Вот и сбылась моя мечта: я в столице! Какая же она огромная, и сколько здесь людей! Считай, считай — не сочтешь. А магазины!.. Одна витрина нарядней другой. В особенности по вечерам, когда зажигаются огни. Первое время я только и делал, что ходил по московским улицам и смотрел, смотрел.
Анна Сергеевна водила меня в зоопарк. Вот где здорово! Маленькие лошадки — пони, огромные слоны, медведи, тигры и львы, красавицы косули, всевозможные птицы, змеи, обезьяны. Но больше всего мне понравилась лужайка, где забавно играли друг с другом, кувыркались, перекатывали мяч малыши лисята, щенки, медвежата.
Мы с Анной Сергеевной пробыли в зоопарке почти весь день. Я ничуть не устал и только жалел, что нет здесь моих кожежских друзей.
Все-все в Москве мне нравится. Вот это город! Улицы длинные, дома высокие, а около самого Кремля на Красной площади — Исторический музей. Мы его в первый же день увидели. Это, наверное, самый главный музей, недаром там Анна Сергеевна работает. Конечно, она не говорила, что Исторический музей главный, но я сам все понял: вон он какой большой и здание совсем особенное.
Дом сложен из такого же красного кирпича, как и кремлевские стены. Построен он с фасоном: выступы, узоры, маленькие шалашики по стенам первого яруса, а на самом верху два минарета — такие есть и на кожежской мечети, только эти в пять или в десять раз выше и концы у них острые как стрелы.
Анна Сергеевна рассказывает, рассказывает, когда музей создан да кто его строил, но меня не это интересует. Ума не приложу: как могли по одному кирпичику выстроить такую махину? Как не падают стены? Строить на такой высоте не то, что бороновать кукурузу на коровах. Сорвешься — и костей не соберешь!
Мы вошли в музей.
Анна Сергеевна со всеми меня знакомила и каждому говорила:
— Мой сын, он приехал с Кавказа…
Пришло множество людей. Они поздравляли Анну Сергеевну, жали мне руку.
Потом повели по музею.
Я шел рядом с Анной Сергеевной. Она показывала какие-то древние кости и стрелы, рассказывала, какой народ где жил, но тут я увидел картины, на которых была изображена битва русских с французами в 1812 году. Артиллеристы стреляли, и густой дым клубами вылетал из пушек, конники рубились, падали с седел… Все это было очень интересно.
Но Анна Сергеевна тянула меня куда-то дальше, пока не привела к каменным бабам, какие у нас стоят в степи, и начала объяснять:
— Это знаменитый малокабардинский надгробный памятник. Он привезен с твоей родины.
Мне было обидно, что она увела меня от картины о войне, и я сказал:
— Таких памятников у нас много и на дорогах, и у родников…
— Но это же единственный в своем роде! — возмутилась Анна Сергеевна. — Посмотри: тут есть надпись. Она доказывает, что кабардинцы еще в шестнадцатом веке пытались создать свою письменность. Тогда они приспособили для своих нужд греческий алфавит.
Очень может быть, что эта каменная баба и единственная. Но здесь, в полутемном зале, где надо ходить тихо, разговаривать шепотом и слушать непонятные объяснения, мне скоро надоело. И я был очень рад, когда мы выбрались на Красную площадь.
Потом мы осматривали светлую, многоэтажную школу на Большой Бронной, в которой я буду учиться, и университет, куда я поступлю после окончания школы.
— Здесь учились лучшие люди России, — говорила Анна Сергеевна. — По этим длинным, узким коридорам ходили Грибоедов, Лермонтов, Герцен, Чехов…
Я остановился, не смея шагнуть дальше. Как можно идти по коридору, в котором до сих пор живут тени великих людей! Неужели мне посчастливится сидеть в аудитории, где слушал лекции Лермонтов?
Анна Сергеевна по своей привычке принимается рассказывать, кто и когда строил эти здания, когда их перестраивали, а я ничего не слышу. Я думаю о том дне, когда войду сюда студентом. Анна Сергеевна уже тянет меня к выходу, а я все стою у дверей аудитории — так называются здесь классные комнаты. Солнце золотит покатые столы, они ярусами уходят чуть ли не под самый потолок…
Но вот мы снова на улице. Настроение у меня преотличное. А впечатлений столько, что хватило бы рассказов на трое суток — не меньше.
И вот мы вернулись домой. Теплый ветер шевелит занавески на окнах, в комнатах прохладно, уютно и чисто. Играет радио.
— Ахмед, когда ты напишешь маме? — спрашивает Анна Сергеевна.
Да, в самом деле давно пора. Напишу дисе, какая прекрасная Москва, как все здесь нравится мне. Сначала, конечно, нужно написать:
«Дорогая диса! В первых строках моего письма шлю тебе привет с пожеланием доброго здоровья. А если ты хочешь знать обо мне, то я жив и здоров…»
Но сейчас впечатления переполняли меня, и я начал строчить по-своему, позабыв обо всем на свете.
«Ах, диса, что за чудо Москва! Вот это город! Здесь не домики, не дома, а домищи: пять, семь, десять этажей… Как могли люди соорудить такие здания? Кирпичик к кирпичику, а махина-то какая получается. На улицах вечером зажигаются электрические фонари, и тогда, пожалуйста, ходи, прогуливайся — светло как днем… А сейчас, диса, я тебе напишу такое, чему ты, наверное, не поверишь. Но только это правда. Есть в Москве магазины, из окон которых, вытаращив глаза, смотрят на тебя самые настоящие медведи, а рядом с ними — лисята и птицы на ветках. Только они не живые. Это чучела. Но до чего же похожи на живых, точь-в-точь как в зоопарке, где я уже был с Анной Сергеевной.
Живем мы в самом центре, на Малой Бронной улице, в большом каменном доме на пятом этаже. Хочешь — пешком по лестнице поднимайся, а хочешь — на лифте. Лифт — это такой ящик. Войдешь в него, захлопнешь за собой дверь, нажмешь кнопку — и он повезет тебя на какой хочешь этаж.
И в квартире у нас много интересного. Мы не носим воду из колодца: она сама поднимается по трубам к нам на пятый этаж. Откроешь кран — и потечет вода свежая, прозрачная: набирай сколько захочешь. И дрова здесь не нужны, чтобы топить печку. На кухне — железная плита. Повернешь рычажок, чиркнешь спичкой, поднесешь к горелке — и сразу же вспыхнет голубое пламя. Это газ горит. Ставь на плиту полный чайник — и пожалуйста: закипит вода, не пройдет и десяти минут… Вот какие чудеса!
Леонид Петрович совсем не такой, как у нас на фотографии. Сейчас он толстый, вроде нашего Дамжуко. Только усы у него не такие большие, как у Дамжуко. И еще борода есть. А в кабинете у него книг полным-полно! Три стены от потолка до пола заставлены книжными полками, а на полках книги и всякие старинные вещи: кинжалы, кабардинские деревянные чанаки[7], альбомы со всякими фотографиями. На четвертой стене — огромный ковер, увешанный старинными ружьями, пистолетами.
Леонид Петрович очень добрый: разрешает все смотреть и даже трогать руками.
Он так интересно рассказывает о том, как познакомился и подружился с моим отцом и как они вместе работали. Я могу слушать его ночи напролет! Леонид Петрович подарил мне толстую тетрадь в коленкоровом переплете и сказал по-кабардински:
«Сын кота — охотник за мышами. Ты должен быть таким же страстным охотником за всем интересным, каким был Кургоко Батырович».
Одели меня, диса, с ног до головы. Моя школьная форма прямо как генеральская: фуражка, светло-серый китель с блестящими пуговицами, брюки навыпуск и черные ботинки. Меня теперь и не узнаешь!
В общем, все хорошо, и ты, дорогая моя диса, не беспокойся. Анна Сергеевна и Леонид Петрович передают тебе сердечный привет.
Твой Ахмед».
Я перечитал письмо, запечатал его и сам отнес на почту.
Сначала все шло хорошо, и настроение у меня было отличное. Но когда у Анны Сергеевны кончился отпуск, а Леонид Петрович занялся срочной работой, я заскучал.
Свободного времени у меня было много. Занятия в школе еще не начались. Забот по дому никаких: за дровами ездить в лес не надо, воду таскать из колодца тоже не приходится. А о хлебе забота невелика: пришел в магазин и получай свой паек.
На душе у меня неспокойно. Куда ни иду, из головы не выходит мать. Вспоминаю ее все время — высокую, тонкую, ловкую, бесшумную в движениях. Вспоминаю ее улыбку — робкую, сдержанную, мягко освещающую ее строгое лицо. Вспоминаю ее теплые руки. Часто вижу дису во сне. То она бежит за поездом, чтобы уехать вместе со мною. То ищет меня по Москве и не может найти, бродит по московским улицам, озирается испуганно и удивленно, — но разве найдешь меня среди тысяч чужих людей?!
