел до ушей. Однако делался нарочито озорным, даже дерзким. И, конечно, смешным! И все для того только, чтобы обратить на себя ее внимание.

И вот теперь она слышит, как мне кричат со всех сторон: «Вон из ворот!» Разумеется, это не прибавляло мне ни сообразительности, ни ловкости. Я играл все хуже и хуже. Во втором тайме пропустил в свои ворота два мяча и один загнал сам. Матч закончился с позорным для нашей команды счетом — 0:5.

Я страшно переживал. Дело было не только в том, что Марзидан видела мою скверную игру. Я уже не чувствовал себя таким быстрым и точным игроком, каким был раньше. Обиженный на самого себя и на весь мир, я направился домой.

— Ахмед, пойдем с нами в лес, нарвем черемши! — остановили меня ребята.

В лес за черемшой?.. Отец очень любил ее. Он говорил, что в ней много витаминов.

Я подумал, что стоит только появиться черемше в нашем доме, как снова почувствую рядом отца, съем черемши и снова стану сильным и ловким.

Какой пьянящий запах царит в нашем лесу в мае! Распустившиеся фиалки, белые колокольчики ландышей, выглядывающие из глянцевито-зеленых листьев. На кустах волчьих ягод шапки нежно-розовых лепестков и черемша, чудесная черемша! Аромат исходит от самой сырой земли, подогретой лучами весеннего солнца, от прошлогодних плодов диких яблонь, груш, кизила, мушмулы, листьев деревьев и трав.

Словно завороженные этим чудом весны, мы остановились и замолкли. Но только на мгновение. Затем мы устремились дальше в лес. И скоро вышли на небольшую поляну, усеянную множеством цветов.

— Нарвем? — крикнул я.

— Ты что, девчонка? — презрительно фыркнул один из товарищей и тут же предложил помериться с ним силой.

Бороться мне совсем не хотелось, но не принять вызов считалось у нас позором. Затянув потуже пояс, чтобы противнику не за что было ухватиться, я двинулся ему навстречу и тут вдруг увидел, что над невысоким деревом в беспокойстве кружилась горлица. Она отчаянно взмахивала крыльями и тревожно кричала.

— Что с ней? Смотрите, ребята! Носится как ошалелая…

Мы заинтересовались странным поведением птицы и подбежали к ней.

— Змея! — вдруг воскликнул Черный Коротыш. — Смотрите, змея!

Вверх по стволу ползла большая змея с черной зубчатой полосой вдоль оранжевой спицы. А на одной из верхних веток прилепилось гнездо горлицы. Два птенца высовывали из гнезда головы и неумолчно пищали.

— Палку!.. Ищите палку! — Эльдар и вслед за ним ребята бросились в лес, а я остался на поляне.

Змея медленно ползла к гнезду. Горлица отчаянно кричала, словно предупреждая птенцов, а они верещали, прося пищу.

«Что же делать? Неужели вот так стоять и ждать, пока змея расправится с беззащитными птенцами?» — думал я.

А змея была уже совсем близко от гнезда.

«Будь что будет!» Я бесшумно подобрался к дереву, схватил змею за скользкую, холодно-чешуйчатую шею и оторвал от ствола. Высунув раздвоенный язык, змея угрожающе зашипела. Чувствуя, что мне не задушить гадину, я изо всех сил ударил ее о толстый ствол соседнего дерева. Оглушенная, она обмякла. И когда прибежали ребята с палками, я бросил змею им под ноги:

— Приканчивайте!

Пернатое семейство успокоилось, а мы, пожелав ему добра и мира, углубились в лес.

То ли потому, что побывал в весеннем лесу, то ли оттого, что так удачно расправился со змеей, а скорее всего, оттого, что снова был среди друзей и нес в руках охапку черемши, которую так любил отец, — я возвращался домой в чудесном настроении. Я снова чувствовал себя уверенным и смелым и совсем не думал, как оправдаюсь перед Герандоко за неприготовленные уроки и как объясню дома, где пропадал целый день. Поэтому вопрос матери, был ли я у Герандоко, застал меня врасплох. Я пролепетал первое подвернувшееся на язык слово: «Был».

— А откуда у тебя черемша? — спросила диса.

