НОВЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ ПО ИСТОРИИ ДРЕВНЕРУССКИХ МОНАСТЫРЕЙ[626]

Исследование о главных направлениях в науке русской истории в связи с ходом образованности. Часть I. Влияние византийской и южнорусской образованности. Реформа Соч. доцента В. Иконникова.

Киевские университетские известия за 1869 год.

Имя г. Иконникова, профессора Киевского университета, встречалось уже на вышедшей несколько лет тому назад магистерской диссертации по русской истории на исследовании о Максиме Греке; следовательно, новый труд есть результат его дальнейшей ученой деятельности. Тема нового труда, как видит читатель по заглавию, очень интересная. Автор не предпослал ему никакого предисловия; но, судя по тому, что в первой части еще нет ничего, прямо относящегося к общему заглавию «исследования», молено догадываться, что оно будет многотомное. Одна первая часть, наполнявшая собою номера киевского университетского издания за нынешний год, составляет довольно обширный том и есть сама по себе целое исследование. На ней мы и остановимся, предоставляя автору продолжением труда выяснить его основную задачу и внутреннюю связь первой части его с дальнейшими.

Мы считаем нужным теперь же предупредить читателя, что новое сочинение г. Иконникова вызвало нас на внимательный разбор не учеными своими результатами, а тем, что оно с наибольшей полнотой характеризует один отдел современной русской исторической литературы. Надеемся, никто не станет спорить, что наша историография уже вышла из первобытного колыбельного состояния: у ней есть еще некоторые добытые результаты, есть выработанные приемы и требования, на высоте которых должно держаться ее дальнейшее движение. По отношению к этим результатам, приемам и требованиям мы и считаем новый труд г. Иконникова заслуживающим внимательного разбора. Он заслуживает его тем более, что касается самых глубоких сторон древнерусской жизни: влияние византийское и потом южнорусское, — ведь это едва ли не половина истории религиозно–нравственного и умственного развития древней Руси.

I

Сделаем предварительно общее замечание об источниках, которыми пользовался автор, и о приемах его исследования. Внимательно просмотрев его цитаты, находим, что источники его исключительно печатные. Можно удивиться этому, как неожиданности, узнав, что главный предмет первой части его труда—древнерусский монастырь, для истории которого важнейший материал — в рукописях. Автор цитирует массу житий русских святых без всяких дальнейших указаний на то, откуда он их заимствует. Сначала эти цитаты поражают, ибо в них среди русских житий встречаются такие, которые доселе даже в рукописях не попадались ни одному исследователю древнерусской литературы, например житие преп. Кирилла Челмского, Леонида Устьнедумского, Саввы Тверского и многих других. Дело объясняется просто: под именем житий автор разумеет и цитирует не древнерусские произведения, известные под этим именем, а статьи в книге преосвященного Филарета Черниговского «Русские святые». Строгий критик, может быть, усомнится, молено ли писать ученое исследование по этим кратким биографиям, предназначенным для читателя, который не претендует на звание специалиста по русской истории. В пользовании печатным материалом нам не удалось нигде заметить попытки отнестись к нему критически: автор с одинаковым доверием пользуется и древней новгородской летописью, и Татищевым, и даже Флетчером. Но главным источником у автора являются чужие исследования, с тем же критическим отношением к ним. Из всех способов пользования этим источником он предпочитает самый простой — дословное выписывание: в труде его встречаем целые страницы, целиком выписанные из какого–нибудь сочинения. Автор вообще тщательно избегает всяких намеков на свои познания в древ нерусской литературе, а где не сдерживается, там впадает в неточности: он говорит, например, что серб Пахомий переделал житие преподобного Сергия Радонежского и написал жития Варлаама Хутынского, княгини Ольги, Саввы Вишерского, Евфимия, архиепископа Новгородского, Кирилла Белозерского и митрополита Алексия (Киевск. унив. изв. N° 2, стр. 32).

Строгий критик опять заметит, что если уже перечислять жития, написанные Пахомием, то надобно насчитать их гораздо более, и что его жития Варлаама, Саввы и митрополита Алексия — такие же переделки прежде написанных житий этих святых, как и житие Сергия. Но для г. Иконникова эта заметка критика ничего не значит, даже такое капитальное житие, как Сергиево, исследователю древнерусских монастырей известно только по выдержкам из него в истории русской Церкви преосвященного Макария. При означенном способе пользования источниками трудно судить о качестве литературного языка автора: в этом отношении на труде его отразилось все разнообразие тех ученых пособий, из которых он выписывал. Иногда встречаем у него выражение вроде следующего: «Манес отвергал Ветхий Завет, как дело тьмы, и считал недостаточным существовавших писаний (№ 1, стр. 20)». В иных местах автор позволял себе делать в выписках из чужих сочинений не совсем грамотные изменения: выписывая из сочинения г. Костомарова характеристику греческих монастырей, автор искажает ясную и правильную речь своего источника в такую фразу: «Человек с образованием, вступив в монастырь, даже навлекал на себя зависть, клеветы и гонения, потому что он загораживал им дорогу» (ср.: N9 1, стр. 45 с «Северно–русских народоправст», т. II, стр. 419, 420)[627].