И Москва мне уже не нравится. Что это за жизнь? Ни поля со зреющим хлебом, ни всадника, гарцующего на коне, ни собак, чтобы подразнить. Даже воздух какой-то противный: пыльный, с привкусом бензина.
Нет, не хорошо в Москве. Тут никому до тебя нет дела: храбрый ты или трус, джигитом растешь или похож на девчонку. Девать себя некуда. Чем бы развлечься? Покататься на трамвае, что ли? Выхожу на улицу, сажусь в трамвай. И вдруг вспоминаю, что в кармане у меня ни копейки. Не доезжая до остановки, спрыгиваю на ходу. Свисток! Еще раз свисток!
— Почему нарушаешь?..
— Извините, пожалуйста, я с Кавказа…
— Правила для всех одинаковы, — сердится милиционер. — Идем за мной!
И пришлось-таки пойти. В отделении милиции составили протокол, дали мне бумажку и сказали, что за меня будут отвечать граждане Благонравовы.
Только этого не хватало!.. Выйдя из милиции, я быстро завернул за угол, вынул из кармана повестку, разорвал ее на мелкие кусочки и выбросил в урну. Дома я, конечно, ничего не сказал. Сразу разделся и лег.
«Какая тут жизнь? — думал я. — И люди странные; обойди хоть десяток улиц, никто не спросит: «Как дела, Ахмед? Почему такой мрачный?» Все бегут по своим делам, все чужие. А в нашем Кожеже не пройдешь и квартала, чтобы кто-нибудь не поговорил с тобой, не спросил о чем-нибудь…»
Стоял душный августовский день. Я вышел на бульвар со старенькой рогаткой. Эту рогатку я привез из Кожежа. Не подумайте только, что я собирался убивать из нее птиц. Просто мне хотелось проверить твердость руки и меткость глаза.
Я прошел от Никитских ворот до Пушкинской площади, где стоял памятник великому русскому поэту. Мне показалось, что, опустив голову, Пушкин смотрит прямо на меня, будто спрашивает: «Зачем тебе рогатка?» И как-то само собой получилось, что я поспешно сунул рогатку в карман и медленно поплелся обратно.
На душе у меня было скверно. Я сел на скамью. Почему я здесь, а не дома, в Кожеже? Сейчас два часа. Диса, наверное, уже приготовила обед, а Эльдар и Марзидан убежали на речку. А может быть, работают на току — веют пшеницу, собирают ее в мешки, везут на элеватор. Шумно, весело. Хорошо! Не надо, не надо было уезжать из Кожежа!
Я очнулся, услыхав глухое рычание. Большая бесхвостая рыжая собака, с огромной пастью и отвислыми губами, злобно глядела на меня, будто я чужой. Сейчас покажу тебе, какой я чужой!
Я достал рогатку, вынул самый лучший камешек, круглый, с черным отливом, прицелился и пустил. Собака взвизгнула и опрометью кинулась прочь.
— Мерзавец! — яростно закричал какой-то старик, подскакивая ко мне. — Живодер! — Он схватил меня за ухо и сильно дернул. — Так тебе, так тебе!
Сперва я не понял, в чем дело, и закричал:
— За что? За что?
Старик рассердился еще сильнее. Из-за собаки?! Так рассердиться из-за пустяка! Ведь не убил же я ее! У нас в Кожеже так не поступают!
Мне было больно, ухо горело, но я все же попытался извиниться перед стариком. Он не слушал меня.
— Я покажу тебе, как издеваться над животными! Пойдем к родителям! — кричал он.
Вокруг стали собираться люди.
— У меня их нет!
— Вот и видно! Такой кровожадный!
Тут уж я рассердился: почему это кровожадный?
— Пойдем в милицию! — И он потянул меня за руку.
Я боднул старика головой в живот и бросился бежать, но в ту же секунду услышал грозное: «Гав!» — и собачьи зубы вцепились в мои брюки.
— Пальма, держать! — кричал старик.
Собака грозно рычала.
Я понял, что злой старик подобру меня не отпустит, и громко сказал:
— Вот теперь пойдемте в милицию! Я там все расскажу! И как вы меня за ухо таскали, и как ваша собака мне брюки разорвала!
Старик смотрел на меня злыми глазами и молчал. Потом дрожащими руками прицепил к ошейнику собаки поводок и приказал:
— Пальма, отпустить!
Старик с собакой ушли к Никитским воротам, а я сел на скамейку и стал думать, что скажу аталыкам[8].
«Нет, домой! Только в Кожеж! А деньги на билет?»
— Ахмед! — услышал я голос Леонида Петровича. Аталык возвращался из института.
Я встал, но не пошел к нему, а повернулся так, чтобы не было видно разодранных брюк.
— Что с тобой, мой мальчик? — спросил Леонид Петрович.
— Хочу домой, к дисе, — пробормотал я.
— Это мы потом решим, а сейчас рассказывай, что случилось?
Деться было некуда. Пришлось рассказывать.
Леонид Петрович долго молчал.
— Не могу похвалить тебя, батенька, за такие подвиги, — наконец сказал он, — я все понимаю, в твоем возрасте всякое может случиться… Ну ладно, идем домой.
Но повел меня Леонид Петрович не домой, а в магазин, и оттуда я вышел в новых простеньких брюках, а старые, разорванные собакой, нес в пакете.
— Анне Сергеевне происшествие надо объяснить поделикатнее! Женщины — народ беспокойный!
Предупреждение Леонида Петровича я понял по-своему. Анна Сергеевна, наверное, пожалела бы денег на новые брюки и стала бы ругать меня. Конечно, она казалась мне доброй, но Леонид Петрович, наверное, не зря меня предупреждает. Я вдруг почувствовал к ней недоверие. Мы пришли домой, Анна Сергеевна хлопотала на кухне. Она никакого внимания не обратила на мои новые брюки, и я облегченно вздохнул, но тут заметил на столе извещение о штрафе за мой злополучный прыжок с трамвая.
«Если не отпустят в Кожеж, сбегу», — мелькнула у меня в голове отчаянная мысль.
Я сидел в столовой мрачный, готовый выслушать нотацию Анны Сергеевны. Но, к моему удивлению, она обняла меня и поцеловала.
— Ничего… Штраф — пустяки… Главное — цел и невредим.
«Вот тебе и злая», — подумал я.
Анна Сергеевна, ласково глядя мне в глаза, продолжала:
— Тебе просто хотелось проверить свою смелость. Правда? Но уж больше ты не будешь, да?
Я и сам уже дал себе слово — не огорчать аталыков.
После этого случая Анна Сергеевна несколько дней подряд брала меня с собой на работу. Я уже знал весь музей назубок.
Однажды я спросил у Леонида Петровича:
— А нельзя ли мне побывать в вашем институте?
— Что ж, это идея! Не только можно, но и нужно! Ты увидишь там свой Кожеж, своих односельчан и многое другое!
Я не понимал, как можно увидеть Кожеж в Москве. Но с тем бóльшим нетерпением ожидал обещанного чуда.
Утром встал на заре, оделся во все новое и сел у двери столовой, чтобы Леонид Петрович случайно не забыл обо мне.
— Как, ты уже готов? — удивилась Анна Сергеевна.
Она подала завтрак. Я ел так быстро, что Леонид Петрович тотчас же заметил мое нетерпение.
— Теперь я вижу: наш кан действительно скучает по Кожежу, — сказал он жене.
Анна Сергеевна провожала нас до самых дверей, напутствовала так, словно мы уезжали куда-то очень далеко:
«Леня, следи за ним, не оставляй одного!», «Леня, не забудь покормить Ахмеда!».
В институте Леонид Петрович ввел меня в просторную комнату и сказал:
— Вот, батенька, посмотри на свой Кожеж.
Я увидел большой стол, на котором было расставлено игрушечное селение из крохотных домиков с хлевами, конюшнями, коновязями и плетнями. Улички были кривые, шириной в полпальца, а поперек селения протекала река, сделанная из стекла, с камнями и скалами по берегам.
Я осмотрел селение со всех сторон, но не нашел ничего похожего на наш Кожеж. Уж очень убогими были эти игрушечные строения, да и домики, крытые чем-то вроде камыша или соломы, совсем непохожи на кожежские дома. Наш Кожеж весь черепичный…
— Это не Кожеж, — обиженно сказал я.
— А ты теперь посмотри вот сюда. — И Леонид Петрович подвел меня к другому столу.