У вранья есть своя логика. Сказав одну неправду, пришлось сказать и другую:

— Мне дали ее ребята…

Но ложь, будь она трижды проклята, без ног: убежать не может и очень быстро обнаруживается.

Едва мать успела зажечь керосиновую лампу и начала готовить ужин, как пришел обеспокоенный Герандоко:

— Что случилось, Ахмед? Почему тебя не было?

— Значит, ты меня обманул?! — упавшим голосом сказала диса.

Я покраснел.

Тик-так, тик-так… — насмешливо стучали ходики. Я готов был сорвать их со стены и выбросить в окно.

Исподлобья взглянул на мать. Выражение ее лица было суровое. Перевел взгляд на Герандоко. Он смотрел на меня с чуть иронической улыбкой, видимо хорошо понимая мое состояние. Я, как улитка, втянул голову… Ну для чего было врать?..

Молчание становилось невыносимым.

— Вот видишь, Ахмед, солгав, ты казнишь сам себя. И матери не сладко видеть тебя таким. — Герандоко вдруг обратился к дисе: — Но, пожалуй, Наго, в том, что произошло, есть и моя вина. Целый месяц парень занимается — ни часу отдыха, вот и…

Что я почувствовал при этих словах: Герандоко принимал мою вину на себя! Я был преисполнен благодарности, и в то же время мне было мучительно стыдно. Уж лучше бы он попросту дал мне хорошего тумака.

— Нет, я сам виноват. Только сам, — тихо, но внятно сказал я. — Захотелось с ребятами в футбол сыграть. А потом пошел с ними за черемшой, чтобы у нас в доме запахло, как при отце.

Диса подняла голову и посмотрела на меня полными слез, добрыми, прощающими глазами.

Герандоко твердым, не допускающим возражения тоном сказал:

— Всё так. Но лгать?.. Надеюсь, что в первый и в последний раз.

Он встал, попрощался с матерью и, пожелав нам спокойной ночи, вышел своей легкой походкой.


Когда на следующий день я пришел в школу, все ребята только и говорили о змее и о спасенных птенцах. Окружив меня, мальчишки наперебой расспрашивали, как мне удалось схватить змею руками. Я все еще испытывал стыд за свою вчерашнюю ложь перед матерью и отвечал неохотно, односложно. Но когда подбежала Марзидан и взглянула на меня своими блестящими, восхищенными глазами, — откуда взялось у меня красноречие!

Конечно, я старался не преувеличивать своей роли в этой «героической» истории, но и нисколько не преуменьшал ее.

— Какой же ты молодец, Ахмед! — воскликнула Марзидан.

Я готов был прыгать от радости. Значит, моя вчерашняя позорная игра в футбол забыта? Ура!..

ТИК-ТАК, ТИК-ТАК…

Герандоко составил для меня расписание, которое я повесил на стенку под ходиками. Теперь моим временем распоряжались тоненькие черные стрелки: одна большая, другая маленькая.

Я готовлю уроки. Тик-так, тик-так… — ободряют меня ходики. Но трудная задача никак не хочет получаться. А тут еще Чернуш… Озорной котенок вскочил на стол и чуть не опрокинул чернильницу. Я сердито хлопаю его тетрадью и опять принимаюсь за извлечение квадратных корней. Стараюсь изо всех сил: мне очень стыдно остаться на второй год.

Особенно плохо у меня с русским языком. Когда пишу, кое-как вспоминаю всякие правила, орфографию, а как дело доходит до разговора, — все путается. Пересказываю «Бежин луг» Тургенева, говорю: «На берегу реки мино пасется кон». А ребята смеются. Оказывается, кон никакой травы щипать не может, потому что это только в игре кон бывает, а пасется конь. Вот и попробуй разберись в этом языке!

А в другой раз еще хуже было. Опоздал я на урок, вошел в класс и говорю: «Извините, пожалуйста! Мне коренной суп вырвали». Не только ребята, даже учитель расхохотался. Нет, не одолеть мне русского языка! Недаром у нас говорят: «Не бывать калине малиной».

А мне так хотелось овладеть русским языком! Я мечтал записать свои сказки и послать их нашему московскому другу.

Своими думами я поделился с Герандоко.

— Оно, конечно, верно: не бывать калине малиной. Но я тебе отвечу русской поговоркой: «Старание и труд все перетрут».

