ДРЕВНЕРУССКИЕ ЖИТИЯ СВЯТЫХ КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ ИСТОЧНИК

Для предупреждения требований, которым удовлетворить автор не мог и не думал, он находит нелишним объяснить происхождение своего труда. Он обратился к древнерусским житиям, как к самому обильному и свежему источнику для изучения одного факта древнерусской истории, участия монастырей в колонизации Северо–Восточной Руси. Чем более входил он в изучаемый материал, тем яснее становились для него два вывода: во–первых, этот источник далеко не так свеж и обилен, как о нем думают; во–вторых, его небогатым историческим содержанием нельзя воспользоваться без особого предварительного изучения его в полном объеме. Литературное однообразие житий давало возможность сделать нечто цельное из их обзора и разбора; необходимо было только распространить исследование и на те жития, которые ничего не давали для изучения означенного факта. Впрочем, автор ограничился житиями, написанными в Северо–Восточной Руси, не коснувшись киевских.

Первоначально автору представлялся другой план, не тот, какой проведен в исследовании: ему хотелось, не заставляя читателя присутствовать при отдельном разборе каждого жития, рассмотреть всю совокупность изучаемого материала сверху, разобрав его элементы литературные, историографические, культурные и т. п. Из такой работы вышла бы критическая история житий, которая уложилась бы на умеренном количестве печатных листов. Но в таком случае выводы исследования получили бы характер откровений, неизвестно на чем основанных, ибо большая часть материала лежит неописанной и ненапечатанной в рукописных библиотеках. Это соображение указало другую, более простую и скучною задачу, первоначальную очистку источника настолько, чтобы прагматик, обращаясь к нему, имел под руками предварительные сведения, которые помогли бы ему правильно воспользоваться житием. При такой задаче автор должен был обременить книгу приложениями и множеством библиографических примечаний.

Приемы исследования определились свойством разбираемых памятников. По кругу явлений древнерусской жизни, к изображению которых обращался aгибиограф, большая часть житий стоит одиноко среди древнерусских исторических источников. Редко является возможность поверит!» известие жития показанием другого источника. Качество исторического материала, представляемого житием, зависело главным образом от обстоятельств, при которых писалось последнее, и от литературных целей, которые ставил себе его автор. Эти обстоятельства и цели, время появления жития, личность биографа, его отношение к святому, источники, которыми располагал он, частные поводы, вызвавшие его труд, и литературные приемы, которыми он руководился, — вот главные вопросы, которые задавал себе исследователь при разборе каждого жития.

Автор не мог достигнуть полноты в обзоре своего материала: некоторые памятники, входящие в круг его исследования, остались нерассмотренными. Это зависело от состава рукописных библиотек, которыми он мог воспользоваться. Читатель найдет в примечаниях ссылки на рукописи библиотек Синодальной, Соловецкой, гр. Румянцева, У идольского, Троицкой Сергиевой лавры, Московской духовной академии, отдела библиотеки Иосифова Волоколамского монастыря в Московской духовной академии, другого отдела в Московской епархиальной библиотеке и на некоторые рукописи из Погодинского отдела Императорской публичной библиотеки. Из частных собраний автор имел возможность пользоваться богатой рукописной библиотекой гр. А. С. Уварова и некоторыми рукописями Н. С. Тихонравова и Е. В. Барсова, за что приносит искреннюю благодарность владельцам.

Глава I. ДРЕВНЕЙШИЕ ПРЕДАНИЯ О РОСТОВСКИХ СВЯТЫХ В ПОЗДНЕЙШЕЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ ОБРАБОТКЕ

Обращаясь к древнейшим житиям Северо–Восточной Руси с мыслью о литературном характере и историческом, содержании древнейших житий южнорусских, исследователь наперед задает себе тот же вопрос, которого не избежит он и в изучении других сторон начальной истории Северо–Востока этот вопрос состоит в сравнении однородных явлений там и здесь; в том, делал ли Северо–Восток в известном отношении шаг вперед пред Югом или нисходил с южнорусского уровня. В ответ на такой вопрос о житиях не раньше как с XIII века начинаем встречать в некоторых местностях Северо–Восточной Гуси немногие одиночные памятники, слабые отголоски письменности смоленской — в житии Авраамия, новгородской — в житии Варлаама, владимирской — в житии Александра Невского и т. д. Но памятники позднейшей письменности дают заметить, что более ранние вожди русско–христианской жизни на Северо–Востоке сошли со сцены не бесследно: местная память сохранила о них устное предание, которое вместе с этой жизнью растет и осложняется, облекаясь наконец в литературную форму жития. Это предание — почти все, что осталось для историка о деятельности этих вождей, и в сбережении его главное значение житий, на нем основанных.

Раньше других центров Северо–Восточной Руси и с более обильным запасом преданий выступает старый Ростов, дед Залесской земли, с пестрой группой житий, в которых он записал старинные устные сказания о своих древнейших просветителях и подвижниках. Эта группа совмещает в себе несколько житий в одной или нескольких редакциях, разнообразных по времени происхождения и по литературной форме: ряд их начинается в конце XII века и позднейшими частями своими теряется в конце XV, представляя вместе с кратким, безыскусственным сказанием и пространное житие, облеченное во всеоружие позднейшей риторики. Однако ж некоторые особенности этой группы житий с их редакциями заставляют рассмотреть ее отдельно от других одновременных с нею явлений литературы и разбор ее поставить во главе историко–критического очерка северо–восточных житий, забывая хронологическое и литературное разнообразие ее частей. Все эти жития — отдельные звенья цельного местного крута сказаний, одного из древнейших по своим источникам легендарных циклов Северо–Восточной Pyси; редакции этих житий—отражение последовательного развития этого цикла, и потому позднейшие из них имеют слишком тесную историко–литературную связь с первоначальными, чтобы историческая критика могла без затруднения отделять первые от последних, их первообразов и источников. С другой стороны, эти редакции дошли до нас в таком виде, что если по ясным литературным признакам можно различить в них древнейшие от позднейших, то они, кроме одной из 14, не дают ясных указаний, по которым можно было бы с некоторой точностью найти для каждой из них хронологическое место в ряду других явлений исследуемого отдела древнерусской литературы. Таким образом, при научной невозможности в разборе этих житий с их редакциями строго выдержать хронологический порядок, в каком являлись самые памятники, остается расположить их по времени жизни лиц, в них описываемых.

Позволительно наперед сказать, что ростовские жития не представляют особенно ценных памятников по качеству исторического материала, в них заключающегося; но и этот материал остался бы без них почти незаменимым пробелом в древнейших источниках нашей истории. В этом важность и вместе опасность этих житий. Первые успехи русско–христианской жизни на Северо–Востоке так любопытны и так неясны, что легко поддаться искуплению доверчивости, желанию не проронить в прагматическом изложении ни одной черты, встречаемой в ростовских сказаниях. Но невозможность поверки другими источниками и хронологическое отношение памятников к описываемым в них событиям внушают осторожность.

В 1164 году обретены мощи епископов Леонтия и Исаии, первых победоносных апостолов христианства в Гостове. Несколько десятилетий спустя произошло церковное прославление третьего просветителя Ростова, родоначальника ростовских монастырей Авраамия. Эти события пробудили древнейшие местные предания о названных святых, записанные вскоре или позднее.

Историко–критическую оценку жития Леонтия необходимо основать на предварительном разборе двух вопросов: о происхождении и составе начального сказания и об отношении к нему позднейших редакций.

Житие это — одно из наиболее распространенных в пашей древней письменности. Частая переписка внесла в списки его множество вариантов, затрудняющих точное определение его редакций. Все нам известные списки можно распределить на 6 редакций и последние расставить в порядке, соответствующем их литературной форме и предполагаемому происхождению. Первое место принадлежит древнейшему но спискам и простейшему но составу сказанию об обретении мощей святого, начинающемуся краткими известиями о его жизни. Оно встречается в рукописях довольно рано: древнейший список его, нам известный, восходит к началу XIV или концу XIII века. Остальные редакции появляются во множестве списков с XVI века; по крайней мере нам не удалось встретить ни одной из них в более раннем списке. Главное отличие второй редакции, столь же краткой, как и первая, и одинаковой с ней по составу, состоит в том только, что она сообщает вначале несколько черт из жизни Леонтия до епископства в Ростове, о чем совершенно умалчивает древнейшее сказание; в остальном она большею частью дословно повторяет это последнее и составляет скорее легко подновленный список его, чем особую редакцию. Третья редакция — пространное жизнеописание, более первых развитое и в литературном и в фактическом отношении. Самые заметные фактические дополнения, кроме вставок из летописи, состоят в том, что к кратким известиям второй редакции о жизни Леонтия до прибытия в Ростов прибавлено здесь целое обстоятельное сказание о просветительной миссии в Ростов, возложенной на Леонтия патриархом Фотием, а краткое известие обеих первых редакций о крещении ростовцев осложнено новыми подробностями об изгнании Леонтия и о его действии на детей. Благодаря этому, третья редакция иногда помещалась в сборниках и минеях вслед за первой как ее дополнение, несмотря на то что и она целиком повторяет ту же первую редакцию в тех частях сказания, к которым не прибавляет ничего нового.[1] Четвертая редакция выделяется из всех своим составом: она повторяет почти целиком жизнеописание по третьей редакции; но следующую за жизнеописанием статью о церковном прославлении Леонтия в конце XII века дополняет значительными по объему вставками из современной этим событиям Ростовской летописи, сопровождая все известия точными и подробными хронологическими пометками. Остальное и в этой второй половине жития, что служило канвой для летописных вставок, совершенно сходно с третьей редакцией. Пятая редакция по литературной обработке своей представляет другой образчик того способа, как составлялись редакции сказаний в древнерусской письменности. В фактическом отношении она не дает почти ничего нового, повторяя содержание двух предшествующих редакций, к которому прибавляет немногие мелкие черты. На свою зависимость от других редакций жития указывает сам составитель пятой, озаглавив ее «житием, избранным вкратце от преждепишущих». Существенная особенность ее — в литературной обработке старого содержания; в этом отношении составитель ее совершенно самостоятелен и выделяется из ряда большей части древнерусских редакторов, любивших с дословной точностью переносить материал в свои произведения. Он начинает свои труд кратким, но витиеватым предисловием, которого нет ни в одной из остальных редакций жития. В изложении самого жития, не отступая от порядка рассказа прежних редакций, он развивает одни его части и сокращает другие [2], сглаживает несообразности других редакций и этим сообщает своему рассказу более связную и стройную форму, излагая его ясной и складной речью. Как предисловие, так и рассказ украшены общими местами в духе искусственных житий XV—XVI веков. Наконец, шестая редакция, которую можно назвать проложной, есть позднейшее сокращенное изложение содержания жития в том виде, как оно развито в третьей и пятой редакции[3].

Таким образом, во всех редакциях жития лежит одна общая основа, которую в наибольшей простоте находим в первой редакции. Рассматривая состав этой последней, нельзя не заметить, что она—собственно сказание об обретении мощей святого, на что указывает и заглавие и самый состав сю. Чрезвычайно краткие известия о жизни Леонтия имеют вид вступления к главному предмету сказания—об обретении и прославлении мощей епископа. В этом рассказе можно указать 4 части: открытие мощей при основании новой соборной церкви в Ростове (1164), внесение их в новую церковь, видение пономаря с исцелением клирика при гробе на праздник святого и, наконец, хвалебно–молитвенное обращение к святителю. Хронологическое отношение всех этих событий не указано в первой редакции. Между тем сказание сохранило несомненные следы своего происхождения, современного княжению Андрея Боголюбского: последний в некоторых даже позднейших списках называется «христолюбивым князем нашим Андреем», призывается молитва Леонтия «О державе и победе» этого князя. Следовательно, сказание составлено до 1174 года, когда убит был кн. Андрей. Легкость такого вывода, при отсутствии ясных хронологических указаний первой редакции жития, вводила в заблуждение и древних и новых наших исследователей: они смотрели на все события в сказании как на близкие друг к другу по времени и современные Андрею.

Так, составитель летописи по Никоновскому списку, в пояснение заметки сказания, что праздник в честь Леонтия установлен епископом ростовским Иоанном, добавляет, что это сделано по благословению митрополита Феодора, прибывшего на Русь вскоре после ростовского пожара (1160), который послужил поводом к открытию мощей Леонтия; но Иоанн сделался епископом Ростовским уже при третьем преемнике этою Феодора, в 1190 году[4]. Встречаем также известие, что видение соборного пономаря в день праздника Леонтия произошло вскоре по открытии мощей[5]; но по сказанию это было уже после установления праздника в честь Леонтия и, как сейчас увидим, ровно 30 лет спустя по открытии мощей.

Всматриваясь ближе в содержание сказания, находим в нем признаки разновременною состава. Незаменимое пособие при разборе его дает четвертая из описанных выше редакций жития, приводя известил последнего в непосредственную связь с известиями современной им летописи и этим восстановляя хронологическое отношение событий жития. Сличая летописные вставки, внесенные ею в житие, с ростовскими известиями конца XII века в напечатанных летописных сборниках, находим, что и те и другие взяты из одною источника, то есть из исчезнувшей Ростовской летописи, которая в известии о ростовском еп. Луке (1185 — 1189), сохранившемся в Лаврентьевском сборнике, обличает в своем составителе современника этого епископа[6]. Притом четвертая редакция высталяет годы и над известиями не–вставными, составляющими основное содержание сказания [7]. Чтобы с помощью этой редакции ближе определить время происхождения первой, надобно исправить некоторые другие неточности церковно–исторических исследователей в рассказе о ростовских событиях XII—ХШ веков. Есть известие, что кн. Константин в 1213 году заложил в Ростове на месте обрушившеюся собора новый, освященный в 1231 году еп. Кириллом, куда и перенесены были из церкви Иоанна мощи св. Леонтия[8]. Отсюда заключают, что собор, основанный при кн. Андрее, обрушился, едва оконченный, а мощи Леонтия и Исаии тотчас по об регении в 1164 году были положены в церкви св. Иоанна на епископском дворе, где лежали до 1231 года[9].

Но первые редакции житий Исаии и Леонтия согласно говорят, что мощи этих святых внесены по обретении г новый собор вскоре по его окончании еще при кн. Андрее; перенесение мощей Леонтия четвертая редакция его жития помечает 1170 годом; в рассказе о чудесах Леонтия 1194 года по всем редакциям жития находим мощи святого в соборной церкви Богородицы и в ней епископ совершает службу. Наконец, в летописях сохранилось известие, что каменная соборная церковь в Ростове упала в 1204 году[10]. Сопоставление этих известий жития с отрывочными летописными дает, кажется, некоторое основание заключать, что тело св. Леонтия, положенное в соборной церкви еще при Андрее, лежало в ней до ее падения в 1204 году, после чего оно хранилось в надворной епископской церкви до вторичного перенесения в новый, третий собор, освященный в 1231 году. Отсюда ближе определяется время происхождения первой редакции жития. Повествуя о судьбе мощей Леонтия с обретения до чудес 1194 года при еп. Иоанне, оно ничего не говорит ни о падении Андреева собора, где они лежали, ни о еп. Кирилле, ни о таких важных для нее событиях, как построение третьего собора и торжественное перенесение в него мощей в 1231–м; согласно с ней и в четвертой редакции ряд летописных известий прерывается на еп. Иоанне, 1194 годе. Но в первой редакции жития читаем, что кн. Андрей послал для новообретенных мощей Леонтия каменный гроб, «идеже и ныне лежать в церкви св. Богородица, съдевая преславная чюдеса… в дръжаву и победу христолюбивому князю Андрею». Рассказ о внесении тела в соборную церковь при Андрее заключается словами: «Поставиша в раце на стене, идеже и ныне лежить». Все это приводит к выводу, что, относясь первой частью своей ко времени княжения Андрея, первая редакция получила свой окончательный вид в промежуток 1194—1204 годов.

Откуда взяты и как соединены в первой редакции разновременные элементы ее состава? На это можно дать два ответа, различающиеся некоторыми подробностями. Следы современника Андреева в рассказе могут значить, что первоначально, вскоре по окончании каменного собора в Ростове, следовательно, в промежуток 1170—1174 годов, была составлена записка о жизни Леонтия и судьбе его тела, слившаяся потом с позднейшими прибавлениями Раздельные черты соединенных частей сглажены в позднейших списках. Позднейшее прибавление явственно обозначается непосредственно за рассказом о внесении мощей, с известия об установлении праздника в честь Леонтия еп. Иоанном. Краткая похвала святому, заканчивающая редакцию, приурочена к тому же празднику, следовательно, также позднейшего происхождения. Редакция могла составиться и другим, еще более простым путем. Главное содержание ее, судьба тела Леонтия, описано рядом кратких, отрывочных рассказов. Они могли быть первоначально записаны современным ростовским летописцем, существование которого около тою времени нам известно.

Установление праздника в память Леонтия в 1190 году еп. Иоанном создавало потребность прославления снятого в литературном произведении. Это подтверждается известием, сохранившимся в некоторых списках старинной службы Леонтию, которое называет автором канона в ней еп. Иоанна[11]. Та же потребность вызывала составление литературной памяти, которую можно было бы прочитать в церкви на праздник святого. Все это делает вероятным, что тем же Иоанном или по его внушению в 1194—1204 годах записаны были предания о жизни Леонтия, к ним присоединены выбранные из летописи известия о мощах его, дополнены дальнейшими известиями о празднике и чудесах 1194 года и весь рассказ закончен приуроченным к празднику кратким поучением с хвалебно–молитвенным обращением к святому. Со внесением чудес и похвального слова сказание получило вид цельного, законченного жития, удобного для чтения в церкви. Четвертая редакция своими обильными летописными вставками представляет наглядный пример подобного образования жития с помощью летописи. В таком случае выражения жития, обличающие Андреева современника в авторе, принадлежат летописцу и, по обычаю древнерусских редакторов, переписаны целиком в немного позднейшем сказании. Оба случая допускают вывод, что первая редакция составились из частей, относящихся к двум указанным промежуткам времени.

Нет достаточных опор, к которым можно было бы прикрепить приблизительное определение времени, когда составились прочие редакции жития. Только третью можно сблизить с одним фактом в литературной истории жития. Появление жития или новой редакции его часто условливалось событияими, с особенной силой оживлявшими в обществе намять о святом. Так было с памятью о Леонтие в XV веке. В это время она ознаменовалась рядом чудес, по–видимому привлекших к себе внимание местного общества. Они описаны в особой статье, которая обыкновенно присоединяется в списках к третьей редакции и никогда к первой и второй.

Судя по хронологическим указаниям, которыми отмечены некоторые из чудес, ряд их начинается в конце XIV века и прерывается во второй половине XV, во время архиепископа ростовского Трифона или вскоре после; между тем два столетия, протекшие с описанных в первой редакции чудес 1194 года до первого в рассматриваемой статье, не оставили в житии никакого следа Последние чудеса в этой статье составитель описывает как очевидец, и очень вероятно, что статья составлена немного спустя по удалении архиеп. Трифона с кафедры в 1467 году[12]. Возможно предположение, что описание этих позднейших чудес дало повод к пересмотру и распространению древнего краткого сказания о Леонтие, следствием чего была его третья редакция. По крайней мере имеем прямое доказательство, что и эта редакция жития и прибавленная к ней статья о чудесах XIV—XV веков обращались в рукописях до 1514 года[13].

Обращаясь к фактическому содержанию собственно жизнеописания, нельзя не заметить в нем прежде всего неопределенности, показывающей, что оно черпало единственно из смутного предания, не основываясь на письменном источнике, на летописи или на чем–нибудь подобном. Первая редакция почти ничего не знает ни о прежней жизни ростовского просветителя, ни о времени его деятельности в Ростове, которую только по догадке, на основании других источников, относят к третьей четверти XI века[14]. Даже о важнейшем факте жития, о действии христианской проповеди Леонтия в Ростове, редакция не дает ясного представления: она говорит об этом как об одном из преславных чудес Леонтия в Ростове и весь результат проповеди объясняет одним чудесным событием, как ростовцы, поднявшись с оружием на Леонтия, одни пали мертвыми, другие ослепли при виде епископа с клиром в полном облачении, как Леонтий поднял их, научил веровать в Христа и крестил. Эта неопределенность основного содержания перешла и в другие редакции жития. Заимствуя из летописи известия, не имеющие прямой связи с этим содержанием, они не могут связать последнее ни с одним достоверным событием, известным из других источников.

С другой стороны, это основное содержание биографии, не получая большей фактической определенности, постепенно осложняется в последовательном ряде редакций жития. Особенно сильно осложняются в них два эпизода — о жизни Леонтия в Константиноноле и о способе обращения ростов–цев к христианству. Пробел, оставленный в первых строках первой редакции, постепенно наполняется новыми чертами в каждой из последующих[15]. Неизвестный грек, о котором первая редакция знает только, что он родился и воспитывался в Царьграде, во второй является сыном благоверных родителей и потом монахом, а в третьей и пятой рано изучает писание, рано покидает суету мирскую и строго подвизается в одном из цареградских монастырей, от чудесного голоса получает призвание просветить христианством далекий и упорный Ростов и по благословению самого патр. Фотия отправляется туда во главе целой миссии; четвертая и некоторые списки третьей редакции умеют даже прибавить ко всему этому, что Леонтия начали учить грамоте на седьмом году, а шестая — что он «книгам российским и греческим вельми хитрословесен и сказатель от юности бысть». Нетрудно видеть, что все это—наполовину общие места житий и наполовину черты легендарного характера Еще легче выделяется в тексте жития вносимый в него третьей редакцией и повторяемый дальнейшими эпизод о том, как Леонтий, изгнанный из Ростова язычниками, поселяется невдалеке у потока Брутовщицы, ставит здесь маленькую церковь и кутьей заманивает детей к слушанию своих христианских поучений. Эпизод входит в первую редакцию механически, оставляя нетронутым ее текст, не сглаживая даже несообразностей, какие вносит он в рассказ[16].

Эти особенности жития бросают некоторый свет на его источники и дают возможности разъяснить сомнительные черты его фактического содержания. Сохранилось известие о Леонтие, почти современное первой редакции его жития и несогласное с последним: епископ Владимирский Симон в послании к Поликарпу (1225 —1226) ставит Леонтия первым по времени в ряду русских иерархов, вышедших из киевского Печерского монастыря. По прямому смыслу слов Симона и по перечню епископов, им приводимому, видно, что речь идет о постриженниках Печерского монастыря, а не монахах, случайно находившихся в нем в минуту поставленыя на кафедру[17]. Свидетельство Симона, авторитетное уже по личности автора, киево–печерского монаха в начале XIII века, находит новую опору в старом ростовском летописце, которого он читал и в котором можно было узнать больше чем о 30 печерских постриженниках, вышедших на разные епископские кафедры в России до XIII века.

При разногласии такого источника с житием Леонтия в сохранившемся его виде естественно решить вопрос в пользу первого. Однако ж делались попытки примирить эти противоречащие источники: жертвуя некоторыми подробностями позднейших редакций жития, чтобы спасти известие первой о цареградском происхождении Леонтия, предполагали, что он родом грек, но переселился в Киев, постригся в пещере Лнтония и отсюда взят на ростовскую кафедру[18]. Так известие ненадежного источника, которое трудно принять, вытесняли своим собственным, не находимым ни в каком источнике, не находящим опоры даже в аналогическом явлении. Едва ли нужно в этом известии отделять первую редакцию от прочих и для нее жертвовать последними, ибо все они, кажется, черпают здесь из одинакового источника Если известие и о Леонтие почерпнуто Симоном из цитируемого им старого ростовского летописца, то первая редакция жития не пользовалась этим, судя по названию, столь близким к ней источником; по крайней мере, его влияние не отразилось на ней ни одной чертой, а другие редакции решительно противоречат ему. Разобрав элементы сказания о происхождении и прибытии на Русь Леонтия, можно, кажется, обойтись и без примирения противоречивых известий, взятых из совершенно различных источников. Та подробность сказания, что патр. Фотий является современником св. Владимира, падает сама собою, обличая свою связь с позднейшими историческими источниками, впадающими в ту же ошибку.

Далее, в некоторых позднейших списках жития встречаем черты, обязанные своим происхождением местности, из которой вышла редакция или ее список; некоторые списки 3–й редакции в известии о первых епископах, пришедших в Киев с Леонтием–митр. и разосланных им по городам, прибавляют; «И нарече архиеписконью Ростов»; напротив, список новгородской Софийской библиотеки усвояет название архиепископии своему Новгороду[19]. Присутствие этого местного взгляда еще сильнее чувствуется в сказании жития о прибытии на Русь Леонтия. Ростов просвещается христианством непосредственно из Царьграда; оттуда приходят и туда возвращаются первые просветители его; сам патриарх «многу печаль имеет» об упрямом далеком Ростове и долго ищет для него «твердого пастуха»; отыскавшийся пастух Леонтий с целой миссией едет из Царьграда прямо в Ростов, не имея никаких сношений с Киевом и русским митрополи–том, о которых в рассказе о Леонтие по всем редакциям жития нет и помину. Это еще понятно относительно первых двух епископов, прибывших в Ростов в первые годы после крещения Владимира, но подозрительно в третьем, действовавшем во второй половине XI века; особенно если раньше этого встречаются известия о поставлении епископов киевским митрополитом и о распространении христианства под его руководством Непосредственные сношения Ростова с Константинополем— черта, заметная и в другом ростовском сказании, отличающемся столь же сильной легендарностью, в житии преп. Авраамия. При мутности источников, из которых черпали оба жития, здесь, без сомнения, имела свою долю влияния память о первых двух епископах Ростова, прибывших из Царьграда и посвященных патриархом Но объяснению этой черты в житии Леонтия, кажется, может помочь еще одно обстоятельство, обыкновенно забываемое при этом Возобновление памяти о Леонтие в Ростове, вызванное обретением его мощей, совпало по времени с одним движением в ростовской епархии, начатым Андреем Боголюбским с помощью Феодора, впоследствии ростовского епископа оба они хлопотали отделить ростовскую кафедру от киевской митрополии и, переместив ее во Владимир, сделать из нее вторую митрополию в России. Сам Феодор принял епископский сан прямо от патриарха в Константинополе, на пути в Ростов не заехал в Киев к митрополиту за благословением и, заняв кафедру, придавал особенное значение своей непосредственной зависимости от патриарха «Не митрополит мя поставил, — говорил он, — но патриарх во Цареграде; да убо от кого ми другого поставлениа и благословенна искати?»[20] Он пользовался большим влиянием в своей епархии, имел «мудрование кознено, и вси его бояхуся и трепетаху», замечает летопись. В его именно епископство отстроен был каменный Ростовский собор и совершено первое перенесение мощей св. Леонтия (1170), после чего вскоре составлено было и первое сказание о нем; под влиянием феодоровских взглядов могла составиться или развиться основа предания о ростовском просветителе, с большей или меньшей полнотой входившего во все редакции жития.

Невозможно решить, в каком виде занесено было это предание, столь согласное с стремлениями Феодора, в начальное сказание, составленное при кн. Андрее, но мы знаем, что это последнее подверглось новой обработке несколько десятилетий спустя, при еп. Иоанне, когда были причины уничтожить следы стремлений Феодора, возбудившего ими сильное негодование в высшем духовенстве и оставившего по себе черную память. Если можно допустить действие таких побуждений на развитие подробностей предания о прибытии Леонтия в Ростов, то исходная точка этого предания, уцелевшая и в первой редакции жития, известие о константинопольском происхождении Леонтия, могла сложиться и без всякой посторонней цели. С Леонтием могло повториться то же самое, что было с его современником митр. Ефремом, также упомянутым в числе постриженников Киево–Печерского монастыря у еп. Симона. Русский по происхождению, служившим при дворе великого князя Изяслава и потом постригшийся в пещере преп. Антония, Ефрем жил несколько времени в константинопольском монастыре пред поставлением своим на переяславскую кафедру. Привычка видеть на высших иерархических местах в России греков сделала из этого обстоятельства основание усвоить Ефрему греческое происхождение[21].

Нельзя, разумеется, проследить источники и развитие всех черт местного предания о Леонтие; молено только заметить, что они не все вошли в житие и некоторые развивались, цепляясь за урочища или местные остатки старины[22]. Жизнеописание и оканчивается таким же сомнительным, спорным известием, каким начинается. По этому известию, проповедь Леонтия, увенчавшаяся крещением Ростова, завершается мирной кончиной просветителя, тогда как еп. Симон в упомянутом послании называет Леонтия третьим русским мучеником за веру, после двоих варягов, и говорит, что ростовские язычники, много мучив, его убили. Эти противоречивые известия разделили критиков на две стороны; взвешивая основать обеих, надобно, кажется, придать более вероятия мнению той, которая, основываясь на прямом смысле всего известия Симона о Леонтие, понимает буквально его выражение о мученичестве ростовского епископа. К ее доводам можно прибавить, что Симон не имел побуждения, понятного в ростовском источнике, смягчать рассказ о судьбе Леонтия и что даже по ростовским источникам можно заметить, что местная память в XIII веке и после вообще преувеличивала просветительные успехи Леонтия.[23]

Из сделанного разбора можно извлечь некоторые выводы для оценки жития как исторического источника. В древнейших уцелевших источниках нашей истории до Андрея Боголюбе кого не сохранилось письменных следов памяти о св. Леонтие. Она, по–видимому, впервые стала возобновляться и слагаться в сказание со времени обретения мощей, то есть почти сто дет спустя по смерти святого. Можно заметить некоторые основы, на которых развивается сказание: это местные памятники старины (например, загородный храм архангела Михаила), существовавшие в XII—XIII веках, и местное смутное воспоминание о Константинополе как первоначальном источнике христианской проповеди в Ростове, поддержанное отдаленностью последнего от Киевской Руси и местными стремлениями времен Андрея к церковной самостоятельности.

Это — главные, в первой редакции даже единственные источники жизнеописания; согласно с своим характером они сообщают его рассказу о жизни Леонтия неопределенность, при которой в нем трудно уловить ясный, положительный факт. К этим местным источникам присоединяется в позднейших редакциях жития летопись. Но достоверное содержание входит отсюда только во вторую половину жития, в рассказ о церковном прославлении Леонтия: летописные известия, занесенные в описание жизни святого (о крещении кн. Владимира, о первом митр. Леонтие, о первых епископах, с ним пришедших на Русь, и проч.), 1) не касаются прямо Леонтия; 2) повторяют ошибки позднейших летописей. Вообще из рассмотренного жития можно, кажется, извлечь тот факт, что достоверные известия о Леонтие были утрачены в ростовской письменности уже к концу XII века, растворившись в смутном предании и оставив слабые следы на юге, в Киево–Печерском монастыре, откуда и вынес их еп. Симон.

Из свидетельства жития преп. Феодосия Печерского видно, что Ростов чтил своего еп. Исаию наряду со святыми уже в начале XII века, вскоре после его смерти (1090). Мощи его были открыты в один год с мощами его предшественника Леонтия. Но в источниках не сохранилось намека, по которому можно было бы заключать, чтобы тогда же, в начале XII века или в конце его, одновременно с сказанием о Леонтие, описана была и жизнь Исаии [24].

Имеется две редакции жития Исаии[25]. Первая в сжатом рассказе передает происхождение святого, его жизнь в возникавшем тогда Печерском монастыре, игуменство в Димитриевском и посвящение на ростовскую кафедру, в общих чертах изображает окончательное утверждение им христианства в Ростове и его области и обстоятельно повествует о его чудесном путешествии в Киев на освящение Печерской церкви; рассказ оканчивается краткими известиями о кончине, открытии мощей в 1164 году и о перенесении их в XV веке. Состав жития безыскусственный: начав биографию без предисловия, оно заключается кратким молитвенным обращением к святому. Определение времени, когда составилась эта редакция, зависит от времени последнего события в ее рассказе, перенесения мощей. Писатели, касавшиеся этого жития мимоходом, повторяли странную ошибку издателя его в Прав, собеседнике[26] . Отнесши, по каким–то внутренним признакам, ко второй половине XIII века список первой редакции, послуживший подлинником для издания и взятый из соловецкого сборника XVI века, издатель заключил, что житие написано вскоре после перенесения мощей, «что было, как значится во всех соловецких списках жития, в 1274 году».

Между тем в том же соловецком списке, по которому издано житие, перенесение помечено 6982 (1474) годом. С этим показанием согласны и все известные нам списки жития в других библиотеках. Таким образом, первая редакция могла составиться в конце XV века, не раньше 1474 года Молено указать и некоторое подтверждение этому показанию списков, если оно в этом нуждается: жития Исаии еще не встречаем в сборниках XV века между житиями ростовских епископов, Леонтия и Игнатия, где его обыкновенное место в позднейших сборниках; перенесения мощей Исаии, совершенного торжественно и с того времени, по–видимому, праздновавшегося в Ростове ежегодно, нет в месяцесловах XV века в числе церковных празднеств монгольского периода, хотя есть представление Игнатия, ко времени которого ошибка относит перенесение мощей Исаии; наконец, это перенесение совершено, по первой редакции, ростовским архиепископом, а такой сан ростовские иерархи носили с 1390 года[27].

Обращаясь к источникам редакции, легко заметить, что она построена на более надежном основании, чем все редакции жития Леонтия. У составителя ее были под руками письменные источники; в описании жизни Исаии на юге он, очевидно, пользовался житием преп. Феодосия; он умеет даже обозначить, хотя не всегда верно, время главнейших событий в своем рассказе[28]; рассказ о путешествии Исаии в Киев на освящение Печерской церкви есть довольно близкая переделка рассказа Печерского патерика, только приспособленная к лицу одного Исаии; наконец, рассказав об этом освящении по патерику, житие повторяет то же кратко по Несторовой летописи, выписывал почти дословно ее известие под 6597 годом. Но очевидно, достоверные сведения составителя редакции о жизни Исаии ограничиваются известиями киевских источников; деятельность святого на Севере описывается уже на основании источника другого рода, местного предания. Вот почему распространение Исаией христианства в Ростовском крае он мог изобразить лишь кратко, в неопределенных чертах. Примесь местного предания заметна и в рассказе о чудесном путешествии в Киев, основанном на патерике.

Вторая редакция совмещает в себе много особенностей искусственного состава: она предпосылает рассказу витиеватое и темное по изложению предисловие, в самый рассказ вносит риторические распространения, а краткую молитву в конце первой редакции развивает в похвальное слово, которое заставляет произносить пред мощами Исаии архиепископа, перенесшего их на новое место в 1474 году. Но фактическое содержание этой пространной редакции целиком и почти дословно перенесено из краткой; все ее отличие от последней в этом отношении ограничивается тем, что она в двух местах расширяет ее заимствования из киевских источников: к известию об игуменстве Исаии в киевском монастыре св. Димитрия прибавляет из жития преп. Феодосия известие о предшественнике Исаии Варлааме, а из летописи известие о рождении кн. Изяслава, которое понадобилось только для того, чтобы сказать, что отец Варлаама был боярином у этого князя; выписку из летописи об освящении Печерской церкви вторая редакция продолжает дальше первой, захватывая с дословной точностью помещенное под тем же 6597 годом известие о смерти митр. Иоанна, освящавшего церковь, и его характеристику, хотя все это имеет очень мало связи с рассказом жития. Поэтому совершенно неоснователен строгий приговор, какой произносит над этой редакцией издатель краткой, видя се «особенность» от последней в том, что «нет достоверности в ее дополнительных исторических известиях»[29]. Если первую редакцию можно приурочить ко времени перенесения мощей, то в определении происхождения второй у критики не остается и такой опоры.

В житии преп. Авраамия Ростовского критика опять, как в житии Леонтия, встречает едва одолимые затруднения. Известные редакции этого жития описаны преосв. Макарием[30]. Первая, изобразив в кратком очерке самыми неопределенными чертами всю жизнь снятого, подробно останавливается на двух эпизодах: на борьбе Авраамия с чудским идолом Велеса и на борьбе святого с диаволом, мстившим ему за мучение, испытанное иод крестом в умывальнице Авраамия. Вторая редакция обширнее: указанным двум эпизодам она предпосылает обстоятельный рассказ о жизни святого до борьбы с ростовским язычеством, говорит о происхождении Авраамия (из г. Чухломы), о путешествии в Новгород, о пострижении и жизни в Валаамском монастыре и, наконец, о поселении около Ростова. О третьей редакции мы можем судить только по краткому отрывку в валаамской рукописи.

Наши церковные историки доверчиво пользуются содержанием этих редакций в изложении истории распространения христианства в Ростовском крае, не останавливаясь на их сравнительной надежности [31]. Между тем и в общей фактической их основе, и в дополнительных подробностях каждой много внутренних несообразностей. Этого мало: они вступают в противоречие и с другими историческими памятниками, описывающими события того же времени и края. Много потрачено остроумия, чтобы объяснить эти несообразности и примирить противоречия: догадки породили только разнообразие мнений, не решив главной задачи критики— оценки годности заключающегося в житии исторического материала. Это объясняется недостатком в житии ясных данных, которые позволяли бы с некоторою точностью определить источники жития и время происхождения его первой редакции. Но критика, указав известные редакции его, почти не коснулась единственного основания, могущего дать некоторые выводы для объяснения темных пунктов жития, именно — состава основного сказания и взаимного отношения редакций по содержанию.

Сличая указанные редакции между собою, легко заметить, что они существенно разнятся только в описании жизни Авраамия до прихода к Ростову и сходны в дальнейшем содержании. Это последнее составляет первую из описанных редакций, которая не может ничего сказать о доростовской поре жизни Авраамия, кроме общих мест. Притом эту редакцию встречаем в наиболее древних списках. Имеем право в ней искать основного сказания в возможно чистом виде, что обещает она и своей простой литературной формой, одинаковой с первыми редакциями житий Леонтия и Исаии. Разбирая состав этой редакции, замечаем, что она — не житие сколько–нибудь связное, а довольно неискусная сшивка общего очерка с двумя сказаниями. Они открывается рядом тех общих житейных черт, по которым безошибочно можно заключить, что жизнеописатель очень мало знает о жизни святого. Отбирая в этом очерке черты, в которых можно подозревать фактическое содержание, получим такие сведения о святом; не определяя ни места, ни времени происхождения Аврааллия, житие говорит, что он, оставив мирской мятеж, стал монахом, а потом начальником монахов и, пожив ангельским житием, обогатившись даром чудес, слезами омыв свою душу..

Можно было бы ожидать, что речь закончится известием о смерти святого; вместо этого житие вслед за тем продолжает; «Видев же преподобный прелесть идольскую сушу, не убо бе еще все св. крещение прияша–преп. же Авраамий помолися Богу». Не пояснив, что действие происходит в Ростове, житие подробно описывает далее борьбу Авраамия с идолом Велеса. В этом эпизоде опять рассказывается об основании монастыря, о чем намеком было уже сказано в начале. От рассказа о борьбе с идолом житие переходит к другому — о борьбе с диаволом и о его поражении. Таков состав первой редакции. Между обоими эпизодами нет внутренней связи и последовательности точно так же, как между общим очерком и первым эпизодом. В очерке описывается вся жизнь святого, и такими же чертами, какими описывается жизнь святых в икосах на 6–й песни канона; можно подумать, что он и составлял первоначальное житие; которое потом неловко стало во главе двух отдельных сказаний, лишившись при этом своих заключительных известий, перенесенных к концу второго эпизода: «И поживе… в велице смирении, труды к трудом прилагая, и в велице смирении к Господу отыде, егоже измлада възлюби».

Таким же внешним образом связаны между собою и оба эпизода: заключительные известия их показывают, что второй описывает не дальнейшую судьбу святого, а событие, случившееся между теми, которые рассказаны в первом Как первый рассказ оканчивается тем, что князья ростовские дали монастырю Авраамия села и по соглашению с епископом возвели его на степень архимандритии, после чего Авраамий начал еще больше подвизаться, труды к трудам прилагая, стяжав великое смирение и проч.; так и в конце второго рассказа читаем, что князь дал монастырю много домов и сел и поставил его выше всех ростовских монастырей, после чего преподобный пожил в великом смирении, труды к трудам прилагая и т. д. Ясно, что оба заключения — варианты на одну и ту же тему, что оба рассказа—особые сказания, первоначально составившиеся независимо друг от друга и потом поставленные рядом позднейшим редактором жития. Далее не трудно заметить, что оба рассказа по своему происхождению относятся к разным эпохам, довольно далеким друг от друга. Первый умеет обозначить время деятельности Авраамия, называя современных ему ростовских епископов Феодора и Илариона, также князей Владимира и Бориса и не упоминая ни о каком другом монастыре в Ростове[32]. Второй переносит нас совсем в другую эпоху: он не помнит ни Феодора с Иларионом, ни Бориса, а ведет Авраамия «к великому князю Володимеру во град Володимер», к державе этого владимирского князя приписывает Ростов и знает уже много монастырей в этом городе.

Наконец, в основе обоих рассказов очевидна местная народная легенда с ее наивными приемами; легендарный мотив сказывается в борьбе Авраамия не с самими ростовскими язычниками, а с языческим идолом, пред волшебной силой которого изнемогает сначала сам преподобный, и в построении церкви на месте языческой святыни — разбитого идола. Рассказ дает заметить и опоры, за которые держалась легенда в своем развитии: это—чудотворный жезл, которым разбит идол и который хранился при гробе Авраамия до половины XVI века, церковь Иоанна Богослова, построенная Авраамием на месте, где он встретил этого святого, «иже (церковь) есть и до сего дне», по замечанию жития; наконец, образ Богослова в этой церкви, по которому описана в житии его наружность. Еще сильнее проникнут легендарным характером второй рассказ; только здесь основные мотивы сказания не исключительно местного происхождения, а представляют неясные отголоски легенды о способе мести диавола иноку, которая ходила в древней Руси и в более чистом виде воспроизведена в житии новгородского архиеп. Иоанна и в муромском сказании о еп. Василие.

Таким образом, если в первом рассказе сквозь легендарные черты можно усмотреть некоторое историческое основание, то второй лишен его совершенно. Но исторические несообразности этого рассказа бросают некоторый свет на время, когда он составился: появление в нем великого князя Владимирского, к области которого принадлежал Ростов, и намек на существование многих монастырей в Ростове — одни эти черты показывают, что легенда дошла до первою редактора жития в том виде, какой она могла принять не раньше XIV века[33].

Вторая редакция является в списках позднее первой и по составу своему искусственнее, имеет краткое предисловие, а краткое обращение к святому, которым оканчивается первая редакция, развивает в целое похвальное слово, которое отделяет от жития в виде особой статьи; наконец, в ней заметно стремление восполнить пробелы и сгладить несообразности первой редакции, что служит признаком позднейшего происхождения. К общим местам, которыми первый редактор прикрывает свое незнание начального периода жизни Авраамия, второй прибавляет целый обстоятельный рассказ о происхождении Авраамия и его жизни до прихода к Ростову. Сличая этот рассказ с неопределенным вступлением первой редакции, легко заметить тесную связь между ними: текст последнего служил канвой, по которой второй редактор нанизал новые биографические черты, но так механически, что их легко отделить, и тогда останется текст первой редакции дословно в прежнем виде. То же стремление дополнять и пояснять текст первой редакции обнаруживается вставками и распространениями, внесенными в ее дальнейший рассказ.

Впрочем, она вставляет только одну новую фактическую черту, заимствованную, по–видимому, из жития Леонтия прямо или чрез один из позднейших летописных сводов: по первой редакции, Авраамия возводит в сан архимандрита епископ Ростовский Иларион; борьба с идолом идет при епископе Феодоре; между этими событиями вторая редакция вставляет известие о бегстве еп. Феодора от упорных ростовских язычников и о присылке на его место еп. Илариона с кн. Борисом. Остальные добавки риторического свойства без фактического содержания. Гораздо труднее указать источники новых биографических черт в начале второй редакции Исторические основания ее внушают к себе очень мало доверия: во–первых, подозрительно существование в конце X или в начале XI века «града» Чухломы, который встречаем в достоверных исторических памятниках не раньше конца XIV–го; во–вторых, еще более сомнительна в Чухломе того времени возможность благочестивых родителей, которые, по второй редакции, могли «наказать сына книжному учению», когда более надежные памятники говорят, что только с конца XI века христианство стало распространяться из центральных пунктов Северо–Востока в его отдаленные пределы, когда из самого жития Авраамия видно, что в эпоху прибытия святого к Ростову этот исходный пункт христианского просвещения в крае еще не весь принял крещение, когда наконец подвижник XIV века, другой Авраамий, нашел « чухломской стране еще массу язычников.[34]

Так, во второй редакции жития можно видеть вариант предания, занесенного в первую, вариант более развитый и потому, может быть, более поздний. В новых подробностях–ее заметна основа, общая с прежними чертами: в предании о путешествии будущего ростовского просветителя в Новгород для удовлетворения жажды к иноческим подвигам сказывается та же связь Ростова с Новгородом, какая выразилась в перенесении предания о новгородском архиепископе на основателя первого ростовского монастыря, подобно тому как в совете старца, который явился изнемогавшему в борьбе Авраамию, идти в Царьград и там, в доме Иоанна Богослова, искать оружия против ростовского идола сказалось местное воспоминание о Царьграде как первом источнике христианского просвещения в Ростове, получившем оттуда своих первых епископов—греков.

Стремление второй редакции пояснять и дополнять свой основной материал еще в большей степени разделяет третья. Из нее сохранилось одно извлечение, помещенное в валаамском уставе среди известий о других подвижниках этой обители; по языку его видно, что оно сделано поздно, в конце XVII или начале XVIII века, а состав его показывает, что оно не простая дословная выписка из «полного» жития, а скорее анализ его и что это полное житие основано на двух первых редакциях, разнясь от них только в рассказе о происхождении и жизни Авраамия до прихода к Ростову: о последнем оно рассказывает по второй редакции, а за дальнейшими известиями о борьбе Авраамия с идолом, о явлении Иоанна Богослова и проч. выдержка отсылает к житию в четии минее, то есть к первой редакции, следовательно, не нашла об этом ничего нового в полном житии. Итак, третья редакция представляла третий вариант сказания о первоначальной жизни Авраамия. Выше были указаны подозрительные черты второго варианта; третий заметно старается поправить их и даже аргументировать свои поправки; Авраамий бродом бе от предел галицких, града Чухлова, богатых родителем, но не просвещенных, еще бо страна та в неверии тогда бысть».

Далее, на основе поправленного таким образом предания второй редакции развивается заманчивая своими подробностями повесть о том, как язычник Иверк> до 18 лет лежавший в расслаблении, слушает христиан—гостей из Новгорода, зашедших в дом его отца, внимает их беседе об истинном Боге и чудесах его, задумывается, проникается сомнением в богах своего отца, призывает на помощь новгородского Бога, получает мгновенно облегчение и в радости тайком уходит в Новгород, оттуда на Валаам, крестится под именем Аверкия и наконец делается иноком Авраамием; далее рассказ сходен с другими редакциями. Следуя обдуманной программе, новый вариант до того точен в рассказе, что по дороге из Чухлова в Новгород не забывает научить бежавшего Иверка христианскому закону и книжной премудрости. Но не видно, чтобы у автора были какие–нибудь новые письменные источники, кроме известных уже редакций жития; по крайней мере, даже известие о современности Авраамия кн. Владимиру св. отрывок цитирует по списку одной из этих редакций. Все это подрывает доверие к новым биографическим известиям, вносимым в житие третьей редакцией, и заставляет видеть их источник в остроумии очень позднего книжника, поправившего рассказ второй редакции по своим соображениям, основав их на объяснении непонятого имени Иверка.[35]

Сводя результаты разбора, можно приписать обретению мощен Авраамия, относимому известием в одной рукописи его монастыря ко времени кн. Всеволода III, некоторое влияние на пробуждение устных преданий о святом; но нет основания думать вместе с архиеп. Филаретом, что тогда же составлена первая редакция жития, где нет ни слова об этом событии. Устное предание — почти единственный источник этой редакции, нестройной, составленной не раньше XV века Здесь только в сказании о борьбе Авраамия с ростовским язычеством и об основании монастыря сквозь легендарные черты заметны исторические факты; второй эпизод этой редакции и все варианты сказания о жизни Авраамия до прихода к Ростову — смесь поэтических черт и общих мест с анахронизмами и догадками редакторов. Но и та часть жития, которая заслуживает некоторого доверия, вступает в противоречие с другими ростовскими известиями, отвергать которые нет основания. Авраамий поражает идола при еп. Феодоре, «не по мнозе времени» всех приводит ко Христу и крестит от мала до велика, после чего еп. Иларион, заменивший Феодора, возводит Авраамия в сан архимандрита; а по житию Леонтия, этот Иларион, подобно Феодору, «ничтоже успе» в Гостове и бежал, не стерпев упорства и озлобления язычников[36]. Предание очень, видно, смутно представляло время деятельности Авраамия. Б некоторых списках первой редакции не поименованы ни епископы, ни князья, современные Авраамию; в других его возводит в сан архимандрита, по совещанию с князьями Владимиром и Борисом, еп. Феодор, в третьих — еп. Иларион, наконец, в одном—оба[37]. Отсюда понятно происхождение и значение этих княжеских и епископских имен в житии.

Местное предание выводило в рассказе епископов, вел. кн. Владимирского и князей ростовских удельных без имен, которых не помнило, перенося позднейшие явления на время Авраамия; в таком виде оно и сохранилось в некоторых списках первой редакции. Позднее книжники выставляли имена, руководясь предположением, что Авраамий действовал в самом начале христианства на Руси; так явились в первом эпизоде для епископов, современных Авраамию, имена Феодора и Илариона, а для князей ростовских — Владимира и Бориса: во втором эпизоде, где подле ростовских князей является еще вел. кн. Владимирский, редактор имел в запасе для последнего имя Владимира, но для первых не мог уже подыскать имен из такого раннего времени, и они остались во всех списках непоименованными[38]. Ввиду этих имен и того, что житие молчит о Леонтие и Исаии, деятельность Авраамия и теперь относят к первым десятилетиям христианства в России, задолго до этих епископов [39].

Но если молено сопоставлять такие бледные исторические черты, какие находим в житиях Леонтия, Исаии и Авраамия, и строить из них нечто целое, то надобно поставить Авраамию близко по времени к этим ростовским епископам. Можно указать один сколько–нибудь ясный хронологический пункт, к которому известия о Ростове XI века позволяют отнести просветительный подвиг Авраамия: это промежуток епископств Леонтия и Исаии, 1073—1077 годы, когда ростовская кафедра оставалась незанятой. Христиане были в Ростове уже при Леонтие, но язычество преобладало, и от него пострадал этот епископ; преемник его Исаия, сколько можно судить по неопределенным известиям его жития, нашел уже если не все население города, то большинство христианами, новокрещеными и не утвержденными в вере. Эту перемену можно приписать проповеди Авраамия, о которой житие начинает рассказ известием, что не все еще в Ростове приняли крещение, когда преподобный выступил против коренившейся здесь идольской прелести. Тогда движение христианства в Ростове и его области можно будет в общих чертах воспроизвести по ростовским житиям хотя с некоторой последовательностью и без резких противоречий. Изложенный вывод находит подтверждение в обмолвке витиеватого похвального слова, приложенного ко второй редакции жития и по ней составленного; хотя житие представляет Авраамия современником ростовских еп. Феодора и Илариона, слово называет его последователем Леонтия [40].

Жития двоих ростовских святых–современников, еп. Игнатия и ордынского царевича Петра, принадлежат к числу древнейших памятников ростовской письменности. Архиеп. Филарет делает предположение, что жизнь царевича Петра описана при ростовском еп. Трифоне (1462—1467), выводя такое позднее происхождение жизнеописания из того, что оно упоминает о правнуке Петра Напротив, коротенькое житие еп. Игнатия, по мнению арх. Филарета, неизвестно на чем основанному, написано очень рано, при митр. Максиме (1283—1305), то есть вскоре по смерти Игнатия в 1288 году[41]. Но уцелело указание на то, что оба жития писаны одним автором, и притом житие царевича прежде. В мака–рьевских списках этого последнего жития, упомянув о смерти Игнатия, о чудесах, ее сопровождавших, автор прибавляет: «О сих же чудесах святителя инде скажем». Действительно, существующее житие Игнатия преимущественно наполнено описанием чудес, происшедших при погребении епископа Предположить другое житие, написанное раньше этого, не позволяет замечание последнего: «Потом же житие сего преподобного не предано бысть писанию доселе». Жития эти написаны раньше половины XV века, ибо одно из них — еи. Игнатия — занесено уже в синод, сборник 1459 года. В житии царевича есть указания, по которым можно приблизительно определить время его автора.

Последний рассказываемый здесь факт есть нашествие Ахмыла, случившееся при ростовском еп. Прохоре (+ 1327). Арх. Филарет, введенный в заблуждение некоторыми списками жития, называющими Ахмыла царем, делает предположение, что под этим Ахмылом разумеется хан Булат Темир, нападавший в 1466 году на Нижегородское княжество; но житие указывает здесь на событие из времени борьбы кн. Юрия Московского с Тверью, очень ясно рассказываемое в летописях под 1322 годом[42]. В описании этого нашествия житие делает замечание, звучащее воспоминанием очевидца, который вместе со всей Русской землей был напуган зрелищем варварского полчища, прошедшего, впрочем, на этот раз без вреда для Ростова; «Страшно есть, братие, видети рать его (Ахмыла) и все войско вооружено».

Время прибытия царевича в Ростов не определено. В некоторых списках службы ему преставление его помечено 6761 годом[43], что противоречит рассказу жития, по которому Петр ушел из Орды с еп. Кириллом при хане Берке. Основываясь на этом, относят событие ко времени между 1257 годом, когда Берка стал ханом, и 1261–м, когда Кирилл оставил ростовскую кафедру. Но и рассказ жития представляет некоторые неясности. При Берке в орде стало распространяться магометанство, и в 1262 году встречаем уже на Руси отступника, принявшего магометанство под влиянием татарского баскака Царевич ушел из Орды еще язычником, незнакомым с новой верой, следовательно, в самом начале правления Берки. Но по житию, Берка умер вскоре по уходе Петра Далее житие прямо говорит, что еп. Кирилл крестил Петра по смерти Берки, который, по нашим летописям, умер в 1266 году, то есть 4 годами позже Кирилла. Ростовское житие скорее могло смешать ордынские события, чем ростовские, и поставить имя одного хана вместо другого. Поэтому заслуживает некоторого внимания известие одного списка жития, по которому царевич бежал на Русь в 6761 году и, следовательно, имя Берки поставлено вместо имени Батыя; такая поправка устраняет указанные неясности в житии[44].

Житие царевича отличается тенденциозным характером; оно написано с целью доказать неоспоримость прав потомства Петрова и монастыря, основанного царевичем, на земли и воды, купленные последним у ростовского князя Бориса, — и написано под свежим впечатлением тяжбы, в которой правнуки Бориса оспаривали эти права Выражения жития о Петровском монастыре, сочувствие, с которым оно становится на стороне рода Петрова в тяжбе против ростовских князей, прося ему у Бога соблюдения и умножения живота, — все это позволяет подозревать в смиренном и худом рабе, как называет себя автор, инока Петровского монастыря. Наконец, самый характер жития дает некоторые указания на хронологическое отношение автора к описываемым событиям. Основа сказания — легенда о царевиче, продолженная преданиями о судьбе его потомства» Чем позже легенда облекается в литературную форму, тем большее развитие получают ее поэтические подробности, но тем бледнее становятся в ней основные исторические черты. Легенда о царевиче, при всей живости и драматичности ее изложения в житии, остается довольно прозрачной и плохо закрывает действительные события, послужившие для нее основой.

Царевич, под влиянием рассказов ростовского епископа, умилился душою, задумал видеть божницу Русской земли и ушел тайком в Ростов, где его осторожно крестили, боясь «искания отрока» из Орды. Это не было уже тогда исключительным явлением даже в Ростове: царевича женили на дочери одного ордынского вельможи, жившего в Ростове и весьма богатого, который «преже бяше в веру пришед»[45]. Царевич также пришел с большими деньгами и, крестившись, задумал построить храм около Ростова; за непомерно дорогую цену, долго занимавшую воображение ростовцев и с поэтической образностью выраженную в легенде, кн. Борис уступил место набожному сыну степей, который на предложение князя утвердить за ним землю грамотами простодушно отвечал: «Азъ, княже, от отца и матери не знаю землею владети, а грамоты сиа чему суть?» Но потомки Бориса начали оттягивать землю у потомков Пегра, последние жаловались в Орде, — и автор сказания решительно подкупает читателя не только в пользу обижаемых, но и в пользу правосудия ордынских послов, разбиравших тяжбу, бросая невыгодный свет на внуков и правнуков кн. Бориса. Из всего этого позволительно заключать, что автор жил не слишком далеко от начала XIV века — времени тяжбы правнуков Бориса с внуками Петра, но писал не стесняясь ростовских князей; следовательно, после того как Москва начала сурово хозяйничать в Ростове, когда, по выражению жития Сергия Радонежского, «наста насилование много, сиречь княжение великое досталося кн. вел. Ивану Даниловичу» и тяжко пришлось граду Ростову и князьям его, «яко отьятся от них власть и княжение»[46].

Можно думать, что сказание о Петре и житие Игнатия написаны не позже половины XIV века По литературной форме житие царевича — простая повесть, чуждая житеи ных приемов, без предисловия в начале, без похвалы и чудес в конце, хотя автор называет Петра блаженным. Это, впрочем, условливалось отчасти исключительными обстоятельствами жизни святого, отчасти особенной задачей автора[47]. Такой литературной формой житие Петра заметно отличается от другого труда того же автора, жития еп. Игнатия. Это последнее, при всей краткости, составлено искусственнее, начинается кратким предисловием и сопровождается описанием чудес, составляющим далее главную часть всей статьи. Житие это дает очень скудный исторический материал, деятельность епископа описана самыми неопределенными чертами; не встречаем и намека на многие факты из жизни епископа, сохраненные летописями и занесенные в житие Петра; остались только следы источников, откуда автор мог почерпнуть обстоятельные известия об Игнатие[48].

К древнейшим ростовским сказаниям о святых примыкает по характеру своему житие Никиты, столпника Переяславского. Это житие было рано и сильно распространено в древней русской письменности. Частой и продолжительной перепиской объясняются многочисленные варианты текста жития в разных списках; но при этом разнообразии ни в одном списке не находим такой переработки первоначального сказания, которую можно было бы назвать особой его редакцией. С другой стороны, списки разных веков, сохраняя одно и то же основное сказание, распадаются на группы по большему или меньшему количеству статей, прибавляемых к жизнеописанию. В списке половины XV века житие является с наиболее простым составом: повесть о жизни и кончине столпника сопровождается одним рассказом о перенесении в его монастырь брошенных убийцами в Волгу и чудесно найденных крестов и вериг подвижника вскоре после убиения. Списки XVI века прибавляют к этому пространное и витиеватое похвальное слово столпнику. Наконец, в списках XVII века эта группа статей усложняется прибавкой к прежним чудесам описания чудес позднейших, совершившихся в XVI веке [49].

Это постепенное осложнение состава жития в списках разных веков наглядно представляет разновременность его образования. Архиеп. Филарет замечает, что житие и похвальное слово написаны в одно время[50]. Отсутствие последнего в списке половины XV века указывает на противное. Притом в древнейшем своем виде житие ни по составу, ни по изложению не носит на себе признаков тех искусственных приемов, какие развивались в житиях с половины XV века. Рассказ его свободен от назидательных и риторических распространений; коротенькое предисловие совершенно одного характера с предисловием к житию еп. Игнатия. Напротив, похвальное слово написано вполне в духе позднейшего житейного красноречия. Наконец, в развитии искусственного состава житий замечаем общее явление, что похвальное слово, написанное одновременно с житием, чуждо повествовательного содержания; напротив, слово, написанное и прибавленное к старинному житию позднее, обыкновенно повторяет главные биографические черты последнего. К этому второму разряду принадлежит и похвала в разбираемом житии: сокращая его рассказ, она делает из него иногда дословные выдержки, перемешанные с поучениями в духе церковной проповеди. Позднейшие списки замечают эти повторения и сокращают похвалу, опуская в ней именно повествовательные заимствования из жития[51].

Еще темнее время происхождения собственно жития; оно само не дает никаких указаний на это. Арх. Филарет в одном сочинении замечает, что житие по языку XIII века, а в другом относит его к XV, основывая этот вывод на известии об обретении мощей Никиты митр. Фотием[52]. Первое мнение не имеет достаточного основания, ибо древ–неиший известный список жития — половины XV века и в языке его трудно отыскать признаки XIII века; основание второго мнения неточно. Автор, описавший чудеса Никиты в XVI веке, рассказывает, что слышал об искании мощей святого от Даниила, основателя Троицкого Переяславского монастыря, а последнему рассказывал об этом со слов старожилов монастыря родственник его, никитский иг. Иона, у которого он жил в детстве. По его рассказу, митр. Фотий, удивляясь, что никто дотоле не позаботился открыть мощи прославленного подвижника, пытался откопать их: уже отрыли бересту, которой вместо гроба обернуто было 'тело столпника; но он не захотел лежать поверх земли, поднялась сильная буря, и разрытая могила сама собою засыпалась, то есть мощей искали, но обретения не последовало.

Из отсутствия намека на это событие в житии скорее следует заключать, что оно написано до попытки Фотия (1410—1431). В таком случае, однако, характер жития не позволяет отодвигать его слишком далеко в древность от XV века. Подвиги столпника должны были упрочить его память в местном предании самою своею редкостью; назидательный мотав о внезапном обращении лихоимца и притеснителя, каков был Никита, к самым суровым подвигам покаяния сообщил преданию еще более силы и интереса. Издавна утвердившийся обычай в связи с видимыми остатками подвижничества Никиты, долго хранившимися на месте (столпом, крестами, веригами, каменной шапкой Никиты и колодезями, им выкопанными), поддерживал и развивал это предание[53]. На этом назидательном мои те и па этих памятниках подвигов столпника и основано все содержание жития; исторические черты времени, неразлучные со свежим преданием, сглажены в нем до того, что почти незаметны. Даже о времени жизни Никиты можно только догадываться по указанию жития, что исцеленный подвижником черниговский кн. Михаил поставил в память этого крест около монастыря «в лето 6694, мес. мая 16» [54].

Таким характером отличается обыкновенно устное сказание, очень поздно нашедшее себе письменное изложение. Притом это предание о столпнике, поздно записанное в житии, вошло в него не вполне или, но крайней мере, записывалось в то время, когда еще не достигло своего полного развития. На это указывает сличение рассказа жития об исцелении черниговского кн. Михаила с тем, как передавался этот рассказ в XVI веке. В описании чудес Никиты XVI века автор, повторяя основные черты рассказа по житию, прибавляет к ним новые, которых нет в последнем: Михаил советуется о поездке в Переяславль с боярином своим Федором; помолившись о больном князе, Никита предсказывает ему с боярином страдальческую кончину от нечестивого царя. Эти черты вошли в предание о Никите, очевидно, под влиянием повести о мученической кончине кн. Михаила и боярина его Федора, составленной современником и очень распространенной в древнерусской письменности; но в этой повести не находим и намека на сношения кн. Михаила с переяславским столпником[55].

Таким образом, источники и взаимное отношение различных частей жития уясняются легче, нежели время их составления. Мы видели, что память о святом в продолжение двух столетий была достоянием устного предания, не переходя в обряды церковного чествования. Впервые стремление к этому встречаем в попытке митр. Фотия, не имевшей желанного исхода. Известие о ней дает опору предположению. Житие не всегда являлось вследствие открытия мощей или церковного прославления святого; иногда бывало наоборот. Выше было указано, почему житие Никиты нельзя считать следствием попытки Фотия. Если в начале XV века является мысль открыть мощи святого, то в этом можно видеть если не влияние самого жития, перед тем появившегося, то действие пробужденного предания о святом, поведшего и к написанию жития, которое поэтому можно отнести к концу XIV или к началу XV века После Фотия следы памяти о святом опять исчезают. Даже его поиски в могиле столпника впервые описаны более 100 лет спустя по преданию, из третьих рук. Повесть о чудесах Никиты XVI века, записавшая это предание, не говорит о повторении попытки. Несмотря на то что житие Никиты встречается обыкновенно в древнейшей по уцелевшим спискам группе северных житий, имени его не находим в месяцесловах XV века между именами Леонтия и Игнатия Ростовских, митр. Петра, Сергия Радонежского и других святых Северной Руси, прославленных открытием мощей раньше половины этого века[56]. Из этого видно, что он чтился только местно.

Но память о нем опять заметно оживляется с начала XVI века: с этого именно времени возобновляется ряд описанных чудес его; здесь находим и другие, относящиеся также к началу XVI века, указания на усиленное стремление обновить память о святом[57]. Впервые является мысль устроить в монастыре, где подвизался Никита, храм во имя его, который и был воздвигнут по благословению митр Варлаама (1511—1522); ставят крест наг месте, где был прежде столп Никиты; чтители памяти святого, беседуя о многих чудесах его, начинают жалеть, что они еще не описаны. Выше было указано, почему похвальное слово Никите надобно считать произведением позднейшим сравнительно с житием. С другой стороны, Никита чтился местно еще до XVI века: в начале его, еще до построения первого храма во имя Никиты при митр. Варлааме, над его могилой была устроена гробница, на которой стоял уже образ столпника; но всецерковное празднование Никите, как думают, установлено собором 1549 года [58]. В четью минею митр Макария похвальное слово могло попасть и позже этого года; но его находим в волоколамском сборнике 1548 года, следовательно, оно написано раньше собора 1549 года и не по поводу его постановления [59]. На приведенных данных можно основать вероятность появления этого слова в начале XVI века Создание храма во имя столпника делало необходимым ежегодное празднование его памяти, а слово это но своему содержанию есть именно поучение, написанное для чтения в церкви в день преставления святого и соединяющее прославление его с воспоминаниями из его жизни.[60]

Глава II. ДРЕВНЕЙШИЕ ЖИТИЯ НА СЕВЕРЕ

Переходим к кругу житий, отличающемуся особым характером в сравнении с разобранными выше. Преследуя две основные задачи исторической критики в избранной отрасли древнерусского исторического материка — разъяснение того, из каких источников черпались и как. под влиянием каких исторических и литературных понятий обрабатывались сказания о святых, Мы могли добиться очень скудных и смутных выводов в этом отношении от рассмотренных житий. Из форм исторического изложения в северно–русской литературе XII—XIV веков хорошо известна самая простая— летопись. Ясные следы указывают на существование в ней и другой, более сложной и искусственной формы — биографии. Но если северный летописец этого времени является довольно ясным литературным типом, то образ северного биографа остается подернут тенью элементов, чуждых историческому изложению. Во–первых, авторы этих жизнеописаний остаются для читателя лицами совершенно незнакомыми: как их понятия и литературные средства, так и имена, общественные положения и обстоятельства, среди которых они писали жития, исчезли в последних почти бесследно. Далее, на всех разобранных редакциях, за исключением трех» лежит сильный отпечаток позднейших литературных целей и понятий, которые определили не только их исторический взгляд и отчасти фактическое содержание, но и литературную форму, внося в биографию поучительнориторические элементы. Наконец, все редакции без исключения временем своего происхождения слишком удалены от описываемых ими лиц и ни одна не основала своего рассказа о жизни святого на современных или близких к нему по времени источниках.

Не книжный списатель составил эти жития; до него их сложила местная народная легенда, у которой своя память, свои особые источники и приемы; поздний списатель только записал готовую основу, прибавив к ней свои книжные рассуждения, ничего фактического не дающие историку. Среди скудных исторических данных, доступных поверке по другим источникам помимо жития, личность его составителя часто совершенно исчезает в этой легенде, и нет средств ни указать точно его участие в обработке сказания, ни уследить за развитием последнего по всем темным извилинам многолетней изустной передачи. Таким образом, разобранные жития древнейших северных святых не могут служить ни верными образчиками древнейшей северной агиобиографии, ни чистым историческим источником: их литературные приемы и точка зрения на описываемые лица не принадлежат этому периоду, а основные фактические источники не принадлежат непосредственно истории, Более чистый материал для историографической производительности до конца XIV века на Севере дает небольшая группа житий, составившаяся к этому времени. Биография является здесь с наименьшей примесью сторонних элементов. Это немногие жития, составленные современниками или со слов современников описываемых лиц: житие Авраамия, написанное в Смоленске, Варлаама и Аркадия — в Новгороде, Александра Невского — во Владимире, кн. Михаила Тверского—в Твери и митр. Петра — в Ростове. Таким образом, эта группа житий не только представляет образцы северно–русской агиобиографии в ее первоначальном виде, но и наглядно описывает собой круг древнейших средоточий книжного просвещения на Севере.

Житие Авраамия Смоленского—одно из самых любопытных как по заключающимся в нем данным для истории, так и по своей литературной форме. В том и другом отношении оно подвергалось внимательному разбору[61], к результатам которого можем прибавить несколько критических соображений, объясняющих мысль и характер жития. Мысль и характер его определились отношением автора к подвижнику и его литературным положением. Автор, инок Ефрем, называет себя в послесловии последним из учеников Авраамия, в смысле самого недостойного. В житии, описав наружность Авраамия, он прибавляет, что делает это для тех, кто не видал преподобного. Он помнит и заносит в житие некоторые выражения, сказанные Авраамием при случае. Так, рассказывая о гонениях, понесенных последним в монастыре на Селище, Ефрем добавляет. он сам говорил: «Пять лет терпел я искушения, поносимый, бесчестимый подобно злодею». По всему этому виден в Ефреме инок Богородицкого монастыря, основанного еп. смоленским Игнатием и порученного настоятельству Авраамия, — один из той немногочисленной братии, которую Авраамий образовал около себя в том монастыре, подвергая строгому испытанию каждого вступающего. Составленная впоследствии служба, руководясь житием и местным преданием, соединяет в своих молитвах имена Авраамия и ученика его Ефрема, говоря о последнем, что он насладился божественным учением учителя [62].

Этим отношением автора к Авраамию определяются основные источники жития — личные воспоминания и рассказы очевидцев; на последний источник не раз указывает сам Ефрем, сопровождая свой рассказ замечаниями: это многие знают, этому много свидетелей. Можно даже заметить, с какого времени автор рассказывает по своим личным воспоминаниям: ссылки на свидетелей и очевидцев встречаются в описании начальной поры иноческих подвигов Авраамия и прекращаются в рассказе о другой поре, когда он стал игуменом епископского монастыря. Тем же отношением к Авраамию объясняется и главная мысль автора жития. Шумное гонение, которому подвергли страдальца завистники и невежды, должно было перейти смутным и тяжелым воспоминанием в память следующего поколения. Рассказать ему правдиво печальную историю, указать друзей и врагов, снять еще продолжавшиеся, может быть, недоразумения с памяти учителя — такова цель, проглядывающая в груде Ефрема. Он озаглавил свою повесть «Житием и терпением преп. Авраамия, просветившегося в терпении мнозе». С особенной энергией прибавляет он, перечислив клеветы, взведенные «бесчинными людьми» на Авраамия: «Ина же многа нань вещания глаголюще, их же блаженный чюжь, истиною реку такс». Этой целью объясняются и неровности фактического изложения в житии. Нетрудно заметить, что существенную часть жития, преобладающую над всем остальным его содержанием, составляет рассказ об интриге, веденной против Авраамия местным духовенством: здесь автор особенно разговорчив, тщательно раскрывает пружины «крамолы», подробно следит за ее развитием, ясно указывает в городском населении стороны за и против оклеветанного Авраамия, не забывает поименовать его защитников, оставивших добрую память в городе; наконец, собирает и выписывает подобные случаи из церковных преданий, чтобы показать страшные следствия гонений на праведника. Все остальное в жизни Авраамия. что не имело прямой связи с этой крамолой, обращает на себя внимание автора гораздо в меньшей степени; даже деятельность его в монастыре еп. Игнатия, всего более известная Ефрему, изображена нм слишком кратко для очевидца.

Литературный характер жития объясняется литературной средой, в которой вращался автор, инок одного из смоленских монастырей. Известия XII века показывают, что в развитии книжного образования Смоленск шел в ряду первых русских городов. Само житие дает не одно указание на степень развития письменности в смоленских монастырях в конце этого века. Из книгохранилища подгородного Селище кого монастыря Авраамий брал и читал жития восточных святых Антония, Саввы и др., также житие Феодосия Печерского, сочинения Златоуста, Ефрема Сирина и даже некоторые апокрифические статьи; игумен этого монастыря, по выражению жития, был так хитр в божественных книгах, что никто не смел пред ним «от книг глаголати». Книжные занятия Авраамия не ограничивались чтением: он собрал около себя писцов, с помощью которых составлял и переписывал новые сборники, извлекая для них наиболее важные статьи из прочитанного. Этим объясняется степень книжного образования, какую обнаруживает автор в своем труде Особенно ясно выступает она в личном, авторском элементе, введенном в житие. Это — не простой сухой рассказ: автор начинает и часто прерывает его изложением собственного взгляда на рассказываемые события, сближением их с фактами церковной истории. Здесь открываются другие, литературные источники жития, которые были вместе и источниками литературного образования автора. Особенно долго останавливает он свое размышление на преследованиях, поднятых против Авраамия: здесь приводит он для сравнения рассказы из жития Саввы, Иоанна Златоуста, припоминает две повести из «Златой Чепи».

При таких книжных средствах Ефрем мог познакомиться с литературными приемами искусственного жития: он начинает свой труд предисловием и оканчивает пространным и витиеватым послесловием с похвалой святому, — и здесь любопытно видеть, откуда идет это искусственное влияние: богословско–историческая молитва, которой начинается предисловие, составлена по образцу предисловия к Несторову житию преп. Феодосия и оканчивается дословной выпиской из нею. Из того же жития заимствует автор известие о чудесном видении, предшествовавшем построению кошенной Печерской церкви, предпосылая его своему рассказу об основании монастыря еп. Игнатием. В описании жизни Авраамия видно также перо, знакомое с стилем житий; по близости к святому, автор не мог не знать подробностей о его юности; но он скрыл их под темп неопределенными чертами, которыми позднейшие слагатели житий прикрывали недостаток сведений о молодости святых.

Гораздо труднее определить хронологию жития, время его написания и время жизни описываемого им лица. Авра амий, по замечанию Ефрема, подвизался в иночестве 50 лет; посвящение его в иеромонаха помечено в житии временем князя Смоленского и всей Русской земли Мстислава, то есть Мстислава Романовича, княжившего в Смоленске с 1197 по 1214, в Киеве по 1224 год; гонения на Авраамия и возведение его в сан архимандрита относятся ко времени пережитого им смоленского еп. Игнатия, который только однажды упомянут в летописи под 1206 годом. Из всего этого видно только, что Авраамий жил в XII—XIII веках и что прежнее мнение, относившее жизнь Игнатия и Авраамия к первой половине XII века, ошибочно[63]. Остальные хронологические показания жития так неясны, что не дают основания для более точного вывода Преосв. Макарий относит кончину Авраамия не далее первой четверти XIII века; арх. Филарет в одном сочинении — к 1210 году, в другом — не позже 1220–го; некоторые — к 1221 году[64]. Все эти догадки основаны на предположении, что Авраамий сделался иеромонахом очень поздно, лет через 30 по вступлении в иночество, и не пережил преемника Игнатиева еп. Лазаря, который около 1220 года оставил кафедру и, по житию, был еиуе иереем во время крамолы на Авраамия.[65]

Но: 1) Авраамий, славившийся просвещением и учительностью, мог сделаться иеромонахом рано; 2) год смерти еп. Игнатия неизвестен, а из того, что житие прямо от смерти Игнатия переходит к смерти Авраамия, нельзя заключить, что последняя случилась вскоре после первой и не позже удаления с кафедры еп. Лазаря, ибо рассказ жития, как замечено выше, отличается неровностью и обстоятельное описание жизни Авраамия после крамолы не входило в программу автора. Поэтому одинаково вероятно предположить смерть Авраамия гораздо раньше и гораздо позже 1220 года.

Так же невозможно точно определить время написания жития. По мнению арх. Филарета, оно написано не прежде 1237 года, уже при монголах, ибо автор в послесловии молит Бога испровергнуть нашествия поганых измаильских язык. Но эти выражения могут относиться не к одним 1237 — 1240 годам, даже вовсе не к монгольским нашествиям[66].

Впрочем, может быть, в хронологической неясности жития виноват не автор. Разбирая текст жития по большей части списков, легко убедиться, что позднейшие писцы значительно попортили это древнее произведение своими описками и пропусками. Может быть, неудобопонятность его и вызвала позднейшую попытку переделать Ефремово житие Авраамия[67]. В этой переделке опущены предисловие и послесловие Ефрема; последнее редактор заменил другим, им самим составленным, нравоучительного содержания. В изложении жизнеописания также есть пропуски, сокращения и даже прибавки. Переделка особенно коснулась тех вводных мест древнего жития, которыми Ефрем прерывает рассказ, излагая свои размышления; именно эти места в сохранившихся списках жития и страдают темнотой и неправильностью изложения.

После Смоленска, срединного члена семьи старших, волостных городов, который в древнейшем житии своего святого обнаружил прямую литературную зависимость от Юга, от старшего родича своего Киева, уцелевшие памятники заставляют предполагать едва ли еще не большее развитие письменности и литературы в Новгороде, в самом северном члене этой семьи, и главным образом под тем же влиянием. С другой стороны, церковная жизнь Новгорода в первые века христианства на Руси выставила немного деятелей, которые могли дать поучительное содержание для жития. Однако ж можно указать очень скудные следы литературной производительности Новгорода в этом роде. В конце XVI века в письменности выступило незаметное дотоле предание о житии Антония Римлянина, написанном будто бы учеником последнего Андреем около половины XII века; но, как увидим, это предание является в такой сомнительной обстановке, что в нем позволительно не видеть никакого действительного факта из истории новгородской литературы XII века. Затем древний пролог сберег маленькое житие Варлаама Хутынского, и благодаря ему же, вероятно, сохранилась еще более краткая историческая записка об Аркадие, епископе Новгородском: вот все памятники новгородской агиобиографии, известные до конца XIV века.

Краткое житие Варлаама, несомненно, существовало в конце XIII века[68]. Оно носит на себе типические черты так называемого проложного жития. Позже, рядом с пространными житиями, в значительном количестве встречаются такие краткие, проложные их редакции. Вопрос о хронологическом отношении обеих форм неизбежен в литературной истории жития. Но только немногим из крата их редакций есть основания приписать более раннее происхождение сравнительно с пространными; о большей части трудно сказать, были ли они первообразами последних или их сокращенными переделками для прочтения в церкви в день памяти святого. В этом отношении разбираемая редакция дает любопытный факт для литературной истории житий: являясь в качестве проложной рядом с позднейшими пространными редакциями, она была вместе и древнейшим их первообразом. Пространные редакции жития не встречаются в рукописях раньше XV века; сличая их содержание с краткой, можно заметить внутренние признаки ее старшинства.

Она вышла из среды, где события и лица из истории Варлаама были еще в свежей памяти и достаточно было намекнуть на них без пояснений. Рассказ о кончине Варлаама начинается прямо известием: «Егда же… приде из Костянтиня града Антоний, сверьстник его, рад же быв блаженный о таковом мужи духовному си брату, преда в руце его монастырь». Позднейшие редакции считают нужным пояснить, что Антоний, предназначенный Варлаамом в преемники, незадолго до того пошел в Царьград. Краткое житие рассказывает о создании Хутынского монастыря с подробностями и намеками, которые были уже непонятны составителям пространных редакций и потому опущены или спутаны ими. Варлаам еще до пострижения прямо из мира «изиде в пусто место, имея наставника Бога и отца Перфурья и брага его Феодора и ину братью, их же житье и добро–нравье инде скажем… острижеся вне града от прозвутера некоего мниха». Пространные редакции, не зная, кто этот Феодор, опускают и его с иной братией, и указание на другое сочинение автора, а Порфирия смешивают с священноино–ком, постригшим Варлаама Обличая большую отдаленность этих редакций от описываемого лица в сравнении с краткой, указанные особенности их имеют свой источник в сжатом и не совсем ясном рассказе последней. Трудно решить, что имел в виду автор жития, обещаясь «инде» сказать житие и добронравие Порфирия и иной братии; но нет нужды непременно видеть в его словах обещание написать особые жития этих людей.

Древняя новгородская летопись разъясняет, кто этот отец Порфирий и кого мог разуметь автор под «иной братией». Понятно, что это одно еще не дает достаточного основания приписывать летопись и житие одному автору; гораздо вероятнее, что автор жития намекает на монастырские записки, которые он вел вскоре по смерти Варлаама, живя в его монастыре, и которые послужили источником известий о Хутынском монастыре, занесенных в Новгородский летописный свод. Из этого свода узнаем, что Порфирий — Прокша Малышевич, такой же «вячший» новгородец, как и Варлаам, постригся на Хутыне «при иг. Варламе» и умер в 1207 году, брат его Феодор неизвестен по летописи, но она в продолжение нескольких десятков лет следит за судьбой его сына Вячеслава, внука Малышева, достроившего церковь, заложенную его отцом, бывшего тысяцким, потом хутын–ским монахом Варлаамом, и подробно обозначает его смерть и погребение на Хутыне в 1243 году. Там же пострижен и в 1247 году погребен сын Вячеслава Константин. Из одного с Варлаамом класса вышел вернувшийся пред смертью его Антоний: это был Добрыня, отец которого воевода Ядрей погиб в походе 1193 года на югру; по летописи, Добрыня еще до изгнания архиеп. Митрофана (1211) возвратился из Царьграда с святыней от гроба господня и постригся на Хутыне; в 1211 году он избран владыкой Новгорода и потом неоднократно оставлял кафедру. Вместе с Антонием мог быть в числе «иной братии» Варлаама и Арсений, из хутын–ских чернецов дважды заступавший место архиеп. Антония, но не посвященный в сан, потом бывший игуменом Хутын–ского монастыря. Ко всем этим лицам летопись относится с большим сочувствием и особенно останавливается на Арсение, описывая его добронравие, называя его мужем кротким, смиренным, зело боящимся Бога[69].