Я нехотя взглянул и вздрогнул: это действительно был наш Кожеж, только смотрел я на него словно с птичьего полета. Вот они, наши улицы и переулки, вот моя школа.
— Кожеж! Кожеж!
— И там тоже Кожеж, только он был таким в 1923 году, а это макет 1940 года…
Я долго искал наш домик. Он должен был находиться недалеко от мечети, но, должно быть, тот, кто делал этот макет Кожежа, забыл о домике учителя Наурзокова…
Потом я рассматривал толстый альбом «Типы горцев Северного Кавказа». В альбоме я вдруг увидел наших соседей Пшибия Кудабердокова и Дамжуко Гукетлова. А чуть дальше… дису. Да, моя мать, молодая, красивая, в парчовом платье с позолоченным нагрудником, затянутая золотым поясом, смотрела на меня мягким, добрым взглядом, словно спрашивала: «Каково тебе там, сынок?» И я ответил тихо, чтобы не услышал Леонид Петрович: «Хорошо, диса! Только хочется домой, к тебе, в Кожеж!»
Теперь я часто ездил с Леонидом Петровичем в институт. Его товарищи по работе, очень важные, здоровались со мной за руку и каждый раз спрашивали: «Как поживаешь, джигит?»
Из рогатки я больше не стрелял, милиционера не дразнил, и Леонид Петрович иногда давал мне нести свой портфель.
В институте у Леонида Петровича мне нравилось больше, чем в музее Анны Сергеевны…
Наступил первый день сентября, пасмурный, холодный.
Анна Сергеевна, как маленького, вела меня за руку и без умолку расхваливала моих учителей и школу, где я буду учиться. Но я не слушал ее и думал о своей, о Кожежской школе, где все было привычно, о матери, по которой скучал, и, конечно, о новой школе, где у меня нет ни знакомых учителей, ни знакомых ребят. Никого! Пугало новое, неизвестное… и русский язык, который я знал плохо.
Первые недели в школе я был тихим и неразговорчивым. Но все-таки ребята вытянули из меня и про Кавказские горы, и про Кожеж, и про моих аталыков.
То ли из жалости, то ли из интереса к кавказцу ребята нашего седьмого класса «Б» дружески отнеслись ко мне с самого начала. Мой сосед по парте Сережа-петушок, непоседа и драчун, не только сам не трогал меня, но и оберегал от других. Подружился я и с Вовкой. Он сидел позади нас. Это был тихий мальчик с голубыми ясными глазами на веснушчатом лице. Вовка был заядлым книголюбом. Всегда и везде его видели с книгой. Он читал на переменах, не обращая внимания на шум и крики, на уроках, спрятав книгу в парту, на улице…
Уже через два месяца у меня было много друзей, ребята нашего класса полюбили меня. А вот с учебой дела шли плохо.
Прозвенел последний звонок. Классная руководительница Евгения Константиновна сказала, что директор школы хочет меня видеть. Сердце мое екнуло.
Конечно, не я один догадывался о причине вызова. Все ребята в классе знали, что уже не раз за это время на педсовете ставился вопрос о моем переводе из седьмого обратно в шестой. И теперь они тесным кольцом окружили меня и Евгению Константиновну.
— Да, — сказала классная руководительница. — Разговор, вероятно, будет серьезный. Я знаю, ребята, вы успели полюбить Ахмеда. Это хорошо. Но вот беда: вашему другу с его подготовкой очень и очень трудно идти в ногу с вами…
Дальше я не стал слушать и, вконец расстроенный, направился к директору. Его кабинет помещался на третьем этаже, и, пока я подымался по лестнице, у меня было время подумать. «Почему, почему так получилось?» — задавал я себе вопрос. Я ведь не лодырничал, старался. И ребята помогали мне. Они оставались после уроков в школе и занимались со мной. Евгения Константиновна и другие преподаватели тоже не жалели для меня своего времени и сил. Только один, долговязый и мрачный Николай Феофанович, казалось, с наслаждением выводил мне колы по русскому письменному и двойки по устному. Мне было очень стыдно перед моими новыми друзьями. Они столько делали для меня, так возились со мной! А еще позорнее было оказаться этаким дылдой среди малявок шестого класса… А что я скажу директору?
Можно, конечно, сослаться на то, что в Кожежской школе мы этого еще не проходили, но тогда перевод из седьмого в шестой неизбежен. А мне надо было как можно скорей закончить учение и вернуться к дисе. Ведь она там одна, совсем одна-одинешенька. И еще стыдно перед Анной Сергеевной и Леонидом Петровичем: они столько для меня сделали! И вот благодарность за все…
Не помню, как я отворил дверь, как вошел в кабинет.
Алексей Иванович стоял у окна спиной к двери. Мне казалось, что я очень тихо вошел, но он обернулся.
— Ну, подойди, подойди-ка, джигит! Что это ты так приуныл? Садись сюда!
Он указал на стул, стоявший рядом с ним. Я ждал расспросов, выговора. И вдруг услышал:
— Знаешь, Ахмед, было у меня однажды в жизни положение похуже твоего. Война, брат, не щадит ни малых, ни больших. После гражданской остался я круглым сиротой. Стал беспризорником. Катался в поездах с севера на юг и обратно. Пел «Позабыт, позаброшен с молодых юных лет…», плясал за кусок хлеба. А хлеба-то частенько не бывало. Не давали. Тогда приходилось брать его оттуда, где он плохо лежал. Однажды меня вместе с целой шайкой таких же воришек взяли за шиворот и водворили в детприемник. А оттуда — в колонию. Это был 1922 год. И вот я, пятнадцатилетний оболтус, сижу в классе рядом с девятилетним парнишкой и вместе с ним читаю по букварю: «Мы не рабы. Рабы не мы…» Чувствуешь?
Алексей Иванович помолчал и продолжал:
— Не просто это было. Но нашлись добрые люди, которые помогли мне пережить это, как я думал, унижение, не позволили бросить учебу. И, как видишь, я стал человеком. Учителем с высшим образованием! Батальоном командовал.
У меня невольно вырвалось:
— Мой отец тоже командовал батальоном, и его тоже наградили орденами, как вас…
У меня перехватило горло, и я замолчал, так и не сказав главного — что отец мой в самом конце войны погиб смертью храбрых…
Алексей Иванович встал, прошелся по кабинету, потом снова сел рядом со мной.
— Дело, Ахмед, не в том, в каком классе учиться и с кем рядом сидеть, — сказал он, — а в том, как учиться.
«Нет, — подумал я, — ничего не получится! Домой мне надо, только домой… В Кожеж… Там я буду в седьмом. Там быстро окончу школу. Смогу помогать матери».
Конечно, ничего этого я директору не сказал. И, отпуская меня, он ласково, но тоном, не допускающим возражения, произнес:
— Иди, джигит, поучись в шестом. — И добавил: — Знаешь, как говорят в народе? Терпение и труд все перетрут.
«Да, будешь джигитом с малявками!.. Нет, нет. Домой, к дисе!» С этой мыслью я вышел из кабинета. Мои друзья — одноклассники ждали меня во дворе.
— Ну что? Чем кончилось? На чем порешили?..
— Как? Говори скорее!..
— Что сказал Алексей Иванович?..
Я произнес одно-единственное слово:
— Переводят…
Ребята как-то сразу растерялись. А я быстро зашагал к дому, но они догнали меня. Сережа-петушок сказал:
— Ну, не горюй, Ахмед! Мы тебе поможем. Видишь, сколько нас? Будем помогать все. И Евгения Константиновна обещала заниматься с тобой. Догонишь и опять вернешься в наш класс.
Конечно, мне было приятно их участие. Но я понимал, что все это только слова. Настроение у меня было почти отчаянное.
Придя домой, я никому ничего не сказал и сразу прошел в свою комнату.
Я думал только об одном: о деньгах на обратный билет. Где бы их раздобыть? Попросить у Леонида Петровича — стыдно. Да он может и отказать. Даже наверняка откажет. И как раз в эту минуту в комнату вошел аталык.
— Давай-ка поговорим, Ахмед, — сказал он.
Никакого желания «поговорить» у меня не было.
— Я хочу домой, в Кожеж.
— Чего ты испугался? Лишнего года в школе, что ли?
— А вы уже знаете?..
— Да. И считаю это верным. Потеряешь год, зато приобретешь прочные знания, и, в сущности, никакой потери не будет… Да, кстати, как ты думаешь: в каком возрасте начал учиться твой отец? В двадцать лет! И Кургоко Батырович даже не в школе учился, а у казака из соседней станицы. Днем батрачил, а вечером его обучал грамоте и арифметике простой казак — крестьянин. И ничего, не стыдно было! Не стыдно было и мне, когда с твоим отцом создавали в Нальчике кабардино-балкарский музей, запрягались в старинную арбу или просто тащили на плечах допотопную соху, а вслед нам смеялись: «Сказки собирают, всякий хлам тащат! И радуются, как дети!»
