Оффченко с написанным на лице отчаянием не двигался с места, зато шатался из стороны в сторону, будто колеблемый ветром. Время от времени он что-то произносил, но звука не было, и нижняя челюсть ходила отдельно, распахивая и захлопывая громадный рот, словно кто-то дергал за ниточку. Остальное лицо оставалось неподвижным, деревянным, как будто дерево ужаснулось при виде занесенного топора.
Трудно было судить, сам ли это Оффченко или нечто иное, ему отдаленно родственное. Физически он был мертв и стал ненастоящим, однако Йохо достаточно было небрежной гримасы, чтобы выдернуть его назад, одеть в материю, доступную для воздействия со стороны земного специалиста из мяса и костей. Он не подозревал, что в самом скором времени материя потеряет свою важность. Оффченко пока не свыкся с новым статусом и плохо понимал, что происходит. Другие ненастоящие уже кружили вокруг, оглаживали его, дергали за пальто - он вернулся одетым в платье, в котором умер.
Действие перенеслось в кабинет рисования давным-давно поставленного на капитальный ремонт дома культуры, ныне заброшенного, но не забытого. На фасаде морщился и кривлялся грязноватый плакат, извещавший о намерении продать здание под увеселительный торговый центр с подземной парковкой.
Предвидя возможность перехода на нелегальное положение - не зная, правда, какие конкретные обстоятельства к этому вынудят и следуя только наследственному чутью - предусмотрительный Йохо обустроил помещение достаточно, чтобы в нем можно было жить. Он даже раздобыл переносной генератор, работавший автономно, и теперь зима была не страшна ни Яйтеру, ни даже беременной Зейде. Кровати, стулья, плитка - Йохо позаботился обо всем. Чтобы не тянуло стужей, он законопатил щели специальной шпаклевкой, которая раздувается и твердеет, образуя уродливые пузыри. Навесил плотные ставни, чтобы электрический свет не пробивался наружу. Отвадил бомжей, помахав им издалека безобидными красными корочками. Правда, не справился с крысами, на которых корочки не подействовали. Он трудился ночами, тщательно проверяясь на случай слежки. Необычное для человека чутье подсказывало ему, что опасности нет, что здесь никто и никогда не будет его искать. Действительно: дом культуры чернел на белом, как покинутый замок, но больше смахивал на лепрозорий или крематорий, тоже обезлюдевшие. Его заносило снегом. Внутри висела ненадежная тишина, готовая в любой миг взорваться под действием мистического катаклизма, но пока ее щекотали лишь редкие грузовики, несшиеся, будто насквозь промороженные, колючие, отяжелевшие шары северного перекати-поля. Ни пьяные крики, ни скрип воображаемых валенок, которые в действительности оборачиваются скучными ботами, не залетали внутрь; тишина была отменным часовым, так что любой посторонний звук мог справедливо и загодя считаться сигналом о вражеском проникновении.
Зейда, едва ее привели, сразу легла, и Яйтер укрыл сожительницу тремя одеялами.
Когда беглецы мало-мальски прилично устроились, Йохо потребовал взяться за руки, чтобы вернуть жаркого.
Яйтер тут же, сам того не замечая за собой, тихонечко замычал: "Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке". Выбор был продиктован не мрачной иронией, на которую Яйтер не был способен, а чистым совпадением слов, какое случается в поисковых программах.
Огненный объявился уже мгновенно, с легкостью, как будто никуда не уходил, а вслед за жарким потянулись прочие, в том числе - Оффченко, которого Йохо потребовал на закуску. На брюхе топорщился неровный кармашек, очень похожий на те, что украшают у маленьких девочек их трогательные фартуки и передники, недоставало лишь вышитой вишенки; кармашек шевелился, из него то и дело кто-то высовывался - расплющенный в блин, заросший. Жаркий ущипнул кармашек и поясняюще, с непонятным бахвальством взвизгнул: "Семашко". Соседний, косо нашитый кармашек, раскапризничался, и жаркий пошарил в нем, что-то сдавил и объяснил: "Цюрупа".
Яйтер на миг отвлекся от Зейды и попытался выделить в жарком людей, которым был обязан существованием. Ему казалось, что сегодня Илья Иванов представлен наиболее полно, хотя уверенности в этом не было, так как Яйтер понятия не имел, как выглядел профессор при жизни.
– Брыкается, - пробормотала Зейда. Лежа, она созерцала подергивающийся живот, который чем-то напоминал подвижный кармашек ответчика.
Из всех троих она одна достаточно сдержанно отнеслась к мерзкому рассказу Оффченко, подтвержденному и обогащенному жарким. Ей было не до биографических тонкостей, она готовилась рожать и разумом - уже не самостоятельным, но совокупным, ее и плода - понимала, что в этом важном деле совершенно не важно, кто выйдет на свет - ребенок ли, обезьяна. Она погладила живот, успокаивая дитятко, отделенное от прекрасного и яростного мира мясом, кожей и тремя одеялами.