Рассмотренные признаки жития не позволяют слишком удалять его происхождение от времени описываемых им событий. Впоследствии это житие имело долгую литературную историю и вобрало в себя цикл легенд, которыми окружено было имя Варлама. Разбор их найдет место в рассмотрении позднейших редакций жития. Краткая редакция свободна от этих легенд; но и в ней, несмотря на раннее время ее списков, можно отметить черту, ставшую потом основой одной из них. Древняя летопись и житие молчат о годе смерти Варлаама; две позднейшие летописи, Новгородская 4–я и Софийская, относят ее к 6701 (1192, ноябр 6). Воспроизводя историю монастыря по древнему житию, видно, что Варлаам с Порфирием и иной братией долго жили в «пусте месте» отшельниками, не принимая правильной формы монастырского братства, которое впервые устроилось по–монастырски, когда архиепископ освятил поставленную «чернецом» Варлаамом малую церковь Преображения на Хутыне, что, по древней летописи, было 6 августа 1192–го, то есть незадолго до смерти Варлаама[70]. По пахомиевской редакции жития, Варлаам тогда же заложил другую, каменную церковь Преображения, но не успел достроить при жизни[71].

Сопоставление этих известий делает вероятным известие о смерти Варлаама в 1192–м, то есть при архиеп. Григорис, умершем в следующем году 24 мая. Во всех известных нам списках древнего жития хоронит Варлаама владыка Антоний; позже встретим ряд легенд, основанных на тесной дружбе между Варлаамом и архиеп. Антонием, избранным в этот сан в 1211 году. Ошибка эта принадлежит не автору краткого жития, которое, очевидно, в других списках не обозначало имени владыки, как всем еще известного; на это указывают и позднейшие редакции, которые, переделывая древнее житие, в рассказе о погребении Варлаама также не называют архиепископа по имени. Так, по–видимому, из стиравшихся в предании исторических черт жизни Варлаама уже в конце XIII века завязывалась канва легенды.

Разбираемое житие может служить образчиком литературного стиля житий, какой усвояла новгородская письменность XIII века В основных чертах своих он тот же, что широко развился и твердо заучивался нашими книжниками впоследствии. Две существенные особенности его здесь уже готовы и выступают тем заметнее, чем короче житие. Одна состоит в известном выборе биографических черт для жития. Их немного, и почти все они связаны с рассказом об удалении Варлаама и его товарищей в пустыню, о построении монастыря и о смерти святого; остальные моменты и подробности не остановили на себе внимания биографа. Не одна краткость биографии тому виной. Рядом с индивидуальными чертами жизни Варлаама нашли место и те общие тииические черты с их неизменным, заученным выражением, которые удобно переносились на всякого святого: «Роди–ся от верну родителю крестьяну», «ун сый на игры с уными человскы не изволи изити», в пустыне «не дадяше сна очима своима, боряся с бесы», предсмертные слова к братии: «Аще, братие, телом отхожу от вас, да духом присно с вами буду» и т. п. Затверженные по чужим литературным образцам, эти черты, здесь еще краткие и неразвитые, очевидно, рассчитаны не на любопытство к делам и деятелям прошлого, а на внимание набожного слушателя в Церкви. Эта вторая особенность житейного стиля заметно связана с первой: из жизни святого берутся лишь такие черты, к которым можно привязать эти общие, готовые формулы жития. Но следует оговорить в разбираемой редакции отсутствие третьей особенности житейного стиля, развившейся позже: общие мести в жизнеописании удерживают еще характер исторических фактов, хотя условных, не переходя в назидательное размышление или витиеватую проповедь и не удаляясь от первоначального назначения жития — служить исторической запиской или «памятью» о святом.

Еще ближе подходит к этому назначению коротенькая записка об Аркадие, еп. Новгородском, сохранившаяся в макарьевских минеях[72]. Трудно сказать, существовали ли в письменности Новгорода до XV века какие–нибудь биографии других его древних владык, написанные в Новгороде. Жития некоторых из них, составленные позже, или молчат о своих древних источниках, или делают неясные указания на них. Литературная простота записки об Аркадие лишает вероятности предположение, что она написана при архиеп. Макарие для его миней или в близкое к нему время: тогда составили бы более пространное и витиеватое житие, сообразно с литературным вкусом времени. Помещенная в минее Макария среди кратких проложных статей, она, очевидно, вместе с ними выписана из старинного пролога Краткий некролог, эта записка чужда общих мест жития. По–видимому, она была мало известна церковным историкам: говоря об Аркадие, они обыкновенно ограничиваются летописными известиями, начинающимися с основания им Успенского Аркажского монастыря в 1153–м[73]. Записка представляет некоторый интерес тем, что сообщает черты жизни Аркадия до этого года, взятые, очевидно, из другого источника, столь же близкого, как и древняя Новгородская летопись тех годов, ко времени этого епископа (+1163). Аркадий «бе нищ», говорит записка, в молодости покинул родителей и постригся в Юрьевом новгородском монастыре; здесь.

достигнув сана пресвитера, он стал потом игуменом и, наконец, был почему–то изгнан из монастыря. Когда приехал из Руси в Новгород кн. Изяслав, он полюбил Аркадия и поручил ему «место» св. Пантелеймона; оттуда Аркадий удалился потом в пустынное место, где и основал в 1153 году свой монастырь[74]. Пантелеймонов монастырь около Новгорода упоминается в грамоте кн. Всеволода Мстиславича Юрьеву монастырю; следовательно, существовал еще до 1136 года, когда Всеволод был изгнан из Новгорода. Изяслав, как видно, заботился о его благосостоянии: он приезжал в Новгород на короткое время в 1148 году, к этому времени можно сгнести сохранившуюся грамоту его на земли, выпрошенные им у Новгорода для Пантелеймонова монастыря; тогда же поручил он Аркадию управление этим монастырем, о чем говорит записка. В известиях летописи об игуменах Юрьева монастыря есть пробел между 1134 годом, когда упоминается Исаия, и 1158–м, когда был поставлен Дионисий. Очевидно, к промежутку 1134—1148 годов и относится игуменство Аркадия в этом монастыре[75].

Первоначальное житие св. кн. Александра Невского составляет большую редкость в уцелевших древнерусских рукописях; по–видимому, отдельные списки его попадались редко и старинным нашим переписчикам[76]. Это можно отчясти объяснить тем, что в позднейшей письменности, наиболее сохранившейся, древнее житие было вытеснено из обращения несколькими редакциями его, составленными в XVI веке в духе позднейшего житейного стиля. При такой редкости списков первое сличение их может возбудить некоторые сомнения относительно первоначального состава жития. В списке, дополненном летописными известиями, есть подробности, не встречающиеся в других. Сличая этот список с древней Новгородской летописью, легко видеть, что эти подробности не принадлежат автору жития: почти все они относятся к Невскому и Ледовому побоищу и заимствованы почти дословно из Новгородской летописи, а автор жития — не новгородец и опускал многое, касавшееся собственно Новгорода[77].

С другой стороны, есть черты, опущенные в списке Псковской летописи и удержанные другими; самая крупная из них — рассказ о 6 русских удальцах, отличившихся в Невском бою[78]. Этот рассказ интересовал не исключительно одних новгородцев, ибо далеко не все эти удальцы вышли из их среды: четверо принадлежали к дружине князя, от которого и слышал этот рассказ автор, по его собственному показанию: «Си же вся слышах от господина своего кн. Александра Ярославича и от иных, иже обретошася в той сечи».

Автор — не новгородец: у него нет обычных выражений новгородца о родном городе, даже есть, напротив, некоторое разногласие с новгородским летописцем в рассказе о Невском бое: умалчивая о подробностях, которые могли занимать одних новгородцев и отмечены их летописцем, он не без ударения указывает, что Александр поспешил выступить против врагов «в миле дружине» и потому много новгородцев не успело присоединиться к нему, тогда как новгородский летописец выводит Александра в поход только с новгородцами и ладожанами, не упоминая о княжеской дружине. Автор и не пскович: последнего трудно предположить в жестких словах, с какими житие заставляет Александра обратиться к псковичам после Ледового боя: «О неветласи псковичи! aщe сего (избавления от Немцев) забудете и до правнучат Александровых, и уподобитеся Жидом» и проч.[79] Эти слова, образ выражения о ливонских немцах и шведах и другие черты обличают в авторе жителя Низовской земли, владимирца; на это указывает и обилие подробностей в рассказе о погребении Александра во Владимире, которых нет в Новгородской летописи[80]. Но трудно определить общественное положение автора; из его рассказа видно только, что он был лицо, стоявшее близко к Александру. По его признанию, он слышал о князе от отцов своих и был «самовидец возраста его»; о Невском бое ему рассказывали сам Александр и другие участвовавшие в деле, очевидно дружинники князя; о Ледовом бое он также слышал от «самовидца»[81] .

Рассматриваемое жите далеко не составляет полной, обстоятельной биографии Александра; в нем не находил! многого, что известно о князе из других источников. В нем нет даже связного рассказа: содержание его представляет недлинный ряд отрывочных воспоминаний, отдельных эпизодов из жизни Александра Нетрудно заметить мысль, руководившую автором при выборе этих эпизодов: в его записке соединены именно такие черты, которые рисуют не историческую деятельность знаменитого князя со всех сторон, а его личность и глубокое впечатление, произведенное им на современников, и эти черты переданы в том свежем, не потертом поздним преданием виде, в каком ходили они между современниками. Слова, какие сказали ливонский магистр и Батый, увидев Александра; поэтические черты, в какие современники и даже участники двух громких побед Александра успели уже облечь свои рассказы о них; татарские жены, стращающие детей словами: «Александр едет»; ответ его послам папы; скорбное слово о зашедшем суздальском солнце, сказанное митрополитом при известии о смерти князя, — эти и другие черты жития если не все точно отражают действительные факты, то дают историку живо почувствовать, как отразилась деятельность Александра в умах современников. Источник с такими чертами в северной письменности получает тем более цены, что их нет в современной северной летописи, вообще не любящей рисовать живо явления времени, и легко заметить, что позднейшие летописные сборники в рассказе об Александре воспроизводят эти живые черты именно по житию, без которого они погибли бы для них и для историка.

Литературная сторона жития делает его явлением не менее любопытным для характеристики литературной деятельности XIII века на Севере. Изложение его не чуждо книжной искусственности, хотя очень далеко от изысканного до невразумительности «добрословия» позднейших книжников. Автор знаком и с божественным и с человеческим писанием: он умеет кстати привести текст из ветхозаветного пророка; характеризуя своего героя, он сравнит его в храбрости с царем Римским «Еуспесианом» и при этом расскажет случай, где последний явил свое мужество; рассказывая об избиении шведов ангелом в Невском бою, не забудет упомянуть о подобном чуде в древние дни, при царе Езекии. Далее он знает, что пишет житие святого, которого и сам так называет. Несмотря на все это, он не выдерживает элементарных приемов жития, не хочет ни начать сю приличным описанием благочестивого детства святого князя, ни закончить молитвенным обращением к новому ходатаю на небе. Вместо этого он набрасывает в начале повести краткую характеристику взрослого князя: ростом он выше других людей, голос его точно труба в народе, лицом он Иосиф Прекрасный, сила его — половина силы Самсоновой, и дал ему Бог премудрость Соломонову, храбростью он Веспасиан, царь Римский, — и рядом с этими земными доблестями ни одной иноческой, чем любили с детства отличать даже князей позднейшие жития. Описание кончины святого автор начинает обращением к себе, которое по наивной изобразительности земной скорби столь же чуждо духу житий последующего времени: горе тебе, бедный человече! Как опишешь ты кончину господина своего? Как не выпадут у тебя зеницы вместе с слезами? Как от тоски не разорвется у тебя сердце? Оставить отца человек может, а доброго господина нельзя оставить, с ним бы и в гроб лег, если б можно было.

Житиеписатель, вышедший из школы Пахомия Логофета, сказал бы, что автор повести об Александре совсем не умеет писать жития; так, вероятно, и думали переделывавшие ее редакторы XVI века, сглаживая в ней именно эти оригинальные, вольные приемы. Этим вольным движением, не стесняющимся холодной торжественностью житейного языка, оживлен весь рассказ жития; заметно еще литературное веяние старого киевского или волынского Юга под этим северным, суздальским пером, которое с гибкостью и изобразительностью южного летописца вставляет в рассказ и библейский пример или текст, и сжатую картину Ледового боя или народной скорби при погребении Александра, не дает князю, его дружине и другим действующим лицам действовать молча, но постоянно выводит их с живою речью и при этом иногда мимоходом отмечает черту современного общественного взгляда или отношения к известному событию: жалостно было слышать, добавляет житие в рассказе о поспешном выступлении Александра против шведов, жалостно было слышать, что отец его вел. кн. Ярослав не ведал такого нашествия на сына своего милого Александра, и ему было некогда посылать весть к отцу, ибо враги уже приближались.

Вслед за другими книжными центрами древнейшей Северо–Восточной Руси является и Тверь с памятником историографической литературы, с повестью о своем князе — страдальце Михаиле Ярославиче. Первоначальное сказание о нем известно нам в немногих позднейших списках; оно не попало в древние летописи, а позднейшие летописные сборники занесли его на свои страницы уже в переделке XV века[82]. По содержанию и основной мысли это сказание не житие в настоящем смысле слова, а повесть об убиении кн. Михаила в Орде; но его можно отнести к разряду житий как по сходству литературного стиля, так и потому, что оно целиком легло в основание позднейших переделок, облеченных уже в форму правильного жития. Встречаем в сказании следы автора: в ночь по убиении Михаила многие верные и неверные видели два светлые облака над телом его, «еже исповедаху нам со слезами и со многими клятвами»; в гор. Бездеже, где остановились с телом на пути в Москву, один сторож был чудесно наказан за неуважение к мощам святого и «пришед исповеда ту (в Бездеже была церковь) иереови бывшая ему, от него же слышавше написахом». Сказав, что убитого князя отвезли на ночь за реку Адежь, «еже зове гея горесть», повесть замечает: «Горесть бо и бе, братие, тогда в той час, таковую видевши нужную смерть господина своего». В этих словах сказывается очевидец смерти Михаила, бывший спутником его в Орду, но не сопровождавший его тела оттуда. В свите, окружавшей Михаила за несколько минут до убийства, повесть указывает вместе с боярами и слугами отцов его духовных, игумена Александра и «двоих попов». В одном из них и можно подозревать автора. В минуту смерти князя, когда бояре и слуги его одни убежали к ханше и там скрывались, другие были обобраны, побиты и закованы татарами, духовных, по–видимому, не тронули, и они могли на другое утро услышать от верных и неверных рассказ о ночном явлении над телом князя. Московский князь отправил тело убитого в Москву «с своими бояры», и этот поезд описан в повести кратко; на другое лето той же дорогой вернулся на Русь и Юрий с сыном, боярами и слугами Михаила; по–видимому, на этом пути автор и узнал от бездежского иерея о новом чуде Михаила.

Во всей повести автор остается верен своей повествовательной задаче и не прерывает рассказа теми поучительными или риторическими распространениями, которые вносят в него позднейшие редакции. Эта ровность рассказа характеризует его повесть наравне с рассмотренными новгородскими житиями. В ней можно даже заметить некоторый рассчитанный подбор фактов: указав кратко происхождение князя, рассказ направляется далее прямо к катастрофе в Орде и касается только тех событий, которые к ней привели или тесно с ней связаны. Этим объясняются некоторые пробелы в повести: рассказав о путешествии князей Михаила и Юрия в Орду в 1304 году, по смерти Андрея, указав таким образом завязку вражды между ними, автор обходит 8 следующих спокойных лет великокняжения Михаила и переносит рассказ прямо к 1313 году, когда затихшая вражда возобновилась. Положение автора сообщает интерес его отношению к событиям и главным лицам сказания. Очень естественно не найти в нем и намека на исторический смысл московско–тверской распри; но можно ждать объяснения ближайших мотивов и характеров враждующих князей с тверской точки зрения. Сквозь простой рассказ повести тверской князь выступает у автора величественной фигурой; на его стороне право и великодушие; он готов отступиться от своего великокняжеского права в пользу соперника, лишь бы вражда прекратилась, при всяком случае выражает готовность пострадать, лишь бы неповинные христиане избегнули беды смертью его одного; он борется один против московско–татарского союза, причем автор умалчивает, что и его герой водил из Орды окаянных татар на Русь, на погибель христианству–Но любопытно, что соперник его Юрий Московский остается в тени и не на него направлено тверское негодование автора Юрий с низовскими князьями — орудия татар, невольные жертвы ордынской жадности, и особенно треклятого Кавгадыя, всего зла заводчика Такое отношение тем более любопытно, что Москва в начале XIV века не была еще окружена в глазах общества блеском, прикрывавшим многое, и сам автор не скрывает подробностей, несогласных с его отношен нем к действующим лицам рассказа. Увидев брошенное без одежды тело Михаила, Кавгадый «с яростью» обратился к Юрию: ведь он брат тебе старший, все равно что отец, зачем лежит так его тело? После убийства и русские князья с боярами, в одной веже с ордынскими, пили вино и хвастались, какую кто вину выдумал на пострадавшего князя.

Один грамотей, составлявший летописный сборник в первой половине XVI века, чувствуя неполноту своего изложения и свое неумение сочинять повести и украшать их премудрыми словесами, извинял себя тем, что он не киянин родом, не новгородец, не владимирец, но ростовский поселянин[83]. Если эта оговорка указывает главнейшие центры книжного просвещения в древней Руси, то любопытно отсутствие среди них Москвы. Ее не можем занести и в число городов, оставивших жизнеописания своих местных политических или церковных деятелей до половины XIV века Даже пророк и один из основателей ее политического величия не нашел себе в ней русского жизнеописателя.

Современник митрополита Петра и первый его жизнеописатель, ростовский еп. Прохор был довольно известным лицом в свое время и в местной памяти по смерти. С его именем связана поэтическая легенда об основании Толгского монастыря в 1314–м. Еще игумен Спасского монастыря в Ярославле, он присутствовал на Переяславском соборе вместе с своим епархиальным ростовским архиереем Симеоном и вскоре потом занял место последнего[84]. В 131У году Прохор ездил в Тверь мирить ее князей с Юрием Московским, в 1325 году с митр. Петром хоронил в Москве убитого Юрия, в августе 1327 года, уже по смерти Петра, освящал там же заложенный последним Успенский собор, а под 7 сентября следующего года летопись говорит уже о смерти его самого[85].

Это указывает приблизительно на время составления жития. Разбор внешнего вида его дает основание для более точного определения. Труд Прохора, скоро встретивший сильного соперника в сочинении Киприана, сохранился в немногих списках, в которых, однако ж, текст его отличается обилием вариантов и заметными неправильностями[86]. Рядом с описками, обычными у писцов, встречаем варианты, объясняющие судьбу текста. Когда во Владимирском соборе объявили о чудесах Петра, совершившихся в Москве вскоре по смерти его, по одним спискам, «почудился в. кн. Александр Михайлович и весь народ, иже бе в соборе»[87]; другие вместо Александра, действительно бывшего тогда (в начале 1327) великим князем, ставят великого князя Ивана (Калиту), противореча собственному рассказу, что кн. Иван, описав эти чудеса, послал свиток во Владимир для прочтения в соборе; следовательно, не поехал сам. Автор жития упоминается в нем по всем спискам в форме, принадлежащей перу писца, а не автора, на Переяславском соборе является «преп. иг. Прохор», свиток о чудесах читает во Владимире «преп. еп. Прохор». Происхождение этой последней поправки объясняется церковным употреблением, какое получил труд Прохора и на которое указывает его заглавие по Софийскому списку: «Преставление Петра митр, всея Руси; и се ему чтение», то есть чтение в церкви на 6–й песни канона святителю.

Этим же объясняются отчасти многочисленные варианты в конце жития и между ними один, для нас более других любопытный. Прохор ничего не говорит о преемнике Петра Феогносте, приехавшем на Русь в тот же год, когда умер Прохор. Описание оглашенных во Владимире чудес святителя заканчивается по Софийскому и Соловецкому спискам словами, обещающими конец жития: «Ты же, св. святителю, нам испроси грехов оставление»… Но житие оканчивается как будто припиской, и, по–видимому, недоговоренной: «И се паки ино знамение его: создана бысть церкви вскоре милостью св. Богородица и Божиа угодника, св. святится Петра митр., а сотворение в. кн. Ивана». Один список, наиболее исправный, как будто чувствуя, что эта приписка не на месте, ставит се перед заключительным обращением к святому, переделывая последнее для чтения в церкви на праздник святого[88]. В этой приписке можно подозревать намек на то, что житие написано до окончания и освящения Успенского собора в Москве (в августе 1327 года); следовательно, вскоре по прочтении автором во Владимирском соборе свитка о чудесах Петра.

Эти очевидные следы переделки не позволяют с уверенностью говорить о первоначальной литературной форме труда Прохора. В существующем его виде это — совершенно проложное житие, изложенное в сухом, окатом рассказе. В нем можно отметить некоторые новые черты житейного стиля, любопытные в русском памятнике, несомненно получившем теперешний вид еще в первой половине XIV века, вследствие того что митр. Феогност, как рассказывает Киприан, получив от цареградского патриарха разрешение (в 1339) почтить память святителя песнями священными и славословиями, установил «праздник светел святому». Прохор мало знал о жизни Петра на Юге: он упоминает об его отце Феодоре, но не может назвать ни матери его, ни места рождения святого, ни монастыря, где постригся Петр. Поэтому можно не предполагать особенных источников для его известий, что Петр начал учиться грамоте 7 лет и постригся 12 лет, ибо эти обычные черты, по примеру греческих житий, вставлялись в наших, когда не были точно известны действительные [89]. Но даже в поздних списках труда Прохора незаметно черт, внесенных под влиянием сочинения Киприанова: в рассказе о святительстве Петра Прохор приводит известия, каких пет у Киприана; «град славный зовомый Москва», по выражению последнего, у первого не более как «град честен кротостию».

Из всех разобранных выше житий с их редакциями можно набрать десяток, достоверно или вероятно написанный до XV века. Одно из них (Авраамия Смоленского) вполне отличается уже искусственным складом, позже усвоенным северной агиобиографией, и выше указан источник этого исключительного явления. Другое житие (А. Невского) — своеобразный, не повторившийся в древнерусской литературе опыт жития, чуждого приемов житейного стиля.

Остальные жития, различаясь между собою свойством источников и фактического содержания, представляют несколько общих топических черт: они писаны для церковного употребления или по крайней мере имели его, некоторые несомненно, другие вероятно; потому все они имеют характер проложной записки, или «памяти» о святом, отличаясь сухим, сжатым рассказом, скудно оживляемым речью действующего лица или библейским заимствованием; в них заметно уже зарождение условных биографических черт и приемов, составивших риторику житий позднейшего времени; но вопреки ей все они, не исключая и двух указанных, имеют в основе своей известную историографическую задачу, ставя на первом плане фактическое содержание жития и не обращая его в материал для церковной проповеди или нравственно–риторического рассуждения. Таковы происхождение и первоначальный вид древнерусской агиобиографии на Севере.

Глава III. КИПРИАН И ЕПИФАНИЙ

С XV века развитие исследуемой отрасли древнерусской литературы заметно принимает иное направление. С одной стороны, усиливается постепенно производительность в этой отрасли; с другой — в ней вырабатывается новый характер, изменяющий отношение к ней историка. Для большинства новых житий предание перестает быть не только единственным, но и главным источником; в то же время начинают перерабатывать прежде написанные жития; развивается особый литературный взгляд, под влиянием которого составляются новые жития и новые редакции старых, найденных неудовлетворительными. С этого времени в житиях получают господство искусственные литературные приемы, устанавливаются сложные правила и условия; сказание о святом уже не ограничивается простой исторической задачей сохранить о нем память в потомстве, но ставит на первом плане другие цели. Эти приемы и цели не только устанавливают в житиях особую точку зрения, известный условный взгляд на описываемые явления, но и определяют в них самый выбор содержания, которым может пользоваться историк. Если это содержание вообще становится гораздо богаче в сравнении с житиями предшествующего времени, то примесь посторонних, неисторических элементов дает ему особую, условную оболочку, которую предварительно должен снять с него историк. Это направление развивалось в северной агиобиографии под иноземным южнославянским влиянием, проникавшим в нашу литературу двумя путями. С Юга усиливается в Северной Руси наплыв славянских оригинальных произведений и переводов, послуживших образцами и пособиями для изложения житий в новом направлении; в то же время вслед за письменными памятниками Юга появляются пришлые оттуда же литературные таланты, которые дают нашей литературе первые опыты этого искусственного изложения.

Если тот состав, в каком сохранилась древнерусская письменность, может служить отражением действительного книжного движения в древней Руси, то с XV века в нем обнаружилось заметное оживление, по крайней мере в письменности житии. Количество греческих житий, переведенных тогда или прежде, достигает значительной цифры, и русские списки их размножаются. Встречаем любопытное указание на движение этой письменности: в 1431 году русский инок списывает на Афоне до 20 житий и похвальных слов святым в славянском переводе, и вскоре по воле игумена Троицкого Сергиева монастыря этот сборник переписывается в России.[90]

Впрочем, не в этих переводных житиях можно найти главный источник, из которого указанное направление русской агиобиографии с XV века почерпнуло свои особенности. Некоторые из этих житий — пространные биографии с искусственным составом, который мог служить образцом для наших писателей; таковы жития Нифонта, Евфимия Великого, Макария Египетского, Афанасия Афонского, довольно часто встречающиеся в наших списках XV века, также жития Антония Великого и Панкратия, переведенные по поручению Иоанна, экзарха Болгарского, и др. Но как эти, так и масса остальных, кратких и простых по составу переводных житий остаются более верны историческому изложению, менее вносят в него других литературных элементов, нежели большинство наших с XV века. Сборники, вообще довольно верно отражавшие характер и движение древнерусской письменности, и для рассматриваемого явления указывают другой, более прямой и широкий источник. Не внося в свое исследование вопроса о распростр;шении и влиянии южнославянской письменности у нас в XIV—XV веках, мы отметим в нем одну черту, важную по отношению ее к развитию русской агиобиографии с XV века. Достаточно рассмотреть состав нескольких наших сборников XV века, чтобы заметить, что преобладающий элемент в нем составляют церковно–поучительные произведения: слова и поучения на церковные праздники всего более переписывались и, следовательно, читались; даже жития святых встречаются между ними реже; зато значительную долю этой церковно–поучительной литературы составляют похвальные слова и поучения на праздники святых; в десятке торжественников их не трудно набрать до полусотни.

Здесь встретим наиболее известные ораторские имена Восточной церкви: Василия Великого, Афанасия Александрийского, Иоанна Златоуста, Прокла Константинопольского, Козмы Веститора и др.; значительную группу составляют оригинальные славянские произведения в этом роде, принадлежащие перу двух южных славянских проповедников, Климента, епископа Величского, и Григория Цамблака; этот последний один написал более 10 похвальных слов и поучений на праздники святых, которые скоро и сильно распространились в древнерусской письменности. Сборники такою состава заметно размножаются с XV века в нашей письменности. Этой церковно–ораторской литературе мы приписываем гораздо большую долю участия в выработке искусственного агиобиографического стиля у нас, чем переводным греческим житиям: из нее составители древнерусских житий широкой рукой черпали литературные приемы для украшения своего рассказа; здесь всего легче подобрать цитаты для заимствований, которые дословно или в легком перифразе переносили они так часто в свои творения. Под влиянием указанных похвальных слов святым молитва, или краткая похвала, которой заканчивается иногда рассказ в древнейших северных житиях, стала отделяться от него в позднейших, принимая форму особой, иногда очень длинной статьи и сделавшись необходимой частью жития; действие тех же похвальных слов, переплетающих ораторское прославление святого с чертами его биографии, изменяло характер и самого фактического изложения в наших житиях, приближая его к мысли и тону церковного панегирика.

Одновременно с этим влиянием являются у нас писатели, которые дают первые литературные образцы нового агиобиографического стиля, применяя его к жизнеописаниям русских святых; их можно назвать творцами новой агиобиогра–фи и на русском Севере или по крайней мере ее первыми мастерами. Это были сербы Киприан и Пахомий Логофет; между ними почетное место занимает русский писатель Епифаний. Для истории этого нового направления характеристично, что оно обнаруживается прежде всего в переработке русской биографии, написанной за несколько десятков лет прежде, — жития митрополита Петра.

Московская память отнеслась без горечи к Киприану: положив забвение на смутные события первой половины ею святительства, в которых он не всегда играл роль невольной жертвы, она сохранила полезную деятельность пастыря «вельми книжного и духовного, всякого благою любомудрия и божественного разума исполненного», как называет его московский биограф. Составленное им житие митрополита Петра стаю любимым чтением древней Руси и переписывалось с большим усердием. Даже в народном предании он не прошел бесследно; уж в XV веке на Руси ходило сказание о страшных следствиях, какие имело неблагословение Киприана для одного литовского хозяина, к которому на пути заехал митрополит[91]. Киприан не указывает в числе своих источников на житие, написанное до него ростовским епископом Прохором, а замечает только в предисловии, что задумал написать, «елико от сказатель слышах». Но он, несомненно, пользовался сочинением Прохора легко заметить, что последнее служило программой для книжного серба, по которой он подробнее и другим литературным стилем, но совершенно в том же порядке рассказывает события; притом Киприан, нигде не списывая у Прохора, удержал, однако ж, в своем изложении несколько отдельных его оборотов и выражений.

Киприан мог найти труд Прохора неудовлетворительным как в фактическом, так и в литературном отношении: некоторые черты жизни святителя, известные Киприану, опущены у ростовского епископа; другие изложены слишком кратко, на взгляд митрополита, и не освещены с надлежащих сторон; притом Прохорове кое житие—сухой рассказ современника, тогда как отношение последующих поколений к великому московскому святителю и книжные понятия самого Киприана требов;ш! иной формы для литературного изложения его деяний. Новые черты, внесенные Киприаном в биографию, обнаруживают оба мотива, им руководившие. Он прибавляет известие о волынском происхождении Петра, о состоянии Волыни при Петре и в его, Киприаново, время, о замысле волынского князя, пославшего Петра в Царьград ставиться в митрополиты, о чем умалчивает Прохор. Эти волынские известия вынесены Киприаном из продолжительного пребывания в Южной Руси; но у него есть новые черты и в описании жизни Петра на Севере: он упоминает о нежелании некоторых на Севере принять Петра, о чем также нет ни слова у Прохора; гораздо подробнее последнего описывает Переяславский собор, на котором, по его рассказу, действовала против Петра целая партия «иноков, священников, князей и бояр», шумно враждовавших на Петра; приводит речь митрополита к собору, утишившую смятение[92]; далее вставляет знаменитое пророчество Петра Иоанну Калите о Москве и прибавляет известие об установлении празднования Петру преемником его Феогностом, до чего не дожил Пpoxop.

С другой стороны, в киприановской биографии впервые на Севере является искусственный стиль житий в полном развитии, со всеми своими особенностями. Предание о видении матери пред рождением Петра, записанное Прохором, Киприан не только воспроизводит с новыми чертами, но и прибавляет к нему новое, не раз повторенное в других житиях, о чудесном даровании отроку успеха в книжном учении; подвижничество в монастыре, где постригся 12–летний Петр, настоятельство в основанной им обители на Рате описаны теми стереотипными чертами, какие с того времени твердо усвоила себе северная агиобиографии; рассказ начат витиеватым предисловием, обильно украшен вводными рассуждениями и закончен кратким, но столь же красноречивым похвальным словом святому. Это предисловие, похвальное слово и многоречивые нефактические отступления, прерывающие рассказ, стали образцами для позднейших писателей житий, которые заимствовали у Киприана не только их литературную форму, но и мысли, в них высказанные. Наконец, ясно заявлена Киприаном главная литературная задача жития, усвоенная позднейшими агиобиографии. «11раведнику подобает похвала, — говорит автор в предисловии, — и я, привлекаемый любовью к пастырю, хочу малое некое похвалепие принести святителю». С этой стороны объясняется замечание Киприана в предисловии: «Неправедно судих такового святителя венец не украшен некако оставит, aщe и прежде нас бывшими самохотием преминушa».

Он знал труд Прохора, но, прилагая к его простому и сухому рассказу высокую задачу агиобиографа, мог сказать.

что венец великого святителя не имел в нем достойного украшения. Впрочем, не одно литературное похваление святого предшественника имел в виду Киприан, составляя его биографию; в появлении последней участвовали и некоторые практические побуждения: она была ответом на многие тревожные вопросы времени, силу которых не раз пришлось почувствовать самому автору Установление в Москве государственного центра, к которому начала тяготеть Северо–Восточная Русь, уже в XIV веке ск;иалось важными затруднениями в русской церковной жизни: с одной стороны, положение русской церковной иерархии между ее высшим авторитетом в Царьграде и светской властью дома, с другой — церковное положение различных частей Руси, политически разделившихся, — все эти отношения стали запутываться и требовать новых определений. Митрополит Киевский и всея Руси живет уже не в Киеве, а в Москве; Киев уже не тянет к себе Руси ни князем, ни митрополитом; Москва далеко еще не тянет к себе всей Руси князем, но тянет ее митрополитом; последний, основавшись в Москве, радеет здешнему князю; за это жалуются на него патриарху и Тверской и Литовский, просят себе особого митрополита; Галицкий (с 1340 года король Польский) особого. В Москве заводится обычай выставлять своего русского кандидата на митрополию в ущерб избирательному праву цареградского патриарха с его собором; избранник московского князя Митяй по смерти св. Алексия колеблет другое право — посвящать избранного на русскую митрополию, настаивая на праве собора русских епископов делать то же, и с ним соглашаются князь, бояре и многие епископы.

Попав в эту путаницу интересов в качестве примирителя, уполномоченного патриархом, Киприан действует в его духе, хотя вопреки его инструкции; не всегда разборчиво пользуясь обстоятельствами, он выступает кандидатом на южно–русскую митрополию, орудием и поборником тамошних церковных сепаратистов, но, став киевским митрополитом, сам стремится к воссоединению Церкви под своею властью, действует против своих соперников, обвиняя московское же князя в намерении двоить митрополию[93], и, утвердившись в Москве, вмешивается в дела галицкой митрополии, не воссоединившейся с киевской, за что получает выговор от патриарха. Киприан вынес из борьбы ее обычные приобретения: врагов, горькие воспоминания, раздражение и потребность оправдаться, объяснить свои действия. Самое удобное средство для последнего представляла жизнь митрополита Петра. Святитель, которого вся Русь призывала в молитвах, прошел чрез тс же смуты русской церковной жизни, от которых нравственно и материально потерпел Киприан. Рассказать об этом значило для Киприана стать под защиту великого имени, осудить враждебные стремления и избегнуть необходимости разбирать собственные действия, о которых хотелось молчать. Киприану не удалось возвратить Галич русской митрополии, и, рассказывая о цели отправления Петра в Царьград, он замечает, что князь Волынский «совещавает совет неблаг», захотел галицкую епископию в митрополию обратить; Киприан много потерпел, благодаря избраннику московской светской власти Митяю, и он резко выражается о дерзком сопернике Петра, игумене Геронтие, также избраннике светской власти, которого никто не удерживал от такого «бессловесия», и патриарха заставляет напомнить ему церковные правила о незаконности мирского избрания или самовольного посягательства на святительский престол; когда, рассказывает Киприан, приехал я на Русь в сане русского митрополита, «мало что съпротивно прилучи ми ся ради моих грехов», то есть его долго отвергали в Москве и не раз сурово изгоняли, — и, рассказывая о приезде Петра на Русь в сане митрополита, он замечает, что исконный враг «малу спону святому сътвори», внушил некоторым нежелание принимать его, но они скоро образумились и покорились ему смиренно.

Иногда еще яснее просвечивает из–под пера Киприана мысль его — стать под сенью памяти Петра: если до него, как высказывает он в предисловии, оставили венец святителя без достойного украшения, то и в этом видит он особый дар святого ему, Киприану, чтобы он, стоящий на его месте и взирающий на его гроб, получил малую мзду от Бога, достойно почтив память святого предшественника. «Когда, — говорит он в послесловии, — я заболел в Царьграде и был близок к смерти, я призвал на помощь св. Петра, молясь ему: «Если угодно тебе, чтобы я достигну л твоего престола и поклонился гробу твоему, облегчи болезни мои», — и верьте мне, с того часа исчезли тяжкие болезни, и я пришел и поклонился гробу угодника». Эта мысль труда Киприана объясняет, почему он и не упомянул об отношении Петра к Орде, его пастырскую деятельность изобразил короче Прохора и вовсе опустил известие последнего об архимандрите Феодоре, которого Петр при жизни избрал себе преемником: все это не относилось прямо к его цели, а последнее даже противоречило ей, как московское нарушение избирательного права патриарха.

Трудно определить с точностью, когда написано житие. В послесловии Киприан упоминает о приеме, сделанном ему «с радостью и честью великою» великим князем Димитрием Ивановичем (13S1); мысль жития и осторожность, с какою выражается оно о неприятном Киприану светском вмешательстве в дела Церкви, также показывает, что Киприан писал его уже по окончании церковной смуты, примирившись с московским князем. Но в первый раз Киприан прожил в Москве недолго, год с небольшим и не совсем спокойно: в 1382 году он опять и надолго был изгнал. Записка о его жизни говорит, что житие Петра написано в подмосковном митрополичьем селе Голенищеве, на досуге, среди других книжных работ Киприана[94]. Вернувшись в Москву в 1390 году, он несколько лет был занят церковными делами и поездками по митрополии, и только с 1397 (до 1404) настало для него вполне спокойное и досужее время, к которому, по–видимому, и относится приведенное известие. В самом житии есть намек на то, что оно писано среди других литературных трудов и замыслов автора[95].

Около того времени, когда Киприан в Голенищеве трудился над житием митрополита Петра, в Сергиевом Троицком монастыре инок Епифаний взялся за перо, чтобы приготовить материалы для биографии своего учителя, преподобного Сергия. Блестящий русский писатель начала XV века, представитель книжного образования своего времени, Епифаний перешел в память потомства с прозванием Премудрого. Происхождение его неизвестно. В похвале, которой заканчивается житие Стефана Пермского, автор обращается к святому с словами: «Помню, ты очень любил меня; при жизни твоей я досаждал тебе, препирался с тобою о каком–нибудь событии, о слове, о стихе писания или о строке». Рассказывая о жизни Стефана в ростовском монастыре Григория Богослова, Епифаний пишет, что Стефан, прилежно читая святые книги, любил останавливаться на каждом стихе, чтобы выразуметь его смысл, и встретив мужа книжного и мудрого, «ему совопросник и собеседник беаше, и с ним соводворяшеся и обнощеваше и утреневаше, распитая ищемых скоропытне». Отсюда заключают, что Епифаний жил в одном монастыре с Стефаном.

В предисловии к житию он говорит, что о Стефане он знает иное как очевидец, другое из многократных бесед с самим Стефаном, а об остальном расспрашивал «старых муж»; в житии он иногда называет святого своим учителем. Это, по–видимому, указывает, что Епифаний был младший современник Стефана. Ниже увидим, что рассказ о том, как Стефан готовился в ростовском монастыре к проповеди, изложен Епифанием сбивчиво: можно думать, что он пришел в этот монастырь гораздо позже Стефана, незадолго до ухода его на проповедь, то есть до 1379 года, еще в молодых летах, и вскоре перешел в другой монастырь — к преподобному Сергию. Пахомий в послесловии к житию Сергия называет Епифания учеником последнего, жившим «много лет, паче лее от самого возраста юности» вместе с святым. Но сношения обоих друзей не прекратились и по уходе Стефана на апостольское дело. Из епифаниевского жития Сергия видно, что епископ Стефан, в поездках своих из Перми в Москву, обыкновенью заезжал к Сергию, в лежавший на пути монастырь его; здесь будущий биограф пермского просветителя слушал его рассказы о перми и ее обращении к христианству; в похвале своей Стефану он сетует, что не присутствовал при его кончине и больше уже не увидится с ним.

Пахомий в указанном месте говорит еще, что Епифаний «бе духовник в велицей лавре всему братству». Отсюда выводят, что Епифаний был отцом духовным и Сергию; но он был еще молод для этого и при кончине Сергия, по–видимому, не имел и степени священника: по крайней мере старые русские святцы и иконописный подлинник начала XVIII века, перечисляя учеников Сергия, называют Епифания диаконом[96] Считаем более вероятным, что последний стал иеромонахом и духовником обители уже по смерти Сергия. Говоря о Епифании, обыкновенно указывают еще черту его жизни, взятую из приписываемого ему похвального слова Сергию, где автор намекает на свое странствование в Царьград, на Афон и в Иерусалим[97]. Для истории известного литературного направления на Руси XV века было бы очень любопытно это известие об одном из первых его представителей, если бы в упомянутом слове не было и других черт, обнаруживающих в нем участие позднейшей руки, как увидим ниже. Есть хороший список этого слова половины XVI века, в заглавии которого замечено: «Творение инока Пахомиа Святыа Горы»[98] . Может быть, это указывает в Пахомие не автора, а только позднейшего редактора слова, которое в таком случае имело одинаковую судьбу с житием Сергия, написанным Епифанием, то есть было дополнено вставками Пaxoмия. По крайней мере форма, в какой выражено приведенное известие похвального слова, очень идет к страннической судьбе Пахомия, водившей его с Афона в Москву, оттуда в Cepгиев монастырь, в Новгород, опять в Москву, потам в Кириллов монастырь на Белоозеро и опять в Сергиев монастырь и в Москву.

Таким образом, Епифаний стоял близко к двум самым видным деятелям в русской церковной жизни второй половины XIV века и мог вынести обильный и надежный материал для их биографии, а пребывание в двух монастырях, богатых средствами книжного образования, поставило его в уровень с тогдашними литературными требованиями агиобиографии. Многочисленные тексты, приводимые Епифанием в обоих житиях, показывают близкое знакомство его с Св. Писанием; по цитатам в трудах его видно также, что он читал хронографы, палею, лествицу, патерик и другие церковно–исторические источники, также сочинение черноризца Храбра. В житии Сергия он приводит выдержки из житий Алипия и Симеона столпников, Феодора Сикеота, Евфимия Великого, Антония, Феодора Едесского, Саввы Освященного, Феодосия и Петра митрополита — по редакции Киприана; наконец, характер изложения обличает в Епифании обширную начитанность в литературе церковного красноречия. О житии Сергия он сам рассказывает, что принялся за его отделку 26 лет спустя по смерти святого, то есть в 1417—1418 годах. Нет ясных указаний на время, когда написано житие Стефана–живость чувства скорби, сказывающегося в похвале Стефану, и некоторые выражения в ней делают вероятным мнение, что житие написано вскоре но смерти еиископа[99]. Во всяком случае оно старше жития Сергиева, написанного Епифанием в последние годы жизни: судя по тому, что в последнем он не говорит об обретении мощей святого в 1421 году, он жил не долго после 1418 года[100].

Летописец XV века замечает в конце краткого некролога, который он приложил к известию о смерти Стефана: «Есть же от жития его и книгы сложены, имущи тетратей с двадесять; зде же мало нечто изрекох о нем.[101] Очерк летописца составлен по житию, написанному Епифанием, которое по размерам своим действительно принадлежит к числу самых обширных древнерусских житий. Это произошло главным образом оттого, что Епифаний дал в своем труде широкий простор как красноречию своего пера, так и богатому запасу своей начитанности. Был ли он на Афоне и в других православных центрах просвещения или нет, — но он был хорошо знаком с современной ему русской книжностью и в совершенстве усвоил приемы образцовых произведений церковного витийства на славянском языке, переводных или оригинальных, которые стали размножаться в русской письменности с его времени. По житию Стефана можно составить значительный лексикон тех искусственных, чуждых русскому языку по своему грамматическому образованию слов, которые вносила в книжный язык древней Руси южнославянская письменность[102].

Риторические фигуры и всевозможные амплификации рассеяны в житии с утомительным изобилием; автор не любит рассказывать и размышлять просто, но облекает часто одну и ту же мысль в несколько тавтологических оборотов; для характеристики святого он набирает в одном месте 20, в другом 25 эпитетов, и почти все они — разные[103]. Он сам очень удачно характеризует свое изложение, называя его «плетением словес». Столь же щедро рассыпает он свою ученость в обширных экзегетических или церковно–исторических отступлениях, которыми часто прерывается его рассказ. В подтверждение своих слов он выписывает иногда 5, даже 8 текстов; на вопрос, каким образом апостолы не достигли пермской земли, он делает подробный очерк истории апостольской проповеди и потом толкует евангельскую притчу о найме делателей человеком домовитым, применяя ее к пермянам; в рассказе о построении Стефаном Устьвымской церкви он останавливается на внутреннем смысле факта, что она была освящена во имя Благовещения, и изъясняет церковно–историческое значение марта месяца по палее или другому подобному источнику. В повести о борьбе Стефана с пермским волхвом Памом вставлено многословное богословское прение между ними, в котором трудно отыскать действительные исторические черты, сообщенные Стефаном, и скорее можно видеть полемическое рассуждение самого автора в форме диалога на тему о превосходстве христианства пред язычеством Встречаем в житии целую статью, составленную из текстов о призвании язычников в христианскую Церковь; за этой статьей следует другая, еще обширнее, об азбуке пермской, изобретенной Стефаном, где, подражая монаху Храбру и пользуясь его сочинением, автор излагает происхождение еврейского, эллинского и славянского алфавита и потом говорит о превосходстве славянской и пермской грамоты пред эллинской.

Наконец, житие завершается похвалой святому в форме, обнаруживающей стремление к художественности: в трех статьях («плачах») являются с длинными монологами пермские люди, пермская Церковь и биограф, сетующие о кончине епископа, сам Стефан, обращающийся к Господу с молитвою о Церкви, и Господь, прославляющий пермского апостола. Такая оригинальная форма похвального слова без–ра3дельно принадлежит одному Епифанию: ни в одном греческом переводном житии не мог он найти ее и ни одно русское позднейшее, заимствуя отдельные места из похвалы Епифания, не отважилось воспроизвести ее литературную форму. Вообще Епифаний в своем творении больше проповедник, чем биограф, и в смешении жития с церковным панегириком идет гораздо дальше Киприана. Исторический рассказ о Стефане в потоке авторского витийства является скудными отрывками; собрав их, получим фактическое содержание, не соответствующее обильным источникам, какими, по–видимому, располагал Епифаний и на которые он сам указывает в предисловии. Младший брат Стефана по иночеству, он знал о нем иное по слуху или «от старых муж»; это, очевидно, относится к первой поре жизни Стефана на родине, в Устюге, и к тем годам, которые он прожил в ростовском монастыре до вступления сюда Епифания. Другое «и своима очима видех», замечает он о времени, проведенном вместе в монастыре. Потом ученики Стефана рассказывали ему о его учительстве и управлении, то есть о деятельности в Перми; об этом слышал он рассказы и от самого Стефана, встречаясь с ним во время своей жизни в Сергиевом монастыре: на это, по нашему мнению, намекает Епифаний словами: «Иное же и с самем беседовах многажды и от того навык». В самом изложении Епифания заметны следы этих бесед с Стефаном: рассказ о борьбе его с волхвом заканчивается словами епископа, которые биограф запомнил из его рассказа об этом: «Преподобный же рече: «Прение же наше еже с влъхвом, в нем же мало не скончася над нами одно слово, глаголющее: цроидохом сквозе огнь и воду и изведены в покой»; но обаче отшедшю влъхву обретохом покой».

Свойство источников отразилось на изложении Епифания. В рассказе о проповеди святого в Перми есть живые черты, схваченные прямо со слов Стефана или то сотрудников и оставленные автором в не тронутом риторикой виде: успеху проповеди более всего помогло разочарование пермян в своих страшных, неприкосновенных идолах, которые позволяли Стефану безнаказанно бить их обухом в лоб и истреблять, и на угрозу волхва напустить богов на Стефана новокрещеные отвечают: «Поснимал он с славных кумиров священные пелены, и их без вреда износил ученик отрок его Матвейка, наш же крещеный пермяк; что сделают твои идолы учителю?» Но автор при своем многословии не может последовательно изложить ход обращения перми; он передает об этом без связи ряд отдельных случаев и их иногда не договаривает до конца: однажды раздраженная толпа язычников с луками напала на одинокого Стефана, он держит к ним витиеватую речь со множеством текстов, но чем кончилось столкновение, житие не говорит ни слова[104].

Точно так же, кроме селения Устьвыми, где построена была первая в Перми церковь с обителью, Епифаний не указывает других мест деятельности Стефана в Перми. Довольствуясь общими, самыми крупными биографическими чертами, автор вообще опускал в рассказе подробности или передавал их в неопределенном виде, без обстоятельных указаний, какие мог получить от рассказчиков, многого и не сохранила его память до того времени, когда он принялся за житие[105]. Здесь же источник неясности хронологических указаний жития. Стефан постригся в ростовском монастыре юношей, прочитавшим уже многие книги Ветхого и Нового Завета, при ростовском епископе Парфение, а при епископе Арсении поставлен диаконом Ни о том, ни о другом епископе нет точных известий в летописи. В списке ростовских епископов Парфений стоит между Петром, умершим в 1365 году, и Арсением; но его нет между ними в перечне епископов, рукоположенных митрополитом Алексием[106]. По отметкам летописей о времени поставления некоторых из них видно, что епископы исчислены в перечне в хронологическом порядке рукоположения: так как здесь за Арсением Ростовским следует Евфимий Тверской, то поставление первого относится ко времени между 1365 годом, когда Парфений занял место Петра, и 1374 годом[107]. По смерти Алексия повелением Митяя, говорит житие, следовательно, 1378 года, Стефан поставлен в иеромонахи. Вслед за тем Епифаний говорит об изучении Стефаном пермского языка, о составлении пермской грамоты и переводе русских книг на пермский, потом об изучении греческого языка.

Эти труды рассказаны не совсем на месте, ибо не могли быть делом 1 —2 лет, а вскоре «на Москве не сущу никому же митрополиту, Алексею убо к Господу отшедшю, а другому не у пришедшю»; следовательно, в 1379—1380 годах Стефан уже отправился в Пермь. Сам Епифаний замечает, что обращение Перми «издавна сдумано бяше» у Стефана, а пермскому языку всего скорее мог он научиться еще на родине, в Устюге, вблизи Пермского края. В статье об азбуке пермской ее изобретение и перевод книг также отнесены ко времени, когда на Руси не было митрополита; но тут же Епифаний замечает определеннее, что это было недавно, «яко мню от создания миру в лето 6883 (1375)», когда, следовательно, еще был жив Алексии Здесь соединены разновременные известия. Епифаний не знал точно хода приготовления Стефана к проповеди, которое началось до вступления Епифания в ростовский монастырь; но он запомнил или слышал после толки современников о пермской азбуке Стефана: до сих пор не было в Перми грамоты, жили без нее; теперь ли, на исходе седьмой тысячи, только за 120 лет до кончины века грамоту замышлять? Отсюда видно, что изобретение Стефана стало известно около 1372 года Но книги переводились на пермский язык уже при Епифание, в последние годы жизни Стефана в ростовском монастыре, и объявлены в Москве, когда Стефан ходил туда за благословением на проповедь. Приняв, что Стефан стал иеромонахом лет 30, можно приблизительно определить время главнейших событий его жизни. Родившись в конце первой половины XIV века, он постригся лет 18, «еще млад буда в уности», около 1366 года, когда епископом в Ростове был Парфений; около 1372 года, при епископе Арсении, он стал диаконом и тогда же узнали о его пермской азбуке. По летописи, он посвящен в епископы Перми в 1383, не имея еще, по–видимому, и 40 лет от роду; незадолго до этого старый волхв Пам, убеждая новокрещеных пермян отстать от Стефана, говорил: меня слушайте, старца и вашего давнего учителя, а не этого русина, «уна суща возрастом, леты же предо мною яко сына и лко внука мне».

Другой труд Епифания не сохранил своего первоначального вида, как житие Стефана; по крайней мере доселе не известен список, который можно было бы признать подлинным текстом написанного Епифанием жития Сергия, без дополнений, внесенных в него позднейшей рукой. Однако ж есть указания, с помощью которых можно отделить эти дополнения от Епифаниева труда Во всех списках его рассказ о кончине Сергия сопровождается повестью о проявлении мощей святого и рядом чудес, заключающихся послесловием другого автора, Пахомия Логофета В предисловии к житию автор излагает программу предпринятого труда: «Ныне же, аще Бог подасть ми, хотел убо бых писати от самого рождения его, и младеньство и детьство, и в юности и во иночестве и во игуменьстве и до самого преставления его». Из послесловия Пахомия Логофета видно, как исполнил эту программу Епифаний: серб пишет об ученике — биографе Сергия, что он «по ряду сказаше о рождении его и о възрасту и о чудотворении (при жизни), о житии же и о преставлении».

Оба известия согласно говорят, что рассказ Епифания не простирался далее кончины святого. Этим подтверждается приведенное выше его же указание, что он начал окончательно отделывать биографию Сергия 26 лет спустя по смерти последнего (1417—1418); следовательно, не мог иметь и намерения рассказать о обретении мощей, происшедшем 30 лет спустя по смерти Сергия. Неизвестно, дожил ли Епифаний до этого события; но в рассказе жития о кончине Сергия есть черта, подтверждающая вывод, что именно здесь прервал Епифаний свою повесть, дописав ее раньше обретения. «Не в много же прострем слово, — пишет он в конце статьи о смерти Сергия, — кто бо възможет по достоанию святаго ублажити?» В этих словах можно только видеть обещание автора приложить к житию похвалу святому, уже начатую в статье о кончине его; между тем в сохранившихся списках жития далее читаем рассказ о проявлении мощей, очевидно, другого автора: «Приложено же и се да будет к предреченным еже о обретении мощей святаго». Пахомий в своей редакции жития Сергия, изложив кончи ну его почти дословно сходно с Епифанием, опустил выписанное обещание, ибо имел в виду рассказать дальше о обретении и чудесах, за ним следовавших. Сочинение Епифания встречается обыкновенно в списках XVI и XVII веков; список XV века — чрезвычайная редкость. Вообще его биография Сергия была мало распространена в древнерусской письменности[108].

Это объясняется легко: другой, менее талантливый, но более популярный писатель Пахомий переделал труд Епифа–ния прежде, чем он распространился в читающей среде, а писцы потом охотнее переписывали более краткую пахомиевскую редакцию, чем обширный труд Епифания. В библиотеке Сергиева монастыря сохранилось 9 списков редакции Пахомия XV века, но не уцелело ни одного современного им списка Епифаниева труда; даже от XVI века дошел только один его список, если не ошибаемся. Притом многие статьи в пахомиевской редакции изложены дословно сходно с епифаниевской. Все это вместе с позднейшими прибавками, неразлучно сопровождающими епифаниевскии текст в уцелевших списках, может возбудить сомнение, принадлежит ли этот текст перу Сергиева ученика, не есть ли он произведение редактора XVI века, в иных местах переделавшего изложение Пахомия, в других переписавшего его дословно. Эго сомнение устраняется одним курьезным списком жития XV века[109]. Здесь статьи, входящие в состав Епифаниева труда, расположены не в том порядке, как в других его списках, но текст большей части их совершенно одинаков с последними; немногие статьи, напротив, изложены в том виде, как их переделал Пахомий, некоторые, наконец, переписаны дважды, в одном месте сходно с епифаниевским текстом, в другом—с пахомиевским Отсюда видно, что уже редактор XV века имел перед собой два различные текста жития и один из них — тот самый, который в списках XVI века приписывается Епифанию. Далее, указанное сомнение не может касаться предисловия к житию: здесь автор сам говорит о себе как об ученике Сергия и очевидце его последних подвигов и в числе старцев монастыря, поведавших ему о более раннем времени жизни святого, называет Стефана, его старшего брата Но и в самом житии, рассказывая события начальной поры монастыря, автор иногда ссылается на их свидетелей и очевидцев, которых не мог застать в монастыре Пахомий, пришедший почти сто лет спустя после того[110].

Наконец, характер изложения в житии Сергия, известные литературные приемы и даже отдельные фразы напоминают перо биографа Стефана Пермского. Отделив таким образом от позднеиших добавлений подлинный текст Епифания в редакции жития, обозначаемой в списках его именем, легко заметить и в самом этом тексте вставки другой руки, впрочем очень немногие. К рассказу об основании московского Андроникова монастыря прибавлено известие о преемнике Андроника игумене Савве и о посмертном исцелении последним ученика своего Ефрема Савва, сколько можно заключать по неясным известиям о нем, умер до 1418 года, и заметку о нем мог написать Епифаний; но не этому биографу Сергия принадлежит следующий за тем рассказ о построении и украшении каменной церкви в монастыре преемником Саввы Александром и живописцем Андреем Рублевым с известием о смерти обоих, ибо это было много лет спустя после 1418 года[111]. Точно так же в рассказе о кончине Сергия вставлена заметка об ученике и преемнике его Никоне: «Иже последи явлена его в чюдесех показа, предводящее слово скажет». Это н;тек на одно чудо (о Симеоне Антонове), рассказанное в позднейшем прибавлении к труду Епифания и бывшее уже по смерти Никона.

Житие Сергия не чуждо литературных особенностей, отмеченных в разборе жития Стефана: то же неуменье рассказывать кратко и ясно, та же наклонность вставлять в рассказ длинный ряд текстов и вдаваться в историческое или символическое толкование событий. Но это житие, говоря вообще, богаче фактическим содержанием в сравнении с другим произведением Епифания и сообщает гораздо больше живых черт, возможных со стороны современника. Это объясняется многолетней жизнью автора на глазах Сергия, близким знакомством его с местом описываемых событий, чего недостает в житии Стефана, наконец, обилием живых свидетелей жизни святого. Не лишены интереса рассеянные в предисловии к житию заметки Епифания о том, как писалась эта биография. Многое он сам видел и слышал от Сергия; другое сообщили ему келейник Сергия, «вслед его ходивший время не мало и възлиавший на руку его воду», потом брат святого Стефан, старцы, подшившие рождение и жизнь Сергия до пострижения, другие старцы, очевидцы пострижения его и дальнейшей жизни; для каждой норы в жизни святого Епифаний еще застал в монастыре живых свидетелей–очевидцев. В самом житии встречаем черты, подтверждающие эти сообщения автора: он мог назвать по имени священника, который крестил Сергия; знал диакона Елисея, отец которого Онисим, также диакон, является в числе первых иноков, пришедших в пустыню к Сергию, а родственники этою Онисима, но рассказу Епифания, пришли в Радонеж из Ростовской области вместе с отцом Сергия и другими ростовскими переселенцами.

Пользуясь такими источниками, Епифаний через год или два по смерти Сергия первый начал писать о его жизни, но только для себя, не для публики, «запаса ради и память ради»; написанные таким о6разом «некия главизны» о житии старца, в свитках и тетрадях, не приведенные в порядок, лет 20 лежали у автора, ждавшего, не будет ли кто другой писать о том же. Узнав, что никто нигде не пишет, Епифаний посоветовался с старцами разумными и через 26 дет после кончины Сергия принялся писать его житие «по ряду», то есть приводить в порядок, дополнять и отделывать свои старые свитки и тетради. Но Епифанию, очевидно, не вполне удалось достигнуть этого, и расположение отдельных «главизн» в его труде, по сохранившимся спискам, не соответствует порядку рассказываемых событий, что затрудняет пользование житием как историческим источником. Это затруднение увеличивается еще неясностью хронологических указаний самого автора и ошибками писцов. Не разъяснены известия о времени рождения и смерти Сергия. Иевырев прочитал в каком–то списке епифаниевского жития его, что святой скончался 6905 годом[112]. Но против этого, во–первых, большая часть списков этой редакции жития, помечающих время события 6900 годом (25 сент. 1391); во–вторых, все нам известные списки пахомиевской редакции XV века, числом более 10, выставляющие тот же год; в–третьих, показания летописей, которые записали известие о кончине Сергия; в–четвертых, авторитет монахов Сергиева монастыря, современников Пахомия. Один список пахомиевской редакции, писанный в монастыре в 1459 году, сопровождается припиской руки, переписавшей житие: «В лето 6900, мес. септевриа 25 преставися Сергий чюдотворец, а жив лет 78; в лето 6967, индикта 6, вруцелето 6… от сего лета Сергию чюдотворцу настала година 67, а Никону игумену 31 година»[113]. Далее, к известию о годе смерти Сергия списки жития обыкновенно прибавляют заметку, что святой жил 78 лет; но в начале жития Епифаний говорит, что Сергий родился «в княжение великое Тверское, при вел. кн. Димитрие Михайловичи, егда бысть рать Ахмулова», то есть в 1322 году.

Делают различные выводы из этих противоречивых известий одного и того же памятника Одни стараются примирить несогласные известия, отыскивая между ними средину: если, по одному показанию, Сергий родился в 1322 году, а по другому — в 1318–м, то полагают время рождения Сергия между 1318—1322 годами, приблизительно около 1320 года[114]. Но хронологические показания источников— не мнения ученых, и мирить их с помощью средины — значит прибавлять к двум несходным и сомнительным показаниям источников свое третье, сочиненное. Арх. Филарет избрал другой, более решительный путь: приняв известие большей части списков жития о кончине Сергия в 6900 году и о 78 годах его жизни, он посредством вычитания получает для рождения святого 1313 год и затем отвергает все другие показания, не примиряя их[115]. Но кроме того, что не указаны причины предпочтения одного юказания жития другому, новое известие арх. Филарета вступает в противоречие с другими показаниями Епифания. Сергий постригся 23 лет, по словам Епифания, следовательно в 1336—1337 годах, по выводу Филарета о времени его рождения; Троицкая церковь в пустыне построена Сергием раньше этого с помощью старшего брата Стефана, уже овдовевшего и постригшегося; следовательно, сын последнего Иван, будущий игумен симоновский Феодор, родился еще раньше; он пострижен уже игуменом Сергием; следовательно, не раньше 1353 года и, по рассказу Епифания, 10—12 лет; следовательно, не позже 1347 года; по хронологии Филарета, недостает 6—7 лет, чтобы помирить ученого–исследователя с учеником Сергия. Далее, упомянутая церковь построена в княжение Симеона, по рассказу Епифания; следовательно, не раньше 1341 года, а по хронологии Филарета, не позже 1335 года: опять недостает 6— 7 лет[116].

Так как из двух противоречивых показаний источника одно непременно ложно, остается оценить сравнительно признаки вероятности каждого и принять одно из двух: или 78 лет жизни Сергия, или рождение его в 1322 году. Епифаний слышал от старцев, что святой родился в великокняжение Димитрия Тверского, когда была рать Ахмылова; но они не сказали и Епифаний не знал, когда, в каком году это было: иначе он сообразил бы, что в 1391 году Сергию не было 78 лет. Если бы житие прямо пометило событие 1322 годом, в его показании, при противоречии с другим, можно было бы усомниться, подозревая ошибку автора или писца; но оно передает известие в форме, которая сама по себе внушает доверие. Такова обычная народная хронология: она считает не годами, а событиями и редко ошибается. Она запомнила, что Сергий родился при великом князе Димитрии, который в один год с нашествием Ахмыла и на короткое время «подъял» великое княжение под Юрием Московским. С другой стороны, в год смерти Сергия едва ли были в монастыре люди, помнившие его рождение и детство; тем менее можно предположить их присутствие через 26 лет после, когда дописывалось житие, а поколение младших современников Сергия в обители его, к которому принадлежал автор, легко могло ошибиться в счете лет святого. Вообще в этом последнем известии, если даже оно записано самим Епифанием, скорее можно предположить неточность, чем в известии о времени рождения; еще менее удерживает оно цены, если вставлено в текст Епифания позднейшей рукой, что более вероятно[117].

Наконец, Епифаниево известие о времени рождения Сергия не только согласно с дальнейшими хронологическими показаниями жития, но и бросает свет на некоторые темные черты последнего и восстановляет приблизительную хронологию главнейших событий в истории монастыря. Переселение Сергиева отца с другими ростовцами в Радонеж Епифаний объясняет, с одной стороны, московскими насилиями, начавшимися в Ростове при великом князе Иоанне Калите, следовательно, после 1328 года, с другой — льготами, манившими переселенцев в Радонеж, который был отдан Калитой меньшему сыну Андрею. Но по двум духовным Калиты, писанным в 1328 году, Радонеж завещан великой княгине Елене с меньшими детьми, а не Андрею, которому назначен особый удел[118]. Отсюда следует, что эта весь, как называет ее Епифаний, отошла к уделу Андрея вследствие нового раздела по смерти княгини Елены, которая умерла, по летописи, в 1332 году. Находим подтверждение известию Епифания: в 1373 году Радонеж является, по летописи, в вотчине Андреева сына Владимира, а по духовной Симеона 1353 года, Владимир «ведает уезд отца своего» [119].

Таким образом, переселение Сергиева отца в Радонеж произошло после 1332 года. С того времени до удаления Сергия в пустыню прошло, по житию, немало времени: младший брат его Петр успел вырасти и жениться, а старший овдоветь, имея двоих сыновей, и постричься; родители их со временем также постриглись и умерли, пожив в иночестве «мало лето, следовательно не один год Все это подтверждает известие Епифания, что церковь Троицы, которой ушедший в пустыню Сергий начал строение монастыря, освящена в княжение Симеона, то есть не раньше 1341 года. Это известие высказано автором с уверенностью, а прибавленная к нему догадка, что это было в начале княжения Симеона, подкрепляется заметкой жития в другом месте, что от начала строения «места того» прошло более 15 лет до заселения его окрестностей, что было еще в княжение Иоанна, брата Симеонова[120]. Сергий постригся 23 лет от роду, следовательно в 1345—1346 году, и вскоре стали приходить к нему монахи; этим объясняется замечание жития, что Сергии жил в пустынном уединении, не видя лица человеческою, года два «или боле или менши, не веде (не вем), Бог весть»[121]. Первым монахам, просившимся в пустыню к Сергию, он говорит о монастыре еще как о будущем; следовательно, братство начало собираться около пустынника едва ли раньше 1346–го. Сергий принял игуменство в Переяславле, в отсутствие митрополита Алексия, от Афанасия Волынского, который является в звании переяславского епископа в духовной Симеона 1353 года; это скорее можно отнести к поездке Алексия в Царьград в 1353 —1354 годах, чем к путешествию его туда же в 1456–м.

Таков приблизительно хронологический порядок событий в первой половине жития; гораздо труднее восстановить его во второй. Рассказ биографа становится подробнее, распадается на отрывочные эпизоды, которые, благодаря недостатку хронологических указаний автора, нельзя связать с другими известными событиями времени. Можно только заметить по некоторым статьям жития, что в существующих списках они расположены без хронологической последовательности. Одной из последних статей является рассказ о попытке митрополита Алексея уговорить Сергия занять после него престол русской митрополии, что было незадолго до смерти митрополита в 1378 году, между тем гораздо прежде помещен в житии рассказ о пермском епископе Стефане, относящийся ко времени после 1383 года, когда Стефан стал епископом. Еще заметнее эта непоследовательность в том, что между рассказами о Стефане и Алексие помещен ряд статей о монастырях, основанных под руководством Сергия, которые все возникли до посвящения Стефана в епископы, но некоторые после смерти Алексия.

Первым в этом ряду монастырей–колоний является Андроников; о нем можно только сказать, что он основан до 1370 года[122]. Следующий за ним в житии Симонов монастырь основан также при Алексие, но неизвестно в каком году; в позднейшем житии Феодора, племянника Сергиева, находим известие, что он, первый игумен этого монастыря, был духовником великого князя Димитрия и тысяцкого; отсюда видно, что он стал игуменом до 1374 года, а монастырь, по тому же житию, основался задолго до игуменства Феодора[123]. Следующий за Симоновым Дубенский монастырь основан, по рассказу Епифания, вскоре после победы над Мамаем в 1380 году. После него житие рассказывает о коломенском Голутвином монастыре, время основания которого неизвестно, и, наконец, о серпуховском Высоком, который, по летописи, построен в 1374 году[124]. Таким образом, и ряд статей о монастырях учеников Сергиевых не имеет хронологической последовательности. Встречаем в житии заметки, показывающие, что сам Епифаний затруднялся размещением своих старых отрывочных записок, когда стад приводить их в порядок. Так, вслед за рассказом об основании Феодором Симонова монастыря он поместил рассказ о видении ангела, бывшем, раньше, еще до удаления Феодора из обители Сергия, и, замечая, что поместил не на месте, переходит к статье о Дубенском монастыре с оговоркой: «Сиа сказаниа предним последуют о составлении монастыря от ученик святаго еже на Дубенке»[125].

Обширное похвальное слово Сергию, мало распространенное в списках, обыкновезпю усвояется последними «ученику Сергия священноиноку Епифанию»[126]. Но заметка в упомянутом выше волоколамском списке слова показывает, что оно приписывалось и перу Пахомия. Ни Пахомий, ни другой позднейший редактор Сергиева жития, Симон Азарьин, говоря о Епифание, не прибавляют известия, что им составлено и похвальное слово Сергию. В самом слове встречаем два ряда черт, которые или принадлежат разным автора, или так; же противоречат друг другу, как известия списков слова о его авторе. Во–первых, в изложении слова видны приемы и особенности епифанневского пера, утомительно–многословного и неистощимого в тавтологическом «плетении словес», умеющего для характеристики нрава Сергия подобрать 18 прилагательных так же легко, как 25 эпитетов для характеристики Стефана в его житии. Очевидец Сергия сказывается в выражении похвального слова: «Дарова нам (Бог) видети такова мужа свята и велика старца и бысть в дни наша»[127]. Во всем слове нет и намека на открытие мощей Сергия, из чего можно заключить, что оно писано не по поводу этого открытия и раньше его[128]. Но с другой стороны, слово говорит уже о раке мощей святого, которую целуют верующие; автор обращается к святому: «Се бо мощий твоих гроб перед очима нашима видим есть всегда». Наконец, читаем выражения, возможные только в слове, которое произносилось в церкви на праздник святого[129].

Все это можно было написать уже по открытии мощей, когда они были переложены в раку и установлено празднование святому; следовательно, слово писано Епифанием гораздо позже жития. Но в том же слове читаем: «Прочая его (Сергия) добродетели инде скажем и многая его исправления инде повем»; следовательно, житие еще не было написано, когда писалось слово[130]. Но в таком случае тот же Епифаний в предисловии к житию Сергия не мог сказать, что 26 лет прошло от кончины святого и «никто же не дръзняше писати о нем, ни дальнии ни блинагии, ни больший ни меньшии». Биограф разумел здесь писание, которое было бы известно другим, а не свои старые записки о Сергие, писанные для себя и не выходившие из его келии; но он не мог забыть своего похвального слова Сергию, которое читалось в церкви и в кагором есть биографические черты. Из всех этих противоречий один выход — в признании, что в Епифаниево слово после открытия мощей внесены вставки Пахомием; он же мог сделать и выписанное обещание, собираясь после слова подвергнуть переделке и написанное Епифанием житие Сергия, с той же целью — приспособить его к чтению в церкви.

В Епифание как писателе встречаем два условия, которые редко соединялись в наших позднейших агиобиографах: он обладал литературным талантом, вооруженным обширной начитанностью, и был близким свидетелем событий, которые описывал, или знал их из верных источников. Притом в его литературном положении была особенность, не существовавшая позднее: он писал в то время, когда стиль житий у нас только еще устанавливался, не затвердев в неподвижных, холодных формах. Потому его витийство не знает границ и часто подавляет фактическое содержание; потому же из всех образцовых агиобиографов он был наименее доступен для чтения или подражания, чем объясняется слабое распространение его трудов в древнерусской письменности. Сущность фактов у Епифания пострадала от ораторской окраски очень мало, меньше, чем в большинстве позднейших житий, но сильно потерпели их связь и ясность.

Глава IV ПАХОМИЙ ЛОГОФЕТ

Серб Пахомий имел громкое имя между древнерусскими книжниками, а по размерам и количеству своих литературных произведений едва ли не самый плодовитый писатель древней России. Однако ж известия о нем в нашей исторической литературе сбивчивы и противоречивы. Читаем, например, что Пахомий, родом серб, пришел в Россию с Афонской горы в Новгород во времена архиеп. новгородского Ионы, то есть около 1460 года, а по смерти этого владыки, следовательно после 1470 года, переехал из Новгорода в Троицкий Сергиев монастырь[131]. Архиеп. Филарет также начинает литературную деятельность Пахомия в Новгороде во время архиеп. Ионы и составление им житии первых троицких игуменов Сергия и Никона относит ко времени после переселения Пахомия из Новгорода в Троицкий монастырь, хотя не указывает, когда это случилось. Другие приводят Пахомия в Россию гораздо раньше: несмотря на то что в наших рукописях он называется сербином и иеромонахом «Святыя Горы», Шевырев видит в нем того болгарина Пахомия, который в 1410 году прибыл на Русь с митр. Фотием из морейской Акакиевой пустыни и потом уединялся на берегу озера Синега близь построенной Фотием церкви[132]. Все эти известия неточны. Древнерусские писатели также оставили немного сведений о Пахомие, Несмотря на то что последний имел в Москве значение официального агиобиографа, по этим сведениям нельзя восстановить с некоторой стройностью и полнотой его биографию; но с помощью мелких, часто микроскопических заметок, рассеянных в приписках на рукописях, в некоторых памятниках древнерусской литературы в его собственных многочисленных трудах, можно составить перечень этих последних в хронологическом порядке, по крайней мере приблизительном.

Келарь Троицкого Сергиева монастыря Симон Азарьин в предисловии к житию Сергия, написанном им в 1653 году, упомянув, что после Епифания Пахомий описал житие и чудеса Сергия, прибавляет, что с того времени прошло более 200 лет и никто не решился занести дальнейшие чудеса преподобного в книгу жития его [133]. В приписке к сказанию о обретении мощей митр. Алексия, составленному при митр. Макарие в половине XVI века, замечено, что иеромонах Пахомий составил повесть об Алексие «минувшим летом мало мнее седмидесятим» по преставлении св. Алексия[134]. Из обоих этих известий можно видеть, что Пахомий явился на Русь и начал здесь свою литературную деятельность гораздо раньше того времени, какое указывают митроп. Евгений и архиеп. Филарет. Более определенные указания извлекаются из рассмотрения списков составленной Пахомием редакции жития Сергия. Разбирая это житие, церковно–историческая критика ограничивается обыкновенно замечанием, что Пахомий сократил епифаниевское житие, дополнив его описанием чудес, совершившихся по открытии мои;ей Сергия. Выше сделана попытка отделить епифаниевский текст от позднейших прибавлений в редакции жития, обозначаемой в списках именем Епифания.

Но текст и Пахомиева сокращения не во всех списках одинаков: уже в списках XV века он представляет два разных пересмотра или сокращения епифаниевского оригинала Разница преимуществен но стилистическая: один из пересмотров стоит в этом отношении ближе к тексту Епифания, другой представляет дальнейшее сокращение его, более изменяет изложение подлинника и при этом опускает местами некоторые фактические черты, удержанные в первом пересмотре. Уже поэтому можно догадаться, что второй пересмотр сделан позднее и на основании первою и служил окончательной отделкой новой редакции жития; здесь может быть причина того, что он преимущественно распространился в древнерусской письменности, тогда как первый черновой уцелел в немногих списках[135]. Второе сокращение встречаем уже в двух списках 1459 года[136]. Далее, позднейшие статьи, прибавленные к епифаниевскому житию, не простая копия с пахомиевской редакции. Последняя во всех списках обоих пересмотров сопровождает рассказ о кончине Сергия сказанием об открытии мощей его и о 12 чудесах, после того совершившихся. То же сказание и те же чудеса находим в списках епифаниевского жития; но здесь изложение их другое, представляет более пространную редакцию сравнительно с изложением в собственно пахомиевском сокращении жития. В этой пространной редакции чудес есть указания на то, что и она принадлежит перу того же Пахомия и составлена позднее сокращенного изложения их в его редакции жития: в чуде 12–м автор рассказывает, что сухорукий Аеонтий, вошедши в церковь во время литургии, стал у раки св. Сергия, «всем братиям предстоящим и мне, недостойному Пахомию, писавшему в то время житие святаго».

Возникает вопрос, какой из двух пересмотров жития разумеется в этом замечании редактора? В некоторых списках второго пересмотра упомянутое 12–е чудо сопровождается еще тремя кратко писанными чудесами, происшедшими в одно время, 31 мая 1449 года[137]. Их нет в списках первого пересмотра, и они, очевидно, приписаны после, при вторичном пересмотре жития, который, следовательно, относится ко времени между 1449 и 1459 годами. В некоторых списках пахомиевской редакции жития уцелела заметка автора в начале 12–го чуда «Ниже се да умолчится еже не пред многими дни чудо святым содеяся, еже своима очима видехом»[138]. Есть основания заключать отсюда, что это чудо было последним из совершившихся в то время, когда Пахомий оканчивал свое первое сокращение Епифаниева труда о жизни Сергия: в списках первого пересмотра прямо за этим чудом следует заключительное послесловие автора о себе; до этого чуда ряд чудес одинаков во всех списках, а за ним меняется, в одних помещается чудо о пресвитере Симеоне, в других—указанные три чуда 1449 года Итак, первый пересмотр жития начат Пахомием до исцеления сухорукого Леонтия и окончен вскоре после него. В разбираемых 12 чудесах, о которых рассказывает Пахомий после обретения мощей Сергия, ни по краткому, ни по пространному изложению нет прямых указаний на их время; но можно заметить в их порядке хронологическую последовательность, нетрудную для Пахомия, который одни из них видел сам, другие узнал от очевидцев. Чудо 4–е есть исцеление боярского сына Димитрия Каисы, которого, по летописи, находим между павшими в бою с татарами в 1438 году; следовательно, совершилось до этого года[139]. Чудо 3- е с архим. Игнатием записано автором «от свидетеля уст», бывшего очевидцем события; но 8–е «бысть в наша лета», как замечает автор, намекая, по–видимому, что в это время он был уже в России. Здесь рассказывается о знатном воине, спасшемся от татарского плена во время нашествия ордынского царя Ахметя; описываемые Пахомием обстоятельства дела, удачного для русских в первом бою и кончившегося их поражением во втором, дают понять, что речь идет о нашествии изгнанного из Орды Улу–Махмета на Белев в 1438 году[140]. Во многих списках пахомиевской редакции второго пересмотра за исцелением сухорукого следует чудо с пресвитером Симеоном, записанное в Троицком монастыре с его слов. Симеон сопровождал митр. Исидора на осьмой собор в Италию, но бежал из Венеции с тверским послом, за это был скован возвратившимся Исидором, но после бегства его из Москвы освобожден и отправлен в Троицкий монастырь к игумену Зиновию. Это случилось, очевидно, между 1441 годом, когда бежал Исидор, и 1443–м, когда умер Зиновий. Помещением чуда с сухоруким между событиями 1438 года, с одной стороны, и 1441—1443–м—с другой, определяется приблизительно его время, а с ним и время первой работы Пахомия над житием Сергия.

Находим библиографическое подтверждение этого вывода Древнейший список пахомиевской редакции первого пересмотра встречаем в лаврской рукописи XV века между житиями и похвальными словами, сопровождающимися припиской, которая рассказывает о происхождении сборника[141]. Буквальный смысл этой приписки тот, что рассматриваемая рукопись есть список, и уже, по–видимому, не первый, с сборника, составленного на Афоне в 1431 году, и этот список снят по распоряжению троицкого игумена Зиновия (1432—1443), но при этом переписчик внес в сборник и житие русского святого, в то время только что составленное Пахомием Переписка происходила в последние годы игуменства Зиновия, и потому в сборник могло попасть житие, написанное при том же игумене и рассказывающее чудеса 1438–го и следующих лет.

Невозможно определить с точностью время приезда Пахомия в Москву к великому князю, о чем говорит известие, обыкновенно помещаемое в заглавии жития преемника Сергиева, игумена Никона[142]. Но около 1440 года Пахомий поселился уже в Троицком монастыре. С того времени до 1459 года здесь уцелели следы его пребывания. Можно думать, что биография Сергия была первым его литературным трудом на Руси. Как писатель, владевший правильным книжным стилем, умевший написать житие святого как следует, он был нужный человек в монастыре, об основателе которого братия еще не могла послушать подобающего чтения в церкви в день его памяти: житие, написанное Епифанием, было слишком обширно для этого и притом ничего не говорило ни об открытии мощей святого, ни о чудесах, после того совершившихся. С обретения мощей уже праздновали торжественно Сергию; но не видно, чтоб до Пахомия была написана особая служба на память его. Это делает вероятным, что вместе с житием Пахомий составил и службу Сергию, помечаемую в рукописях его именем и помещенную уже в сборнике 1459 года[143]. От авторства Пахомий переходил к более простому труду переписчика: в библиотеке Троицкой лавры сохранился список книги Симеона Богослова, написанный рукою Пахомия в 1443 году, и список Палеи, сделанный им же в 1445 году; в 1459 году, по поручению казначея того же монастыря, он переписал псалмы Давидовы с толкованиями[144].

В то же время продолжалась и литературная деятельность. Выше замечено, что между 1449 и 145У годами Пахомий пересмотрел составленное им житие Сергия и при этом внес в него кроме трех чудес 1449 года новую большую статью — сказание о пресвитере Симеоне; вероятно, в тот же период жизни в Сергиевом монастыре (1440—1459) Пахомий написал житие и службу игумену Никону и дополнил Епифаниеву биографию Сергия повестью об открытии мощей его и следовавшими затем чудесами, дав им новую, более пространную редакцию сравнительно с изложением в его сокращенном житии Сергия. Прямых указаний на время этих работ нет; но в дополнении епифаниевского жития заметны заимствования из биографии иг. Никона В списках не назван автор краткого проложного жития Сергия; но оно составлено по пахомиевской редакции жития, в древнейших списках обыкновенно следует за службой Сергию, написанной Пахомием, и вместе с ней встречается уже в сборнике 1459 года[145]. Есть список составленного Пахомием жития митр. Алексия с заметкой в заглавии, что оно написано в 1459 году по поручению митр. Ионы и собора святителей[146]. Ниже, в разборе этого жития, будут изложены основания, почему молено предполагать, что часть этого нового труда Пахомия — сказание об открытии мощей св. Алексия и служба ему — были написаны раньше, около 1450 года, вскоре после того как новопоставленный митр. Иона с собором русских епископов установил всецерковное празднование памяти Алексия.