Леонид Петрович подошел к книжной полке, взял оттуда книгу «Золотые крупинки» и сказал:
— Если бы тогда отец твой поддался ложному стыду, не было бы этого. Понимаешь?
Леонид Петрович всегда говорил со мной ласково и мягко, но сегодня голос его был тверд. И я понял: нет, не даст он мне денег на билет, не даст…
Анну Сергеевну до глубины души огорчают мои провалы в учебе. Чего только она не делала, чтобы преодолеть мое «кризисное состояние», мою грусть и замкнутость!
Однажды, когда мы с Вовкой-конопатым, как обычно, сидели в моей комнате, она вошла и торжественно объявила:
— Вашу дружбу, мальчики, закрепим посещением театра! — и положила на стол три билета.
Я еще ни разу не был в театре, но мне никуда не хотелось идти. На кончике языка уже повисли слова: «Не пойду, не хочу».
— Ахмед, что случилось? Разве тебе не хочется в театр?
У Вовки загорелись глаза, и он воскликнул:
— Пойдем, обязательно пойдем! Собирайся, Ахмед!
…И вот мы в театре. Огромный зал, который Анна Сергеевна называет «фойе», поразил меня.
В этом самом фойе можно разместить несколько кожежских домов. Большие люстры со множеством лампочек излучают столько света, что его хватило бы на освещение пятидесяти домов в нашем селении. Из плюшевых гардин, которые висят на окнах, получился бы занавес для сцены нашего клуба. А на стенах — картины и множество фотографий красивых мужчин и женщин. Одни задумчивы, другие так приятно улыбаются, будто готовы расцеловать вас.
— Это артисты театра, — поясняет Анна Сергеевна.
Вот это театр! Не то, что наш клуб в Кожеже.
Ребят полным-полно. Они все веселые, но ведут себя достойно. Не видно потасовок, не слышно перебранки, как это бывает в нашем клубе, когда там кино.
Начался спектакль.
На сцене мальчик. Он что-то увлеченно пишет. Анна Сергеевна шепчет мне на ухо:
— Этот мальчик очень любит свой народ, свою родину. Он решил прочесть книги всех великих писателей, изучить историю Кабарды и написать о ее народе роман вроде «Тихого Дона». — Она еще ниже и доверительнее склоняется ко мне. — Вот и ты должен быть таким. Понимаешь?
Спектакль был очень интересный. Мне казалось, что я не в театре, а вижу настоящую жизнь, что вот этого Ахмета я уже встречал раньше, не здесь, а в наших местах.
На обратном пути каждый по-своему переживал виденное и слышанное.
«А не стать ли мне артистом?» — подумал я. Вспомнил и актера Залимгерия, сына нашего соседа Мишакуя. Я представил себе, как зрители, повскакав с мест, аплодируют мне, кричат: «Браво, Ахмед, браво!..»
Все мои думы теперь были поглощены этой новой идеей, и я шел домой в отличном настроении. Мне хотелось иметь свой план жизни: если я составлю его хорошо, то я также сумею совершить героический подвиг, как и Ахмет, которого я видел в театре.
Взрослым хорошо: захотят уехать — уедут, захотят работать — поступят на работу… А тут — ничего без старших не сделаешь. Попробуй не послушаться — поднимется такая буря!..
В этом я убедился, получив два письма сразу — от дисы и от Герандоко.
Нет, не советовали они мне бесславно возвращаться в Кожеж. Диса писала:
«Если приедешь, — на порог не пущу. Люди жизнь отдают — только бы честь не запятнать!» И это писала моя диса — такая мягкая, сдержанная!.. Значит, действительно так нужно. Ведь у нашего народа честь — намы́с — прежде всего. Вот и сижу, дылда, с малявками. Обидно, ой как обидно мне быть в одном классе с ними… Многие из этих малышей, придя из школы, еще с порога кричат: «Встречайте с пятеркой!» А я и тут, в шестом классе, по-русскому получаю пока что одни тройки.
Правда, мои друзья Вовка и Сережка утверждают, что тройка — законная отметка. Но от этого мне не легче.
А все-таки они молодцы, ребята из моего 7-го «Б»! Хотя я теперь всего лишь шестиклассник, они продолжают дружить со мной. Чего только они не придумывают, чтобы я ладил с «ш», «щ», «ь» и оказывал этим буквам должное уважение, а не своевольничал! Заставляют учить наизусть стихи, отрывки из рассказов, а потом читать вслух. Играют со мной в загадки.
Сережа-петушок, влюбленный в военное дело, задает загадки про оружие:
— На горе-горище лежит голенище: в том голенище деготь, леготь и смерть недалеко, — говорит он.
Я должен написать это, прочитать вслух и отгадать загадку. Вовку особенно огорчает мое косноязычие. Поэтому он заставляет меня упражняться главным образом в скороговорках.
Не очень-то легко произнести быстро и много раз подряд: «Клюет курка крупку, курит турка трубку», или «От топота копыт пыль по полю летит», или «Сыворотка из-под простокваши». Сбился — получай щелчок в лоб. И ходишь как дурак с красным лбом.
Сперва мне доставались одни щелчки. Леонид Петрович видел это, но помалкивал. Однажды он, лукаво посмеиваясь, как бы невзначай проронил:
— Ничего, Ахмед! За одного битого двух небитых дают.
Ума не приложу, как он узнавал про наши игры. Но одно обстоятельство вызвало у меня подозрение в том, что и Леонид Петрович оказался невидимым участником этой затеи. Как-то раз я вернулся домой после большого проигрыша с красными пятнами на лбу. Увидав мой лоб, аталык улыбнулся, но ничего не сказал. А через некоторое время дал мне папку с надписью: «Кабардинские пословицы и загадки».
— Почитай, мой кан, тут много мудрого и занятного.
Я, конечно, прочитал и кое-что запомнил.
При первой же игре в загадки я сказал Вовке и Сережке:
— Кто назовет три неведомых чуда, из которых одно на небо по лестнице добралось, другое воду носит решетом, а третье масло жарит на вертеле?
Конечно, никто из моих друзей не отгадал. Тогда, торжествуя, я выдал каждому по десятку щелчков и объявил отгадку:
— Радуга, туча, солнце!
Я запасся большим количеством кабардинских загадок и в полной мере расквитался со своими товарищами.
Посещение театра сыграло важную роль в моей жизни. Словно что-то переломилось во мне. Правда, я по-прежнему скучал по матери, по родному селению, но уже не так сильно. Моя замкнутость и отчужденность почти исчезли.
Я стал веселым, разговорчивым, уже не замолкал у доски, как раньше, боясь, что неправильно построю предложение, не сгорал от стыда, спотыкаясь на словах и временами безбожно их коверкая. Если бы вы знали, как много значили для меня ободряющие слова Евгении Константиновны: «Вот видишь — можешь. И не хуже других!» А в конце учебного года и математик сказал:
— Неплохо, неплохо, Наурзоков! Основы знаний уже есть.
Только один Николай Феофанович, преподаватель русского языка, продолжает отчитывать меня. И каждый раз строго повторяет:
— Пора, пора, Наурзоков, научиться говорить по-русски!
Будто я и сам не знаю, что пора. Просто он ко мне придирается. Я даже знаю, из-за чего он меня не любит: мы однажды поспорили о «Герое нашего времени». Я сказал, что Максим Максимыч ошибается, когда говорит, будто черкесы на похоронах напиваются бузы и потом рубятся.
— Ни во время похорон, ни после не пьют — это запрещено обычаем…
— Садись, садись, знаток! — оборвал меня Николай Феофанович.
— Конечно! Я же знаю обычаи своего народа!
— Да ты же не черкес, а кабардинец…
— Черкесы и кабардинцы — один народ, и язык один, и обычаи одни и те же. А у Лермонтова здесь неточность, ошибка!
Ребята не любили Николая Феофановича и радовались, что учитель попал впросак. Николай Феофанович покраснел и как крикнет:
— Наурзоков, выйди из класса!
Но все эти неприятности меня не слишком огорчали. Самое главное — мои добрые аталыки были очень рады тому, что я стал разговорчивым и не стесняюсь больше своего акцента. Их радость окрыляла и меня. Чтобы по-настоящему овладеть русским языком, я решил составить «план жизни», как тот Ахмет, которого я видел в театре, или как Леонид Петрович. Он даже на каждый день намечает, что должен сделать.