А может быть, Герандоко прав?


Вот и прошел учебный год. Торжественное родительское собрание, на которое пригласили и нас, вчерашних шестиклассников, состоялось через четыре дня после экзамена по русскому письменному. Герандоко громко читал табель каждого ученика. Сначала получали табели те, кто имел пятерки и четверки, и все громко хлопали, пока они шли от своей парты к доске. Герандоко вручал им табели и пожимал руку, как взрослым. Потом Герандоко взял мой табель и прочитал: «Наурзоков Ахмед переводится в седьмой класс с оценками: алгебра — «четыре», кабардинский — «пять», русский язык — «три».

Мне было стыдно взглянуть на дису. Тройка по русскому! Если бы отец знал, он бы не простил мне этого. Ведь раньше у меня ни троек, ни четверок не было…

— Ахмед! Что же ты сидишь? — услышал я голос Герандоко.

Я встал и неохотно поплелся к доске. И вдруг… Мне тоже все захлопали, как будто я был отличник! А когда я подошел к столу, Герандоко пожал мне руку и сказал:

— Молодец, Ахмед! Ты очень много пропустил, но все-таки не остался на второй год, сумел догнать класс. Постарайся в будущем году работать еще настойчивее и исправить свою единственную тройку по русскому языку!

Я посмотрел на дису. Она была совсем не сердитой, и в глазах у нее стояли слезы.

В МОСКВУ!

От старших я часто слышал поговорку: «Война — кровь, конец войны — слезы». И когда пришел май сорок пятого года, я понял, как это верно… Все радовались победе, поздравляли друг друга, смеялись и плакали. Это были слезы радости. Но были и другие слезы: слезы овдовевших женщин, слезы отцов и матерей, к которым никогда не вернутся их сыновья, слезы детей, отцы которых навсегда остались на полях войны.

Да, война кончилась. Но слезы еще долго не просохнут. Долго.

Я тяну за собой двух тощих коровенок, на которых мы теперь боронуем всходы кукурузы. Буренки не привыкли к ярму, им тяжело. Дышат через силу, широко раздувая воспаленные ноздри, останавливаются. Я тяну коров вперед, а мой напарник Эльдар бьет их по спине. Но это не помогает. Я оборачиваюсь, тоже поднимаю кнут… Но, увидев их покрасневшие от натуги, полные слез глаза, иду на поляну, чтобы нарвать травы.

— Отдохните! — говорю, поднося охапку к их мордам.

Эльдар возмущается:

— Работать надо, а не забавлять скотину!



Коровы не притрагиваются к корму. Задрав головы, они жалобно мычат. И смотрят на аул, где остались телята. Им отвечают другие коровы. И вот уже не мычание, а какой-то мрачный, скорбный многоголосый рев раздается окрест.

— А ну, трогайте, трогайте, ребята! — говорит подошедший к нам Герандоко. — Надо торопиться: кукуруза сильно заросла.

— Жалко, — говорю я, — плачут, как люди.

— Что поделаешь! Надо, дорогой, вырастить хлеб.

Бороновать на коровах, не делая огрехов, совсем не просто. Коровы — не волы, они непослушны, не приучены и тянут борону то вправо, то влево. А остановить коров за налыгач, привязанный к рогам, заставить идти куда надо вовсе трудно. К концу дня, кажется, руки отваливаются, а потрескавшиеся ладони горят так, словно на них положили раскаленные угли.

Легче стало, когда приступили к прополке. Работали группами, дружно, перебрасываясь шутками, болтая о всяких пустяках. Хотя, нужно сказать, и прополочная работа не такая уж легкая: тысячу тысяч раз в день взмахнешь и ударишь по сорнякам тяпкой, да так, чтобы не повредить корней кукурузы. И все это под палящими лучами летнего солнца!

Зато как радовались мы кратковременному отдыху в обеденный перерыв! Вся компания вихрем мчалась на речку, забыв про усталость и голод.

А река наша чудо как хороша: быстрая, прохладная, глубокая. Каких только игр не затевали мы! Наперегонки переплывали речку, и первый получал пять очков, а последний — прозвище «Черепаха». Ныряли под воду, и дольше всех продержавшийся под водой награждался званием «лучший водолаз».