Таким образом, Пахомий получал значение официа\ьного агиобиографа и творца канонов и пользовался большой литературной известностью в русской церковной среде. Этим объясняется приглашение, полученное Пахомием из Новгорода Желая увековечить в потомстве память об отечественных, особенно местных, новгородских, угодниках, новгородский архиеп. Иона поручил жившему у него Пахомию написать жития их и каноны для церковного празднования их памяти. Так пишет биограф Ионы, прибавляя, что владыка не щадил имения для прославления Божиих угодников и щедро вознаградил «искусного в книжных слогнях» серба за его литературные труды множеством золота, серебра и соболей. Но здесь есть некоторая неясность в известиях о ГТахомие. По рассказу упомянутого биографа Ионы, когда в Новгород приехал вел. кн. Василий и здесь в январе 1460 года совершилось над его постельником чудо преп. Варлаама, Пахомий жил уже в Новгороде у архиеп. Ионы, который поручил ему тогда написать повесть о случившемся чуде и другие сочинения. Пребывание Пахомия в Новгороде после того было непродолжительно: к началу 1462 года он вернулся в Москву. Поэтому нельзя не удивиться быстроте его пера при том количестве написанных им тогда в Новгороде сочинений, какое перечисляет биограф архиеп. Ионы. Он написал сказание о чуде преп. Варлаама в 1460 году, житие этого святого с похвальным словом и каноном, также жития блаж. княгини Ольги, преп. Саввы Вишерского и предшественника Ионы, архиеп. Евфимия, с канонами каждому из этих святых; наконец, службу св. Онуфрию, которому был посвящен храм в Отней пустыни, месте пострижения Ионы, пользовавшейся потому его особенным покровительством. По смерти митр. Ионы в марте 1461 года владыка новгородский упросил Пахомия написать службу на память этого святителя[147] .

Так рассказывает жизнеописатель — современник Ионы, — ставя сказание о чуде 1460 года на первом месте в ряду новгородских трудов Пахомия. Но сам Пахомий в предисловии к житию Варлаама Хутынского пишет, что он приехал в Новгород еще при архиеп. Евфимие; следовательно, раньше марта 1458 года, и этот владыка поручил ему съездить в обитель Варлаама, чтобы собрать сведения о чудесах его. Очевидно, Евфимий желал, чтобы написано было житие Варлаама: до своего архиерейства он жил несколько времени в Хутынском монастыре; в позднейших списках жития Варлаама сохранилось известие, что он думал открыть мощи этого святого[148]. С другой стороны, выше указана книга, писанная П ахомием в 1459 году по поручению казначея Троицкого Сергиева монастыря. Остается предположить одно из двух: или Пахомий писал эту книгу, живя в Новгороде, или он приезжал сюда при архиеп. Ионе в 1459 году уже в другой раз.

Наконец, как увидим ниже, есть основание сомневаться в точности известия, будто житие Саввы Вишерского написано в 1460—1461 годах, до отъезда Пахомия из Новгорода. Биограф архиеп. Ионы заключает свой перечень новгородских трудов Пахомия неожиданным известием, что нлцдыка много уговаривал Пахомия написать канон Сергию Радонежскому, хотя служба ему с двумя канонами давно уже была составлена Пахомием, Ионе хотелось, чтобы Пахомий написал ему еще несколько житий и канонов; но последний отказался, собираясь вернуться в московские страны. Там ожидало его новое литературное поручение В предисловии к житию преп. Кирилла Белозерского он пишет, что по благословению митр. Феодосия, «овогда повелен быв тогда самодръжцем а кн. Васильем Васильевичем», он отправился в Кириллов монастырь, чтоб на месте собрать сведения для биографии святого. Феодосий возведен на митрополию в мае 1461 года, а в. кн. Василии умер в марте 1462–го; этим определяется время поездки Пахомия на Белоозеро. Но из слов автора в предисловии молено заметить, что эта обширная биография написана уже по смерти Василия, хотя нельзя определить, где и когда именно: едва ли не самый древний список ее сохранился в Сергиевом монастыре и писан около 1470 года[149]. В продолжение следующего десятилетия (1462—1472) следы Пахомия исчезают в письменности: неизвестно, где он жил и писал ли что–нибудь.

В 1472 году он снова призван был к официальному литературному труду. В 1472 году сломали старый Успенский собор в Москве, основанный митр. Петром, и начали строить новый; тогда же совершено было открытие и первое перенесение мощей св. митрополита на новое место и день перенесения, 1 июля, положили праздновать по всей земле. Современный летописец замечает, что Пахомию поручено было написать слово об этом событии и службу в память его[150]. Слово это, совершенно согласное с известием летописца о его содержании и довольно редко встречающееся в рукописях, иногда помечается в них 24 августа, по ошибке писцов, которые смешивали первое перенесение со вторым, бывшим 24 августа 1479 года. Об этом последнем ни слова не говорит Пахомий в своей повести, заключая рассказ известием об установлении праздника 1 июля. В самой повести есть довольно ясные указания на время ее составления: автор говорит, что пишет по повелению самодержца и архиерея, «иже того самого блаженного Петра высокий престол содержащего». Этот архиерей, как поясняет Пахомий, есть митр. Филипп; повесть ничего не говорит ни о падении основанного этим митрополитом собора в 1474 году, ни о смерти Филиппа в апреле 1473 года, выражаясь о нем как о живом еще владыке. Отсюда видно, что она составлена вскоре после события 1 июля.

Сравнивая ее с двумя летописными сказаниями о том же, находим, что она гораздо беднее последних подробностями и некоторые из них, по замечанию одного летописца, передает не вполне точно; но она писана на праздник и изложена в духе витиеватой церковной проповеди, не стремясь быть обстоятельной исторической запиской о событии[151]. В минеях митр. Макария это слово Пахомия сопровождается сказанием о дальнейшей постройке Успенского собора и о втором перенесении мощей митр. Петра в 1479 году. Архиеп. Филарет, по–видимому, и это сказание приписывает Пахомию[152]. Состав его не поддерживает этого предположения: оно начинает не грямо с того, что следовало за перенесением 1 июля, описанным в рассмотренной повести, но повторяет последнюю, легко переделывая изложение Пахомия и местами дословно заимствуя у него риторические украшения. Это продолжение Пахомисва слова составлено также в XV веке, вероятно вскоре после 24 августа 1479 года[153]. За ним следуют в указанном списке два похвальные слова, одно на память св. Петра, другое на перенесение его мощей; эти слова также приписываются Пахомию и также едва ли принадлежат ему[154] . Витиеватое прославление святого уже изложено Пахомием в конце его слова о перенесении 1 июля; указанные похвальные слова—только развитие этого прославления, на нескольких страницах почти дословно сходное в обоих и составленное с помощью Пахомиева слова, подобно сказанию о втором перенесении.

После приведенного известия летописца о литературных трудах Пахомия в 1472 году не находим ясных указаний на его деятельность, но она еще продолжалась, и, по–видимому, немало лет. Кроме исчисленных произведений остается значительный и разнообразный ряд других, из коих некоторые писаны после 1472 года. Древнерусская письменность усвояла их Пахомию, но не оставила известий, когда, где или по какому поводу были они составлены. Сохранились списки канона св. Стефану Пермскому, содержащего в начальных словах и буквах некоторых стихов известие, что он писан «рукою многогрешного Пахомия сербина, повелением владыки Филофия епископа»; следовательно, не раньше 1472 года[155]. Списки жития новгородского архиеп. Моисея называют автором его того же Пахомия–сербина. Указанное выше летописное известие 1472 года называет Пахомия иноком Сергиева монастыря; неизвестно, покидал ли он после того эту обитель и когда умер. Биография Моисея, по содержанию одного чуда в ней, могла быть написана не раньше 1484 года; судя по времени приезда Пахомия на Русь, она была последним трудом его, написанным в очень преклонных летах. В службе Знамению Богородицы в Новгороде (чудо 1169 года) находим два канона, оба с надписью: «Творение священ ни инока Пахомия Логофета»[156]. Некоторыми чертами изложения напоминает эти каноны и вообще приемы пахомиевского пера — витиеватое похвальное слово Знамению, обыкновенно присоединяемое в рукописях к древнему новгородскому сказанию об этом чуде[157] . Наконец, встречаем список жития новгородского архиеп. Иоанна, правда поздний, который показывает, что древнерусская письменность усвояла и это житие перу Пахомия[158].

Таких указаний, разумеется, недостаточно для решения вопроса об авторе двух названных произведений; можно только привести некоторые соображения, поддерживающие эти указания. Главное содержание жития архиеп. Иоанна почерпнуто из круга местных народных преданий. Имя Иоанна получило важное значение в местной легенде благодаря тому, что он во время нашествия суздальцев на Новгород послужил орудием чуда от иконы Богородицы, ставшего любимым воспоминанием новгородцев. Память об этом владыке вместе с новгородской стариной оживилась особенно в XV веке, в эпоху последней борьбы Новгорода с Москвой. Явление его архиеп. Евфимию в 1439 году, как рассказывает житие, повело к открытию его мощей и к установлению панихиды 4 октября всем князьям и владыкам, погребенным в новгородском Софийском соборе. Вместе с именем Иоанна, под влиянием опасностей со стороны Москвы, должно было оживиться и воспоминание о чуде 1169 года. Это сказывается в легендах, распространявшихся из Новгорода в XV веке, о знамениях, подобных чуду XII века, состоявших в явлении слез на иконах Богородицы [159].

Не укалываемый в рукописях повод к составлению двух канонов Знамению Пахомием, может быть, побудил его написать и похвальное слово об этом чуде и житие архиеп. Иоанна. Труды, предмет которых заимствован из церковном истории Новгорода, были следствием пребывания Пахомнч в этом городе или сношений с ним, не прерывавшихся и по возвращении автора к Троице. Но трудно догадаться о времени и поводе к написанию четырех других произведении, обозначаемых именем Пахомия, — повести о страдании черниговского кн. Михаила и его боярина Феодора с службой на память их, похвального слова на Покров Богородицы и канона в службе св. Борису и Глебу[160]. Только о первом из этих сочинений можно сказать, что оно написано раньше 1473 года: биограф князя ярославского Феодора, писавший около этого года, знал уже повесть о Батые, приложенную Пахомием к сказанию о кн. Михаиле.

Жития, которые одни подлежат нашему разбору из всех исчисленных разнообразных произведений Пахомия, распадаются на две группы по отношению к ним критики. Одни из них—только переделки прежде написанных и сохранившихся биографий и могут быть поверены на основании последних: таковы жития Сергия, митр. Алексия, Варлаама Хутынекого, архиеп. Моисея и сказание о кн. Михаиле Черниговском. Остальные стоят вне такой поверки, ибо написаны или прямо по изустным рассказам, или на основании письменных источников, уже утраченных.

К изложенным соображениям о времени написания и составе Пахомиева жития Сергия остается прибавить несколько замечаний о значении его как исторического источника[161]. Уже древнерусская письменность считала его не самостоятельным произведением, а только переделкой, новой редакцией прежде написанной биографии; в большей части списков этого жития заглавие сопровождается заметкой, что оно «преже списано бысть от духовника мудрейшего Епифания, послежде преписано (или «преведено»; бысть от священноинока Пахомия Св. Горы». Разбор отношения пахомиевской редакции, служившей о6разцом для других, к ее оригиналу даст одно из указаний на то, для чего и как делались эти новые «преводы» или редакции, наполняющие собою древнерусскую письменность житий. Цель Пахомиевой переделки жития указывается заметкой в одном списке службы Сергию, откуда видно, что творение Пахомия читалось в церкви на праздник памяти святого; житие, написанное Епифанием, не было удобно для этого ни по размерам, ни по свойству изложения[162].

Согласно с таким назначением житие начинается обращением к предстоящей братии, призывающим ее достойно праздновать память святого. В послесловии автор выставляет главным побуждением к написанию биографии посмертные чудеса святого, виденные и слышанные им в oбители, которые он первый внес в житие, ибо при взгляде на последнее как на церковное назидательное слово рассказ о чудесах становится в его составе существенной, необходимой частью. Указанное назначение биографии, с одной стороны, объясняет чрезвычайно сильное распространение ее в древнерусской письменности, с другой—определило главные особенности ее изложения. Чтобы сообщить своей редакции размеры, возможные для церковного слова, Пахомий старается возможно больше сократить епифаниевский оригинал, опуская его многочисленные риторические отступления, сжимая иногда десяток его листов в 10 строк. Но вместе с риторическими отступлениями исчезли под пером Пахомия и те живые, дорогие для историка черты, которые записал в житии Епифаний по личным воспоминаниям или рассказам очевидцев, например вид глухой лесной пустыни в то время, когда уединился в ней Сергий, и постепенное заселение ее вместе с развитием монастыря. Так изложена редактором большая половина жития, до статьи об изведении источника; отселе перифраз чередуется у Пахомия с дословной выпиской. Далее, редактор опускал факты оригинала, какие находил неудобными для чтения в церкви, или изменял их подробности и причины, чтобы сообщить более назидательности своему изложению.

Епифаний не был москвич и не смотрел на события московскими глазами: как в житии Стефана он упрекнул москвичей за недостаточное признание подвигов пермского просветителя, так и здесь в правдивом рассказе о переселении Сергиева отца из Ростова не задумался выставить главной причиной события московские насилия. Пахомий передал факт без объяснения. Сергий, уходя в пустыню, отдает свою долю отцовского наследства у Епифания младшему брату, у Пахомия—бедным, ибо так лучше сказать в житии; Епифаний просто говорит, что в лесу, где поселился Сергий, было много зверей и гад; у Пахомия бесы преображались в зверей и змей и нападали на Сергия; по рассказу Епифания, Сергий ушел из своего монастыря на Киржач вследствие того, что некоторые из братии не желали иметь его игуменом и во главе их был родной брат его Стефан, однажды в церкви изрекший на Сергия «многа, еже не лепо 6е»; Пахомий нашел неуместным напоминать братии об этом неприятном деле и объяснил удаление Сергия желанием отыскать место для безмолвия, которое постоянно нарушали богомольцы, во множестве приходившие в монастырь.

Наконец, кроме этих поправок, вызванных соображениями редактора, у него есть неточности, происшедшие от недосмотра. Он знает о жизни Сергия не больше Епифания, хотя в послесловии ссылается на рассказы других братий монастыря; он вносит в биографию свои мысли, приемы изложения, свой прагматизм, но не вносит новых биографических черт. Относясь к своему труду преимущественно как стилист, равнодушный к историческому факту, он менее заботится о точности и последовательности рассказа. Епифаний внимательно следит за постепенным образованием небольшой монашеской общины около радонежского пустынника, за ее первоначальной жизнью и развитием монастыря в связи с распространением его известности. Пахомий стирает эти любопытные подробности своими обивши местами, не думая о связи событий, и вслед за описанием уединенной жизни Сергия говорит уже о многочисленной братии, привлеченной к нему всюду разносившейся славой его подвигов, не поясняя, кто видел эти подвиги пустынника, не видавшего лица человеческого. Иногда Пахомий без всякой причины изменяет порядок статей оригинала или, опустив одну статью, удерживает ссылку на нее, сделанную Епифанием в другой, дальнейшей[163]. Таким образом, рядом с уцелевшей епифаниевской биографией редакция Пахомия имеет некоторую цену как исторический источник только благодаря дополнительным статьям об открытии мощей и посмертных чудесах святого.

Как библиографическая история жития митр. Алексия, так и его фактическое содержание представляют много темных, едва ли даже разъяснимых пунктов. Над обработкой этого жития трудился ряд писателей, начинающийся Питиримом в половине XV века и оканчивающийся чудовским иноком во второй половине XVII века Пахомий только наиболее известный автор из этого ряда. История жития тесно связана с судьбою мощей св. Алексия и начинается с их обретения. Сказание о нем было обработано в нескольких редакциях. Две из них встречаются в списках Пахомиева жития Алексия, одна краткая, другая распространенная, обе с 8 или 9 чудесами[164]. Третья есть переделка пространной статьи пахомиевского жития и прибавляет к ее чудесам новое—об исцелении чудовского инока–хромца, сокращая пространное сказание об этом митр. Феодосия[165] , Наконец, 4- я редакция с витиеватым предисловием имеет характер церковной беседы на праздник обретения мощей 20 мая: это другая переделка Пахомиева сказания, составленная в Чудовом монастыре в XVI веке при митр. Макарие, с новыми фактическими подробностями и с прибавлением повести о вторичном перенесении мощей Алексия после 1483 года[166].

Время обретения мощей определяется в этих редакциях сказания двумя противоречащими друг другу известиями: все они согласно говорят, что это случилось при митр. Фотие, следовательно, не позже июля 1431 года, но краткая пахомиевская и четвертая прибавляют, что это было спустя 60 лет по преставлении Алексия, следовательно, около 1438 года Остается избрать из этих показаний вероятнейшее. Известие о 60 годах взято из службы на обретение мощей, составленной Питиримом, в которой читаем: «В 60–е лето обретошася (мощи) невредимы ничим же». Но Питирим и современники его, рассказами которых пользовался Пахомий, легче могли ошибиться в числе лет, протекших со смерти Алексия, чем в имени митрополита, при котором произошло обретение, бывшее на их памяти. Притом в одной редакции жития, правда позднейшей, к указанным противоречивым известиям прибавлен самый год обретения — 1431–й, которым нет основания жертвовать для круглой цифры 60 годов[167].

Третья из описанных редакций сказания сохранила известие о времени, когда писал Питирим. Спустя много времени по обретении, один чудовской иеромонах рассказал, что ему явился во сне Алексий и повелел еп. Питириму, приехавшему тогда из Перми и остановившемуся в Чудовом монастыре, написать стихиры и канон в память его. Питирим «немало о сем потрудися и елика бе мощна, сице почте святаго». Составленная служба принесена к митр. Ионе, который по совещании с собором русских епископов постановляет праздновать память Алексия 12 февраля и обретение 20 мая[168]. Это, очевидно, относится к 1447 и 1448 годам, когда Питирим был в Москве, участвуя вместе с другими епископами в соборных совещаниях и между прочим в поставлены и Ионы (декабрь 1448 года) на митрополию[169]. В приведенном известии нет прямого указания на то, чтобы тогда же составлено было Питиримом и житие Алексия; но Пахомий главным источником своей биографуi;i Алексия выставляет в предисловии писание архимандрит. Питирима, «иже последи бысть в Перми епископ». Эти слова могут навести на мысль, что Питирим составил жизнеописание Алексия гораздо прежде службы и своего епископства[170]. Но из слов того же Пахомия можно заметить, что он выразимся не совсем точно и что Питирим написал житие в одно время с службой, перед возвращением в Пермь, не имея досуга, «Сей убо предиреченный епископ, — продолжает Пахомий, — нечто мало о святем списа и канон тому хвалу изложи… прочая же не поспе, времяни тако завущу» Притом составление службы делало необходимым «чтение» или краткую «память» о святом на 6–й песни канона.

Если таково происхождение питиримовского жития, то можно найти некоторые основания для простои догадки церковных историков, приписывающих Питириму краткое житие» сохранившееся в рукописях и в одной летописи[171]. Оно отличается вполне характером сухой проложной записки, какая требовалась для церковной службы; к нему приложима заметка Пахомия, что Питирим не успел написать всего, если разуметь здесь чудеса и похвалу, которых нет при этой записке; сличая последнюю с пахомиевским житием, можно заметить, что первая могла быть источником второго, но невозможно предположить в ней его позднейшего сокращения, ибо она гораздо богаче его фактами и не во всем с ним согласна; наконец, встречаем в ней выражения, показывающие, что она писана около половины XV века или не позже 1483 года[172].

Определение собора праздновать обретение 20 мая и составление службы Питиримом на этот праздник вызывало потребность в особом сказании об этом событии, чего не успел сделать пермский епископ. Написать такое сказание вместе с службой на 12 февраля и полным житием, по всей вероятности, было тогда же поручено собором Пахомию. К этому собору всего скорее можно отнести заметку в заглавии Пахомиевой службы на преставление Алексия, что она составлена по благословению митр. Ионы и «проразсужением еже о нем честнаго сьбора святительска»[173] . Поручение собора относительно жития Пахомий исполнил позднее, в 1459 году, но службу и повесть о обретении, как более нужные для Церкви, он должен был написать скоро, около 1450–го. Это подтверждается припиской к упомянутой выше 4–й редакции сказания о обретении, которая указывает приблизительно на то же время[174] .

При разборе содержания пахомиеневского жития Алексия надобно иметь в виду, что очень редко можно встретить его в исправном списке, без очевидных грубых ошибок и пропусков[175]. В предисловии Пахомий говорит, что слышал об Алексие от «великих и достоверных муж», из коих некоторые еще помнили святого, «прочая же и достовернейшая» узнал из сочинения Питирима. Если краткое житие, сохранившееся в летописи и с вариантами в рукописях, действительно написано Питиримом, то оно оправдывает отзыв Пахомия, что епископ «нечто мало» написал о святом, но не оправдывает другого его отзыва об этом источнике, как наиболее достоверном. Это житие передает очень мало сведений о жизни Алексия, особенно о самой важной соре ее, когда Алексии правил митрополией: о борьбе с юго–западны–ми соперниками, о церковных и политических отношениях митрополита в Москве не указано ни одного факта; даже из монастырей, им основанных, упомянут один Чудов.

Но и то, что есть в житии, не всегда ясно и достоверна Так, время рождения Алексия определяется тремя известиями, из которых каждое противоречит двум остальным: 1) Алексий родился в великокняжение Михаила Ярославича Тверского, до убиения Акинфова; следовательно, в 1304 году, когда стал великим князем Михаил и убит его боярин Акинф; 2) Алексий был 17 годами старше вел. кн. Симеона (Гордого); следовательно, родился в 1299 году; 3) Алексий скончался 85 лет от роду, следовательно, родился в 1293 году [176]. У Пахомия в рассказе до вступления Алексия на митрополию встречаем опущенную в кратком житии легенду о пророческом гласе, слышанном 12–летним боярским сыном во время ловли птичек. Но, с другой стороны, Пахомий далеко не воспроизводит всего, что есть в кратком житии одни черты его он опускает, заменяя их общими местами житий, другие передает неточно, не вникнув в связь и последовательность событий.

По краткому житию, Алексий родился в Москве, по переселении сюда родителей, при великом кн. Михаиле Тверском и при митр. Максиме, до убиения Акинфа, и его крестил кн. Иван Данилович; Пахомий, не разобрав или не запомнив этих сложных указаний, рассказывает проще, что отец Алексия переселился в Москву во дни великого кн. Ивана Даниловича, «тогда убо тому великое княжение держащую, то есть делает анахронизм почти на 30 лет. Точно так же назначение Алексия на митрополию он относит исключительно ко времени вел. кн. Ивана Ивановича и ни слова не говорит об отношениях Алексия к вел. кн. Симеону и митр. Феогносту, ясно указанных в кратком житии и подготовивших это назначение. Зато в описание святительства митр. Алексия Пахомий вводит новые эпизоды, которых нет в кратком житии. Из них рассказ об основании Андроникова монастыря и о попытке Алексия уговорить преп. Сергия на митрополию Пахомий буквально выписал из своего жития Сергия[177].

Сверх этого Пахомий рассказывает о двух поездках Алексия в Орду: к царю Бердибеку — довольно близко к рассказу летописи под 1357 годом и к Амурату, хану с 1361 года, для исцеления его жены, не названной у Пахомия по имени. Некоторые летописи и житие по редакции XVI века, согласно с сохранившимся ярлыком, называют царицу Тайдулой, женой Чанибека, и относят ее исцеление к тому же 1357 году. Приняв эту поправку, церковные историки, однако ж, рассказывают вслед за Пахомием о двух поездках Алексия, относя обе к 1357–у, одну ко времени Чанибека, другую ко времени сына его Бердибека, в том же году севшего на место отца[178]. Но ни одна летопись не говорит о двух поездках; по одной ясно видно, что Алексий поехал еще при Чанибеке, но вернулся при Бердибеке; согласно с нею и позднейшие редакции жития говорят только об одной поездке [179]. По всей вероятности, историки впадают здесь в одинаковую ошибку с Пахомием, различно повторяют одно и то же событие, заимствуя его из разных источников.

Наконец, набрав известий кой–откуда, Пахомий дал им в житии случайный порядок и спутал их хронологическую последовательность; оттого Чудов монастырь, основанный в 1365 году, является у него после нижегородского Благовещенского, построенного в 1370–м. Таким образом, редакция Пахомия прибавляет только новые ошибки к питиримовским и составлена так, что ниже ее в литературном и фактическом отношении стоят немногие жития в древнерусской литературе. Из рассмотренной истории жизнеописания Алексия в XV веке можно извлечь один факт, характеризующий московскую письменность этого времени: 70—80 лет спустя по смерти знаменитого святителя в Москве не умели написать порядочной и верной его биографии, далее по поручению великого князя и митрополита с собором.

В чудесах, приложенных Пахомием к повести о обретении мощей, нет прямых хронологических указаний, но есть намеки, показывающие, что они все произошли после обретения, незадолго до составления пахомиевского жития[180].

В рукописях XVI века встречается особая редакция жития Варлаама Хутынского, отличающаяся и от краткой первоначальной и от пахомиевской, — от последней отсутствием предисловия и большей краткостью в изложении одинакового содержания, от первой — описанием чудес при жизни и по смерти Варлаама, чего нет в первоначальной редакции[181]. По некоторым признакам можно видеть, что эта редакция есть по времени происхождения вторая обработка жития, предшествовавшая пахомиевской. В сказании о чуде Варлаама 1460 года Пахомий замечает, что больной постельник великого князя «издавна имяше у себя житие преп. Варлаама и часто прочиташе того чюдеса». Это замечание не может относиться ни к Пахомиевой редакции, составленной не раньше того года, в январе которого совершилось чудо, ни к первоначальной, в которой нет чудес Рассказ о «благовещании отрока», одном из чудес святого при жизни, вторая редакция начинает фразой, в которой можно видеть хронологическое указание: «Бе бо, рече, тогда князь в Великом Новеграде, якоже обычай есть этого града гражаном своею волею князя дрьжати».

Едва ли можно было выразиться так во второй половине XV века, и Пахомий, воспроизводя это чудо в своей редакции, должен был сказать просто: «Прииде князь… его же своею волею себе имяху». Наконец, описанию посмертных чудес рассматриваемая редакция предпосылает заметку, что эти чудеса «не пред многими леты сдеашася», а последнее из них, исцеление кн. Константина, по известию в некоторых списках редакции, относится ко времени в. кн. Василия Димитриевича, когда Константин был наместником в Новгороде; следовательно, совершилось в 1408—1411 годах [182]. Эти чудеса, очевидно, и вызвали в начале XV века пересмотр и дополнение древнего краткого жития, следствием чего была эта вторая его редакция.

Пахомий в предисловии к своей редакции говорит, что он соединил в ней рассказы о Варлааме, которые слышал от старцев Хутынского монастыря, куда редактор ездил по поручению архиеп. Евфимия. Это замечание можно отнести только к четырем посмертным чудесам, которые пахомиевская редакция прибавляет к трем прежним, описанным во второй. Главным источником Пахомию служила эта вторам редакция, найденная им в монастыре; ее переделал он нисколько лег спустя после поездки, вследствие поручения другого архиепископа—Ионы. Он сам ссылается на этот письменный источник, сопровождая известие об отце Варлаама заметкой: «Матере же того отрока писание не яви»; действительно, вторая редакция, поименовав отца, не называет матери. Приемы переделки и здесь те же, что в других творениях Пахомия, составленных по письменным источника: это большею частью перифраз источника, более многословный и витиеватый, а в некоторых местах почти дословное заимствование. К указанным четырем посмертным чудесам Пахомий присоединил пространное сказание о чуде 1460 года и похвальное слово святому[183].

Рассматриваемые редакции жития могут служить новым примером того, как позднейшие редакторы житий изменяли по–своему и создавали биографические черты под совокупным влиянием трех причин; краткости древнего жития, плохо понятого ими, агиобиографической риторики и местной народной легенды. Сличая известия о Варлааме в его древнем житии и в летописи, молено видеть, что он с несколькими знатными горожанами удалился в пустыню, несколько времени жил отшельником и потом, выстроив церковь, образовал монастырь. Это последнее было в 1192 году, когда, по летописи, архиеп. Григорий освятил (6 августа) новую церковь и «нарече манастырь». В ноябре того лее года Варлаам скончался; отсюда видно, что он удалился в пустыню уже в зрелых летах, незадолго до смерти. Позднейшие редакции создают из этого рассказ, как Варлаам еще в отрочестве начинает аскетическое воздержание, говорит своим родителям поучение о силе поста и молитвы, вскоре, проводив их в могилу, раздает имение нищим и постригается под руководством священноинока Порфирия, своего наставника, который, как мы видели выше, при разборе древнего жития, был одним из знатных новгородцев, сопровождавших Варлаама в пустыню, и сам постригся у последнего [184].

Влияние местного предания обнаружилось на позднейших редакциях внесением в житие чудес святого, совершенных при жизни. Под действием того же источника эти редакции переделали известия о другом сверстнике Варлаама, Антонис, бывшем потом архиепископом в Новгороде.

В разборе древнего жития было замечено, что на отношениях этого Антония к Варлааму позднейшее предание основало круг легенд, развивавшийся одновременно с литературной обработкой жития, но независимо от нее. Эти легенды представляют два варианта сказания об Антоние. По одному из них Антоний был новгородским владыкою еще при жизни Варлаама: так говорят повести об избавлении Варлаамом от низвержения в Волхов преступника и о пророчестве Варлаама, предсказавшего снег и мороз в Петров пост. Происхождение анахронизма в этих преданиях объясняется известием одною из них, что по смерти Варлаама архиеп. Антоний установил крестный ход в Хутынский монастырь из Новгорода в пятницу первой недели Петрова поста[185].

На другом варианте построено позднейшее житие Антония Дыме кого: здесь рассказывается, что Антоний, новгородец родом, постригся у Варлаама, ходил по его поручению в Царьград, по смерти Варлаама был игуменом его монастыря, а потом ушел оттуда и основал свой монастырь на озере Дымском, никогда не бывав новгородским владыкою[186]. Историческую основу этих сказаний легко восстановить по летописи и древнему житию Варлаама последнее говорит, что, после того как сверстник Варлаама Антоний пришел из Царьграда, блаженный пред смертью вручил ему свой монастырь, а первая замечает в рассказе об избрании Антония на новгородскую кафедру в 1211 году, что он, в мире Добрыня, сын воеводы Ядрея, прежде того вернулся из Царьграда и постригся на Хутыне. Поясняя краткое и не совсем ясное известие древнего жития, позднейшие редакции создают из него сказание о пророчестве Варлаама, за несколько минут до кончины провидевшего приезд Антония из Царьграда в монастырскую пристань (на Волхове) и вручившего ему игуменство в своем монастыре; Пахомий прибавляет к этому, что игумен Антоний окончил заложенную Варлаамом каменную церковь в обители и утвердил в последней устав ее основателя. Но летопись, говоря об Антоние, не называет его игуменом Хутынским; с другой стороны, слова, с которыми в древнем житии Варлаам обращается к Антонию: «Ныне предаю ти его (монастырь) тобе, ты же снабди и добре» — не значат непременно, что Антоний стал игуменом после Варлаама; может быть, последний только поручил обитель заботам знатного брата, подобно тому как сам долго руководил братией, не будучи игуменом.

Сделав Хутынским игуменом Антония, цареградского паломника по древнему житию и Добрыню Ядрейковича по летописи, позднейшие редакции не знали, по крайней мере не говорят, что он был потом новгородским владыкой; этим они дали опору второму варианту сказания, по которому тот же Антоний основывает Дымский монастырь. В обеих редакциях XV века незаметно еще следов первого варианта; но Пахомий знал его, хотя и не занес в житие. Пророчество Варлаама о снеге, выпавшем в Петров пост и спасшем город от голода, сохранялось в местной памяти благодаря основанным на нем крестному ходу и местному обычаю молебствовать в Хутынском монастыре всем городом во время бездождия или слишком дождливого лета Об этом обычае говорит Пахомий в похвальном слове Варлааму, приводя примеры пророческого дара, данного святому; на ту же силу его отвращать бездождие намекает он в своем сказании о чуде 1460 года. Упомянутые выше сказания об осужденном и о снеге, по–видимому, впервые были записаны при митр. Макарие: в списке пахомисвского жития по макарьевским минеям они помещены не на месте, после посмертных чудес, как позднейшее прибавление, а второе из них, по некоторым спискам, говорит о молитве за царя Ивана Васильевича и царицу Анастасию. Но позднеишие списки помещают эти сказания на своем месте, в числе чудес, совершенных святым при жизни[187]. Таким образом, обломки противоречивых народных сказаний встретились в одном и том же житии, усилив путаницу, внесенную в него редакциями XV века Сказание о мученической кончине князя Черниговского Михаила в Орде любопытно для нас только как факт для характеристики редакторских приемов Пахомия[188]. Оно почти не прибавляет новых исторических черт к древней повести о том же событии, написанной, вероятно, вскоре по смерти кн. Михаила Древнейший список этой повести называет автором ее отца Андрея, один из позднейших — епископа Ивана; последнее известие, по всей вероятности, есть неловкая догадка писца прочитавшего в переписанной им повести, что отец духовный, с которым советовался Михаил пред отъездом в Орду, звался Иоанном[189]. Только в начале сказания Пахомий вставил известие об умерщвлении Михаилом послов, отправленных к нему Батыем в Киев; далее изложение Пахомия — легкий перифраз Андреева рассказа, местами украшающий его риторическими распространениями, иногда вводящий в него новые фактические черты сомнительного свойства; так, вельможу Батыева Елдегу, посланного предложить Михаилу на выбор смерть или покорность ханскому приказу, Пахомий заставляет вступить в прение с князем о вере, чего не находим у Андрея. При таком отношении к источнику естественно, что Пахомий не поправил неточности в рассказе последнего, будто черниговский князь поехал в Орду добровольно, увлекаемый ревностью «обличити прелесть» нечестивого царя, «ею же льстить крестьяны». К сказанию о кн. Михаиле Пахомий приложил повесть «О убиении злочестивого царя Батыя» в Венгрии; сухое книжное изложение пощадило в ней некоторые поэтические мотивы, по которым легко заметить, что это — народная южнославянская песня о Батые, в книжной обработке пущенная пришлым сербом в древнерусскую письменность; в такой форме, иногда с вариантами, она встречается в позднейших русских житиях и летописных сборниках.

Критический разбор жития архиеп. Моисея встречает затруднение в том, что оно сохранилось в очень немногих списках, и притом позднего времени, XVII—XVIII веков. Все они носят в заглавии одинаковую пометку: «Творение Пахомия сербина». Но, усвояя памятник одному автору, они не представляют одинакового текста, распадаются на две редакции, различающиеся изложением и составом[190]. Житие начинается предисловием, почти дословно сходным с предисловием к пахомиевской биографии архиеп. Ев–фимия; некоторые варианты, отличающие первое, только затемняют речь, вносят в нее грамматические неправильности и, может быть, принадлежат писцам, а не автору. Самое жизнеописание составляет краткую статью, в которой по обеим редакциям можно заметить одну общую литературную основу; но в списках XVIII века она изложена гораздо пространнее, более развита общими местами, чем в списках XVII века, и представляет несколько фактических черт, которых нет в последних. Посмертные чудеса, сопровождающие житие (о наказании разбойников, о архиеп. Сергие и два чуда о новгородском купце), также представляют значительные варианты в изложении обеих редакций. Наконец, списки краткой редакции прибавляют довольно длинное, несоразмерное с коротеньким житием похвальное слово, которого нет в обоих списках пространной.

Ничто не заставляет отвергать предание, сохраненое списками жития Моисея, что оно написано Пахомием. Жития митр. Алексия и Саввы Вишерского, принадлежащие ему бесспорно, показывают, что и он, мастер житий, мог написать такую скудную, нестройную биографию, наскоро сшитую из отрывочных известий и преданий, каково жите Моисея. Тем, что житие, как видно по рассказу об архиеп. Сергие, могло быть написано не раньше 1484 года, нельзя ни поддержать, ни опровергнуть известия списков о его авторе, ибо мы пе знаем, когда прекратилась литературная деятельность Пахомия. Остается вопрос, какая из описанных выше редакций принадлежит Пахомию. Его можно решить только предположением, при недостатке прямых указаний. Благодаря позднему времени списков, по языку обеих редакций нельзя сделать надежных выводов для решения этого вопроса Из похвального слова, входящего в состав сокращенной редакции, видно, что оно написано на праздник памяти Моисея[191]. Но неизвестно, когда начали местно праздновать Моисею. Из рассказа об архиеп. Сергие можно только заключить, что в 1483 году, более 100 лет спустя по смерти Моисея, он еще не был признан Церковью даже в числе месгно–чтимых святых; иначе приехавший с Москвы архиеп. Сергий, далее в припадке московского пренебрежения к павшему Новгороду, не отважился бы обозвать одного из его святых смердьим сыном. Любопытно также, что в 1563 году царь, перечисляя святых новгородских владык, не называет между ними Моисея[192]. Это придает некоторую вероятность догадке, что похвальное слово с сокращенной редакцией жития — позднейшего происхождения сравнительно с пространной, которая составлена Пахомием[193]. Изложение этой последней совершенно в духе литературного стиля других житий, написанных Пахомием.

Для определения источников жития находим краткую биографию Моисея в одном списке росписи новгородских владык, составленной в конце XVI века[194]. Невозможно определить точно время составления этой краткой простой записки; но она явилась раньше искусственных редакций жития, обозначаемых в списках именем Пахомия, и была их источником, а не сокращенной переделкой. Обе эти редакции с большей или меньшей близостью к ее тексту черпают из нее, но не исчерпывают вполне ее содержания; по своему строю и характеру изложения она очень похожа на древнее краткое житие Варлаама Хутынского и особенно на записку об архиеп. Аркадие; встречаем в ней даже одинаковые с ними обороты речи, а конец ее почти дословно сходен с заключением записки об Аркадие. Пространная искусственная редакция жития Моисея полнее сокращенной воспроизводит фактические черты записки, иногда изменяя их: так, записка перечисляет монастыри и церкви, построенные Моисеем, в хронологическом порядке, согласном с древней Новгородской летописью; пространная редакция не выдерживает его, а сокращенная вовсе опускает этот перечень. Последняя, опуская или передавая неточно и другие черты записки, является сокращением ее или пространной редакции; но в ней есть и не лишенная интереса новая черта. О начале ереси стригольников нет известий летописи упоминают о ней впервые в 1376 году, когда она уже успела распространиться в Новгороде, По известию сокращенной редакции жития Моисея, повторенному и в похвальном слове, Моисей ратовал против стригольников во время своего вторичного управления новгородской епархией; следовательно, еще до 1359 года[195]. Но трудно угадать источник этого известия: его нет ни в летописях, ни в древней записке о Моисее.

Время первого чуда и двух последних в житии не указано ясно; второе—об архиеп, Сергие — относится к 1483—1484годам и бросает свет на источник и обработку этих сказаний. По происхождению своему рассказ о Сергие принадлежит к кругу легенд, сопровождавших падение новгородской вольности. С подчинением Новгорода Москве должна была пасть и его церковная самобытность. Архиеп. Сергий, назначенный на новгородскую кафедру в Москве и из москвичей, первый прервал собою ряд туземных излюбленных владык; но он только 9 месяцев правил паствой и вследствие болезни воротился в Троицкий Сергиев монастырь. Это послужило источником легенды о нем, в разных местах передававшейся различно. Наиболее прозаическая из этих местных ее редакций — московская, по которой новгородцы волшебством отняли ум у Сергия за то, что он не ходил по их мысли. В псковском варианте легендарные мотивы имеют каноническую основу: новгородские святители, покоившиеся в Софийском соборе, являясь Сергию во сне и наяву, поразили его недугом за то, что он вопреки правилам св. отцов при живом владыке (Феофиле) вступил на его престол. По народному новгородскому преданию, поэтическому, Сергия наказал чудтворец Иоанн, «что на бесе ездил», новгородский владыка, имя которого связано с преданием о чудесном спасении Новгорода от суздальского нашествия в XII веке[196]. Наконец, в житие Моисея занесена четвертая редакция, сложившаяся, очевидно, в стенах Сковородского монастыря, где погребен Моисей: гордого москвича покарал этот святитель за презрительный отзыв Сергия, заехавшего в монастырь по дороге в Новгород. Но, воспроизводя эту легенду, автор жития сгладил ее местные черты общим нравственным уроком, из нее выведенным: Сергий посрамлен и лишился сана епископского за то, что унизил угодника Божия и в нем не почтил епископского сана. Это не противоречит предположению, что житие Моисея составлено не новгородцем, но по рассказам сковородской братии и, может быть по ее просьбе.

В разборе второй группы пахомиевских житий труднее проверить автора, ибо у него не было здесь под руками старых биографий или они не уцелели. Первым по времени в этом ряду можно признать житие игумена Никона Это житие, краткое, без предисловия и похвального слова, составлено Пахомием, вероятно, для службы и обыкновенно встречается в списках вместе с нею[197]. Здесь только в двух местах автор воспользовался своим же трудом, житием Сергия; главным источником служили ему «еще в теле обретающиеся тоя же обители иноци, свидетели известии», то есть очевидцы Никона, которых, конечно, было еще много во время составления жития. Однако ж биография не представляет связного рассказа не только о всей жизни Никона, но и о его игуменстве в Троицком монастыре. Так, ничего не сказано о временном удалении его от игуменства на безмолвие, о чем говорят позднейшая редакция этого жития и житие Саввы Сторожевского. Главное внимание автора обращено на заботы Никона о восстановлении монастыря, разоренного татарским нашествием 1408 года, и о построении новой каменной церкви над гробом Сергия; но и здесь нет ни слова об открытии мощей святого, происшедшем, по рассказу самого Пахомия в житии Сергия, при основании этой церкви. Кончина Сергия и одно из трех чудес Никона (о С. Антонове) изложены почти дословно но житию Сергия; но есть разногласие с последним во времени кончины Никона. В житии Сергия Пахомий говорит, что Никон игуменствовал 36 лет, а в житии Никона — 37; позднейшая редакция этого последнего жития прибавляет, что Никон скончался в 6938 году. Это разногласие разрешается приведенной выше припиской к Сергиеву житию по списку 6967 года: если в этом году праздновали 67–ю годовщину памяти Сергия (25 сентября) и 31–ю памяти Никона (17 ноября), то последний жил после Сергия 36 лет и преставился в ноябре 1427 года[198].

Состав жития архиеп. Евфимия не одинаков в разных списках. В большинстве их 5 посмертных чудес, приложенных к жизнеописанию и заканчивающихся краткой похвалой святому, сопровождаются новым чудом, с особым витиеватым предисловием и с надписью: «Ино новейшее чудо»[199]. Оно написано, очевидно, после жития и другим автором, но не мною спустя по смерти Евфимия: этот автор уже ссылается на читанное им житие Евфимия с чудесами, а софийский протодиакон, о котором он рассказывает, был современник и знакомый Евфимия. В одном списке это чудо сопровождается послесловием, указывающим его отношение к житию; автор приписки, выражаясь о Пахомие как современник, говорит, что этот Пахомий писал о Евфимие «елика ему поведаша, а не все житие святого подробну»; отсюда можно заключить, что это чудо описано вскоре после пахомиевского жития, которое оканчивалось 5 чудесами с краткой похвалой святому[200].

Замечание в приведенной приписке, кажется, характеризует состав Пахомиева труда, а не указывает на какие–либо позднейшие дополнения, в него внесенные. Это житие действительно отличается неровностью фактического изложения. Сам Пахомий не указывает своих источников, а из упомянутой приписки видно, что между ними не было письменных. Святительская деятельность Евфимия описана кратко, в общих чертах; но гораздо обстоятельнее рассказано о Вяжицком монастыре и отношении к нему архиепископа, о постройках, сделанных им в этом монастыре, при этом Пахомий смутно представлял себе хронологическое отношение рассказываемых событии[201]. Эти пробелы и неточности зависели от свойства источника, из которого черпал Пахомий и которым служили изустные рассказы вяжицкой братии и лиц, окружавших Евфимия. Зато останавливает на себе обстоятельность, с какою описаны последний год жизни Евфимия и его погребение: здесь автор подробно указывает, где и когда, в какой день был и что сделал приближавшийся к смерти владыка и как его хоронили. Выше мы видели, что Пахомий приезжал в Новгород еще при Евфимие, по всей вероятности в последнее время его жизни (1457—1458) Таким образом, это время он мог описать по личным воспоминаниям. Все указанные обстоятельства объясняют особенность, отличающую это пахомиевское житие от других. Несмотря на неровность изложения, оно обильно фактами, редко обращается к помощи общих мест житий и передает много живых биографических черт, подмеченных современником. Благодаря этому, биография Евфимия принадлежит к числу немногих удовлетворительных трудов Пахомия.

Мы видели выше, что биограф архиепископа Ионы ставит житие Саввы Вишерского в числе сочинений, которые этот владыка поручил написать Пахомию, когда последний жил у него в Новгороде (1459—1461). Сам Пахомий замечает в конце жития, что написал его по поручению Ионы. Между посмертными чудесами Саввы у Пахомия есть рассказ о приезде в Саввин монастырь Ионы, который повелел тогда написать образ преподобного, также составить канон и прочая в память его. На основании известия в житии Ионы этот приезд надобно отнести к 1461 году, по крайней мере не позже. Но с другой стороны, есть известие, что церковь Иоанна Предтечи в монастыре Саввы поставлена в 1464 году, а она уже упоминается у Пахомия. Далее, некоторые списки жития, называющие в заглавии автором его того же Пахомия, оканчиваются припиской, по которой «списано бысть и изобретено блаж. Саввы житие священноиноком Геласием, бывшим тогда игуменом тоя обители, в лето 6972–е»[202]. Трудно понять, что значат эти слова, если не то, что Гсласий, вследствие повеления Ионы написать канон и прочая, приготовил записки о жизни Саввы, по которым Пахомий уже после 1464 года составил житие.

Каковы бы ни были источники пахомиевской биографии Саввы, по содержанию ее видно, что автор очень мало знал о святом Он неопределенно говорит о происхождении и месте пострижения Саввы, хотя и род Бороздиных, из которого он вышел, и тверской Саввин монастырь, в котором подвизался сначала были довольно известны в то время[203]. Из тверского монастыря автор ведет Савву прямо на р. Вишеру, не сказав, что святой был настоятелем Саввиной пустыни и оттуда ходил на Афон, после чего уже поселился на Вишере. Далее Пахомий передает отдельные рассказы из жизни Саввы анекдотического свойства; но история монастыря изображена немногими и такими беглыми чертами, что биограф говорит об одном из учеников Саввы, не упомянув даже, что к отшельнику стала собираться братия. Все это тем более неожиданно, что Пахомий был современник Саввы и писал житие немного лет спустя по смерти его. Впрочем, и время кончины Саввы в житии не указано прямо. Позднейшие рукописные святцы и вслед за ними церковные историки помечают ee 1 октября 1460 года, но другие известия делают подозрительным это показание. По рассказу Пахомия, Савва, умирая, поручил свой монастырь попечению архиепископа Емелиана (Евфимия I, 1424—1429). Это, очевидно, ошибка, всего вероятнее, первое иноческое имя Евфимия I поставлено здесь вместо имени преемника, его Евфимия II; позднейшие писцы и писатели часто смешивали этих епископов. Далее Пахомий пишет, что Савва пред кончиной передал управление обителию старейшим ученикам своим Ефрему и Андрею, и вовсе не упоминает здесь о Геласие, который, однако ж, является у него настоятелем еще до посещения монастыря Ионой. Наконец, по житию, Савва скончался на 80–м году жизни. Преп. Иосиф Санин называет его «начальником» тверской Саввиной пустыни. Так обыкновенно назывались основатели. Сохранилась рукопись Саввина монастыря с припиской, по которой в 1432 году этому монастырю минуло 35 лет, следовательно, он основан в 1397—1398 годах; трудно поверить, чтобы основатель его был тогда 17–летним юношей, если 80–летний Савва скончался в 1470 году[204].

По поручению великого князя Василия Василиевича и митр. Феодосия Пахомий приехал в Кириллов монастырь 34 года спустя по смерти основателя (сконч. 1427), чтобы на месте собрать сведения о его жизни. Тогдашний игумен монастыря Кассиан просил и с своей стороны образцового агиобиографа написать что–нибудь о Кирилле. В продолжение 34 лет в монастыре не было составлено не только жития, даже черновых нестройных записок об основателе. Но Пахомий застал еще много очевидцев и учеников Кирилла, долго живших с учителем, к числу которых принадлежал сам Кассиан. Автор виделся и с Мартинианом, бывшим игуменом Ферапонтова, потом Троицкого Сергиева монастыря; в 1462 году он снова правил Ферапонтовым монастырем (в 15 верстах от Кириллова) и мог сообщить Пахомию подробные сведения о Кирилле, у которого постригся еще в отрочестве, в первые годы существования Кирилловой обители. Этих учеников Кирилла расспрашивал я о святом, пишет Пахомий в предисловии, «и начата беседовати ко мне о житии святаго и о чудесех».

В жизнеописании, рассказав повесть о князе и княгине Белевских, он прибавляет, что слышал ее от инока Игнатия, которому передала ее сама княгиня, и при чтении этой повести легко заметить, что книжный стиль Пахомия не вполне сгладил приемы простого изустного рассказа Автор передает имена людей, игравших самую невидную роль в истории обители, и много других мелких подробностей, которые показывают, что житие писано со слов иноков монастыря. При этом автор делает еи;е оговорку, что многое оставлено им не записанным по обилию материала или потому, что за давностью позабыто рассказчиками[205]. Единственным письменным источником, какой можно заметить в житии, была духовная Кирилла, которую Пахомий занес в свой труд с пропусками и поправками[206]. Таким образом, Пахомий имел в своем распоряжении обильный запас ведений, позволявший ему составить биографию, подобную епифаниевому житию Сергия. Жизнеописание Кирилла — самый обширный и лучший из всех трудов Пахомия. Для историко–критической оценки этого жития важно, как, с какой стороны воспользовался своими источниками биограф и какой взгляд положил он в основание труда. Здесь автор не стеснялся ни скудостью материала, отнимающей возможность выбора фактов, ни церковным назначением жития, заставлявшим одни факты опускать, другим давать известное условное выражение. Прежде всего можно заметить, что не одни биографические воспоминания об основателе, но и самые взгляды братии Кириллова монастыря на монашество нашли в пере Пахомия трость книжника–скорописца.

Известно, что из отшельнических келий, рассеянных в белозерских лесах и имевших близкие сношения с монастырем Кирилла, вышел в самом начале XVI века шумный протест против монастырского землевладения. Сам Пахомий был равнодушен к этому вопросу, сколько можно заключать по другим его житиям; но биография Кирилла дает любопытное указание, что не одни белозерские «пустынники», но и часть братии богатого общежительного монастыря, каким был Кириллов во второй половине XV века, была против монастырского землевладения и в этом смысле направляла перо биографа Пахомий не говорит ни об одном земельном приобретении Кирилла; рассказывая, как боярин Роман Иванович хотел дать последнему село, биограф заставляет святого высказать те же самые аргументы против приобретения сел монастырями, какие выражены были митр.

Киприаном в послании к игумену Афанасию и потом развиты последователями Нила Сорского. Ни в этом молчании, ни в этих аргументах нельзя видеть факты из биографии Кирилла Одна грамота согласно с Пахомием показывает, что село боярина Романа отошло к монастырю уже по смерти Кирилла; но та же грамота насчитывает до 6 земельных вкладов, принятых Кириллом, и до 11 земельных покупок, сделанных самим основателем[207]. Далее, главное внимание Пахомия обращено, разумеется, на деятельность Кирилла в новой обители, на те 30 лет, которые протекли с возникновения монастыря до кончины основателя. Здесь находим 3—4 страницы, изображающие внутреннюю жизнь монастыря по уставу Кирилла; сверх этого без видимой связи, без хронологических указаний изложено более 20 кратких повестей или отдельных случаев нравоучительного характера, рисующих нравственное влияние Кирилла, его отношения к братии, мирянам—и только. Постепенный рост монастыря, перемены, внесенные им в окрестную пустыню, материальные условия жизни и характер братии — все это изображено очень скудными, мимоходом брошенными чертами; очевидно, это не занимало Пахомия и он об этом не расспрашивал. Здесь заметна разница между ним и Епифанием: и у последнего на первом плане нравственный образ основателя как пример для подражания; но он следит и за историей монастыря, не обходит его простых житейских отношений и отмечает перемены в окрестной пустыне, насколько они влияли на жизнь монастыря. Указанные особенности жития Кирилла, отсутствие связного рассказа, анекдотичность и стремление изображать деятельность святого только с известной стороны стали отличительными чертами русских житий последующего времени.

Житие Иоанна, архиепископа Новгородского, по своему происхождению и источникам имеет близкое отношение ко времени архиеп. Евфимия и к пахомиевским житиям Варлаама Хутынского и архиеп. Моисея. Выше было указано шаткое известие, приписывающее и это житие перу Пахомия. Впрочем, кто бы ни был его автор, главные черты своего содержания оно почерпнуло из того же круга новгородских легенд, получивших литературную обработку в эпоху падения Новгорода, откуда черпали и два упомянутые жития. В нашей истории не много эпох, которые были бы окружены таким роем поэтических сказании, как падение новгородской вольности. Казалось, «господин Великий Новгород», чувствуя, что слабеет его жизненный пульс, перенес свои думы с Ярославова двора, где замолкал его голос, на Св. Софию и другие местные святыни, вызывая из них предания старины.

Выше было замечено, как открытие мощей Иоанна в 1439 году архиеп. Евфимием вместе с установлением панихиды 4 октября должно было содействовать оживлению этих преданий, особенно об Иоанне и о чуде Знамения в 1169 году, по известию летописи, что новгородцы приписывали наказание архиеп. Сергия ездившему на бесе чудотворцу Иоанну, видно, что эти предания были распространены в местном населении[208]. Из того же источника выи о житие архиеп. Иоанна: почти все его содержание состоит из легенд о построении Благовещенского монастыря, о Знамении, о путешествии в Иерусалим на бесе и о мести последнего владыке. Рассматривая эти легенды в связи с другими, относящимися к тому же кругу, можно извлечь некоторые указания на время, когда составлено житие. В рукописях встречаем иногда рядом 4 новгородские повести: о варяжской божнице, о Благовещенском монастыре, о просфоре и об архиеп. Ионе[209]. По ссылкам, какие делает в них автор, видно, что они записаны одной рукой. Так, в первой из них замечено: «Сия ми поведа игумен Сергий Островского монастыря от св. Николы, отец Закхиев, нынешнего игумена Хутынского»; вторая начинается словами: «Той же чудный муж Сергие поведа»[210]. По известию последней из этих повестей о числе лет архиепископства Ионы видно, что они записаны после 1471 года Закхей правил Хутынским монастырем, по–видимому, в последней четверти XV века; в 1475 году, по летописи, на Хутыне был еще игуменом Нафанаил, которого встречаем здесь в рассказе о чуде преп. Варлаама в 1471 году; имена хутынских настоятелей с начала XVI века становятся все известны, но между ними нет Закхея[211].

На легендарность рассказов об Иоанне намекает сам автор жития, которое, по его признанию, написано не без колебания[212]. Между письменными источниками, на которые ссылается автор, была и одна из указанных выше повестей, именно о Благовещенском монастыре: легкий перифраз ее помещен в начале жития, а в другом месте, перечисляя построенные Иоанном церкви, автор, по некоторым спискам жития, замечает, что первою из них была Благовещенская, «о ней же преди писахом от сказания повести чуднаго мужа Сергия, игумена Островского монастыря от св. Николы». В конце жития автор призывает молитвы Иоанна на «великодержавного, скипетр царства в Русской земле держащего». Умирая, Иоанн поучает новгородцев бояться «князя православного яко Бога», а за иноверного не отдаваться и в чуде Знамения указывает тот смысл, «да посрамятся иконоборцы, да не растлятся обычая нaша».

Из этих выражений можно заключить, что и 4 упомянутые повести и житие написаны в конце 70–х или в 80–х годах XV века, когда подчинение Новгорода Москве было решено и когда в нем стали обнаруживаться иконоборческие мнения жидовствующих. Повесть о Знамении в житии также есть переделка сказания, встречающегося в рукописях с конца XV века Из летописи или другого письменного источника взяты перечень церквей и известие о происхождении Иоанна и о том, что до архиепископства он был священником при церкви Св. Власия. Но, сводя различные источники, автор впал в ошибку: легенду о построении Благовещенского монастыря он отнес ко времени, когда Иоанн был еще мирянином; потом он стал иереем, по рассказу жития, и наконец постригся в своем монастыре, откуда был избран на кафедру; но по летописи, этот монастырь основан в 1170 году, когда Иоанн был уже архиепископом. Не видно, чтобы сказание о путешествии во Иерусалим и о мщении беса существовало в письменности раньше жизнеописания Иоанна; едва ли не впервые оно записано в этом житии по изустным рассказам «неложных свидетелей».

Пахомий вышел из средоточия православной греко–славянской образованности XIV—XV леков, из Святой Горы, и вынес оттуда высокое понятие об охранительной силе родной письменности для племени. «Бяху угри, — замечает он в повести о Батые, — первое во православии крещение от грек приемше, но не поспевшим им своим языком грамоту изложити, римляном же яко близь сущим приложиша их своей ереси после довати». Пахомия много читали в древней Руси и усердно подражали приемам его пера: его творения служили едва ли не главными образцами, по которым русские агиобиографы с конца XV века учились искусству описывать жизнь святого. Автор приведенной выше приписки к житию Евфимия, выражая взгляд русских книжников XV века на Пахомия, называет его от юности усовершившимся в писании и во всех философиях, превзошедшим всех книжников разумом и мудростью. Такой человек был нужен на Руси в XV веке, и потому, когда он явился здесь, великий князь и митрополит с собором, новгородский владыка и игумен монастыря обращались к нему с просьбами и поручениями написать о том или другом святом.

Достаточно пересчитать творения Пахомия, приведенные в известность, чтобы видеть, для чего, собственно, было нужно на Руси его перо и что нового внесло оно в русскую письменность. Пахомий написал не менее 18 канонов и 3 или 4 похвальные слова святым, 6 отдельных сказаний и 10 житий; из последних только 3 можно считать оригинальными произведениями; остальные — новые редакции или переложения прежде написанных биографий. Запас русских церковных воспоминаний, накопившийся к половине XV века, надобно было ввести в церковную практику и с состав душеполезного чтения, обращавшегося в ограниченном кругу грамотного русского общества Для этого надобно было облечь эти воспоминания в форму церковной службы, слова или жития, в те формы, в каких только и могли они привлечь внимание читающего общества, когда последнее еще не видело в них предмета не только для научного знания, но и для простого исторического любопытства. В этой стилистической переработке русского материала и состоит все литературное значение Пахомия. Он нигде не обнаружил значительного литературного таланта; мысль его менее гибка и изобретательна, чем у Епифания; но он прочно установил постоянные, однообразные приемы для жизнеописания святого и для его прославления в церкви и дал русской агиобиографии много образцов того ровного, несколько холодного и монотонного стиля, которому было легко подражать при самой ограниченной степени начитанности.

Есть еще сторона в литературной деятельности Пахомия, имеющая некоторое значение в истории письменности древнерусских житий. Впоследствии, при размножении этой письменности, многие жития переписывались и распространялись исключительно или преимущественно в местах деятельности святых; но вместе с тем постепенно увеличивалась группа житий, имевших общее значение, везде читавшихся. Самую раннюю и видную часть в этой группе составляют вместе с киприановской биографией митр. Петра и древнейшими ростовскими житиями творения Пахомия; благодаря известности автора, его жития не только митр. Алексия или преп. Сергия, но даже архиеп. Евфимия, Варлаама Хугын ского и других местных святых стали общим достоянием древнерусских читающих людей и переписывал!icl везде. Гораздо менее важны труды Пахомия как исторический материал. Только один из святых, жизнь которых он описал, архиеп. Евфимий, был известен ему лично. Главными источниками служили ему изустные рассказы и готовые биографии. Воспроизводя тот или другой источник, Пахомий нисколько не заботился о том, чтобы исчерпать его вполне, и вследствие разных причин допускал много неточностей в своем воспроизведении. Большая часть явлений, им описываемых, не была известна ему по непосредственному наблюдению; ему не пришлось видеть возникновения и образования ни одного русского монастыря; этот недостаток непосредственного знакомства с действительностью он восполнял риторикой житий, которая многому давала неверную окраску. Притом многие из его биографий писаны для церковной службы и по поручению светской или церковной власти; это заставляло его иное опускать, а другое воспроизводить как нужно было, а не как было на самом деле Последнее заметил в одном его труде современный русский летописец[213]. Только биографии Кирилла и Евфимия ценны и по свойству источников, и по обилию содержания; если бы все остальные труды Пахомия исчезли, в наших исторических источниках не образовалось бы слишком заметного пробела.

Глава V. РУССКИЕ ПОДРАЖАНИЯ ДО МАКАРЬЕВСКОГО ВРЕМЕНИ

Дальнейшее наше исследование должно превратиться в краткий библиографический обзор. Получив в рассмотренных выше житиях образцы агиобиографии, русские слагатели житий однообразно подражали им и в литературных приемах, и в понимании исторических явлений. Стороны в их произведениях, которых должна коснуться критика, определились не личными условиями писателя, а этим историческим взглядом на явления, у всех одинаковым, который вычитан в образцах и вместе с литературными приемами последних составил риторическую теорию жития. Личность писателя опять исчезает за этой теорией, как исчезала прежде за многолетней легендой, хотя теперь в большей части случаев мы можем не только назвать его по имени, но и указать некоторые черты его жизни. С другой стороны чем дальше от половины XV века, тем более русская агиобиография удаляется от городские центров, где составилось, большинство прежних житий, и продолжает свое развитие в пустыне, по многочисленным монастырям, здесь возникавшим, выходя таким образом из пределов того круга общественных явлений, который ведала летопись; потому редко представляется возможность с помощью последней проверить или объяснить новые жития. Между историком и историческим материалом, заключающимся в этих житиях, остается одна упомянутая теория агиобиографии: критика, приведя в известность ее дальнейшие памятники, может ограничиться общим разбором этой теории, чтобы выделить из нее исторический факт.

Выше было замечено, какие литературные влияния содействовали превращению прежней краткой записки, или памяти о святом, в историческое похвальное слово, ибо таковы в сущности витиеватые жития, которые писались с XV века Эти влияния заметно сказываются в русских произведениях второй половины XV века Явления церковной и мирской жизни становятся содержанием не простой повести, а церковно–ораторского слова. Мы видели выше, как обретение мощей св. митрополита Петра в 1472 году подало собору повод возложить на Пахомия составление витиеватого слова об этом событии с похвалой и двумя канонами святому. В 1462 году у гроба св. митрополита Алексия исцелился хромец: глава русской церковной иерархии митр. Феодосий написал пространное слово об этом чуде, блестящее произведение церковного красноречия в духе того времени; ораторское предисловие в нем равняется по объему самому сказанию. Другое произведение того же автора, одинакового характера с первым, похвальное слово апостолам Петру и Павлу, обнаруживает источник, откуда черпал Феодосий свое красноречие: здесь автор дословно выписывает страницы из слова Цамблака на ту же тему, подобно тому как последний в этом и других своих ораторских творениях заимствовал у Иоанна Златоуста и прочих образцовых витий православной церкви[214].

Этим цветом церковного похвального слова окрашивались не одни церковные явления: он сильно заметен уже в житии великого князя Димитрия Донского, написанном, по–видимому, вскоре после его смерти. Автор биографии — начитанный книжник, сколько можно судить по его цитатам и многоречивым рассуждениям, и писал ее для какого–нибудь духовного лица[215]. Иногда у него заметно подражание житию Александра Невского; встречаем литературные черты, которые были не во вкусе агиобиографии: картину Донского побоища, плач княгини с причитаньями над умершим мужем. Но тем резче выделяются в биографии черты другого свойства: в характеристику князя допущены почти исключительно иноческие добродетели; несоразмерно длинное и до темноты витиеватое похвальное слово в конце жития рассматривает донского героя только как святого, и, перебирая исторические имена, которыми можно было бы характеризовать князя, оно называет только праведников обоих заветов.

Вторая редакция сказания о кн. Михаиле Ярославиче Тверском наглядно показывает, что вся перемена, происшедшая в русской агиобиографии с XV века, состояла в приемах литературного изложения и не вызвала потребности более внимательного знакомства с фактами, относящимися к жизни описываемых лиц. Выше, в разборе древней повести о Михаиле, был отмечен признак, обличающий во второй ее редакции произведение XV века, хотя в ней, по обычаю древнерусских позднейших редакторов, удержаны выражения начального сказания, какие мог употребить только современник и очевидец описываемых событий [216]. Эта позднейшая редакция почти дословно повторяет текст своего оригинала, не только не прибавляя к нему новых фактов, но далее опуская некоторые фактические черты его, например хронологические и топографические пометки в рассказе о борьбе кн. Юрия Московского с Михаилом Переделка древнего сказания предпринята только для того, чтобы прибавить к нему длинное витиеватое предисловие и внести в простой рассказ современника обильные риторические распространения, тексты, исторические сравнения и т. п.

Характеристическими образчиками компилятивности, какою отличались подражания в русской агиобиографии с половины XV века, могут служить сочинения о князьях ярославских, составленные в изучаемый период времени: это — две редакции жития кн. Феодора Черного и сказание о князьях Василис и Константине. Еще до открытия мощей кн. Феодора в 1463 году в письменности обращалась краткая повесть о преставлении этого князя с немногими известиями о его жизни: судя по изложению и некоторым подробностям в описании кончины Феодора, можно думать, что эта проложная статья была составлена вскоре по смерти князя или на основании современной ему местном летописи, записавшей эти подробности[217]. Вскоре по обретении мощен князя описано было и это событие с чудесами, его сопровождавшими[218]. Великий князь Московский Иоанн и митрополит Филипп поручили описать жизнь новоявленного чудотворца Антонию, иеромонаху Спасскою ярославского монастыря, где покоился кн. Феодор. Биограф рассказывает об удалении архиеп. Ростовского Трифона с кафедры (1467), а о последнем самостоятельном князе Ярославля Александре Федоровиче, при котором произошло открытие мощей его предка, выражается, как будто его уже не было на свете; отсюда видно, что житие написано между 1471 годом, когда умер кн. Александр, и 1473–м, когда умер митр. Филипп[219].

Антоний, знакомый с образцами русской агиобиографии того времени, составил житие так, чтобы оно было достойно высокого поручения, возложенного на автора Предисловие он выписал из жития митр. Алексия, написанного Пахомием, с некоторыми переменами, но удержав выражения, которые вовсе не шли к ярославскому писателю[220]. Изложив известия о кн. Феодоре и о нашествии Батыя, какие нашлись в упомянутом старом некрологе Феодора, Антоний прибавил к нему повесть о смерти Батыя, изменив несколько статью Пахомия об этом и рассказав об отношениях Феодора к Орде. Благодаря этому рассказу, заимствованному, по–видимому, у местного летописца и не занесенному в летописные своды теперь известные, труд Антония имеет цену между источниками нашей истории. Рассказ о кончине князя выписан целиком из того же некролога, а обретение мощей и чудеса описаны по статье, составленной раньше сочинения Антония; только два чуда — с архиеп. Трифоном и с безногим иноком Софонией — изложены у Антония витиеватее, первое—словами статьи о Стефане Пермском в епифаниевском житии Сергия, второе — словами написанного митр. Феодосием сказания о хромце Науме; наконец, всей этой статье об открытии мощей и чудесах Феодора Антоний предпослал многоречивое предисловие, в котором легко заметить переделку предисловия к Пахомиеву слову о перенесении мощей св. митрополита Петра, незадолго перед тем написанному.

Встречаем и другую переработку древней записки о кн. Феодоре: это — житие, которое составил некто Андрей Юрьев. Сколько помнится, в истории древнерусской духовной литературы совершенно неизвестно имя этого писателя, как и его произведение: последнее, судя по редкости его списков, было мало известно и древнерусским грамотеям[221]. По выражениям автора молено только догадываться, что он писал в Ярославле. Список его труда, нам известный, относится к началу XVI века; в некоторых словах жития можно видеть довольно ясный намек на то, что оно писано после открытия мощей св. князя, хотя невозможно решить, раньше или позднее антониевой редакции [222].

Произведешь А. Юрьева любопытно тем, что риторический взгляд на житие, утвержденный образцовыми агиобиографами XV века здесь сказался еще яснее, ибо действовал на редактора одностороннее и исключительнее; притом этот редактор, сколько можно судить по его имени, был не монах, может быть, даже не из белого духовенства Антоний, переделывая древнюю краткую биографию в духе указ;шного взгляда, считал еще необходимым пополнить ее содержание известиями из других источников, хотя сделал это не совсем удачно. А Юрьев, как видно из его признания и содержания новой биографии, ничего не знал о кн. Феодоре сверх известий древнего некролога[223]. Известия последнего он целиком и большею частью почти дословно перенес в свое произведение. Но скудное содержание своего источника он растворил в обильной примеси общих мест церковного панегирика; житие закончил он похвалой святому, которая объемом немного уступает биографическому очерку. Отсюда видно, что единственной целью, вызвавшей новую редакцию, было «ублажити подробную новоявленного чудотворца Задачу свою автор исполнил с литературным уменьем, дающим его труду почетное место в ряду русских риторических произведений XV—XVI веков. Хотя не монах, Юрьев — начитанный грамотей: он приводит выдержки из сказания о Борисе и Глебе, из житии Димитрия Солунского, митроп. Петра и Алексия, Леонтия Ростовского по одной из позднейших редакций; послесловие его есть легкая переделка послесловия Пахомия Аогофета к житию преп. Сергия.

Еще любопытнее состав другого ярославского сказания — о князьях Василие и Константине. В 1501 году в Ярославле сгорела соборная Успенская церковь, и когда начали разбирать обгорелые калит, нашли в церковном помосте два гроба с нетленными мощами; на гробах прочитали имена святых покойников, князей Василия и Константина Последовал ряд чудес Так рассказывает повесть о новых ярославских чудотворцах, которую несколько лет спустя сложил некто монах Пахомий по благословению местного архиеп. Кирилла, в княжение Василия Иоанновича; следовательно, между 1526 и 1533 годами[224]. Местное предание запомнило, что князья–чудотворцы были родные братья Всеволодовичи. Приняв это известие за основание своей повести, Пахомий начал ее предисловием, неловко составленным по предисловию серба Пахомия к житию митр. Алексия или, вероятнее, по переделке его в рассмотренном Антониевом житии кн. Феодора У того же предшественника своего Антония выписал он характеристику кн. Феодора, приспособив ее к своим князьям–братьям Далее, нашедши в летописи известие, что кн. Константин Всеволодович в 1215 году заложил в Ярославле каменную церковь Успения, биограф отнес это известие к своему Константину, князю Ярославскому, смешав последнего с дедом его, умершим в 1419 году и погребенным во Владимире[225].

Далее опять по Антонию он рассказывает о нашествии Батыя и избиении русских князей, прибавляя вопреки летописи, что они погибли при взятии Ярославля 3 июля[226]. В числе погибших здесь князей были и братья Всеволодовичи Ярославские, о которых повествует Пахомий. Рассказ оканчивается сказанием о смерти Батыя в Болгарии, заимствованным также у Антония. По летописи, в татарское нашествие погиб Всеволод Константинович Ярославский; по родословной книге, у этого Всеволода было двое сыновей, Василий и Константин. Первый, по летописи, мирно скончался в 1249 году во Владимире, где в то время находился случайно; может быть, это и дало Пахомию повод назвать его великим князем Владимирским. О судьбе Константина в летописях нет известий. Таким образом, рассмотренные памятники ярославской агиобиографии обнаруживают, с одной стороны, большую заботливость украшать житие в литературном отношении, руководствуясь образцами, с другой — такое же равнодушие к его фактическому содержанию и к источникам, из которых оно черпается.

В Твери, кроме указанного выше пересмотра старого сказания о кн. Михаиле Ярославиче, встречаем опыт жизнеописания другого князя, гораздо более любопытный, но сохранившийся в обломках. Книжник Ростовского края, составляя в 1534 году летописный сборник, заносил в него целиком или в отрывках отдельные исторические сочинения, какие попадались ему под руки[227]. Так поместил он в своем сборнике извлечения из цельного исторического труда о тверском князе Михаиле Александровиче (ум. 1399). Некоторые указания па происхождение и характер этого труда находим во вступлении, которое сберег составитель сборника. Текст этого вступления, как и всего сборника, сохранившегося в списке XVII века, носит следы сильной порчи писцом; но и в таком виде этот текст обличает у автора перо, хорошо знакомое с книжным языком времени. В испорченном начале вступления автор хочет, кажется, сказать, что не был современником кн. Михаила, не видал его сам и пишет по поручению тверского князя Бориса (правнука Михайлова, княжившего в 1425—1461 годах), «иже повелел ми есть написати от слова честь премудраго Михаила». К этому князю обрапрются автор в предисловии, называя его честною главой, благочестивым самодержцем. Отсюда видно, что сочинение писано около половины XV века Обещая писать «зряще русского гранографа», автор замечает: «От Киева начну даже и до сего богохранимаго Тферскаго града, в нем же въспитание бысть благородному Михаилу», и затем, выписав ряд прямых предков князя от св. Владимира, он заключает: «Дозде пишуще, уставихом из прьваго летописца въображающе, якоже володимерский полихрон степенем приведе яве указует».

Выписанные ссылки автора подали повод признать рассматриваемый отрывок особой Тверской летописью, составленной при кн. Борисе, составитель которой при изложении событий, предшествовавших вступлению на престол Михаила Александровича, руководствовался владимирским полихроном[228]. Но этот полихрон понадобился автору, чтобы изложить родословную князя, сказать «честь мужу, да всем ведомо будет, от котораго богосаднаго корени такова доброплодная отрасль израсте». Вслед за тем автор излагает программу своего труда о Михаиле: «Зело скоропытне искавше образ бытиа его, когда родися и како Богом утвержаем в крепости възраста и колико мужества на земли храбрости показа, наипаче же елми к Богу веру в делех стяжа». Ясно, что автор хочет писать не летопись, а биографию кн. Михаила. Дальнейшее изложение также чуждо летописных приемов. Из него составитель сборника приводит далее два отрывка, из которых в одном описана жизнь князя до начал:! борьбы его с дядей, тверским князем Василием Михайловичем, в другом — начало великокняжения самого Михаила. В обоих отрывках сплошной биографический рассказ без хронологических пометок, причем отрочество князя и его воспитание изображено обычными чертами житий. Тверские летописные известия о Михаиле и его отце, занесенные как в этот Тверской летописный свод, так и в Никоновский и взятые, очевидно, из одного источника, не только не похожи по своему изложению на выдержки из биографии кн. Михаила, но даже иногда противоречат известиям последней: так, здесь иначе рассказано о Шевкале и избиении татар в Твери, чем в тех сводах; по биографии, Михаил учился грамоте у митрополита Феогноста, а по летописям — у своего отца крестного, новгородского архиеп. Василия[229]. Наконец, в других летописях сохранился еще один отрывок из сочинения о тверском князе Михаиле, и в одной из них с признаком, что это — отрывок именно из разбираемого жизнеописания князя: в одном из новгородских летописных сводов, составленном в начале XVI века, помещена статья о преставлении кн. Михаила, которой предпослано в виде предисловия начало вышеанализированного вступления к тверскому жизнеописанию Михаила, с незначительными переменами в словах и без искажений, сделанных писцом тверского сборника[230].

Вот, по–видимому, все, что уцелело от биографии кн. Михаила. Недостает любопытнейших страниц из этой биографии, описания борьбы тверского князя с дядей Василием и потом с великим князем Московским Димитрием, и мы не знаем, как изобразил эти события тверской биограф с своей местной точки зрения. Судя по уцелевшим остаткам его труда, он знал любопытные черты из жизни Михаила, не попавшие в известные теперь летописи, хотя, по–видимому, не был его современником. Наконец, после биографии Александра Невского это едва ли не первый опыт жизнеописания в простом смысле слова, где описываемое лицо рассматривается как исторический деятель, а не с точки зрения церковного похвального слова, как нравственный образец для подражания. Из предисловия к биографии видно, что автор имел под руками «русский гранограф», «володимирский полихрон»; труднее проникнуть в его местные источники. В позднейшем летописном сборнике сохранилось краткое житие кн. Михаила[231]. По составу своему оно совершенно одинаково с запиской о князе ярославском Феодоре, написанной до Антония: беглый очерк жизни князя сопровождается вдвое более обширным описанием его кончины; только здесь, в житии и Михаила, биографические черты гораздо живее и обильнее. По сохранившимся остаткам биографии, написанной при кн. Борисе, трудно решить, пользовался ли автор ее этой запиской[232]; но сравнение рассказа о преставлении князя по обоим житиям не позволяет предположить, что краткое составлено по пространному: в первом есть много подробностей, каких нет в последнем; характер князя, его отношения к семье, дружине, духовенству, городу, как они обнаружились в последние минуты его жизни, очерчены в первом так живо, что этот рассказ составляет один из лучших листов в литературных источниках нашей истории и по происхождению своему, очевидно, стоит гораздо ближе ко времени Михаила, чем рассказ биографа, писавшего при Борисе.

Другое тверское житие — епископа Арсения, очень редкое в рукописях, сохр;шилось с прибавкой большего или меньшего количества позднейших чудес В одном из них, помеченном 1566 годом, автор замечает, что он, смиренный инок Феодосий, слышал об этом чуде от монахов Желтикова монастыря, где погребен св. епископ, и сам видел человека, с которым совершилось чудо[233]. С другой стороны, сохранился список службы Арсению, относящийся к началу второй половины XVI века, и здесь служба сопровождается припиской с известием, что канон и стихиры в ней составлены в 1483 году в Желтиковом монастыре, по благословению тверского епископа Вассиана, рукою многогрешного инока Феодосия[234]. Основываясь на каком–нибудь одном из этих указаний и забывая о другом, исследователи относят составление жития к концу или XV, или XVI века, приписывая его перу одного и того же инока Феодосия[235]. Очевидно, автор канона Арсению и повествователь о его чуде 1566 года— разные писатели, разделенные целым веком; тожество их имен — простая случайность. Но в житии нет прямого указания, что оно написано тем или другим Феодосием. Между тем есть признаки, показывающие, что оно составлено в конце XV века, по крайней мере раньше чуда 1566 года. Про–ложное сокращение его помещено уже в сборнике, составленном около половины XVI века[236].

В предисловии к житию автор говорит: «По многих летех еже к Богу отшествия его (Арсения) написахом от части жития его, изыскахом духовными мужи, еже слышаху от преподобных его уст». Так не мог написать автор, составлявший житие во второй половине XVI века, более полутораста лет спустя по смерти Арсения. Наконец, по началу предисловия видно, что житие писано на праздник памяти святого.

На этом можно основать только вероятность мнения, что составитель службы Арсению в 1483 году был вместе и автором его жизнеописания, как обыкновенно бывало в литературной истории житий. Об источниках биографии Армения читаем в предисловии, что современники тверского епископа, люди, пришедшие с ним из Москвы, писали краткие записки о жизни и чудесах его, «на памятех изо уст», и эти отрывочные записки много лет хранились в монастыре на Желтикове, переходя из рук в руки между братией обители; иные изодрались, иные обветшали, когда биограф начал собирать их для своего труда. «Елика изыскахом, то и написахом», — заключает он свой рассказ о собирании материала Очевидно, в этик записках он не нашел обстоятельного описания жизни Арсения до епископства: современники не допустили бы ошибки, в какую впал биограф, сказав, что Арсений в юности еще пришел в киевский Печерский монастырь и пострижен игуменом этого монастыря Киприаном, тем самым Киприаном, за которым, по рассказу жития, посылал великий кн. Димитрий духовника своего, симоновского игумена Феодора, чтобы призвать его на русскую митрополию (1381). Дальнейший рассказ жития, вообще не богатого содержанием, ограничивается тремя эпизодами: о поставлении Арсения на тверскую епископию, о построении им монастыря на Желтикове и о кончине епископа.

Уцелели источники первой и последней из этих статей, остатки тех записок современников, на которые ссылается автор. В житиях последующего времени мы часто встречаем подобные ссылки на старые «памяти», исчезнувшие в позднейшей письменности или доселе остающиеся неизвестными; в литературной истории жития сохранившиеся остатки их не лишены интереса как образчики для характеристики этих черновых записок, по которым составлялись искусственные биографии. Сохранился список церковного устава с витиеватой припиской, из которой видно, что он писан в 1438 году при тверском епископе Илии рукою дьяка Андрея для Успенской церкви (в Желтиковом монастыре); рядом с этой припиской помещена любопытная записка о приезде в Тверь митр. Киприана и нескольких епископов в 1390 году с описанием суда над тогдашним тверским епископом Евфимием и возведения Арсения на его место.[237] В одну новгородскую летопись занесена другая записка — о кончине Арсения, с ясными указаниями, что она написана одним из лиц близких к епископу, на которых ссылается автор жития в предисловии[238]. Обе писаны чистым книжным языком того времени; вторая даже начинается нравоучительным предисловием, не чуждым витиеватости Сличая их с житием, легко заметить, что последнее по ним излагает рассказ о тех же событиях.

Вслед за движением монастырей–колоний,, более и более углублявшихся в пустыню, и русская агиобиографии с XV века идет туда же и там находит новые средоточия и новый материал для своего развития. Обзор наш также должен перейти от житий, составленных в городах, к тем, которые выходили из келии пустынного монастыря.

Здесь, по всей вероятности, написано было в XV веке «воспоминание» об архиепископе новгородском Ионе, любопытное и по содержанию и по литературной форме. Довольно странно, что это воспоминание обыкновенно относят к половине XVI века, прибавляя иногда, что оно написано не раньше царствования Ивана IV. В первых строках записки встречаем слова, обличающие в авторе современника не только Ионы, но и предшественника его Евфимия (ум, 1458): «В чин же и зде приложися вспомянути его (Иону) по преп. архиепископе нашем Еуфимии, иже восиавшу пред очима нашима, и добродетелей его и благодеяний вси мы приимателе и сведетеле суще». Архиеп. Филарет возражает на это, что «в воспоминании есть несколько хронологических неточностей, не совсем уместных в описании современника», а о делах Ионы в княжение Ивана III в воспоминании ничего не сказано, что опять странно в современном описании[239]. Последнее, разумеется,нисколько не мешает верить тому, что говорит автор записки, и было бы одинаково странно и в биографии, писанной в XVI веке; хронологические же неточности неуместны везде и возможны везде, а в воспоминании об Ионе они скорее объясняют выписанные слова, чем дают основание сомневаться в их правдивости. Рассказывая вначале о Евфимие, автор вспоминает о нападении Витовта на Порхов, поставившем Новгород в большое затруднение, и прибавляет. «Обаче последи въздасть ему Господь ординьскими цари». За этим следует рассказ о поражении Витовта татарами, в котором легко узнать знаменитый в свое время бой на Ворскле в 1399 году, тогда как нападение на Порхов, о котором говорит записка, было в 1428 году. Писатель половины XVI века, всего вероятнее, и не вспомнил бы сам об этих событиях, тем более что они вовсе не относятся к биографии Ионы, или рассказал бы о них правильно, по письменному источнику; автор воспоминания, писавший вскоре по смерти Ионы, еще помнил их по преданию, но уже забыл их хронологическое отношение Так же объясняются и другие, менее крупные неточности в его рассказе[240]. Но в конце рассматриваемого памятника есть другое указание, на время его происхождения, более ясное, чем приведенное выше: рассказав о кончине Ионы, воспоминание продолжает: «И второму лету уже исходящу по успении его, и никтоже доднес смрад обоняв явися от гроба его». Ясно, что записка писана в конце 1472 года. К этому можно прибавить, что в житии митр. Ионы, писанном в половине XVI века, есть ссылка на эту записку об архиеп. Ионе[241].