Я сел за стол и раскрыл толстую тетрадь в коленкоровой обложке. Мне казалось, что стоит только составить план, как я тотчас же начну правильно говорить по-русски. Да что там школьные дисциплины! Моя фантазия разыгралась. Я стану артистом, я сделаю какие-нибудь важные открытия, которые удивят не только моих сверстников, но и учителей и моих аталыков. Что бы такое открыть? Мои мысли расплывались, как дым в воздухе. Я никак не мог придумать, чем бы поразить всех. А так как обязательно надо было что-то открыть, то я вновь и вновь перебирал полюбившиеся мне темы: «Кабардино-Балкария в прошлом и настоящем», «Жизнь моего народа». Или описать Москву?.. Но этим никого не удивишь: Москва известна моим товарищам по школе, учителям и аталыкам. А если… И тут меня осенила мысль написать о моих аталыках. Пусть знают все, какие они добрые, хорошие люди, как они верны долгу дружбы. Тема эта очень мне понравилась, и я включил ее в свой план.
Вот каким получился план моей жизни: «Учиться отлично; после окончания школы стать артистом; изучить историю Кабарды; быть активным комсомольцем, готовым пожертвовать жизнью для победы коммунизма, описать жизнь Благонравовых».
Я продолжал раздумывать над планом, когда Леонид Петрович зашел ко мне. Он взял мою тетрадь и прочитал. Сперва аталык почему-то улыбнулся. Потом, прогнав с лица улыбку, сказал:
— Артистом, говоришь? А если… Аннушка, дай, пожалуйста, моему кану письма Кургоко Батыровича!
Анна Сергеевна положила на стол пачку старых писем, выцветших от времени.
Да, это были письма отца, исписанные его мелким почерком. Бумага сохранила мысли отца, а самого его уже давно нет. Дрожащими руками я развернул первое письмо.
«Многоуважаемый Леонид Петрович! Мудрый и неутомимый кабардинец Шора Ногмов в середине прошлого века писал с болью и горестью об одном своем научном исследовании: «Этот труд — труд многих лет, который предастся забвению, быть может, пренебрежению, но когда-нибудь пробудит благодарное воспоминание потомства учащегося». Нам с Вами, Леонид Петрович, не придется беспокоиться за судьбу своего труда, как Ногмову. В наше время культура и просвещение получают такую широкую помощь и поддержку от рабоче-крестьянского правительства, что начатому делу дана прямая и открытая дорога. Итак, дорогой Леонид Петрович, плодами Вашего ума и инициативы суждено стать добрыми семенами, от которых пойдет прекрасная зеленая поросль на ниве нашей культуры».
Это письмо было написано в 1927 году.
Следующее письмо, датированное несколькими годами позже, было полно радостного торжества по случаю успешного решения вопроса об издании «Золотой крупинки».
«Добрый и сердечный Леонид Петрович! — писал мой отец. — То, к чему стремились наши сердца, мы скоро достигнем. Уже состоялось решение об издании на русском языке в Москве сборника устного народного творчества. С помощью Вашего великого и могучего языка прекрасное устное творчество моего народа станет достоянием человечества. Близкие по возрасту и по духу героическому Прометею кабардинские нарты Сосрýко и Насрéн-Жакá предстанут перед миллионами читателей во всем своем величии: и как они вступили в борьбу с богоравным Пáко, который лишил людей хлеба, отнял у них животворный огонь; и как Насрен-Жака был прикован железной цепью к Ошхамахо (Эльбрусу) за то, что дерзнул вернуть людям похищенный богом огонь; и как Батарáз вступил в бой с орлом, который «разрывал клювом грудь богатыря, пил кровь из сердца гордого Насрена, печень острым клювом яростно клевал»; и как мужественный Батараз «подлетает к скованному нарту, разбивает цепи пикою своей, цепи разбивает и освобождает мудрого Насрена.
Смерть сама вступает в битву с человеком.
Но живого нарта не пугает Смерть:
Предал Смерть он смерти — изрубил старуху.
Застонала глухо и упала Смерть».
Хочу обрадовать Вас, Леонид Петрович, одной небольшой новостью: на этих днях записал у одного старца прозаическое сказание о старике богоборце, дерзнувшем восстать против владычества бога Тха. «И вот отомщение Тха — вековечные цепи, которыми прикован старик к камню на белой вершине Ошхамахо». Цепи его гремят «громом, искры от удара звена о звено блещут молнией, тяжелое дыхание старика бушует на земле ураганом, от стонов его стонут глубины земли, и слезы его льются бурным потоком вниз со снеговых вершин и разливаются шумящей рекой».
Девизом и эпиграфом нашей «Золотой крупинки», по моему мнению, Леонид Петрович, может служить следующее изречение из эпоса «Сказание о нартах»:
Только тот достоин счастья,
Кто добудет счастье людям.
Дорогой Леонид Петрович! Бессмертных людей нет. Но тот, кто оставляет добрый след своего пребывания на земле, как бы остается в числе живых. Вы немало сделали, исследуя и изучая культуру кабардинцев и балкарцев».
Наконец я дошел до писем, присланных отцом с фронта. В одном из них он писал:
«Сейчас, Леонид Петрович, я сижу под вишневым деревом, израненным и искалеченным войной, и как-то незаметно для самого себя предался размышлениям о судьбе этого деревца… Придет весна, солнце пригреет землю, и вишенка распустит свои клейкие листочки. Живительные соки матери-земли затянут раны, и деревце зацветет белыми лепестками… Велика сила жизни. Никто не сможет ни убить, ни уничтожить ее.
Наше правое дело идет к своему торжеству — к окончательной победе над фашизмом. Теперь все чаще я думаю о своем мирном деле.
У меня возникла новая идея. После окончания войны заняться изучением изменений, которые произошли в жизни нашего народа, сравнить условия современной жизни с прошлым, исследовать перемены, происшедшие в быту и характере. Как было бы мне приятно и эту работу осуществить вместе с Вами, дорогой мой верный старый друг!»
Значит, находясь в армии, на фронте, мой отец продолжал думать и вынашивать идею создания книги о новой Кабардино-Балкарии, о том, чтобы сделать еще одно доброе дело.
Так вот каким был мой отец! Всю жизнь он посвятил любимому делу. Я восхищался и гордился им. И мне захотелось быть похожим на него, продолжить дело его жизни.
Леонид Петрович прервал мои размышления.
— Вот что должно быть главным в плане твоей жизни, — сказал он, указывая на последнее письмо, — а не артистическая карьера. И героем твоих книг должны быть не я и не Анна Сергеевна, а дело, которым жил твой отец.
— Нет, и вы!
Леонид Петрович, обняв меня за плечи, продолжал:
— У хорошего отца и сын должен быть хорошим. Я надеюсь, что ты будешь достойным преемником добрых дел.
— Да я хоть сейчас готов ехать домой, чтобы продолжить дело отца! — выпалил я, вскочив с места.
— Ну-ну, спокойней, дружок! Не думаешь ли ты, что, удрав из Москвы недоучкой, ты сможешь всерьез выполнять свой сыновний долг? Нет, дорогой, так дело не пойдет. Поспешишь — людей насмешишь. Вот окончишь школу, поступишь в университет, там еще лет пять поучишься — тогда и начинай действовать.
Так долго? А мне хотелось сразу, немедленно приняться за дело. Но вернуться домой без согласия аталыков я не мог — диса не пустит на порог. И, кроме того, можно ли ослушаться Леонида Петровича, которого так уважал мой отец? Никогда!
Пришел май. Начались экзамены. И вот я семиклассник. Но мои друзья уже в восьмом!
Все лето я занимался по программе седьмого класса, чтобы осенью сдать экзамены и перешагнуть из шестого класса прямо в восьмой. Только ничего не вышло. Аталыки были решительно против, и в школе педагоги меня не поддержали, когда я пришел сдавать экзамены.
Я, конечно, отправился к директору.
— Криком, дорогой, изба не рубится, а шумом дело не спорится, — ответил мне Алексей Иванович.
— Но ведь я целое лето готовился! Могу сдать за седьмой!
— Не торопись отвечать, торопись слушать. Мы не хотим сделать наспех, чтобы потом вышло на смех. Так что придется учиться в седьмом, — твердо сказал директор.
Ничего не поделаешь. Пришлось согласиться. Сережа правильно сказал:
— Разве их переспоришь?
Ничего. В седьмом так в седьмом! Правда, обидно, что опять сижу в одном классе с малявками. Но по сравнению с прошлым годом… Нет, никакого сравнения быть не может. Хотя я не отличник, но за исключением русского языка иду без троек. Теперь у меня больше времени и на гулянье, и на игры с ребятами, и на театр. На это Анна Сергеевна не жалеет денег. А я все больше и больше увлекаюсь театром.