После купания и работать веселее.

— Торопитесь! Быстрее! — кричу я товарищам.

— Но только не тяп-ляп — и готово… — добавляет Эльдар.

Мы стараемся изо всех сил. Хочется поскорее выполнить норму, чтобы успеть до ужина поиграть в волейбол. Погонять новенький мяч, которым Герандоко недавно премировал ученическую бригаду, — такое удовольствие, что если бы нам вдвое увеличили норму, мы, наверное, выполнили бы и ее.

Солнце, должно быть тоже утомившись за день, быстро идет к закату.

— Есть норма! — кричит наш звеньевой, заядлый волейболист, как только мы доходим до отметки.



Через несколько мгновений ни одного из нас уже нельзя найти на кукурузной плантации. Мы не бежим — мы летим как на крыльях к волейбольной площадке, устроенной на скорую руку у бригадного стана.

И странное дело: труд, который, казалось, поглощал все наши силы, не изнуряет нас. Мы словно делаемся сильнее, лучше, добрее. И необъятное поле, покрытое зелеными всходами, кажется нам сказочно прекрасным. А по голубому небу не спеша плывут белые облака, позолоченные лучами солнца.

Мы разбиваемся на команды, но игра не клеится — нам не хватает мастерства. Мяч взлетает не слишком высоко, пасуем мы еще хуже. И все-таки играем увлеченно, с азартом, до изнеможения.

— Хватит, ребята! Поздно уже, отдыхать пора, — говорит Герандоко.

Слово учителя — закон. Игра прекращается немедленно. И вовсе не потому, что нам не хочется продолжать ее. Нет! Но мы боимся не получить то, что за хорошую дисциплину обещал нам Герандоко. Часто мы спрашивали его:

— А будет?..

Он понимал, о чем речь, и так же коротко отвечал:

— Будет!

Мы знали, что Герандоко сдержит слово, и с нетерпением ждали, когда же у нас появится свой собственный, тугой, легко подпрыгивающий кожаный футбольный мяч.

Как-то Герандоко сказал, что человек, сумевший вырастить два колоса там, где прежде рос один, две былинки там, где росла одна, заслужит благодарность народа. Сказал и сделал паузу, желая, видимо, определить, какое впечатление произвели на нас эти слова.

— А разве можно такое сделать? — спросил я за всех.

Герандоко молча положил на стол сложенный вчетверо лист газеты, не спеша развернул его. Мы увидели молодые кукурузные стебельки.

— Подсчитайте, сколько здесь междоузлий и пазушков, — сказал учитель, раздав нам растения.

— У моего — шесть.

— Здесь только четыре!

— А тут пять!

— Так вот, здесь закладываются будущие початки. Если обеспечить правильный уход, каждое растение даст пять-шесть початков.

Ребята внимательно рассматривали стебельки.

— Мы привыкли, что на стебле кукурузы один или два початка, а тут целых пять! Но чтобы выросло пять початков, надо избавить растение от сорняков. Тогда оно войдет в полную силу и даст богатырский урожай. Вот за это вы и заслужите благодарность своих отцов и матерей. Ясно? — сказал Герандоко.

Мы стали работать еще старательнее. Прополотая 10–15 дней назад кукуруза стала темно-зеленой. Она выбрасывала вверх мощные, похожие на булатные кинжалы листья.

В тот день мы, как всегда, выполнили норму, и Герандоко похвалил нас за хорошую работу.

Вернувшись домой, я увидел на столе нераспечатанное письмо с адресом, написанным знакомым мне прямым крупным почерком. Я внимательно рассматриваю конверт, стараясь угадать, о чем пишет нам Л. П. Благонравов. Должно быть, выражает сожаление, что меня не отдали ему в каны. Справляется о нашем здоровье…

Терзаемый любопытством, я, однако, не решился вскрыть конверт — ведь письмо адресовано не мне.

— Читай, читай, сынок! — сказала диса, вернувшись с поля.

Она была явно обрадована, что Леонид Петрович не забывает нас.

А он оказался очень настойчивым, наш ныбжэгу блага — родственник по дружбе. В своем письме Леонид Петрович действительно снова просил дису отдать меня ему в каны.