Состав и литературный характер записки подтверждают ее раннее происхождение. Некоторые выражения в ней дают понять, каким образом она явилась. Из первых строк ее видно, что она служит продолжением чего–то: «Воспомянути и блаженного нашего пастыря Иону добро поне малым словом; в чин же и зде приложися вспомянути его по преп. архиепископе нашем Еуфимии». Записка начинается рассказом о том, как Евфимий, еще не будучи владыкой, ходил послом от тогдашнего архиепископа Евфимия I (в 1428 году) к Витовту просить мира и как потом, став владыкой, он трудился за свою паству. Сославшись здесь на житие Евфимия, написанное по поручению Ионы, записка повторяет: «Сего же самого… Иону вспомянути приложися ныне к памяти Еуфимиевы». Записка оканчивается не совсем ясно изложенной заметкой: «Сиа ми вспомянушася о приснопамятнем сем архиеп. Ионе мала, яже инии оставиша, иже болтая памяти писавшей, и елика тии оставиша аки мала и не вписаша к прочим своим письменом, мы приложихом вспомянути по блаженном Еуфимии о священнем Ионе»[242]. Здесь трудно видеть указание на другое, более полное житие Ионы; автор хочет только сказать, что он записал опущенное другими. Действительно, у Пахомия в житии архиеп. Евфимия, на которое ссылается автор записки, опущены нападение Витовта на Порхов и посольство Евфимия, бывшего тогда игуменом, а о последнем событии молчат и летописи; точно так же древние редакции жития Михаила Клопского молчат о первом появлении юродивого в Новгороде и о встрече его с будущим архиепископом Ионой, о чем рассказывает записка.

Эти жития, по–видимому, и имел в виду ее автор, говоря об «иных, болшая памяти писавших». Этим объясняется происхождение записки. Автор, несомненно новгородец, как видно по его выражениям, и, может быть, отенский инок, переписав или прочитав житие Евфимия, решился написать в виде обширной приписки или дополнения воспоминание и о преемнике его, причем, кстати, рассказал черту и о Евфимие, опущенную Пахомием. Такое происхождение записки отразилось на ее изложении. Автор не имел намерения составлять полное и стройное жизнеописание: он пишет, что вспомнилось, и пишет наскоро, без справок и не отделывая своего труда Этим объясняются как его фактические неточности, так неправильность и нестройность изложения. Записка представляет наглядный образчик тех первоначальных, черновых записок, большею частию погибших, на которые так часто ссылаются позднейшие жития и в которых, как выражается Епифаний про свои черновые записки о преп. Сергие, «беаху написаны некыа главизны о житии старцеве памяти ради, аще и не по ряду, но предняя назади, а задняя напреди». Рассказав несколько «главизн», или эпизодов, из жизни Ионы до вступления на новгородскую кафедру и из первых лет святительства (1458—1462), записка говорит очень мало о дальнейшей деятельности Ионы до кончины (в ноябре 1470 года).

Самый рассказ идет «не по ряду»: начав его временем иночества и игуменства Ионы в Отней обители, автор обращается потом к детству его и передает пророчество о нем юродивого Михаила; события разновременные он ставит иногда рядом, не указывая хронологического расстояния между ними. Потому же, несмотря на присутствие книжности в изложении записки, она чужда обычных приемов житий. Наконец, для критической оценки тех мест в ней, где она касается отношений архиепископа к Москве, необходимо отметить политический взгляд автора Его «воспоминание» любопытно потому, что писано в эпоху, когда окончательно решалась судьба Новгорода Мы уже замечали выше, что тогда были в ходу легенды о близкой печальной развязке. Происхождение этих легенд понятно: сторона, державшаяся Москвы, находила в них нравственное оправдание своего образа действий. Рассказывая о беседе новгородского владыки с великим князем Василием в 1460 году, когда Иона, ходатайствуя о своей пастве, обещал князю молиться об освобождении сына его от ордынских царей и заплакал о судьбе, какую готовит себе Новгород своими смутами и усобицами, автор замечает. «Проувиде бо духом, яко людем его невозможно до конца содержати в свободе града своего продерговающияся ради неправды в них и насилия».

Жизнеописание преп. Димитрия Прилуцкого, другая биография, вышедшая из обители, отдаленной от старых средоточий письменности, каким не была Вологда, имеет характер стройного жития, написанного по всем правилам агиобиографии XV века. Все списки называют автора его Макарием, игуменом основанного Димитрием монастыря. Время составления этого жития не ясно. У Макария нигде нет намека, чтобы он был современником и учеником Димитрия; но встречаем в житии заметку, что главным его источником служили автору рассказы Пахомия, который пришел из Переяславля к Вологде вместе с Димитрием и был его преемником по управлению новооснованным монастырем. Сохранилось еще известие, что Макарий был пятым игуменом Прилуцкого монастыря. С другой стороны, в ряду посмертных чудес, описанных в биографии, встречаем рассказы о разорении Вологды вятчанами во время княжеской усобицы и о нападении Димитрия Шемяки зимой на этот город. Последнее, по летописи, было в 1450 году[243]. Из этих известий можно заключить, что Макарий писал в начале второй половины XV века На то же указывают и литературные пособия, которыми пользовался Макарий. Труд свой он снабдил предисловием и похвальным словом, написанными с обычной витиеватостью тогдашних наших агиобиографов–подражателей. На обработке предисловия у Макария заметно влияние предисловий к епифаниевскому житию Стефана Пермского и к пахомиевскому житию Сергия; по поводу чуда с одним из вятчан приведен рассказ из жития Стефана Сурожского, которое стало распространяться в нашей письменности, по–видимому, около половины XV века Сказанным едва ли не ограничивается все, что можно сказать с уверенностью о труде Макария: более подробный разбор его затрудняется тем, что в рукописях именем одного и того же автора обозначаются две разные редакции жития и трудно решить, которая из них первоначальная. Говоря о прилуцком игумене–биографе, обыкновенно имеют в виду наиболее распространенный текст жития, какой находим в макарьевских минеях. Ниже, в связи с позднейшей переработкой биографии основателя Прилуц кого монастыря, будут указаны признаки, обличаю ujne присутствие позднейших элементов в этом тексте[244].

Как источник нескольких житий, написанных в XV— XVI веках, важна летопись Спасского Каменного монастыря, составленная Паисием Ярославовым. Архиел. Филарет сообщает, что Паисий был посгриженник Каменного монастыря, не указывая, откуда заимствовано это сведение[245]. Автор известного послания о причинах вражды между монахами кирилловскими и иосифовскими называет преп. Нила Сорского учеником Паисия: по–видимому, отсюда заключают, что Нил. постригшись в Кирилловой обители, находился там под руководством Паисия[246]. Если это правда, то последний около половины XV века был иноком Кириллова монастыря. Но во время игуменства Спиридона в Троицком Сергиевом монастыре (1467—1474) он жил уже здесь, как можно догадываться по списку жития Кирилла Белозерского, сохранившемуся в библиотеке лавры и писанному Паисием для Спиридона В 1479 году он стал игуменом Троицкой обители, по желанию великого князя, и крестил его сына; года через два падение иноческой дисциплины в монастыре заставило его отказаться от игуменства, С тех пор не раз встречаем его в Москве: в 1484 году великий князь советуется с ним о митр. Геронтие и уговаривает его занять место последнего; в 1490 и 1503 годах он является в Москве на соборах. Но нет прямых указаний на место его постоянного пребывания после отказа от игуменства в Троицком монастыре. Из письма архиепископа Геннадия (от 25 февраля 1489 года), в котором он просит ростовского архиепископа Иоасафа вызвать старцев Паисия и Нила и посоветоваться с ними об исходящей седьмой тысяче лет, можно заключать, что Паисий жил в пределах ростовской епархии, в Кирилловом или Каменном монастыре[247].

На это последнее место указывает и составленная Паисием летопись[248]. К заглавию ее обыкновенно присоединяется заметка о составителе: «Той собра от многих от старых книг после пожаpa Каменскаго монастыря (1476)». Однако ж большая часть известий летописи относится к XV веку; проверив их, можно несколько определить источники и качество всего сказания. Последнее известие в нем, относящееся к XV веку, помечено 1481 годом; отсюда видно, что Паисий составил летопись уже после своего игуменства. Он сообщает известия об отдаче Каменному монастырю великим князем Василием Васильевичем села на р. Пучке, Никольского монастыря в Св. Луке и села в Засодимье: до сих пор уцелели грамоты об этих вкладах[249]. Но в том виде, как сохранилось сказание в рукописях, оно отличается многими неточностями. Смерть ростовского архиеп. Дионисия в 1426 году, по летописи, отнесена в нем к 6903 году; в 1452 году оно дает 15 лет 12–летнему сыну великого князя Ивану; по его рассказу, Кассиан, игумен Кириллова монастыря, сложив с себя игуменство, возвратился в Каменный монастырь, место своего пострижения, еще при вел. князе Василие Васильевиче; следовательно, прежде 1462 года, а по одной грамоте, он игуменствовал в Кирилловом монастыре еще в 1468 году[250].

Эти неточности, если они принадлежат самому Паисию, можно объяснить тем, что Паисий составлял летопись по памяти, много лет спустя после пожара 1476 года. Это делает вероятным предположение, что и немногие известия о монастыре до XV века взяты летописцем из устного монастырского предания, а не из какого–либо старинного письменного источника Рассказ об основании монастыря дает понять, что имя основателя, Белозерского князя Глеба сохранилось в предании благодаря тому, что рано было связано с некоторыми урочищами в Кубенском крае; но отчество князя все нам известные списки летописи обозначают неправильно, называя его Борисовичем, а не Василысовичем По началу сказания видно также, что составитель его вслед за преданием смутно представляли себе судьбу монастыря в XIII и XIV веках[251]. Паисий называет Каменный монастырь «первым начальным монастырем за Волгою»; между тем такой же источник, каким руководствовался летописец, предание, приписывает более раннее происхождение трем другим заволжским монастырям: Устьшехонскому на Шексне, Гледенскому около Устюга и Герасимову около Вологды. Из монастырских записок, может быть, заимствованы Паисием известия об Александре Куштском и Дионисие Глушицком: по крайней мере в рассказе его с последнем, как сейчас увидим, заметна связь с биографией Дионисия или ее источниками.

Житие Дионисия любопытно по обработке своей в том отношении, что различные литературные элементы, развивавшиеся в агиобиографии, слиты здесь так слабо, что их легко разделить. В основу его положены монастырские летописные заметки, изложенные так же просто, как и сказание Паисия, но без неточностей последнего и более подробные.

К этой летописи редактор приделал длинное витиеватое предисловие и такое же похвальное слово святому; при составлении первого редактор заметно пользовался послесловием Пахомия к житию Сергия; в летописный рассказ вставлены, где следует, общие места агиобиографии, риторика которых имеет мало гармонии с простым изложением источников. В предисловии редактор скрыл свое имя под анаграммой, изложенной по какой–то особенной «литорейной» грамоте: библиографы догадываются, что в этой анаграмме скрыто имя Глушицкого инока Иринарха[252]. В одной рукописи житие сопровождается любопытной припиской с известием, что оно написано в Покровском монастыре на Глушице в 1495 году[253]. Из слов Иринарха видно, что у него не было под руками летописи Паисия: он пишет, что прилежно искал известий о происхождении и детстве Дионисия, но не мог узнать ни о родителях его, ни об отечестве, «токмо изыскахом от многа мало постническаго жития его».

Согласно с этим он начинает свой рассказ прямо с поселения Дионисия на берегу Кубенского озера, на месте опустевшего Святолуцкого Никольского монастыря, как будто не зная, что глушицкий подвижник прежде того, еще юношей Димитрием, пришел из Вологды на Каменный остров и, постригшись под именем Дионисия, жил там 9 лет, а потом удалился на Святую Луку, о чем рассказывает Паисий. С другой стороны, рассказ о свидании Дионисия Глушицкого с ростовским архиепископом Дионисием дословно сходен у Паисия и Иринарха, и первый даже удержал в своей летописи выражение, обличающее в первоначальном авторе рассказа жителя Глушицкого, а не Каменного монастыря[254]. Это, впрочем, не значит, что Паисий выписал названный рассказ у Иринарха: при короткости расстояния между Каменным и Глушицким монастырями летописец первого легко мог достать часть тех же глушицких записок, которыми пользовался Иринарх. Существование этих записок очевидно по многим указаниям жития Дионисия. В предисловии биограф говорит, что писал житие по поручению соборных старцев монастыря, и писал на основании того, что сообщили ученики святого, хорошо его знавшие, жившие с ним много лет, Амфилохий, Макарий и Михаил; не видно, чтобы сам Иринарх был современником и очевидцем Дионисия; напротив, он делает, по–видимому, намек, что не застал в монастыре и названных им учеников святого: «Изыскахом… елико слышах от некых, я же ученицы его поведали тем».

В большей части рассказов, даже о мелких явлениях в истории монастыря, точно и в летописной форме обозначен год события: это обилие хронологических пометок показывает, что биограф пользовался не одними только изустными рассказами. В одном месте, под 1412 годом, читаем о Дионисие слова, которые едва ли мог сказать от своего лица биограф, писавший в 1495 году: «Всем даяше образ смирением и прежде ны исхождаше на пение»[255]. Рассказ о построении приходской Воскресенской церкви Дионисием в 18 верстах от монастыря оканчивается заметкой: «Яже (церковь) ныне благодатию Христовою утверждена есть от архиепископа Ефрема града Ростова» (1427—1454); эта заметка также могла быть сделана рукой, писавшей при жизни Ефрема, а не 40 лет спустя по смерти его. Наконец, два рассказа—о посещении обители этим Ефремом и о приходе к Дионисию пермского архимандрита Тарасия в 1427 году— имеют в заглавии одинаковую пометку: «А писал Макарей, ученик Дионисиев»[256].

Из этих указаний можно заключить, что редактор целиком переписал в житии записки современников. И в рассказе он не раз ссылается еще на изустные сообщения, сделанные ему старыми людьми. Хотя эпизоды, полученные этим путем, не всегда удачно расположены между статьями, заимствованными из старых записок, и заметно спутывали хронологическую последовательность рассказа в биографии; но благодаря слиянию различных источников, развитие и значение Покровского Глушицкого монастыря при жизни основателя изображены с такою полнотой в редакции Иринарха, что последняя в смысле исторического источника принадлежит к числу немногих превосходных житий, какие можно найти в древнерусской литературе.

С разобранными выше житиями Димитрия Прилуцкого и Дионисия Глушицкого имеет литературную связь житие Григория Пелшемского. Редкие списки этого жития представляют две редакции, резко различающиеся между собою: одна из них с предисловием, 3 или 7 посмертными чудесами и длинным похвальным словом; другая без предисловия, с 8 чудесами и более краткой похвалой святому[257]. В обеих легко заметить одну общую основу; вторая, по–видимому, сокращала первую, делая в ней значительные пропуски, но в остальном сохраняя почти дословное сходство с ее текстом.

Но кроме этого вторая имеет некоторые фактические черты, которые или опущены в первой, или прямо противоречат ей: к ним относится замечание о летах жизни Григория и о том, что кончина святого описана со слов инока Тихона, который прежде служил Григорию, а по смерти его постригся в Пелшемском монастыре. Это последнее известие служит единственным указанием, по которому можно заключать, что житие писано в конце XV или в начале XVI века[258]. Далее, в первой редакции не находим известия, что Григорий, еще в юных летах покинув родителей, постригся в монастыре Макария Желтоводского, откуда потом в сане игумена перешел в монастырь Богородицы (Авраамиев) на берегу Галицкого озера[259]. Но здесь вторая редакция противоречит не только первой, но и самой себе: по ее рассказу, Григорий умер, имея 127 лет от роду (в 1499 году); следовательно, он постригся задолго до рождения Макария Желтоводского. Вообще, рассказ первой редакции стройнее и более возбуждает доверия; по–видимому, она представляет если не первоначальный, то более близкий к нему текст жития сравнительно со второй. Последняя, напротив, как можно предполагать по ее составу и характеру, есть позднейшая переделка первой, дополненная смутными или неверными преданиями.

Рассматривая общую основу обеих редакций, легко заметить в ней, кроме источников Пелшемского монастыря, участие житий Дионисия Глушицкого и Димитрия Прилуцкого. Ничто не поддерживает предположения архиеп. Филарета, что житие Григория написано Иринархом Глушицким; но очевидно, у последнего заимствованы рассказ о жизни Григория у Дионисия и некоторые черты в рассказе об основании монастыря на Пелшме[260]. При составлении похвалы Григорию биограф пользовался между прочим похвалой в житии Димитрия Прилуцкого. Другое заимствование из этого жития дает новый образчик путаницы, какую вносили редакторы в составляемые ими биографии, пользуясь различными источниками. Биограф Григория передает любопытный для истории нравов рассказ о ходатайстве святого пред Димитрием Шемякой за жителей Вологодского края, разоряемых войсками князя. Этот рассказ поставлен здесь в связь с выписанным из жития Димитрия известием о нападении Шемяки зимой на Вологду. Из подробностей рассказа видно, что речь идет о событии, описанном в летописи под 1450 годом; следовательно, случившемся уже по смерти Григория.

По самому изложению рассказа в разбираемом житии можно заметить, что автор сопоставил два различные события: согласно с своим источником он говорит, что Шемяка осаждал город безуспешно, и, однако, тут же замечает, что святой приходил к князю «во град». Биограф Григории, вероятно, смешал Шемяку с братом его Василием Косым, который, по летописи, удачно нападал на Вологду в 1435 году, или неправильно приурочил к рассказу жития Димитрия какое–нибудь другое событие из времени борьбы Шемяки с Василием Темным[261].

Условия развития русской агиобиографии в конце XV и начале XVI века, может быть, нигде не выступают так ясно, как в судьбе жизнеописания основателей Соловецкого монастыря Савватия и Зосимы[262]. До нас дошла уже третья редакция этого жития, но при ней сохранились известия о происхождении и судьбе двух первых. Сподвижник Савватия и потом Зосимы, переживший обоих, старец Термин по смерти Зосимы, следовательно между 1478 и 1484 годами, продиктовал клирикам свои воспоминания об основателях. Он был из простых людей, не умел грамоте и «простою речию сказоваше клириком, и они клирицы тако писаша, не украшая писания словесы». Так рассказывает один из редакторов жития, Досифей, бывший учеником Зосимы, в статье «О сотворении жития началников Соловецких», которая вошла в состав дошедших до нас редакций жития. Но в одном списке жития сохранилась другая, более полная редакция той же статьи; здесь вместо клириков, которым диктовал Герман, Досифей говорит только о себе [263]. По смерти Зосимы он жил в келии Германа, и последний по его просьбе рассказал ему, что было до прихода Досифеева на остров: «Аз же неразумный како слышах, тако и написах, не украшая писания словесы». Для характеристики литературных понятий времени любопытна заметка Досифея, что к продиктованным ему запискам некоторые из монастырской братии относились с пренебрежением и даже насмешкой, потому что Герман был человек неграмотный и диктовал Досифею и клирикам простою речью. Впрочем, эти записки скоро исчезли из монастыря: на Соловки приехал инок с Белоозера, взял записки к себе в келию почитать и потом увез их в свой монастырь, оставив братию «без памяти о житии началников»; Германа уже не было в живых. Случилось потом быть Досифею в Новгороде, и архиепископ Геннадий, бывший учеником Савватия на Валааме, благословил Досифея написать житие соловецких подвижников.

Ученик Зосимы опять принялся за перо и написал, что видел сам и что запомнил из рассказов учителя и из пропавших записок, диктованных Германом. Но, не считая себя писателем, стоявшим на высоте литературных требований времени, он стыдился явиться к архиепископу с своим трудом правдивым, но не украшенным «словесы». Его беспокоила долго мысль, где найти человека, «могущего украсити, якоже подобает». Проезжая по делам монастыря в Москву, Досифей заехал в Ферапонтов монастырь, где в заточении доживал последние свои годы отверженный митрополит Спиридон; его и уговорил автор удобрить свое «грубое писание». В том виде, как вышло житие из–под пера Спиридона, Досифей отвез его к Геннадию, который похвалил соловецкого биографа за то, что он нашел такого искусного в книжном деле излагателя[264]. Эта спиридоновская редакция жития, написанного Досифеем, и сохранилась в рукописях. На литературное участие Спиридона в биографии и на отношение его редакции к «грубому писанию» Досифея находим несколько указаний.

В приписке к своей редакции, сказав, что она составлена в 1503 году в Ферапонтовом монастыре, Спиридон прибавляет; «Понужену ми супцу от некоего мниха, ученика Зосимы блаженного, именем Дософия, тамо 6о ему игуменом бывшу в обители острова Соловецкого; исповеда ми подробну вся, ова и написана дасть на памятех, аз же сия собрах»[265]. Сделанный здесь намек, что Спиридон кроме записок воспользовался и изустными рассказами Досифея, подтверждаете я последним из посмертных чудес Зосимы, редактированных Спиридоном: здесь рассказ о явлении святого Досифею бывшему тогда игуменом, начинается заметкой: «Се поведу священноинок Дософей». Впоследствии Максим Грек, составляя предисловие к спиридоновской редакции, писал, что Досифей «написа убо погонку и неухищренно», то есть кратко и просто, а Спиридона упросил «подробну преписати и удобрити достохвальное пребывание; он же отчасти убо исправи и добрословием украси, но не все»[266].

Последние слова намекают, по–видимому, на отсутствие в житии предисловия и похвалы, считавшихся необходимыми принадлежностями агиобиографического добрословия, и на умеренность риторических украшений в рассказе: так можно заключать по замечанию в указанной статье Максима, что Досифей и Спиридон писали для поморских жителей, некнижных и даже плохо знавших русский язмь. Спиридону, очевидно, принадлежит легкий стилистический пересмотр жития, мало коснувшийся Досифеева текста, удержавший даже выражения, которые мог написать Досифей от лица своего и своей братии, но которые не шли к Спиридону [267]. Впрочем, Спиридоновым пересмотром не кончилась литературная история жития. Разъяснение ее затрудняется тем, что позднейшие статьи о чудесах, постепенно прибавлявшиеся к житию, в разных списках размещались различно и большею частью в порядке, не соответствующем времени их появления. Из длинного ряда посмертных чудес, сопровождающих жизнеописание, в редакцию Спиридона входили, по всей вероятности, 8 первых, которые заканчивались указанным выше послесловием Досифея[268].

Статья «О сотворении жития» прибавлена Досифеем. очевидно, уже после Спиридонова пересмотра. Происхождение двух ее редакций не ясно: в наиболее распространенной из них есть неточности; отсюда можно заключать, что она — позднейшая переделка переписчиков, а первоначальный вид ее тот, в каком сохранил ее Волоколамский список жития[269] . В том же списке перед житием отдельно помещены два рассказа из жизни Соловецкого монастыря, любопытные по указаниям на порчу монастырских нравов и потому, вероятно, не попавшие в другие списки: один из них — о пророчестве Зосимы—писан 32 года спустя по смерти святого, то есть в 1510 году, и, судя по выражениям, тем же Досифеем, который записал в житии предсмертное обещание Зосимы [270]. Бывший игумен и биограф жил еще несколько лет после 1510 года: в числе лучших старцев монастыря в грамоте 1514 года является и бывший игумен Досифей[271]. По этим статьям, не тронутым переделкой, можно судить о той простой, «не ухищренной» речи, которой писал Досифей: это — книжная, церковно–славянская речь, только без риторики и с большей примесью русского элемента сравнительно с языком образцовых агиобиографов XV века. К чудесам, рассказанным Досифеем, еще в описываемый период прибавлено 18 новых, описанных соловецким игуменом Вассианом: из неясных известий о монастыре в начале XVI века можно видеть только, что он был игуменом между 1514 и 1527 годами[272].

Еще к описываемому времени относятся первые памятники из длинной серии житий и записок, вышедших из среды учеников Пафнутия Боровского и Иосифа Волоцкого и посвященных описанию подвигов учителей. Большая часть списков пространной биографии Пафнутия называет автором ее Пафнутиева ученика Вассиана, архиепископа Ростовского[273]. Исследователи, видя в нем ростовскою архиепископа Вассиана, по прозванию Рыло, автора известного послания к великому князю Ивану III на Утру, бывшего игуменом Сергиева, потом Спасского монастыря в Москве и умершего в 1481 году, прибавляют, что он был ученик Пафнутия и родственник Иосифа Санина[274]. Трудно угадать источник этих известий. В биографии Иосифа, написанной крутицким епископом Саввой Черным, и в послании рязанского епископа Леонида к царю Федору Ивановичу встречаем двоих Вассианов, родственников Иосифа: один, племянник его Топорков, поставлен в 1525 году епископом в Коломну; другой, брат Иосифа, был архимандритом Симонова монастыря, а с 1506 года ростовским архиепископом.

В многочисленных известиях XVI века об Иосифе и его монастыре нет указания на третьего Вассиана, родственника Иосифова, и едва ли он не создан перенесением известий о Вассиане Санине на Вассиана Рыло[275]. По крайней мере относительно происхождения Пафнутиева жития это можно сказать с некоторой уверенностью. Автор его говорит, что многое узнал он о святом от Иосифа и «от древних ученик его (Пафнутия), от иже преже много время сьжительствовавших отцу, изначала сьпотрудившихся ему»[276]. По–видимому, автор не принадлежал к числу древних учеников Пафнутия, не застал начальной поры монастыря. Это указание не идет к Вассиану Рылу, который уже в начале 1455 года был игуменом в Троицком Сергиевом монастыре; следовательно, сам был одним из первых сподвижников Пафнутия в его обители, возникшей в 1444 году. В числе своих источников Вассиан выставляет рассказы, слышанные им от Иосифа, «егда с ним бехом в беседе»; но трудно угадать, когда Вассиан Рыло встречался с Иосифом, пришедшим в Пафнутисв монастырь много лет спустя по удалении оттуда Вассиана; сам Иосиф в сказании о русских подвижниках ничего не говорит о ростовском архиепископе. Наконец, рассказ о пророчестве Пафнутия, предсказавшего Иосифову брату Вассиану архимандритство на Симонове, в древнейших списках жития заключается заметкой: «Еже по мнозех летех в дело произыде реченное». Вассиан Рыло умер в 1481 году; но до 1485 года на Симонове был еще архимандритом Нифонт, и предсказание Пафнутия исполнилось не раньше 1500 года[277] .

Вассиан Санин является в этом рассказе «юным зело и новопостриженным»; применяя к нему изложенные указания, молено заключить, что здесь говорит о себе в третьем лице сам автор, писавший житие в Симоновом монастыре или в Ростове между 1500 и 1515 годами. Подобно другим житиям, труд Вассиана представляет не последовательный рассказ о жизни Пафнутия, а бессвязный ряд эпизодов, изображающих отношения основателя к братии и мирянам; но изложение его ясно и довольно просто, срав!гительно мало страдает риторикой. В позднейших списках в рассказ Вассиана внесены две большие вставки: «Повести отца Пафнутия» из патерика Иосифова монастыря и описание 6 исцелений, совершенных Пафнутием при жизни[278].

Вассиан выставляет своими источниками сверх личных воспоминаний только изустные рассказы, слышанные от Иосифа, Иннокентия и Исаии Черного, «древних» учеников святого; но он имел под руками и литературный источник. Сохранилась записка, подробно рассказывающая о последних 8 днях жизни святого. Здесь автор говорит о себе в первом лице, и узнаем, что это — Иннокентий, на изустные сообщения которого ссылается Вассиан[279]. В эти дни Иннокентий почти безотлучно находился при умирающем и как один из старшей братии лучше Вассиана знал отношения Пафнутия и подробности его предсмертных минут, запомнил слова, им сказанные, и записал их, по–видимому, буквально. Рассказ изложен литературным языком времени, но совершенно чужд риторики и по задушевной простоте, по живой изобразительности, с какою рисуются в нем общественные отношения Пафнутия и его характер, один из любопытнейших в древнерусском монашестве, эта записка принадлежит к числу лучших памятников древнерусской агиобиографии. По–видимому, Иннокентий написал свой рассказ вскоре по смерти учителя, еще до удаления Иосифа из его монастыря, то есть в 1477 или 1478 году. «Не буди мне лгати на преподобного, понеже и сведетелие суть неложнии», — говорит он, уверяя в правдивости своего рассказа, и в числе этих свидетелей, иноков монастыря, пришедших навестить умирающего, выставляет Иосифа. В таком случае Вассиан мог узнать записку Иннокентия еще в Пафнутьевом монастыре, откуда он удалился вслед за Иосифом. Рассказ о кончине Пафнутия в житии, написанном Вассианом, есть сокращение Иннокентиевой записки, местами очень близкое к тексту оригинала.

Нет известий о судьбе Иннокентия после Пафнутия. Он написал еще канон своему учителю; заметка, сопровождающая заглавие этого канона в рукописях, показывает, что он написан до 1531 года, когда митрополит с собором благословил петь его[280]. В рукописях находим еще «Сказание вкратце» о Пафнутии, состоящее из кратких летописных известий о преподобном. Это сказание составлено по житию, написанному Вассианом, с прибавлением хронологических черт, каких нет у последнего. По заметке в одном списке видно, что оно явилось не позже 1518 года[281].

Уже в изложении судьбы биографии соловецких подвижников мы видели указания на падение агиобиографического стиля, какой установили мастера XV века. Значение и причины этого падения найдут место в общем критическом разборе житий; здесь укажем другие факты, в которых обнаружилось это литературное явление. В одном летописном сборнике встречаем повесть о строении Успенского собора в Москве и о обретении мощей митр. Петра[282]. Эта повесть не только чужда риторики житий, но не держится строго и в пределах церковно–славянского языка, допуская в свое безыскусственное изложение особенности чисто русской речи. Автор, очевидно, жил в Москве, был близким свидетелем описываемых событий и писал про себя, свободно и откровенно: он заметил многие мелкие, но любопытные подробности, и между ними такие, которые не позволили бы обнародовать тогдашние церковные власти. В литературном отношении эта повесть любопытна тем, что была не черновой запиской, послужившей материалом для более искусственной обработки, но самостоятельным трудом, написанным позднее этой последней: автор не только читал витиеватое официальное слово Пахомия о перенесении мощей св. Петра, но даже поправляет его в выписанной выше резкой заметке. Таким же характером отличается рассказ о чуде митрополита Феогноста в 1474 году, помещенный в том же летописном сборнике[283].

В рукописях XVI века сохранились две редакции сказания о юродивом Михаиле Клопском, отличные от той, которую в 1537 году составил сын боярский Василий Тучков. Одна из них довольно подробно и слогом нечуждым книжности излагает деяния, или «пророчества», Михаила в Клопском монастыре, его кончину и одно посмертное чудо; другая почти то же содержание передает гораздо короче, в сухом некнижном рассказе, чуждом литературных украикнин и близком к разговорной речи[284]. Современный Тучкову летописец, сообщая известие о его редакции жития Михаила, прибавляет, что это житие «и прежде написано бысть, но непрест;шно (не пространно) и неявленно, сиречь вельми просто»[285]. Сам Тучков в послесловии к своей редакции рассказывает, что вместе с поручением написать житие блаженного он получил от новгородского архиеп. Макария и «написание чудесем и жительству св. чудотворца Михаила от древних списатель вкратце». Неизвестно, знал ли Макарий краткую некнижную редакцию; но молено с уверенностью сказать, что он передал Тучкову не ее, а другую, пространную и более книжную: последняя занесена в его четии минеи; сличая ее с трудом Тучкова, легко заметить, что он пользовался именно этой редакцией, тогда как участие некнижной не отразилось ни одной чертой в творении боярского сына; поэтому множественное число «древних с писателей» в известии Тучкова может и не значить того, что он получил от Макария обе редакции жития.

Это ставит вне сомнения, что пространная редакция «пророчеств» составлена задолго до 1537 года, в описываемый нами период, хотя древнейший список ее, нам известный, не старше древнейшего списка тучковской редакции: оба они в минеях Макария. Некоторые указания на взаимное отношение обеих рассматриваемых редакций можно извлечь из их сравнительного разбора. Некнижная редакция от начала до конца представляется сокращенной переделкой пространного сказания о пророчествах: она опускает не только риторические распространения последнего, но и многие фактические любопытные подробности, рассеянные в нем, которые указывают на близость его источников к описываемым событиям[286]. Встречаем целые эпизоды, опущенные в краткой редакции чудес; далее, в последней нет указаний на годы и числа, которыми редакция пророчеств помечает многие события в своем рассказе. Наконец, можно заметить в краткой несколько неточностей и ошибок. Так, например, приход Михаила в Клонский монастырь она помечает временем Феодосия, «нареченного на владычество», между тем упоминает о пророчестве Михаила, который, живя на Клопске, предсказал игумену Феодосию, что он будет избран на новгородскую кафедру, но не будет посвящен. В житии нет прямых известий о том, когда Михаил пришел в Клопский монастырь и когда скончался; но по другим надежным источникам можно определить приблизительно время этих событий.

Ни одна редакция жития Михаила не говорит, откуда он пришел на Клопско, и ничего не знает о прежней его жизни. Биограф архиеп. Ионы рассказывает, что прежде поселения в Клопской обители Михаил явился в Новгород, при шедши туда из дальней земли и «иного отечества сый», при архиепископе новгородском Иоанне, то есть до 1415 года. Тогда при первом появлении в Новгороде, Михаил предсказал архиепископство Ионе, бывшему еще мальчиком. Одна летопись сохранила известие, что это было в 1408 году[287]. Неизвестно, долго ли жил Михаил в Новгороде; когда он явился в Клопскую обитель, в монастырской церкви Св. Троицы шла служба По–видимому, это был тогда монастырь новый, недавно образовавшийся. По древней новгородской летописи, деревянная церковь Троицы в монастыре построена в 1412 году[288]. Несколько лет спустя, когда была построена каменная церковь, Михаил жил уже в монастыре. Отсюда видно приблизительно время его прихода на Клопско; отсюда же обнаруживается другая неточность краткой редакции. По ее известию, Михаил жил в монастыре 50 лет и 6 месяцев; следовательно, скончался около 1462 года. Но биограф архиеп. Ионы, современник юродивого, знавший о последнем более всех редакций его жития, говорит, что он умер прежде смерти архиеп. Евфимия, то есть до 1458 года Поэтому более доверия внушает показание пространной редакции пророчеств, что блаженный жил в обители 44 года, следовательно, умер около 145б года[289]. Наконец, в некоторых местах краткая редакция впадает в неточности, не выразумев известия источника[290]. Все сказанное не позволяет видеть в редакции пророчеств простую переделку краткой некнижной повести. Находим в первой заметку, повторенную и в последней: после того как Михаил предсказал Шемяке неудачу в борьбе с великим князем Василием, на вопрос братии об успехе первого юродивый отвечал: «Заблудили наши, от супротивных бегая». Братия, добавляет редакция пророчеств, записала тот день, когда блаженный сказал это.

Отсюда позволительно заключить, что предсказания Михаила записывались в монастыре еще при его жизни. Здесь открывается источник тех любопытных подробностей и хронологических отметок, которые находим в пространной редакции и которых нет в краткой. Ясно, что первая гораздо ближе последней стоит к этому источнику или по крайнем мере воспользовалась им шире. В самом изложении редакции пророчеств заметны следы этих монастырских записок: в начале ее читаем, что Михаил помыслил уединиться от мира и пришел на Клопско «прежде неких немногих лет»; эти слова едва ли принадлежат редактору, писавшему спустя 60 или более лет по приходе Михаила в обитель на Клопско. Притом этот редактор—человек книжный, владеет литературным языком времени и умеет украсить рассказ общими риторическими местами; однако ж перо его часто падает до оборотов простой разговорной речи. То и другое можно объяснить влиянием современного святому монастырского источника, текст которого отрывками прокрался в книжное изложение редактора. Наконец, в последнем, 12–м пророчестве Михаила о близком падении Новгорода редактор обличает в себе современника новгородских погромов 1470–х годов. «Тако в нынешняя времена и лета, — замечает он о состоянии вольного города пред падением, — по Божию попущению велику мятежу бывшу и усобной рати промежи боляр и множества рати людий и всего народа в Великом Новеграде».

Несмотря на такую близость редакции ко времени святого, в ней есть уже легендарный анахронизм, — знак, что рассказами о Михаиле начинала овладевать народная фантазия. В помянутой статье о 1–м пророчестве рассказывается, как в Клопский монастырь приехал посадник Иван Немир благословиться у блаженного старца. На слова гостя, что в Новгороде есть теперь литовский князь Михаил Александрович, юродивый отвечал: «То, сынку, у вас не князь, но грязь» — и пророчески описал поражение новгородцев на Шелони и падение Новгорода. Житие помечает этот рассказ 6979 годом, когда великий князь Московский был «гневен» на Новгород и сбирался воевать с ним; по обстоятельствам дела видно, что редактор разумел конец 1470 или начало 1471 года, когда прошло уже более 10 лет со смерти клопского юродивого. В 1471 году Иван Васильевич Немир был очень старым посадником, ибо встречаем его в этом звании уже в 1435 году[291]. Вероятно, действительное событие, скрывающееся в рассказе жития, относится к более раннему времени и под Михаилом Александровичем разумеется другой литовский князь, например Юрий Семенович, приезжавший в Новгород в 1438 году[292] . Выше указан мотив, заметный в поэтических сказаниях о падении Новгорода: оглядываясь впоследствии на погром, новгородская масса, тянувшая к Москве, любила представлять его карой за боярские неурядицы, предсказанною святыми людьми. Та же мысль резко выражена в рассматриваемом пророчестве Михаила, для нее и понадобилось вызвать из могилы юродивого пророка. Находим, наконец, указание на пособия, которыми редактор пророчеств пользовался для литературной обработки жития, откуда он черпал общие места для украшения своего рассказа: в 10–м пророчестве Михаила о нареченном владыке Евфимие II и в рассказе о погребении Михаила встречаем буквальные выписки из пахомиевского жития архиеп. Евфимия[293].

Таковы источники рассматриваемой редакции, которую мы считаем первой литературной обработкой жития. Она любопытна как памятник, рисующий образ древнерусского юродивого и значение, какое он мог приобресть в обществе Но она незаменима по рассказам о лицах, игравших видные роли в истории Новгорода XV века: архиеп. Евфимий Брадатый и преемник его Евфимий II, посадники Григорий Кириллович Посахно и Иван Васильевич Немир, боярин Иван Семенович Лошинский, Димитрий Шемяка—все эти любопытные люди, которые в летописи мелькают бледными фигурами политической драмы, разыгравшейся между Новгородом и Москвой, являются здесь с живыми чертами, с своими ежедневными отношениями.

Другая, некнижная редакция рядом с первой имеет очень мало цены как исторический памятник, далеко уступая ей в полноте и точности фактического содержания. Она может представлять некоторый интерес только по отношению к истории литературного древнерусского языка: изложение ее далеко не чуждо церковно–славянских грамматических форм и не может быть признано образчиком чисто русской народной речи XV—XVI веков; все его отличие от изложения первой редакции состоит в большей примеси форм русского языка Признаков происхождения, близкого ко времени святого, какие есть в редакции пророчеств, не находим в краткой; сравнение обеих позволяет предполагать, что последняя редакция представляет позднейшую обработку жития. Личность клопского юродивого привлекала к себе внимание массы; люди некнижные, даже вовсе неграмотные желали почитать или послушать о его пророчествах и изречениях и могли затрудняться чтением первой редакции, не чуждой искусственности в изложении. Эта потребность и могла вызвать другую, более простую переделку жития, составитель которой сократил монастырские записки или, что вероятнее, первую редакцию жития. Это предположение подтверждается изложением единственного посмертного чуда (с купцом Мих. Марковым) в списках краткой редакции. По списку ее в рукописи Иосифова Волоколамского монастыря сокращение этого чуда — простая выборка из текста пространной редакции, удержавшая вполне книжные церковно–славянские формы последней и этим резко отличающаяся от остального, близкого к просторечию изложения краткой редакции. По списку той же редакции в рукописи Троицкой лавры, по–видимому немного позднейшему, это чудо изложено так же просто, тем же смешанным русско–церковно–славянским языком, как и вся редакция; рассказ о чуде и здесь есть сокращение статьи редакции пророчеств, но это сокращение сделано независимо от того, какое находим в Волоколамском списке, и удержало некоторые черты пространной редакции, опущенные в этом списке[294]. Оба сокращения сделаны по одному и тому же подлиннику, которым был рассказ в редакции пророчеств.

В нашей письменности очень рано составилась значительная литература о чудотворце Николае Мирликийском. В рукописях XV—XVI веков встречается житие его с длинным рядом чудес, из коих некоторые совершились и описаны на Руси. Наша церковная историография признает и все это жизнеописание произведением русским, написанным в конце XI или в начале XII века[295]. По изложению этого жития можно заметить, что одним из источников служила ему переводная биография, сильно распространенная в русской письменности XV—XVI веков[296]. В то же время, к которому относят русское житие св, Николая, явилась русская повесть о перенесении его мощей в город Бар, написанная современником события, на что указывают выражения автора[297]. Наконец, раньше обоих этих русских сочинений, вероятно, появилось на Руси похвальное слово чудотворцу Николаю, по некоторым выражениям которого заключают только, что оно писано для каких–нибудь новокрещеных славян[298]. В начале его изложены биографические черты, и молено предполагать, что оно служило другим источником русского жития св. Николая[299].

При том благоговении, удивлявшем иностранцев, с каким русский народ относился к памяти мирликийского чудо творца и которое было так глубоко, что в наших исторических источниках XVI—XVII веков чрезвычайно редко молено встретить, особенно в высших классах общества, русскою человека с именем этого святителя, — историка литературы может интересовать вопрос: рядом с книжными, искусственными по изложению сочинениями о св. Николае, каковы исчисленные выше, существовала ли в нашей письменности простая обработка его жития, приспособленная к пониманию некнижного большинства, и если существовала, то в каком виде и с каким содержанием? Находим, что в рукописях XV—XVI веков была распространена такая не книжная редакция жития, одно из курьезнейших явлений в древнерусской литературе. Ничего определенного нельзя сказать о времени и месте происхождения этой редакции; по известным нам спискам ее видно только, что она ходила уже по рукам читателей в конце XV или в начале XVI века[300]. Сличая эту редакцию с двумя указанными выше житиями чудотворца, находим в них очень мало общего, есть далее прямые противоречия [301].

Содержание русской редакции отличается сильной легендарностью, и половина его занята рассказами о странствовании Николая по Армении, Сирии и другим странам, о распространении им христианства, об исцелениях и борьбе с бесами. С первого раза молено подумать, что в нашей редакции описывается жизнь не того мирликийского святого, о котором рассказывают названные древние жития. Однако ж есть прямые указания на то, что предметом этой биографии служит тот самый чудотворец Николай, память которого празднуется 6 декабря, который присутствовал на первом Никейском соборе и который «в латы неких землях телом лежит». Ближайший источник этой русской редакции находим в «Повести о погребении» св. Николая, которая была распространена у нас уже в XV веке[302]. Повесть написана совершенно книжно, церковно–славянским языком с примесью греческих слов и оборотов, отзывающихся буквальным переводом с греческого. В одном списке, сохранившем, по–видимому, первоначальный вид повести, есть неясный намек на ее происхождение: в молитве о греках–христианах в Азии, подвергнувшихся варварскому нашествию, св. Николай просит у Бога: «Даждь сподоление роду гречьскому и болгаръскому»[303]. Опасаясь промахов, предоставляем специалистам ближе определить как источники этого, по–видимому, южнославянского сказания, так и отношение его содержания к достоверным известиям о чудотворце Николае; для нас оно любопытно только как источник одного из русских памятников, в которых обнаружилось изучаемое нами падение агиобиографического стиля в русской литературе XV—XVI веков. Язык в этом памятнике тот же самый, каким изложена разобранная выше вторая редакция жития Михаила Клопского; русская повесть о св. Николае есть простое переложение упомянутого церковно–славянского сказания на этот язык, изредка сокращающее рассказ источника Впрочем, если церковно–славянская повесть явилась к нам в том составе, какой имеет она в упомянутом списке с указанием на болгарскую ее редакцию, то русский редактор внес в свое переложение этой повести две прибавки: рассказ об участии св. Николая в заседаниях Никейского собора с любопытными легендарными подробностями, источник которых определить не беремся, и заключительное обращение к русским сынам и дщерям, имеющее вид похвалы святому.

Глава VI. ЖИТИЯ МАКАРЬЕВСКОГО ВРЕМЕНИ

Именем митрополита Макария можно обозначить целую эпоху в истории древнерусской агиобиографии. На это дает право уже одно количество литературных памятников, появившихся в его время под близким или отдаленным влиянием, от него исходившим. Древнерусская литература житий не оставила жизнеописания этого знаменитого собирателя житий, хотя он не прошел и в ней без всякого следа Сохранилась повесть о последних днях его, которую можно принять за материал для жития, не получивший, однако ж, дальнейшей обработки[304]. Повесть эта рассказывает о болезни и кончине митрополита с задушевной простотой, не преувеличивая значения описываемого лица, и написана, судя по подробностям, вскоре по смерти святителя каким–нибудь близким к нему человеком. Но отсутствие полного жизнеописания лишает нас возможности видеть, как древнерусские книжники представляли его деятельность в полном ее объеме и какое значение придавали той стороне ее, которая соприкасалась с движением древнерусской агиобиографии. Впрочем, характеры и мотивы, внесенные им в это движение, можно разглядеть в некоторых явлениях, связанных с деятельностью Макария. Прежде всего заслуживает внимания обстоятельство, что Макарий вышел из монастыря Пафнутия Боровского, воспитался в преданиях сферы, из которой вышло заметно выделяющееся направление в среде русского монашества XVI века: согласно с духом своего родоначальника, в котором биограф выставляет преобладающей чертой характера чувство меры[305], эта школа отличалась стремленном к дисциплине, к внешнему порядку и благолепию и сильным практическим смыслом В таком характере источник достоинств и недостатков этой школы. Такой характер отразился ка пастырской деятельности по–стрижеиника Пафнутьева монастыря в Новгороде: он вводит правильное общежитие в здешние монастыри, строит и украшает храмы, поновляет обветшавшие памятники церковной святыни, заботится об украшении города, чтобы, по выражению современного летописца, было «велми лепо и чудно видети»[306]. То же стремление украшать и поновлять ветхое, с которым обращался Макарий к монументальным памятникам церковной старины, он прилагал и к памятникам литературным Замечательно, что из–под пера самого Макария, одного из наиболее начитанных книжников в России XVI века, не вышло ни одного канона или похвального слова святому. Но сильное возбуждение сообщено было русской агиобиографии двумя явлениями, ознаменовавшими его деятельность: это — канонизация русских святых на соборах 1547 и 1549 годов и составление макарьевских четьих миней.

В исторических источниках XVI века не находим подробных известий о подготовительных работах, предшествовавших собору 1547 года; но есть указание на то, как подготовлялся собор 1549 года; кроме того, известны списки святых, канонизованных обоими соборами. Разбирая эти списки и известия о подготовке к собору 1549 года, молено объяснить происхождение и характер рассматриваемых соборных деяний. По мысли царя, епархиальные архиереи после собора 1547 года произвели в своих епархиях обыск о великих новых чудотворцах, собрали «жития, каноны и чудеса» их, пользуясь указаниями местных жителей. Явившись в Москву в 1549 году с собранным церковно–историческим запасом, они соборне «свидетельствовали» его и ввели в состав церковного пения и чтения, установив праздновать по этим житиям и канонам новым чудотворцам.

Было бы слишком смело подозревать в этих епархиальных обысках и соборном свидетельствовании признаки церковно–исторической критики, возбужденной официальным почином царя и высшей иерархии; ни то ни другое не шло дальше собирания и внешнего осмотра написанного, не внося потребности в более широком изучении, в своде или поверке агиобиографических источников. Но в соборном свидетельствовании нельзя не видеть опыта церковной цензуры, впрочем чисто литературной и притом необходимой: вводя труды местных грамотеев в церковное богослужение, собор, естественно, должен был рассмотреть, соответствуют ли они установленным формам церковно–литературных произведений. Здесь открывается литературный источник канонизации 1547 и 1549 годов: установление празднования известному святому условливалось существованием жития и канона, которые можно было бы петь и читать в церкви в день его памяти. Участие этого источника заметно в акте собора 1547 года Предполагая, что единственным основанием канонизации служило повсеместно распространенное в русском обществе почитание святого, трудно объяснить состав списка святых, канонизованных этим собором. Из 12 святых, которым установлено было всецерковное празднование, только двоим—Александру Невскому и митрополиту Ионе — можно усвоять широкую известность в русском церковном обществе до соборного определения 1547 годи; остальные приобрели ее вследствие этого определения и были прежде святыней местности, где подвизались и покоились по смерти. Остается признать, что выбор определился двумя условиями: жития, каноны или посмертные чудеса 12 новых чудотворцев, внесенных в список, были написаны до собора и притом настолько распространены в письменности, что легко могли сделаться известными членам собора Случайность выбора, зависевшая от этого последнего условия, становится еще заметнее при сопоставлении списка 1547 года с количеством русских житий, написанных до собора, и с их сравнительным распространением в письменности первой половины XVI века Почти все имена, занесенные в список 12–ти, принадлежат святым, жития которых встречаются в рукописях этого времени гораздо чаще сравнительно с житиями других, хотя также давно написанными. Ни к общим, ни даже к местным святым собор не причислил ни князя тверского Михаила Александровича, ни князей ярославских Василия и Константина, хотя жития их были давно составлены, а последние были даже прославлены открытием мощей в 1501 году; согласно с этим, судя по уцелевшим спискам, есть основание считать жития названных святых очень мало распространенными в письменности до половины XVI века и этим объяснять их отсутствие в минеях Макария. С другой стороны, молено заметить, что две трети списка составлены по мысли самого митрополита, руководителя собора, под влиянием его личного отношения к памяти некоторых святых и его знакомства с агиобиографической литературой[307]. Эту случайность выбора, определившегося первым, что представилось вниманию собора из русского церковно–исторического запаса, чувствовал сам собор 1547 года, к которому царь обратился с просьбой собрать по епархиям сведения об остальных новых чудотворцах. Указанные условия действовали и на соборе 1549 года. Не сохранилось официального списка святых, канонизованных этим собором; их перечисляют по догадкам и не совсем точно[308].

Но в одной из редакций жития митрополита Ионы, составленных при митрополите Макарии, встречаем рассказ об обоих соборах и общий перечень чудотворцев, которым они установили церковное празднование[309] . И здесь из 14 русских святых 6 принадлежат новгородской епархии, а с другой стороны, не встречаем многих подвижников, живших до Макария в других епархиях; но жития святых, здесь перечисленных, были написаны еще до собора или писались во время его по поручению церковных властей. На связь канонизации с движением литературы житий особенно указывают в упомянутом перечне имена Саввы Сторожетского, Евфросина, Евфимия Суздальского и Ефрема: их нет в списке 1547 года; но жития их были написаны вскоре, под влиянием епархиальных исследований о новых чудотворцах, и собор 1549 года, пополняя пробелы прежнего, установил празднование и этим святым. Наконец, те же условия бросают некоторый свет на одно из оснований, которыми руководился собор 1547 года, установляя одним святым всецерковное празднование, другим—местное. Из 9 святых, поименованных в списке местных, только одному, епископу тверскому Арсению, был до собора написан канон с житием; но последнее не попало в минеи митрополита Макария, и это подтверждает догадку, что оно с каноном осталось неизвестным собору или не было ему представлено; жития остальных не были еще написаны, но собору, вероятно, сообщили, что местное население воздает и этим святым церковное чествование; по крайней мере кроме епископа Арсения это достоверно известно о двоих других, обозначенных в списке местных, о Прокопе и Иоанне Устюжских.

Это последнее обстоятельство открывает другой источник канонизации, церковно–административный. Есть основания утверждать, что не только большая часть святых, исчисленных в списке всецерковных, но и некоторые из местных, если не все, чтились на местах церковным обрядом до собора; для первых собор расширил чествование, а для последних только подтвердил факт, уже существовавший и действовавший дотоле независимо от него. Таким образом, есть заметная разница в канонизации, совершившейся в половике XVI века, сравнительно с прежней. Прежде местное празднование святому установлял обыкновенно епархиальный епископ с местным собором; всецерковная канонизация была редким явлением; притом и то и другое являлось случайным и единичным актом, который вызывался развитием чествования известного святого в местном или во всем православном населении Руси, открытием мощей, чудесами. Теперь канонизации придан характер собирательный, сделана попытка ввести в церковный календарь всех известных русских чудотворцев и притом сделать их достоянием всей русской Церкви; в этом отношении заслуживает внимания известие, что собор 1549 года «предал Божиим церквам» для пения и празднования все собранные и свидетельствованные жития и каноны новым чудотворцам; по–видимому, не разделяя последних на общих и местных, как сделал собор 1547 года; наконец, церковное признание святого становится делом общего центрального собора русской Церкви, а не епархиальной иерархии[310].

Эго сосредоточение канонизующей власти вместе с руководящей ею церковно–исторической мыслью собрать и обобщить частные явления, рассеянные на пространстве веков и епархий, можно признать одним из наиболее заметных проявлений централизации, которая развивалась в русской Церкви об руку с государственной. Есть указание на то, как; отнеслись к рассматриваемым соборам современники и какое значение придавали им многочисленные русские агиобиографы, вызванные ими к деятельности. Один из последних, автор псковских житий Василий, упомянув в биографии Саввы Крыпецкого о соборном установлении празднования новым чудотворцам, замечает, что с того времени церкви Божии в Русской земле не вдовствуют памятями святых и Русская земля сияет православием, верою и учением «якоже вторым великий Рим и Царствующий град: тамо бо вера православная испроказися Махметовою прелестию от безбожных Турок, здесь же в Рустей земли паче просия святых отец наших учением».

Василий высказал не новую мысль: еще раньше выражал ее в своих посланиях псковский инок Филофей. Она развилась из событий половины XV века Флорентийский собор и падение Царьграда уронили в глазах русского общества православный авторитет Византии. Мысль, что Русь — последний Рим, единственное хранилище чистого православия, должна была внушать особенное внимание к отечественной церковно–исторической святыне, и прославление русских чудотворцев служило ей наглядным выражением в форме церковного обряда. Может быть, указанный взгляд служил одним из побуждений, вызвавших соборы по делу о новых чудотворцах, и в таком случае в нем можно видеть третий источник канонизации, церковно–исторический. Совокупное действие всех указанных источников канонизации должно было утвердить и освятить господство церковно–риторических форм в дальнейшей русской агиобиографии.

Ни в чем так наглядно не выразилась мысль митрополита Макария, вызвавшая рассмотренные соборы, как в его четьих минеях. По задаче, положенной в основание этого сборника, собрать и переписать «все святые книги, которые в Русской земле обретаются», минеи Макария—самое отважное предприятие в древнерусской письменности. Возможность такого предприятия объясняется, с одной стороны, богатством новгородской письменности и материальными средствами новгородского владыки, не щадившего «сребра и всяких почестей» для различных писарей, с другой— направлением всей деятельности пафнутьевского по–постриженника, не отличавшегося творческим даром, но любившего собирать, приводить в порядок и украшать приготовленное прошедшим. В этом направлении источник мысли об общей канонизации русских чудотворцев, минеи, представляют такую же попытку централизации в области древнерусской письменности, какой были соборы 1547 и 1549 годов в области русских церковно–исторических воспоминаний.

Во вкладной записи, написанной Макарием в ноябре 1552 года и приложенной к так называемому Успенскому списку минеи, единственному полному экземпляру памятника, собиратель говорит. «А писал есми сиа святые великиа книги в Великом Новегороде, как есми тамо был архиепископом, а писал есми и сбирал и в едино место их совокуплял дванадесять лет». Из вкладной, приложенной к новгородскому Софийскому списку миней, видно, что в 1541 году этот список в составе 12 книг был окончен и подарен архиепископом Софийскому собору; июльская книга этого списка, как видно из приписки в конце ее, начата и кончена в 1538 году. Отсюда следует, что работы над минеями Макарий предпринял в 1529—1530 годах. Но известие вкладной 1552 года о 12–летнем труде над минеями в Новгороде не совсем точно определяет ход их составления. Это известие относится к одному Софийскому списку, которым не завершилось образование сборника Успенские минеи, переписка которых кончена к 1552 году, не простой список с Софийских, а скорее другая, более полная и обработанная их редакция: кроме изменений в порядке статей встречаем значительное количество произведений, не попавших в Софийский список и занесенных в Успенский; между ними есть памятники, которые впервые явились в свет уже после 1541 года, когда кончены были Софийские минеи[311].

Таким образом, минеи Макария слагались долее 20 лет. Ни по цели, ни по исполнению они не могут назваться литературным памятником, не представляют литературной обработки запаса, накопившегося в древнерусской письменности к половине XVI века. Литературное участие собирателя в составлении памятника ограничилось поправками в языке статей, или, как он сам замечает во вкладном 1552 года, «исправлением иностранских и древних пословиц», переводом их на русскую речь. Даже редакторский надзор его едва ли простирался одинаково на весь состав огромного сборника. Собирая и группируя рукописный материал, Макарий не успевал ни распределить точно по минейной программе все статьи, ни подвергнуть каждую из них предварительному просмотру. На это указывает и размещение статей в сборнике, и неисправность текста в некоторых из них, и, наконец, признание самого собирателя, что иное он оставил неисправленным и среди святых книг где–нибудь мог пропустить в сборнике «ложное и отреченное слово святыми отцы».

Несмотря на это, минеи не лишены интереса и но отношению к литературной истории древнерусской агиобио–графии на Севере. К последней относится небольшое количество памятников, около 40 в числе 1300 всех житий, вошедших в состав Успенского списка миней. Но очень многие из этих русских житий не сохранились в списках, которые были бы древнее макарьевских. Далее, в составе этого небольшого отдела миней просвечивает литературный взгляд Макария на житие. Собиратель соединил в своем сборнике далеко не все русские жития, написанные до 1530 года Некоторые из них, вероятно, остались неизвестны Макарию; но отсутствие других в его минеях объясняется другой причиной. Собрав все жития, написанные до миней, но не попасшие в них, какие теперь известны, легко заметить, что это — или краткие жития первоначальной неразвитой конструкции, или жизнеописания, отличающиеся характером простой биографии исторического лица и чуждые агиобиографической риторики. Участие литературного взгляда Макария в составе рассматриваемого отдела миней особенно ясно обнаруживается на житии Александра Невского: митрополит знал о существовании древней биографии князя, написанной современником, но не допустил ее на страницы своих миней в первоначальном виде, а поручил переделать ее по правилам господствовавшей риторики житий. При этом он сам сознавал, что такое житие не историческая повесть, и в чисто историческом сборнике, в Степенной книге, поместил другую переделку жития, которая проще и полнее изображает жизнь князя. Отсюда видно, в каком смысле должна была влиять на русскую агиобиографию любовь Макария к церковно–историческим литературным памятникам и преданиям, выразившаяся в его минеях.

Достаточно краткого библиографического обзора русских житий, составленных писателями макарьевского времени, и прежде всего тех, которые написаны по непосредственному внушению Макария, чтобы видеть, что движение, возбужденное в русской агиобиографии сверху канонизацией и церковно–историческими наклонностями главы иерархии, только утверждало господство установившихся литературных форм жития, не внося потребность в более широком изучении и в менее условном понимании исторических фактов.

Первым по времени из житий, написанных по распоряжению Макария, была новая редакция биографии Михаила Клопского, составленная в 1537 году Василием Михайловичем Тучковым. Неизвестно, почему архиеп. Филарет назвал этого писателя Михаилом, смешав его с отцом, Михаилом Васильевичем Тучковым, дедом Андрея Курбского по матери[312]. Оба Тучковы, отец и сын, были довольно известные люди на Руси в XVI веке, и исторические источники сохранили о них достаточно сведений. Автор новой редакции жития клопского юродивого в похвале святому дважды называет себя недостойным рабом Василием; то же имя находим у современника, новгородского летописца, который подробно рассказывает о происхождении нового жития и называет автора сыном боярским, тогда как Михаил Тучков уже в 1512 году является окольничим, еще при великом князе Василии был наместником в Новгороде, а в 1537 году принадлежал к числу старых думных бояр[313]. Столь же ошибочно другое известие архиеп. Филарета, будто биограф Тучков стал потом иноком Илиею, написавшим канон Михаилу Клопскому и житие Георгия, мученика Болгарского. По известию, скрытому автором в каноне, последний написан рукою пресвитера Илии по благословению новгородского архиепископа Макария, следовательно, не позже 1542 года[314]. Житие Георгия Болгарского, по словам биографа, того же Илии, составлено в 153У году.

Отсюда видно, что, если бы этот Илия был Василий Тучков, мы не встретили бы официального известия, что на царской свадьбе в 1547 году была только жена Василия Михайловича Тучкова, а сам он болел, убился с коня, и его место дружки с невестиной стороны занимал Морозов[315]. Рассказ самого Тучкова в послесловии к житию и известие современного летописца согласно показывают, что побуждение, вызвавшее новую редакцию, было чисто литературное: Макарий был недоволен «весьма простым» изложением древней редакции, и, когда к нему явился за благословением грамотеи сын боярский, приехавший в Новгород собирать ратников в поход и «издетска навыкший велми божествен–наго писания», владыка упросил его «написать и распространить житие и чудеса» Михаила, сообщив ему для этого древнюю редакцию. Согласно с этим летописец рассматривает труд Тучкова исключительно со стороны литературной формы: «Аще кто прочет сам узрит, како ветхая понови и колми чудно изложи». При этом он не может удержаться, чтобы простодушно не выразить своего удивления перед тем редким в истории нашей литературы явлением, как «от многоценные царские палаты сей храбрый воин прежеписанный Василей светлое око, и всегда во царских домех живыи и мягкая нося и подружие законно имея, и селика разумия от Господа сподобися».

Сам биограф указывает образчики элементов своего книжного образования, ссылаясь и на житие митрополита Алексия в Степенной, и на книгу о Тройском пленении, называя Омира и Овидия, Еркула и Ахилла В этом книжном образовании боярского сына объяснение литературного мастерства и широкого риторического размаха, обнаруженных им в похвале святому, и особенно в предисловии, где он, начав с Адама, изложил очерк хода искупления человечества и начало христианского просвещения России, прибавив, кстати, новгородскую легенду о жезле апостола Андрея. Но этим и ограничилась дальнейшая обработка жития в новой редакции[316]. Выше было указано, что источником, по которому Тучков описал жизнь Михаила, служила редакция пророчеств, которую мы считаем первой по времени литературной обработкой жития, Тучков не только не расширил фактического содержания этой редакции новыми чертами, но не исчерпал и того, что давала она; напротив, сокращая рассказ ее в своем переложении, он впал в неточности и ошибки, причина которых или в невнимательном чтении источника, или в особенных соображениях редактора[317]. Встречаем у Тучкова одну новую черту, впрочем не имеющую значения исторического факта Уже по древнейшей редакции жития в пророчестве Михаила о падении Новгорода заметна примесь народной легенды. У Тучкова эта легенда является в более развитом виде: предсказанию, выслушанному посадником Немиром в 1470 году, здесь предшествует пророчество о том же, высказанное Михаилом архиепископу Евфимию еще в 1440 году, по случаю рождения у великого князя сына Ивана, будущего разорителя обычаев вольного Новгорода Другой, более простой по изложению вариант этой новой легенды сохранился в одном летописном сборнике, составленном в конце XVI века[318]. По простоте и живости рассказа он напоминает первую редакцию жития Михаила и, может быть, заимствован летописью отсюда, хотя его нет в немногих сохранившихся списках этой редакции. Благодаря рассмотренным особенностям труда Тучкова историк едва ли может воспользоваться в нем чем–нибудь фактическим, кроме 4 посмертных чудес, которые прибавлены здесь к одному, известному по первой редакции.

Выше было сказано о грешном пресвитере Илии, который по поручению Макария написал канон Михаилу Клопскому. Из послесловия к другому труду этого Илии, к житию Георгия, мученика Болгарского, узнаем, что автор был иеромонах, служивший при домовой церкви новгородского владыки[319].Обстоятельства, вызвавшие это житие, и ею характер дают любопытное указание на то. из каких источников иногда черпались и как обрабатывались на Руси южнославянские церковные предания. Илия написал житие в 1539 году. Незадолго до этого в Новгород пришли с Афона двое монахов, Митрофан и Прохор. Макарий принял их радушно и стал спрашивать: как стоит христианство и не велика ли нужда от поганых? Гости много рассказывали ему о насилиях скверных сарацын и поведали, между прочим, о мучении св. Георгия. Владыка, добавляет Илия в предисловии, восхитил из уст их повесть, точно пищу сладкую, и повелел мне описать подвиги мученика Сохранилось болгарское сказание о том же Георгии, написанное средецким священником, который был очевидцем события и принимал близкое участие в мученике[320].

Сличение обоих сказаний показывает, в каком виде болгарское событие дошло до русского читающего общества. Средецкий священник написал подробную повесть, не чуждую книжных приемов житий. В основных моментах рассказа и в немногих подробностях новгородская повесть напоминает болгарскую; в остальных чертах обе они так далеки друг от друга, как будто говорят о разных мучениках. Можно было бы видеть в рассказе Илии дополнение болгарской повести, заимствованное из другого источника, если бы обилие противоречий, в какие новгородская биография вступает с болгарской, не заставляло подозревать и в остальных потребностях первой искажение действительных событий[321]. Это объясняется характером источника, из которого черпал Илия. Из его рассказа видно, что он написан единственно со слов афонских пришельцев и последние не сообщили автору письменных материалов для биографии Георгия. Из слов средецкого священника можно заметить, что он бывал на Афоне[322]. Может быть, афонские иноки читали его повесть; вероятнее, что они знали о мученике но слухам. Во всяком случае, когда им пришлось рассказывать о нем в Новгороде более 20 лет спустя после события, в их памяти удержались смутные черты его, к которым Илия прибавил от себя общие места житий. Но вместе с неточными или неясными чертами жизни и страдания Георгия Илия записал со слов пришельцев несколько любопытных известий о янычарах и об отношениях турок к завоеванным христианам в XVI веке; известий, которых нет в болгарской повести и которые имеют цену показаний очевидцев[323].

Вскоре после собора 1547 года по поручению митрополита Макария написаны жития кн. Александра Невского и митр. Ионы. Имена обоих значатся в списке святых, канонизованных названным собором. Б предисловии к житию кн. Александра биограф прямо говорит, что данное ему поручение было следствием соборного изыскания о чудесах князя[324]. Этими чудесами ограничивается все, что внесла редакция нового в фактическое содержание биографии; самое жизнеописание в ней большею частью дословное повторение древней повести об Александре; только некоторые черты последней, не соответствующие приемам позднейшей агиобиографии, сглажены в новой редакции или разбавлены общими местами житий. Согласно с таким происхождением и характером новой редакции составитель дал ей заглавие «похвального слова», а не жития. По некоторым выражениям ее видно, что она составлена во Владимире; некоторые чудеса автор записал со слов очевидцев, монахов здешнею Рождественского монастыря, где покоились мощи святого[325]. В житии нет ближайших указаний на личность автора. Но между службами новым чудотворцам, канонизованным в 1547 году, находим канон кн. Александру, написанный Михаилом, иноком названного монастыря[326]. Очень вероятно, что этот инок Михаил был на соборе 1547 года в числе представителей владимирского духовенства и получил от Макария поручение составить рассматриваемую редакцию жития.

Этим объясняется ошибка архиеп. Филарета, который, смешав с владимирским иноком Михаилом боярина Михаила Тучкова, не бывшего писателем, приписал ему вместе с службой св. князю и разбираемую редакцию жития[327]. Догадка о происхождении этой редакции из Рождественой обители во Владимире подтверждается одним современным источником. Почти в одно время с этой редакцией, как увидим ниже, но независимо от нее составлена была другая в Псковской области биографом местных святых Василием. Встречаем, наконец, третью обработку того же жития, сделанную также при митрополите Макарии[328]. Биограф суздальских святых Григорий, писавший около половины XVI века, в похвальном слове русским святым говорит о владимирских иноках, описавших добродетели Александра[329].

Если в форме этою известия видеть определенный намек на литературные факты, то мы вправе заключить, что эта третья редакция, подобно первой рассмотренной, написана в половине XVI века иноком Владимирской обители, где покоился князь. В нее вошла в сокращении, иногда дословно вышеописанная первая редакция с прибавлением некоторых опущенных там черт древней биографии. Но к этому присоединены многочисленные вставки из других источников: редактор старался, по–видимому, соединить в своем рассказе все известия об Александре, какие нашел в летописи, не забыв повторить и Пахомиево сказание о смерти Батыя. Зато из чудес, приложенных к первой макарьевской редакции, он взял только два Такой состав редакции показывает, что она написана специально для Степенной книги. К прочим двум редакциям она относится, как историческая повесть к церковному панегирику; по крайней мере такой характер xoтел сообщить ей сам составитель [330].

Таково же отношение между редакциями жития митрополита Ионы, составленными при Макарии. В четьи минеи занесена риторическая редакция, названная в заглавии похвальным словом и написанная по поручению Макария в 1547 году, в одно время с похвальным словом кн. Александру и по одинаковому поводу, то есть вследствие канонизации этих святых на соборе 1547 года[331]. Слово писано неизвестным автором на месте, где покоился святой, «посреде сего царствующаго и Богом спасаемаго града Москвы», и по литературному строю совершенно одинаково с словом владимирского инока об Александре, так же отличается витиеватостью, обилием общих мест и скудостью фактического содержания. Другого характера редакция жития, вошедшая в Степенную книгу: по составу и изложению она соответствует помещенному там же житию кн. Александра[332]. Подобно ему, эта биография Ионы основана на похвальном слове, опускает или сокращает риторические места последнего и целиком выписывает из него биографические известия; но эти известия она приводит в связь с другими событиями времени Ионы и для этого обильно дополняет похвальное слово заимствованиями из длинного ряда других источников[333].

Но и эта редакция показалась неудовлетворительной. Кто–то, прочитав ее, исправил и распространил ее изложение, вставил из «летописаний» и отдельных сказаний новые статьи о митрополитах Киприане и Фотии, о Флорентийском соборе, о княжении Василия Васильевича и о других событиях и лицах, имевших какое–нибудь отношение к судьбе Ионы, а для начала буквально выписал предисловие из рассмотренного похвального слова Ионе. Так составилась третья редакция жития, самый полный свод известий о жизни митрополита[334]. Самое любопытное добавление в этой редакции — рассказ о соборах 1547 и 1549 годов, помещенный между предисловием и началом биографии, с перечнем святых, которым эти соборы установили церковное празднование. Здесь находим известие, что до собора 1547 года никто не попытался собрать в одну повесть известия об Ионе, рассеянные в разных исторических сказаниях, и это впервые сделано по распоряжению названного собора, установившего празднование памяти святого. По–видимому, и эта редакция составлена при Макарии: так можно заключать потому, что она удержала в похвале выражение второй редакции о митрополите.

Из рассмотренных житий можно извлечь несколько черт как для истории Степенной книги, так и для характеристики русской агиобиографии времени Макария. Похвальное слово кн Александру, говоря в предисловии о святых русских отцах, «их же прослави Бог в последняя времена», прибавляет: «О них же послед скажем»[335]. В этих словах можно видеть намек на жития и известия о русских святых, помещенные в Степенной книге. Если такая догадка основательна, то обработка этой книги начата или задумана после собора 1547 года. Источники биографий кн. Александра и митр. Ионы, помещенных в Степенной, показывают, что они составлены после этого года; притом биография Ионы рассказывает о чудесах, совершившихся при мощах святителя, когда в Москве находился принесенный с Вятки чудотворный образ Николы Великорецкого. По летописи и сказанию об этой иконе, она принесена в Москву в 1555 году и отнесена обратно в 1556 году[336]. Из этого видно, что макарьевская редакция Степенной составлялась после четьих миней, в последние годы жизни митрополита. Особые редакции житий для Степенной служат еще доказательством, что сам Макарий и книжники его времени делали различие между житием для четьих миней и исторической биографией, какая требовалась для исторического сборника: в минеи заносилось житие, облеченное в риторику похвального слова; для Степенной нужно было жизнеонисание менее витиеватое, но более обильное биографическими подробностями.

Приведенных образчиков достаточно, чтобы видеть ход разлития и характер макарьевской литературы житий. Иерархическое положение Макария, ставшего митрополитом, давало ему еще больше средств для «изрядного дела поискати святых жития», которое, по словам иеромонаха Илии, день и ночь занимало его в Новгороде, Мы видели, как тогда после собора 1547 года он умел найти писателей и в Москве и во Владимире для житий местных святых. Подобно этому прямое поручение митрополита и соборное прославление святых с епархиальными обысками всюду пробуждали местные церковные воспоминания и вызвали длинный ряд местных грамотеев к литературной обработке этих воспоминаний. В четверть века написано было о русских святых не меньше, чем в сто лет, следовавших за смертью Макария. Чтобы точнее изобразить эту оживленную агиобиографическую деятельность, мы проследим ее по местностям.

В Москве кроме обработки жития митрополита Ионы переделывалось и дополнялось житие митрополита Алексия. В минеях Макария помещена переделка древнего краткого жития с новыми ошибками[337]. Из приписки к составленной при Макарии четвертой редакции повести о обретении мощей св. Алексия видно, что после Пахомиевой редакции житие святителя вновь было пересмотрено и дополнено спустя 108 лет по смерти Алексия, следовательно, около 1486 года[338]. Выше была указана третья редакция сказания о обретении мощей, дополненная новыми подробностями о церковном прославлении Алексия и составленная до перенесения мощей в церковь его имени, построенную Геннадием в конце XV века[339]. В одном позднем летописном сборнике встречаем «Повесть об Алексее митрополите», изложение которой подновлено, но в которой сохранилось указание, что она составлена до упомянутого вторичного перенесения[340]. К составу ее приложимы выписанные слова приписки: это компиляция, составленная по нескольким источникам, из которых главными служили старые редакции жития, краткая и Пахомиевская; в компиляции чередуются почти дословные выписки из обеих[341].

Но обилие источников не только не помогло новому редактору исправить ошибки прежних, напротив, ввело его в новые: он приводит известие Епифания, что в начале княжения Симеона брат Сергиев застал еще Алексия в Богоявленском монастыре, и однако ж откуда–то выводит, что Алексий был наместником у Феогноста 12 лет и 3 месяца; следовательно, взят из Богоявленского монастыря во дворе митрополита еще в княжение Калиты[342]. В связи с этой третьей редакцией жития стоит четвертая, составленная но распоряжению Макария для Степенной[343]. Подобно другим редакциям такого происхождения, она стремится соединить в себе все известия об Алексее, найденные в источниках. Взяв за основание редакцию Пахомия, составитель вписал в нее извлечения из древнего краткого жития, из редакции выше рассмотренной, из биографии Сергия и особенно из летописи; из последней вместе с известиями об Алексие он брал известт1Я, к нему не относящиеся, но помещенные в источнике рядом с первыми, выписывал даже целые сказания. С помощью летописи он мог внести более правильный хронологический порядок в расположение статей и пытался даже разъяснить некоторые противоречия прежних редакторов[344].

Собор 1547 года признал московского юродивого Максима местно–чтимым. Повесть о перенесении мощей его в 1698 году говорит о большой книге жития и чудес его, находившейся в церкви, где похоронен блаженный[345]. Есть краткое житие, по–видимому, более раннего происхождения, чем повесть, которое также говорит о пропаже первоначального писания о Максиме и оканчивается известием о обретении мощей блаженного при постройке церкви над могилой его и о соборном распоряжении написать канон ему[346]. В рукописях второй половины XVI века находим этот канон, написанный каким–то Феодором В рукописных святцах обретение мощей помечено 13 августа: но и собор 1547 года установил праздновать Максиму в этот день, а не 11 ноября, когда преставился Максим Отсюда, по–видимому, следует заключить, что обретение произошло до собора, который на основании его канонизовал блаженного и велел составить ему службу. В сборнике житий и служб новым чудотворцам, писанном в начале второй половины XVI века, помещен краткий некролог Максима» по содержанию близкий к указанному выше житию и составленный, может быть, но пространному, написанному вместе с службой[347]

В 1558 году к Пахомиевой редакции жития преп. Сергия прибавлен новый ряд чудес [348]. Раньше составлена и занесена в минеи Макария опущенная в критико–библиографических обзорах вторая редакция жития преемника Сергиева Никона[349]. Инок Маркелл в биографии Саввы Сторожевского, написанной около 1550 года, рассказав об удалении Саввы из Троицкого Сергиева монастыря в Звенигород, замечает, «паки возводят на игуменство преп. Никона, якоже и в житии его споведано бысть». Известие об этом есть только во второй редакции жития и опугцено в первой, Пахомиевой. Отсюда видно, что новая редакция вызвана соборным постановлением праздновать всею Церковью Никону, дотоле чтимому местно. Житие, написанное вместе с службой Пахомием в половине XV века, могло показаться слишком кратким и сухим на литературный взгляд макарьевского времени. Такая догадка подтверждается отношением новой редакции к старой. В предисловии автор обещается собрать и «известнейше» изложить сведения о святом. Но он прибавил только известие о временном удалении Никона от игуменства и поправку к рассказу Пахомия о живописцах Андрее и Даниле[350]. Зато новый редактор обильно распространил изложение Пахомия общими местами житии и собственным риторическим творчеством: так, к краткому известию Пахомия, что Никона, просившегося в Троицкий монастырь, Сергий послал к ученику своему, высоцкому игумену Афанасию, прибавлен длинный диалог между Афанасием и Никоном, в котором первый изображает трудности монастырской жизни, а второй—свою решимость и способность перенести их.

Упомянутое житие Саввы Сторожевского очень скудно биографическим содержанием и старается восполнить его длинным рядом чудес[351]. Сам автор оговаривается в предисловии, что не нашел сведений о происхождении и воспитании святого и вкратце написал только об иноческой его жизни. Здесь в рассказе об игуменстве Саввы в Дубенской обители он пользовался житием Сергия, известие об игуменстве в Сергиевом монастыре заимствовал из второй редакции жития Никона Последние чудеса относятся ко времени Афанасия, игуменствовавшего до 1550 года; житие составлено около этого времени, не позже 1552 года, и потому успело попасть в минеи Макария. Сам биограф рассказывает о происхождении жития, что оно написано по поручению митрополита Макария, вызванному ходатайством сторожев–ской братии об этом деле[352]. По–видимому, автор не принадлежал к этой братии. В одном месте жития он называет себя иноком Маркеллом. После он жил и писал в Новгороде» и мы вернемся к нему в разборе группы псковских и новгородских житий.

В письменности XVI века встречаются два канона, посвященные двум псковским святыням, один обретению мощей св. князя Всеволода, другой знамению Чирской чудотворной иконы [353]. Автор обоих назван пресвитером Филофеем Кроме старца Евфросинова, или Елезарова, монастыря, оставившего известные послания к псковскому дьяку Мунехину, с этим именем является в одном из чудес преп. Евфросина игумен его обители, живший около того же времени[354]. Нет достаточных данных для решения, одно ли это лицо и если не одно, которому из них принадлежат указанные произведения. До нас не дошло жития ни одного из основателей псковской Печерской обители; но сведения о них находим в сказании о начале этою монастыря, написанном одним из его игуменов. Повесть о Печерском монастыре, составленная в начале XVII века, рассказывая об осаде Пскова Баторием, замечает, что еще за 14 лет до этого «игумен Корнилий в к низе летонаписании своем» поведал о видении, предвозвещавшем осаду. Корнилий умер в 1570 году, за 11 лет до осады. По известиям о Печерском монастыре, занесенным в Псковскую летопись, можно предположить, что составитель последней пользовался и летописанием Корнилия[355]. Трудно определить литературное отношение этой исчезнувшей монастырской летописи к повести об основании Печерского монастыря, сохранившейся в немногих списках[356]. Она составлена раньше летописи в 1531 году, как прямо сказано в конце ее. Автор не назвал себя в ней по имени, но легко догадаться, что это — игумен Корнилий [357].

Постриженник Печерской обители, пришедший сюда, когда она только что возникала из своего убожества, Корнилий застал еще живых свидетелей ее основания. Он слышал рассказы старого Селиши из Изборска, который в молодости ходил с отцом на охоту к Печерской горе, когда она была еще покрыта дремучим лесом, беседовал о монастыре с снетогорским иноком Тернуфием, пасынком того земца Ивана Дементьева, который около 1470 года начал первый расчищать печерскую пустыню, поставил деревню около горы и впоследствии уступил монастырю землю под монастырские постройки. Такие источники внушают полное доверие к сказанию Корнилия, одному из любопытнейших памятников для истории монастырской колонизации, особенно для определения связи ее с земской.

Самым плодовитым биографом псковских и новгородских святых был пресвитер Василий, в иночестве Варлаам.