Незаметно прошло еще два года — седьмой, восьмой классы… И вот я уже в девятом. Много воды утекло, много было и радостей и огорчений. С учебой у меня мало-помалу наладилось: по всем предметам отметки хорошие… Ой ли, Ахмед! По всем ли?
— У Ахмедки снова тройка по русскому, — сокрушенно сообщила Анна Сергеевна мужу, проверив мой дневник.
Леонид Петрович издал какое-то неопределенное междометие.
Я стою у окна мрачный и сердитый. И, конечно, предаю анафеме Николая Феофановича, который, как мне кажется, с огромным удовольствием выводит тройки в классном журнале и в моем ученическом дневнике. По литературе я могу ответить точь-в-точь, как сам Николай Феофанович рассказывал на уроке. Тогда, знаю, получу «пять». А с русским письменным ничего не получается. И вот пожалуйста, неси домой эту рогастую тройку…
— Не огорчайся, кан мой. Одолеешь и этого Бармалея, — пытается ободрить меня Леонид Петрович.
— Леня, — протестует Анна Сергеевна, — он уже в девятом классе! Если и в аттестате зрелости будет такая оценка…
Не закончив, она в волнении поднимается и выходит из комнаты.
— А ведь Анна Сергеевна права, — мягко говорит аталык.
Конечно, она права. Но что же мне делать? Как я ни стараюсь, продолжаю спотыкаться. Николай Феофанович красными чернилами исправляет мои «нововведения» в русском языке и всегда ставит тройку.
— Не умеешь, Наурзоков, правильно строить предложения, — добавляет преподаватель.
Я в отчаянии. Меня охватывает страх, что никогда не смогу по-настоящему овладеть русским языком.
— Овладеешь, Ахмед, — успокаивает меня аталык. — Знания — дело наживное. Только не надо опускать рук. Вот послушай, что было со мной. В 1922 году, когда я впервые приехал из Москвы в разоренную войной и задыхавшуюся от невероятной засухи Кабарду, я растерялся. По правде говоря, людям было не до меня с моими научными поисками. К тому же я не знал кабардинского языка, местных особенностей. Не нашел и человека, который мог бы стать помощником или переводчиком. Говоря иными словами, я не нашел того, кто мог бы меня связать с народом и его культурой. А без этого невозможно было проводить задуманную работу. Вот тогда меня охватило отчаяние. Я уже готов был бежать из Кабарды и вернуться в Москву. Но какой-то внутренний голос говорил мне: «Нет, это не выход, дружище, это глупо!» Я долго терзался, обдумывая, что делать. Вспомнились чьи-то слова: нерешительный человек вроде незакаленного меча. Лучше один день быть человеком, чем целые годы его тенью. И тогда я пошел к секретарю обкома партии. А потом…
А потом вот что было.
Секретарь обкома посоветовал Благонравову познакомиться с только что окончившим учительские курсы Кургоко Наурзоковым, который увлекался устным народным творчеством.
— Он будет вам хорошим помощником, — сказал секретарь. — Я дам вам рекомендательное письмо.
Так молодой этнограф Благонравов появился в Кожеже.
Войдя в дом, он сказал хозяину:
— Я к вам, товарищ Наурзоков, — и подал небольшой пакет.
Усадив гостя, хозяин прочел письмо, в котором секретарь обкома просил оказать помощь и содействие этнографу Благонравову.
— Рад иметь такого гостя! — сказал хозяин. И, чуть краснея, добавил: — Я тоже имею пристрастие… — Он запнулся, решив, что выболтал лишнее, так как он занимался не этнографией, а фольклором, и то дилетантски.
Кургоко пытался исправить свою оплошность, но Благонравов не согласился с ним:
— Без фольклористики, без гражданской истории, антропологии, археологии нет этнографии.
Он больше говорил о теоретической стороне дела. Знаток быта и нравов своего народа, Наурзоков рассказывал о формах материальной культуры, о произведениях народного творчества кабардинцев, уделяя особое внимание эпосу, сказаниям и песням.
И чем дольше хозяин и гость вели непринужденный и откровенный разговор, тем больше проникались они чувством взаимной симпатии и доверия.
— Может, продолжим разговор во дворе, под деревом? — предложил гость.
Июль подходил к концу. Стояла невыносимая жара. Иссушающий ветер с юго-востока, прикоснувшись к лицам, обдал их зноем, похожим на сухой пар. Присев на скамейку, они продолжали беседу.
Преждевременно поблекшие листья на деревьях сухо шелестели. Обожженная горячим воздухом, сиротливо стояла на огороде кукуруза.
С улицы доносились какие-то нестройные восклицания — то ли жалобная песня, то ли молитва. Чей-то голос монотонно повторял:
— Аллах, во имя твое мы водим Ханцегуáшу, дай нам дождь!
— Что это? — спросил гость.
— Это начало общественного моления о ниспослании дождя.
Под палящим солнцем мимо ворот дома Наурзокова медленно прошла процессия девушек. Впереди несли деревянную лопату, наряженную в женское Платье с широко раскинутыми пустыми рукавами. Это Ханцегуаша — Княгиня-лопата. Позади плелись разморенные зноем мальчишки и девчонки, время от времени громко выкрикивая заклинания.
— Пойдем посмотрим, — предложил гость.
Идти вслед за девушками и ребятишками Наурзоков считал неприличным, но отказать гостю он не мог.
Процессия завернула в соседний двор. Хозяйка дома приблизилась к Княгине-лопате с ведром, полным воды. Девушки наклонили ряженую. Хозяйка зачерпнула деревянной чашкой воды и, обливая ряженую, умоляюще проговорила:
— Боже, пошли нам дождь!
— Боже, пошли нам дождь! — подхватили девушки возглас хозяйки, и процессия направилась в следующий двор.
Девушек встретила молодая кабардинка.
— А это, красавицы, за ваши труды! — пошутила она, выплескивая холодную колодезную воду на ведущих.
Девушки завизжали. Развеселившиеся подростки принялись таскать из колодца воду и обливать ею всех, кто попадал им под руку.
Сгорбившаяся от прожитых годов старуха, выйдя на крыльцо, строго погрозила своей высохшей, худенькой рукой.
— Аллах разгневан на нас за грехи, а вы… Бесстыдники! — сказала она, воинственно спускаясь с крыльца и направляясь в гущу развеселившейся молодежи.
Бабка с трудом нагнулась, подняла с земли камешек и слабой старушечьей рукой кинула его в толпу. Но — увы! — камень упал у ее ног.
— Образумьтесь, несчастные! Не вызывайте божьего гнева, — умоляла старуха, не на шутку обеспокоенная нарушением ритуала.
С шумом и гиканьем молодежь покинула двор и направилась в другой квартал.
Участники шествия вразнобой громко тянули:
— Аллах, во имя твое мы водим Ханцегуашу, пошли нам дождь!
Леонид Петрович и Наурзоков отстали от процессии, присели на почерневшее от времени бревно у ворот одного из домов. Благонравов снял белую кепку, вытер платком лоб. Потом вытащил из кармана блокнот и карандаш, что-то записал.
— Недаром говорят, Кургоко Батырович, страх и голод миром правят, — вздохнул Благонравов.
— Действительно, страх велик. Все горит. Голод на пороге, — невесело подтвердил Кургоко. — А между прочим, оросительный канал бросили рыть.
— Почему? — спросил Леонид Петрович.
— Все пошли на моление, чтобы выпросить у аллаха дождь.
— А мужчины, Кургоко Батырович, тоже участвуют в этом ритуале?
— К сожалению, да. Они чудодействуют за селом.
— А не затруднит вас свести меня туда?
— Гость на то и гость, чтобы делать ему приятное.
— Тогда пойдемте. А за внимание благодарю.
Они шли по кривой улице, увязая в пыли. Конский щавель, дурман, цветущий по обеим сторонам улицы, стояли понуро, опустив посеревшие листья. Низкие крестьянские домишки, крытые камышом или соломой, тоже посеревшие от времени и пыли, дополняли нерадостный пейзаж, столь характерный для Кожежа в то знойное лето.
Выйдя за селение, они увидели на берегу реки множество мужчин. Они стояли на коленях, обратив лицо к югу. Перед ними тоже на коленях стоял мулла, облаченный в черное и с феской на голове. Держа Коран перед собою, он читал какую-то молитву.
Люди были смиренны и тихи, их лица были безучастны к тому, что говорил мулла: они не понимали арабского языка.
Неподалеку от молящихся был привязан громадный серый вол. Он мотал головой, шлепал хвостом по бокам, отбиваясь от наседавших на него мух и слепней.