Перейдем к обзору первой главы исследования г. Иконникова. Содержание ее чрезвычайно разнообразно. Вначале читаем известие о древнерусских школах, о характере и объеме преподавания в них. Несмотря на избитость этих известий, отрывочных, набранных кой–откуда, автор и здесь впадает в неточности. Узнаем (№ 1, стр. 4) о существовании короля Галицкого Ярослава Владимировича, о существовании в древней Руси «особенных дорожных Псалтирей». Известие, что в XIII веке «многие на Руси даже не считали нужным заниматься изучением Св. Писания, потому что для спасения души можно было обойтись одним слушанием книг, для которого даже были особые правила (стр. 8)», подтверждается ссылкой на «Обзор русской духовной литературы» преосвященного Филарета и на одну статью «Православного собеседника»; ищем цитируемые места и не находим ничего подобного. Автор, цитируя летопись, уверяет, что митрополита Феодосия заставил оставить митрополию ропот в среде духовенства, которое он вздумал еженедельно созывать для поучения; автор не хорошо понял цитируемое место летописи (ПСР Лет. VI, 186)[628], которая объясняет удаление Феодосия ропотом мирян: последние «проклинали» митрополита за то, что он оставил много церквей «без попов», постригая вдовых и отставляя недостойных.

От древнерусской школы автор переходит к очерку философии последних времен язычества (стр. 11—16). Очерк начинается выпиской из сочинения Дрэпера по русскому переводу («История интеллектуального развития Европы»). Но сличая очерк автора с этой книгой, находим, что он весь — почти дословная выписка из Дрэпера, или лучше выборка фраз из его сочинения. Трудно понять, почему именно Дрэпер взят здесь за источник, когда в европейской исторической литературе есть по этому предмету сочинения лучше, — разве потому только, что он переведен на русский язык. Самая выборка сделана так неискусно, что ее цель становится непонятной: читатель непосвященный едва ли что поймет в ней хорошо, а знающий получит только сомнение в понимании автором выписываемого, ибо, сокращая и без того краткое изложение Дрэпера, г. Иконников опускает именно места, поясняющие его выводы. То же надобно повторить и о следующем далее очерке ересей в христианской Церкви. Здесь к Дрэперу присоединяется в качестве источника церковная история Иннокентия, и извлечения из обеих совершенно мирно укладываются на страницах нашего автора Те же источники стоят рядом и в очерке развития монашества на Востоке, но большую часть своих извлечений здесь автор берет из истории монашества Казанского, прибавляя к ним иногда выписки и из других русских сочинений; например, описание видов восточного подвижничества (стр. 31—32) выписано буквально из «Северно–русских народоправств» г. Костомарова. Этим, впрочем, не ограничивается все разнообразие содержания первой главы: автор наполняет еще 16 страниц набором фактов, относящихся к состоянию византийской образованности до падения Константинополя (стр. 36—51), причем сведений автора о византийских апокрифах, имевших такое важное значение в истории наших народных понятий и литературы, едва хватает на две страницы.

Вторая глава труда г. Иконникова, сколько можно судить по се первым словам, посвящена определению влияния византийской образованности на древнюю Русь (№ 2). С целию решения этой задачи перечисляются некоторые иерархи русской Церкви из греков, выписываются некоторые известия об изучении древних языков на Руси и о существовавших в ней библиотеках; особенно долго останавливается автор на библиотеке московских князей (стр. 4—7). Впрочем, он сам сознается, что непосредственное влияние древних языков на древнюю Русь было весьма незначительно; русские иерархи из греков плохо понимали русский язык, а московская библиотека была заперта многие годы, и до Максима Грека никто не мог разобрать книг, в ней хранившихся (стр. 6). С большими надеждами обращается автор к переводной древнерусской литературе. С этой целию он собирает известия о переводах греческих книг на славянский язык и списывании их русскими и для Руси на Афоне и в других местах; к этому присоединяется перечень переводных сочинений, распространившихся на Руси, составленный преимущественно по истории Церкви преосв. Макария, по описанию Румянцевского музея и другим каталогам. Автор выписывает щедро, где были у него под руками готовые перечни; перечень переводов до XVI века занимает у него несколько страниц; напротив, за два следующие века он ограничивается двумя–тремя указаниями. Определение влияния этой переводной литературы на Русь, делаемое автором, способно поразить своею решительностью: «Результатом переводной деятельности у южных славян, в Византии и отчасти в России, было значительное количество переводов отцов Церкви, религиозно–нравственных сочинений и византийских сборников, которые сообщили русской жизни исключительно религиозное направление, сохранявшееся во все время древнего периода» и т. д. (стр. 10).