Он рассеял в своих сочинениях скудные и неясные известия о себе, В 1547 году он написал житие Евфросина по просьбе братии основанного этим святым, монастыря, как сам рассказывает в предисловии. В 1550—1552 годах он описи жизнь и чудеса кн. Всеволода Мстиславича, погребенного в Пскове: последнее (21–е) чудо помечено 1550 годом, и житие успело попасть в минеи Макария. Сохранилась редакция жития кн. Александра Невского, в конце которой составитель называет себя Василием. При сходстве литературных приемов есть и другие основания видеть в этом Василис биографа псковских святых: в рассказе о Ледовом бое вставлена чисто местная подробность, содействие кн. Всеволода Александру; в сборнике, написанном в Пскове в начале второй половины XVI века, находим краткое житие Александра, которое составлено по редакции Василия, очень мало распространенной в древнерусской письменности [358]. По некоторым выражениям этой редакции видно, что она явилась после 1547 года В предисловии к биографии Саввы Крыпецкого Василий говорит, что написал ее по просьбе крыпецкои братии в 1555 году, вскоре по обретении мощей[359]. К житию приложил он 19 чудес, из которых первые совершились еще до обретения мощей, последние после, между 1555 и 1564 годами; следовательно, описаны биографом позднее жития. Рассказывая о обретении и чудесах, ему предшествовавших, он ссылается на слова иноков монастыря и не выставляет себя очевидцем; но из рассказа о 10–м чуде, которое Василию сообщено было в 1555 году, видно, что он жил тогда в Крыпецкои обители. В описании чудес 1558— 1564 годов он называет себя уже священноиноком Варлаамом, замечая о преп. Савве и кн. Всеволоде, что он сподобился «и жития святых тех и чудодействия их и канон написати Саввин, еще ми в то время белые ризы носящу и в мире живущу». По–видимому, он постригся в Крыпецком монастыре вскоре после написания жития Саввы. Одновременно с позднейшими чудесами этого святого Варла:ш писал жития новгородских владык Никиты и Нифонта и повесть о мученике юрьевском Исидоре. В каждом из этих произведений он говорит, что писал их по поручению митрополита Макария; но остается неизвестным, где в то время жил автор и почему на него пали эти поручения. Кроме канона Савве в рукописях встречаются списки канонов Евфросину и Георгию Болгарскому с именем автора пресвитера Василия[360].

За биографию Евфросина Василий подвергся суровому приговору церковно–исторических критиков. Порицание вызвано главною частью в содержании жития, рассказом о споре между Евфросином и представителями псковского духовенства по вопросу об аллилуии. Более или менее остроумно и решительно доказывают, что все, рассказываемое в житии о борьбе Евфросина за сугубую аллилуию и о видениях первого «списателя», создано фантазией «жалкого клирика», отделенного почти 70 годами от Евфросина, чтобы авторитетом святого пустынника и близкого к нему по времени биографа освятить собственное мнение [361]. Такие выводы облегчались тем, что труд первого биографа оставался неизвестным. Уцелел список повести, носящей на себе признаки того источника, из которого черпал Василий: ослабляя ответственность этого биографа перед критикой, она значительно изменяет отношение последней к самым фактам, сообщаемым в житии. Василий замечает в своем труде, что прежний биограф, у которого он выписал рассказ о его сонных видениях, писал о Евфросине «некако и смутно, ово зде, ово инде».

Совершенно такова по составу указанная повесть. Она носит заглавие «Жития и жизни преп. Евфросина»; но это собственно повесть о споре по поводу аллилуии; другие известия о Евфросине и его монастыре рассеяны в ней без порядка; автор излагает их в виде отступлений от основного рассказа, по мере того как их касался последний [362]. Здесь есть и рассказ автора о видениях без Василиевых поправок. Такой состав повести объясняется тем, что витиевато рассказывает сам автор о ее происхождении. Сперва он принялся за правильное житие, начал по порядку рассказывать о рождении и жизни святого до зрелых лет. Но когда дошел он до рассказа о путешествии Евфросина в Царьград для отыскания истины об аллилуии, биографом овладело недоверие к своему разуму и способности изложить эту великую тайну Смущенный чувством бессилия, в тревожном недоумении напрасно брался он среди тишины глубокой ночи за «писало и хартию»; утомленный «маянием печали», он закрыл глаза, и в полусне явились ему Евфросин с Серапионом, ободряя его на дело. Но автор принял видение за действие нечистого духа, хотя оно повторилось и на другую ночь; зная мало о Серапионе, первом старце, пришедшем к Евфросину в пустыню, он пошел и подробно расспросил о нем своего игумена Памфила[363]. Уже закрадывалась в него мысль «не вершити жития преподобнаго»; но на третью ночь явилась ему с святыми старцами сама Богородица, открыла тайну божественной аллилуии и повелела поставить ее во главе писания. Уныние исчезло, ум просветлел, и автор написал новую повесть, с новой задачей и по другой программе, вставив в нее части своего прежнего труда, исправленные и дополненные при этом[364].

Из этого рассказа видно, что первый биограф не был очевидцем Евфросина, пришел в его монастырь уже но смерти основателя и написал свою повесть со слов оставшихся сподвижников святого в конце XV или в начале XVI веков, не позже 1510 года Последнее подтверждается словами, с которыми он обращается к Пскову: «Слыши же убо, паче слыши и зело внемли, христолюбивый граде Пскове, земля свободная!» Повесть начинается прямо спором Евфросина с Иовом и его сторонниками об аллилуии; житие выросло само собой из рассказа об этом споре, в который автор вносил при случае другие известия о Евфросине и его монастыре. Всю эту повесть Василий переписал в своем житии почти дословно, позволяя себе легкие перемены в слоге и изредка сокращая чрезвычайно словообильное и растянутое изложение своего предшественника Литературное участие Василия в новой редакции ограничилось тем, что длинное предисловие источника он заменил другим, поставил на своих местах беспорядочно рассеянные у первого биографа рассказы о времени до спора и прибавил в начале жития известия о детстве святого, его пострижении и основании монастыря на р. Толве, а в конце чудеса, совершившиеся после первого биографа, и похвальное слово святому[365].

Так падают обвинения в вымыслах, взводимые на Василия критикой: перо его было послушной тростью книжника–скорописца. Вся ответственность падает на первого биографа, а его отношение к событиям должно ослабить излишнюю подозрительность критиков. Он не был учеником Евфросина, но был настолько близок к его времени и ученикам, чтобы не отважиться на чистые выдумки. Несправедливо было со стороны критики требовать точности равнодушного повествования от полемического сочинения; не биограф виноват, если напрягали ученое остроумие, чтобы доказать нелепость его сновидений. Отделив легко уловимые полемические неточности в рассказе первого списателя, найдем, что основные факты в его повести, любопытные для характеристики духовных интересов русского общества XV века, подтверждаются современными известиями других источников. В конце предисловия автор откровенно признается, что его повесть вызвана «великим расколом» в Церкви по вопросу об аллилуии и написана с целью оправдать двоение этой песни [366]

Из вопроса, с каким архиепископ Геннадий, современник биографа, обращался к Димитрию Греку, видно, что разномыслие об этом предмете существовало в конце XV века в новгородской епархии. Известие, что этот раскол волновал псковское общество уже в юные годы Евфросина, то есть в начале XV века, и он напрасно искал разрешения вопроса у «церковной чади», подтверждается официальными и литературными памятниками того времени[367]. Возможность того, что Евфросин нашел на Востоке, в греческой церкви подтверждение своего обычая двоить аллилуию, указывается известием Димитрия Грека в упомянутом послании к Геннадию, и непонятно, почему и восточные иерархи, присутствовавшие на московском соборе 1667 года, и позднейшие церковные историки видели в этом рассказе Евфросинова биографа клевету на греческую Церковь[368]. Если архиеп. Геннадий недоумевал об аллилуии и только на основании письма Димитрия Грека признал безразличным и двоение и троение, то напрасно находят странным и подвергают сомнению ответ предшественника его Евфимия, который отказался разрешить Евфросину спорный вопрос, положив его на совесть цареградского паломника. Наконец, факт, лежащий в основании повести, что такой формальный и неважный вопрос способен был поднять бурю в псковском обществе и получить значение великой тайны в глазах Евфросина и его противников, не заключает в себе ничего невероятного ввиду почти современного спора о хождении по солонь и краткого, но выразительного известия новгородской летописи под 1476 годом: «Той же зимы некоторые философове начата пети Господи помилуй, а друзей Осподи помилуй»[369]

В предисловии к биографии кн. Всеволода автор откровенно признается: «А еже от младых ногтей житие его не свем и не обретох нигдеже». Это житие довольно плохо составлено из немногих летописных известий о деятельности князя в Новгороде и Пскове; от себя прибавил автор анахронизм, отнес деятельность князя ко временам Ливонского ордена, назвав его «оборонителем и забралом граду Пскову от поганых Немец». Лучше рассказано о обретении и перенесении мощей в 1192 году: здесь автор имел под рукой «некое малое писание» и пользовался изустными рассказами старца клирика Ивана, «добре ведуща яже о святсм повествования от неложных мужей псковских старейших». По отношению к истории Пскова в первой половине XVI века не лишены интереса чудеса, рассказанные со слов самих исцеленных или очевидцев.

Житие кн. Александра — риторическая переделка древней повести современника в том виде, как она помещалась в летописных сборниках XVI века, то есть с добавками из летописей; Василий даже не приложил к своему труду позднейших чудес, описанных современным ему владимирским редактором жития; зато он смелее этого последнего изменял текст оригинала, внося в него свое обычное многословие. Главными пособиями при этом служили ему Антониево житие кн. Феодора Ярославского и Пахомиево сказание о кн. Михаиле Черниговском. Из первого он буквально выписал обычную летописную характеристику благочестивого князя, заменив ею живое изображение Александра, сделанное древним биографом; оттуда же взят рассказ о нашествии Батыя. По сказанию Пахомия, он составил витиеватое предисловие к своему труду и рассказал о смерти Батыя. Но характеризующий древнерусского биографа недостаток чувства грани между историческим фактом и риторическим образом особенно резко выступает в рассказе Василия о поездке Александра в Орду: все, что сообщает о путешествии черниговского князя к хану Пахомий, подражатель его перенес на Александра, дав только другой исход рассказу.

Житие Саввы Крыиецкого обильнее содержанием и по характеру источников внушает более доверия. Биограф пользовался рассказами старцев монастыря, которых называет самовидцами чудес святого и между которыми не могли еще погаснуть свежие воспоминания об основании монастыря и об основателе, умершем в конце XV века; у Василия, по–видимому, были в руках акты о приобретении сел монастырем и о введении в нем общежития при жизни Саввы. Можно, однако, заметить, что монастырское предание о происхождении основателя к половине XVI века успело замутиться. В биографии Саввы Василий словами Тучкова из жития Михаила Клопского предупреждает, что ни от кого не мог узнать об этом, но в похвальном слове замечает, что одни выводят святого из Сербской земли, а другие с Святой Горы. В проложном сокращении Василиева жития, составленном вскоре, к этим преданиям прибавлено третье, будто Савва родом из Литвы.

Молчание современной Псковской и Новгородской летописи не позволяет определить степень точности Варлаамова рассказа об Исидоре и товарищах его страдальческой кончины в городе Юрьеве. Впрочем, легко заметить в этом рассказе несообразности, внушающие подозрение к мысли, которую старается провести автор, будто судьба мучеников была следствием стремления городского начальства обратить их в католицизм, а не уличного столкновения, вызванного православным празднованием 6 января. В определении времени события у автора есть противоречие: он говорит, что это было в 1472 году, при новгородском архиепископе Ионе, который умер в 1470 году. Витиеватое и многословное изложение повести носит сильный полемический оттенок; но нет указаний на источники ее фактического содержания[370].

В житии Нифонта Варлаам едва прикрывает многословием недостаток своих сведений о святом Происхождение из Киевской области и пострижение в Печерском монастыре — вот все черты биографии до епископства Нифонта, в которых молено видеть действительные факты. Другая половина жития, описывающая деятельность епископа в Новгороде, отношения к митрополиту Клименту и обстоятельства кончины, немного богаче фактами. Биограф не указывает ясно своих источников, замечая, что об имени родителей Нифонта «в повестех нигдеже писание не объяви». Одною из «повестей» служило почти дословно переписанное Варлаамом из Печерского патерика сказание о Нифонте. Известно, что это сказание принадлежит к числу прибавочных статей патерика, входящих не во все его списки. Можно проследить его библиографическую историю. В списках первой Кассиановской редакции патерика, составленной в 1460 году, нет этого сказания: но в конце патерика встречаем ряд летописных известий о Печерском монастыре, в том числе и известие о Нифонте[371]. Здесь читаем о пострижении кн. Святоши в 1106 году, о вписании в синодик имени преп. Феодосия в 1108, о смерти Нифонта в Печерском монастыре в 1156 с рассказом о его предсмертном видении, наконец, о смерти печерского архимандрита Поликарп я в 1182 и о избрании попа Василия на его место[372].

Первые два известия принадлежат еще начальному печерскому летописцу и показывают, откуда взяты остальные: они записаны в монастыре и из его записок перенесены как в Киевский летописный свод, так и в Кассиановскую редакцию патерика. На такое происхождение известия о Нифонте указывает и его состав: оно говорит снач;па о приезде Нифонта в Киев и о смерти его, потом передает рассказ Нифонта о его предсмертном видении, далее краткую характеристику епископа и, наконец, один эпизод из его жизни — о борьбе с Климом. Во второй Кассиановской редакции патерика, составленной в 1462 году, эта летописная записка о Нифонте была обработана в особое сказание, в котором части ее приведены в порядок и которое получило в патерике место совершенно не по праву между сказанием Нестора о первых печерских черноризцах и посланием епископа Симона к Поликарпу[373]. Это сказание и заимствовал из патерика Варлаам, вставив в него известие о смерти и обретении мощей современника Нифонтова, кн. Всеволода Мстиславича, о построении Нифонтом Мирожского монастыря и послание патриарха к Нифонту. Известие о Всеволоде Варлаам взял из своей биографии этого князя; источник остальных прибавок угадать трудно, если им не было изустное предание Мирожского монастыря. Послание патриарха, может быть, сочинено самим биографом; но нет основания отвергать известие о киевском происхождении Нифонта, тем более что мнение, считающее его греком, есть догадка, не имеющая достаточной опоры[374]. Не встречаем в житии ни одной черты, по которой молено было бы заключить, что биограф пользовался летописью.

Минеи Макария сохранили житие полоцкой княжны св. Евфросинии. По составу и литературному характеру оно напоминает риторические жития XV—XVI века; но живость и обилие биографических черт вместе с остатками старинного языка заставляет предполагать у биографа какой–нибудь более древний источник[375].

Биографическая письменность, возбужденная в Новгороде архиепископом Макарием, продолжалась и по отъезде его в Москву как в центре, так и в пустынных монастырях новгородской епархии. В 1545 году, 12 лет спустя по смерти Александра Свирского, игумен его монастыря Иродион, по внушению Макария и архиепископа Феодосия, описал жизнь своего учителя. Постриженник Александра, ставший иеромонахом еще при жизни его, биограф знал об основании монастыря и о прежней жизни святого по рассказам самого Александра и его первых сподвижников. Такие источники внушают доверие к его обширному и обильному любопытными подробностями труду.

В тесной связи с этим житием стоит биография Ефрема Перекомского. Трудно представить себе более внешнее или бессильное отношение биографа к своему делу. Автор почти целиком переписал житие Александра Свирского, поставив только другие имена лиц и мест и кой–где легко изменив ход рассказа Это, конечно, делало неизбежным искажение действительных событий, чем объясняется множество противоречий, которые легко здметить при чтении жития[376]. Так, читаем, будто Ефрем, умирая, предоставил выбор игумена из назначенных им кандидатов архиепископу Пимену (1552— 1570); отсюда молено только заключить, что житие написано не раньше 1552 года В таком случае автором его едва ли мог быть обозначаемый во всех списках жития ученик Ефрема Роман, которого святой уже в 1486 году избрал одним из кандидатов на игуменство; притом ученик не мог так плохо знать жизнь своего учителя и наполнить его биографию такими ошибками. Житие говорит о праздновании памяти святого, которое, как известно из другого источника, установлено было в 1549 году. Есть известие, что перенесение мощен Ефрема произошло в 1545 году, 22 года спустя по смерти его, при иг. Романе. В cаmom житии можно заметить, что его хронологические показания вообще раньше обозначаемых ими событий; притом и по его рассказу каменная церковь построена Ефремом в княжение Василия Ивановича Из этого, по–видимому, можно заключить, что житие написано каким–нибудь простодушным монахом второй половины XVI века, которого поздние списки назвали игуменом Романом, а Ефрем преставился не в I486 году, а в начале XVI века чем устраняются основные несообразности в рассказе жития[377].

Неизвестно, где жил инок Маркелл около 1550 года, когда писал житие Саввы Сторожевского. В начале 1555 года он присутствовал на Московском церковном соборе уже в качестве игумена Хутынского. Новгородская летопись, говоря о приезде его в Новгород в 1555–м с архиепископом Пименом после собора, делает неясную заметку, из которой можно заключить, что Маркелл жил прежде в Пафнутьевом борове ком монастыре. Но уже в конце 1557 года он оставил игуменство, поселился в Антониевом монастыре, «да сотворил житие Никите, епископу новгородскому, и канун» и уехал в Москву незадолго до открытия мощей Никиты, которое совершилось 30 апреля 1558 года[378]. Ясно, что эти житие и канон ничего не говорили об открытии мощей и были написаны на память преставления святого. Встречается в рукописях канон такого содержания, в котором но начальным буквам стихов 9–й песни можно прочитать имя Маркелла. Но между известными редакциями жития Никиты, кроме статьи Поликарпа в послании к архим. Акиндину, нет ни одной, которая не знала бы о обретении мощен святого; есть только похвальное слово, которое в некоторых рукописях помещено рядом с упомянутой службой и подобно ей написано на память святого 30 января. Это слово делает краткий очерк жизни Никиты по Поликарпу, опуская рассказ последнего об искушении печерского затворника, и его, по всей вероятности, разумел новгородский летописец [379].

Гораздо витиеватее и обширнее другая редакция жития Никиты, составленная игуменом Иоасафом, занявшим потом кафедру Вологодской епископии. Она составлена, как пишет сам биограф, по распоряжению архиепископа Пимена, который, видя чудеса от гроба новоявленного святого, «не терпел без написания быти». Иоасаф подробно описал эти чудеса и предшествовавшее им обретение мощей, которым и был вызван его труд. Рассказ Поликарпа о Никите переписан у Иоасафа почти дословно, а известие о рождении Никиты в Киеве и о пострижении его в Печерском монастыре в юности составлены по соображениям редактора: Никита, по рассказу Поликарпа, был инок киевского монастыря; следовательно, и родился во граде Киеве; игумен Никон у Поликарпа называет Никиту юным; следовательно, последний в юном возрасте пришел в монастырь, и из этого редактор создает беседу Никиты с Никоном, который перед пострижением испытывал юношу, будет ли он в силах терпеть труды иночества Описание кончины епископа в 1108 году с указанием лет святительства составлено по Новгородской летописи[380].

Житие Никиты вскоре еще раз подверглось переработке, принадлежащей по литературному характеру своему к до вольно обширному кругу житий–поучений, в которых биография стоит на втором плане, служа автору лишь канвой для пестрой ткани назидательного витийства. В макарьевское время, которое особенно любило такие редакции, они являются в изобилии и риторическая агиобиография достигает в них вершины своего развития. В новгородской письменности под влиянием мнений Феодосия Косого, направленных против почитания святых, произведения такого характера получили полемический оттенок. Движение, вызванное этими мнениями, совпало с открытием мощей новгородских святителей Ионы в 1553 и Никиты в 1558 годах. Эти события и стали предметом двух слов, по своему направлению тесно примыкающих к известному сочинению инока Зиновия. Труды автора «Истины показание» доселе не все приведены в известность. Было основательно доказано, что похвальные слова Зосиме и Савватию Соловецким писаны не им, а сербским монахом Львом Филологом; но при этом высказано очень вероятное предположение, что Зиновий перевел эти слова на русский книжный язык XVI века и потому иногда считался их автором[381]. Кроме того, ему принадлежит одно из двух похвальных слов черниговским мученикам, кн. Михаилу и боярину Феодору.

Находим еще в рукописях довольно обширное слово о обретении мощей святителя Ионы, и по выражениям этого слова легко узнать в авторе его инока Огней пустыни, где погребен Иона. В конце, защищая против еретиков поклонение мощам и иконам, речь незаметно переходит в беседу автора с Герасимом, одним из клирошан, перед которыми Зиновий опровергает Феодосия Косого в книге «Истины показание», и самая беседа имеет почти дословное сходство с соответствующими местами этой книги[382]. Из того же слова узнаем, что раньше его было написано автором другое по поводу обретения мощей епископа Никиты; в рукописях встречаем и это слово, еще более обширное и витиеватое и также проникнутое полемическим характером[383]. Несмотря на обилие риторики, оба слова валены как исторический материал. Оба они дают несколько черт для истории брожения, произведенного в обществе ересями XV века. Кроме того, первое из них рисует яркую картину голода и мора, предшествовавших обретению мощей Ионы, и сильно бичует земских правителей за их поведение во время этих народных бедствий, замечал им, что так не поступают и турки. Второе слово гораздо подробнее Иоасафа рассказывает об открытии мощей Никиты и взятии Ругодива у ливонцев, случившемся в одно время с этим открытием, и потом своеобразно излагает жизнь святого. И Зиновий знает о ней только по повести в Киевском патерике, автором которой ошибочно называет епископа Симона; но он не ограничивается риторическим ее развитием и едва ли не впервые в истории русской агиобиографии анализирует и подвергает критике рассказ источника. В словах Зиновия заметно сильное влияние сербского Филолога, сказавшееся в изысканной вычурности фразы, обилии форм и оборотов южнославянского книжного языка и даже в литературных приемах.

То же полемическое направление видно и в похвальном слове архиепископу Иоанну, представляющем новую редакцию его жития: повторив биографические черты по старой редакции XV века, оно заставляет еще святителя на всероссийском соборе доблестно посекать еретические полки и обличать «хулящих неразделимаго в две постасе, а четверицу чтущих»[384] .

К новгородскому кругу похвальных слов макарьевского времени можно прибавить еще одно — на память блаженного Николы Кочанова, по преданию юродствовавшего в XIV веке. Оно встречается уже в списках XVI века и писано на праздник памяти Николы, а на обновление памяти его в Новгороде в половине XVI века указывает известие летописи о построении каменной церкви над гробом его в 1554 году. Впрочем, это слово, написанное в Новгороде, имеет мало значения и литературного и фактического: обещаясь описать жизнь Николы, оно сообщает очень скудные и неопределенные черты, переплетая их общими местами[385].

Еще во время макариева управления новгородской епархией соловецкая братия посылала монаха Богдана на славянский Юг с поручением отыскать там искусное перо для нового изложения жития своих основателей. Богдан воротился с двумя похвальными словами, написанными иноком Львом Филологом. Черты жизни Савватия и Зосимы изложены здесь, иногда в дословных выписках по житию их, составленному Досифеем и Спиридоном, на которое ссылается сам Филолог и которое, очевидно, было ему доставлено Богданом; но сербский редактор записал при этом много новых известий о монастыре и его основателях, которые сообщил ему соловецкий инок. В литературном отношении торжественные редакции Филолога служили такими же образцами для русской агиобиографии в ее дальнейшем риторическом p;i3–витии, какими были творения земляка его Пахомия при образовании риторического стиля житий в древнерусской литературе[386].

И к старому житию продолжали делать пристройки. Посылка в чужую землю за жизнеописанием отечественных святых всего лучше объясняет, почему с таким же поручением обратились к Максиму Греку. Спиридон оставил исправленный им труд Досифея без предисловия. Составляя это предисловие по поручению какого–то «честнаго отца», Максим замечает, что начал «еже ко древнему и новая прикладывати». В житии соловецких чудотворцев в 1548 году при игумене Филиппе к прежним чудесам прибавлен был ряд новых. Вероятно, оба труда были составлены если не одним автором, то по одному поводу[387].

Вместе с размножением пустынных монастырей на северо–восточной окраине Руси в первой половине XVI века усилилась здесь и агиобиографическая производительность. Некоторые древние списки жития Димитрия Прилуцкого представляют другую, вообще более краткую редакцию в сравнении с текстом его в макарьевских минеях. В этой редакции есть признаки, которые приводят к предположению, что это — первоначальный текст жития, написанного игуменом Макарием около половины XV века и переделанного впоследствии. Встречаем в ней выражения, указывающие на первого биографа и опущенные в позднейшей переделке[388]. Ряд чудес в ней прерывается рассказом о Димитрие Шемяке, а в редакции макарьевских миней продолжается пятью новыми чудесами, и в одном из них рассказано о построении третьей соборной церкви в монастыре. Это, по всей вероятности, церковь, построенная, как гласит сохранившаяся надпись, в 1542 году[389]. Эта позднейшая распространенная и дополненная редакция жития с похвалой святому обыкновенно сопровождается в рукописях особым длинным похвальным словом, составляющим третью редакцию жития. Биографические известия в нем выписаны из сочинения игумена Макария, а предисловие из Пахомиева жития Сергия[390]. Обе переделки древней биографии составлены, по–видимому, в конце первой половины XVI века и дают мало нового.

К тому же времени относится житие князя–инока Игнатия, погребенного в Прилуцком монастыре. Биограф, монах этого монастыря Логгин, в краткой повести, чуждой риторических украшений, сообщил немногие сведения о князе и чудесах его по смерти до половины XVI века[391].

На время появления жития Павла Обнорского бросает свет состав его в разных списках. В древнейших оно оканчивается рассказом о преемнике Павла, игумене Алесее[392]. В других к житию прибавлено отдельное «сказание» о 19 посмертных чудесах святого[393]. Наконец, в третьей группе списков к этим чудесам присоединен ряд новых, начинающийся повестью о разорении монастыря казанскими татарами в 1538 году; между этими чудесами помещен рассказ о построении нового храма в монастыре в 1546 году[394]. В рукописях это житие начинает появляться не раньше 2–й четверти XVI века Из всего этого можно только заключить, что оно составлено незадолго до 1538 года и вскоре было дополнено новыми статьями. Отделенный столетием от святого, биограф успел еще воспользоваться не только рассказами многолетних старцев, но и «списаниями яже от древних, видевших святаго». Около половины XVI века была уже составлена краткая редакция жития Павла У ней были, по–видимому, и другие источники кроме пространной биографии: о странствованиях Павла по монастырям и пустыням и о создании им обители на Обноре она cooбщает любопытные известия, которых нет в последней [395].

Сравнивая конец жития Ферапонта с началом жития Мартиниана, легко заметить, что обе биографии белозерских подвижников написаны одной рукой и составляют одно целое. Первая, рассказав о переходе Ферапонта из основанного им Белозерского монастыря в Можайск, прерывается замечанием, что он и здесь не переставал молиться о покинутой им обители; в самом начале второй читаем, что Бог услышал молитвы Ферапонта и послал обители на место его Мартиниана; в житии последнего описана и кончина Ферапонта и обоим приносится общая похвала Выражения жития о Ферагюнтовом Белозерском монастыре не оставляют сомнения, что биограф — здешний инок[396]. В некоторых списках жития Мартиниана известие о кончине его сопровождается любопытным рассказом о канонизации обоих белозерских подвижников, дополняющим сведения о Московском соборе 1549 года Объясняя, почему нет имел Ферапонта и Мартиниана в грамоте митрополита Макария 1547 года о новых чудотворцах, автор рассказа говорит, что после собора 1547 года игумен Ферапонтова монастыря привез в Москву жития обоих святых и отдал митрополиту, который на втором соборе велел прочитать «книги тыя, жития святых и чудеса» и установил праздновать память Ферапонта и Мартиниана[397]. Рассказ имеет вид вставки, и его нет в древнейших списках жития[398]. Он дает право предположить, что оба жития были вызваны обысками о местных чудотворцах, произведенными по распоряжению собора 1547 года. Согласно с этим биограф не раз намекает, что пишет по распоряжению высшей власти, «а не сам сил изволих». Описывая чудеса, следовавшие за открытием мощей Мартиниана в 1514 году, он не выставляет себя очевидцем, но ссылается на рассказы других. В обоих житиях он пользовался Пахомиевой биографией Кирилла, выписал из нее буквально известие о Мартиниане, читал грамоты и устав Ферапонтова монастыря, в рассказе о борьбе великого князя Василия с Шемякой ссылается на «книгу летописчня русские земли» и кроме этих письменных источников имел изустные рассказы древних старцев, но нигде не упомянул о существовании старых биографий Ферапонта и Мартиниана, до него написанных.

В житии Филиппа Ирапского, составленном в конце XVI века, есть известие, что святой рассказал свою жизнь каменскому старцу Герману, долго жившему с ним на И рапе, и Герман, похоронив Филиппа, записал слышанное от него себе на память[399]. Находим список другой биографии, к которой редакция XVII века относится как сокращенная переделка и автором которой назван Герман[400]. По слогу и некоторым местам этой биографии можно заметить подновление и вставки, сделанные позднейшей рукой; но безыскусственность рассказа, в котором Герман выражается о себе в первом лице, и обилие мелких подробностей заставляют думать, что основа этой любопытной биографии принадлежит перу Германа, писавшего вскоре по смерти Филиппа, в конце первой половины XVI века[401].

Житие кн. Иоасафа Каменского относят к первой половине XVI века. Оно могло появиться не раньше 1547 года: приложенные к жизнеописанию предисловие и похвальное слово буквально выписаны из Василиевой биографии Евфросина[402]. Поэтому трудно извлечь из этого жития что–нибудь определенное об авторе. По его словам, прежде жития он написал канон святому, тропарь и кондак. Эта скудная фактами, хотя многословная биография почти ничего не прибавляет нового к известиям Паисия Ярославова о князе, и сам биограф дает понять, что не мог найти других источников. Посмертные чудеса внушают подозрение: по крайней мере одно из них, исцеление кн. Романа, племянника кн. Иосифа Дорогобужского, выписано из жития кн. Феодора Ярославского.

Составитель жития Авраамия Чухломского, называя себя иноком Протасием, говорит, что он прожил 3 года, «содержа жезло паствы», в Успенском монастыре около Галича, первом из 4 монастырей, основанных Авраамием; в другом месте он прибавляет, что был и в Покровской обители около Чухломы, где похоронен Авраамий, и видел чудеса от гроба его. Сохранилась грамота Покровского Чухломского монастыря, подтвержденная царем в 1551 году при игумене этой обители Протасие[403]. Этим определяется приблизительно время составления жития. На изложении последнего заметно влияние жития Павла Обнорского: это оправдывает предположение, что биограф Авраамия — тот игумен Павлова монастыря Протасий, при котором в 1546 году найден в земле гроб обнорского пустынника и который потом перешел в Авраамиев монастырь; в таком случае он же еще до игуменства в Павловом монастыре составил записка о Сергии Нуромском, послужившие потом Ионе материалом для биографии Сергия и теперь, по–видимому, исчезнувшие. В житии Авраамия Протасий пишет, что, видя чудеса от мощей святого, он спросил старцев той обители, есть ли какие записки о жизни святого, и иноки принесли ему «мало нечто написано о житии преп. Авраамия, ветхо и издранно, аз же едва прочтох и известно уверихся о житии преподобнаго». Эти записки, очевидно, и сберегли для Протасия в продолжение почти 200 лет любопытные подробности его рассказа[404].

Житие устюжского юродивого Прокопия, плохо написан–ное, составлено из отдельных эпизодических рассказов, имеющих очень мало литературной связи и разделенных хронологическими противоречиями[405]. Это ряд легенд, сложившихся из различных местных воспоминаний независимо одна от другой и не подвергнутых в житии искусной обработке. В послесловии к житию, написанном по предисловию Епифания к биографии Сергия, читаем: «Аз окаянный написах о житии и чудесех его втайне и предах сия Божиим церквам, а иное имех у себе и церковнии повсстницы за много лет, свитцы писанные ириготованы быша про такова свята мужа». Рассказ об огненной туче в житии есть неловкая переделка повести, отдельно встречающейся в сборниках XVI века. Рассказ о страдании Прокопия во время мороза, по словам биографа, записан со слов юродивого отцом Стефана Пермского Симеоном; но изложение его в житии есть переделка эпизода из жития Андрея Царе градского. По–видимому, предания о Прокопии и его чудеса начали записывать уже во второй половине XV века, когда в Устюге построили церковь во имя блаженного (1471) и начали местно праздновать его память: в одном из чудес, приложенных к житию, больному окольничему великого князя Ивана III послали из Устюга вместе с образом Прокопия стихиры и канон ему[406]. В житие внесена повесть о построении церкви Прокопия в Борисоглебской сольвычегодской обители в 1 548 году и о чудесах от его образа, там находившегося. Упомянув об этих чудесах, автор жития другого устюжского юродивого, Иоанна, замечает о Прокопии: «Его же чудеса и прощение в писании его сказа, а о сем же св. Иване начнем паки писати».

По–видимому, эта неясная заметка дает основание считать оба жития произведением одного автора–по крайней мере оба отличаются одинаковыми приемами и одинаковым неуменьем писать. Житие Иоанна составлено по источникам более надежным Биограф говорит, что писал его, живя в Борисоглебском сольвычегодском монастыре у отца своего игумена Дионисия, по распоряжению которого построена была упомянутая церковь Прокопия и который до вступления в иночество был священником при Устюжском соборе, лично знал Иоанна и присутствовал при его погребении. Этот Дионисий сообщил сыну сведения о блаженном и благословил его написать его житие в 1554 году[407].

Личность упомянутого выше биографа Иоасафа среди скудных известий остается в тумане. Житие епископа Никиты он написал, по–видимому, вскоре по обретении мощей его в 1558 году. В житии Стефана Махрищского он замечает, что уже писал о явлении мощей и чудесах учеников этого святого, Григория и Кассиана Авнежских, а сказание о последних могло быть написано не раньше 1560 года Житие Никиты было первым по времени из этих трех произведений; но и житие Стефана по крайней мере начато не позже 1563 года, ибо автор принялся за него по поручению митрополита Макария. Утверждают, что этот биограф — тот Иоасаф, который с 1560 года стал пермским епископом; но ни в одном труде он не делает намека на свой епископский сан; напротив, в сказании об Авнежских чудотворцах, как и в других сочинениях, называя себя смиренным иеромонахом, игуменом Даниилова монастыря, он говорит о себе в первом лице, а о пермском епископе Иоасафе, приезжавшем в 1560 году в Авнежский монастырь, выражается в третьем и рассказывает, что два чуда в сказании изложены на основании донесения этого епископа. Наконец, есть грамота 1566 года, под которой вместе с епископом Иоасафом подписался и «чернец Иасаф, бывший игумен Даниловский»[408] Но трудно решить, каким Даниловым монастырем правил автор, переяславским или московским[409].

Главным источником сказания об Авнежских чудотворцах служили рассказы махрищского игумена Варлаяма, который по поручению митрополита в 1560 году на месте собирал сведения о чудесах и по донесению которого собор, установив празднование Григорию и Кассиану, распорядился составить сказание о них. Автор замечает в предисловии, что сказанием своим хотел спасти посмертные чудеса Григория и Кассиана от забвения, постигшего их жизнь. Некоторые известия о последней он записал потом в биографии их учителя Стефана Но и в повести о чудесах, предшествовавших открытию мощей и возобновлению Авнежского монастыря, он сообщает подробности, делающие се памя ником первостепенной важности для истории заселения северо–восточной русской окраины. Сообщаемые Иоасафом известия о происхождении биографии Стефана не лишены интереса по отношению к литературной истории жития. Спустя почти полтораста лет по смерти Стефана, сетуя о пренебрежении, с каким относились в монастыре к памяти основателя, игумен Варлаам отыскал в кладовой краткие записки прадеда своего Серапиона, лично знавшего Стефана, вспомнил рассказы, слышанные от нею еще в детстве, и сам задумал описать чудеса святого, виденные им или сообщенные другими. С писанием своим он явился к царю и митрополиту, которые и поручили Иоасафу составить новую, правильную биографию. Зная очень мало о жизни святого, Иоасаф поехал в Махрищский монастырь, чтобы расспросить там игумена и братию. Те показали ему Серапионовы свитки на хартиях, которые он и воспроизвел в своем обильном любопытными подробностями труде. Легко заметить также, что Иоасаф пользовался сведениями из житий Сергия Радонежского и Кирилла Белозерского, современников и друзей Стефана[410].

В описываемое время, по всей вероятности, появились в Ростове позднейшие редакции житий его первых просветителей Леонтия и Авраамия и новое житие Исидора, ростовского юродивого XV века Церковь чтила его п:1мять уже в начале XVI века, и житие его занесено в минеи Макария Несмотря, однако, на сравнительно недалекое расстояние биографа от времени жизни блаженного, содержание этого жития очень смутно и почерпнуто преимущественно из легендарных источников. Здесь повторилась связь ростовских преданий с новгородскими, уже замеченная нами в перенесении легенды о борьбе архиепископа Иоанна с бесом на Авраамия Ростовского. Чудо исчезновения напитков на пиру у ростовского князя есть вариант легенды о более раннем юродивом Николе Кочанове Новгородском, а рассказ о спасении ростовского купца Исидором на море основан на легендарных мотивах, плохоприкрытых книжной редакцией и одинаковых с известной новгородской былиной, приуроченной к лицу новгородца XII века Содка Сытинича[411].

Несравненно важнее повесть о Борисоглебском монастыре (в 15 верстах от Ростова), с избытком восполняющая отсутствие жития основателей его Феодора и Павла. Она написана в самом монастыре в начале второй половины XVI века, как видно по указаниям автора и по времени одного ее списка. Рассказ в ней очень прост и сух, без всяких риторических украшений, но передает события с такою полнотой и ясностью, какая редко встречается в житиях и которой не имеет даже сказание Паисия Ярославова[412].

К самым обширным и лучшим биографиям макарьевского времени принадлежит житие Даниила Переяславского, преставившегося 7 апреля 1540 года. Оно написано 13 лет спустя по смерти Даниила неизвестным по имени учеником его, по двойному приказу царя и митрополита. Близость биографа к описываемому лицу отразилась на тоне и изложении жития: он рассказывает просто о старце, которого любил и уважал, не облекая действительных явлений в условные формы житий и не делая обычного подбора биографических черт[413]. Биограф замечает, что до него жизнь Даниила никем не была описана, хотя некоторые и начинали; может быть, он же сделал и сокращение своего труда, помещенное в Степенной[414]. В житии Даниила подробно рассказано и об открытии им в 1539 году мощей князя смоленского Андрея, погребенного при одной из приходских церквей в Переяславле. Присланным из Москвы следователям о мощах Даниила показывал в «старых книгах» службу Андрею, стихиры и канон, по которым, говорил он, еще недавно праздновали ему в церкви, при которой он покоился. Кто–то в Переяславле выписал целиком этот рассказ из жития Даниила и, приделав к нему небольшое вступление, пустил под именем жития кн. Андрея[415]. Немного позднее биографии Даниила прибавлен был к житию другого местного святого, Никты, ряд чудес XVI века с рассказом о преобршовании и перестройке монастыря Иваном Грозным. Эти чудес! описаны, кажется, игуменом Никитского монастыря Вассианом и дают несколько любопытных черт для истории монастырской жизни в XVI веке[416]

Местным биографом суздальских святых, не уступавшим в усердии псковскому Василию, но умевшим стать даже ниже его по достоинству своих произведений, был инок Спасского Евфимиева монастыря Григорий. Известия о нем еще темнее. Одни относят его литературную деятельность к концу XV или к началу XVI века, другие ко второй половине XVI века[417]. Более точное определение можно извлечь только из мелких и неясных указаний, рассеянных Григорием в его творениях. Кажется, эти творения еще не все приведены в известность. Соборный ключарь Анания Федоров, собиравший в половине XVIII века материалы для истории Суздаля, приписывает Григорию жития Евфимия. Евфросинии и суздальского епископа Иоанна с канонами этим святым, также канон епископу Феодору.

Но в древнерусских рукописях встречаем имя того же автора еще на похвальном слове новым русским чудотворцам со службой им и на житии Козмы Яхромского; по многим признакам ему принадлежит и канон этому святому[418]. К житию Евфимия биограф прибавил 14 посмертных чудес его, в которых описал и открытие мощей святого в 1507 году; некоторые из этих чудес совершились после игумена Кирилла, а он еще правил монастырем в 1518 году[419]. Притом первые чудеса Григорий описывает но рассказам других, но в описании дальнейших, начиная с 10–го, выставляет себя «самовидцем»; отсюда молено заключить, что он вступил в монастырь Евфимия после освящения каменной церкви в 1511 году, описанного им в нервом отделе чудес Наконец, сокращение этого жития встречаем в списке 1543 года[420] .

Изложенные указания подтверждаются словом «на намять всех святых русских новых чудотворцев». Самое заглавие, по–видимому, дает понять, что слово вызвано собором 1547 года; но при отсутствии раннего списка его трудно извлечь подтверждение этой догадки из имен упоминаемых в нем святых: в позднейших списках писцы по произволу дополняли перечень Григория именами святых, позднее признанных Церковью или своих местных. Впрочем, и при этих прибавках можно заметить в слове черту, показывающую, что оно составлено вскоре после собора 1547 года: из святых, прославленных собором 1549 года, в перечне Григория встречаем или только местного чудотворца Евфимия, или вместе с ним немногих других, случайно занесенных писцом. В этом слове есть намек на то, что оно написано после жития Евфимия[421].

Указанными соображениями несколько уясняется история жития Евфросинии. Оно сопровождается двумя отдельными статьями, чудом 1558 года и повестью об установлении местного празднования Евфросинии с несколькими чудесами. Из этой повести, написанной суздальским епископом Варлаамом, узнаем, что житие долго оставалось неизвестным в Суздале и в 1577—1580 годах случайно найдено Варлаамом в Махрищском монастыре, куда унес ею из Евфимиева монастыря монах Савватий «для преписания чудео. Варлаам замечает при этом, что житие написано «некоим иноком Григорием»[422]. На основании только этих слов архиепископ Филарет думает, что оно написано не позже 1510 года; но отсюда следует лишь то, что Варлаам, став епископом в 1571 году, уже не застал в Суздале Григория. Из рассказа Варлаама видно, что автором, который описал чудо 1558 года как очевидец, был не он, а, может быть, упоминаемый им игумен Савватий, если не сам Григории. Таким образом, литературную деятельность последнего можно отнести ко второй четверти XVI века Григорий был запоздалым биографом: кроме Козмы Яхромского, жившего в конце XV века, остальные описанные им лица отдалены от него на 100, на 200, даже на 300 лет. Это отразилось сильно на характере его творений. Из них только житие Евфимия имеет цену по своему содержанию; остальные более похожи на витиеватые похвальные слова, в которых сквозь риторику, занятую у Григория Цамблака, Епифания и других образцов, проглядывает лишь скудное и смутное предание [423]. В этом отношении особенно любопытно довольно объемистое житие Козмы: здесь среди словообильных и напыщенных назиданий и размышлении, путающих ход рассказа, с трудом молено уловить две–три ясные биографические черты.

Следствия запоздалости еще сильнее обнаружились на муромской агиобиографии. В рукописях были распространены с XVI века две службы муромским святым: одна из них, на память кн. Константина и детей его Михаила и Феодора, приписывается «господину Михаилу мниху», в другой, на память Петра и Февронии; первый канон написан «Пахомием мнихом», второй тем же Михаилом. Эти службы составлены были около 1547 года, когда собор установил местное празднование муромским чудотворцам; может быть, авторам их принадлежит и литературная обработка сказаний о тех же святых, хотя в рукописях нет прямого указания на это[424]. Легенда о Петре, под которым, по–видимому, разумеется умерший в 1228 году в иночестве муромский князь Давид Юрьевич, не может быть названа житием ни но литературной форме, ни по источникам, из которых почерпнуто ее содержание; в истории древнерусской агиобиографии она имеет значение только как памятник, ярко освещающий неразборчивость, с какой древнерусские книжники вводили в круг церковно–исторических преданий образы народного поэтического творчества. Повесть о кн. Константине и его сыновьях сохранилась в нескольких редакциях. В полном своем составе она содержит сказания о древнейшем состоянии города Мурома, о водворении в нем христианства Константином, о восстановлении юрода кн. Юрием, далее поэтическую легенду о епископе Василии и рассказ о обретении мощей муромских просветителей в 1553 году.[425].

Эта повесть имеет чисто историческую основу; но едва ли молено воспользоваться ее подробностями. Редакции ее несогласны в показаниях о времени события, из которых ни одно, впрочем, не заслуживает веры: полная относит прибытие Константина в Муром к 6731 (1223) году, замечая, однако ж, что это было не много после св. Владимира; краткая неопределенно обозначает событие цифрой 6700. Притом в местном предании, на котором основана повесть, автор не нашел уже живых действительных черт события и должен был заменять их приемами риторического изобретения и чертами, взятыми из рассказа летописи о крещении Киева. Наконец, в повести есть эпизод, относящийся к гораздо позднейшему времени и позволяющий видеть, как автор распоряжался фактами: рассказывая о восстановлении города Мурома кн. Юрием Ярославичем, он говорит, что и этот князь пришел из Киева и «устроил» в Муроме епископа Василия[426]. Поэтому было бы напрасно пытаться примирить все черты повести, не предполагая в них ошибок, с сохранившимися известиями летописи о древнем Муроме[427]. Помогая лишь установить в самом общем виде основ–ной факт, неизвестный из других источников, повесть сообщает несколько известий об остатках языческих обрядов на Руси и намеков на ее отношение к восточным инородцам в XVI веке.

К описываемому времени относятся два одиночные жития, из которых одно составлено в Колязинском монастыре, а о другом далее трудно сказать, где оно написано: это житие новгородского архиепископа Серапиона. Автор жития Макария Колязинского говорит, что оно оставлено в 64–й год по смерти преподобного, следовательно, в 1546— 1547 годах, перед самым собором о новых чудотворцах или тотчас после него. Можно поверить его известию, что рассказы о Макарии, идущие от его первых сподвижников, дошли до биографа от людей, из которых «инии и самого святаго своима очима видеша». Из сказания преп. Иосифа о русских пустынниках выписано известие об учениках Макария. Биограф замечает, что до него никто не писал жития Макария; но, вероятно, он пользовался краткой запиской о нем, составленной по рассказам монахини, родственницы святого, и любопытной как по своему простому изложению, так и по биографическим чертам, не воспроизведенным в пространном житии[428]. Точно так; же не вошло в последнее много любопытных черт, записанных Досифеем Топорковым в Волоколамском патерике. Этот третий очерк жизни Макария составлен по рассказам Иосифа Санина; Досифей писал свои воспоминания, по–видимому, не раньше 1547 года, ибо, говоря о чудесах по обретении мощей Макария, он замечает. «Якожс о них в писании свидетельствует»[429].

Это писание есть сухой и длинный перечень чудес, приложенный автором жития к рассказу об открытии мощей в 1521 году. Краткость этого рассказа, которая, как и неполнота самого жизнеописания, объясняется, может бьггь, спешностью работы, вызванной собором, заставила, по–видимому, вновь и подробнее описать обретение мощей вскоре после соборной канонизации Макария[430]. Наконец и перечень чудес подвергся переделке; новый редактор распространил их прежнее сухое изложение, приделал к ним витиеватое предисловие, и в таком виде они встречаются в некоторых списках жития. Но напрасно считают этого позднейшего редактора чудес какого–то Макария, как видно из приложенной к статье анаграммы, автором рассмотренного жития: прибавленное им к прежним одно новое чудо относится уже к 1584 году, и в послесловии ясно указано, что он описал только чудеса по «прежним тетрадям»[431].

В житии Серапиона легко заметить цель биографа оправдать архиепископа от обвинений, взводимых на него сторонниками Иосифа Эта тенденция только усиливает интерес биографии. Иосиф и его приверженцы много писали в свою защиту; гораздо менее известно, как представляла дело и оправдывалась противная сторона Можно поэтому пожалеть, что биограф Серапиона сам ослабил интерес своего труда излишней подражательностью. Все предисловие и начало жития он дословно выписал из слова Льва Филолога на память Зосимы Соловецкого; еще неожиданнее, что участие Серапиона в споре о монастырских селах изложено словами анонимного жития Иосифа и подражание этому сочинению заметно даже в рассказе о распре Серапиона с Иосифом. На время составления жития указывает прибавочная статья в одном списке о переложении мощей Серапиона; здесь рассказано, что вследствие провала в могиле и двух чудесных явлений святого мощи его в 1559 году были вынуты из земли и положены в новом гробе[432].

Иосифов Волоколамский монастырь оставил много известий о себе за XVI век в приписках, рассеянных по многочисленным рукописям его библиотеки. На сильное участие монастыря в умственном и литературном движении на Руси XVI века еще яснее, чем эта библиотека, указывает длинный ряд литературных произведений, написанных в стенах этого монастыря или людьми, из него вышедшими. Судя по количеству и качеству этих произведений, можно сказать, что ни один русский монастырь не обнаружил литературного возбуждения, равного тому, какое находим в обители Иосифа. После трудов самого Иосифа большую часть этих произведений составляют жития. Выше мы видели, что брат Иосифа и инок его монастыря в самом начале XVI века описал жизнь Пафнутия, деда той партии в русском монашестве XVI века, которую звали «осифлянами» и которая, как бы ни судил о ней историк, была крупной общественной силой, стоящей его внимания. Прочие жития посвящены жизнеописанию подвижников, живших в волоколамской колонии Пафнутьева монастыря, и главным образом основателя ее, отца «осифлян». Жизнь его описана в трех биографиях, составленных совершенно независимо одна от другой. Один из биографов, Савва Черный, епископ Крутицкий, писавший в 1546 году по благословению митрополита Макария, говорит прямо, что в течение 30 лет по смерти Иосифа никто ни из родственников, ни из учеников не написал о нем. Отсюда видно, что очерк жизни Иосифа, составленный племянником его Досифеем в виде надгробного слова, написан в одно время с сочинением Саввы или позднее. Третье житие, принадлежащее неизвестному автору, сохранилось в рукописи, писанной, по–видимому, задолго до 1566 года, но составлено не раньше 1540–х годов[433]. Сочинения Саввы и этого неизвестного биографа принадлежат по содержанию своему к числу лучших житий в древнерусской литературе и притом хорошо дополняют, даже иногда поправляют одно другое. Оба биографа хорошо знали жизнь Иосифа: первый был его постриженником и учеником; второй сообщает такие подробности, которые могли быть почерпнуты только из очень близкого к Иосифу источника. Но при этом один большей частью распространяется именно о том, о чем умалчивает или говорит кратко другой; иногда даже в рассказе об одном и том же событии один выставляет на первый план черты, опущенные или мимоходом замеченные другим.

Очень трудно разъяснить личность любопытного неизвестного биографа. Единственный список его труда, отысканный в библиотеке Иосифова монастыря, попал в нее (в 1566 году) со стороны, вместе с другими рукописями из библиотеки кн. Д. И. Оболенского–Немого; на этом списке есть заметки, сделанные рукою противника Иосифовских мнений, иногда довольно резкого; автор нигде не делает и намека, что он был учеником Иосифа, даже знал его лично, называет его просто черноризцем и дает понять, что писал не в его монастыре[434]. Останавливает на себе также мягкость автора в отношении к противникам Иосифа, отсутствие резких выражений о них, которых не чужд Савва Наконец, чтение этою жития затрудняется изысканной вычурностью изложения, которою оно заметно отличается от других житий XVI века и какую находим только у одного писателя того времени, у Зиновия Отенского. Не этот ли ученик Максима Грека, в вопросе о монастырских селах разошедшийся с учителем и приставший к осифлянам, написал и рассматриваемое житие?

Рассказ Досифея, вообще краткий и не везде точный, любопытен некоторыми чертами, например о детстве и родителях Иосифа, объясняющимися родственной близостью автора к последнему. Указанная заметка Саввы, что до него никто не писал об Иосифе, поддерживается намеком Досифея, что он писал свое слово «по мнозе времени» после смерти Иосифа[435].

Уцелел другой еще более любопытный труд Досифея. В северной агиобиографии не заметно наклонности составлять патерики, подобные киево–печерскому; обыкновении ограничивались простыми сборниками житий святых известной местности. Попытка составить нечто похожее на патерик была сделана Иосифом в его сказании о русских пустынножителях. Ближе подходят к этой форме малоизвестные воспоминания об Иосифе и его учителе Пафнутии [436]. Автор их указывает на себя заметкой в предисловии: «Такоже и ученика (Пафнутиева) Oтцa Иосифа надгробными словесы почтохом и мало объявихом о жительстве его, кто и откуду бе, еже от него слышахом и сами видехом в его обители и инде». Он обещает написать, что слышал от Пафнутия, Иосифа или от их учеников и что сам видел в их обителях. Неизвестно, где постригся Досифей; но по рассказу епископа Крутицкого Саввы, в 1484 году он вместе с братом своим Вассианом был уже иноком и помогал Иосифу в построении церкви. В надгробном слове Иосифу он говорит, что удалился из монастыря дяди по его благословению, может быть, в Пафнутьев монастырь. По указанной выше ссылке Досифея на писание о чудесах Макария Колязинского можно думать, что он писал свои воспоминания не раньше 1546 года. Излагая программу своих записок, он сам называет их патериком[437]. Согласно с таким названием автор в первой части излагает ряд назидательных изречении и бесед Иосифа, рассказы его и других иноков довольно разнообразного содержания; вторая часть состоит из 5 повестей Пафнутия о море в 1427 году и нескольких рассказоь Иосифа и других о кн. Георгии Васильевиче, о митрополите Петре, о нашествии татар и т. п.[438] В этих разнообразных рассказах много любопытных черт для характеристики не только монастырской жизни XV и XVI веков, но и всего древнерусского общества.

В том же сборнике помещены небольшие биографии двоих сотрудников Иосифа, Кассиана Босого и ученика Фотия, похожие одна на другую по своему складу и изложению[439]. Автор второго жития называет себя в нем по имени: это ученик Фотия Вассиан, рукою которого писан сборник.

Рассказ о последних днях жизни Фотия написан автором со слов других учеников этого старца: по–видимому, Вассиан стал Возмицким архимандритом раньше смерти Фотия 9 марта 1554 года. Автором жития Кассиана Босого считают этого Фотия[440]. Вассиан поставил его имя над двумя произведениями, помещенными в том же сборнике: над поучением против сквернословия и службой преп. Иосифу, представленной митроп. Макарию, который «благословил старца Фотия в кельи по ней молитвовати и до празднования соборного изложения»[441]. Есть указание, заставляющее думать, что житие Кассиана написано не Фотием: рассказывая о пожаре, остновленном молитвой Кассиана, автор прибавляет: «Мне же в та времена лучись быти в келярех». В житии Фотия есть известие, что он много лет был уставщиком, но нет и намека на келарство; напротив, Вассиан замечает, что учитель его «не желаше старейшинства или подстарейшиною быти». Сходство литературных приемов и даже некоторых выражений заставляет предполагать одного автора обоих житий. Оба написаны просто, без риторики, без предисловий и похвальных слов. Пользуясь трудом Саввы в биографии Кассиана, автор в обоих житиях сообщает много новых и драгоценных черт для характеристики жизни Иосифова монастыря в первую половину XVI века.

Ряд волоколамских биографов XVI века завершается Евфимием Турковым, пострижснником и игуменом Иосифова монастыря (1574—15S7); впрочем, его литературная деятельность разве только началом своим относится к макарьевскому времени. В библиотеке Иосифова монастыря сохранилось несколько книг, писанных его рукою, с автобиографическими заметками. Между ними есть канонник, содержащий в себе черновой список сочинений Евфимия, молитв, предсмертной исповеди, канона на исход души и канона «за друга умерша», с поправками автора[442]. В довольно обширной исповеди автор изложил свои предсмертные размышления и несколько черт из своей жизни. Евфимий пишет просто, но его изложение проникнуто теплым чувством и обличает в авторе литературный талант. Таким же характером отличается раньше составленная им записка о Феодосии, бывшем архиепископе Новгородском: это исполненный задушевной скорби рассказ о последних днях учителя[443]. Здесь же Евфимий записал любопытные известия о взятии Полоцка, происшедшем в одно время со смертью Феодосия, в феврале 1563 года.

Глава VII. ПЕРЕЧЕНЬ ПОЗДНЕЙШИХ ЖИТИЙ И РЕДАКЦИЙ

Столетием позже миней митрополита Макария составлены были два новых сборника такого же рода, заслуживающие некоторого внимания в истории древнерусской письменности житий. Один из них написан по поручению Троицко–Сергиевского архимандрита Дионисия рукою монаха Германа Тулупова из Старицы в 1627—1632 годах, другой — составлен священником посадской церкви Сергиева монастыря Иоанном Милютиным и его сыновьями в 1646— 1654 годах. По составу своему те и другие четьи минеи отличаются большим однообразием от макарьевского сборника: в них вошли почти исключительно памятники исторического содержания, жития и сказания. На этих минеях отразилось движение древнерусской агиобиографии до половины XVII века: в сборнике Макария жития русских святых составляют незаметную группу; в обоих новых сборниках им отведено много места, в минеях Милютина их более сотни, не считая отдельных сказаний. Но при этом оба составителя руководились различными взглядами на свое дело. Герман старался дать место в своем сборнике всему, что находил под руками: он не только переписывал памятники целиком, даже охотно помещал рядом разные редакции одного и того же памятника Милютин не ограничивался задачей писца и собирателя. Он говорит, что пользовался для своего сборника монастырскими минеями и прологами, писанными Германом Тулуповым, прибавляя, что писал «с разумных списков, тщася обрести правая»; но, дорожа местом и временем, он старался сокращать и даже иногда переделывать памятники, любил опускать в житиях предисловия и похвальные слова. Это отнимает много цены у его обширного сборника и позволяет обращаться к нему для изучения известного памятника только при недостатке других списков[444].

Литературное однообразие житий после Макария позволяет ограничиться перечнем их в хронологическом порядке, насколько можно восстановить его по уцелевшим указаниям. В 1567 году иеромонах Ошевенского монастыря Феодосий написал обширное и превосходное по содержанию житие основателя его преп. Александра[445]. Сопровождающий биографию обстоятельный рассказ о происхождении ее открывает, каким образом, несмотря на 88 лет, отделяющих ее от смерти Александра, дошло до автора столько любопытных подробностей о жизни святого. Брат Александра Леонтий, вскоре по смерти ею постригшись в монахи в Ошевенском монастыре, начал диктовать клирикам рассказы о жизни святого. Около 1530 года игумен Маркелл, обобрав монастырь, уехал в Москву и взял с собою записки. На дороге его убили и записки пропали. Но к отцу Феодосия, священнику села, где родился Александр, часто приходил племянник последнего и будущий биограф, еще сидя за азбукой, слышал много о жизни пустынника Потом отец автора переселился в село на Онегу, недалеко от монастыря, и здесь посещал их иеромонах Корнилий, читавший диктованные Леонтием записки и сам участвовавший в их составлении. По смерти отца заняв его место и потом овдовев, Феодосий постригся в Ошевенской обители. Здесь он не нашел никакого писания об основателе, но застал еще древних старцев и родных Александра и, пополнив их рассказами свои сведения о нем, написал биографию. Такие источники позволили автору приложить к жизнеописанию в длинном ряду посмертных чудес не менее любопытный рассказ о дальнейшей судьбе монастыря. Позднее, может быть для чтения в церкви, по труду Феодосия составлено было сокращенное житие, в котором меньше содержания, но больше риторики[446].

Около того же времени составлено житие Кассиана Учемского. Автор его—бывший игумен Учемского монастыря, где застал уже немногих учеников Кассиана. Кроме этих учеников о Кассиане рассказывал биографу знавший его ферапонтовский старец Силуан. Учемские игумены XVI века не все известны; изложенные признаки указывают, по–видимому, на игумена Порфирия, по просьбе которого в 1560 году подтверждена одна грамота Учемского монастыря[447].

Биограф Александра Куштского говорит, что слышал от «отец» своих рассказы об Александре, сообщенные им сотрудниками святого Савватием и Симеоном; по неясному намеку в похвальном слове можно заключать, что оно с житием написано во время царя Ивана Грозного. К житию приложено 22 посмертных чуда: 20–е помечено 1575 годом, и им в некоторых списках оканчивается житие, которое, по–видимому, написано около этого времени[448]. Выписав, что нашел об Александре в сказании Паисия Ярославова, автор прибавил немного новых известий, не лишенных, впрочем, интереса. В изложении он старался подражать житию Дионисия Глушицкого, откуда почти дословно выписал предисловие.

Монах Сийского монастыря Иона написал жития Антония Сийского, Сергия Нуромского и Варлаама Важскою. Сохранившиеся указания позволяют восстановить историю первого из этих житий[449]. Иона в послесловии пишет, что составил свой труд в 7086 году (1577—1578). Вскоре написана была другая редакция жития царевичем Иваном, сыном Грозного. Из его подробного рассказа о происхождении этой редакции можно видеть, что побудило сийского игумена Питирима с братией поручить Ионе составление жития тотчас по скончании последнего игумен с учеником Антония Филофеем поехал в Москву просить царя и митрополита об установлении празднования святому. Игумен с другим Антониевым учеником, новгородским архиепископом Александром, упросил царевича написать житие Антония с похвальным словом и службой. Царевич исполнил просьбу в 1579 году. Он называет «первым писателем» Антониева жития Филофея. Иона, по его словам, написал житие по рассказам учеников Антония, «памятухов житию его», в числе которых упоминает и Филофея.

Но одно из посмертных чудес повествует об иноке, который первый начал писать о святом, но был остановлен порицанием прочей братии, которая кричала: «Преже сею никтоже дерзну писати, а сей убо пишет и жития святых составляет». Это известие можно отнести к Филофею, но не к Ионе, писавшему по просьбе братии: очевидно, последним воспользовался и не конченными записками первого, которого царевич назвал начальным биографом Антония. Царевич прибавляет, что Питирим и Филофей принесли ему «списание о житии» святого, «зело убо суще в легкости написано». Это — труд Ионы, кале видно из сличения обеих редакций. Царевич написал новое предисловие и сократил два первые рассказа в труде Ионы; далее он дословно повторил последнего и даже не опустил его послесловия, не назвав только автора по имени, но удержав черты, вовсе не идущие к царственному московскому писателю. Строгий отзыв царевича о своем источнике несправедлив: сам он не прибавил ни одной новой черты к рассказу Ионы, далеко не воспроизвел его обильного любопытными подробностями содержания и превзошел его разве риторикой, не везде удачной [450].

В приписке к житию Сергия Нуромсксго, сделанной позднее, инок Иона говорит, что написал его в 1584 году, когда был игуменом в Глушицком монастыре, куда нуромская братия обратилась к нему с просьбой описать жизнь своего основателя. Уцелевшие в актах Глушицкого монастыря известия об игумене Ионе относятся к тому же 1584 году и не позволяют определить, долго ли жил там биограф. Склад предисловия и приписки в этом житии не оставляют сомнения, что автор его тот же сийский инок. В 1589 году он уже из Сийского монастыря послан был на Вагу; там дела задержали его всю зиму, заставив долго пробыть в монастыре Варлаама: и здесь братия, давно скорбевшая, что некому написать житие основателя, умолила заезжего биографа воспользоваться «остатком древних отец» для жизнеописания Варлаама. Ни на Нурме, ни на Ваге Иона не застал учеников основателей; этим объясняется скудость обеих биографии сравнительно с житием Антония. Но и немногие сведения о Сергие и Варлааме, записанные Ионой, получены им из надежных источников. В житии Сергия он перечисляет ряд иноков, преемственно передававших один другому в продолжение столетия повесть о жизни святого, пока около половины XVI века последний из них, игумен Павлова Обнорского монастыря Протасий, не записал предания в своих «свитках», которыми Иона пополнил изустные рассказы братии. На подобных источниках основано и житие Варлаама[451].

Житие Геннадия Костромского вместе с службой ему написал ученик его и игумен основанного им монастыря Алексей. В наставлении к братии по поводу жития автор просит отвезти его труд на просмотр к царю Федору и митрополиту Дионисию: следовательно, биография написана в 1584—1587 годах. Она отличается свежестью биографических черт и простотою изложения: автор владеет книжным языком, но мало заботится о риторике. Он целиком поместил в жизнеописании и духовное завещание, продиктованное Геннадием: «Бе 6о Геннадий не умеяше грамоте»[452].

Немного позже составлено житие Геннадиева учителя Корнилия Комельского. Автор называет себя постриженником Корнилия и некоторые рассказы в своем труде оканчивает замечанием, что слышал их от самого святого. Из грамоты патриарха Иова, писанной 21 февраля 1600 года по поводу установления празднования Корнилию, узнаем, что игумен Иосиф представлял церковному собору в Москве канон святому и житие с чудесами. В одном списке жития уцелела заметка автора, что оно писано в 1589 году «рукою многогрешного Нафанаила Корнильевского»[453]. Нафанаил, по–видимому, не был знаком с житием Геннадия и рассказывает о последнем не совсем согласно с Алексеем; рассказ его богаче Алексеева труда биографическими подробностями, но так же прост и ровен, даже сух и сжат, что возвышает его цену.

К тому же времени, к концу XVI века, можно отнести составление уцелевшего жития другого комельского пустынника, Иннокентия. Это краткая записка, очень скудная известиями и исполненная неточностей[454]. Биограф говорит, что некогда в монастыре «много писания о святом бысть», но в 1538 году казанские татары вместе с монастырем сожгли и эти записки. Биограф писал по уцелевшему преданию, многое забывшему или спутавшему; единственным письменным источником служило ему краткое завещание, приложенное Иннокентием к собственноручному списку монастырского устава учителя своего Нила Сорского.

Позднейший писец жития Герасима Болдинского называет автора его, игумена Антония, учеником Герасима; но эти известие не подтверждается ни его словами в житии, ни его некрологом, написанным в Вологде в XVII веке; напротив, он везде ссылается только на рассказы «достоверно поведущих», не выставляя себя очевидцем. Житие написано по просьбе монахов–учеников Герасима и, как видно по выражениям автора, в Болдинском монастыре; следовательно, не позже 1586 года, когда автор стал вологодским епископом. Биография отличается обстоятельностью рассказа. Уцелел письменный источник ее, любопытный по происхождению. Перед смертью Герасим призвал к себе болдинских иноков и игуменов других основанных им монастырей и в присутствии их продиктовал известия о своей жизни и последние наставления братии. Эту предсмертную автобиографию или «изустную память» Герасима, переписанную «с подлинного слово в слово» в 1576 году по приказу соборных старцев и игумена Антония, последний целиком внес в свое творение, дополнив ее рассказами учеников основателя[455]. По труду Антония была потом составлена другая редакция жития, несколько короче и проще изложенная[456] .

Казанский митрополит Гермоген, в 1594 году составивший сказание о местной чудотворней иконе Богоматери, вскоре по обретении мощей Гурия и Варсонофия, в 1596 или 1597 годах описал жизнь этих первых сеятелей христианства в Казани [457]. При литературном искусстве повесть Гермогена скудна известиями; о жизни Гурия и Варсонофия до приезда в Казань автор замечает, что не нашел «от младенства знающих житие их и отечество известно»; но и деятельность их в Казани изображена в общем очерке, хотя автор и поблизости ко времени их жизни и по своему положению в Казани не мог не знать подробностей.

Житие Антония Римлянина в сохранившихся списках XVI—XVII веков приписывается Андрею, ушнику и преемнику Антониеву по управлению монастырем. В самом житии Андрей не раз называет себя по имени; но его словам, он, священноинок Андрей, принял пострижение в обители Антония, был его послушником и учеником; умирая, Антоний призвал ею к себе, сделал его своим духовным отцом и сообщил ему сведения о своей жизни, завещав ему описать ее по смерти. Из другого достоверного источника известно, что Андрей был поставлен игуменом в 1147 и умер в 1157–м В конце жития читаем, что поручение написать его было повторено Андрею тогдашним епископом Нифонтом (+ 1156). Но встречаем в житии черты, которые могла занести только позднейшая рука Было уже замечено другими, что новгородец первой половины XII века, говоря о гривенном слитке серебра, на который Антоний нанял рыболовов, не мог написать в пояснение, что в то время у новгородцев не было денег, а лили они серебряные слитки и их употребляли в торговле. Но точно так же преемник Антония, описывавший жизнь его по поручению епископа Нифонта, не имел нужды прибавлять к имени последнего заметку: «Бе бо в то время ему святительский престол держащу». Далее, житие говорит вначале, что Антоний прибыл в Новгород в 1105, а в конце читаем: «Поживе с пришествия своего до игуменства лет 14»; ученик Антония не мог не знать, что последний поставлен игуменом в 1131 году[458]. Поверяя житие современной Андрею летописью, находим в нем другие несообр;иности, невозможные со стороны современника описываемых событий. Разбирая житие, замечают, что известие его о построении Антонием каменной церкви в монастыре при епископе Никите есть анахронизм, внесенный позднейшим редактором. Но в житии почти все события из жизни Антония на Руси отнесены ко времени Никиты; только постановление в игумены и кончина Антония обозначены временем епископа Нифонта; житие как будто и не подозревает, что между этими епископами был Иоанн (1108—1130), ко времени которого относится все, что рассказывает житие с основания обители Антонием до его игуменства[459].

Между указанными противоречиями жития есть одно, дающее ключ к объяснению элементов, из которых сложилось житие. Зная, что Антоний посвящен в игумены при Нифонте (по летописи, в начале 1131 года) и пришел в Новгород в 1105 году, биограф однако ж уверяет, чти Антоний прожил 14 лет от «пришествия» до игуменства и заложил церковь в монастыре «во второе лето по пришествии». В этом двойном противоречии есть не подозреваемая самим биографом правда; церковь основана по летописи в 1117 году; следовательно, «пришествие» относится к 1116, ровно за 14 лег до игуменства. У биографа несомненно были верные письменные источники. Одним из них, вероятно, служило краткое древнее житие Антония, подобное первой редакции жития Варлаама Хутынского. В рассказе об основании монастыря биограф упоминает о духовной грамоте Антония. Подлинник ее исчез, но в монастыре сохранились позднейшие списки двух грамот Антония[460]. Одна из них имеет вид купчей и подана была игуменом в 1573 году царю по поводу тяжбы монастыря с новгородскими посадскими за землю; другая похожа на духовное завещание основателя. В обеих легко заметить черты, не позволяющие считать их подделками; но обе смущают своей внешней формой. В монастырских актах XVI века, относящихся к тяжбе, везде упоминается список только с одной «духовной купчей ободной» грамоты Антония, а выдержки приводятся из обеих; по–видимому, это две части одной духовной и купчая, поданная царю, есть лишь выписка того места из последней, которое было нужно для судебного процесса Участие позднейшей руки, изменившей подлинный вид грамоты, заметно и в определении цены Антониевой покупки рублями, а не гривнами. Это помогает объяснить известие грамоты, будто Антоним поселился на месте обители по благословению епископа Никиты, умершего за 10 лет до ее основания: в подлиннике, вероятно, имя епископа не было обозначено и вставлено потом по догадке. Известия жития, заимствованные из этих источников, помогают отделить от них черты другого происхождения, поставленные рядом с ними и нередко им противоречащие. В духовной Антоний пишет, что он не принимал имения ни от князя, ни от епископа, но купил для монастыря на свои деньги село Волховское у посадничьих Ивановых детей Семена и Прокофия; житие, цитируя духовную, говорит об этой покупке, но выше, в конце повести о чудесном прибытии Антония в Новгород превращает этих посадничьих детей в посадников Ивана и Прокофия Ивановичей, которые по просьбе епископа даром отводят под монастырь землю в селе Волховском. В духовной Антоний не говорит, откуда взял 170 гривен на покупку села и тони; житие, выписывая это место духовной, прибавляет от лица Антония, будто деньги взяты «из Пречистые сосуда, сиречь из бочки»[461] .

Так, биограф ставил рядом под покровом одинакового авторитета документальные и легендарные черты. Можно заметить, что легенда о путешествии Антония из Италии имение» и вносит путаницу в житие: автор как будто не знал, как расположить, с какими известиями других источников связать части этой легенды, и расположил их неверно. Происхождение и элементы этой легенды лежат за пределами нашей задачи; но некоторые соображения о ходе ее развития необходимы для подтверждения вывода, что не перо XII века записало ее в том виде, как она изложена в житии. Житие рассказывает, что по смерти Антония, когда ученик его Андрей открыл епископу и всем людям города тайну прибытия святого в Новгород, «оттоле начат зватися Антоний Римлянин». Но ни в летописях, mi в других памятниках, составленных до половины XVI века, имя его не является с таким эпитетом. Само житие впадает здесь в любопытное противоречие: по его словам, до самой кончины Антония никто не знал «тайны о пришествии его», кроме Никиты и Андрея, а в рассказе о тяжбе с рыбаками за бочку Антоний торжественно на суде за 30 лет до смерти объявляет, что в Риме бросил эту бочку в море, скрыв в ней священные сосуды. Из приложенных к житию похвалы и статьи о чудесах видно, как с половины XVI века под влиянием воскресавшего предания об Антонии впервые выходили из забвения памятники, связанные с его именем: игумен Вениамин около 1550 года торжественно поднял лежавший дотоле в пренебрежении на берегу Волхова камень. на котором приплыл Антонии; около 1590–го игумен Кирилл открыл в ризнице морские трости, приплывшие с этим камнем, и реставрировал на нем образ Антония, стертый временем. Многолетняя тяжба за землю, купленную Антонием, не могла остаться без действия на обновление предания о нем в памяти местных жителей.

Изложенные замечания, по–видимому, помогают объяснить происхождение жития. В сохранившихся списках оно обыкновенно начинается витиеватым предисловием и сопровождается похвальным словом, статьей о чудесах и минным послесловием, из которого узнаем, что чудеса описаны постриженником Антониева монастыря Нифонтом в 1598 году в Троицком Сергиевом монастыре, куда он переселился вслед за игуменом Кириллом, около 1594 года. Нифонт приписывает себе только повесть о чудесах, но при этом дает понять, что прибавил эту повесть к прежде сделанному собственноручному списку жития[462].

Рассмотренное выше содержание последнего не позволяет считать его творением Антониева ученика, которому оно приписывается. По литературным понятиям, господствовавшим в древней Руси, иной грамотей, переделав старое произведение, смотрел однако ж на свою переделку только как на новый список подлинника и усвоял первому автору, что он мог написать, хотя и не написал. Живя в монастыре Антония, Нифонт первый возбудил мысль открыть и прославить его мощи. Потом он много хлопотал об этом. Для успеха дела необходимо было представить властям приличное житие святого с чудесами и похвалой. В монастыре, вероятно, было предание, что краткая записка о святом составлена Андреем Переделывая и дополняя другими источниками эту записку к торжеству открытия мощей, последовавшего в 1597 году, Нифонт не только поставил над биографией имя Андрея, но и считал себя вправе говорить в ней от лица последнего. Наконец, новый биограф сам указывает на происхождение анахронизма, который он допустил, отнесши события жизни Антония до игуменства ко времени епископа Никиты: имя ничем не памятного преемника его Иоанна забылось, а мысль открыть мощи Антония пришла Нифонту, по его словам, немного после обретения мощей Никиты.

В житии основателя Сыпанова монастыря Пахомия, очень мало распространенном в древнерусской письменности, нет никаких прямых указаний на время и место его написания; лишь по некоторым неясным признакам можно относить его появление к концу XVI века [463]. Но его дельный, внушающий доверие и простой рассказ показывает, что поздний биограф имел под руками надежные источники известий об этом подвижнике XIV века.

Распространенное в рукописях житие митроп. Филиппа составлено кем–то в Соловецком монастыре, по поручению игумена и братии, вскоре по перенесении туда мощей святителя из Отроча монастыря в 1590 году. Автор замечает: «Никтоже яже о нем написав нам остави, тем же и аз от инех достоверно поведакяцих о нем слышах»; но в рассказе об игуменстве Филиппа он нигде не выставляет себя очевидцем рассказываемого[464]. Этим объясняются некоторые неточности в рассказе его о жизни Филиппа и на Соловках и в Москве. Сохранилась другая редакция жития, составление там же: она во многом повторяет первую, короче описывает управление Филиппа русской Церковью, но представляет много новых и любопытных черт в рассказе о заточении Филиппа и особенно о его хозяйственной деятельности в монастыре на Соловках[465].

В царствование Бориса Годунова приятель его патриарх Иов написал житие царя Федора. Оно изложено слишком официально для литературного произведения и при обилии риторики слишком бедно содержанием для биографа–современника, стоявшего так близко к самому источнику описываемых событий. В рукописях встречается служба преп. Иосифу Волоцкому с известием, что в 1591 году собором установлено всецерковное празднование его памяти и по этому поводу исправлены были для печатного издания тропарь, кондак, стихиры, канон и на литургии вся служба Иосифу. В службе один канон — «творение Иова патриарха» [466].

По поручению того же патриарха составлена была пятая, самая обширная и витиеватая редакция жития кн. Александра Невского. Из приписки к ней видно, что автор ее — вологодский архиепископ Иона Думин. Его труд — компиляция, составленная по записке Александрова биографа–современника, по летописи и по двум редакциям жития, написанным по поручению митрополита Макария; новый редактор прибавил от себя новые риторические украшения, 4 чуда 1572 года и пространное похвальное слово. Сводя и переделывая сказания прежних биографов, Иона однако ж ведет рассказ от их лица и приписывает им слова, которых не находим в их сочинениях: таким образом, в биографии, написанной по благословению Иова, читаем, что автор беседует с пленными, взятыми Александром в Ледовом бою, и получает от митрополита Макария приказание написать житие Александра, и слушает рассказ старца Рождественского монастыря во Владимире о чуде князя Александра в 1572 году[467].

Много лет спустя по смерти Нила Столбенского (7 декабря 1554 года), около 1580 года в пустыню его пришел из соседнего Никольского Рожковского монастыря иеромонах Герман, и ушедши через 3 года, воротился туда около 1590 года. Сам уроженец той местности, Герман по рассказам окрестных жителей составил записки о жизни и чудесах столбенского пустынника и, считая себя «недовольным писания», долго думал, где найти человека, способного по этим запискам написать житие Нила. Узнал он, что есть в Болдписком Герасимовом монастыре такой человек, инок Филофей Пирогов, и в 1598 году в Москве на соборе, встретившись с болдинским игуменом Феоктистом, он вручил ему свои «списки» о жизни и чудесах Нила с просьбой поручить Филофею составление жития. Рассказы странствующих иноков о Ниле уже давно пробудили в Филофее «желание несытно» писать о нем, и, когда Феоктист принес ему записки Германа, он составил по ним житие, стихиры и канон Нилу, дополнив известия Германа рассказами странствующих иноков, бывавших на Столобном острове[468].

Так составилось одно из любопытнейших житий. Филофей замечает, что «писал с того вданного письма Германом»; можно заключать из этого выражения, что записки последнего целиком вошли в редакцию Филофея, который удержал в своем изложении даже ссылку на рассказы «жителем Осташковских», принадлежащую, очевидно, Герману[469]. Сохранившаяся записка последнего о составлении жития показывает, что он не хуже Филофея владел книжным языком Житие составлено вскоре по получении записок, впрочем, не раньше 1599 года, к которому относится последнее из описанных в нем чудес Впоследствии, еще до обретения мощей в 1667 году, составлена была другая редакция жития, в которой простой рассказ Филофся, особенно вначале, украшен риторикой и распространен общими местами житий[470].

Повесть о псковском Печерском монастыре, написанную игуменом Корнилием, продолжали другие, и в начале XVI века ряд отдельных сказаний сведен был в одно целое[471]. Самая любопытная статья в этом своде — описание монастыря, составленное «в настоящий сей во 111–й (1603) год». Об осаде Пскова Баторием рассказывал автору Печерский игумен Тихон, очевидец события; дополняя повесть Корнилия, он ссылается на рассказы, слышанные им от Тихонова преемника Никона; в повести об осаде монастыря поляками в 1611 году автор является участником в защите обители. Трудно решить, принадлежат ли эти указания различным авторам отдельных сказаний, вошедших в свод, или одному редактору его, жившему в Печерском монастыре в конце XVI и начале XVII века. В списке повести начала XVII века сохранилось известие, что три сказания — о начале Печерского монастыря, об осаде его и Пскова в 1581 году — впервые собраны в одно целое иноком Григорием при игумене Никоне[472]. Сообщают еще, не указывая источников, что Корнилиево сказание дополняли в 1587 году игумен Мелетий и потом Иоаким (игумен с 1593 по 1617), что известную повесть об осаде Пскова в 1581 году написал иеромонах Псковского Елеазарова монастыря Серапион[473]. Составитель рассматриваемого свода, в своем сокращении этой повести передавая рассказ ее о видении Богородицы на стене Пскова кузнецом Дорофеем, прибавляет, что читал об этом «в писании писца Митрофана» (В оригинале напечатано ошибочно — певца).

Встречаем писателей, соединявших свои труды над одной и той же литературной работой. В рукописях сохранилась служба великому князю Московскому Даниилу, написанная по благословению патриарха Иова воеводою Семеном Романовичем Олферьевым и иноком Переяславского Даниилова монастыря Сергием. Неизвестно, ими ли составлено и житие князя, встречающееся в списках XVII века Ряд посмертных чудес в нем оканчивается известием о восстановлении Даниилова монастыря в царствование Ивана Грозного. По словам жития, «сказание, еже во древних летописаниих явлено, сие и зде предложися»; нового в житии разве только взгляд на характер и деятельность князя, любопытный по своему противоречию фактам, которые излагает сам биограф[474] . По сохранившемуся описанию чудес Романа, углицкого князя XIII века, чудотворение от мощей его началось 3 февраля 1605 года и тогда же, по поручению патриарха Иова, казанский митрополит Гермоген свидетельствовал мощи святого князя, а Семен Олферьев с иноком Сергием написали повесть о нем, стихиры и каноны. Житие с первыми чудесами погибло во время разорения Углича в 1609 году; сохранилась только служба князю и описание чудес с 2 по 12 марта 1605 года[475]. По–видимому, одного из призванных писателей имел в виду архиепископ Филарет, сообщая известие, будто углгщкий инок Сергий в 1610 году описал чудеса Паисия Углицкого и переделал записки о его жизни[476].

В рукописях встречаем две редакции жития Паисия, краткую и пространную с позднейшими прибавлениями. Из рассказа автора о происхождении последней видно, что она составлена после литовского погрома на основании какой–то «истории», вероятно, летописной повести о городе Угличе[477] В ней можно заметить несколько анахронизмов; но присутствие мелких подробностей в рассказе о некоторых событиях и хронологических пометок, согласных с другими известиями об Угличе, заставляет думать, что автор пользовал довольно древним и обстоятельным письменным источником. В краткой редакции почти все эти подробности и хронологические указания опущены; в остальном она большею частью дословно сходна с пространной; но трудно решить, была ли она позднейшим сокращением этой последней или одним из ее источников. Ни в ней, ни в пространной редакции нет ясного подтверждения известия, будто житие Паисия написано иноком Сергием в 1610 году[478]. Существование старой местной летописи подтверждается «Повестью о граде Угличе», составленной во второй половине XVIII века[479]. Она начинается более курьезными, чем любопытными, преданиями и догадками о происхождении и древнейшей истории Углича, обычными в старых и новых наших исторических описаниях городов; но в дальнейшем изложении выступают ясно местные летописные источники. Для нас эта повесть любопытна тем, что вместе с извлечениями из сохранившихся житий углицких святых Кассиана и Паисия она приводит отрывки из житий, которых нет в известных рукописных библиотеках. Так, находим в ней обстоятельный рассказ об ученике Паисия Вассиане Рябовском, по складу своему не оставляющий сомнения, что он выписан из жития Вассиана; не менее любопытно сказание о современнике Паисия, ростовском иноке Варлааме, в 1460 году основавшем монастырь близь Углича на реке Улейме[480].