Закончив молитву, мулла встал. За ним поднялись все остальные. По знаку муллы они сделали два земных поклона, потом подняли руки вверх и прокричали прямо в небо:
— О всемогущий аллах, пошли нам дождь!
Тихими, неторопливыми шагами мулла направился к привязанному животному. Народ последовал за ним и окружил жертвенного вола. Растягивая каждое слово и часто обращая свой взор к небу, мулла прочел молитву, а потом приступил к жертвоприношению. Он смочил водой морду, спину и ноги вола. Довольный тем, что к нему прикоснулась человеческая рука, вол тихо замычал. И в тот же миг молниеносным ударом мулла перерезал ему горло.
Люди, чуть-чуть повеселевшие от чувства исполненного долга, собирались расходиться. Каждый держал в руках кусочек мяса, которое должен был сварить дома и съесть с молитвой о ниспослании дождя.
Перекинувшись несколькими словами с Благонравовым, Кургоко Наурзоков остановил народ.
— Люди родного мне села, — сказал он, — пусть ваше жертвоприношение будет к счастью! Но главного нельзя забывать: рытье канала, орошение…
Старейший перебил Наурзокова и потребовал не осквернять святое молебствие разговорами об орошении.
— Захочет всевышний — и река пересохнет, — сердито сказал мулла.
И люди побрели домой, чтобы поскорее сварить мясо и снова просить аллаха о ниспослании дождя.
Леонид Петрович и Кургоко сели в тени ивы, раскинувшей свой зеленый шатер над рекой. Река, шумно клокоча, катила ту самую воду, из-за недостатка которой гибли посевы, сохла трава, тощал скот.
Кургоко подавленно молчал. Его угнетала тупая косность односельчан, их недоверие к новому и особенно свое собственное бессилие. Благодатная живая вода куда-то мчится, а посевы гибнут. Он видел, что костлявая рука голода уже подбирается к крестьянским дворам.
— Воле аллаха мы противопоставили нашу волю. Возьмем в руки лопаты и будем рыть канал, — сказал Благонравов. — Ничто не убеждает людей лучше примера.
На следующий день в сухую, потрескавшуюся от зноя землю Кожежа врезались две лопаты.
— Уо ууей, ууей! Позор, позор всему Кожежу! — заволновались старики. — Человек из Москвы, гость, делает нашу работу! До чего мы дожили? Мы достойны презрения!
Слово аксакалов возымело действие. Оно подняло всех. И стар и млад принялись за дело. Теперь Леонид Петрович мог отложить лопату и снова взяться за карандаш и блокнот. Он записывал народные поверья, донимал Наурзокова расспросами о деталях и тонкостях ритуала моления о дожде.
Учитель отвечал нехотя, даже сердился. Ему казалось, что Благонравов интересуется ненужными пустяками.
— Зачем вам все это? — взмолился наконец Кургоко.
— Нам, — чуть улыбнувшись, ответил Леонид Петрович, — этнографам, надо иметь по два лица и по четыре глаза, чтобы смотреть и вперед, в будущее, и назад, в прошлое.
— Как-как? — не понял Кургоко.
— Я знаю, — сказал Леонид Петрович, — что ленинский призыв к коммунистам Кавказа о проведении орошения в широких масштабах будет осуществлен. Мелиорация пересоздаст край, возродит его, похоронит прошлое. Да-да, похоронит. Поэтому я тороплюсь записать моление о дожде, пока не исчез из памяти людей этот дикий обряд. Пройдут годы, люди прочтут наши записи и посмеются над Ханцегуашей.
Эта мысль поразила Кургоко. Леонид Петрович высказал вслух то, что смутно уже осознавал молодой учитель, делая свои первые фольклорные записи.
— До сих пор я собирал просто так, не ставя перед собой определенной цели и конкретных задач, — признался он.
— Ну, а теперь внесем целеустремленность и систему в нашу работу, — ответил Леонид Петрович.
— А стоило мне тогда, кан мой, поверить первым поверхностным впечатлениям, проявить слабость, и мы ничего бы не сделали, — заключил Леонид Петрович свой рассказ.
— Кан мой, требуется твоя помощь, — сказал Леонид Петрович. — Нужно перевести с кабардинского на русский один сказ.
Анна Сергеевна запротестовала:
— Ахмед и так перегружен дополнительными занятиями!
— Аннушка, — возразил Леонид Петрович, — язык поит, язык кормит и по миру водит. Вот почему мы уделяем ему столько внимания! Но сейчас я действительно нуждаюсь в помощи. Ахмед переведет мне «Три совета».
Я обрадовался, что могу быть полезным своему аталыку.
Он подал мне ученическую тетрадь. В правом углу обложки было написано: «Кургоко Наурзоков», посередине крупно выведен порядковый номер тетради «35», под ним — «Сказы», еще ниже — «1924 год». Отцовская рукопись! С жадностью я принялся читать.
— Кончил? — спустя некоторое время спросил аталык. — Теперь послушай меня. Кургоко Батырович записал два варианта. По ряду причин этот сказ заинтересовал нас. Его форма безукоризненно изящна, как золотое шитье. И нам захотелось основательно заняться им, поскольку по одним записям положительные герои были людьми из простого народа, а отрицательные — из князей. Во втором варианте — наоборот. Тогда мы решили проконсультироваться у людей разного социального положения и возраста.
— Рано втягивать Ахмедку в эти дела, — заметила Анна Сергеевна.
— Нет, Аннушка! — отрезал Леонид Петрович. И продолжал рассказ: — И вот на этом своеобразном форуме заспорили двое молодых людей. Один из них, Дамжуко, настаивал на том, что героиня — жестокая и коварная женщина — может быть только княжеского происхождения. Его противник, Мишакуй, доказывал, что все женщины одинаковые — коварные и хитрые. Дамжуко победил в споре, а на Мишакуя посыпалось столько упреков, что он вынужден был уйти посрамленный. Тогда меня это очень тронуло и открыло глаза на многое. Тут прятался ключик для понимания характера и души народа. То, что в кабардинских сказах и сказках зло и низменность везде побеждены и торжествует справедливость, — свидетельство о нравственном здоровье народа, о его внутренней культуре. Возьмем простой вопрос — вежливость. Для грубого человека ничего не стоит оскорбить человека. А кабардинский крестьянин не позволит себе откровенной грубости. Чтобы не оскорбить и не унизить старость, он скажет: «Хвали старое, а выбирай молодое». Если надо удержать человека от глупости, он не скажет: «Не дури!» — а вежливо посоветует: «Не будь молодым, не ребячься».
Я внимательно смотрел на Леонида Петровича. Лицо его сияло какой-то особенной радостью.
Так всегда бывало, когда он говорил о вещах, приятных его сердцу.
— А язык — это зеркало души народа, — продолжал Леонид Петрович, — образен и красочен. Как мудры пословицы кабардинцев: «Сердце не посмотрит, глаз не увидит!», «Чем спастись мостом бесчестного человека, лучше утопить себя в разбушевавшейся реке!». Они свидетельствуют о чистоте народной души. Когда я понял умом это и почувствовал сердцем, Кабардино-Балкария стала моей второй отчизной, а ее народ — родным для меня.
«Ну, Ахмед, — подбадриваю я себя, — не плошай! Ты получил почетное задание. Твой перевод нужен аталыку. Кто знает, вдруг будет напечатан еще один сказ, записанный твоим отцом?»
Я запасся словарями. Здесь и Даль, и Ушаков, и кабардино-русский, и русско-кабардинский словари, и неизменный мой советчик — орфографический. Пишу, перечитываю. Не нравится. Откладываю недописанную страницу и снова беру чистый лист.
— Ахмед, иди погулять, хоть часик, — умоляет Анна Сергеевна.
— Не могу! — отвечаю я. — У меня ответственное задание.
Ох как хочется сделать такой перевод, который обрадовал бы моего аталыка! Ради этого можно пожертвовать и воскресным днем, и часами отдыха. Но слова не слушаются меня…
Анна Сергеевна твердо решила заставить меня отдохнуть: она приносит билеты на спектакль «Три сестры» Чехова во МХАТ. Соблазн велик. Но я все-таки отказываюсь.
— Закабалил мальчика… — ворчит Анна Сергеевна на мужа.
— Какой же я мальчик, Анна Сергеевна?! Уже в девятом учусь! Притом мне самому хочется быть помощником Леонида Петровича, — заступаюсь я за аталыка.
Но Анна Сергеевна не унимается, продолжает журить мужа, а тот отшучивается:
— Доброе начало, Аннушка, полдела откачало. Ахмед правильно делает, что сегодняшнюю работу на завтра не откладывает.