– Вы можете судить, - пробулькал жаркий, не дожидаясь новых расспросов. Он и без того отлично знал, какие вещи интересуют Йохо. - Вам послан дар. Правое полушарие. По слову вашему… Антонио ушел…
– Где он, Антонио? - быстро спросил Йохо. Выяснить это было для него очень важно.
– Не здесь… Вы рассудили его навсегда… Его больше нигде нет и не будет. Мы тоже хотим, чтобы нас нигде не стало. Другие желают быть. Вам решать. Быть или не быть - вам решать. Движением воли…
– Все трое должны решать? - допытывался Йохо. Яйтер и Зейда становились, по его мнению, обузой. Если на Зейду еще возлагались какие-то надежды после разрешения от бремени, то Яйтер так и останется неповоротливым тугодумом. Трубы давно поют, но ему не проснуться.
– Все трое… должны решать. Или двое должны решать. Решает часто один, или трое. Или двое.
– И с этим? - Йохо кивнул на Оффченко.
Жаркий неуклюже поклонился. Телодвижение, которое он выполнил, напоминало поклон весьма отдаленно.
– Решать с ним, да. Будьте милостивы и приятны. Мы ждем. Все ждут. Миллиарды замерли в ожидании, - добавил он с некоторым уклоном в литературность.
Йохо, победно скалясь, обернулся к Яйтеру:
– Слышишь, что он говорит? Это же Страшный Суд!
Он, как и сам полагал, немного приукрасил действительность, но чего не сделаешь для товарища, обиженного умом и нуждающегося в доброй встряске. "А может быть, нисколько не приукрасил", - сказал себе Йохо.
Тут не выдержала Зейда:
– Кого ты из себя корчишь? - затрубила она. - Натворите дел, а я в положении! - Зейда собачилась неуверенно, без огонька. Казалось, что ей ужасно хочется разубедиться в сомнениях и страхах.
– Мы всего-навсего эмиссары, - огрызнулся Йохо. - Никаких чудес, обычная наука, виток эволюции. Зря, что ли, нам дана такая способность?
– Хомо юдиканс, человек судящий, - угодливо подхватил какой-то рыхлый ненастоящий, в далеком прошлом - римский сенатор. - Нет, хомо юдикативус. Нет, юдикатурус - намеревающийся судить.
Йохо, взволнованный, кивнул ему с некоторой рассеянностью, как будто и сам давно знал все эти латинские тонкости. Он огрызался напрасно и делал это защиты ради, так как отчаянно боялся неловким душевным действием разрушить триумфальный восторг, поднимавшийся атомным пламенем от самых чресел. А Зейда, затопленная эмоциями (как и предсказывал Дитятковский) и сдерживавшая себя единственно из боязни навредить плоду, уточняла статус собравшихся с тем, чтобы напитать и насытить надежду на проснувшуюся божественность и, следовательно, близкое мщение. Она открыла в себе, что ей уже очень давно хотелось отомстить, да только она не знала, кому и за что. Яйтер же был единственный, кто позволял себе принципиальные колебания: он хуже соображал и тоже, как и его товарищи, испытывал страх. Однако он даже больше боялся иного: рехнуться, когда падет тоненькая фанерная стенка, отделявшее недоразвитое левое полушарие от вошедшего в силу правого. Он думал, что его немедленно захлестнет и спалит нетерпеливое пламя, а потому цеплялся за остатки былого почтения к человечеству, за ошметки веры в него. Ему еще казалось, будто судить людей нехорошо. Поэтому Яйтер гнал от себя откровения жаркого и признания Оффченко, ибо чувствовал, что если воспримет их всецело, то уже не останется ничего, кроме жажды возмездия.
Толкаемый страхом, он вышел якобы по нужде, желая лишь разыскать спокойный уголок, где можно пересидеть и все обдумать, а лучше ни о чем не думать. И Яйтер топтался возле окна, рассматривая давно высосанного и высушенного мотылька, застрявшего в паутине. Яйтеру пришло в голову, что будь мотылек еще жив, он, Май Красногорыч, сумел бы добрым поступком если не уравновесить, то хотя бы поколебать чаши весов, уже повисшие в воображении. В порыве приторного сочувствия он помог бы мотыльку разорвать липкие сети. Для мотылька это стало бы чудом.
"И никакого чуда нет, когда избавляешься вдруг от чего-то ужасного, неотвратимого, - ожесточенно подумал Яйтер. - Просто кто-то милосердный заглянул в сортир, где ты обитаешь. Зашел отлить".
Героический выход в абстракцию утомил его.
Он, сам того не замечая, снова стал напевать, автоматически дирижируя лапищей.
Мысли ложились на музыку, создавая бессловесное настроение, ибо никто не мыслит словами. "И вы, освобождаясь, ликуете и вольны беспрепятственно летать по этому самому сортиру, и даже творчески парить над безжизненными водами, которые замерли там, в дыре".
Так думал Яйтер, не прибегая к словам.