При патриархе Иове в деле литературного прославления памяти святых трудился кн. С. Шаховской. По поручению патриарха написал он похвальное слово святителям Петру, Алексию и Ионе; кроме того, известно его похвальное слово устюжским юродивым Прокопию и Иоанну и повесть о царевиче Димитрии Углицком. В обоих первых произведениях автор обнаружил хорошее знакомство с риторическими приемами агиобиографии; но биографические сведения его о прославляемых святых ограничиваются тем, что он нашел в их житиях[481].

В духовной столбенского строителя Германа, писанной в 1614 году, упоминается канон Василию, московскому бла~ жен ному. В каноннике Евфимия Туркова, игумена Иосифова монастыря, писанном в конце XVI века, встречаем этот канон с известием, что он — творение старца Мисаила Соловецкого[482]. Сохранилось житие блаженного, очень скудное биографическим содержанием, но многословное и скорее похожее на похвальное слово, чем на житие; чудеса, приложенные к житию, начались в 1588 году; в рукописях житие, кажется, появляется не раньше XVII века: это указывает приблизительно на время его составления[483].

В предисловии к житию Кирилла Новоезерского, выписанном из жития Евфимия Великого, нет указаний ни на автора, ни на время появления жития; ряд посмертных чудес не одинаков в разных списках, и трудно угадать, где остановился биограф и откуда начинаются позднейшие прибавки[484]. Слово об открытии мощей Кирилла, написанное в половине XVII века очевидцем события, рассказывает, что в 1648 году братия Новоезерского монастыря послала боярину Борису Морозову житие Кирилла с чудесами при жизни и по смерти. Из посмертных чудес 14–е помечено 1581 годом, а о 17–м автор замечает: «Се новое и преславное чудо, еже видехом очию нашею». Наконец, одно чудо Кирилла при жизни биографу сообщил Дионисий, первый по времени сотрудник и ученик святого, пришедший к нему в пустыню в 1517 году. Из всего этого молено заключить, что житие писано в первые годы XVII века монахом, вступившим в монастырь Кирилла в конце XVI века. В этом житии можно заметить несколько мелких неточностей; но весь запас биографических известий почерпнут, по–видимому, из хороших источников: кроме изустных сообщений учеников Кирилла автор намекает и на записки, замечая, что «древле бывшая знамения и чудеса отцем Кириллом списана прежними отцы», потрудившимися в его обители.

Сохранилось витиеватое описание чудес Кирилла Челмского в XVII веке, составленное во второй половине этого столетня Иоанном, священником села около Кириллова монастыря. Сообщая две–три биографические черты о Кирилле и называя его братом Корнилия Комельского, Иоанн признается, что больше ничего не знает о святом, но что были записки о его жизни, пропавшие во время литовскою разорения. В известном нам списке к этим чудесам приложена повесть о жизни Кирилла, начинающаяся прямо рассказом «о пришествии Кирилла на Челму гору в лето 6824–е»; начала и некоторых частей в средине, очевидно, недостает[485]. Биография оканчивается рассказом об исцелении старца Антония, который в детстве посещал челмского пустынника. Подробности о жизни Кирилла и особенно Челмской обители по смерти его не позволяют думать, что биография составлена на основании позднего изустного предания, которое было для Иоанна единственным источником сведений о Кирилле; притом биографические известия Иоанна не вполне согласны с этим житием Но рассказ, на котором прерывается последнее, не дает достаточного основания думать, что оно оставлено в половине XV века. Изложение его проще Иоаннова описания чудес, но отличается складом и приемами позднейшего времени; притом едва ли можно считать писателем половины XV века биографа, который говорит о Кирилле, что он подражал многим угодникам, просиявшим в северной Чудской стране по различным городам и островам морским; наконец, и в этом житии братом Кирилла является Корнилий Комельский; следовательно, оно написано, когда прошло достаточно времени для такой ошибки, то есть в конце XVI века или в начале XVII. Эту ошибку можно объяснить только предположением, что биограф смешал комельского пустынника с Корнилием Палеостровским, о котором рано забыли даже в Онежском крае [486].

Дружина Осорьин, сын муромского помещика и биограф своей матери Йулиании, известен по грамотам 1625—1640 годов как губной староста города Мурома. Биография матери написана им вскоре по погребении другого сына ее в 1614 году, когда открыли ее гроб[487]. Разбор этого жития — дело историко–литературной критики, которая уже не раз обращалась к нему. Черты помещичьего быта XVI—XVII веков в этой биографии отступают для читателя на второй план перед ее литературным значением: это, собственно, не житие, а мастерская характеристика, в которой Осорьин нарисовал в лице своей матери идеальный образ древнерусской женщины. После повести современника об Александре Невском Осорьин едва ли не впервые выводит читателя из сферы агиобиографии и дает ему простую биографию светской женщины, даже перед смертью не сподобившейся ангельского образа. Необычной задаче труда соответствует и его внешняя форма: начав его предисловием в духе житий, Осорьин описал жизнь матери не без литературных украшений; но сыновнее чувство помогло ему выйти из тесных рамок агиобиографии и обойтись без ее условных красок и приемов.

Житие затворника Иринарха, подвизавшегося в Борисоглебском монастыре на Устье, написано учеником его Александром по завещанию учителя и, как можно думать, вскоре после его кончины в 1616 году. Одно из последних посмертных чудес, приложенных к житию, помечено 1653 годом, а последнее 1693–м; но по изложению их видно, что они записывались позднее жития постепенно, разными людьми и даже в разных местах[488]. Простой рассказ Александра, сообщая несколько любопытных черт из истории Смутного времени, особенно ярко рисует падение монастырской дисциплины и нравственную распущенность, обнаружившуюся в русском монашестве с половины XVI века.

Несколько любопытных черт из жизни сельского населения на дальнем Севере дает длинный ряд чудес, приложенных к сказанию об Артемии Веркольском, писанному жителем Верколы по благословению митрополита Новгородского Макария (1619—1627). Этот ряд, начинаясь с 1584 года, оканчивается чудом 1618 и с 1605 года записывался автором со слов самих исцеленных: по–видимому, сказание составлено вскоре по принятии епархии Макарием в управление[489].

В рукописях XVI века встречается простое по составу и изложению житие Макария Желтоводского, без ясных указаний in время и место написания[490]. Герман Тулупов поместил в сборнике 1633 года другую, более пространную редакцию жития, составленную бойким пером, с изысканной витиеватостью. Этот редактор, сказав, что и до него пис.ьли о Макарии, прибавляет: «Еже что от слышавших и видевших и писавших известихся, сие просто и вообразих». Биографические известия этой редакции взяты из первой большей» частью с переделкой изложения, иногда в дословном извлечении[491]. Патриарх Филарет в 1619 году писал царю, что произведено церковное следствие о чудесах Макария, спрошены 74 исцеленных; патриарх обещал прислать и житие с подлинной росписью чудес[492]. В новой редакции прибавлено к чудесам прежней еще 6 и первое из них помечено 1615 годом; но нет намека ни на церковное следствие, ни на многочисленные исцеления, о которых писал Филарет.

Житие Галактиона, сына казненного кн. Ивана Вельского, любопытно чертами, характеризующими древнерусский взгляд на отшельничество[493]. Лет через 30 по смерти Галактиона (+ 1612), по поводу построения жителями Вологды храма и обители в искусственной пустыне Галактиона, архиепископ Вологодский Варлаам (1627—1645) поручил составить его житие одному из иноков, вступивших в новый монастырь. Впоследствии прибавили к житию чудо 1652 года, записанное казначеем Ефремом и братией со слов исцеленного.

В XVII веке соловецкая братия произвела новый ряд сказаний о святых. Повесть о сотруднике Зосимы и Савватия Германе составлена, как видно, вскоре по обретении мощей его в 1627 году: описывая кончину Германа, биограф, соловецкий инок, писавший, по его словам, в старости, замечает, что слышал об этом давно, еще в юные годы, от старца, который помнил, «како преставися и где погребеся авва Герман»[494]. Биограф сам указывает источник своих сведений о жизни Германа: «Что обретаем в житии преподобных о сем постнице, то и пишем». Его повесть — выборка известий о Германе из старой биографии Савватия и Зосимы, из которой дословно выписан и рассказ Досифея о ее составлении.

Сохранились записки о соловецком игумене Иринархе (1614—1626), составленные соловецким монахом, потом колязинским игуменом Иларионом[495]. На время составления их указывает одно из прибавленных позднее видений монастырского кузнеца, которому во сне Иринарх велел сказать Илариону, чтобы он не кичился своим умом: это было в 1644 году. В записках изложен ряд отдельных рассказов о посмертных явлениях Иринарха разным инокам и беломорским промышленникам, со слов которых они записаны без притязаний на литературное искусство: только в начале передан один эпизод из последних дней игуменства Иринарха.

Соловецкий монах Сергий, потом ипатьевский архимандрит, бывший очевидцем перенесения мощей Иоанна и Логгина Яренгских в 1638 году, вскоре после того написал витиеватое сказание об этих чудотворцах, не лишенное литературного искусства и оригинальных приемов[496]. Он говорит, что нашел о чудесах святых «на хартиях написано невеж–дами простою беседою, не презрех же сего неукрашено оставити». Еще в конце XVI века соловецкий монах Варлаам, живший в Яренте в качестве монастырского приказчика и приходского священника, написал тетради о явлении и чудесах Иоанна и Логгина В одной соловецкой рукописи сохранились отрывки из этих тетрадей вместе с другими записками и документами по делу о ярентских чудотворцах, служившими материалом для Сергиева сказания[497].

По указаниям на разложение монастырского общежития и на условия монастырской жизни в Поморском крае XVI века очень любопытно житие соловецкого пострижен–ника Дамиана Юрьегорского. Оно составлено не позже половины XVII века: в двух приложенных к нему чудесах ясно указано, что они записаны особо после жития, а первое из них относится к 1656 году[498]. Неизвестно, кем и где написано это житие. Впоследствии составлен был ряд повестей о соловецких пустынниках первой половины XVII века, из среды которых вышел Дамиан, и здесь находим известие, что эти повести писаны самовидцами, жившими на Соловках; одним из них был монах Иларион, живший около соловецкой пустыни Дамиана: по–видимому, это автор записок об Иринархе[499] Две из этих повестей — об Андрее и Дамиане — выписаны из указанного жития последнего.

Чудеса Савватия и Зосимы продолжали записывать в Соловецком монастыре и после игумена Филиппа в рукописях XVI века встречается ряд их, идущий до половины XVII века В них есть любопытные историко–географические указания и рассеяно много ярких черт из жизни Поморья того времени. В 1679 году по поручению соловецкого архимандрита Макария службы соловецким основателям и записки о них Максима Грека и Досифея с позднейшими чудесами, исправленные, соединены были в один сборник, которому дали название Соловецкого патерика[500].

Две части, из которых состоит житие Адриана Пошехонского, повесть о жизни его и слово об открытии мощей в 1626 году с чудесами, затем следовавшими, писаны в разное время. В первой, подвергшейся позднейшим поправкам, уцелели указания на автора, писавшего в конце царствования Ивана Грозного: он молится о победе над поганым царем Девликерием[501]. Слово о мощах составлено в 1626— 1643 годах, когда совершились рассказанные в нем чудеса, которые автор описывает как очевидец или со слов исцеленных. Составители обеих частей жития плохие грамотеи: стараясь выражаться по–книжному, они постоянно впадают в тяжкие грамматические ошибки и сбиваются на разговорную речь. Зато безыскусственный рассказ обоих полон любопытных подробности об отношениях пустынников к крестьянам, о монастырском и сельском быте XVI и XVII веков.

Житие Адриана и Фераионта Монзенских принадлежит к числу любопытнейших источников для истории древнерусской колонизации, но испорчено противоречиями в хронологическом счете, какой ведет оно описываемым событиям. По недостатку известий едва ли возможно вполне разъяснить эти противоречия. Биограф приводит известие, что Ферапонт преставился в 1585 году, прожив в Монзенском монастыре 21/2 года[502]. Но но счету самого автора голод 1601 года был 13 лет спустя по смерти Ферапонта; точно так же по его счету Адриан скончался в 1619–м, чрез 30 лет по смерти Ферапонта; притом Монзенский монастырь основался не раньше 1595–го, когда собрат Адриана Пафнутий, сбиравшийся идти с ним на Монзу, сделался Чудовским архимандритом; наконец, по ходу рассказа в житии, Ферапонт был еще жив во время ссоры монзенской братии с игуменом Павлова Обнорского монастыря Иоилем, который занимал это место в 1597—1605 годах[503]. Биограф говорит, что кончил житие чрез 39 лет по смерти Ферапонта. Но оно написано много лет спустя по приходе автора в обитель, когда он стал уже строителем монастыря и иеромонахом; я он сам говорит, что пришел в монастырь в 1626–м. По–видимому, Ферапонт умер в 1598—1599 годах и хронологические заметки биографа не все точны; надежнее его указания на упоминаемые им лица. Написав биографию, он нослал в Прилуцкий Димитриев монастырь попросить у игумена Антония для поверки своего труда записок его о Монзенском монастыре, но узнал, что Антония уже нет на свете; следовательно, житие написано около 1644 года, когда умер Антоний[504].

Эти хронологические неточности отчасти объясняются источниками биографа. Поступив послушником в келью второго игумена Монзенского Григория, он прочитал у него «краткое писание» о начале монастыря. Потом в Прилуцком монастыре иг. Антоний, бывший духовником Адриана, дал ему писание, в котором «многа написана быша» о Монзенском монастыре и о Ферапонте. Биограф читал долго это писание, но не снял с него копии, а впоследствии оно утонуло на Двине вместе с другими вещами Антония. Было и другое писание о жизни и чудесах Ферапонта, составленное первым Монзенским игуменом, также Антонием по имени, перешедшим потом в Воскресенский Солигалтрот монастырь; но когда биограф явился к нему попросить этих записок, их автор с сердечным сокрушением объявил ему, что они сгорели вместе с его книгами в Солихаличе, Таким образом, биограф дополнял сообщенное Григорием краткое писание лишь изустными рассказами современников Ферапонта и тем, что удержалось в его памяти из записок Адрианова духовника Из последних чудес в житии видно, что автор стал потом игуменом монастыря; но по недостатку известий нет возможности угадать имя этого третьего Монзенского игумена. Интерес биографии увеличивается простотою изложения и состава, которая сообщает ей характер перноначальных необработанных записок.

Сох решилось краткое житие московского юродивого Иоанна— Большого Колпака с известием что оно написано в Москве в 1647 году «рукою многогрешнаго простаго монаха, а не ермонаха». Любопытнее более обширная и простым языком изложенная записка о кончине и чудесах Иоанна, которой пользовался автор жития. В чудесах, относящихся к 1589— 1590 годам, много любопытных указаний для топографии Москвы в XVI веке, и, судя по их изложению, они извлечены из памятной книги Покровского собора, в которую записаны были вскоре по смерти Иоанна в 1589–1590 годах, по–видимому, тогдашним протопопом собора Димитрием[505].

Житие Тихона Луховского с 70 посмертными чудесами составлено в 1649 году, как видно но последнему из них[506]. Жизнь святого, описана кратко но преданиям, какие хранились в обители, образовавшейся потом на месте уединения Тихона, и между окрестными жителями; но эти скудные известия любопытны по указанию на начало города Луха и нескольким характеристическим чертам русского отшельничества в XV—XVI веках. Чудеса извлечены биографом из памятных монастырских книг, в которые они записывались со времени обретения мощей Тихона в 1569 году.

В печатных изданиях жития Никанлра Псковского 1799 и 1801 годов читаем, что в 1686 году было церковное свидетельство мощей пустынника и лица, производившие дело, «сложивше службу и oписавше житие и чудеса» преподобного, препроводили эти произведения в Москву[507]. Но в этих изданиях сохранились следы, показывающие, что обыскная комиссия только переделала прежде написанную биографию. Уже в 1684 году одно из чудес было вписано в готовую книгу жития и чудес Никандра; в предисловии к печатной редакции автор пишет, что слышал о святом «о г ученик его, исперва с ним добре жительствовавших». У биографа, писавшего 105 лет спустя по смерти Никандра, эти слова могут значить, что он воспользовался старым житием, составленным учениками святого. В рукописях сохранилось житие Никандра, относящееся к печатному изданию как более простая и древняя редакция[508]. В продолжение XVI века до 1686 года к прежним чудесам приписывались дальнейшие, внесенные в печатную редакцию; по одному из них, относящемуся ко времени новгородского митрополита Афония, видно, что старая биография написана еще в первой половине XVII века. Редакция 1686 года составлена, как видно по ее намекам, тогдашним игуменом Никандрова монастыря Евфимием. Она не везде точно воспроизводит старую редакцию. В хронологических показаниях обе противоречат себе и друг другу.

В Вологде в 1649 году записаны очевидцем 25 чудес Герасима, совершившихся в 1645—1649–м. Автор говорит, что до него была написана повесть о древних чудесах святого, погибшая во время разорения Вологды. Любопытнее чудес извлеченное откуда–то и предпосланное им летописное известие о приходе Герасима в 1147 году на реку Вологду и об основании им монастыря в диком лесу, где потом образовался город Вологда. Рядом с этим известием в рукописях встречается некролог биографа Герасима Болдинского, вологодского епископа Антония, составленный в Вологде, по–видимому, в начале XVII века, с двумя чудесами 1598 года[509].

Основатели Черногорского монастыря на Пинеге не были причислены к лику святых; но вместо жития их сохранилась повесть об основании обители и о двух чудотворных иконах, в ней находящихся, Владимирской и Грузинской. На время составления повести указывает последнее чудо, совершившееся «в нынешнее настоящее время», в 1650 году. Автор — инок Черноготской обители, который вместе с другими помогал в 1603 году первому игумену ее Макарию в расчистке пустыни [510]. Повесть дает любопытные указания на движение и средства монастырской колонизации в далеком северном крае.

Несколько любопытных подробностей из истории Смутного времени сообщает житие астраханского архиепископа Феодосия. В 1617 году в Москву приезжал из Астрахани протопоп с «явленным списком» чудес Феодосия и с просьбой перевезти тело его из Казани в Астрахань. Житие оканчивается рассказом об этом перенесении и написано, по–видимому, немного после того по поручению местных церковных властей, на что указывает официальный тон рассказа, много ослабляющий интерес биографии[511].

Пожар в 1596 году истребил повесть о жизни и чудесах Арсения Комельского, хранившуюся в его монастыре. После игумен и братия нашли в кладовой малую хартию о жизни Арсения и поручили составить житие иноку Иоанну, который переписал хартию, дополнив ее рассказами братии и чудесами XVII века. Эти чудеса относятся к 1602—1657 годам, но последние из них, по–видимому, приписаны к житию после. Впрочем, сам Иоанн намекает, что писал житие, когда самовидцев Арсения уже не было в монастыре; оттого рассказ его при своей простоте небогат подробностями, сух и отрывочен[512].

В одной рукописи XVII века находим чудо новгородского архиепископа Ионы с крестьянином Яковом Маселгой, записанное в 1655 году, и 8 других чудес, относящихся, по–видимому, также к половине XVII века и любопытных как по некоторым бытовым чертам, так и по безыскусственному изложению, напоминающему рассмотренные выше редакции житий Николая Чудотворца и Михаила Клопского[513].

В XVII веке составлен ряд сказаний о подвижниках Кожеозерского монастыря, получивший от позднейшего писца название летописи. Сказание об основании монастыря и о первом строителе его Серапионе написано каким–то монахом, пришедшим в Кожеозерский монастырь во второй год по смерти Серапиона — 1613–й. Это очерк, не лишенный любопытных указаний, но вообще краткий и не вполне точный в подробностях, хотя автор писал по рассказам сотрудников Серапиона[514]. Житие Никодима Кожеозерского сохранилось в двух редакциях: кроме известной подробной повести есть краткая записка о нем, более древняя и остававшаяся неизвестною[515]. Составитель этой последней не называет себя по имени, а пишет, что о явлениях митрополита Алексия и Троицкого архимандрита Дионисия Никодим «за седмь месяц до отшествия своего сказа мне смиренному». Симон Азарьин в житии Дионисия говорит, что постриженник Кожеозерского монастыря Боголеп Львов об этих явлениях «от преп. инока Никодима пустынножителя уверився и от его Никодимовых уст слышав таковая, и писанию предаст». В другом месте жития Симон замечает, что он читал эту «повесть» Боголепа, По этим и другим указаниям всего вероятнее, что Боголеп был автором краткого жития. По чудесам, приложенным к пространной редакции, видно, что она составлена в 1649—1677 годах каким–то кожеозерским иеромонахом, который не знал Никодима при жизни и писал о нем по рассказам других Он не указывает прямо в числе своих источников на краткую записку, но последняя вся вошла в его рассказ большею частью дословно. Сравнение обеих редакций дает редкую в древнерусской агиобиографии возможность видеть, что такое те первоначальные памяти или записки, о которых так часто говорят позднейшие украшенные редакции, и как они переделывались в последние. Новый редактор прибавил рассказы «самовидцев житию» Никодима о его отшельнической жизни, о которой очень кратко говорит записка; сверх того, он переплел рассказ последней общими биографическими чертами, почерпнутыми из древнерусского понятия о подвижнике, а не из какого–либо фактического источника.

Житие Ефрема Новоторжского сохранилось в поздней и плохой редакции, которая состоит из бессвязного ряда статей и всего менее говорит о жизни Ефрема. Биограф рассказывает предание, будто в начале XIV века тверской кн. Михаил, разорив Торжок и обитель, увез древнее житие Ефрема в Тверь, где оно скоро сгорело; в 1584—1587 годах при митрополите Дионисии установлено было празднование Ефрему и «благоискусные мужи града Торжка» сложили ему службу. Биограф передает смутные биографические черты и даже немногие известия о святом и его братьях в Киевском патерике и других древних памятниках заимствовал не прямо из источников, а из сообщения иеромонаха Юрьева монастыря Иоасафа, которое вставлено в житие без всякой литературной связи с ним. Сказание о перенесении мощей в 1б90 году, приводя известия из этого жития, называет его «древним писанием»[516]. На время составления жития указывает последнее из приложенных к нему перед похвалой чудес XVI—XVII века, относящееся к 1647 году: автор описал его как современник. Похвальное слово сопровождается еще одним чудом 1681 года, которое, как видно из его предисловия, описано позднее тем же автором.

В половине XVII века составлена повесть о обретении мощей Геннадия Костромского в 1644 году с двумя чудесами, из которых одно любопытно по рассказу о борьбе за земельный вклад в монастырь между дворянином, хотевшим постричься, и его матерью[517]. Около того же времени написана повесть о обретении мощей Даниила Переяславского с чудесами XVII века — едва ли не тогдашним игуменом Данилова монастыря Тихоном, который в 1652 году вместе с ростовским митрополитом Ионою свидетельствовал мощи святого[518]. К житию Антония Сийского прибавлен ряд статей о чудесах XVII века до 1663 года, описанных в разное время разными авторами; из них повесть о чудотворной иконе в монастыре написана вскоре после пожара в 1658 году Сийским игуменом Феодосием[519].

Краткие известия об Иродионе Илоезерском с чудесами его в XVII веке были записаны по поводу церковного следствия о жизни и чудесах его, произведенного в 1653 году архимандритом Кириллова Белозерского монастыря Митрофаном (1652—1660). О сведениях, добытых следствием, в списках повести замечено: «И то им, архимандритом Митрофаном, зде вкратце изобразися» [520].

Позднейший биограф Трифона Печенегского говорит, что первое житие, писанное «самовидцами», пропало во время разорения монастыря шведами в 1589 году, но чтители святого сохранили сведения о нем в малых книжицах и кратких записках, из которых и составилась уцелевшая биография[521]. При чтении жития легко заметить разницу в изложении двух его половин: в первой жизнь Трифона до основания монастыря описана стройно, но в самых общих чертах, как она хранилась в памяти поздних иноков этого монастыря; вторая составлена из нескольких отрывочных рассказов. Житие написано во второй половине XVII века, не раньше Никонова патриаршества, если последнее чудо, относящееся к этому времени, не прибавлено к житию другой, позднейшей рукой.

Пользование скудным фактическим содержанием биографии в связи с известиями летописи не представляло бы особенных затруднений, если бы их не создали исследователи. Когда Трифон просвещал лопарей на Печенге, то же святое дело делал на Коле соловецкий монах Феодорит, о котором любопытные биографические сведения сообщил сын его духовный, кн. Курбский, в своей истории царя Ивана[522]. Курбский не все периоды жизни Феодорита знал одинаково и особенно неясно изобразил ею деятельность на далеком Севере. Однако ж по его указаниям можно видеть, что Феодорит прибыл на Колу незадолго до 1530 года; чрез 20 лет, просветив местных лопарей и основав при устье Колы Троицкий монастырь, он покинул Север и в 1551 — 1552 годах сделался архимандритом Евфимиева монастыря в Суздале[523]. Курбскии ни слова не говорит о Трифоне; но исследователи старались с точностью определить его отношение к Феодориту[524]. Одним хотелось заставить обоих просветителей действовать вместе, и они достигли этого очень просто. Упомянув о старце, которого нашел Феодорит в Кольской пустыне и с которым прожил там лет 20, Курбский прибавляет, помнится мне, звали его Митрофаном; ясно, заключают исследователи, что это—мирское имя Трифона, и согласно с таким выводом переделывают по–своему известия и Курбского и Трифонова биографа. Другим хочется доказать, что оба просветителя не знали друг друга, и, разъясняя житие Трифона, они спрашивают, когда Трифон, подготовив лопарей к крещению, испросил у новгородскою архиепископа разрешение построить церковь на Печенге, почему владыка тотчас не послал туда священника? Ясно, отвечают они наперекор житию, что Трифон просветил лопарей и начал строить церковь во время междуархиепископства (1509—1526) в Новгороде [525].

Сличение жития Трифона и сказания Курбского с другими источниками делает лишними подобные догадки. Максим Грек и Лев Филолог со слов соловецких монахов согласно с летописью говорят, что в 1520–х годах среди Мурманской и Кандалакской Лопи обнаружилось сильное движение к христианству. Если о Феодорите не сохранилось особого предания в местном населении, это объясняется тем, что он был одним из многих виновников этого движения, забытых позднее приходившими русскими поселенцами [526]. Неизвестны сеятели христианства на Кандалакском берегу, откуда в 1526 году явились в Москву лопари с просьбой об антиминсах и священниках; но известие летописи о такой же присылке в Новгород с Колы в конце 1531 года указывает на плоды деятельности иеродиакона Феодорита с старцем Митрофаном. В 1534 и 1535 годах по поручению архиепископа иеромонах Илия объезжал инородческие поселения новгородской епархии, истребляя в них остатки язычества; Трифон, по его житию, встретив этого Илию в Коле, упросил его освятить построенную за 3 года перед тем церковь на Пече–нге и крестить лопарей. Трифон бывал в Коле; Курбский пишет, что Феодорит в конце своей жизни ездил с Вологды в Колу и на Печенгу. Таким образом, оба просветителя, действуя в разных местах, почти в одно время достигли успехов, основали монастыри и легко могли завязать взаимные сношения[527].

Житие княгини Анны Кашинской скорее можно назвать риторическим упражнением в биографии: крайне скудные сведения об Анне автор так обильно распространил сочиненными диалогами и общими местами, что среди них совершенно исчезают исторические черты. Автор пользовался сказанием о кн. тверском Михаиле, но воспроизводил его не совсем точно. К житию прибавлены повесть о обретении мощей в 1649 году, о перенесении их ростовским митроп. Варлаамом 1652) и о чудесах в XVII веке. По некоторым указаниям видно, что перенесение и чудеса описаны отдельно от жития; первое прежде, вторые после и, по–видимому, другим автором, «самовидцем бывшим чудесем ея, писанию же предати замедлившим»; последнее чудо 1666 года описано особо от прежних и прибавлено к ним после Отсюда видно, что житие составлено около 1650 года по поводу обретения мощей[528].

Житие Иова, основателя Ущельского монастыря на Мезени, — необработанная записка без литературных притязаний. О происхождении Иова автор ничего не знает; первые биографические сведения почерпнуты им из благословенной грамоты 1608 года, данной Иову новгородским митр. Исидором, из которой в записке сделано извлечение. К этому прибавлен краткий рассказ об основании монастыря на Ущелье в 1614 году и о смерти Иова от разбойников в 1628–м Записка о жизни Иова сопровождается длинным и сухим перечнем чудес 1654—1663 годов, при описании которых она, очевидно, составлена[529].

Для истории нравственной жизни древнерусского общества любопытна повесть о священнике Варлааме, который жил в Коле при царе Иване и наказал себя за убийство жены тем, что с трупом ездил на лодке, не выпуская весла из рук, по океану мимо Св. Носа, «дондеже мертвое тело тлению предастся», и потом подвизался иноком в пустыне около Керети. Посмертные чудеса Варлаама, ставшего покровителем беломорских промышленников, автор записывал со слов спасшихся от потопления и приезжавших в Кереть, где покоился Варлаам; одно из этих чудес записано в 1664 году и указывает приблизительно на время составления повести. По всей вероятности, автор был монах, живший в Керети в качестве сельского священника и приказчика Соловецкого монастыря, которому с 1635 года принадлежала вся эта волость[530].

По поручению казанского митрополита Лаврентия (1657—1673) монах свияжского Успенского монастыря Иоанн написал житие основателя этого монастыря, казанского архиепископа Германа с чудесами и надгробным словом; последнее, как видно, было даже произнесено автором публично в Казани. Житие и слово изложены очень витиевато, «широкими словесами», по выражению автора, но скудны известиями [531]. Поздний биограф откровенно признается, что многого не знает о Германе и не нашел никого из его современников; не раз он просит читателя не требовать от него подробностей, ибо темное облако забвения покрывает память святого, благодаря отсутствию старых записок о нем.

Житие Трифона, просветителя пермских остяков, упоминает о смерти ученика его Досифея, жившего 50 лет по смерти учителя; следовательно, написано не раньше 1662 года[532]. Но события жизни Трифона были еще свежи в памяти неизвестного биографа; на это указывают многочисленные и любопытные подробности в его рассказе. Он имел под руками письменные источники, ссылается на послания Трифона, точно обозначает грамоты, полученные им в Москве. Хотя в начале биографии он старался подражать Епифаниеву житию Сергия, но в дальнейшем изложении это не помешало ему рассказывать простодушно и откровенно, не заботясь, по–видимому, о том, в каком свете изображает Трифона его рассказ.

В некоторых списках XVII века к житию Прокопия Устюжского с чудесами, описанными в XVI веке, прибавлен ряд новых чудес 1631—1671 годов, последнее из них есть любопытная для истории народных поверий легенда о бесноватой Соломонии, записанная устюжским попом Иаковом в 1671 году. Эти чудеса сопровождаются двумя похвальными словами, написанными, судя по упоминаемым в них святым, в XVII веке[533].

Во второй же половине XVII века описана жизнь других юродивых, Симона Юрьевецкого и Прокопия Вятскою. Житие первого сохранилось в нескольких редакциях. Около 1635 года послано было из Юрьевца в Москву к патриарху Иоасафу писание о житии и чудесах Симона. Редакция жития, по–видимому наиболее близкая к этому писанию по происхождению и литературному сходству, оканчивается посмертным чудом 1639 года[534]. На время составления жития Прокопия намекает единственное посмертное чудо 1666 года[535]. Эти жития обильны рассказами, иногда проникнутыми юмором и ярко рисующими беззащитность русского общества перед нравственным авторитетом в его деспотическом проявлении, на что так жаловались русские иерархи в XVII веке.

Во второй половине того же века записывались чудеса Сильвестра Обнорского, как видно по рассеянным в них хронологическим указаниям; к этой записке прибавлено краткое известие о кончине Сильвестра в 1375 году. Но не сохранилось и намека на существование жития[536].

Житие Симона, воломского пустынника, по содержанию своему принадлежит к числу важнейших источников для истории монастырской колонизации в XVII веке, но составлено довольно курьезно. Оно начинается предисловием Пахомия Логофета к житию митрополита Алексия в том малограмотном виде, какой давали ему псковский биограф Василий или какой–нибудь другой подражатель Пахомия; здесь читаем, что автор лично не знал святого и пишет «от слышания», по рассказам неложных свидетелей и главным образом по житию, прежде написанному «от некоего слагателя». Но из самого жития оказывается, что биограф знал Симона и многое описал по его рассказам, что житие святого никем прежде не было написано[537]. Воспоминания современника и очевидца сказываются в живости биографических черт и обстоятельности рассказа, чем отличается рассматриваемое житие В посмертных чудесах точно обозначено время каждого — знак, что они записывались в монастырскую книгу чудес со слов исцеленных. Эти чудеса относятся к 1646—1682 годам; последний год указывает приблизительно на время составления жития.

Сохранилась малоизвестная записка о Макарии, основавшем Высокоезерский монастырь в 1673 году и не записанном в русские святцы. В 1683 году его едва живого от разбойничьих истязаний нашел какой–то священник Иосиф Титов и причастил; «и повеле ми многогрешному попу Иосифу житие свое писати при кончине живота своего и сказа мне вся подробну, аз же многогрешный поп житие его списах и в пустыни оставил в церкви Божии»[538].

Условия монастырской жизни и отношения монастырей к местному населению в центральных областях очень живо обрисованы в житии Лукиана Переяславского, основатель монастыря в Александровском уезде (Владимирской губ.). Житие составлено около 1685 года и, кажется, по надежным источникам, одним из которых служили грамоты, данные монастырю при Лукиане и после него[539].

Житие Мартирия Зеленецкого не богато фактическим содержанием и слишком часто обращается к видениям и другим легендарно–риторическим приемам агиобиогра фии; но, передавая немногие сведения о Мартирие, оно умеет точно указать место, действующие лица и обстоятельства рассказываемого события. Это объясняется источником, бывшим у автора Мартирий оставил записки о своей жизни; по отрывку из них, изложенному г. Буслаевым, видно, что биограф пользовался ими. Архиепископ Филарет уверяет, не указывая источника, что это житие написано Корнилием, который до 1667 года был игуменом Зеленецкого монастыря и в 1695 году возвратился туда на покой, оставив управление Новгородской епархией [540].

Архиеп. Филарет вслед за митр. Евгением ошибается, говоря, что сказание о жизни и чудесах Симеона Верхотурского написано сибирским митр. Игнатием[541]. Это сказание состоит из нескольких статей, и Игнатию принадлежит лишь первая из них, повесть об открытии мощей в 1694 году, которое Игнатий описывает как главное действующее лицо при этом. За этой повестью следуют без хронологического порядка чудеса в селе Меркушине по открытии мощей и повесть о перенесении их в 1704 году из Меркушина в Верхотурье с дальнейшими чудесами до 1731 года [542]. Эти статьи составлены разными авторами: так, рассказ о чуде 1696 года написан кем–то из свиты иеромонаха Израиля, посланного Игнатием для обозрения епархии; чудеса в Меркушине записаны священниками села, которым поручил это Игнатий и одним из которых был Иоанн. Во всех этих статьях есть любопытные черты епархиального управления в XVII—XVIII веках.

Когда писалось житие Елеазара Анзерского, никого из учеников пустынника не было в живых; биограф упоминает о смерти патриарха Никона и о его подробном житии, говорит об иконе, написанной этим Никоном в Анзерском скиту 65 лет назад. Никон пришел к Елеазару не раньше 1635 года. Таким образом, житие составлено около 1700 го да. Биограф дает понять, что до него жизнь Елеазара никем не была описана, что он собрал сведения о святом «точию от слышания» и лишь некоторые из чудес последнего времени «в памяти обретошася»[543], но что в Помории ходили по рукам другие записки о чудесах Елеазара; так, некто из Каргополя говорил, что у него есть немалая повесть о них, которой не мог достать биограф. Одним из первых учеников Иисуса Анзерского в житии его является монах Макарий[544]. Последний в 1710 году по поручению Иисуса составил вкладную книгу, или систематическую опись вещам, пожертвованным в Анзерский скит; здесь записан и вклад каргопольского купца, приказного чудовского бурмистра Ивана Андреева — «списанные им чудеса преп. Елеазара»[545]. При житии и в повести о соловецких пустынножителях помещали «свиток» или автобиографическую записку Елеазара, подлинник которой будто бы хранился в Анзерской библиотеке и в которой Елеазар преимущественно рассказывает о своих искушениях и видениях. Нет основания отвергать подлинность этой записки; но биограф о ней не упоминает, и в житии трудно указать черту, из нее заимствованную.

0бзop новых житий XVII века закончим двумя записками, составленными в начале XVIII века, но основанными на более ранних источниках. Повесть о чудесах Пертоминских чудотворцев с характеристическими чертами монастырской колонизации в Поморском крае составлялась постепенно: одни из чудес записаны были до свидетельствования мощей в 1694 году, другие — после, как видно из указании неизвестных составителей описания[546].

В 1630–х годах у монахов вологодской Заоникиевской пустыни было уже написано житие основателя ее Иосифа (+1611). В 1717 году эконом этой обители Сергий нашел в Кирилловом Белозерском монастыре у одного христолюбца книгу о явлении чудотворного Заоникиевского образа и о жизни Иосифа и принес ее в свою обитель, где в то время готовились к построению каменной церкви и обновили часовню над забытым гробом Иосифа; эконому Сергию поручено было записывать чудеса от этого гроба и от образа Богородицы. Неизвестно, сохранилась ли найденная Сергием книга; но любопытные известия об Иосифе и его монастыре, извлеченные из нее и из рассказов стариков, находим в слове на память Иосифа[547]. Оно написано еще до окончания каменной постройки и, как видно, тем же монастырским историографом Сергием.

В начале XVIII века составлено житие переяславского затворника Корнилия, в начале второй половины того же столетия описана жизнь суздальского митрополита Илариона, в конце XVIII века или в начале XIX написаны жития Феодосия Тотемского и Антония Дымского[548]. Первое и последние еще строго держатся прежнего стиля житий, второе значительно отступает от него, приближаясь к тону и приемам простой биографии, каково например жизнеописание патриарха Никона, составленное Шушериным.

Между этим старым стилем житий и простой биографией лежала еще ступень, чрез которую прошло древнерусское житие в своем литературном развитии. Рассмотренные выше жития XVII века в выборе биографического содержания и в его изложении остаются верны господствующему на–правлению русской агиобиографии XV—XVI века, отличаясь от нее вообще меньшим литературным искусством. Но уже во время Макария, в житиях, составленных для Степенной книги, стало заметно стремление дать преобладание биографическому рассказу над общими риторическими местами жития и изобразить деятельность святого в связи с другими историческими явлениями его времени. То же стремление видели мы в редакции жития Александра Невского, составленной Ионой Думиным. В XVII веке можно собрать небольшую группу произведений такого же характера Они стремятся изучением и сводом разных источников достигнуть большей биографической полноты сравнительно с прежними житиями. Впрочем, историк приобретает очень мало от большей части этих ученых редакций: составители их стояли слишком далеко от времени жизни описываемых лиц и могли воспользоваться лишь источниками и без них известными. Только биография троицкого архимандрита Дионисия дает понять, какие любопытные подробности могли попасть в житие под влиянием изменившегося взгляда на задачи биографа, если последний стоял достаточно близко к описываемым событиям Автор этой биографии Симон Азарьин довольно любопытное лицо. Слуга княжны Мстиславской, он больной пришел к архимандриту Дионисию лет за 9 до его смерти, получил от него исцеление и 6 лет служил ему келейником. В 1630 году троицкие власти послали его строителем в приписной монастырь на Алатырь, и он не видел кончины своего учителя в 1633–м. Скоро он воротился в обитель Сергия, в 1634 году сделался казначеем монастыря, а спустя 12 лет келарем. Вероятно, в монастыре приобрел он книжное образование и литературный навык. Он оставил много собственноручных рукописей и несколько произведений, дающих ему место среди хороших писателей древней России. Его изложение, не всегда правильное, но всегда простое и ясное, читается легко и приятно, даже в тех обязательновитиеватых местах, где древнерусский писатель не мог отказать себе в удовольствии быть невразумительным. По воле царя Алексея Михайловича Симон приготовил к печати житие преп. Сергия, написанное Епифанием и дополненное Пахомием, подновив слог его и прибавив к нему ряд описанных им самим чудес, которые совершились после Пахомия в XV—XVII веках Эта новая редакция вместе с житием игумена Никона, похвальным словом Сергию и службами обоим святым напечатана была в Москве в 1646 году. Но мастера печатного дела отнеслись с недоверием к повести Симона о новых чудесах, напечатали из нее 35 рассказов, некоторые неохотно и с поправками, остальные опустили вовсе. В 1653 году, восстановляя первоначальный вид своего сказания, Симон прибавил к нему обширное предисловие, в котором изложил свои мысли о значении Сергиевой обители и сделал несколько любопытных замечаний касательно истории жития ее основателя[549]. Здесь он говорит, что некоторые из новых чудес он сам видел, другие отыскал в летописных книгах и в сказании Авраамия Палицына об осаде Троицкого монастыря. Одновременно с этими трудами работал он над житием Дионисия.

Этот труд был вызван просьбою кожеозерского инока Боголена Львова, предполагаемого автора записки о пустыннике Никодиме, жившего несколько времени до пострижения в Сергиевом монастыре. В 1648 году житие было уже готово и послано к Боголепу; но, считая его еще не вполне отделанным, автор долго не решался распространять его. Он дополнял биографию новейшими чудесами до 1654 года, когда она получила окончательную отделку. Симон смотрит на обязанности биографа гораздо строже сравнительно с большинством древнерусских писателей житий: он разборчивее в источниках и заботится не только о полноте, но и о фактический точности жизнеописания. Он хорошо знал 6 лет из жизни Дионисия, прожитых под одной с ним кровлей; многое сообщил ему сам Дионисий; остальное он старался изучить по рассказам наиболее достоверных свидетелей. Tак, о молодости Дионисия ему поведали троицкие старцы, земляки архимандрита, Гурий и Герман Тулупов, учившие Дионисия грамоте. Руководясь мыслью, что «Бог не хощет ложными словесы прославляем быти и святым неугодно есть затейными чудесы похваляеллым быти», Силищ для успокоения своей совести и недоверчивых читателем старался достать от самих рассказчиков или других знающих людей письменное подтверждение сообщенных ему изустных рассказов. Повесть об иноке Дорофее, слышанную от учителя его Дионисия, он читал многим и возбудил сомнение; биограф послал ее для поверки к соборному московскому ключарю Ивану Наседке, сотруднику Дионисия в деле исправления книг и самовидцу Дорофеевых подвигов. Иван отвечал посланием, в котором подтвердил и дополнил собственными воспоминаниями рассказ Симона, и последний целиком приложил это послание к своему рассказу. Кончив биографию и отправив один список к Боголепу, Симон давал другой читать многим старшим современникам Дионисия. Встретив недоверчивые замечать от некоторых, он отослал всю биографию к тому же ключарю, «да видит и судит, аще сия тако есть». Наседка «в строках поисправил и поисполнил» пробелы в труде Симона и, возвращая его, прислал автору свою обширную записку о той поре жизни Дионисия, когда он стоял близко к последнему. Записка распространяется именно о том, что кратко изложено у Симона, и, рассказывая еще проще последнего, рядом с превосходным очерком бедствий Смутного времени сообщает любопытные сведения о деятельности Дионисия и о его противниках. Симон не внес этой записки в текст своего труда, «да не како на свой разум преложу чуж труд»; едва ли не впервые в древнерусской литературе житий встречаем здесь строгое различие между своим и чужим Наконец, для устранения недоверия Симон приложил к биографии вместе с запиской Наседки ряд других документов, подтверждающих его рассказ[550].

Мы видели, что Епифаний задумывал биографию Сергиева племянника Феодора; неизвестно, была ли она написана Сохранившееся житие его с очерком позднейшей судьбы Симонова монастыря составлено по довольно большому количеству известных источников, к которым оно не прибавляет почти ничего нового[551]. Главным из них были Епифаниево житие Сергия и летописные известия XIV века; можно также заметить выдержки из житий митроп. Алексия, Кирилла Белозерского, кн. Димитрия Донского, Леонтия Ростовского, митроп. Ионы и из сказания Иосифа о русских подвижниках. Эта ученая компиляция не отличается ни искусством изложения, ни стройностью состава и часто делает отступления некстати. По истории Симонова монастыря, прерывающейся на времени царя Михаила, можно думать, что житие составлено около половины XVII века.

Такова же третья редакция жития тверского князя Михаила Ярославина Основой ее послужила вторая редакция, дополненная известиями из летописи и новыми риторическими распространениями; составитель прибавил к житию новое предисловие, витиеватую и длинную похвалу, надгробный плач княгини из жития Димитрия Донского и два сказания: о обретении мощей князя в 1634 году и о переложении их в 1654–м. Это последнее событие подало тверскому архиепископу Лаврентию повод установить празднование Михаилу и, по всей вероятности, составить новую редакцию жития[552]. При том же Лаврентии, по благословению патриарха Никона, установлено праздновать день перенесения мощей другого местного святого, епископа Арсения, и в 1655 году составлена служба на этот праздник. К чудесам XVI века в житии Арсения прибавлено 26 новых (с 1606 по 16б4 год); но житие не подверглось при этом новой обработке. Приложенная к чудесам похвала Арсению есть подражание похвале кн. Михаилу и, может быть, написана тем же автором[553].

С биографией кн. Михаила сходна по строю и характеру новая редакция жития Феодора, князя Ярославского. Сам составитель объясняет свою задачу: «О нем же преже сего обретаем и суть многия повести глаголемы и пишемы, но обаче не во едином месте, ова в летописаниях, иная же инде, прочая же вкратце писана в житии его, и от всех сих до соберется ныне во едину словесную пленицу». Впрочем, главным источником служили прежние редакции, которые автор дополнил немногими известиями из летописи. Вновь написаны и прибавлены к житию похвальное слово, витиеватое подражание Пахомию, и сказание о новом перенесении мощей в 1658 году, подавшем повод к установлению местного праздника 13 июня и, очевидно, к составлению новой редакции кем–либо из братии Спасского монастыря в Ярославле[554].

В XVII веке еще раз переработано было житие митрополита Алексия[555]. В литературном отношении эта редакция один из лучших древнерусских памятников этого рода по грамотности изложения, искусству рассказа и стремлению отрешиться от условных форм и общих мест жития. Менее удовлетворительно ее фактическое содержание. Биограф старался изучить жизнь святителя по всем доступным ему источникам: кроме Пахомиевой и Макарьевских редакции жития он пользовался летописями и грамотами XIV века, предпослал житию краткий и не во воем точный очерк истории Московского княжества и сообщил две–три биографические черты, которых нет в прежних редакциях[556]. Но и он не мог устранить неточностей и противоречий в этих редакциях: так, по его счету Алексий епископствовал во Владимире 4 года, жил 85 лет и родился в 1292 году, хотя и у него святитель остается старше Симеона Гордого 17 годами. Житие оканчивается известием о перенесении мощей в 1686 году и составлено при патр. Адриане (1690—1700) монахом Чудова монастыря, судя по вниманию, с каким автор останавливается на этой обители, на упадке в ней прежнего строгого благочиния; библиографические знания биографа наводят на мысль, что это — известный справщик книг и сотрудник Епифания Славинецкого. Евфимий, которому приписывают повесть об упомянутом перенесении мощей[557].

Биограф Афанасия Высоцкого также пытался сделать ученый свод всех известий об этом ученике Сергия, но дал слишком много простора своим ораторским отступлениям и при скудости источников доверял смутному преданию более, чем следовало ученому биографу[558]. Вирши, которыми оканчивается житие, с известием, что оно написано в 1697 году, подтверждают догадку, что автор его—известный слагатель вирш Карион Истомин[559].

К рассмотренным редакциям приближается по свойству источников сказание о чудотворной Овиновской иконе и о Паисии Галицком: автор пытался связать смутное предание, хранившееся в галицком Паисиевом монастыре, с летописными известиями о времени Димитрия Донского и Василия Темного, но сделал это неудачно, с пропускай и ошибками[560]. В известном нам списке повести нет прямых указаний на время ее составления: только по скудости известий о Паисии и складу речи можно догадываться, что это очень позднее произведение.

Точно так же невозможно определить, когда написано было житие Арсения Коневского простой первоначальной редакции, без книжных украшений, существование которого доказывается отрывком из нею, сохранившимся в рукописи XVI века Сравнение отрывка с соответствующим местом в печатном издании жития приводит к мысли, что последнее имело источником эти старые записки об Арсении, сократив их в некоторых местах и придав книжный склад их простому изложению[561].

Глава VIII. ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Описав в хронологической связи отдельные явления, исследователь чувствует потребность еще раз взглянуть на свой материал, чтобы собрать рассеянные наблюдения и свести их в общие критические выводы. В литературе житий это легче и нужнее, чем в какой–либо другой отрасли древнерусских исторических источников. Житие по существу своему состоит из двух элементов совершенно различного происхождения и свойства; это ораторское произведение, церковная проповедь, предметом которой служат те же религиозно–нравственные истины, как и в простом церковном слове, но рассматриваемые не в отвлеченном анализе или практическом приложении, а на известных исторических лицах и событиях. Оба эти элемента, литературный и исторический, имели свою судьбу в развитии древнерусского жития, но при этом трудно найти другой род литературных произведений, в котором форма в большей степени господствовала бы над содержанием, подчиняя последнее своим твердым, неизменным правилам Она представляет первую и главную преграду, стоящую между историком и историческим фактом, который заключается в житии: ее изучением должен начаться критический разбор жития.

Начиная этот разбор с самой внешней стороны, нельзя не остановиться на неравномерном распределении житий в древнерусской письменности Почти до половины XVI века русское житие вообще довольно редкое явление В сборниках; еще реже сборники, составленные из одних русских житий. С половины XVI века, напротив, последние начинают стеснять другие отделы литературы. Так по крайней мере в известных теперь древнерусских рукописных собраниях: мнительный библиограф, дорожащий временем, с трудом отыскав два–три близкие к автору списка жития, явившегося до половины XVI века, большею частью должен ограничиться тоскливым взглядом на массу позднейших списков, не отваживаясь на внимательный просмотр каждого. Разумеется, самая литература житий стала быстро разрастаться после соборов о новых чудотворцах и меньше пострадала в письменности от времени; но обоих этих обстоятельств едва ли достаточно для объяснения указанной неравномерности. Притом не следует забывать, что любовь к старой книжке была знакома русским грамотеям XVI—XVII веков едва ли в меньшей степени, чем позднейшим московским библиографам Есть основания думать, что значительная доля действия в этом явлении принадлежала развитию в читающем обществе охоты к чтению житий отечественных святых. Ниже увидим, что этот факт не остался без влияния на литературную историю жития.

Можно заметить другую черту в письменности житий уже более литературного свойства Жития многих известных Церкви святых древней России не сохранились даже в предании и, по–видимому, вовсе не были написаны. Значительное количество уцелевших житий — позднейшие переработки или редакции исчезнувших биографий. Наконец, из сделанного выше обзора можно видеть, какое большинство житий дошло до нас в нескольких, иногда многочисленных редакциях: 150 житий, рассмотренных нами, представляют до 250 редакций. Редакция вообще настолько важна для критической оценки жития, чтобы рассмотреть внимательно ее происхождение.

В самой форме распространения житий лежал элемент редакции: письменность отдавала первоначальный текст и состав литературного произведения на жертву недосмотрам и произволу писца Личный авторский элемент ценился очень мало и мало имел прав на более высокую цену. По своему сложному строю жития были наиболее доступны изменению, а по содержанию своему они преимущественно составляли тот отдел произведений, который переписывали для собственной душевной пользы или для тесного кружка: согласно с таким ограниченным назначением считали естественным сокращать или дополнять их при переписке по личному разумению или вкусу и с такими переменами пускать в дальнейшее обращение. Совет игумена Алексея, биографа Геннадия Костромского, чтобы переписчик «ся тщал на прямые точки и запятые, да не погрешил бы ся разум писанию, якоже мы душу полагаем за истинныя словеса и за точки», можно объяснить авторским страхом перед тем крайним пренебрежением, с каким писцы относились к тексту литературных памятников.

Не лишены значения в литературной истории редакций некоторые внешние случайности, соединенные с письменной формой распространения житий. Иногда житие, написанное начерно, на свитке, благодаря равнодушию или безграмотности братии, ложилось в кладовую без употребления, портилось и потом извлекалось на свет Божий в таком виде, который делал необходимым новую обработку. Иногда биография, составленная для немногочисленной братии, долго обращаясь среди нее в единственном списке, исчезала в руках сторонних читателей или погибала во время пожара, неприятельского нашествия, вследствие разброда братии: все это заставляло потом воспроизводить по памяти утраченное житие.

Изучая движение литературы древнерусских житий в хронологической последовательности, можно заметить, как постепенно выступают и действуют совокупно с большей или меньшей силой разнообразные общие причины редакций, лежащие в самом свойстве жития, в его происхождении, содержании и назначении. Агиобиография стремилась соединить в себе много разнородных целей, и каждая из них требовала особой формы для жития. Простая биографическая записка о безвестном подвижнике, составленная для памяти вскоре по смерти его, становилась недостойной прославленного святого после открытия мощей и установления ему празднования: это вызывало новую обработку жития. Притом святой не умирал и по смерти, ибо «кости наги» продолжали источать исцеления: память о нем и в древние и в поздние времена вечно колебалась между историей и легендой, постоянно обновлялась новыми чудесами и под влиянием их разрасталась новыми биографическими чертами.

Это загробное продолжение биографии создавало потребность в дополненной переделке жития. Кроме того, житие составляло часть богослужения, служило чтением в службе на память святого: это делало необходимым для жития известный объем и особые условные формы, которым не всегда соответствовали редакции, вызванные указанными побуждениями. Наконец, независимо от всех этих условий Церковного происхождения, древнерусская агиобиография как литературная форма имела свой исторический рост: изменялся самый взгляд на житие, на его задачи и приемы, и каждая смена сопровождалась новой переработкой житий, стоявших в кругу действия нового взгляда. Таковы общие и главнейшие условия, которыми можно объяснить происхождение и размножение редакций, не говоря о других, частных и имевших более ограниченное действие. Легко заметить, что в этих условиях скачались главнейшие моменты литературной истории житий: побуждения, заставлявшие часто по нескольку раз менять форму жития, были те самые, которыми определились литературные приемы агиобиографа и точка зрения, с которой он рассматривал исторические явления.

На свойствах этой точки зрения и на всей литературной истории древнерусского жития заметно сказывается действие среды, в которой зародилось это житие и с которой главным образом связано было его распространение Рассматривая житие критически, не следует забывать, что оно входило в состав богослужения, читалось в церкви во время службы святому на шестой песни канона вслед за кондаком и икосом Рассматривая содержание и форму этих кондаков и икосов, нетрудно заметить их литературное родство с житием. Кондак кратко передает в повествовательной форме основные черты деятельности святого; икос на основании этих черт излагает похвалу святому, начиная каждую черту возгласом: «Радуйся!» Таким образом, в этих песнях содержится литературная программа жития. Таковы именно по своему строю древнейшие памятники севернорусской агиобиографии, жития Леонтия и Игнатия Ростовских, Варлаама Хутынского, митрополита Петра: это распространенные кондаки и икосы, в которых главные биографические черты сопровождаются прославлением святого обыкновенно с тем же возгласом: «Радуйся!» Об этих именно житиях рукописи сохранили прямые указания на их церковное происхождение или употребление: их помещали в прологах или среди службы святому после 6–й песни канона. Этот первоначальный тип жития, который всего точнее назвать проложным, господствовал в севернорусской литературе житий до конца XII века, как видно по уцелевшим памятникам того времени. Но он не исчез и после, когда развились и утвердились другие формы жития: пока древнерусская агиобиография хранила свой старый строго церковный стиль и не превратилась в простую биографию, до тех пор существовала потребность иметь рядом с пространным украшенным житием и его краткое проложное изложение. Если в XV—XVII веках появлялась такая украшенная редакция, почти безошибочно можно предполагать при ней и проложную, очень часто помещавшуюся в рукописи рядом с первой. Во второй половине XVII века, когда падали прежние церковные формы жития, составитель новой редакции жизнеописания князя ярославского Феодора, которой уже коснулись новые литературные требования, считал, однако ж, необходимым приложить к своему труду его сокращение, дав последнему церковное заглавие «синаксаря», хотя проложная редакция этого жития существовала уже в XV веке.

Потом литературная форма жития получила дальнейшее развитие. В начале и конце биографии появились части, содержание и цель которых составляло не воспроизведение исторического явления: перед биографическим рассказом явилось ораторское предисловие; прежняя краткая похвала в конце проложного жития расширилась в пространное похвальное слово и отделилась от биографии в виде особой статьи; чудеса сделались существенной и необходимой частью жития; в самом биографическом рассказе развились именно те типические черты, которые обобщали историческое местное и индивидуальное явление, приближая его к общему христианскому идеалу. Церковно–ораторские элементы жития стали на первом плане, закрыв собой элементы историографические. Житие превратилось в стройное и сложное архитектурное здание, в однообразные формы которого стремились облекать разнообразные исторические явления. Трудно обозначить с точностью время, когда литературная форма житий получила такое развитие. Как произведения местные, они подчинялись в этом отношении развитию местных литературных сил, которое в разных пунктах древней России было неодинаково. В одно время встречаем жития, принадлежащие по своему строю к разным эпохам в литературной истории древнерусской агиобиографии. В Ростове в конце XII и в XIII веке сказания о святых получали простую неразвитую обработку; в житии епископа Игнатия, которое можно относить к половине XIV века, впервые встречаем робкую попытку предпослать рассказу краткое предисловие. Напротив, смоленская письменность уже в XIII веке имела житие местного святого, ни в чем не уступающее искусственным житиям XV—XVI веков, вооруженное витиеватым предисловием, частыми риторическими отступлениями в рассказе и не менее красноречивым похвальным словом в виде авторского послесловия. Это, как мы видели в разборе жития Авраамия Смоленского, объясняется ближайшим влиянием киевской письменности, происходившим отсюда большим знакомством с литературными образцами, которое раньше возлагало на составителя жития более сложные требования. В более отдаленных городах, при меньших литературных средствах, дольше ограничивались более простой проложной формой жития.

Молено, впрочем, заметить, что с XV века указанный искусственный стиль становится господствующим и в севернорусских житиях. Выше[562] мы пытались указать литературный материал, с помощью которого возводились такие здания, и зодчих, давших образцы такой литературной постройки: житие, получившее свою первоначальна основу в песнях церковной службы, в дальнейшем развитии приняло в себя элементы церковного слова, и влиятельнейшими руководителями в этой переработке были писатели, пришедшие со стороны, незнакомые непосредственно с местными условиями, среди которых выросли описываемые ими лица, но твердо знавшие тот идеал, который лежит в основе агиобиографии, и литературные приемы, необходимые для достойного его изображения. Сообразно с своим характером и литературными источниками эта новая форма, оставшаяся с тех пор господствующей в древнерусской литературе житий, была так же близка к богослужению, как и проложная: в старых списках службы преп. Сергию Радонежскому находим указания, что на шестой песне канона читались или украшенная Пахомиева редакция жития этого святого, или проложное ее сокращение, сделанное тем же писателем. Сообразно с теми же источниками в дальнейшем развитии новой формы постепенно исчезала грань, отделяющая житие от церковного панегирика: если в макарьевское время появился ряд новых редакций житий, названных похвальными словами, то, с другой стороны, под заглавием жития можно встретить похвальное слово, лишенное биографического содержания.

Рядом с господствующим стилем развивались пошибы, в некоторых чертах от него отступавшие. Выше рассмотрена группа житий XVI и XVII веков, в основании которых можно заметить чисто историографическую цель: не покидая приемов искусственного стиля, стараясь держаться на высоте его риторических требований, они, однако ж, стремятся расширить свое фактическое содержание на счет общих мест жития. Немного раньше начали появляться произведения другого характера, в которых мы указали падение господствующего стиля житий: мало заботясь о фактическом изучении, неизвестные составители их еще меньше думали о стилистической обработке, отступали не только от принятых в агиобиографии приемов риторического изобретения, но иногда и от обязательного для нее церковного языка, приближаясь в своем изложении к живой речи. Оба видоизменения установившегося стиля были переходом от жития к простой биографии. Есть некоторый интерес в исследовании происхождения этих видов: оно поможет не преувеличивая оценить их значение в общем движении древнерусской литературы; притом условия, заставлявшие отступать от господствующего стиля, бросают свет на основные элементы этого последнего, рассмотрение которых составляет главный вопрос в литературной критике жития. Если изложенное выше предположение об источнике, из которого житие заимствовало свою основную мысль и первоначальные литературные формы, имеет долю вероятности, легко понять, что житие должно было получить очень специальное литературное значение: не всякая биография заслуживала названия жития и не всякое лицо, заслуживающее биографии на наш взгляд, могло стать достойным предметом жития. Житие было неразлучно с представлением о святой жизни, и только она имела право на такое изображение. Единственный интерес, который привязывал внимание общества, подобного древнерусскому, к судьбам отдельной жизни, был не исторический или психологический, а нравственно–назидательный: он состоял в тех общих типических чертах или нравственных схемах, которые составляют содержание христианского идеала и осуществление которых, разумеется, молено найти не во всякой отдельной жизни. Для такого изображения судьбы лица нужна не критика, не фактическое изучение.

Но и для древнерусского агиобиографа были неизбежны случаи, когда вопрос об историческом факте выступал наверх перед этими нравственными схемами: так бывало, когда лицо, за жизнеописание которого он брался, стояло слишком близко к историческим событиям, занимавшим общество, а сам он был слишком близок к описываемому лицу, чтобы забыть подробности этих событий или пренебречь ими. До XVI века, когда устанавливайся искусственный стиль житий, сравнительно большую ровность и полноту фактического изложения и меньшую наклонность к общим риторическим распространениям можно заметить в житиях князей. Стремление изменить задачи жития, обратить его в полный, свод известий разных источников о лице и его исторической обстановке обнаружилось в XVI и XVII веках, особенно в житиях князей и высших представителей церковной иерархии. Естественно, что встреча с явлениями, удалявшимися от церковной сферы в тесном смысле, заставляла и писатем в выборе биографического материала выступать из тесных рамок жития, намеченных в кондаке и икосе. Но и в кругу монастырской жизни, стоявшей в стороне от главных центров мирских общественных интересов и служившей преимущественным рассадником типов для житии, биографу встречались положения, которые усиливали его внимательность к простым житейским подробностям описываемой жизни. С половины XIV века развитие монастырской колонизации выставило необозримый ряд подвижников, основывавших монашеские общины в лесных пустынях. Благоговейное воспоминание, которое основатель оставлял по себе в братстве и окрестном населении, большей частью не скоро облекалось в формы церковного чествования, но возбуждало желание сберечь, записать черты его жизни, пока они были свежи в памяти. В этом отношении любопытно признание первого биографа Даниила Переяславского, что его заставило приняться за перо желание всех знавших и любивших святого старца видеть и почитать его житие. До церковной канонизации жизнеописатель имел больше простора для своего пера: он и тогда искал в описываемом лице знакомых ему черт идеального типа, но ничто не заставляло его избегать и простых житейских подробностей, не подходивших под принятые в житиях обобщения, ибо он писал свою повесть не для церковной службы, делавшей такие обобщения обязательными для биографа, а для читателей–современников, в памяти которых подробности о жизни знакомого им человека и в своем реальном виде еще не потеряли живого интереса. Таким образом, здесь большая простота биографического рассказа, близость его к действительности была следствием того, что он по своему происхождению и назначению удалялся от церковной службы. Думаем, что этим обстоятельством преимущественно объясняется появление и размножение с XV века простых биографических записок, авторы которых, не принимая на себя обязанности писать полную биографию и не стесняясь рамками жития, тем с большею простотой и откровенностью излагали наиболее близкие и дорогие для них воспоминания. Характер этих записок разделяют и жития, написанные до канонизации, независимо от церковной службы, образчики которых мы видели в биографиях Иосифа Санина, Даниила Переяславского и во многих других житиях XVI—XVII века: свободные от условий, налагаемых церковной службой, писанные под влиянием мысли о любимом и уважаемом старце, а не о святом, прославленном церковью, они отличаются живостью черт и близостью к действительным явлениям жизни.

Удаление от непосредственного влияния церковного богослужения сказывалось не на одном выборе биографического содержания жития: может быть, еще заметнее отражалось оно на изложении этого содержания. Древнерусское писательство не сходило с той наивно–искусственной ступени развития, когда литературная форма, соответствующая известному содержанию, создавалась не столько сущностью самого предмета и настроением авторской мысли, сколько назначением литературного труда и чисто внешними, условными приемами слога и общих мест. Смотря по этому назначению, один и тот же предмет или излагался простой, безыскусственной речью, или наряжался в торжественную одежду пышных слов и ухищренных оборотов, хотя при этом высота мысли и сила чувства являлись очень часто в обратном отношении к литературному стилю. Для древнерусского писателя выбор литературной одежды, идущей к известному предмету и случаю, облегчался тем же, из чего впоследствии Ломоносов создал свою теорию трех слогов, то есть существованием книжного церковно–славянского языка рядом с русской разговорной речью.

Этими условиями объясняется резкая разница в тоне и изложении между двумя сказаниями о постройке московского Успенского собора в XV веке, — торжественным словом церковно–официального происхождения и летописной повестью, составленной тайком от церковных властей и против них, хотя автор, как видно, хорошо владел и книжной церковно–славянской речью. Даже один и тот же писатель, ученик Пафнутия Иннокентий, в воспоминаниях об учителе выражается далеко не тем языком, каким изложил службу на память его. К канону и житию Геннадия Костромского, написанным довольно правильным книжным языком, биограф присоединил наставление касательно своего труда, и здесь строки книжного склада чередуются с фразами, выраженными простой р;иговорной речью. Удаляясь от своего первоначального источника, агиобиография встречала другое условие, также содействовавшее упадку се искусственного стиля. Этот стиль был доступен читателям, имевшим хорошее книжное образование, то есть очень немногим в древнерусском обществе; можно заметить даже, что многим. составителям житий он был не под силу и они часто отступали от него с видимым прискорбием. Между тем в письменности XVI века сохранились указания, что жития распространялись и с любовью читались не только в духовном, но и в светском обществе. Списывание жития стало для грамотных людей одним из проявлений усердия к памяти святого, делалось по обету в болезни. Сборник житии русских святых, написанный в 1548 году «замышлены» государыни Олены Ивановны Васильевны жены Михайловича Воронцова, рукою многогрешнаго Гаврилки Данилова сына Чудинова» и поступивший в библиотеку Иосифова Волоколамского монастыря вместе с другими рукописями кн. Д. И. Оболенского Немого, нет никакого основания считать исключительным явлением. Около того же времени сын устюжского наместника кн. И. А. Оболенский, воеводствовавший в том же городе, в минуту семейного горя велел принести книгу жития Зосимы и Савватия Соловецких «и нача чести, сидя на одре своем».

Варианты, представляемые текстом наиболее распространенных житий в многочисленных списках XVI и XVII веков могут служить наглядным подтверждением мысли, что самое усиление переписки житий для публики, не посвященной в тонкости высокого слога, упрощало их изложение, насколько это зависело от писца. Нет сомнения, это обстоятельство действовало и на составителей житий: по крайней мере Максим Грек в предисловии к житию соловецких чудотворцев уверяет, что Досифей писал о Савватие и Зосиме «неухищренно», без добрословия, между прочим для того, чтобы стать в уровень с образованием большинства своих читателей, северных поморян, «якоже бы возможно тамо живущим человеком глаголати же и прочитати», и что даже Спиридон, украшая добрословием Досифесвы записки, умерял свое литературное искусство тем же соображением.

В связи с быстрым размножением пустынных монастырей стояло третье условие, которое еще сильнее двух вышеуказанных содействовало ослаблению стилистической изысканности в литературе житий XVI и XVII веков. Большинство житий, появившихся до этого времени, написано было в городах и монастырях, бывших средоточиями книжного образования, где не было недостатка в литературных мастерах, своих или чужих, для изображения подвигов еще немногочисленных деятелей, прославленных Церковью. Широкого развития книжности нет основания предполагать и в старых городских монастырях: биограф Ефрема Новоторжского рассказывает, что в XIV веке однажды в монастыре его не оказалось ни одного инока, умеющего читать, и даже в XVI веке службу Ефрему сложили «благоискусные» горожане Торжка, а не иноки обители. Распространение монастырей в глухих пустынях Северо–Восточной Руси не только не подняло, даже понизило прежний уровень книжного образования среди монашества: братства этих многочисленных новых обителей составлялись преимущественно из окрестною темного населения и не находили в них даже тех средств и побуждений к книжному образованию, какие существовали в старых монастырях, близких к большим городам. В XV—XVI веках встречаем известия, что иные основатели пустынных монастырей не умели читать. К половине XVI века пустынные монастыри имели уже за собою обильную преданиями и памятными деятелями историю, и с того же времени в житиях встречаем нередкие указания на решительный недостаток литературных сил, которым страдали пустынные братства, когда нужно было изложить в приличном книжном виде воспоминания о собственных основателях.

Выше, в обзоре житий XVI века, мы не раз встречали случаи и следствия такого недостатка литературных рук. Предание о святом успевало утратить много живых черт, прежде чем получало письменное изложение, и иногда получало его не от инока, знакомого непосредственно с жизнью и историей монастыря, а от случайного гостя, заезжего грамотея. Ученики Макария Калязинского и позднейшие иноки его монастыря, передавая друг другу рассказы об учителе, 63 года ждали, не возьмется ли кто написать по ним правильное и подробное житие. Известия о жизни Сергия Обнорского передавались из уст в уста иноками соседнего Павлова монастыря в продолжение ста лет, пока игумен этой обители Протасий не записал их в своих свитках, по которым уже около 200 лет спустя после кончины святого игумен опять чужого Дионисиева монастыря на Глушице составил биографию Сергия, а братия Сергиева монастыря только «в скорби и печали бяше зело», что житие доселе не написано «и в забыть прииде многим». В продолжение 122 лет жизнь Варлаама Свсеземцева оставалась не описанной «простоты ради инок» обители его, все «памятухи» уже вывелись, предание о святом начинало гаснуть, а монахи сетуя все ждали, не напишет ли им кто жития, пока не посетил и их проездом тот же биограф Сергия Обнорского. Часто случалось, что в пустынном монастырке были eще живы старцы–памятухи основателя, но житие поручалось какому–нибудь «новоуку», недавно постриженному, никогда не видавшему святого, но грамотному монаху.

По литературе житии XVI и XVII веков легко можно следить за действием рассматриваемого условия: чем дальше углублялась она в глухие пустыни, тем больше краски ее тускнели, литературные приемы и слог становились проще. В большинстве вышедших отсюда житий приятно читать ровный и простой, хотя не совсем правильный грамматически рассказ; одним из лучших образчиков их можно назвать житие Арсения Комельского; но, как легко заметить по их предисловиям, эта ровность рассказа происходила оттого, что биографы едва могли справляться с общими местами и ораторскими отступлениями и старались избегать их в рассказе Биограф Адриана Пошехонского, очень желая выражаться по–церковнославянски, даже с пожертвованием грамматики, часто, однако ж, должен был отказываться от своего желания, а составитель жития Александра Куштского по–видимому, даже плохо понимал церковно–славянскую речь с отвлеченным содержанием: пародируя в своем труде предисловие к житию Дионисия Глушицкого, он внес в него такие перемены и ошибки, какие делают, копируя малопонятные слова.

Рассмотренные условия позволяют сделать вывод, что искусственность стиля житий находилась в обратном отношении к их литературному распространению: этот стиль падал и упрощался по мере того, как расширялся круг производительности житий и их читателей. Совокупное действие этих условий произвело небольшой ряд памятников агиобиографии, в которых церковно–риторические приемы низведены до полного падения. С этими памятниками связаны некоторые историко–литературные предрассудки. В редком из житий искусственного склада, появлявшихся с XVI века, не встретим более или менее ясных намеков на старые свитки, малые хартии, первоначальные записки, послужив щие материалом для этих житий. Шевырев, в историко–литературных изысканиях вообще скучавший предварительной критикой источников, относится к этим первоначальным запискам с широкими предположениями: он высказывает общую мысль, что «жития первоначально слагались по изустным преданиям простою речью» и уже потом рукою какого–нибудь ритора наряжались в цветы школьного красноречия и что «эти простые первоначальные предания», к сожалению не сохраненные хартиями и живущие разве в устах местного населения, были бы для нас драгоценнее украшенных редакций. В этих словах дана привлекательная тема для историко–литературных исследований, которую, без сомнения, будут усердно разрабатывать. При известной степени неосторожности в обращении с историческими фактами и выводами, из общей мысли Шевырева довольно легко извлечь ряд частных положений: первоначально жития вообще являлись в простонародном, некнижном изложении, что подтверждается известной безыскусственной повестью о Михаиле Клопском, уцелевшим образчиком таких первичных редакции; так как все или почти все искусственные жития родились из редакций, изложенных простою речью, то последние молено рассматривать как особый целый отдел древнерусской литературы, противоположный первым; так как отличительной чертой этого нового отдела служит простая, народная, а не книжная, то есть не церковно–славянская, речь, то в нем можно видеть колыбель или первые ростки чисто национальной литературы в древней Руси[563].

Шевырев считал первоначальные записки потерянными: по–видимому, его взгляд на них основан на отзывах, какие делают о них позднейшие искусственные редакторы. У последних иногда находим замечания, что они пользовались старыми записками, составленными «некако и смутно» или «простыми словесы», «простыми письмены» и т. п. К удовольствию осторожных историков литературы, сохранилось достаточно указаний для того, чтобы разъяснить значение этих отзывов, сохранились остатки, бесспорно принадлежащие к отделу первоначальных редакций, по которым составлялись украшенные жития. К числу этих остатков относится повесть, о которой позднейший биограф отозвался, что она написана «некако и смутно»: это повесть первого «списателя» о Евфросине Псковском, которой пользовался биограф этого святого Василий. Находим, что отзыв Василия относится к составу ее и вовсе не к языку: эта повесть — нестройный ряд рассказов, не приведенных в порядок; но риторической изысканностью изложение ее даже превосходит Васильеву редакцию жития и обнаруживает в авторе большую твердость в церковно–славянской речи чем эта редакция. Столь же мало опоры находит мысль Шевырева и в другом выражении — «простыми словесы». Прежде всего подобные отзывы составители искусственных житий часто прилагали к своим собственным творениям: такие изысканные грамотеи, набившие руку в книжном деле, как биографы Саввы Сторожевского, Евфросинии Суздальской, митрополита Филиппа или биограф Антония Сийского царевич Иван, не преминут предупредить читателя, что пишут «простыми словесы», «простыми слогисовании», «простонаречием». Хартии действительно не дают возможности проверить сличением каждый отзыв позднейшего биографа о некнижном изложении первоначальных записок.

Но во–первых, из факта, который трудно доказать, нельзя делать решительных выводов; во–вторых, исследователь и здесь не оставлен без всяких указаний. Выше, разбирая повесть о яренгских чудотворцах, мы видели, с каким пренебрежением соловецкий монах Сергий, искусный книжник, отозвался о найденных им хартиях, писанных «невежд;шп простою беседою». Часть этих хартий, по которым Сергии составил свое украшенное сказание, уцелела. Здесь находим «грамотку» соловецкого дворника к Никольскому игумену о написании образа Иоанна, допросные грамоты с показаниями крестьян о чудотворцах, донесение патриарху о чудесах их, написанные обычным канцелярским языком подобных бумаг; но ни у кого не найдется столь смутного понятия о литературе, чтобы увидеть в этих деловых официальных актах целый отдел литературы, и притом колыбель литературы чисто национальной: иначе необходимо было бы в первом ряду национальных писателей древней Руси поставить дьяков, строчивших приказные свитки. Далее здесь сохранились отрывки из записок Варлаама и Мартиниана о чудесах Иоанна и Логгина Один из отрывков оканчивается известием: «Мне Мартиниану истинно видевшую и благословихся у нее (исцеленной) и всем сказа яже о ней, аз же сие написах просто бренною рукою без украшения».

Достаточно элементарного знакомства с церковно–славянской грамматикой, чтобы удержаться от вывода, что записки, так изложенные, написаны на языке народном или близком к разговорной речи. И царевич Иван остался недоволен изложением Ионина жития Антония Сийского; сказал, что оно «зело в легкости написано», хотя оно не меньше его собственной редакции удовлетворяет требованиям искусственного жития и только меньше жертвует общим местам обстоятельностью и точностью рассказа Таким образом, «простые словеса» не указывают, по крайней мере не всегда указывают на простонародную, разговорную речь в отличие от книжной церковно–славянской: они противополагались «широким словесам», как выразился биограф архиепископа казанского Германа, то есть изложению, широко пользующемуся источниками риторического изобретения и украшения, и означали простой рассказ на том же книжном церковно–славянском языке, но без риторического размаха, без общих мест; разница, следовательно, в стиле, а не в грамматике. Но если в жалобах немногих искусственных житий на простоту речи первоначальных записок нет твердого основания видеть непременно намек на чисто народное изложение. то совершенно несправедливо считать последнее общим отличительным признаком всех первых редакций. Имеем достаточно уцелевших памятников, чтобы убедиться в этом: от XV века сохранились кроме повести о Евфросине отрывки из записок учеников об Арсение, епископе Тверском, Дионисие Глушицком, уцелела записка Иннокентия о Пафнутие и образчик языка, каким писал соловецкий биограф Досифей; от XVI века дошла записка Филофея, считавшего себя малокнижным, о составлении жития Нила Столбенского, автобиография Герасима Болдинского, записки Германа о Филиппе Ирапском, первые записки о кончине и чудесах московского юродивого Иоанна; еще больше подобных остатков от XVII века, какова первая редакция жития Никодима Кожеозерского вместе с записками об основателе Кожеозерского монастыря, необработанные записки об архимандрите соловецком Иринархе, о пертоминских чудотворцах и многие другие, указанные выше.

Изложение этих записок и отрывков неодинаково по степени книжности, но ни в одном памятнике не переходит в чисто народную речь; во всех преобладает церковно–славянский язык с большей или меньшей примесью особенностей русского языка. Оба эти элемента, как очень хорошо известно, неразлучны в памятниках древнерусской литературы XV—XVII веков; изменялось только их количественное отношение: по мере приближения к XVIII веку в книжной речи утверждалось все более особенностей живого русского языка, Симона Азарьина или Ивана Наседку трудно заподозрить в недостатке книжного образования; но они писали уже языком, который во времена Пахомия Логофета или митрополита Макария назвали бы «простонаречием». Было бы, впрочем, не совсем верно видеть в этом постепенное обрусение церковно–славянского языка в книжной речи на Руси, ибо вместе с тем можно заметить, что и некоторые особенности этого языка упрочивают себе место наряду с русскими, сливаются с ними в книжной речи. В этом, если не ошибаемся, состоял исторический рост литературного языка древней Руси, закрепленный потом автором «Рассуждения о пользе книг церковных». В литературе житий это изменение языка шло рядом с общим упрощением агиобиографического стиля, и мы пытались указать условия, содействовавшие этому. Но встречаем памятники, в которых то и другое достигает наибольшей степени. В письменности житии XV—XVII веков, бывшей у нас под руками, можно набрать небольшую группу таких произведений. Кроме сказания о Михаиле Клопском и двух рассказов Антония Галичанина сюда относятся русская редакция жития Николая Чудотворца, чудеса новгородского архиепископа Ионы и некоторые из чудес Иова Ущельского[564] .

Преобладание оборотов и форм разговорной речи, безыскусственный склад рассказа, совершенно чуждого общих мест и риторических украшений, сообщает этим произведениям простонародный колорит. Но и их язык нельзя назвать чисто народным, разговорным, ибо он не имеет недостатка в церковно–славянских формах[565]. Еще важнее по отношению к рассматриваемому вопросу происхождение этих памятников. В разборе безыскусственной редакции жития Михаила Клопского указаны основания, позволяющие усомниться в ее хронологическом первенстве; названная летописная повесть и редакция жития чудотворца Николы, бесспорно, написаны после искусственных сказаний; остальные статьи входят в состав житий как позднейшие прибавки. Неизвестно, где и кем составлены редакции житии Михаила Клопского и чудотворца Николы; но чудеса Ионы и Иова, как и рассказы Антония, описаны, очевидно, в их монастырях и вместе с запиской игумена Алексея показывают, что таким языком писывали и монахи. Притом можно крепко сомневаться в широком народном распространении этих памятников: тогда списки их в сохранившейся древнерусской письменности не были бы так редки. Наконец, можно не распространяться о неточности вывода, будто первоначально жития составлялись «по изустным преданиям», и доселе живущим в устах местного населения: в большинстве случаев первые записки составлялись учениками святого по личным воспоминаниям и рассказам других очевидцев и свободны от тех «преданий», которые развивались из них впоследствии; притом многие из этих учеников, подобно биографу Даниила Переяславского или Александра Свирского, приступали прямо к настоящим искусственным житиям, не слагая записок простою речью.