— Я тебе не девочка, чтобы забавлять меня прибаутками! — шумит Анна Сергеевна.
— Аннушка, золотце мое, Ахмед работает. Давай не будем мешать ему, — просит аталык, убедившись, что на сей раз его прибаутки не помогут.
На Анну Сергеевну производили магическое действие слова: «Давай не будем мешать ему». Она замолкала и тихо выходила из комнаты.
Леонид Петрович нашел мой перевод удачным, похвалил за хороший язык и поблагодарил за то, что я помог уточнить кое-какие детали. Похвала аталыка очень обрадовала меня. А Леонид Петрович вынул из стола и подал мне старую, выгоревшую от времени тетрадь.
— Прочти, мой кан, и сравни. Несомненно твой перевод лучше.
Увидев тот же сказ в переводе моего отца, я обомлел. У меня вид был не только растерянный, но и обиженный. Не обращая внимания на это, аталык еще раз повторил:
— Да, твой перевод лучше, чем у Кургоко Батыровича.
Возможно ли это! В моем представлении отец был недоступной вершиной. Было что-то кощунственное в том, что мне невольно пришлось состязаться с ним. И, снова помрачнев, я спросил:
— Если у вас был перевод сказа, почему вы поручили мне вторично перевести его?
— Не замечал ли ты, кан мой, как птицы учат летать своих птенцов? Приходит время, и птенцы, которые так боялись выходить из гнезда, становятся сильнее своих родителей. Нисколько не грешно, Ахмед, превзойти и родного отца.
Я смотрел на него почти испуганно.
— Да-да, ты должен пойти дальше нас. Уровень культуры и задачи, стоящие перед наукой, теперь другие, чем два десятка лет назад. Они сейчас более сложные и более величественные. А выводы из этого сделай сам.
Может, это и так. Может, и надо сделать выводы. Но стать сильнее отца?..
— Запомни, Ахмед, ты должен развить и углубить дело Кургоко Батыровича. Оглянись на то, что уже достигнуто твоими предшественниками, и иди вперед. До поры до времени полезно учиться играя! Теперь я вижу, что уже нет надобности в подобной игре. Так что взлетай сам и пари в бескрайнем небе знаний.
Леонид Петрович встал, прошелся по комнате и остановился у окна. Всматриваясь в ночное небо, усеянное звездами, он сказал чуть торжественно:
— Да, вашему поколению предстоят великие дела и великие открытия!
А я сидел и думал о словах отца: «Родство по дружбе, родство по душе и делам сильнее кровного родства, сынок. На его крыльях можно высоко подняться и можно совершить большие дела. Оно чисто и благородно. Знай это и никогда не забывай!»
Как говорят наши старики, любители образной речи: «Вселенная крутится колесом, а время бежит, не зная ни задержки, ни возврата…» Пожалуй, даже не бежит, а мчится вовсю. Кажется, совсем недавно приехал я из Кожежа. Но с того времени уже прошло целых пять лет. Как будто вчера мои лучшие друзья Сережа и Вова окончили десятый класс. Но с того дня прошел целый год. После школы Сережа сразу пошел служить в речное пароходство и ходит теперь до самого Каспийского моря. Вовка по комсомольской путевке укатил на большую новостройку.
Пролетел и последний год моей учебы в школе. Я вернулся с выпускного вечера на рассвете. А утром отдал Леониду Петровичу и Анне Сергеевне свой аттестат, пахнущий типографской краской, такой красивый, свежий и новенький. Вовек не забыть, как они радовались, сколько добрых слов сказали мне.
На другой день аталыки пригласили к нам в дом моих друзей и учителей.
Пришел Сергей в форме речного моряка — подтянутый, стройный, уже успевший загореть во время рейсов. Мягкий пушок золотился на его обветренных щеках. Пришли две девочки из соседней школы, в нарядных платьях с короткими рукавами. Пришел и Николай Феофанович — высокий, тощий, в очках, с иронической улыбкой на бледном, худом лице. В прошлом году он защитил кандидатскую диссертацию и теперь преподает литературу в университете. Пришли Евгения Константиновна и Алексей Иванович.
Настроение у всех было отличное. Звучали тосты за школу, за учителей, друг за друга.
А потом встал Леонид Петрович, поднял старинный, оправленный в серебро рог с вином и торжественно произнес древний кабардинский хох[9], обратившись ко мне:
Мой сердечный кан!
Будь сильным и крепким душою!
Будь победителем и в малом и в большом!
Будь джигитом на радость и счастье людей!
— Да будет так! — дружно подхватили гости.
А Леонид Петрович произнес и другой хох, обращенный уже ко всем:
И пусть богатеет,
Пусть вечно цветет
Страна, что нас греет
И кровь нам дает,
Чтоб мы поживали,
И горя не знали,
Чтобы врагов своих
Одолевали!
И снова все дружно ответили:
— Да будет так!..
А потом Леонид Петрович взял со стола изящную объемистую папку с золотым тиснением, потом подошел к стене, завешенной ковром, снял дорогой кинжал и шашку в позолоченных ножнах. Держа все это в руках, аталык медленно подошел ко мне и сказал:
— Кан мой, в этой папке многолетний, незавершенный труд твоего отца. Надеюсь, что ты закончишь то, что не успел сделать твой отец.
— Клянусь! — сказал я и принял папку.
— Оружие это я преподношу тебе, дорогой Ахмед, как дар твоего отца.
Леонид Петрович был растроган, глаза его влажно блестели. Меня тоже охватило волнение. Я опустился на одно колено и протянул вперед обе руки. Приняв дар, я поцеловал шашку и кинжал в знак того, что буду верным этому оружию.
— Скоро мы отвезем нашего кана на родину и передадим с рук на руки его матери со спокойной совестью и с чувством исполненного долга, — мягко проговорил аталык.
— Но сначала Ахмед сдаст экзамены в университет, — вставила Анна Сергеевна. — Он поступает на филологический факультет.
Я был возбужден и, не раздумывая, выпалил свое давнее решение:
— Только на вечернее отделение!
— Почему же на вечернее? — огорчилась Анна Сергеевна.
Почему? Хотя бы потому, что я уже взрослый и не хочу больше сидеть на шее у моих бесконечно добрых и благородных аталыков. А еще больше потому, что надо наконец помогать матери.
Но я не мог все это высказать и ответил только, что можно учиться на вечернем отделении и жить своим трудом…
Для аталыков мое решение оказалось совершенной неожиданностью. Леонид Петрович сидел не двигаясь, только медленно поглаживал свою бородку. Анна Сергеевна негодующе пожала плечами, а Николай Феофанович иронически заметил:
— Ахмед претендует на оригинальность. Пусть поступает как ему нравится…
— Нет! Нет! — воскликнула Анна Сергеевна.
— Именно да, Анна Сергеевна! — сухо остановил ее Николай Феофанович. — Ахмед еще в школе отличался строптивостью, спорил не только со мной, но даже с классиками литературы: с самим Пушкиным, Лермонтовым. Так пусть действует! Если жизнь начисто развеет его романтические представления, будет лучше для него.
Алексей Иванович, неодобрительно взглянув на своего бывшего коллегу, заметил:
— Что за резкость, Николай Феофанович? Наурзоков всегда был хорошим учеником. Его порыв так понятен и благороден…
Когда гости разошлись, Леонид Петрович взял меня под руку и повел в свой кабинет.
— Мы надеялись, Ахмед… — тихо заговорил он, и голос его прервался. — Очень нехорошо, Ахмед, очень…
Я понимал, что обидел аталыков, отвергнув их помощь, но произошло это вовсе не потому, что, как говорят у нас, «наелся и клятву забыл, которую давал, когда голодным был…». Не мог же я сказать этим добрым людям, что должен хоть чем-нибудь помогать своей матери, ведь аталыки непременно принялись бы тайком от меня посылать из своих скромных средств деньги еще и ей…
Леонид Петрович бесцельно бродил по комнате, останавливался возле меня, как будто собирался что-то сказать, но затем снова начинал ходить от дверей до стола и обратно. Но вот, как будто решившись, он подошел к книжному шкафу и достал оттуда папку с бумагами.
— Я не хотел ранить твою душу, поэтому о многом не говорил. Но теперь ты вынудил меня. Вот последнее письмо твоего отца…
Письмо было написано незнакомым почерком, и я понял: отец продиктовал его.
«Похоже, это конец. Прошу: помогите Ахмеду поступить после окончания школы в университет. Пусть он продолжит вместе с вами наше общее дело…» И слабо начертанная заглавная буква имени отца.
Острая боль пронзила мне сердце. Я молча склонил голову перед памятью отца и его последней волей…