— Сынок, а сам ты хочешь в Москву? — спросила диса таким тоном, что я понял: опять ничего из этого не выйдет. И все-таки ответил:

— Хочу, диса! Конечно, хочу! Знаешь, учиться в Москве — это… это…

Пока я подбирал нужное слово, диса сказала:

— Не знаю, что и думать… — и вышла во двор, чтобы скрыть, как трудно ей решиться.

Она отогнала от крыльца собаку, обругала ни в чем не повинных кур…

Я подошел к стене, снял фотографию. Отец и Леонид Петрович сфотографировались давно, еще до войны. Кавказец оставался кавказцем: черкеска, на голове папаха, на поясе небольшой кинжал. Москвич во всем белом: и пиджак, и туфли, и брюки. Только галстук в темную полоску. Большие выразительные глаза отца как бы говорили: «Поезжай! У моего друга тебе будет хорошо». И молодой Благонравов поддерживал его: «Приезжай! Я добрый. Всю Москву перед тобой раскрою, многому научу. Человеком сделаю».

На обратной стороне фотографии я прочел давно знакомую надпись: «Кургоко Батыровичу Наурзокову в знак дружбы глубокой, как Волга, и высокой, как Кавказский хребет. Л. Благонравов. 1923 год».

Диса вернулась в комнату. Увидев в моих руках фотографию, она сказала:

— Да, они крепко дружили.

Тотчас вслед за дисой на пороге появился Герандоко. Оказалось, Леонид Петрович и ему прислал письмо с просьбой уговорить дису отпустить меня в Москву.

Не стану передавать разговора, который произошел между Герандоко и дисой. А недели через две после этого, вечером, когда у меня сидел мой товарищ Эльдар, к нам приехала немолодая, быстрая в движениях и очень добродушная женщина.

— Я Анна Сергеевна Благонравова. Мы знакомы по письмам… Здравствуйте! — сказала она матери. Заметив нас с Эльдаром, спросила: — А который из двух мой будущий сын?

Даже если очень захотеть, нельзя было хуже начать знакомство, чем это сделала Анна Сергеевна.

У наших женщин, воспитанных в горских обычаях, принято чувства прятать глубоко, скрывать их, а эта незнакомая женщина сразу: «…мой будущий сын». Вместо того чтобы начать разговор степенно, издалека…

Обернувшись в мою сторону, диса спокойно сказала:

— Подойди же, Ахмед, поздоровайся. Это жена уважаемого Леонида Петровича.

Гостья стремительно подлетела ко мне, поцеловала в лоб, потом вынула из чемодана коробку конфет и какой-то чудной нож со множеством лезвий.

— Это тебе, — сказала Анна Сергеевна.

Она достала сверток в белой бумаге, перевязанный красной ленточкой, и протянула матери. Мама сдержанно поблагодарила.

«Какая она добрая!» — подумал я. А гостья уже распахнула дверь и вышла во двор. Наша большая лохматая собака встретила ее лаем. Нисколько не испугавшись, Анна Сергеевна приласкала пса, и, к нашему удивлению, обычно свирепая, собака ее не тронула.

А когда, привлеченные неожиданным появлением чужого человека, во двор пробрались соседские ребятишки, Анна Сергеевна немедленно разговорилась с ними, как будто они давно были ее друзьями, и даже затеяла какую-то веселую игру.

Диса ничем не выдавала своего неодобрения. У Анны Сергеевны не возникло даже мысли, будто она делает что-то не так.

Но от меня диса не скрыла своего недовольства. Когда гостья уснула, диса подошла к моей постели.

— Ты не спишь, Ахмед? Подумай только, едва появилась на пороге, — назвала тебя своим сыном! Во дворе бегает, как мальчишка, никого не стесняется… По всему видно — в голове у нее ветер. Да разве она сможет воспитать тебя? Разве смогу я быть за тебя спокойной хоть одну ночь?

И утром, со слезами на глазах, решительно заявила:

— Нет, сынок, не могу доверить тебя этой женщине!

А мне все больше и больше хотелось учиться и жить в Москве у Леонида Петровича, и я втайне от дисы рассказал обо всем Герандоко.

Не знаю, какие волшебные слова нашел Герандоко, но уже через два дня мы с Анной Сергеевной сидели в вагоне поезда, стремительно мчавшего нас в Москву.

Загрузка...