Итак, наблюдения над ходом литературы житий с XV века до конца XVII приводят совсем не к тем выводам, какие намечены в словах Шевырева: первоначальная обработка жития простою речью не была явлением не только общим или обыкновенным, но даже частым, а памятники, доселе приведенные в известность и изложенные языком действительно близким к народной, разговорной речи, не были первоначальными редакциями или бесспорно, или настолько вероятно, что трудно доказать противное. Впрочем, чтобы признать народность редакций, отличающихся народным складом речи, по–видимому, нет необходимости доказывать, что они — первоначальные. Напротив, кто вздумает искать в житиях зачатков национальной литературы, тот не должен забывать, что по самому происхождению и развитию этой отрасли литературы у нас можно скорее ожидать искомого от вторичных редакций или же не ограничивать поисков тем, что написано некнижной речью. Последняя сама по себе слишком внешний признак, чтобы служить руководством для такого искателя. Необходимо предварительно убедиться, была ли она естественным и неразлучным выражением чисто народного взгляда или вызывалась условиями, имеющими в себе очень мало литературного. Думая, что «простые словеса» не означают непременно простого разговорного языка, можно, однако ж, встретить немногие известия о памятниках, в которых по самым обстоятельствам их происхождения нельзя предполагать большой книжности. Так записки, диктованные никогда не учившимся грамоте Германом Соловецким, по всей вероятности, стояли по изложению ниже обычного книжного стиля времени. Такими записками, даже изложенными не простонародной, а только простой книжной речью, не удовлетворялись ни монастырская братья, среди которой они составлялись, ни мирская публика: над рассказами Германа смеялись в Соловецком монастыре, хотя малограмотность многих тамошних иноков из окрестного населения заставляла Досифея и Спиридона упрощать книжное добрословие в своих трудах по жизнеописанию соловецких основателен. Большая часть первоначальных записок, изложение которых нет основания считать чисто разговорным, погибала, не выходя за ограду монастыря, не распространяясь в светском обществе: при первой возможности их старались заменить житиями, обработанными в правильном книжном стиле.

Таким образом, простая речь считалась случайной необходимостью, временным недостатком, который извинялся только уровнем книжного образования автора или его читателей. Тем или другим из этих условий или обоими вместе объясняется происхождение и рассматриваемых некнижных записок. Как исторический материал они действительно были бы драгоценны при достаточной близости их составителей к описываемым событиям, но драгоценны не грамматическими особенностями изложения, а наивным отношением к излагаемому предмету, позволяющим взглянуть на него в непосредственном его виде, без освещения, какое кладет на него авторская мысль; ту же цену имеет исправно составленный деловой исторический акт. Для национального литературного произведения требуется еще другое условие: нужно, чтобы в нем сказывалась самостоятельная работа народной мысли, творческой или анализирующей, над известными явлениями. Если легендарная вставка в безыскусственную русскую редакцию жития чудотворца Николы подобно ее эпилогу принадлежит русскому перу, то именно она дает памятнику некоторое народно–литературное значение: иначе трудно признать последнее в плохом переводе иноземного сказания на родную разговорную речь, каким является эта редакция в остальном своем содержании. У Пафнутиева ученика Иннокентия, у Симона Азарьина, даже у Епифания молено найти более народно–литературных элементов, чем в этой редакции или в подобной ей по изложению повести о Михаиле Клопском: там сквозь книжное изложение и подражательные приемы иногда пробивается живая самобытная мысль, попытка вдуматься в русское явление или образ русского инока, нарисованный незаимствованными красками. Таким образом, литературная особенность образчиков древнерусского «простонаречия» в письменности житий ограничивается, по–видимому, тем, что они написаны нелитературным языком. Такие произведения встретим во всякой литературе во всякое время; но литература истинно национальная не то же, что черновые или малограмотные записки.

Обзор движения литературы житий показывает, что господствующий в ней стиль изменялся сообразно с близостью к той или другой из двух сфер, в пределах которых совершалось ее развитие, то есть к церковному богослужению или к ищущей назидательного чтения публике. От первой ее стиль получил свои начальные очертания и основные мотивы; вторая, развивая и упрощая их, приближала житие к простой биографии. Обе создавали ряд условий церковных, общественных, чисто литературных, которые имели свои доли действия на миросозерцание житий и которые небесполезно рассмотреть, прежде чем подвергнуть анализу это последнее. Эти условия можно свести к трем вопросам: чем вызывались и под какими внешними влияниями писались жития, какими побуждениями распространялись они в обществе и как то и другое отражалось на понятиях и настроении, с которыми «списатель» жития приступал к своему делу. Попытка разъяснить эти вопросы дополнит беглый обзор литературной истории житий очерком процесса, которому подверглось каждое при своем создании. Ряд последовательных моментов, какие проходило житие от своего зарождения до читателя, мысли и чувства, которые его вызывали и им вызывались, оставляли заметный отпечаток не только на морали жития, но и на воспроизведении исторических фактов, из которых она извлекалась.

Сами подвижники не чуждались мысли о своей биографии. Позднейший редактор жития Антония Римлянина не находил, по–видимому, ничего сомнительного в известии, что святой, умирая, заповедал ученику изложить в биографии сообщенные ему сведения о своей жизни. Точно так же затворник Иринарх, по словам его ученика–биографа, свою жизнь и подвиги «повеле мне по преставлении своем на–писати и предати церкви Божии, чтущим и послушающим на пользу души, на исправление добрых дел». Основателями монастырей при этом могло руководить практическое побуждение. Можно заметить, что их сильно заботила, особенно при ненадежном составе братии, дума о судьбе водворенного ими в новом монастыре «чина» жизни, единственным обеспечением которого большею частью была их личная энергия, личное влияние, какое они имели на устроенную ими монашескую общину. Жития обильны печальными указаниями на легкость» с какою забывалось и разорялось в обители предание основателя вскоре по смерти его. Отсюда понятно, какое тревожное значение заключалось в наставлении братии, влагаемом в уста умирающего «начальника» едва ли не в каждом житии как общее место завещания: «Якоже видесте мене творяща, тако и вы творите по моем отшествии».

Это побуждение заставляло основателя сообщать черты своей жизни в беседах с братией, даже в духовных грамотах, что мы видели в завещании Герасима Болдинского. Еще сильнее действовало оно в преданнейших учениках, которых основатель оставлял в монастыре по своей смерти. Они составляли в обители кружок, который усердно поддерживай и распространял воспоминания об учителе, иногда бичуя ими нарушителей отеческого предания. Древний старец передавал биографу Иосифа Заоникиевского свое воспоминание, что немного спустя по смерти пустынника братия обители, уже имея описание его жизни, больше любили рассказывать о ней по памяти, изустной речью. Любопытное признание делает постриженник и биограф Корнилия Комельского, написавший его житие уже 52 года спустя но смерти его: «Мы 6о аще и недостойни есми ученицы ею нарицатися, но во известных словесех память держим святаго старца, но между собою во обители его пребывающий глаголем о нем и пишем, поощряюще свою совесть, и просвещаем души наша памятию отца нашего». Такое изустное хранение памяти о старце поддерживалось обстоятельствами, иногда надолго оставлявшими братию без письменной повести об основателе; например, отсутствием людей способных к этому делу или случайной утратой написанной биографии. Поздние чтители святого сойдутся, посетуют о чудесах святого, «яко не написуют их, но в забвении полагают», и кто–нибудь расскажет, что знает; так читаем в одном из чудес Никиты Переяславского XVI века. В кругу этих хранителей отеческого предания жизнь старца рано получала то благоговейно настраивающее гиперболическое освещение, в котором черты ее, теряя мелкие подробности, вырастали в символические образы или нравственно–назидательные правила.

Здесь записывание воспоминаний или преданий о святом считалось не только правом желающего, но и нравственной обязанностью учеников или поздних иноков его обители. Биограф Александра Ошевенского Феодосий говорит, что решился писать о нем не по собственному мудрованию, но «святого произволением» и руководимый скорбью, что столько лет труды и чудеса святого остаются неописанными; оправдываясь в сделанных пропусках недостатком известим, он прибавляет: «Нам же о сем зол ответ, аще слышим и леностию не напишем». Сетуя, что от скудости веры и нерадения доселе не описаны «чудная дела» благодетеля, жизнеописатель Елеазара Анзерского замечает: «И сам он о сем поносит ны, яко забываем его». При таких побуждениях жизнеописание иногда предпринималось кем–нибудь из братии без стороннего внушения или разрешения, как свободное литературное дело. У биографов встречаем признания, что оно могло выйти из личного усердия писателя к памяти святого, из желания «волею послужити преподобному». по выражению упомянутого выше Феодосия. Автор жития Геннадия Костромского замечает: «Никто же нам возбраняет писати жития святых мужей, такоже и преподобных отец наших пустынелюбивых». Впрочем, в самом свойстве жития лежала причина ограничения этой литературной свободы. Выше указано специальное значение жития как особой установленной формы литературного изображения жизни, которую Церковь и общество признали святою. Но агиобиография не всегда шла рядом с церковным прославлением святых или сопровождала его: в период самого сильного своего развития она часто опережала церковную канонизацию.

Движимый благоговейным воспоминанием, биограф часто брался за перо прежде, чем мог быть уверен, получит ли его труд церковное употребление, прославит ли Церковь память описываемого им старца своим чествованием Признание биографа Варлаама Важского показывает, что могло быть предпринято житие пустынножителя, которого и в его монастыре и в окрестном населении «мняху аки проста людина, а не единаго от святых». По–видимому, этим объясняются редкие, впрочем, известия о противодействии, какое иногда встречала в обители попытка описать жизнь ее основателя. Некоторые из братии Сийского монастыря подняли крамолу на первого Антониева биографа, крича: «Прежде сего никтоже дерзну писати, а сей убо пишет и жития святых составляет; инии же от сих крамолующе на святаго хулу дерзнуша глаголати». В сказании об Иосифе Заоникиевском встречаем заметку, что чудеса его долго оставались не описанными «страха ради навет». При строго церковном взгляде на житие и при неуверенности, получит ли память подвижника церковное значение, попытка жизнеописателя могла представляться произвольным и преждевременным мудрованием. В том же условии мы указали одну из причин появления простых биографических записок, предшествовавших правильным житиям. С XVI века переделка последних из тих старых записок становится почт общим явлением в пустынных монастырях. Обстоятельства, при которых одна литературная форма жизнеописания переходила в другую, указывают на степень зависимости жития от официальной церковной среды. Древнерусские писатели не считали первоначальных записок о святых житиями: биограф Александра Ошевенского, подробно изложив историю этих записок, замечает, однако ж, что до него «еще не бе ни от кого же списано житие святого». Итак, с понятием жития неразлучно соединяли только известную литературную форму жизнеописания. С другой стороны, житием не исчерпывалась задача агиобиографа: обыкновенно оно выходило из старых записок вместе с службой. Епископ Варлаам в описании чудес Евфросинии Суздальской, объясняя, что подобает святым, перечисляет стихиры, канон и житие Итак, житие было следствием церковной канонизации или ее подготовлением Несмотря на охоту, с какою составители древнерусских житий рассказывают историю своих трудов, из их рассказа не всегда видны частные поводы и побуждения, вызывавшие житие. Всего чаще оно является следствием поручения, возложенного на биографа братией монастыря, которому принадлежал описываемый подвижник. Иногда это поручение объясняется желанием разуверить общество, что святой — «прост людин», как в житии Варлаама Важского или как в житии Елеазара Анзерского; нравственной обязанностью братии почтить своего благодетеля, «яко толиких благ виновна нам бывша ходатая, ибо пустыню содела жилище душеспасительное нам, и пищу и потребная нам у самодержцев испросив безтрудно, — како бо не довляше его о Бозе почита–ти надгробными песньми?» Биограф Герасима Болдинского объясняет возложенный на него труд соображением братии, «яко нелено есть безпамятну пребывати таковому светилу: како может явлен быти без писания после него сущим иноком?» Впрочем, можно не забывать и практического побуждения, не высказываемого ясно биографии, но очевидного из обстоятельств, среди которых обыкновенно появ лялось и которыми сопровождалось житие. Процветание обители зависело от отношения к ней мирского общества, окрестного населения, а это отношение определялось святыней, существовавшей в монастыре. Если не было чудотворного образа, такой святыней становился основатель или позднейший подвижник, оставивший по себе благоговейное воспоминание в монастыре и окрестных жителях.

День его кончины собирал последних в обитель на богомолье. Сначала пели панихиды, которые потом с появлением тропаря и кондака заменялись молебнами преподобному, и таким образом установлялось местное его чествование. Естественным выражением веры к преподобному, утверждавшейся в местном населении, являлись чудеса. Местное народное чествование и появление чудес были самыми обыкновенными побуждениями, заставлявшими монастырь дать своим воспоминаниям о преподобном церковно–литературную обработку в форме стихир, канона и жития. Поэтому биографы большею частью приурочивали жития ко дню памяти святого, помещая в предисловиях выражения, характеризующие биографию как церковное поучение на этот день. По–видимому, этим же объясняется та особенность большей части монастырей, обязанных своим возникновением чудотворному образу, что в них не встречаем подвижников, память которых перешла в церковное праздновать. Не всегда возможно проследить все моменты в развитии местного чествования известного святого, но можно заметить, что оно часто опережало церковную канонизацию, утверждалось в местном населении независимо от церковных властей, даже иногда против их воли.

Любопытны в этом отношении известия в житии юродивого устюжского Прокопия. В 1458 году пришедший с Москвы «нищий человек» Иоанн, собрав рассказы устюжан о Прокопии, заказал написать образ его и построил над могилой блаженного «часовню малу», где поставил образ на поклонение приходящим, то есть самовольно установил чествование святого, еще не признанного Церковью. Соборным иереям и диаконам «вниде в сердца лукавый помысл», не захотели они творить памяти блаженному, прогнали Иоанна, разорили и разметали его часовню и унесли образ Прокопия. Но в 1471 году устюжские ратные люди, воротившись из похода в Нижний, по обету построили над могилой Прокопия церковь во имя его, сделали гробницу, на которой поставили образ блаженного, «и от того времени начата праздновати честно и торжественно праздник блаженнаго Прокопия месяца иулия в 8–й день». Во всем этом житие не укалывает участия церковной власти, и только в 1547 году Московский церковный собор утвердил местное празднование Прокопию 8 июля. В 1539 году Даниил Переяславский, хлопоча об открытии мощей кн. Андрея Смоленского, «его же никтоже помняше», представил царю и митрополиту древний образ его и стихиры с каноном из старых книг, свидетельствуя при этом, что он, Даниил, «не пред многими леты своима очима виде память ему сотворяему во храме, в нем же мощи его почиваху, и службу ему совершаему, и стихеры и канон имени его певаемы; ныне же не вем, чесо ради такоз свят муж ни от когоже поминаем». Между тем ни митрополит Иоасаф, как заявили присланные в По реяславль духовные следователи, и никто из высшей иерархии ничего не знал об этом святом. Почитатели памяти Иосифа Заоникиевского из братии и мирян три раза строили часовню над его гробом, и три раза ее ломали и метали «в грязь» по распоряжению властей, в чем участвовали и некоторые из братии, мешая вместе с тем записывать чудеса от гроба пустынника и служить по нем панихиды. Житие монзенских чудотворцев рассказывает, что строитель Адриан напрасно сопротивлялся требованиям окрестного населения петь Ферапонту молебны вместо панихид и после литовского нашествия принужден был уступить, когда совершилось новое исцеление от гроба пустынника.

Обыкновенно чудеса, в которых выражалась местная народная вера к святому, давали делу церковное движение. Почином монастырской братии или мирян составлялась опись или «явленный список» этих чудес, который посылали на рассмотрение церковных властей. Когда следователи спросили Даниила, на каком основании он открыл мощи кн. Андрея, он указал на чудеса, совершившиеся при обретении Дальнейший ход видоизменялся сообразно с литературными средствами братии или другими случайными обстоятельствами. Если братия имела готового грамотея, она вместе с чудесами представляла церковному собору на рассмотрение житие и службу. Чудеса Корнилия Комельского подали повод игумену монастыря в 1589 году благословить одного из братии на составление службы и жития святого, которые потом были представлены патриарху с собором. Но из патриаршей грамоты об установлении всецерковного празднования Корнилию в 1600 году видно, что задолго до этого в монастыре был построен придел во имя Корнилия, хотя остававшийся еще не освященным, и святому праздновали уже «в монастыре и на Вологде в соборе и в вологодском уезде», вологодский архиепископ, сообщая эти сведения на церковном соборе в Москве, не делает, однако ж, и намека на участие епархиальной власти в обсуждении или по крайней мере в церковном утверждении этого местного народного чествования.

Но очень часто дело, возбужденное поданной описью чудес, вызывало со стороны епархиальной или центральной церковной власти поручение написать житие и службу. Если монастырь того святого, о котором шло дело, был скуден книжными людьми, это поручение ложилось на постороннего писателя, вовсе не принадлежавшего к тому монастырю; иногда оно входило в число задач духовной комиссии, назначавшейся для поверки описи чудес на месте Такими обстоятельствами вызвана была на свет большая часть трудов Пахомия Логофета. На Маркелла пало поручение митрополит, написать житие Саввы Сторожевского вследствие ходатайства самой братии в Москве найти ей биографа. Во время Макария такой ход жизнеописания святых получил особенную силу, благодаря личной заботливости митрополита о литературной обработке исторических воспоминаний русской Церкви: мы видели выше целый ряд биографов с официальным характером, подобно Пахомию Логофету трудившихся над житиями святых разных местностей, где недоставало способных литературных рук для этого. Махрищский игумен Варлаам сумел описать виденные и слышанные им чудеса Стефана, которые потом представил царю и митрополиту; но последние, помыслив, что «толика свята мужа не подобает оставити жития его и чудес без написания», поручили этот труд бывшему даниловскому архимандриту Иоасафу, который до этого времени очень мало знал о Стефане и его чудесах.

В XVII веке жители Вологды, видя чудеса от гроба Галактионова, сошлись в большое собрание и обратились к архиепископу с просьбой о построении храма архиерей, расспросив благоговейных людей, истинных и правоверных, о житии отшельника «и совещав с народы», велел им построить храм на могиле Галактиона и братию собрать, а одному из этой новой братии составить житие подвижника. Впрочем, обобщая различные обстоятельства, вызывавшие и сопровождавшие житие, трудно соединить в этом обобщении все частные случаи, которые связывались с его появлением. Иногда последнее ускорялось известностью старца в высших столичных кругах, участием, какое он принимал в церковных или гражданских событиях своего времени. Окончательную решимость колебавшемуся биографу Даниила Переяславского сообщило повторенное повеление царя и митрополита, объясняющееся тем, что старец «и самому благочестивому царю, такоже и первосвятитслю знаем бе и почитаем от них, егда бе в жизни сей, по преставлении же и у самою самодержца, такоже и у преосвященнаго митрополита Макария воспоминаемо бяше житие его».

Нет сомнения, на индивидуальные особенности известного жития оказывали некоторое действие те или другие обстоятельства его происхождения; выше мы старались объяснить, как некоторые из них содействовали упрощению стиля, господствовавшего в агиобиографии XV—XVII веков. Но в житиях, стремившихся выдержать строгие требования последнего, это действие мало заметно и имело второстепенное значение: здесь, из каких бы частных обстоятельств ни выходило житие, их разнообразное действие сглаживалось близким или отдаленным надзором, который постоянно чувствовал над собой писатель. Упомянутые наиболее обыкновенные побуждения, вызывавшие житие, важны в том отношении, что указывают на необходимость для жития при самом появлении или впоследствии подвергнуться официальной церковной поверке. Если житие не было следствием церковного прославления святого, оно писалось с мыслью вызвать это прославление или ускорить его. Только первоначальные биографические записки и небольшая группа житий, приближавшихся по характеру к простой биографии, не имели ни такого происхождения, ни такой цели. По чьей бы мысли ни являлось житие, но, возникая из одинаковых побуждений с стихирами и каноном и получая одинаковое назначение, оно, естественно, создавало потребность в известной установленной норме и в церковном надзоре для писателя. В монастырях сознавали эту потребность. Одним из побуждений, удерживавших биографа Даниила Переяславского от решимости писать житие, было наставление, слышанное им от учителя: в беседах с братией Даниил «но повелеваше никомуже самохотением писати повести некия о святых, аще не извещение некое будет от Бога или от власти царские и святительския». Ученик Кассиана Босого Фотий, написав для себя канон на память Иосифа, нашел необходимым, однако ж, представить его на рассмотрение митрополиту, чтобы получить от последнего благословение читать свой труд и молитвовать по нему в келии. Тот же игумен Алексей, который так решительно говорит о свободе писать жития святых мужей, делает завещание своему преемнику и братии отвезти составленные им службу и житие Геннадия «в царствующий град на свидетельство» царю, митрополиту и церковному собору, «приятно ли царю и святителю и вселенскому их собору наше писание, достойно ли иочитати житие и чудеса преподобнаго, повелят ли пети канон и стихиры святаго, достоин ли есть делатель пишущий мзды свося».

С XVI века обыкновенно глава иерархии с церковным собором, с участием государя и всего синклита, «свидетельствовал» представленное ему житие с службой и своим благословением «нети канон и житие чести» вводил последние в церковное употребление. Довольно полно описан этот процесс соборного «свидетельствования» в повести об открытии мощей Никандра, псковского пустынника В 1686 году комиссия, состоявшая из тамбовского епископа, архимандрита Хутынского монастыря, игумена. Лисицкого монастыря и ключаря новгородского Софийского собора, положив обретенные мощи в новый гроб, поместила их в церковной стене. Потом, сложив службу и описав житие с чудесами, то есть составив новую редакцию биографии, препроводили оба произведения в Москву к патриарху. Патриарх с архиереями, случившимися в Москве, составив собор в церкви Св. Апостол при патриаршем доме, повелел справщику печатного двора иеродиакону Кариону прочитать вслух присланные службу и житие и, нашедши свидетельство достоверных мужей истинным, постановил праздновать преп. Никандру, а оригинал жития переслать в Никандров монастырь «для чтения и послушания к душевней пользе братии и всех православных христиан». Впрочем, назначение комиссии для исследования дела на месте не было всегдашним явлением в таких случаях; притом ее поверка могла коснуться только описания посмертных чудес Ни она, ни церковный собор большею частью не имели возможности поверить критически самые факты биографии. Потому обыкновенно принимали готовое житие, если оно было удовлетворительно в литературном отношении. В противном случае подвергали его новой обработке.

Эта обработка и то, что довольно часто она поручалась писателю, мало знакомому с жизнью нового святою, раскрывает истинный характер соборного освидетельствования» Есть и прямые указания на этот характер в источниках Служба и житие Иосифа Санина рассмотрены были церковным собором в 1578 году при установлении празднования ему в основанной им обители. В списках службы находим рассказ о том, как установлено было всецерковное празднование Иосифу. В 1591 году повелением царя и патриарха исправлены были тропарь и кондак, стихиры, канон и вся служба преп. Иосифу на литургии, и эту исправленную службу «свидетельствовали на Вселенском соборе» царь, и патриарх, и весь синклит и советом всего собора узаконо–положили и утвердили праздновать преп. Иосифу повсюду 9 сентября на его преставление и «в печатных минеях в той–же день повеле государь царь выпечатати тропарь и кондак и стихиры и канун и всю службу». Точно так же для установления всецерковного празднования Корнилию Комельскому в 1600 году патриарх с митрополитами, архиепископами, епископами и прочим духовенством соборне слушали стихиры, канон и житие чудотворца, и когда местный архиепископ засвидетельствовал, что чудеса писаны неложно, доложили в Успенском соборе царю и «извещали», что стихиры, канон и житие Корнилия «писаны по образу и по подобию, якоже и прочим святым». Таким образом, соборный надзор имел чисто формальное значение для агиобиографии: он охранял ее установленный стиль, поверял верность жития церковно–литературной норме, «образу и подобию, якоже и прочим святым».

Одну из неясных сторон в судьбе древнерусского жития составляет распространение его в читающем обществе. Между тем разъяснение этого вопроса представляет не один библиографический интерес оно могло бы помочь определению степени и свойства того действия, которое древнерусский читатель оказывал на биографа Если бы наша древняя письменность была лучше исследована по сохранившимся остаткам, она, несомненно, дала бы несколько положительных выводов и для решения этого вопроса. Без того остается ограничиться замечаниями, основанными на беглом, поверхностном обзоре наиболее известных древлехранилищ. Если древнейшие жития в Северной Руси по происхождению и назначению своему были тесно связаны с церковной службой, очень естественно предположить, что они первоначально распространялись главным образом в письменности, имевшей церковное употребление. По–видимому, до XV века небольшой круг русских житий святых, признанных Церковью, сосредоточивался преимущественно в прологах. Впоследствии из пролога широко развились другие формы письменности, заимствовавшие у него систему церковного месяцеслова для расположения своего содержания. Осложняясь в содержании и расширяясь в объеме, пролог превратился в четьи минеи, очень распространенные в древнерусской письменности, судя по многочисленным разбитым их экземплярам, сохранившимся в рукописных библиотеках. Упрощением четьи минеи были разнообразные по составу торжественники, наполняющие письменность XVI века: как и в четьях минеях, жития были любимой и главнейшей частью в их составе и вместе с поучениями и сказаниями, реже одни, располагались в календарном порядке праздников, с которыми были связаны. Легко заметить, что эти торжественники распространялись по тем же побуждениям, как и сходные с ними по связи с церковным месяцесловом трефологии, сборники церковных служб, выбранных из служебной минеи. Распространению тех и других, и притом с чисто русским содержанием, содействовали церковные соборы XVI века о новых чудотворцах, значительно расширившие русские святцы и внесшие большое количество русских житий и канонов в обязательное церковное употребление.

В одно время с такими сборниками, носящими на себе более или менее ясные признаки церковного происхождения, были в большом ходу другие, черпавшие преимущественно из того же литературного запаса, но по составу независимые от церковного месяцеслова. Большею частью в них даже невозможно уловить ни определенного порядка в составе, ни однообразия в подборе содержания; по–видимому, то и другое определялось книжными средствами писца и вкусами читателя. В таких сборниках можно искать указаний для разъяснения рассматриваемого вопроса: обращаясь вне церковной среды, они разнообразием и подвижностью своего содержания яснее обнаруживают книжные интересы древнерусского читающего общества. Можно заметить, что с XV века чем далее, тем более размножаются сборники, наполненные исключительно житиями, и между ними все сильнее становится русский элемент. Наконец, с XVI века во множестве являются отдельные списки русских житий. Из этого можно заключить, что интерес к подвижникам русской Церкви постепенно усиливался в русских читателях и по мере этого письменность житий теряла церковные формы. В этом выводе, извлеченном из движения письменности житий, мы встречаемся с высказанными выше замечаниями, основанными ка движении агиобиографической литературы. По–видимому, обе с различных сторон объясняют один и тот же факт в литературной истории жития: если известные литературные условия, удалявшие житие от его церковного источника, упрощая его искусственный стиль, тем самым облегчали его распространение в мирском читающем обществе, то, с другой стороны, это распространение становилось одним из литературных условий, содействовавших тому же упрощению.

Отрывочные известия о том, как писались жития по многочисленным пустынным монастырям Северо–Восточной Руси в XVI и XVII веках, подвергают воображение исследователя сильному искушению создать из них картину оживленного движения, какое получила там в то время литература житий. Не дожидаясь церковного признания, возбуждаемая собственным усердием и вниманием, даже требованиями окрестного населения, братия всеми силами хлопочет о составлении правильного жития своего основателя; не находя достаточно грамотного монаха среди себя, пользуется заезжим, обращается в Москву к митрополиту с просьбой найти и назначить ей биографа; даже не дожидаясь правильного жития, спешит, «дондеже есть остаток древних отец», хотя нестройно, «неудобренно» записать на малых хартиях и свитках драгоценные воспоминания. И чем отрывочнее такие известия, тем полнее готова дорисовав картину неосторожная фантазия, создав для этих житий быстрое распространение и широкий круг читателей. В тех же пустынных монастырях встречаем убедительные примеры равнодушия, с каким относились к жизнеописанию святого ближайшие читатели, монахи его монастыря. Первоначальными биографическими записками обыкновенно пренебрегали, их не переписывали и мало читали; потому они нередко пропадали, прежде чем являлось правильное житие. Германа Соловецкого многие из братии наградили пренебрежением и насмешкой за усердие к сохранению воспоминаний о Савватие и Зосиме и до самой смерти его в монастыре не позаботились переписать диктованные им записки, оригинал которых был потом увезен гостившим на Соловках приезжим монахом. Точно так же около 1484 года, лет через пять по смерти Александра Ошевенского, родственник его продиктовал клирикам записки о преподобном; спустя более 42 лет после этого, около 1530 года, когда первоначальный экземпляр записок погиб где–то вместе с увезшим его игуменом, в монастыре не оказалось ни одного запасного списка, и, составляя житие в 1567 году, Феодосий должен был прибавить: «Писания бо нимало обретох, изгибнуша бо писания небрежением». Этим же объясняется, почему так редки списки житий основателей Челмского, Монзенского, Юрьегорского, Ущельского, Воломского и многих других монастырей. Вообще среди неясных известий о распространении житий в письменности встречаются указания, не дающие права преувеличивать его. Сохранились сборники XVI и XVII веков, в составе которых заметен местный исторический интерес, в которых соединены сказания и жития святых известного города или края, — сборники новгородские, ростовские, вологодские и т. п.; но их вообще немного в существующих рукописных библиотеках.

К тому же приводят наблюдения над известными нам рукописными собраниями немногих монастырей, принадлежавших, впрочем, к числу самых книжных в древней России. Монастырские библиотеки должны были довольно верно отражать на себе объем и движение местных книжных интересов. Значительная часть каждой из них составлялась из рукописей, остававшихся после умерших монахов. Последние кроме рукописей, написанных или приобретенных ими в монастыре, отказывали в монастырскую казну и книги, которые приносили с собой из мира. Надписи, встречающиеся на рукописях, отличают книгу казенную, которую выдавали из казны по кельям для чтения и «на список», от книги келейной известного монаха. Наконец, книжные люди из местных жителей нередко делали в монастырь вклады книгами. По описи библиотеки Иосифова Волоколамского монастыря XVI века насчитывают до 189 имен, принадлежавших духовным или мирянам, которые делам книжные вклады в этот монастырь или рукою которых писаны рукописи, в нем хранившиеся. Вскоре по основании Черногорского монастыря на Пинеге ярославский гость, построивший в нем церковь, пожертвовал обители «многоразличныя премудры я книги, числом яко 147 книг».

При таком образовании библиотек в известнейших монастырях неудивительно встретить в каком–нибудь из них собрание житий и сказаний, связанных с городом или краем, очень отдаленным от этого монастыря. В Соловецкой библиотеке встречаем книги, писанные в Калуге и пожертвованные постриженниками или богомольцами из этого города. Но если бы под влиянием исторической любознательности жития имели живое обращение среди местного читающего общества, это отразилось бы на составе монастырских библиотек особенным обилием списков житий, связанных с историческими преданиями края, в котором находился монастырь. Состав монастырских библиотек, принадлежавших к числу самых крупных в древней России, не подтверждает этого. Биографии Трифона Печенгского, Варлаама Керетского, Елеазара Анзерского, архимандрита Иринарха, сказания о пертоминских и яренгских чудотворцах Соловецкая библиотека сохранила в одном или двух списках. Жития Кассиана Босого и ученика его Фотия вместе с патериком Досифся Топоркова уцелели, если не ошибаемся, только в автографе составителя их Вассиана, попавшем в Синодальную библиотеку; точно так же записка об архиепископе Феодосие сохранилась только в одной рукописи Иосифова монастыря, писанной рукою самого автора Евфимия Туркова. Напротив, библиотеки обоих монастырей сохранили во множестве списков рядом с житиями их основателей биографии ростовских просветителей Леонтия и Авраамия, Варлаама Хутынского, святителей Петра и Алексия, Сергия Радонежского. Это объясняется судьбою Епифаниева жития Сергия в письменности. Выше было сказано, что рядом с 9 списками Пахомиевой редакции, сохранившимися в рукописях Сергиевской библиотеки от XV века, труд Епифания не уцелел ни в одном современном им списке даже в этой библиотеке: он имел только историко–литературное значение, тогда как по редакции Пахомия творили память святого в церкви.

Эти наблюдения заставляют ограничить умеренными размерами действие литературной или исторической любознательности на распространение житий среди местного читающего общества; они же помогут правильно понять значение отрывочных известий об этом распространении. В стенах монастыря житие имело не одно церковное употребление: его читали всей братии за трапезой в день памяти святого. В конце службы Антонию Сийскому списки сохранили заметку: «На трапезе бывает утешение братии великое и чтем житие преподобнаго»[566]. Но то же побуждение, которое вызвало в братии монастыря заботу о составлении жития основателя, заставляло ее стараться о распространении написанного жития между мирянами. Биограф Геннадия Костромского просит братию перелагать его писание «на новые скрижали» и раздавать их «по странам, православным Христианом». Когда боярин Борис Морозов благополучно укрылся в 1648 году от московских мятежников на Бело–озеро, братия Кириллова Новоезерского монастыря поспешила послать ему образ и список жития своего основателя. При чтении жития и чудес святого, рассказывает современник, сердце боярина осветилось «яко некоею зарею пресветлою, нанолнися радости и веселия вся внутренняя его и от великия тоя скорби и печали во утишие и радость преложися». Изгнанник поехал поклониться гробу Кирилла и вместе с «милостыней довольной» положил здесь обет построить по возвращении в Москву новую каменную церковь, основание которой повело к обретению мощей Кирилла и к прославлению его монастыря. Если вместе с распространением жития распространялась и вера к святому, то последняя в свою очередь должна была содействовать дальнейшему размножению списков жития.

В этом отношении заслуживают внимания известия, в которых списывание житий является делом благочестивого усердия или обета за исполнение молитвы к святому, за исцеление. Николай Чудотворец, по русскому сказанию о нем, перед кончиной молится за тех, кто «напишет слово жития» его или «напишет кто образ подобия» его, наравне с теми, кто поставит церковь во имя его или подаст милостыню нищим. Года через два по написании жития Саввы Крыпецкого пономарь приходской церкви в Пскове, питавший великую веру к святому и исцелившийся у гроба его от зубной боли, имел у себя канон и житие его и «прочиташе себе с верою». Такую же веру к Савве имел один посадский в Пскове, «понеже слышал бяше житие и чудодействие евятаго». Монах Каменского монастыря и дьяк города Любима, стр.1дая зубною болью, дают обет списать канон и житие Геннадия Костромского. В описании чудес епископа тверского Арсения читаем, что тверской поп, потом переселившийся в Москву, племянница которого исцелилась верою к святителю, писал в Желтиков монастырь к архимандриту и братии, прося выслать ему канон, житие и чудеса Арсения. Получив их, он «нача вскоре преписовати чудеса святаго, да быша были в дому его на пропитание и на послушание верным». Впрочем, побуждения, привлекавшие к житиям читателей, и действие, какое они производили на последних, в этих известиях легче разглядеть между строками, чем определить по прямым и ясным указаниям.

В чуде Варлаама Хутынского 1460 года читаем, что постельник великого князя издавна имел у себя и читал житие с чудесами святого и положил на себя обещание со временем постричься в его монастыре. Поселянин Ростовскою уезда позвал к себе на обед священника, и последний за столом начал рассказывать житие Макария Калязинского; юный сын поселянина, прославленный впоследствии затворник Иринарх слышал этот рассказ и сказал: «И аз буду мних таков же». Во время соловецкого игумена Филиппа устюжский воевода кн. Оболенский, опасно побив свою княгиню, проникнутый горем и раскаянием, велел принести себе книгу жития и чудес соловецких чудотворцев; утешенный чтением, он дал обещание построить храм во имя Зосимы и Савватия. Изредка проскользнет у биографа намек на то, что жизнь и судьба монастыря возбуждала в мирском обществе что–то похожее на историческое любопытство, с которым оно обращалось к деятельности основателя. Биограф Корнилия Комельского пишет в предисловии: «Мы убо зде в монастыри седяще, от многих слышим, помышляющим и глаголющим, како в малое се время сей святей обители цветущей и впредь поступающей, паче же ведяще и чин и устроение и благочиние велие и просяще кождо их: дадите нам житие написано святаго старца вашего, господина нашего Корнилия». Сильнее этих частных случаев должны были подействовать на пробуждение в обществе исторического интереса в отношении к отечественным святым соборы о новых чудотворцах: выше, рассматривая эти соборы, мы указывали признание одного биографа в этом смысле, заметив притом, что самые соборы были отчасти вызваны усилившимся вследствие событий XV века вниманием русского общества к преданиям русской Церкви. Впрочем, на отношение общества к житию всего яснее указывает литературный строй и характер последнего, и рассмотренные отрывочные известия любопытны потому, что подтверждают это указание фактами из истории письменности житий.

Писатель стоял между двумя рассмотренными моментами в судьбе жития, между двумя средами, контролирующей и читающей, и на перо его производили давление требования обеих, далеко не одинаковые, хотя сходные во многом. Если литературное развитие измеряется силой, с какою печать авторской личности выступает на литературном произведении, то при первом знакомстве с житиями легко подумать, что в них древнерусская литература достигла своего высшего развития. Здесь, по–видимому, нет той эпической безличности, из которой так редко выходил древнерусский писатель. Никто не любил так много поговорить с читателем о себе, о чувствах, пережитых во время литературной работы, как составитель древнерусского жития. Одна черта ослабляет это первое впечатление. Над жизнеописанием деятелей отечественной Церкви испытывали свои силы самые разнообразные писатели, люди различных общественных положений. Но историк литературы напрасно будет обещать себе богатые выводы от изучения этого разнообразия. Он заметит разницу в книжном мастерстве, в количестве и качестве материала, у немногих даже внешние мелкие индивидуальные особенности; но в литературных приемах, в исторических и общественных взглядах, в чертах, какими каждый характеризует свою авторскую личность, — и приезжий серб, и сын боярский, и царевич, и представители всех ступеней церковной иерархии от пономаря или простого монаха до патриарха как две капли воды похожи друг на друга. Исследователь даже чувствует себя в затруднении перед той заботливостью, с какою древнерусские биографы предвосхищают у него работу, ему нечего обобщать, нет нужды по мелким, отрывочным и случайным чертам путем утомительного наблюдения воспроизводить общий образ древнерусского агиобиографа; так старательно последний заботился сам спрятать свою действительную, живую личность под ходячими чертами общего типа.

Впрочем, анализ и этих черт не бесполезен в критическом отношении, ибо они характеризуют тот круг древнерусских понятий, в котором стоял биограф и под влиянием которого обработывались исторические факты жития. Прежде всего, обращает на себя внимание ораторская мантия, в которую составитель жития облекает свою литературную личность. Он говорит не как наблюдатель, в тишине келии изучивший и обдумавший описываемые явления, а как вития с церковной кафедры перед многочисленными слушателями; мысль его гораздо более обращена к публике, чем к предмету речи. Восстановление факта, завершающее усилия и сомнения простого повествователя, для него черновая, предварительная работа, которую он оставил далеко за пределами момента, когда взялся за писало и хартию. Он прошел и то состояние торжественного самосозерцательного покоя, в котором навсегда поселяются самоуверенные историки, посвятившие свою многолетнюю ученую жизнь начертанию пяти с половиной месяцев из истории маленького народа. Автор жития идет дальше, в область практических выводов; он настраивает свой тон на высокую дидактическую ноту и призывает своих «послушателей» к духовной трапезе, чтобы предложить им «негибнущую» пищу поучений духовных. Но это право учителя приобреталось ценою тяжелой внутренний борьбы. Некоторые биографы в своих авторских исповедях поведали те душевные тревоги и сомнения, которые переживали они прежде, чем достигали необходимой списанию жития ясности и торжественности мысли.

Стоят ли они близко к святому или знают его только по преданию, пишут ли по собственному побуждению или по внушению со стороны, они изображают свой труд свят ценным делом, в преддверии которою писателя ждет борьба, противоположных чувств. Многие побуждения поселяли в нем «желание несытно» писать о святом; любовь к святому старцу «яко огнем» распаляет и томит его помысл, великое усердие влечет его к нему, «якоже некиим долгим ужем и нудит глаголати же и писати»; он скорбит, что забвение и неразумие линыет современное ему слабое поколение, в котором мало спасаемых, такой душевной пользы, ведения жития святого; возбуждает его чаяние мзды будущих благ, предстоящей «делателю пишущему» наравне с послушателями и сказателями жития. Но его удерживает собственное душевное недостоинство, нечистота многострастного сердца, худость и невегласпе ума; его мучит недоумение, призван ли он к подвигу списателя, как дерзнет он на дело выше своей силы, где обретет он словеса потребные, подобные деяниям святого, ибо чудные дела «светла языка требуют». Так остается он много лет «аки безделен в размышлении, недоумением погружался и печалию оскорблялся, желанием побеждался». Три года, говорит биограф Даниила Переяславского, боролся я с мыслию, писать или не писать. Он обращается к старцам, в ответах разумным, с вопросом, достоин ли писать, и старцы отвечают, что нет нужды терять душевную пользу и утешение, доставляемые житием святого. Тогда он прострет грубую десницу и примется писать «помалу» о житии старца. Но тут враг начнет смущать его «развратным помыслом», как показатъ людям свое писание, не имеющее ни украшения в речах, ни слога правого, ни псаломских приречений: такое писание не принесет похвалы святому и только навлечет на автора посмех и поругание. Он повергает свой труд, уже доведенный до кончины преподобного, и не радит о нем долгое время. Потом опять встанет он мыслью точно от сна, возьмется за продолжение старого труда и, вновь смущенный, испытает еще несколько смен уныния и бодрости, пока неоднократные явления святого старца в легкой дремоте биографа не успокоят его мятущихся мыслей: тогда с сердечной радостью и душевным веселием он берется за перо и после, перечитывая свое сказание, «аки сладкаго брашна напитовастся».

Так рассказывает о себе биограф монзенских чудотворцев. Или поразит его еще более тяжкий недуг сомнения в действительности чудес святого, недоверия к рассказам достоверных свидетелей, и, обленившись, он бросает начатый труд с пренебрежением. Успокоившись в келии после вечернего пения, он видит себя в неведомом большом храме, в который входит святой с малым прутом в руке и с гневным взором обращается к нерадивому и недоверчивому биографу: зачем берешься за дело не по силам, а взявшись, зачем не кончаешь? Не прогневайся на меня, отче, за медленность, отвечает биограф со слезами: я стар и не могу стерпеть такой страсти; если оскорбишь меня, я уж не назову тебя отцом и бегу из твоей обители. Преподобный старец, мало осклабився, говорит плачущему слезно писателю: не говори много, не прекословь, пади ниц. Падает на помост виноватый, простирает руки и ноги, святой назнаменает его трижды неслышно, без боли. С рыданием он пробуждается, ему свело правую руку, и персты едва складываются для крестного знамения. Получив чрез несколько дней исцеление у гроба преподобного, он немедленно доканчивает прерванную повесть. Так поведал о себе биограф Александра Ошевенского, закончив рассказ словами: «Ныне же аще бы и множае сих обрел, не обленился бы уже писати, еще бы понудил старость свою за любовь святаго, елика сила бяше». В этих признаниях, без сомнения, не одни риторические образы, хотя нельзя не заметить в них некоторой доли условного, некоторых принятых, обычных форм. По этим исповедям любопытно наблюдать, чем возбуждаются авторские смятения биографа, куда преимущественно направляется и на чем успокаивается его мысль. Всего тревожнее занимает его вопрос, призван ли он к своему делу, угодно ли будет святому его писание, сумеет ли он изобразить его деяния достойным образом? Изредка, если жизнеописатель знал святого по чужим рассказам, набегало на него сомнем не в посмертных чудесах: по это было следствием минутою упадка духа, нравственного бездействия, а не испытующею напряжения мысли, и так смотрел на это сам биограф, спеша «помале в чувство приити и познати свое согрешение».

В его авторской исповеди не встретим намека, чтоС»ы биографический факт имел для него цену сам по себе и рассматривался им независимо от нравственно–практических выводов. Это, впрочем, было неизбежно при том литературном отношении, в каком биограф стоял к описываемому святому. Он не рассматривали последнего со стороны, как явление минувшего, какое бы хронологическое расстояние ни лежало между ними. Духовное присутствие среди нас человека, давно отшедшего в иную жизнь, которое для нас имеет метафорическое значение теплого воспоминания, для древнерусского биографа было впечатлением живой действительности. Он постоянно чувствовал над собой его строгий отеческий взгляд, беседовал с ним «аки яве» и при этом неясно сознавал, где кончается деятельность бодрствующего воображения и начиналось сонное мечтание. Видения святого вызывали в нем вопрос, не сонные ли это мечты в самом деле; но он спешил отогнать этот вопрос как внушение неверия. То, что он на самом деле переживал из описываемой им авторской борьбы своей, было усилием подняться на такую высоту созерцания, на которой было возможно такое решение такого вопроса, и в этом усилии мысль его незаметно переходила черту, отделяющую мир действительных житейских явлений от мира, где нет истории, а живут одни идеалы. Отсюда он брал светоч и мерило для описываемых им событий прошедшего; из этого же источника заимствовал он главнейшую силу своего биографическое» авторитета в глазах тех, для кого писал свою повесть. Здесь источник его торжественного дидактизма, цельности и ясности взгляда, для которого, по–видимому, нет неразгаданной тайны, который видит насквозь все земные деяния. На известной высоте сами собой исчезают нестройные звуки и мелкие явления дольней жизни, которые стоящий внизу наблюдатель напрасно силится соединить в гармоническое впечатление.

Кропотливый исследователь строго научного направления, измучивший голову микроскопическими гипотезами, вправе позавидовать спокойствию, с каким иной составитель жития начинает свой рассказ: а из какого града или веси и от каковых родителей произошел такой светильник» того мы не обрели в писании, Богу то ведомо, а нам довольно знать, что он горнего Иерусалима гражданин, отца имеет Бога, а матерь — святую Церковь, сродники его — всенощные многослезные молитвы и непрестанные воздыхания, ближние его — неусыпные труды пустынные. Простое историческое мышление не выходит из области действительных фактов, и простой биограф злоупотребит своим литературным полномочием, если перейдет за черту этой области, которую торопится пробе жать списатель жития.

Начиная общий разбор жития, мы заметили, что оно, как литературное произведение, соединяет в себе два особые элемента, церковно–ораторский и исторический. В обзоре развития литературы житий и в очерке обстановки, среди которой появлялось каждое из них, мы пытались разъяснить различные условия, действовавшие на эту литературу. Обобщая эти условия, заметим, что они касались главным образом первого из указанных элементов, что вся литературная история древнерусского жития почти исчерпывается судьбою его стиля. Сухая сжатая повесть пролога распустилась в пышные, даже напыщенные формы церковно–исторического слова; но по основной мысли, по взгляду на события и выбору биографического содержания житие в том и другом виде оставалось верно модели, — если позволено так выразиться, — какую представляли церковные песни. Не вся литература житий могла держаться на трудной высоте такого стиля, и в некоторых памятниках он падал в двух направлениях. Одни, расширяя выбор биографического содержания, вводили в него черты, выходившие из рамок обычной программы житий, не требовавшиеся основною мыслью церковного панегирика. Два условия вызывали биографа на такое отступление: если описываемая жизнь была тесно связана с крупными общественными событиями или если она описывалась прежде, чем становилась достоянием Церковного чествования, делавшего обязательным для биографа известный выбор фактического материала, В связи с последним условием шло упрощение ораторских приемов изложения, возвращавшее житие к сухости проложного рассказа и иногда отступавшее даже от строгих требований церковного, то есть литературного, языка Мы указали три условия, содействовавшие этому: одним из них был литературный взгляд древнерусских писателю, по которому житие, не имевшее церковной торжественности в своем происхождении и назначении, требовало 6олее простого изложения; другим условием было влияние на биографов массы читателей, которой был недоступен изысканный высокий стиль житий, а третьим — недостаток книжного образования в пустынных монастырях, из которых вышла большая часть житий XVI и XVII веков. Но оба эти уклонения не имели широкого действия в изучаемом литературе и мало изменяли внутренние свойства жития, существенные для исторической критики: оба удерживали те же приемы обработки и взгляды на явления, какие свойственны искусственному стилю, хотя одно внимательнее изображало время и обстановку деятельности описываемого лица, а другое упрощало литературные формы биографии. В том же направлении действовали условия, окружавшие появление и распространение каждого жития. Официальный церковный надзор бодрствовал только над установленным стилем жития; простые биографические записки не годились для церковной службы и мало распространялись даже в неофициальной читающей среде; последняя искала в житии не знакомства с событиями прошедшего, не исторического знания, а назидательных примеров для практической жизни; подчиняясь этим влияниям, и биограф думал не столько о самых явлениях изображаемой им жизни, сколько о способе и тоне их изображения.

Таков, если не ошибаемся, смысл условий, действовавших на литературную обработку жития. Остается изучить происхождение другого, реального элемента житий, рассмотреть их исторический материал, свойство источников, из которых он почерпался. Эта задача гораздо труднее: для ее разъяснения находим меньше ясных указаний и они труднее поддаются обобщению. Такую оценку необходимо производить над каждым житием особо, и каждое требует при этом от изучающего особых приемов, ибо представляет очень разнообразные основания для такой оценки. Это было одной из главнейших целей сделанного выше подробного обзора изучаемой литературы. Из него можно, впрочем, извлечь несколько общих руководящих наблюдений. Нельзя не заметить, что качество материала, каким мог располагать составитель жития, было неодинаково в разных частях биографии. Обыкновенно она составлялась в том месте, где прервалась деятельность описываемого лица, и по источникам, какие здесь мог собрать жизнеописатель. За весьма редкими исключениями место, где епископ или основатель монастыря находил покой от земных трудов, видело лишь последнюю, иногда непродолжительную часть его деятельности и только о ней сохраняло ясные воспоминания. Прежняя жизнь лица часто проходила совсем в другом, далеком крае, и биограф мог найти о ней лишь смутные и неполные известия. Весьма немногие биографы находились в положении Епифания при составлении им жития Сергия Радонежского, находили около себя живых свидетелей разных периодов жизни святого.

К этой обычной в житиях неполноте источников необходимо быть тем внимательнее, что биографы старались скрыть ее с помощью риторического изобретения. Главное значение в литературе житий по широте действия и внутреннему качеству имели изустные источники. Первое место между ними занимают живые свидетели, «самовидцы и памятухи» святого, к числу которых мог принадлежать и сам биограф. Последнее, впрочем, было сравнительно редким случаем: из 60 новых житий и редакции, составленных в макарьевское время и рассмотренных выше, можно насчитать не более 12, которые, бесспорно, принадлежат очевидцам описываемых святых или в которых можно подозревать перо современника. Чаще оставшиеся самовидцы передавали свои воспоминания о святом биографу, который не знал его лично. В монастырях дорожили «остатком древних отец», по выражению биографа Варлаама Важского, видевших святого или помнивших его житие, и старались сберечь их показания. За ними следуют «достоверные сказатели», чрезвычайно разнообразные по степени достоверности: к ним относились и люди, получившие сведения из первых рук, от ближайших учеников святого, и люди, до которых эти сведения доходили в виде смутной легенды, не помнящей своего происхождения. Впрочем, различное отношение самовидцев и достоверных сказателей к святому само по себе не всегда точно определяло сравнительное достоинство их как источников жития.

Между изменчивыми по составу древнерусскими общинами не было ничего волнообразнее монастырского пустынного братства От учеников, заставших последние годы жизни старая, биограф не мог получить таких полных сведений, какие хранились где–нибудь между людьми, не знавшими святого, но слышавшими о нем от более ранних его сотрудников, давно расставшихся с ним или умерших до написания жития. Лучшим указателем при оценке таких источников может служить момент появления жития, хотя определить его иногда всего труднее Изустный источник может бить обильной струей, но по самой природе своей очень слабо защищен от скорой порчи: связь, место и время, действующие лица и мелкие, но характеристичные подробности событий быстро исчезали или спутывались в памяти старцев—очевидцев. Здесь одна из причин неопределенности, бледности черт, которой вообще отличается рассказ искусственного жития. Невозможно точно определить степень участия в житиях письменных источников сравнительно с изустными; сами биографы выражаются об этом не всегда ясно и достоверными сказателями называют иногда составителей первоначальных записок. Вообще, не ставя воспроизведения факта главной задачей своего труда и ища самой надежной опоры для своего повествовательного авторитета не в свойстве фактических источников, писатель жития большей частью не считал нужным подробно рассказывать читателю, откуда добыл сообщаемые им сведения. Это равнодушие в значительной степени объясняется и обстоятельствами, окружавшими написание жития. Ближайшей публикой, которую прежде всего имел в виду биограф, была братия одного с ним монастыря, которая сама хорошо знала, чем он мог воспользоваться для своего труда Поэтому он ограничивался иногда замечанием, что отважился на такой труд потому, что «известно ведает паче инех» житие святого и может пользу сотворить, и, предупреждая недоверчивые вопросы, прибавлял: да не подумает кто–нибудь, что я не знаю истины о святом и писал неправо, что я не мог столько лет помнить все, что написал; нет, не говорите так, ибо я писал со слов достоверных свидетелей, и не дай мне Бог лгать на святого, да не будет этого.

Вообще, очень немногие говорят о своих поисках с целью собрать материал для жития или проверить свой рассказ, по крайней мере не говорят с такой подробностью, как монзенский биограф или Симон Азарьин; по–видимому, немногие даже и производили подобные поиски. Определяя поэтому участие письменных источников в литературе житий приблизительно, глазомером, едва ли ошибемся, сказав, что им должно отвести второстепенное место перед изустными. После самовидцев и достоверных сказателей всего чаще авторы житий ссылаются на старые записки или свитки, о которых не раз была речь выше. Большая часть их погибла, вытесненная из письменного обращения житиями. По уцелевшим запискам Иннокентия о Пафнутие Боровском, Германа о Филиппе Ирапском, неизвестных авторов о Михаиле Клопском, Евфросине и Никандре Псковских и Серапионе Кожеозерском, точно так же по отзывам житий о некоторых из пропавших записок видно, что биографу иногда доставались обширные и исполненные любопытных подробностей рассказы, не лишенные и книжного искусства. Но едва ли не чаще встречался он с «писаниями вкратце». По образчикам, какие сохранились в кратких записках о Макарие Калязинском, Никодиме Кожеозерском, Макарие Высокоезерском. можно видеть, что эти писания вкратце были очень похожи на проложные жития, передавая немногие наиболее крупные биографические черты в простом рассказе. Сравнение записок того и другого рода с правильными житиями, по ним составленными, позволяет заключить, что авторы последних иногда сокращали первые, чаще вставляли их целиком в свои труды среди известий, заимствованных из других источников; позднейший редактор жития Серапиона Кожеозерского почел достаточным просто переписать повесть старого биографа, прибавив к ней по местам в скобках несколько своих замечаний.

Вообще авторство и простое переписывание в древнерусской литературе житий жили не дальше друг от друга, чем живут теперь в русской учено–исторической литературе; древнерусский списатель жития по крайней мере давал обыкновенно свое освещение наивному рассказу старой записки и допускал известную разборчивость в материале, отличая важное от второстепенного и опуская или перерабатывая ту или другую черту источника сообразно с своей основной мыслью и с требованиями агиобиографии. Чтобы поставить свой рассказ в связь с общими историческими событиями, в которых принимал участие описываемый святой, биографы обращались иногда к общей летописи. Но любопытнее было бы разъяснить существование и характер частных, собственно монастырских летописей и определить их отношение к житиям. Возможность такой летописи как отдельного, исключительного явления доказывается трудом Паисия Ярославова; но исключительные обстоятельства, вызвавшие это произведение, возбуждают вопрос, насколько молено обобщать такое явление.

Обитель на Каменном острове — старинный княжеский монастырь, не имевший прославленного церковью основа–теля. После монастырского пожара 1476 года Паисии собрал и изложил в летописной форме некоторые черты из истории монастыря; но он не был очевидцем и даже со временником большей части рассказываемых им событии и записал их как любознательный книжник, желавший сберечь, что нашел о месте своею пострижения во «многих старых книгах». Такая же летописная форма дана была первоначальной, составленной в первой половине XVI века, краткой редакции сказания о Тихвинском монастыре, в которой записаны известия о чудотворной иконе 1383, 1390. 1395 и 1507 годов[567]. По таким образчикам нельзя судить, насколько был распространен между первыми братства и, собиравшимися около основателей, обычай записывать современные события, касавшиеся их новооснованных обителей. Столь же мало объясняют дело немногие краткие редакции житий, изложенные в летописной форме на основании пространных житий или других источников. Таково указанное выше повествование о Пафнутие Боровском; таковы два сказания об Иосифе Волоцком и его монастыре, в одном изложены выбранные из Саввиной биографии Иосифа главнейшие черты жизни святого, другое есть сделанная по приказу царя Федора Ивановича «Выпись о начале Иосифова монастыря, о преп. игумене Иосифе, как пришел на место сие и которые по нем игумены были и колько на игуменстве жили и где на властех были»[568].

Отыскивая следы монастырских записей современного описываемым событиям происхождения, можно остановиться на житии Дионисия Глушицкого, написанном Иринархом среди рассказов, неопределенностью черт указывающих на изустные источники, здесь встречаем ряд известий, сохраненных биографом в той первоначальной несвойственной житиям форме, какую имели они в погодной монастырской записи; Иринарх назвал и имена этих летописцев. Признаки того же происхождения носят на себе некоторые рассказы в древнейшей редакции жития Михаила Клопского; об одном пророчестве блаженного прямо замечено, что монахи записали тот день, когда оно было сказано. Ратман сольвычегодского магистрата Алексей Соскин, составляя в 1789 году историю своего города, нашел старинную лето–писную записку об основателе монастыря на Сойге Симоне, имевшую, по–видимому, близкое ко времени жизни пустынника происхождение[569]. В рукописях монастырских библиотек встречаются отрывочные, рассеянные писцами или читателями летописные заметки, касающиеся истории монастыря[570]. Сохранилось известие о «летонаписании», которое вел в последние годы своей жизни игумен псковского Печерского монастыря Корнилй, занося в него современные события, касавшиеся этой обители.

Трудно найти другие, более ясные указания на монастырские летописи, которые могли служить источником для житий. Следы их, указанные выше, приводят, по–видимому, только к мысли, что между братствами пустынных и городских монастырей очень мало был распространен обычай записывать, что совершалось среди них и вокруг, и биограф очень редко мог пользоваться таким источником; летописную форму в большинстве известных случаев принимали сказания, составленные гораздо позднее описываемых событий и иногда на основании уже готового жития. Была практическая потребность в одной записи, требовавшей показания современника и самовидца, и можно предположить, что всего чаще лишь такую запись находил поздний жизнеописатель, если не было старых биографических записок: для совершения ежегодной памяти по святом нужно было записать время его кончины, а для образа— некоторые черты его наружности. Такое предположение подтверждается большим количеством житий, по–видимому составленных исключительно по изустным источникам даже не первой руки и, однако ж, умеющих обозначить если не год, то число месяца, когда преставился святой, и описать именно те черты его наружности, которые нужны для иконописца.

Житие не оканчивалось кончиной святого, и для изображения посмертного продолжения его деятельности биограф гораздо чаще находил в монастыре обильные записки, похожие на летопись. Посмертные чудеса основателя были явлениями в монастырской жизни, которыми более всего дорожила братия. Указания на монастырскую книгу чудес встречаем даже там, где благодаря небрежности или малограмотности монахов не сохранялось никаких записок об основании и первоначальной судьбе монастыря. Пространное, правильно составленное житие без посмертных чудес — чрезвычайно редкое исключение. Напротив, иногда повесть о жизни святого по объему и содержанию является не более как беглым предисловием к гораздо более обширному и тщательнее составленному описанию чудес. Биографический рассказ в житиях вообще отличается недостатком хронологических и других указаний, необходимых для полного воспроизведения обстановки события. Напротив, изложение чудес редко лишено таких подробностей: имя, возраст и общественное положение исцеленного, место его жительства и расстояние от обители, год, число месяца и обстоятельства, при которых совершилось чудо, — все это биограф обыкновенно обозначал с точностью, показывающею, что он пользовался записью, составленной тотчас после события, по горячим следам. Эти особенности сообщают описанию чудес живость и свежесть, которой оно резко отличается от yтомительного, однообразного биографического рассказа житии; ими же объясняется особенная любовь, с которой исследователи литературы относятся к чудесам. Есть и прямые указания на приходские или монастырские летописи чудес и на процесс их составления.

При церкви в Яренге, селе на Летнем берегу Белого моря, со времени явления мощей Иоанна и Логгина около половины XVI века, велись тетради, в которых служившие при этой церкви соловецкие монахи преемственно записывали чудеса угодников. В монастыре Тихона Луховского с открытия мощей пустынника в 1569 году непрерывно записывали чудеса ею до 1649 года, когда составлена указанная выше редакция жития его, и одно из этих чудес, случившееся в 1583 году, сам исцеленный сын боярский «в памятные книги ноднмса своею рукою». В поздней редакции сказания о Толгскои чудотворной иконе находим замечание, что о чудесах ее пространно пишется в той обители. Сольвычегодский ратман и историограф Алексей Соскин пишет, что в Христофоровой пустыни на Малой Коряжемке и у сольвычегодских обывателей есть летописи об этой обители, в которых записаны чудеса, в ней совершившиеся со времени ее основания Христофором в половине XVI века; в своем повествовании Соскин приводит длинную выписку из этих летописей[571].

При восстановлении обители Иосифа Заоникиевского в начале XVIII века поправили часовню над его гробом, который украсили пеленою, начали петь панихиды по пустыннике для приходящих богомольцев и поручили эконому записывать совершающиеся чудеса.

Летописание чудес не прекращалось с появлением жития, но примыкало к нему как его естественное продолжение.

Очень часто позднейшие прибавки не обозначались в списках житий никакой заметной чертой, и отсюда происходит одно из главных затруднений для исследователя при определении времени, когда появилось житие, если в последнем нет прямых указаний на это. Мы видели, что после Досифея к житию соловецких чудотворцев прибавлено было в XVI и XVII веках несколько новых серий чудес. После Пахомия Логофет а в XVI веке описывались новые, им опущенные или после него случившиеся чудеса Варлаама Хутынского, и некоторые из них живо рисуют упадок дисциплины в старых богатых монастырях, обнаружившийся в XVI веке[572]. Обыкновенно чудеса записывались со слов тех, с кем они совершились, с соблюдением оттенков изустного рассказа, и в таком виде переносились биографом из старых записей в житие. Есть много указаний на то, что люди, умевшие писать, сами записывали случившиеся с ними чудеса и присылали записки в монастырь или приходили туда и собственноручно вносили их в монастырскую памятную книгу. Между чудесами Антония Сийского XVII века помещена записка игумена Строкиной пустыни Евфимия: живя в Сийском монастыре, он заболел глазами и, исцелившись, переселился в Строкину пустынь в 1662 году, где начал было писать о своем исцелении, но остановился, подумав, «яко пpoстo прилучися таковая вещь, без присещения, и не поймут ми веры»; возобновление болезни и вторичное исцеление заставили его продолжать писание, которое потом было внесено в повесть о чудесах Антония.

В 16S3 году один дворянин сам описал совершенное молитвой к Никандру Псковскому исцеление своей дочери и это писание послал в Никандров монастырь со многой милостыней хлебной и денежной. «Мы же, — прибавляет монастырский редактор от лица братии, — приемше сие писание, прочтохом е пред всеми и новелехом сия внисати в книгу жития и чудес прсподобнаго». Вскоре после кончины московского юродивого Иоанна инок Трифон из Орешка прислал протопопу Покровского собора, где погребен был блаженный, письмо с описанием совершившегося там чуда, и это письмо внесено было в записную книгу чудес Иоанна, находившуюся в том соборе. Случалось, что вдали от монастыря составлялись и, оставаясь ему неизвестными, долго ходили по рукам обширные сказания о чудесах его основателя; впоследствии и они приобщались к монастырским запискам. Таким порядком записывания чудес объясняется большее разнообразие их литературного изложения в житиях сравнительно с биографическим рассказом; но этот же порядок делал их сказателей трудноуловимыми для какого–нибудь высшего церковного надзора. Если чудо совершалось вне монастыря, считали достаточным прийти ко гробу святого, отслужить молебен и потом поведать игумену с братией о бывшем исцелении или видении: игумен повелит монастырскому летописцу предать чудо писанию и летописец только прибавит в конце рассказа: «Мы лее, сия слышавше, прославихом Бога и писанию предахом, да не будут чудеса, деемая преподобным, в тимении многолетняго забвения покровены».

В 1652 году «прохожий человек», отец которого с семьей остановился в Вологде на пути из Москвы в Каргополь, после вечерни в трапезе рассказал братии Галактионова монастыря, как брату его, страдавшему огненной болезнью, на днях явился во сне Галактион и исцелил его от недуга; чрез несколько дней рассказчик привел в обитель своего брата для подтверждения рассказа: «Мы же, иноцы, живущии в Галактионове пустыни, сия от того Стефана и брата его Иова видевше и слышавше, написахом вкратце на пользу слышащим». Выше мы заметили, что чудеса были естественным выражением веры к святому, распространявшейся в окрестном населении; этим объясняется взгляд последнего на оглашение чудес как на нравственную обязанность к чудотворцу. Этот взгляд разделяли и книжные люди, записывавшие чудеса: но мнению жизнеописателя Александра Ошевенского. скрыть чудо — дело невежества и неразумия, за которое должно будет дать ответ Богу. Испытав чудо над собой или увидев его над близким человеком, крестьянин считал долгом сходить в монастырь, чтобы там попросить братию предать его писанию. Когда биограф монзенских чудотворцев оканчивал свой труд, пришла в монастырь крестьянка и спрашивала, кто пишет чудеса Ферапонта, чтобы рассказать ему исцеление своего сына. Монастырь не углублялся в анализ явлений, доходивших до него из нравственной жизни окрестного населения, но старался быть ее вождем и указателем: значительная, если не большая часть чудес в каждом житии выходила из среды самой братии. Встречаем известия, что новые чудеса торжественно читались в церкви перед всем народом; но это делалось не с целью проверить точность прочитанного рассказа. В монастырской братии и среди мирского общества относились неблагосклонно к мысли о такой поверке даже и тогда, когда она выходила не из личного сомнения, а из церковных требований и производилась церковным порядком.

В литературе житий до XVII века есть любопытные указания на эту нелюбовь к поверке: легенда и биограф бичуют не только мирян за простое любопытство, с каким заглядывали в гроб чудотворца, но и представителей иерархии, являвшихся с официальным поручением осмотреть мощи и поверить чудеса, если они с излишним усердием относились к своей задаче. Лет через 10 по открытии мощей кн. ярославского Феодора и его сыновей биограф рассказывал о наказании, постигшем местного архиерея и церковного следователя за недоверчивость. Архиепископ Трифон послал протопопа, мужа речистого, грамоте гораздого и гордого, дозреть мощей чудотворцевых, рассмотреть, «исцеления от них по правде ли будут». Протопоп не верил этим чудесам, подозревая, не игумен ли Спасского монастыря, где покоились мощи, действует здесь нечистой силой «на прельщение человеком», чтобы приобрести богатство, «еже приношаху граждане на молебны, к раце их приходяще». Когда он с такими мыслями приступил к осмотру мощей, внезапный удар повергнул его на землю, у него отнялись язык, руки и ноги, и он лежал в расслаблении, каясь в своем окаянстве. Летопись говорит, что Трифон отписался от своей епископии, «бе бо болен велми», и удалился в Спасский монастырь. Ярославский биограф указывает причину болезни: услышав о беде с протопопом, владыка, разделявший его неверие и подозрение в волшебстве, содрогнулся и был поражен расслаблением, удалился на покой в монастырь к мощам ярославских чудотворцев и прожил там до смерти, «плачася грехов своих».

Биограф Даниила Переяславского рассказывает, что, когда митрополит и посланные им духовные следователи потребовали у Даниила слишком строгого отчета, на каком основании он искал и открыл мощи кн. Андрея Смоленского, «егоже никтоже помняше», старец предсказал всем им различные несчастия, вскоре исполнившиеся. Не лишено интереса, как выразилось в этом деле брожение, произведенное в Новгороде учением Косого. Зиновий Отенский в слове об открытии мощей епископа Никиты рассказывает, что наместник, стоя у гроба, усомнился в возможности, чтобы мощи сохранились в продолжение 450 лет; но когда архиепископ снял перед ним покров с мощей, епарх «зазре своему неверованию». Тогда же явились к архиепископу ?попы града», чтобы, выразить свое сомнение о новоявленных мощах. Владыка, «неверие их потязая», подвергнул их церковному наказанию, «Седмицу едину внимати себе повелев», и когда потом открыл им гроб Никиты, «общею волею попы с народы» просили у владыки разреше!гия ежегодно приходить ко гробу Никиты всем городом для молебного пения. Тот же Зиновий в слове об открытии мощей архиепископа Ионы с горечью вспоминает о похулившем их архимандрите Иларионе, говоря, что он был друг и «стаинник» известного покровителя еретиков Кассиана, епископа Рязанского, и его присутствие при торжестве помешало некоторым в храме почувствовать благоухание от мощей. В XVII веке, по–видимому, стали внимательнее относиться к открытию мощей и строже поверять записи исцелений, чтобы устранить «затейные чудеса», как выразился Симон Азарьин. Во второй половине этого века осудили как лживые писания повесть о Евфросине Псковском, к которой отнеслись с полным доверием на Стоглавом соборе, и житие Анны Кашинской с чудесами, которое ни по литературному характеру, ни по свойству источников не отличается от многих житий, прежде написанных и не подвергнувшихся такому осуждению.

Биографы начинают высказывать мысль, что нельзя записывать и распространять чудеса, которые не были надлежащим образом проверены и засвидетельствованы: жизнеописатель Иулиании Лазаревской, упомянув о многих исцелениях по открытии мощей ее, прибавляет: «Мы же сего не смеяхом писати, яко не бе свидетельство». В большей части житий не находим следов церковной официальной поверки записанных в них чудес; некоторые, по–видимому, без нее составлялись и распространялись между читателями. Канонизации 1549 года предшествовали «обыски о новых чудотворцах», производившиеся епархиальными архиереями, которые, собирая жития, каноны и чудеса местных чудотворцев, руководствовались при этом показаниями местных жителей всякого звания. Описания этих обысков не сохранились, но о них можно судить по нескольким уцелевшим обыскным актам XVI и XVII веков. В последних есть черты, любопытные для характеристики источников, которыми пользовались биографы при описании чудес. Чудеса были необходимым условием для церковного прославления святого. В древней Руси известно было правило, которое требовало для церковного признания открывшихся мощей, «да сотворят три чудеса глух да прослышит, нем проглаголет, слеп да прозрит; а аще сотворят чудеса; то от Бога и от св. апостол; аще ли не сотворят тех чудес, то не приимите их».

В 1634 году по мысли местного архиепископа открыли гроб кн. Михаила Ярославича Тверского, не вынимая его из земли; чрез несколько дней, как только копавший могилу древоделец рассказал о совершившемся исцелении его руки, архиепископ с собором духовенства и детьми боярскими святительского двора поднял гроб из земли и поставил на приготовленном месте в храме; потом начали приходить к гробу больные и петь молебны. Это правило делало необходимым официальное церковное следствие для поверки чудес на месте, если мощи открывались вдали от высшей церковной власти и не по ее почину. Порядок этого церковного процесса описан в грамоте холмогорского архиепископа Афанасия, посланной в Соловецкий монастырь в 1690 году[573]. Отвечая согласием на просьбу братии праздновать в монастыре память преп. Германа, он прибавляет, что этого нельзя сделать без воли великих государей с патриархом и без свидетельства, «не яко уничижая его (Германа) преподобство, но храня целость святые церкви догматов, яко издревле во св. православной вере нашей обыкоша о св. Божиих угодниках предлагатися прежде о житии и чудесех их свидетельства достоверные, по свидетельству же со благоволения общаго православных монархов и архипастырскаго составляются им службы и каноны и тако устрояются праздновати, без свидетельства же и без благословения государскаго и святейшаго патриарха никакоже сие состоятися и прочно быть может».

Выраженные Афанасием правила подтверждаются в главных чертах церковным процессом об Иакове Боровицком, производившимся в 1544 году. Уже тогда ничего не знали о жизни Иакова, и житие его не было написано. Но сохранились акты, относящиеся к процессу; не имея литературного значения, они послужили потом материалом для столько же витиеватого, сколько скудного фактическим содержанием слова о явлении мощей Йакова[574]. По челобитью боровицких обывателей, духовенства и мирян, новгородский архиепископ Феодосий послал в Боровичи соборного софийского священника с диаконом «смотрити мощей Ияковлих», давно лежавших там у часовни, «и о чудесех его испытати многими людьми и священники». Освидетельствовав мощи Иакова, посланные опрашивали про житие его местных священников, и старост, и волостных людей добрых, «сколь он давно туто лежит и есть ли на него туто памятухи и знахари».

Ничего не узнав об этом, следователи собрали показания о совершившихся у гроба Иакова исцелениях и составили им опись, к которой приложили руки все духовные лица, присутствовавшие при осмотре мощей, и миряне, подтвердившие своим свидетельством действительность происшедших исцелений. Получив этот «обыск», архиепископ послал его к митрополиту и по грамоте последнего нарядил новую комиссию для торжественного перенесения мощей от часовни к новой церкви, прибавив в своем послании к борови–чанам: «И на пренесенье бы естя честных мощей вы, дети боярские и старосты и рядовичи и вси православные крестьяне шли с женами и с детьми своими, и раце бы естя св. мощи предали честно и благоговейно со свещами и милостынями, елико ваша сила». С тех пор в Боровичах ежегодно праздновали день перенесения и начали записывать дальнейшие чудеса; по свидетельству еп. Славинецкого, запись прекратилась на 616–м чуде: это — сухой перечень исцелений, верный образчик старых монастырских летописей чудес, едва ли даже заслуживающий названия литературного памятника.

Новые черты рассматриваемого церковного процесса открываются в деле о яренгских чудотворцах. Вместе с известием о них патриарху в 1624 году из Яренги подана была «чудесем роспись». По указу патриарха митрополит Новгородский поручил своему сыну боярскому вместе с игуменом Никольского Корельского монастыря поверить эту роспись на месте, «окольными монастыри и государевыми черными и монастырскими волостьми и всякими людьми сыскати всякими сыски накрепко», как явились чудотворцы в Яренге и какие совершили здесь чудеса. Исцеленных ставили перед комиссией, которая расспрашивала каждого из них накрепко об обстоятельствах исцеления. Данную ими «сказку» сыскивали или поверяли их родом и племенем, а показания родимцев — «окольными тутошними всякими людьми». Для этого комиссия, побывав в Яренге, объехала и все окрестные волости ближние и дальние, «для рассылки и письма имая с собою из волости в волость попов и дьяконов и земских церковных дьячков». Церковное поручение, возлагаемое на игумена и боярского сына, митрополит называет «государевым делом», и по обстановке его трудно отличить от обыкновенных дел тогдашнего гражданского управления. Показания, снятые с местных жителей и скрепленные руками отцов их духовных, комиссия отправила в Новгород в дворецкий приказ митрополита. В позднейших описаниях чудес подпись духовного отца является одним из главных доказательств действительности чуда. Так, в житии Корнилия Переяславского исцеленные подают братии монастыря «подлинные известия», иногда собственноручно ими написанные и скрепленные отцами духовными. Открыв мощи Симеона в Меркушине, тобольский митрополит Игнатий указал всем сообщать о чудесах его священникам Меркушина, которым поручил записывать эти рассказы; обыватель Верхотурья, поведавший меркушинскому иерею о совершившемся с ним чуде, послан был воеводой в Тобольск к митрополиту с «письмом» об этом чуде.

Рассматривая различные условия, действовавшие на литературу житий, мы приводили рассеянные в ней указания с подробностью, может быть превышающей задачи исследования. С помощью этих рассмотренных условий попытаемся отдать себе окончательный отчет в литературном и историческом содержании жития, мы видели, как изменялась его литературная форма; но с житием в настоящем смысле слова считали неразлучной ту искусственную форму, которая установилась и господствовала в древнерусской литературе с XV века: как проложные краткие памяти, так и простые безыскусственные записки рассматривались только как материал для правильных житий или являлись вследствие позднейшей переработки последних, вызванной особенными обстоятельствами. Внешние черты этой искусственности вышли из взгляда на житие как на церковное поучение: они состояли в тех общих местах, которые в виде предисловия и похвалы начинали или заканчивали собой биографический рассказ или в виде ораторских отступлений переплетали этот рассказ нравственно–назидательными толкованиями излагаемых событий. Нет нужды останавливаться на происхождении и свойствах как этого взгляда на житие, так и этих общих мест, выше было указано, что литературной колыбелью жития была церковная песнь, а публикой — общество, которому был чужд простой исторический интерес.

Эти общие места древнерусская агиобиография усвояла по чужим образцам. Но без преувеличения можно сказать, что в этом отношении русские ученики пошли гораздо дальше учителей. В переводных греческих житиях, обращавшихся в нашей древней письменности, не найдем, говоря выражением Епифания Премудрого, такого «плетения словес», каким старался украсить свой труд древнерусский биограф. Рассказ Киприана и Пахомия Логофета кажется сухим и сжатым сравнительно с изложением их русских подражателей XV—XVI веков. В макарьевское время нашли Пахомиеву биографию Никона Радонежского неудовлетворительной именно в литературном отношении и переделали в более украшенном стиле. В житиях нет недостатка в указаниях на строгость, с какой биограф смотрел на свою задачу, но только с литературной стороны. Ему было недостаточно одного уменья писать книжным языком: изложив свою повесть по–церковнославянски, но без риторического добрословия, он подобно Досифею Соловецкому или Герману Столбенскому, целые годы продержит ее в своей келии, боясь явиться перед читателем в неустроенном виде, пока не найдет опытного мастера, который покроет его рассказ блеском широких словес, «Како везти к архиепископу, — пишет Досифей о своем труде, — стыжуся, понеже истину написах, но удобрити якоже бы сложно недоумехся». Слагатель самых витиеватых житий всего усерднее просит у читателя снисхождення к простоте своего пера, «понеже извития словесем не вем, ни решения притчам навыкох, ни у философов учихся, грамотикия же и риторикия никогдаже прочитах». Любопытно, что в древнерусской литературе житии первый голос, хотя раздавшийся в пустыне, против философского извития, наполняющего «воздух словесы», поднял приезжий литературный мастер: в предисловии к житию соловецких чудотворцев Максим Грек одобряет Досифея именно за простоту изложения, которой тот стыдился, и, противополагая ее суетной философской речи, прибавляет: «Наши же христианским похвалы, Богу приносимыя и святым Его, аще и проста бывают неухищренными глаголы, но благодарна и нескрыта и явствена всем на пользу слышащим». Зато недостаток биографических сведений, при уверенности в литературном искусстве, никогда не останавливал древнерусского писателя; напротив, Андрей Юрьев взялся за новую редакцию жития князя ярославского Феодора, чтобы создать блестящий памятник витийства во вкусе времени, но не воспроизвести вполне и тех известий о князе, какие автор нашел в старом кратком житии его.

Общие места житий не ограничиваются назидательными отступлениями: они открываются там, где при нервом взгляде могут показаться биографические факты. Типический образ святого, как он рисуется в житиях, слишком известен, чтобы воспроизводить его здесь во всей полноте. В нем рядом с чертами индивидуальными, имеющими значение действительных фактов, легко заметить черты общие, однообразно повторяющиеся едва ли не в каждом житии. Эти последние по характеру своему двоякого рода Одни настолько широки, что не характеризуют жизни одного лица и, разумеясь сами собою, не дают ничего нового для его биографии Редкий биограф не начинал своего рассказа известием, что святой родился от благочестивых, христианских родителей и в известный срок духовно возродился крещением, и это известие нисколько не зависело от того, знал или не знал биограф что–нибудь о родителях святого. Таковы же описания юности святого и его первых опытов в иночестве, очень пространно и очень однообразно излагаемые в житиях: это отвлеченные характеристики благонравной юности и строгого иночества вообще, а не черты из жизни Антония Сийского или Арсения Комельского; их содержание есть лишь развитие заглавия биографии, ибо без этих черт описываемая жизнь не могла бы стать предметом жития. Другие черты, не столь широкие по объему, имеют условное значение: это биографические гипотезы, необходимые для полноты картины. К числу обычных черт такого рода относятся известия, что святой, родившийся в глуши древнерусской деревни, именно на седьмом году выучивается грамоте и 12 лет уходит в монастырь, внезапно увлеченный евангельскими словами о тех, кто оставляет родителей ради имени Христова, и биограф заносил это в рассказ, хотя бы ничего не знал о детстве святого. Черты того и другого рода проходят но всему житию, и их так много у биографа, что он мог из них одних составить довольно стройный биографический очерк. Любопытна в этом отношении попытка, на которую отваживается автор упомянутого выше слова о явлении мощей Иакова Боровицкого: не зная решительно ни одного живого факта из жизни Иакова, он направляет ладью малохудожного своего слова по глубокому морю достохвальных исправлений святого и на многих страницах «воспоминает по–возможному досточестно» его подвиги.

Есть, наконец, третий элемент, входящий в характеристику искусственного стиля житий: это известный выбор биографического содержания. Кик бы ни было житие богато живыми подробностями, оно не удовлетворит историка. Биограф освещал описываемую жизнь только с некоторых и во всех житиях все с одних и тех же сторон, оставляя в тени другие, для исследователя самые важные. Отсюда происходит однообразие впечатления, выносимого из чтения житий, различных по литературной обработке и по качеству биографического материала. Этим же объясняется в них недостаток внутренней стройности, плохо закрываемый архитектурной правильностью их внешней формы. Говоря вообще, житие есть лишь ряд отдельных эпизодов, изображающих торжественные минуты в жизни святого; будничные промежутки между ними оно обходило или вскользь бросало на них бледный свет. Таков был рассчитанный план, отличавший житие от повествования другого рода; едва разговорившись о простых житейских подробностях жизни Корнилия Комельского, биограф его спешит остановиться, замечая: «Сказания бо (изустного рассказа) дело сие. а не жития повесть».

Таковы главные приемы искусственной агиобиографии. Наша задача не ставит исследователя в необходимость рассмотреть ни те пути, которыми эти приемы проникайi в нашу старинную письменность, ни все подробности их развития у наших древних книжников. То и другое входит в крут специальных вопросов литературной истории жития. Для нас важнее определить значение этих приемов для древнерусского биографа, чтобы видеть, как перо его обрабатывало описываемые явления. Простого анализа искусственного стиля житий достаточно, чтобы заметить, что житие и историческое повествование различно относятся к предмету и второе не может брать явления в том виде, в каком дает их первое. Надобно разобрать взгляд древнего биографа на исторические события и на свою задачу, чтобы не спрашивать его о том, на что он отвечать не думал, и не смотреть на вещи его глазами, которыми мы смотреть не можем.

Все условия, влиявшие на литературу житий, клали в основу жития церковно–моралистический взгляд на людей и их деяния. Было бы, однако ж, большой ошибкой думать, что биограф святого сходится в точке зрения с историком моралистом, для которого поучительны в истории и уклонения от нравственного идеала. Древнерусское миросозерцание, на котором стоял биограф, не любило подниматься на такую моральную абстракцию» Точнее определим это миросозерцание, сказав, что оно искало только непосредственного назидания. Когда Епифаний спрашивал у старцев разумных, писать ли ему житие Сергия, они очень наглядно выразили эту точку зрения: «Якоже нелепо и не подобает жития нечестивых пытати и писати, сице не подобает жития святых муж оставляти и не писати». Биограф Варлаама Бажского подробно указывает, чего именно искал древнерусский читатель в житии: «Святых жития страх Божий вселяют в душу, безстрашие отгоняют, злых престатие, благих приятие вводят; тех 6о жития зряще, в чувство своих дел приходят, престатие злых помышляют, свет бо есть святых жития и просвещение душам нашим». Задачей биографа перед такими требованиями было извлечь из описываемой деятельности практические уроки жизни, представить в биографических чертах нравственные парадигмы. Мир, из которого он брал необходимые для такого обобщения образы, не был родной ему по происхождению: это было восточное пустынничество, идеальную догму которого он находил в творениях отцов Церкви об иночестве, а практическое осуществление — в патериках и житиях древних христианских пустынников.

Понятно равнодушие, с каким биограф относился к биографическому факту в его действительной простоте. Этот факт имел для него цену только той стороной, которая укладывалась в описанные выше нормы или общие места житий. В житиях и связанных с ними церковных службах молено найти много убедительных доказательств этого равнодушия. Жизнь Ефрема Перекомского изображена почти буквально словами жития Александра Свирского. На Прокопия, юродивого Устюжского, биограф его перенес целиком рассказ из жития Андрея, юродивого Цареградского. В службе Ефрему Перекомскому повторены черты жизни, изложенные в службе Савве Вишерскому. В библиотеке Троицкой Сергиевой лавры есть мартовская служебная минея конца XVI века, сохранившая на себе следы церковного употребления. Неизвестный составитель ее задумал написать службы и тем святым этого месяца, которые не имели их в минее, находившейся у него под руками. Для этого он воспользовался готовыми службами той же мартовской минеи и дословно или в переработке брал из одних стихиры, из других каноны, иные переписывал целиком на имя другого святого. Так случилось, что мирно скончавшийся в Твери епископ Арсений в каноне «мученическим увязеся венцом», ибо этот канон выписан из службы исповеднику Феофилак–ту. В другой рукописи той же библиотеки сохранилась служба на обретение мощей Филиппа Ирапского, воспевающая его дар составлять церковные песни и творения против ересей—черты, не имеющие ничего общего с известным житием русского пустынника Филиппа, уединявшегося в Ирапе[575]. Такое отношение к факту сообщало биографическому содержанию житий отвлеченность, которая делает его неуловимым для простого повествования: дорожа лишь той стороной явлений, которая обращена к идеалу, биограф забывал о подробностях обстановки, места и времени, без чего для историка не существует исторического факта. Часто кажется, что в рассказе жития таится меткое наблюдение, живая черта действительности; но при анализе остается одно общее место. Между мелкими сочинениями Максима Грека есть похвальное слово «Некоему пречудному древнему мученику, его же имя неведомо»; не указано, где, когда и кем совершен описанный в нем подвиг целомудрия, и только в конце замечено, что это сообщено Павлом Фивеянином великому начальнику иноков Антонию. Это слово стоит на одинаковой точке зрения с житиями.

Эта точка зрения определила и отношение биографа к русской исторической действительности. Он искал в последней отражения другого, хорошо знакомого ему мира и ценил ее настолько, насколько она отражала этот мир. Иногда он начинал житие очерком распространения апостолькой проповеди, и в словах его звучит чувство народной гордости, когда он передает легенду о путешествии на Русь апостола Андрея. В XIV и в XVII веках он говорит о русском общественном порядке одинаковым языком, будто никакой перемены не произошло в промежутке. Зато он не был невнимателен к судьбам Церкви за пределами Руси, и с половины XV века мысль его часто обращается к не перестающему умножаться сонму русских пустынножителей как к живому доказательству, что Русская земля теперь прямая и единственная наследница древнего благочестия. Он любил повторять то место из Пахомиева предисловия к житию Сергия, где книжный серб спрашивает, откуда засветился этот светильник, не из Иерусалима ли или не с Сипая ли, и потом отвечает: нет, из Русской земли, которая долго была омрачена кумирослужением и недавно сподобилась святого просвещения, но уже озарилась многими светилами, «якоже той превзыти иже исперва просвещение приемших». Лесная русская пустыня становилась продолжением опустевшей Фиваиды. Чем эта пустыня с ее своеобразными условиями и обитателями отличалась от древней египетской, это не занимало русского инока–биографа. Он не скажет, хотя бы и знал, как и сколько деревень и починков явилось в лесу под руководством проникшей туда братии; но он подробно расскажет о борьбе основателя с теми же бесовскими «страхованиями», какие древний отшельник встречал в восточной пустыне.

Бесспорно, древнерусский биограф своим историческим взглядом смелее и шире летописца обнимал русскую жизнь. Можно даже сказать, что древнерусская мысль не поднималась выше того исторического понимания, какое усвоила и развила литература житий. В этом отношении ей принадлежит видное место в истории нашего умственного развития.

Указав, какое значение придавал биограф историческому факту и как его обрабатывал, легко понять, что житие и историческая биография смотрят на лицо прямо с противоположных сторон. В судьбе лица нас занимает более всего борьба вечно борющихся исторических стихий, личности и среды, ее окружающей; взаимное отношение той и другой стороны служит лучшей характеристикой обеих. Степень нашего интереса к жизни лица определяется тем, в какой мере развило оно среди этой борьбы свою внутреннюю силу и самобытность и насколько стало выше окружающих условий, общего уровня. Совсем иная точка зрения в житии. Среда, из которой выходил святой, рассматривается в нем только как внешняя помеха, ничего не дающая лицу и настолько слабая, что святой прямо из колыбели становился выше ее и уже в детстве учил родителей правильному пониманию задачи жизни. Между общими местами житий часто встречаем беседу отрока с матерью, которой его воздержание в пище и молитвенное бдение внушают тревожные опасения за здоровье сына: я не слышал, отвечает он на ее упреки и увещания, я не слышал, чтобы родители желали зла своим детям: объядение и плотоугодие не поставит нас пред Богом Те многоразличные сочетания личных и общественных условий, которые производят такое бесконечное разнообразие характеров и которые привязывают внимание наблюдателя к судьбам людей живущих и отживших, не имели никакой цены в глазах биографа; да едва ли и жизнь, из которой он брал явления, давала обильный материки для такого наблюдения. И здесь, как в понятиях биографа, высшей задачей нравственного развития для лица было отрешиться от «долу влекущих мудрований, паче же всего не имети своея воли». Для жития дорога не живая цельность характера с его индивидуальными особенностями и житейской обстановкой, а лишь та сторона его, которая подходит под известную норму, отражает на себе известный идеал. Собственно говоря, оно изображает не жизнь отдельного человека, а развивает на судьбах его этот отвлеченный идеал Вот почему все лица, жизнь которых описана в житиях, сливаются перед читателем в один образ и трудно подмени ь в них особенности каждого, как по иконописным изображениям воспроизвести портреты: те и другие изображения дают лишь «образы без лиц». И в древнейших и в позднейших житиях неизменно повторяется один и тот же строю определенный агиобиографический тип; только в последних черты его иногда становятся живее, как в рисунке царского мастера Симона Ушакова оживляется и становится выразительнее прежний иконописный тип.

Ясно, в чем повествователь уклонится от исторической действительности, если целиком воспроизведет фактическое содержание жития, даже отложив общие места его. Впрочем, остаются некоторые просветы в литературном покрове, который житие клало на явления действительности. Из условий, при которых писались жития, видно, что самыми надежными и более других доступными основаниями для критической оценки каждого такого исторического источника служат момент его написания и отношение автора к святому. От того и другого много зависела не только достоверность биографического рассказа, но и самый выбор биографических черт. Общие места отчасти были неизбежны для биографа, не располагавшего достаточным запасом сведений о святом. Жития, написанные по личным воспоминаниям автора, значительно отступают от обычных приемов агиобиографии. Если они дают много места риторике и общим местам, то не превращают их в биографические черты. Епифаний в биографии Стефана Пермского, объясняя с обычным красноречием процесс зарождения и развития в юноше мысли о суете земного и об отречении от мира, вставляет в свое размышление слова Евангелия о тех, кто во имя Христа оставляет родителей и сродников. Проложное сокращение Епифаниева труда, передавая это место подлинника, превращает размышление биографа в положительный факт: оно рассказывает, что Стефан решился оставить мир, услышав однажды в церкви чтение указанного евангельского текста.

Обзор источников житий дает заметить, что биограф очень редко имел одинаково полные и точные сведения обо всех периодах описываемой жизни. В житиях основателей монастырей такие сведения ограничивались большей частью временем жизни святого в новом монастыре. Вот почему рассказ о судьбе святого до этого периода в житиях особенно обилен общими местами и дает мало годного исторического материала. Но и описание жизни основателя в новой обители не свободно от общих мест. Анализ взгляда биографа на исторические явления и его отношения к факту указывает, где нужно искать и в этом описании живых следов действительности. Обобщению, превращению в типические формулы жития подвергались такие явления русской жизни, которые напоминали собой идеальные образы восточных житий. Напротив, где являлись условия местной древнерусской действительности, мало похожей на древнехристианскую восточную пустыню, там биограф чувствовал себя в большом затруднении: он не находил для них готовых красок в своих образцах и старался говорить о них меньше пли вводил их в свой рассказ в первобытной простоте. С той же стороны получают значение ценного исторического материала и чудеса. Выше объяснено, что из всех частей жития описание посмертных чудес святого наиболее надежно по своим источникам. Как повесть о ежедневных явлениях монастырской жизни, в которых обитель приходила в непосредственное соприкосновение с окрестным грешным миром, это описание — незаменимый материал во многих отношениях. Прежде всего на его изложении наименее заметна печать обычных приемов житий, общих мест и условных представлений: по литературной форме своей это большей частью близкое воспроизведение наивного рассказа стих исцеленных. Далее, здесь биограф покидал свою обычную невнимательность к обстановке, мелким подробностям события и передавал обстоятельно рассказ источника или свои собственные воспоминания. В–третьих, описания чудес —почти единственные литературные источники для истории монастырей по смерти их основателей. Еще важнее то, что они большей частью единственные записки о каком–нибудь темном уголке России, в которых местное население является с своими нравственными и физическими недугами, иногда с своими этнографическими и культурными особенностями. Наконец, трудно указать другой отдел древнерусских исторических памятников, в котором с такою откровенностью и полнотой высказались бы потаенные понятия как биографа, так и всего общества.

ПРИЛОЖЕНИЯ

I. ЗАПИСКА ИННОКЕНТИЯ О ПОСЛЕДНИХ ДНЯХ УЧИТЕЛЯ ЕГО ПАФНУТИЯ БОРОВСКОГО (К СТР. 131 — 132)

О Господи, спаси же! О Господи, поспеши же!

Владыко мой Господи Вседержителю, благым подателю; Отче Господа нашего И. Христа! при иди на помощь мне и просвети сердце мое на разумение заповедий Твоих и отверзи устне мои на исповедание чюдес Твоих и на похваление угодника Твоего, да прославится имя Твое святое; яко Ты еси помощик всем уповающим на Тя в векы. Аминь.

Възмагдющу мя Господу Иисусу Христу и того свету, всене–порочней Матери и угоднику ея, о нем же мне ныне слово, аз же окаанный что имам рещи, невежда сый и груб, паче грехов исполнен?

Исповедати хощу о тацем светиле, святем и велицем отци нашем Пафнутии. аще и не достоин есмь от начала житиа его споведати, ниже пакы он требуаше сия от мене, понеже Божий человек выше нашея похвалы, но души своей на въспоминание, паче же на обличение, да не реку на осужение, не вем како получивши сожительство такова мужа и многым летом единокровен быти и толика учения его насладитися и любви его со многым изообильством восприяти, аще и дерзостно ми есть рещи, якоже ин никтоже.

В лето 6985, индикта 10, по святом же и честнем празднице пасхы, в четверг 3 недели, назавтрее Георгеева дни, в 3 час дни, позва мя старец походити за монастырь. Егда же изыдохом, тогда начат шествовати к пруду, егоже сезда многым трудом своим Егда же приидохом на заплот, узре поток водный, явлыпийся под мост, и начат мя учити, како заградити путь воде. Мне же о сем рекшу аз иду с братьями, а ты нам указывай, ему же рекшу: несте ми на се yпражнения, понеже ино дело имам неотложно, по обеде имам нужнее дело, — пакы старец възвъратися в монастырь уже время литургии. Егда же сверится божественная служба, тогда с братьями в трапезу по обычаю шествоваше и пищи причастися.

Егдаже 6–му часу скончавшюся, тогда прииде ко мне ученик старцев юнный Варсануфье и рече ми: старец Пафнотей посла к тебе, пойди, идеже ти сам повелех. Мне же смутившуся о сем, скоро вестах и идох к старцу, и отворив дверь, и видех старил седяща в сенях у дверей на одре в велице устроении, нпчтожс глаголюща ко мне. Аз же рех ему: что ради не изыдеши сам? нужи не имаши. Блаженный же рече ми: нужу имам, ты не веси, понеже съуз хощет раздрешитися. Мне же недоумеющуся и понеже страхом объят бых о необычных его глаголех, не смеях ничтоже рещи и изыдох, на неже мя дело посла. Поях с собою братию, их же мп повеле и преже со старцем бывшая ученика его Барсанофья, Зосиму и Малха, и мало тружьшиемся възвратихомся в монастырь, ничтоже успевше, понеже мног мятеж в душах имеюще. И обретох старца в кельи седяща Тогда глагола ми: скоро пошли ко князю Михаилу, чтобы ко мне сам не ехал ни присылал никого ни о чем, понеже ино ми дело прииде. Егда же приспе вечерни время, тогда не возможе ити с братиями на вечернее правило. По отпущении же вечерни братиа приидоша к келии старца уведет, что ради не приде в собор. Старец ни единому не повеле в нити к себе, рек: в утрений день да сберутся вся братия. Такоже и на павечернее правило не возможе изыти. мне же не отступающу его, рече бо ми: в сии же день четверток имам пременитися немощи моея. Мне же дивящуся о необычных глаголех, таже повеле ми павечернтщу проглаголати, таже отпусти мя ити в келию мою. Мне же не хотщцу едва изыдох. Тогда не обретох покоя всю нощь, но без сна пребывах, множицею и к келии старца прихождах в нощи и не смеях внити, понеже слышах его не спяща, но молящася, ученику же его юну сущу, ничто же от сих ведящу, точию сну прилежащу. Егда же бысть час утрени, тогда вжег свещу, поидох, понеже заповедь имам от старца преже многих лет во время пения приходити и часов времена являти. Повеле братии поити на утренее славословие, мне же повеле у себе полунощницу и завтреню проговорити, сам же въстав седеше, дондеже скончах. Егда же бысть день, пятку сущу, тогда по молебном правиле священници и вся братия приидоша благословитися и видети старца. Старец же повеле всем без возбранения входити и начать с братиею пращати–ся. Старец же въстав седеше. Прилучи же ся в то время старец Кирилова монастыря, ему же имя Дионисие, художеством часовник; тогда и тъ влезе с братьею прощение прияти. Дионисию же много молящуся, дабы его благословил рукою старец, ему же и слышати и не хотяшу, много же стужаше о сем Тогда оскребився рече старец: что от мене, господине старец, от грешнаго, человека ищеши благословениа и помощи? я сам в час сей требую мчогы молитвы и помощи. Ему же изшедшу, старец же пакы воспомяну и глагола; что сему старцу на мысли? Я сежу, сам себе не могу помощи, а он от мене рукы требеаше Братии же всей собравшимся и немощным и слепотою стражющим и по прощении не хотящим отьгти, старец же понуди отыти когождо в келью свою. Бъ же тогда братии числом 95. Мне же не отстуиающу от старца ни на мал час, старец же о всем млъчаще, разве точью молитву Иисусову непрестанно глаголаше. Егда же приспе час литургии, приде смщеыник благословитися по обычаю, понеже обычай имеют священници на всяк день благословятися у старца, в келью приходяще. Священник же пойдс на божественную службу. Сам же начат облачитися в ризы своя, понеже хотяше ити в святую церковь к божественней службе, мне же ему с братьеюво всем помогающу. Егда же сверится святая литургия, взем святыя дары, изыде из церкве, братиям его провожающим, шествуя с посохом, опочивая мало, ве дадяще себе свершене прикоснутися братии или водити веема, но со многым опасением приближахомся ему. Егда же бысть в келии, отпусти братию, сам же взлеже немощи ради. Мне же оставшу у старца, аще о чем помянет, ничтоже о пищи рече, точью повеле ми сыты мало воды сладчае дати себе жажди ради Отнелиже разболеся, ничтоже вкуси. По мале часе приела кн. Михайло Андреевич диакона своего уведети, что ради не повеле ему старец у себе быти, якоже рех прежс, и что прилучися старцу. Мне же сказавшу, что князь приела, ему же ничтоже отвещавшу, точию отпустити повеле: несть ему у мене ни о чем дела. В тоже время привезоша грамоты от предела тверьскаго да деньги золотые, мне же явившу ему, он же не повеле к себе внити пришедшим. Аз же, взем грамоты и деньги, при нес ох в келью к старцу, таже явил ему: аз прочту грамоты пред тобою. С гарец же не повеле прочести, повеле отдати принесшим Мне же глаголющкх повели мне взяти, нам то надобе, старец же оскорбися на мя и запрети ми, рек сице: ты возьмешь, ино то я взял. Обычай же имеше старец всегда Пречистые имя нарицати и надежу имети, и рече: еще, брате у Пречистой есть братии что пити и ести; они прислали не моея ради пользы, но от мене грешнаго требуют молитвы и прощения, а я, видите, сам наипаче во время се требую молитвы и прощения. Аз же ничтоже ино рех, точью прощения прося о всем, и отпустих я от монастыря со всем, и испытах их, о ней же вещи ириидоша, и вся тако суть, якоже ми старец рече.

Обычай же бе старцу егда кто от братии в немощь впадаше, тогда старец прихожаше к брату и воспоминаше ему последнее покаание и святых даров причащение; о себе же ничтоже о сих глаголаше, нам же дивящимся, еда како в забвение приде о сих старец. По мале часе приде церковный служитель глаголя: время вечерни приближися. Нам же глаголющим, старец начат осязати ризы своя. Мне же въпросившу: камо хочешь изыти, еда нужи ради коея? Ему же рекшу: имам ити х вечерни, начахом старца облачити в ризы его; таже взят посох свой, нам же спомогающим ему со обою страну, не дадяше старец приимати за руце, развее за ризы помогахом ему Егда же приде в церковь, тогда ста на своем моете, аз же ему уготових седалище. Старец же, на посох руце положь. таже главу преклонив, стояше. Егда же братия начата стихиры пети, тогда старец начат пети с братиею по обычаю. Обычай же имеше старец ни единого стиха мимоити с молчанием, но всегда пояше с братиею. Егда же случашеся не услышати ему стиха или коего слова в стихе, тогда повелеваше кононарху пакы възвращатися множицею и повторяше стихы, дабы известно разумел Скончане же бывши вечерни, наченьшу священнику понахиду, понеже предание святых отец по обычаю церковному в пяток вечер всегда помяновение о усопших бывает, братия хотяще старца в келью вести, ему же не хотящу, рече бо: аз требую паче слышати, понеже мне нужнейше, к тому не возмогу слышати. Братия же начата пети Блажени непорочны, старец же усердно припеваяше братьям, яко же братиам мнети, еда како легчае ему бысть. По скончании правила излезе старец из церкве. Идущу же ему в келью, священ — ници же и прочая братья шествуют по старце провожающее Егда же приде в келью, тогда отпусти всех с благословением и прощением и сам у всех простися. Мне же и иному брату, именем Варсанофью, не отлучающуся ни единого часа, старцу же взлегшу изнеможения ради телесного, нам же безмолвствующим, и по мале часе приде пономарь, прося благословения на павечернее правило. Старец братиям повеле пети, сам же не возможе поити, мне повеле у себе приговорити павечерницу. По соборном отпетии пакы придс Арсение, аз же рех ему: аз иду в келью, ты же возми светилник, възжи да поседи у старца, дондеже прииду. Обычай же бе старцу никогдаже по павечернем правиле свеще или светилнику горети, но всегда в нощи молитву творяше, множицею же седя усыпашс, вервицу в руках держаше, Иисусову молитву глаголаше. Егда же възжен бысть светилник, старец же во изнеможении лежаше, аз же. прием благословение, идох в келью мою малаго ради покоя. Едм уснух от многых помысл о старце; пакы же скоро убудився, встлх и идох в келью старца. Старец же лежаше, молитву творяше. Аз же сотворь молитву, взвестих ему утрени час Старец же не возможе поити, аз же глаголах ему полунощницу и прочее правило, он же въетав седеше, моляшеся. Егда же бысть день, обычай же бе многодетный старцу на всяк день молебны пети, или праздник или проп день, иногда дващи, множицею и три случашеся. Братия же начата пети в соборе, мне же повеле у себе проговорити канон Иисусов, таже Пречистой похвалный. Егда же изглаголах, тогда же мало умлечах, таже с тихостию въстав, начах себе часы глаголати. Старец же въстав седеше, аз же въпросих что ряди въстав седиши? еда вон хощеши изыти? Ему же рекшу: сего ряди сежю, ты часы глаголеши, а мне лежать? Мне же удивлыиуся великому трезвениго блаженнаго, помале же начат понуждати на божественную службу, аз же въезвестих слркителю церковному; старец же начат облачитися в ризы своя, нам же спомогающим ему. Старцу же пришедшу в церковь, стоящю же ему на обычном месте, егда же свершися божественна служба, старцу по обычаю вземшу св. доры, излезе из церкве. Егда же бысть в келий, аз же уготовах ему малы потребы, еда како вкусити восхощет. Отнелиже разболеся, ничтоже вкуси, разве воды мало медом услажены, едва познаватися сыте, меду же кисля го или квасу никако же вкуси. Мне же понужающу вкусити немощи ради, старец же рече ми: не токмо не полезно есть, но и пагубно пианому умрети. Мартирию же диакону сущу, тогда по старцеву благословению имущу службу на трапезе представляти мед и пиво братьям, тогда ему пришедшу благословитися у старца, что повелит братии взяти на трапезу пити. Старец же повеле ему мед лучший всегда взимати на трапезу, рек сице: братиа да пьют после мене, миряне то попиют. Аз же рех ему: днесь и сам вкуси, понеже суббота есть, еще же пятдесятница. Старец же ми рече: и аз вем, что суббота и пятдесятница, но писано в правилех: аще и велика нужа будет, ино три дни попоститися болящему причащения р:»ди святых тайн; мене же видиши немощна суща; аще Господь сподобит и Пречистая Богомати, заутра хощу причас–титися св. тайнам Мы же почюдихомся великому его опасению, преже помышляхом, якоже напреди рекох, еда како в забвение приде о сих старец, а он отнелиже разболеся, от того часа посту прилежаще, а нам ничтоже о сих яви. Та же братию отпусти в трапезу ити на обед, сам же мало упокойся немощи ради, братьи же заповеда, да не стужают ему ни о чем дондеже сподобится божественного причащения св. даров. Се же ему обычай бяше многолетный: егда хотяше причаститися св. тайнам, тогда всю неделю пребываше молчя не токмо от мирян, но и с братьею не глаголаше и о нужных вещех, ни живущему с ним в кельи что глаголаше. Пост же ему всегда обычен беше. Нам же отшедшим кождо в келью свою, по мале времени посылает ученика своего и призывает священника, именем Исаия. Преже не бе ему обычай сего призывати. Священнику же вшедшу в келью старца и стоящу, старец же с смирением начат глаголати ему о духовных делех.

Священнику же о сем недоумеющуся, пачеже страхом и трепетом одержим о старцевых глаголех, якоже сам извествоваше мне, Таже повелеввает ему покаание прочести и прочая по ряду и благословение приемлет и прощению сподобляется, преже от Бога прощеный. В тоже время присылает князь Михайло Андреевич духовника своего попа Ивана старца посетити, и сам князь много желаше ехати к старцу, но не смеяше без повеления; аще ли не поселить ему быти у себе старец, да благословить и простить его старец и сына его кн. Ивана. Старец же не повеле попу Ивану к себе винт ниже беседы сподобитися. Он же много братию моляше ни единого обрете довести его до старца. Послежде и ко мне приходить со княжим словом, чтобы видети старца и князем поведенная глагола–ти. Мне же въдящу старцев разум и твердость нрава, не смеющу о том и глиголати, ему же много на се мя нудящу, аз же един, идол к старцу и сказах ему, что князь Михайло прислал попа Ивана тей видети и чтобы еси благословил и простил князя Михаила и сына его князя Ивана; ему же молчащу, аз же не обрет дерзновения к старцу, по мале часе восхотех изыти, сотворив метание. Преподобная же она глава ни тогда мя скорбяща отпусти, рече бо ми: дивлюся князю, с чем присылае; сына моего благослови князя Ивана, а князь Василей ему не сын ли? сам не ся разделися, Бог весть, где имать обрести мир и благословение. Таже рече мм: ни о чем ему у мене дела нет, аще и сам князь бы был. Аз же и нехотя сия вся извесгих попу Ивану. Он же не уверися моими словесы, на ину мысль преложися, восхоте вечерни ждати, да сподобится беседы и благословения от старца. Егда же бысть время вечерни, тогда с старцем плохом в церковь. Поп же, предварив южными враты, скоро вниде в церковь, хотя получити желаемое Старец же, ощутив пришествие попа, скоро вниде в светый олтарь. Егда же поп изыде из церкве, таже и от моностыря, тогда старец излез из церкве, идяше в келью свою; таже отпустив братию, ктому ничтожс беседуя, понеже на всенощное пение с братиею готовящеся, рече бо: ктому прочее не мощно ми будет напред свершити Мы же мнехом: изнеможения ради телеснаго сия глаголет; послежде разумехом, яко отшествие свое назнаменаше нам не яве, но яко да не оскорбит нас. Таже повеле мне у себе Святыя Троица канон проговорпти. сам же 6е во мнозе подвизе. Мало по захожении солнца сам воздвиже братию на всенощное бдение, понеже ка се много усерден бе, братиям же дивящимся многому его тщанию; никакоже ослабс, дондеже свершися всенощное правило, уже дни освитаюшу умаления ради нощнаго. Тогда повеле Иосифу крилошанину правило ему обычное свершати, таже и к св. причащению молитвы изглаголав. Старец же начат поспешати со многым тщанием, шест–вуя во св. церковь, священнику же повеле свершати святую литургию, сам же пребысть в святем жрьтвенице до причащения божественнаго тела и крове Христа Бога нашего. Егда же сверится божественая служба, старец прииде в свою келью, братьи провожающим его, мне же мало нечто уготовлыну, аще пищи причаститися восхощет, — отнелиже разболеся, ничто же вкуси, — братьям же понудившим на се. Старец же не восхоте нас оскорбити, не естеству желающу, мало нечто вкуси, паче же братию понуди ясти от уготованных ему; он же от многаго труда упокойся мало.

В тоже время от великат князя Ивана Васильевича скоро достигоша послания, понеже некоим мановением или от Бога или от скоропришедших человек возвещено быстъ ему. Посланный же Федя Викентиев приходит ко мне и рече ми слово великого князя: доведи мя до старца до Пафнотья, князь великий послал к нему грамоту свою. Аз же рех ему: никтоже от мирян входить к старцу, ниже самый князь, аще ли же истинну ти реку—ни послааый тя внидет. Он же рече ми: и ты донеси послание и возвести ему. Аз же, взем запечатано послание, принесох к старцу и сказах ему вся подробну реченная посланным Старец же ми рече: отдай то послание пакы принесшему, да отнесет пославшему уже ктому ничтоже требую от мира сего, ниже чести желаю, ниже страха от мира сего боюся. Аз же рех ему: вем и аз о тебе, сия такс суть, но Бога ради нам полезное сотвори, понеже хощет князь великий о сем оскръбитися; не разгневи его. Старец же паки рече ми: истину вам глаголю, не разгневите Единого, ничтоже вам успеет гнев человечьскый; аще ли же Единого разгневите, еже есть Христос, никтоже вам помощи может, а человек аще и разгневается, пакы смирится. Аз же не смеях ничтоже рещи, точью изшед рех ему вся предреченная и послание отдах, он же и не хотя скоро изыде из монастыря и с посланием В тоже время приспе посланый от матери великого князя, христолюбивые и благочестивые великие княгини Марии, понеже велику веру имеше к Пречистые монастырю и любовь к своему богомольцу старцу Пафнотью, якоже ин никтоже; аще и не бе преже такова, но добродетелию старцевою усугуби сторицею преложение свое на благое к старцу со истинным покаянием Таже и от великие княгини Софьи Грекини приспе посланый с посланием, еще же и денги златые приносить. Мне же старцу возвестившу, старец же никако от принесенных взяти повеле, паче же оскорбися многаго ради стужения. Множае же аз оскорбихся, молву творя старцу, пришедшим на се нудящим мя по слову посылающих; аз же, изшед от старца, отпустих их и со златом Не токмо же от князь и от княгинь, но и от прочего народз, от боляр же и от простых со всех стран приходящих, мы же о сих ничтоже старцу рещи смеяхом, понеже искусихомся от предире–ченных. Пакы же приидох к старцу, тогда рех ему. добре нсми–жешь, государь Пафнотей! Старец же рече ми: ни так ни сяк, видит и, брате, сам, боле не могу, понеже изнеможение телесное приде, а выше силы ничтоже ощущаю от болезни. От пищи же ничтоже вкушааше, питаем 6о бе Божиею благодатию; аще и побелить что устроити на вкушение, егдаже принесена будуть, тогда сладце похваляше и глаголаше братии: ядите, а я с вами, понеже добра суть, видящим, якобы рещи по Лествичнику, чревообьястна себе показоваше. Пища же его бе всегда братнее угожение, сам же всегда худейшая избираше; не тькмо о пищи, но и келейное устроение вся непотребна. Еще же и ризы его, мантия, ряска, овчая кожа, сандалия ни единому от просящих потребна быша; беседа же его вся проста, сладце беседоваше, не токмо братиям, но и мир–екым и странным, не по человекоутодию, но по Божию закону вся глаголаше, паче же делы творяше, не устыдеся никогдаже лица княжска или болярска, ни приносом богатых умягчися когда, но сильным крепко закону соблюдение глаголаше и заповедем Божи–им, простым же такоже беседоваше, братию нарицаше, никтоже от беседы его изыде скорбен когда, многым же и сердечьныя тайны беседою отвъерзаше, они же отходяще чюдящеся слав ляху Бога, прославляющаго своя угодникы. И что много глаголю? Аще сия вся по единому начьну изчитати, не довлеет ми все время живота моего, но сия вся совокупив, вкратце реку, ничим же скуден бе в добродетслех дивный сей древних святых, глаголю же Феодосиа, Савы и прочих святых. Пакы же нощи наставши, прежереченный брат Варсонофье вжизает по обычаю свещник, старцу же сего не требующу, якоже преже рех, но нам не терпящим светило дутя наших во тме оставити. Мне малаго ради покоя отшедшу в келью, пакы помале возвратихся к старцу, обретох его не спяща, Иисусову молитву глаголюща, брата же седяща и дремлюща; аз же възвестих старцу час утрени, он же братиям в соборе по обычаю вся повеле свершати, мне же повеле у себе обычьная правити, якоже всегда обычай ему беше.

Понеделнику же наставшу, во время божественныя службы, пакы старец в св. Божию церковь шествуя со многым трудом, братиям помогающим, по свершении божественныя службы братьям вьпрашающим, аще что похощет вкусити, старцу же не хотящу, токмо мало исьпиваше сыты, якоже преже рех. Егда же упокойся мало старец, аз же от многых помысл борим, како хощет после старца быти строение монастырьское, понеже старец ничтоже о сих глаголеть, аще вопрошу его о сем или ни, таже сотворих молитву, ему же отвещавшу аминь, тогда начах со умилением глаголати.

Вспрос Инокентиев. Государь Пафнотей! повели при своем животе написати завещание о монастырьском строении, как братии по тебе жити и кому игумену быти повелиши, — старцу же молчащу.

Ответ Пафнотиа старца. Таже по мале часе начат глаголати старец, слезам изо очию текущим: Блюдите убо сами себе, братие, как чин церковный и строение монастырю хощете имети; песньнаго правила никогдаже преставляйте, свещ;ш вжизания просвещайте, священници держите честно, яко же и аз, оброка их не лишайте, божественныя службы да не оскудевают, теми бо вся поспеются, трапезы от любостранна не затворите, о милостыни попецетеся, просяща потребная тща не отпустите, от мира приходящих бесед удаляйтеся, в ручном деле тружающеся, сердце свое хранете всяцем трезвением от помысл лукавых, по павечернем правиле бесед не творите друг со другом, кождо во своей кельи да безмолвствует, соборныя молитвы не отлучайтеся никакою нужею развее немощи, весь устав и правило церьковное кротко и немятежно и молчаливо, и просто рещи, якоже мене сидите творяща, и вы творите; аще бо тех заповеданнаа мною не презрите, верую Богови Вседерьжителю и того всенепорочней Матере–свету, не лишит Господь всех благых ему своих места сего. Но вем, яко по отшествии моем Пречистые монастыря будет мятежник, много, мню, душю мою смути и в братии мятеж сотвори; но Пречистая Царица мятежники утолить и бурю мимо седеть и своему дому и в нем живущей братии тишину подаст. — Аще ли же реченная вам, братие, не верна мнятся, не буди мне лгати на преподобнаго, понеже и сведетелие суть неложнии. приидоша тогда братиа на посещение старца, Иосиф, Арсеней и Варсанофей и келейник старцев, сия слышавше, дивляхуся, что хотят сия быти Отцы и братие! Господа ради простите ми сие, понеже написах сия, не суди братии своей; не буди то, но почюдихся старцеву проречению, понеже сия вскоре в дело произыдоша; един день пяток безмолвствова, в он же день старца со гробе положихом; прочая же напреди явлена будут. Егдаже старец сия изглагола, таже умолче изнеможения ради телесного, Ани уже скончавающуся. Таже нощь препроводи в обычных правилах.

Третьему дни седмици наставшу вторнику, таже пакы от утра начинает безмолвие, не повеле себе стужати ни единому от братии, желаше паки причастник быти телу и крови Христове, понеже празднику наставшу преполовение пятьдесятници. Мне же с молчанием седящу у старца со учеником его, старец же глаюллше псалмы Давидовы со гласом не от единого ни от двою, но от многых избрание творя, таже пременяя пояше молосны. Пречистой похв:1лный канон, токе и Одигитрие, еще же и Мне шми съдсржим напастьми, таже и по Евангелии стих Богородиш, — Нс остави мене в человеческое предстоя. Се же беспрссмни творяше не единою ни дващи. но и миожицею паки тоже па чинаше, нам же дивящимся необычному его гранссословшо, ни понеже не смеяхом ни о чем же подвигнута слова, токмо ужасохомся, что хощет сие быти. Еще же, и якоже преже рех, заповеда не стужати ему. Дни же прешедшу, ничтоже ино не глагола ше, точью псалмы и прочая. Нощи же наставши, мне ему обычшч правило изглаголавшу, всю же ону нощь без сна препроводи в велице труда, мало седааше, а множае стояше, Егдаже бысть день, паки Иосиф сверши ему причастное. Старцу же спешно гото вящуся, таже понужаше нас к церкви, мы же с ним шествующе, спомогахом ему мало, таже в св. жертвенице седалище уготовихом ему. Божественен же службе свершившися, пакы причастник бывает телу и крове Христове По отпущении же службы изыде из церкве. Се же бе ему обычаи многолетный: не преже священник служивый излезе от олтаря, никогда же изыде из церкве. не прием благословения от служащаго священника Егдаже бысть в кельи, таже став в сенех, братьи со обою страну стояшим. въззре душевным оком на братию, а чюветвенным на образ Владычень и Пречистые его Богоматере, две святеи иконе имея, таке исполни очи слез, въздохнув глаголаше: Господи Вседрьжителю' Ты веси вся испытай сердца и помыслы, аще кто поскорбит мене ради грешнаго, въздажь ему, Господи, сторицею в се время и в будущий век живот вечный; аще ли кто порадуется о моей смерти грешна человека, не постави ему» Господи, греха (зрит бо сия обоя в братии). Мы же слышаще сия, ужасохомся, кождо свою съвесть в себе судию имать, паче же аз окаанный. Сия изъглаголав, таже ж повеле себе в келью вьвести; пакы начат утешителна словеса глаголати братии и радостным лицем, якоже забыти нам прежереченных глагол, комуждо по своей совести, якоже преже рех, себе зазревшу; глагол;иие бо не ощущати выше силы болезни. Мы же, сия видяще, мнехомхощет легчае ему быти. Братия же понуждаху его и пищи причаститися, старец же не хотяше, токмо мало вкушаше нужа ради сыты, якоже множицею преже рех, таже брати подаваше, глаголя: пиите чашу сию, чада пийте аки последнее благословение, аз бо ксему не еще от сея пию или вкушу. И еще ксему многа утешительна словеса из глагола, таже възлеже на обычном своем месте, на нем же и к Господу по едином дни стыде. Отци и братие! да никтожс ми зазрит, понеже множицею себе именую. Увы моему окааньству! Аще ли себе умлъчу, вся имам ложна писати. Таже рече ми старец: Ииокентей! Аз же прилежно зрех на священную его главу, что хощет рещи. И глагола: есть у мене сосуд меда, прислали ми поминка, не помню, как его наричють. — Братья же рекоша кузня. — Возми себе, благословлю тя, понеже нужу мою исполнял еси, — мне же о сем много почюдившуся, что мене грешнаго и в таковъй немощи благословения своего сподоби. Таже братию со многым обрадованием отпусти, паче же понуди ити в трапезу, понеже обеду вход Аз же не терпях нимало отлучится старца, паки возвратихся скоро, обретох его по обычаю лежаща на своем месте, молитву творяща Аз же с молчанием стоях, таже по мале часе сотворь молитву, глаголах ему: Государь Пафнотей! не лучшает тебе, понеже всю неделю ничтоже вкусил еси пищи; чему, господине, молчиши? что еси здумал, кому приказываеши монастырь, братии ли или великому князю? о чем не глаголеши? Ему же рекшу: Пречистой, таже по мале глагола ми: брате Инокентей! правду ли се ты глаголеши? — Мне же молчащу, еда како смутих старца. — Мне, брате, кто приказывал? Пречистая сама Царица изволила, паче же возлюбила на сем месте прославити свое имя и храм свой воздвигла и братью совокупила и мене нищаго много время питала и покоила и с братьею, и мне пак в гроб зрящу смертному человеку, себе не могущу помощи, сама Царица как начала, так и устроити имать полезное своему дому. Веси сам, не княжьскою властью, ни богатством сильных, ни златом ни сребром воздвижесся место сие, но изволением Божиим и Пречистые Его Матери хотением Не требовах от земных князь даров кыих приати или приложит зде и хотящим даяти та, но всю надежю и упование положих о всем на Пречистую Царицу до сего дни и часа, в он же разлучити имать Содетель и Творец душю от телесе, и по отсюду отшествии Пречистая же Царица покрыет своею милостию от насилия мрачных и лукавых духов, и в страшный день праведного суда вечныя мя избавить мукы и со избранными причтеть. Ащели и я неку благодать получю, не премолчю о вас молитву творя к Господу. Сице убо поспешите, чисте живете, ни якоже при мне точью, но велми паче по отшествии моем со страхом и трепетом еде снасение соделывающе да добрых ради ваших дел и аз почию и по мне пришедшей вселятся добре, и по скончании вашем покой обрящете, и кождо в нем же зван бысть, в том да пребыает; своих мер, братие, не преходите, не полезно бо вам се, но и душевредно; над немощными братьями чювьством или паче рещи и обычаем не возноситеся, но длъготерпитс о них, якоже своим удопом. Ей, чада, поспешите добродетельми! — Сиа и инл полезная глаголав, умолче изнеможения ради.

По мале часе скоро приходит посланный от содержащаго в то время престол русьския митрополия Горонтиа пресвящениаго посещения ради, нося мир и благословение старцу. Таже паки (уг великаго князя Ивана Васильевича скоро приходит Феодор, протопоп его Благовещенскый, так же и от предреченных княгинь, от великие княгини Грекини Юрьи Грек, о всем приходят ко мне. понеже к старцу не получиша входа, глаголюще ми слово великаго князя, чтобы навсяко видети старца и беседы от него сподобитися, понеже много оскорбишася, не приемше извещения от проке посланных. Мне же о сем не имеющу дрьзновения не , ввести токмо, но и явити старцу, они же много о сем стужиша ми, аз же всячьскы отлагах, веды мужа крепость и неславолюбный его нрав, не могох им известигися никако, и не хотя вшед сказах старцу о посланных. Старец же много на мя оскорбися, таже рече ми: что тебе на мысли? не даси же ми от мира сего ни един час отдохнут: не веси, 60 лет угажено миру и мирьекым человеком, князем и бояром, и в сретенье им сованося, и в беседе с ними маньячено, и вслед по них такоеж сованося, а того и не вем, чесего ради, ныне познах, никая ми от всего того полза, но паче души испытание о всем. Господь пакы своим милосердием, не хотя без покаянна смерти грешнику навести, дасть мне грешному 6 день покаяния ради, ино пак ты мне не даешь покоя ни на един час, наводиши на мене миряне. Уже к тому и из келия не имам изыти, да не стужа ют ми. — Аз же множае оскорбихся, не токмо не получив ответа посланным, но яко старца смутих; аз же изшед вся сказах им, понужаах я изыти из монастыря. Им же и не хотящим отыдоша, уже вечеру сушу, таже уклоньшеся прополиша в веси близь–живущих человек. От часа же того ни о чем же смеях стужити старцу, точью обычное правило нощное свершаах. Старец же ктому не уже на се понудимя, понеже всю нощь пребысть без сна, псалмы Давыдовы гранесловяше, таже Иисусову молитву глаголаше. Се же бе ему обычай многолетный: по всяком правиле никогда же Иисусову молитву не оставляше, вервицу в руках держаше. Егдаже бысть день, паки старец по обычаю повелеваше священнику ранее литургию свершати, понеже и сам мысляше ити, пачеже спешат», глаголаше бо себе: се день приде, братьи же взирающим между собою, что се глаголаше, не вемы. Аз же вопросих и: государь Пафнотей! о коем дни глаголеши: се приде день? Старец же рече: о том дни, о нем же нреже глаголах вам Аз же начах именовать дни: неделя или понедельник или вторник? Старец же рече: сей день четверток, о нем же и преже рех вам, — нам же недоумеваю–щимся о сем, понеже многа о себе назнаменаше к отшествию, таже паки сокрываше, ничтоже явлена о себе глаголаше Старцу же пакы начинающу шествие творити к церкви, тещашеся и егда прибли–жися к дверем, хотя излезти на монастырь, Иосиф возвести ему преже бывших посланник пакы пришествие в монастырь, не токмо же те, но и иных множество, егце же наместнику града Басилью Феодоровичю и тому тогда приспевшу, понеже и преже того ему бывшу не получи входа к старцу. Тогда, собравшеся вси, стояху пред церковью на пути, им же старцу хотящу шествовати. Егда же услыша старец приход их, что стояще ожидаху его, тогда и не хотя пакы обратися, паче же оскорбися, понеже възбраниша ему к церкви шествие. Таже отпусти братию ити в собор, сам же седе в сенех Старец же глаголаше; никто же ми сие сотвори точию И нокентей, тому се повелевшу. Аз же и рещи не смеях, что о сем неповинен есмь. Егда же изыдохом к церкви, един брат у него оста Арсеней, старец же сам утверди двери келиа, да никтоже внидет. Егда же свершися божественная литургия, не уведеша старца, тогда вси разумеша, яко не возможно им видети старца ниже слышати глас его, и не хотяще скоро разыдошася кождо своим путем, паче же Богу се усгроившу по писанному: помысл праведнаго приятен Ему есть. Аз же по божественней службе скоро възратихся к старцу, обретох и еще двери утвержены. брату же у него приседящу, о нем же преже рех. Егда же внидох, обретох старца в кельи възлегша на лавици под предним окном, на монастырь же не повеле окна нимало утворити, на весь день не повеле себе стужати и до вечерни. Братьи же млъчащи, старец же глаголаше о некоем человеце, яко умрети имать, нам же недомыслящимся, мнехом, еда кто возвести ему. Аз же вопросих его: о ком се глаголеши, мы не вемы. — Старец же рече: о нем же вы глаголете, яко болить, а он покаявся умрети хотяше. Нам же сия вся недоуменна суть. Таже братью отпусти, повеле в трапезу ити. Аз же от того часа не изыдох от старца Еглаже изыдоша братиа, тогда рече ми старец: преведи мя на Другую страну келия, понеже тамо имам покой от мятежа сего, таже и уснути хощу, понеже утрудихся; да никтоже от братии входит ко мне до вечерни, нюке окна отверзи, ниже двери отвори, занеже по вечерни братья приити хотят Аз же вся сия разсмотрив, не к тому сомнехся, но известие уверихся, яко отыти житиа сего хощет старец, понеже ми и в начале немощи своея рек старец, яко соуз хощет разрешитися. Аз же отшествию нужных начах вьпраша–ти: государь Пафнотей! егда преставишися, звати ли протопопа или иных священников из града провод ити тебе к гробу? Старец же рече ми: никакоже не мози звати, понеже велик мятеж хощеши сотворити мне; да ни к тоже увесть, дондеже погребете мя в землю своим священником; молихся о сем и проводити и на гробе простити и земли предати. Аз же вопросих: где велиши себе гроб ископати и в земли положити? Старец же ми рече: мдеже еси Клима Гуменника положил, с тем мя погребите, a гроб не купи дубова, на ту шесть денег колачей купи, да раздели нищим, а мене лубком оберти да под страну подкопав положи. — мне же единому сиа с ним глаголющу, ученику же его спящу, братьям же всем безмолвствующим, а овем почивающим, полуденному часу наставшу. Аз же умлъчах, еда како старец заснет. Старец же начат молити Господа Бога Вседрьжителя о спасении душа своея, еще же и Пречистую Владычицу нашю Богородиц о всем и имя Ее нарицаше и всю надежю на Царицю полагашс о души своей: В час, Дево, конца моего рукы бесовскыя мя исхыти и суда и прения и страшнаго испытания и мытарьств горьких и князя лютаго, Богомати, и вечнаго ос ужения. Та же моляще Пречистую, да сотворить попечение о богосозданном Ея монастыри: Ты, Царице, создала, Ты и промышляй о полезном дому своему и в имя Твое собравшихся в святом месте сем сподоба угодити Сыну Твоему и Богу нашему чистотою и любовью и мирным устроением. Обычай же бе старьцу никогда же нарещч свой ему монастырь, но Пречистые, Та создала, ниже стерпе слышит его монастырь нарицакяцу кому, но и велми о сем запрещаше, глаголаше бо: аще не Господь созиждеть дому, всуе трудит лея зиждущеи. Старцу молящуся, якоже преже рех, аз же възбудих ученика его спяща и жестокими словесы претих ему и нерадивл и непотребна нарицах его: не видиши ли старца в послед нем издыхании, — а ты не трепещеши ни трезвишися! Таже повелел ему стояти у старца, мне же изшедшу вон вне келия простужения ради, въеклонщу ми ся малаго ради покоя, и скоро уснух. Спящу же ми ощутих гласы поющих и абие со ужасом вскочих, вскоре дверь отверз внидох в келью, обретох старца на обычном месте лежаща, ученика же у одра предстояща; аз же его впросих: кто от братьи был зде? Он же, никто, рече; мне же ему сказавшу слышаная, он же рече ми: отнели же ты изшел еси. старец начат петь Блажени непорочна в путь ходящем в законе Господни, — таже и стихи припеваше, еще же и Руцк Твои сотвористе мя и создасти мя, к сим же и Благословен еси, Господи, научи мя оправданней Твоим, Святых лик обрете—и прочая тропари. Аз же рех ему отходит старец к Богу, припадохом со ушником к ногама старца и облобызахом нозе его, таже надклоншеся над перси ему, просяще благословенна и прощения конечнаго, со многым трудом недо ведоме получихом сия: старец не уже к тому внимаше словесем нашим. — Молитва. Царю небесный всесильный! молю Ти ся, Владыко мой Иисусе Христе, милостив буди души моей, да не удержана будет противных лукавством, но да усрящют ю ангели твои, проводнике ея сквозь пронырств тех мрачных мытарьств и на–ставляюще ю к Твоего милосердия свету. Бем 6о и аз, Владыко, яко без твоего заступления никтоже может избыти козней духов лукавьсгвиа—Таже к тому ничтоже могий глаголати явление; аще и глаголаше, но мы уже не можем разумети глаголаных. Таже на нем же одре лежаше, начат отвращатися шуяя страны, на десную обращатися. Сего же николи преже не сотвори Мне же сего не разумеющу, пакы обращах и дващи и трищи, старец же паки, аще и едва можаше двизатися, пакы обращашеся, еще же ми и глаголаше некаа словеса, но аз же не разумевах, языку уже оскудевающу от конечнаго изнеможения. Тогда разумех, яко видит некая от необычных приходящая, братьям же ничтоже от сих ведящим: якоже преже рех, не повелех себе стужати от обедня часа до вечерни; аще ли кто от братей и прихожавше аз же глаголах, яко утишися старец. Не смех никому же рещи, яко отходить к Господу, понеже хощет молва велика быти. Уже вечернему правилу приспевшу, братьям по обычаю свершающим, аз же и ученик его терпяховс ожидающе, понеже не возмогахом от старца в собор ити, приседехом у одра его. Егда же вечернее правило свершашеся, тогда старец опрятаеся и нозе простер и руце на прьсех крестаобразно положь, аз же рех ученику его: сяди ту, подрьжи старца, посмотрю на монастырь, уже ли братья отпели суть; мне же и окна не дошедшу, ученик старцев възва со ужасом: Инокентей, Инокентей! Аз же скоро обратився, рех: что видиши? Он же рече ми: воздохну старец. Мне же зрящу паки легко отдохну, помале третицею, понеже треми дохновении предаст святую свою душу в руце Божии, Его же изъмлади възлюби, и к тому не обретеся дух в старци, понеже усну века сего сном, нозе простер и руце на перьсех крестообразно положь, приложися к святым отцем, их же в житию поревнова. В той час предсташа сиященници и братиа дверем келии старца, хотяще уведети, что бысть старьцу. Н;ш же к тому таити не могущим, аз же и ученик; старцев и ин брат, его же множицею помянух, на лицах знамения обносящим, паче же слезам леющимся, множицею и гласы испущахом со учеником старцевем, не могуще терпети конечнаго разлучения, понеже солнцу зашедигу душ наших преже единаго часа всемирнаго солнца зашествия. Тогда же братиа сотвориша над ним плач велик, и тако вземьше его несоша в ветхую церковь, понеже вечеру сущу не мозмогохом того погребению предати.

Воутрии же ураньше дни наставшу, пятку сущу, в 1 час, ископлы с братья гроб, тело преподобного земли предахом. Никто же из мирьекых человек ту обретеся в то время, ни одру коснуся, ни в гроб полагаема узре кто. Егда же погребохом старца, тогда нецни приидоша от града, поведающе нам, яко весь град подвижеся не точью игумени и священници и мниси, но и содержащии награда наместници и прочий общий народ уже путь начинают шествовати, аще не быша предварили прежеречении сокрошют веници, бывшии в монастыри, поведающе им, яко всуе трудитеся, желаемаго не получите, понеже аще и мы уранихом. ничтоже возмогохом видети от надеемых труд наших без успеха. Они же, сия слышавше, велику тщету себе вмениша быти, окающеся сами и глаголюще, яко не достойни быхом такова раба Божиа поне одру прикоснутися. Мнози же от вельмож скоро в монастырь приидоша, аще и не видеша преподобнаго, поне со многою любовью гробу его поклонишася. Такожде и общий народ, весь день от града приходяще, покланяхуся гробу преподобнаго.

II. СЛОВО ИЖЕ ВО СВЯТЫХ ОТЦА НАШЕГО НИКОЛЫ, О ЖИТЬИ ЕГО И О ХОЖЕНИИ ЕГО И О ПОГРЕБЕНИИ (К СТР. 138)

Благословен еси, Господи Иисусс Христе Боже наш, дивная и неизреченная творил и чудеса во всей земли; прославил еси светлый праздник св. Николы. Мы же, братия, прославим туы землю, где жил св. Николае, на имя миры Ликийския митрополия. а в наших русских странах весь род християньский память его честную в нынешний день светло празднуем, и в нынешний день всю вселенную чудесы своими просветил, идет от жития сек» святительства престол оставив, и восходит на небеса к Божию престолу поклонится Троице, Отцу и Сыну и Св. Духу. Ныне вся его митрополиа святаго и честнаго мира полна есть благоухлния и ныне чини ангельстии прославляють его память, и ныне райские врата величаются, что в них прошол св. Николае, и ныне вси вернии православии и християне честное и святое житие светло празднуем Он бо свое стадо честно упас и ангельское житие на земли пожил человеком угодия не творил и единосущней Троице непрестанно служил в молитвах и бдениях день и нощь. А от юности мяса и вина не вкушал, от субботы до субботы только хлеба вкушал и води а коли ся праздник великый пригодит, и он тогды овощь ел А дела его были честны и святы и любимы святому, а на честных его ногах плюснянки до глезну, а в жезла место носил честный крест, поминающи слово Христово, реченное и написанное св. евангелистом Матфеем: аще кто восхсщет во следе мене поити, отвръжам севе и во следе Мене идет и царство небесное наследит. И св. Никола измлада оставил славу и богатство сего суетнаго света и желая наследити царство небесное, не опочивая день и нощь, моляся Богу, и научи люди слову Божию истинным писанием. Во дни дело его в церкви на молитве, а в нощи без сна пребывая, моляся Богу. От рождества его лет 14 пошол по пророка слову Давида: яко птица иду в пустыню, а при себе держал образ живогаорящаго креста Господня и всю бесовскую силу поправ. И дошед Кесария Филипповы, и жил три лета, тесный и скорбный путь ходя не, чистоту душевную и телесную соблюл, а недужных, приходящих к нему с верою, силою Христовою исцеляя. В ты я лета прилучися брань, пришла рать поганых до Кесария и все христиане Грекове побегли в подгори я тесная, а са Николае видев поганых рать велику, иже не мощи противитися модем христианским противу поганых, в той час св. Николае прослезися и пад на земли моляся Богу за християны (Молитва). И воставот земли и простер руце на небо, и молитву исполнив, и прилете к нему с небеси голубь, глаголя: 1) дерзай, Николае, избраннице Божий! услышана бысть молитва твоя и сокрушатся языцы поганстии. Тогда Николае прииде в рать христианскую, не могл его видети никтоже, зане облак светел покры его, и начат глаголати Христианом: учините знамение Христово на лицах ваших крест и не возможет прикоснутся вам меч поганых Они же вопросиша: ты кто еси? — Аз есм Николае, грешный раб Божий. И христиане вси как едиными усты воскричали гласом великим: Боже святаго Николы! помози нам И знаменоваша лица своя знамением чесгнаго и животворящаго креста, и ударитася на рать поганых, силою Божиею и молитвою св. Николы побита гражане поганскиа пришедшая языки. И увидел св. Николае поганых погибель, и возрадовася и нача пеги псалом сии: Алл вси знамение боящимся тебе, Господи, еже убежа–ти от лица лука. И тако вси людие прославиша Бога, и забыли от того дни от поганых горькия и напрасныя смерти, И в той день царие христианстии и князи гречестии и вельможи и вси людие того града, мужи и жены и чада их, почали искати св. Николы, хотяху ему честь и великие дары даяти, и много искавше его и с слезами, и не могоша его обрести нигдеже. А св. Николае, не хотя им явитися, тогоже часу пошел от них во страны Генсарейскиаи и ходил во Армении год и 9 месяц, и крестив их и научи веровати в Бога живаго, и прокаженныа их очистил и от всяких болезней исцелил, и прошед Армению, и пошел во Амдолию Асирейскую[576]. И тамо была церкви во имя архистратига Божия Михаила, и в той церкви был сто дней, а не видал его никтоже. Таже в день недельный вошли люди в церковь на молитву в храм св.

Михаила и пришла девица, духом нечистым одръжима. И начата людие пети в церкви, и в той час вшел бес в девицу и нача мучити и бити ее. Таже дух нечистый начал усты тоя девшая кричащ, глаголя: о Николае, что силу имаши над бесы! чему нас мучишп? И услышали беса глаголюша девицы тоя устами и почали дивитися, что глаголет бес, кто есть Николае и кого именует бес, и где есть И бе рече люд ем: не видите ли его, пред церковию стоит, уже сто дней есть, как ту пребывает. 14 избежа бес из девицы, вышел m церкви, идеже стоит св. Николае моляся, и вскричал гласом великим: о Николае, что силу имаши над бесы! не вели ми поити в муку. Тогда св. Николае поринул беса на землю и вложил свой малый палец в уста его и тако рек св. Николае тебе глаголю, душе нечистый, поведай ми, как еси вшел в девицю сию. И бес рече: на едином месте под яблонию видех ю спящу и позавидех чистоте и красоте лица ея и внидох в ню того ради, что бых изеушил и погубил чистоту и красоту лица ея. И рече ему св. Николае: поили в Меленьтейскую реку, что воды в ней нет, только един песок, и тамо буди мучен до скончания века. Бес же услышал мучение скос и пошол плачася, девица же яко от сна встала от недуга своего[577]. — И не хотя славы мира сего, и отай вышел из града и пошол во Антиохию, в святый град, и жил в нем дней 12, с святыми отцы моляся, и молитву исполнив, и оттоле пошел в Рим к св. апостолу Петру. Идучи путем, и почал молитися, глаголя: съблюди мя, Господи, занеже далече путь иду. И как скончал молитву, и стрел его бес, всяким лихом исполнен, и очи его как огнены, а зубы его как зверины, а власы на главе его как вельблужьи. И как узрел беса си Николае, и познал его лукавство и почал пети псалом сий: От сретения беса полуденънаго падет от страны тысяща. 14 услышал бес молитву его и паде лицем к земли, и рече ему св. Николае: ты кто еси, где идеши? — И рече ему бес: аз еемь ангел света, иду учити людей во правду. — И рече ему св. Николае: что рекл еси, нечистый душе, иже ангелом света называешися? знаю бо, что бес еси, темный преступник, идеши многых прельстити, — 14 глагола ему бес чему хула дееши на мене? — И рече ему св. Николае право ныне глаголю тебе: бес еси нечистый; как смел еси именовати себе ангелом света? — И виде бес, что не мощи противитися св. Николс, и посты девся бес, наклонил главу свою. Тогда рече ему св. Николас: не имаши уже убежати от руки моея, темный бесе! заклинаю тя именем великим мучениа твоего, скажи ми дело свое, какой закон имаши от сатаны. 14 рече ему бес я хожю в сонмы и пиры людския, да влагаю помышления и речи злыя и душегубства и свары межи людей. 14 разгневався св. Николае и ем его, и поринул под нозе свои и нача бити его, дух же нечистый нача хулити, глаголя: чему мя мучиши, святче Божий? пусти мл и пойду в путь свой. И са Николае, связав ему руце и нозс знамением креста. назнамсновал землю, и разступися земля на 60 и 5 лактий, и вринул его тамо и опять назнаменовал крестом землю, и съступися земля, как преже была, Таже св. Николае пошол без пакости и потом Господь Бог посла ангела блюсти и до Рима. И пришол к Риму и стрете его весь град, и пошол к церкви св. апостола Петра и молился три часы, исполився храм честнаго благоухании и темьяна, И жил в Риме 4 дни, и пораниваяся поя в церкви Божии и уча люди св. писанием, добрых дел смирению и чистоте. Из Рима пошол в Египет Александрейскый, и прешед ону страну Иердана, и тамо ходил 5 лет и всех немощных исцелял и здравы были. А в тых пяти летех ядение его было: от недели до недели вкушал бобу сухого и воды мало[578]. — Св. же Никола, обьшед страны асурийскиа и варварскиа, и прииде в Мирьскый град Ликыи, и кипяше лице его и руце и нозе святым миром, и весь град благоухания честнаго от мира исполнися, и вси немощнии исцеляхуся, слепим прозирали, глусии слышали, хромии ходили и прокаженные очистилися, а котории нечистыми духы одрьжимы, и от тых беси отбегали и здрави стали род християньскый. Услышав же его патриарх иерусалимьекый Макарей, и призва преп. отец и рече им: слышали есмо, во граде Ликийском есть человек, именем Николае, житие имеет к Богу чисто и творит чюдеса многа и множество многое поганых в веру христианьскую обратил; пойдем во град Ликыйскый и увидим, каков он человек есть[579]. — И всех немощных исцелял своим благословением и благодлтию Св. Духа. Нечистые же дуси где коли услышали са имя его, оттоле беси от человек отбегали и немощнии здрави стали именем его святым. А где власть святительства его и где преже ходил в коих странах, везде чюдеса творил, яко апостол Христов, больных исцелял и бесы от человек прогнал Кто может исповедати святая и дивная и преславная чюдеса св. Николы, скораго помощника и те плато заступника! Усты своими святыми меньши говорил, а больши неизреченная и преславная чюдеса творил в странах и всем немощным здравие подавал.

Еще же поведаю вам о милости Христове и Пречистой Его Матери к са чюдотворцу Николе, И еще он коли жив был на сем свете, на своем престоле во граде Мире, при велицем цари Костянтине, и бысть пръвый вселеньскый собор на окаяннаго и проклятаго Ариа, на зломысленника Христовл Было тамо в Никеи на том святом на пръвом сьборе святии отец 300 и 18, а са Николае был с св. отцы в том же числе. Царь сел слушати, а святые отци почали спиратися с окаянным еретиком Арием, покладая ему чюдное и святое писание о Христе Иисусе Сыне Божии, сътворители небу и земли, противу его еретических словес, почали ему уста затворятц писанием св. пророк и св. апостол, а он, еретик Арий злочестивыи, непрестанно хулы глаголя на Господа нашего Иисуса Христа Сына Божия. И св. Николае встав удари его по лицу окаяннаго и злочестиваго Ария. И тогда вси св. отци почали роптати с великим, гневом на св. Николу о том ударении и почали всим собором снимати с него сан святительскый, и разжегше плиту, почали ему браду припаливати, глаголя: не годится нам, святым сухцим, рукою дръзку быти; дръжим святое писание и божественное в нашем разуме, тым нам годно бити злочестивых и окаянных еретиков. И как докончавше събора и препревше оканнаго Ария, и от церкви отлучили и прокляли, и за тым почали всем събором снимаш святительскый сан с св. Николы, и уже хотят приступ ити к нему, и в той час узрел сам царь Констянтин и вси св. отци: Господь наш Иисус Христос из облака подает св. Николе Еуангелис, а с другие страны Пречистая Мати Христа Бога нашего подает ему амфор свой. И как тое великое чюдо увидел царь, и вси св. отци събора того благословили его и не сняли с него святительскаго сана его и сами ся благословили у него. Видите ли, братие, и приимет в разум, как святителю не велят рукою дръзку быти, виноватаго не велено своего рукою бити, а кто виноватее оканнаго Ария? Св. же Николае за едино ударение свыятительства сана хотел остати своего, чтобы не сам Господь Бог наш Иисус Христос и Пречистая Его Мати указали ся царю и св. отцем того св. събора; и для того чюда предивнаго милостью Господа нашего Иисуса Христа и Пречистой его Матери тоже он опять стал святитель. Того ради пишут на иконах образ св. Николы и Спасов образ во облаце и Пречистой Его Матери над ним во облаце.

И жив же св. Николае лета богоугодна и честна и свята, и пришел час отыти ему суетнаго сего света и поити в вечный покой царства небеснаго к вышним силам; понеже св. Николае ведал духом Божиим день и час смерти своея, и тогда стал на молитве, моля Бога о всех християнех, и в той час увидел ангелы Божии, пришедша к нему, и убоявся и вострепетал. Видимо, братие, как св. Николае вострепетал и ужаснулся и увидел ангелы Божиа, а ведал, что с ними пребыати имает в царствии небеснем. А мы, грешнии, грехов наполнени, како не убоимся св. ангел Божиих, коли приидут немилостивно разлучити душа наша от телес наших! О бида нам слепым, что не хогцем видети пути Божиа! А коли св. Николае увидел св. ангел Божиих, и страх великый объял его и рече тако: се уже исполнися время века моего и се уже пришол час мои поити ми к вышним силам невидимаго Отца. И поклонися св. Николае ангелом Божиим и рече им добре пришли есте ко мне, святим ангели Божии, добре приидете ко мне, слугы Св. Троица, добре пришли есте, огнеобразнии ангелом начальницы и света неприступнаго, добре пришли есте ко мне, хощете взяти душу мою от мене. Услышавше же ангели, и удивишася терпению св. Николы, и как первый Михаил архангел показа ему печать страшнаго и пресвятаго Божества, увидев же св. Николае печать Божества, и начал молитися, рекущи: Господи Иисусе Христе и Единородный Сыне, Слово Божие! услыши молитву мою и моление мое внуши по милости своей. Да коли прибегнет кто в церковь имени моего, подай ему, Господи, хотение сердца его, а кто прибегнет от сильных мучительства, подай ему, Господи, помощь на враги его, Господи Боже мой! А кто в бури или на мори или на реках тонути начнет и призовут имя мое, утиши, Господи, бурю и помози им, кто мя призывает на помощь, Господи Боже мой! Коли кто поставит церковь во имя мое, подай ему, Господи, помощь над враги его видимыми и невидимыми. А кто крест твой поставит, а мене в помощь к собе призовет, покори, Господи, ему вся супостаты его. А кто принесет свечю или просфуру или темьян или канун или кутью в церковь мою или убогих накормит и милостыню даст мене ради, помози им, Господи, над враги их и избави их от грех их и дай же им, Господи, во царствии небеснем водворитися, Господи Боже мой! А кто напишет слово моего житиа или напишет кто образ моего подобна, и уподоби их, Господи, во православней християньстей вере и даруй им разум св. твоего Духа. И дай же, Господи, всем христианом пищу райскую на страшнем дни суда твоего праведнаго, Господи Боже мой! ненадежным надежа, погибшим милостив буди им И стал св. Николае по молитве, и в той час пришол глас к нему с небеси, глаголя: угодниче Божий Николае! чего просиши у Господа Бога твоего о людех, кто тя призывает на помощь, всем подаст Господь Бог милость свыше того тебе ради, любовниче св. Троица! 14 уже час пришол и паде ниц на земли св. Николае и умолче языком, и тако приступили к нему св. ангели Божии взяти св. душу его от тела, и целовавше понесоша на небо, а св. тело его лежаше на одре, яко солнце. Исполнися храм благоуханна от мира тела его святаго. И уведали вси гражане града Мира, что уже преставися от житиа сего света суетнаго св. Николае, и почали стекатися вси людие (Плач сирот и погребение). — Таже, братия, правовернии християне, прославим Христа Бога нашего, что нам даровал таковаго светильника А кто, братие, мало тому имет верити или не имет тому верити, что о сем истина есть писана, а кого бес научил и сам безумен будет, не имый ума своего крепка, и он тое помыслит, колико есть чюдес св. Николы: где ни приходит, кто его призывает с верою и помолится ему, неленива его помощь и борз к милости, тепл на заступление, в Латыньскых землях телом лежит, а на небеси святаа его душа, а в нас в Руси милосердие его и чюдеса неизреченна: слепим прозирают, глусии слышат, немии глаголют, хромии ходят и беснии чисти и здрави стали. Кто может сказати милость и чюдеса св. Николы! Таже, любимая братин, рустии сынове и дщери, воздвигнем сердца и руце и помолимся св. чюдотворцу Николе с чистой верою и воскликнем внутрь великим гласом, глаголюще тако: св. Николае! умоли о нас Пречистую и с нею умоли Христа Бога нашего, чтобы нас грешных православных християн избавил онаго поганых насилия и онаго закона, и освяти церкви християньскиа и утверди их непорушны до скончаниа века, и нам ты подай твердый разум во едином крещении стояти до скончаниа века нашего, поклонятися нам и славит и единосущную Троицу, Отца и Сына и Св. Духа ныне и присно и во веки веков. Аминь.

III. ПРОРОЧЕСТВО ОТЦА НАШЕГО ЗОСИМЫ. НАЧАЛЬНИКА МОНАСТЫРЮ НАШЕМУ (К СТР. 130, ПРИМЕЧ. 57 НА СТР. 579)

Се же рече ученику своему: се аз, чадо, отхожю от вас телом, а душею всегда с вами буду; да и се вам буди разумно: аще имам дерзновение пред Богом, то распространить Бог место се и буде монастырь велик; аще ли ни, то оскудеет. И мы, братие, се видяще, разумеем: Бог прославил место се и монастырь величеством пространен и устроен всяким устроением, молитвами отца нашею Зосимы. И се конечное слово вздохнув и рече ми: чадо! будет нелюбовь велика у вас и будут брани велики. И се, братие, пишу вам, да не забвено будет пророчество отца нашего Зосимы. Сбысть же ся нам проречение его за 30 лет и 2 лета по преставлении его. Прииде к нам человек болярский и потом два иных и по лете едином два и все приаша иноческий образ, и един от над по триех летех приат священничества сан. И начаша те мниси, иже преже быша болярские люди, жити и превозносящеся высокоумен нем гордяся, и присовокупиша к себе иных братью ласкордством по своему их обычаю и начаша ропот вздвизати на игумена, которой их постриг, именем Исаия, такоже и на иных братью начаша величанием гордитися, и воздвигоша на игумена брань велику, хотяще своего священника поставит на игуменство, и много о сем брань вздвизающе не по едино лето. Игумен Исаия много скорбей претреце, и уже не могый терпети и остави игуменство. И по малех днех нарекоша своего священника на игуменство, и по сем поидоша в В. Новгород к владыце благословение взяти, и владыка его не благословил на игуменство, но иного посла на игуменство в монастырь. По мале времени вздвигоша и на сего брань велику и тако и того сгнаша с игуменства и но мале времени нарекоша игумена, егоже не благословил владыка, съветники его, а иныя братия не хотели, и о том в братии стала брань и нелюбовь велика, а игумен нареченой нача не любити братьи, которие его не хотели на игуменство, а к владыце посылал по два лета трижды бдагосюаеной грамоты просити, и владыка ему не дал. И братия учали говорить, которые его не хотели игуменом; игумен, уже ты много убытка монастырю чинишь, посылаешь к владыце по благословеную втретъи, и владыка тебе не даст благословеной и не благословляет, и ты нам не игумен И игумен нача зле глаголати с озлоблением, и братиа у него взяли посох игуменской силой, да и сами нарядясь поехали к Москве к великому князю, и игумен после них послал старца, своего советника, с грамотою на берег, велел тех старцев бити и грабити, хотел их уняти, чтобы они не шли к Москве (Здесь прерывается рассказ в сборнике).

IV. СОБОРЫ О НОВЫХ ЧУДОТВОРЦАХ[580]

Сего блаженнаго отца нашего Ионы мнози поведаху добродетели же и чюдодейс гвиа и многиа в различных повестех на многиа части писана обретахуся, и ни един же от трудолюбивых потщася снискати сиа во едину повесть и соборному тръжеству предложите, дондеже прииде время в лето 7055, внегда божественною ревностию подвижем, благочестивый и Богом венчанный царь и вел. кн. Иван Васильевич, всея Русии самодръжед, Божиим благоволением от благоумны а доброты просветися разум его, осиаваем благодатию св. Духа, возжеле от всея душа, еже ему Бог на память возведе, иже в Русской земли царския ему державы премирное богатство взыскати и соврати, иже от мног времен и доныне сокровено и забвению предано, великиа светилникы, новейшиа чюдотворцы, овех своима царскыма очима видев, а овех же от многых известных самовидец слышав. Богом прославляемы многими и неизреченными чюдесы, и вси приходягции к ним с верою всякым многоразличным недугом исцеление получаху и всяк праведный гнев Божий молением их на милосердие претворяем и вся благая потребная молитвами их исправляются. И праздновати же повсюду сим великым светильником не узаконено бысть, но идеже коегождо их честныа раки со св. мощъми бяху, ту и слав ими быша. И сего ради христолюбивый царь и вел. кн. Иван възвещает боголюбезнейшему митрополиту Макарию всея Русии и совета блага просит от него, еже от многаго благоговениа и любви имея желание в мысли своей, дабы сим новейшим чудотворцем уставити празднество в святых Божиих церквах повсюду, якоже и прежним иже в Рус кой земли провозсиавшим новым чюдотворцем Пресвященнейший же митр. Макарий возрадовася душею, ведый, яко Божиим хотением сицевы бысть тщание и вера благочестиваго царя, и вкупе Богом подвизаеми, созывают всех архиепископов и епископов и архимандртов и игуменов и весь священническый и иноческый чин всея русскиа митрополиа Егда же снидошася от предел своих в царствующим град Москву, и тогда Богом венчанный царь и вел, кн. Иван со отцем своим Макарием митрополитом многое моление простирав ко всем иже в русинском царствии его архиепископом и епископом, да койждо их потщится во своих пределах, в градех и в селох и в монастырех и в пустынях о тех великых чюдотворцех новых известно и достолепно изсведетельствовати всеми священными мужми и инокы и пустынники и боголюбивыми князьми И боляры и богобоязнивыми людьми, где коегождо чюдотворца Бог прославил великыми знамении и чюдеса от коликых времен и в кая лета. И святителие же, слышаще таковое благое начинание и повеление, паче же смиреномудрое моление и теплейшую веру Богом венчаннаго царя, радостию духовною и желанием сердечным без закоспениа събирают люботрудным подвигом и подобопечалным собранием каноны и житиа и чюдеса, от многих времен чюдодействуемы, тех святых новых чюдотворцев по свидетельству тамо сущих жителей всех пререченных чинов, и которойждо святитель от своих предел яко многоценный дар Богу и яко всеплодну жрътву и яко приношение приатно принесоша в богоспасаемый град Москву на боголюбивый собор к благочестивому царю и вел. кн. Ивану и преосвященному Макарию, митрополиту всея Русии Вкупе же с ними бяху и честнии архимандриты и игумени и весь освященный собор и предложиша сиа во приобщение церковному уставу пети и праздновати сим в предняя лета, якоже и прочим святым, от века Богу угодившим Якоже преже сих в Руской земли в чудесех восиавших, им же первая к Богу предитеча от рускых родов богомудрая вел. княгини Ольга и св. внук еа равноапостольный вел. кн. Владимир, нареченный в св. крещении Василей, им же вся Русская земля просветися св. крещением, его же благородная чада. Христови мученицы Борис и Глеб и егоже корени вел князь и мученик Христов Михаил черниговьскый и спострадавый с ним болярин его Феодор, князь же Феодор ярославьскый и с чадоми своима Давидом и Коньстянтином преподобием и правдою Богу угодиша; такоже и велицый святии святителие и чюдотворцы, русьстии мистроиолити Петр и Алексей и ростовьстии чюдотворцы святии святителие Леонтие и Исаиа и Игнатий; преподобнии же и богоносные отцы и чюдотворцы Антоний и Феодосий печерьсгии, Никита переяславьскый, Варлам новогородскый, Сергий радонежекый, Кирил белоезерьекый, Дмитрий прилуцкый, Аврамий ростовьскый, их же памяти церкви Божиа приала есть праздновати от прежних времен, когда который прославися. Такоже и сим новейшим чюдотворцем подобообразно празднество с прежними святыми съчеташа, с ними же тогда и сего преславнаго в чюдотворениих, великаго в архиереях, пресвященыаго архиепископа Ионы, митрополита всея Русии, память праздновати уставиша и житие его повелеша собрати во едино писание, идеже обретахуся по различным частем написано. Святых же сих, иже с св. Ионою ново Богом прославленных, имена суть сии: святии святителие, В. Новаграда архиепископи Иван и Евфимие и Иоана[581], и пермьский епископ Стефан, и тферскый епископ Арсений, ростовьскый епископ Иаков, сербьскыи архиепископ Арсений И святым праведным имена: блаженный вел. кн. Александр Невьскый, псковьскый кн. Всеволод, муромстии князь Петр и княгини Феврониа, муромстии же князь Костятин и чада его Михаил и Феодор, и клопьскый Михаил. Святым же мучеником имена: вел. кн. Михаил тферекый, Иван белоградскый, Иван и Антоний и Евстафий, иже в Литве пострадаша. Преподобным же имена: Пахнотий боровскый, Никон, ученик Сергиев чюдотворцев, Савва сторожевьской, Макарий колязинский, Монисие глушицкый, Павел комелский, Саватий и Зосима Соловетстии, Александр свирьскый, Евфимие суждальскый, Авраамий смоленьскый, Савва вешерьский, Евфросин пьсковьскыи, Ефрем переокомский, Григорий иже на Пелшьме реце. Святым же иже Христа ради уродивым имена: Максим московский, Иван и Прокопий устюжскии. И сих всех святыя памяти празднуем и ликоствуем по настоящаго месяца дне и числу коегождо преставлениа и обретениа честных мощей их.

V. СКАЗАНИЕ ИГ. АЛЕКСЕЯ К ПАСТЫРЮ ДОМУ БОГОЛЕПНАГО ПРЕОБРАЖЕНИЯ И ПРЕП. АВВЫ ГЕННАДИЯ (К СТР. 187)

Яко тако, пастырю и брате, молитва и моление досточюдных подвижников идет к пастырю и началнику коегождо св. места Во с пятых местех не всем человеком в чюдотворцах быти: Бог действует чюдотворение теми, которые добродстелное житие проходили. Яко како дым прогоняет пчелы, тако и пьянство св. Духа отгоняет от человеков. Сей же преп. авва Генадие чюжался пиянства. Неции братия наша любят пиянство, якоже и аз; инии же игумени малых обителей желают в великия обители на игуменьство: яко како в день ярости Господня не пользует человека многое имение, такоже и нас не пользует в великих обителех игуменити Ему же дано много, много ся и взыщет. Мне глаголал самодръжец всероссийский, православный царь и вел. кн. Иван Васильевич: живи ты, игумен, да имей росход но приходу аще ли не по приложу росход, и ты скатерти урежи. Добро игуменити, чтобы от братии ко игумену великая любовь была, якоже игумену достоит быти ко братии великою любовию, любити ему что себе, то и братия: одежду и пищу равну имети… Вы же, братия моя (Геннадиевой пустыни), аще хощете видети убогую пустыню доброзрачну, молитеся всемилостивому Спасу и теплою любовию ко чюдотворной раке преп. старца Генадиа приносите должную молитву с прошением строениа убозей пустыне: виде Господь Бог моление влип и прошение, известит православному царю и чадом его; мощен царь возставити убогую пустыню великою лаврою, якоже и грады созидает. Аз, раб его и чадом его служитель, еже слышах от преподобнаго многое страдание в Литовских странах, паки же аз самовидец досточюдному житию преподобнаго что мало разул vex, та и написах. Вы же, братия, тщитеся, наше писание прелагайте на новые скрижали. Кто начнет писати, и он бы ся тщал на прямые точки и запятыя, де не погрешил бы ся разум писанию якоже мы душу полагаем за истинныя словеса, и за точки. Вы же, братич, раздавайте писания по странам православным Христианом, паче же страннаго раздавай ия потщитеся отвезти в царствующий град Москву на свидетельство православному царю вел. кн. Федору Ивановичу и пресвящ. Дионисию митрополиту и всему их вселеньскому собору церковному и людем всей вселенней, и приятно ли царю и святителю и вселеньскому их собору наше писание, достойно ли почитати житие и чюдеса преподобнаго, повелят ли пети канон и стихиры святаго, достоин ли есть делатель пишущий мзды своея.

VI. ЧУДО ПРЕИ. ИОВА УЩЕЛЬСКОГО 1655 ГОДА (К СТР. 209)

Ехали через Мезень реку в лодке Нисогорской волости Фокл с братьею Петровы дети на пашню свою и плавили лошадь, и выехали до полуреки, и найде нз них дух нечистый водный и нача лошадь топити; они же лошадь держаху, а нечистый дух яве хождаше аки рыба велика волнами и нападаше на лошадь и зл лодку хваташе, потопить хотя; они же, веслы биюще его отреюще. и возопиша, плачуще, со слезами: святый Ущельские пустыни помози нам и не дай нас потопити нечистому духу. И в том часе невидим бысть и отпустил лошадь их, и переехаша реку, а лодкл уже полна воды и не погрязнула.

VII ДОПОЛНЕНИЯ

К стр. 178 Автор повести о Петре и Февронии Муромских назван «господином смиренным мнихом Иеразмом» в сб. Моск. дух академии, не процитованном ясно у архиеп. Филарета (XVI век. № 224, л 215—230); этот список едва ли не единственный с таким указанием; самая повесть здесь — той же редакции, которая известна по другим спискам Об Еразме нет более никаких известий, если это имя не поставлено по ошибке писца вместо Михаила или Пахомия, составителей канонов Петру и Февронии.

К стр. 196—197 Сказание о явлении мощей братьев Агфановых в Новгороде составлено при описании чудес их, совершившихся в 1562—1603 годах, когда в Новгороде уцелело скудное и смутное предание о чудотворцах (списки Рум № 158, л 117; Унд № 1039 с службой). Относя кончину их к началу XII века, а обретение мощей к 1162 году, повесть, однако, рассказывает, что «не по мнозех летех» после обретения чудотворцы исцелили своим явлением московского боярина (в 1562 году): анахронизм увеличивается известием, что обретение и это чудо произошло при архиеп. Иоанне Заметка в чуде 1592 года с Иваном Усом, что этот новгородец «ныне преставися во 114 году», указывает на время появления повести. Соображения о времени жизни братьев см у архиеп. Филарета (Р. Свят., июнь, стр. 98).

К стр. 218 К биографиям, отступающим от старого стиля житий, можно причислить повесть или «историю» о патриархе Иове (Унд. XVII а № 1110, л 296 без конца. Рум № 156, л 133 — список 1706 года). Краткий очерк жизни Иова здесь сопровождается его характеристикой, более подробным описанием деятельности его на патриаршем престоле и рассказом о перенесении мощей его из Отарицы в Москву в 1652 году, которое, вероятно, и подало повод к составлению повести. Автор замечает, что «инде о нем (Иове) нигде не писано»; говоря о царе Борисе, он цитирует сказание А Палицы на о смутном времени.

Загрузка...