Древнерусская жизнь сохраняла исключительно религиозное направление, и это направление сообщено было малограмотной древней Руси переводной византийской литературой — над смыслом и способом происхождения таких выводов молено задуматься. Читатель для полного уяснения себе этих выводов найдет, вероятно, недостаточным сухой библиографический перечень переводов: он пожелает, чтобы сделан был обстоятельный анализ их содержания и духа и чтобы хотя несколько объяснены были пути и степень распространения их в массе. Знакомый с древнерусской письменностью найдет возможным хотя некоторое удовлетворение этому желанию; но автор, не коснувшись этого, говорит только в заключение перечня: «Всматриваясь в содержание этих книг, легко заметить, что в них в сильной степени преобладает созерцательное и аскетическое направление (стр. 14)». В подтверждение этого автор выписывает несколько строк о влиянии аскетической литературы на грамотную часть древнерусского общества из статьи г. Буслаева «Древне–русская борода (Истор. оч. II, 216)»[629]. Здесь выступают новые характеристические приемы исследования у автора: это неустойчивость перед источником и особый способ им пользоваться. Главные источники у автора— чужие исследования. Захочет он подкрепить свою мысль известным ученым авторитетом, он выписывает в своем труде относящееся сюда место. Но в том же сочинении авторитета есть другие интересные места: автор спешит и их занести в свой труд, хотя бы не совсем кстати. Благодаря этой перелюбознательности, очень часто не автор пользуется источниками согласно с своей программой, а источники диктуют ему программу. Выписанные автором строки о влиянии аскетической литературы служат у г. Буслаева заключением к исследованию об иконописном типе святого по древнерусским подлинникам сравнительно с греческими. Это очень любопытно — и автор прочитывает в своем источнике страницу выше, забывает, о чем начал говорить, и выписывает из статьи г. Буслаева, как изображались в подлинниках некоторые святые (ср.: у автора стр. 15 и 16 с указан, стат. г. Буслаева, стр. 230 и 231). Г. Буслаев приложил к своему исследованию изображение отшельника с бородою до земли и в пояснение замечает, что оно взято из годуновской псалтири и соответствует стиху псалма: праведник яко финике процветет. Наш автор, переделывая эти строки, продолжает едва ли кстати: «Такие изображения делались даже при псалтирях, иногда в подтверждение стиху: праведник яко» и проч. Далее у г. Буслаева идет речь о значении бороды в понятиях и живописи древней Руси: автор заимствует несколько замечаний и о бороде, связывая их с прежними своими строками словом поэтому, не имеющим никакого оправдания в логической связи его речи (стр. 16).

Непосредственно от влияния аскетической переводной литературы на Руси автор переходит к древнерусскому монашеству. Не затрагивая вопроса ни об исторической обстановке, среди которой развивалось у нас это принесенное вместе с христианством явление, ни об особенностях, которые оно здесь усвоило, он высказывает только положение, что «школою русского иночества постоянно служил Восток (стр. 17)». Это положение развивается обильными выписками из высказываний наших паломников о святых местах Востока, известиями о связях древней Руси с Афоном, Ниле Сорском и Максиме Греке, даже об известном споре по поводу монастырских имуществ и преследования еретиков (стр. 17—41). Не ошибемся, если скажем, что по крайней мере последний предмет примешан сюда только вследствие указанного взгляда автора на последовательность исторического изложения. Притом все это излагается с точностью, о которой можно судить по следующим образчикам. Автор уверяет, будто не побывать на Востоке для благочестивых людей древней Руси считалось странным исключением (стр. 17). Автор пишет, что Сергий Нуромский, Нил Сорский и ученик его Иннокентий, возвратившись с Афона, сделались основателями на Руси обителей в духе тамошнего отшельничества (стр. 26), то есть основателями скитов. Между тем известно, что Нил сам благословил своего ученика Иннокентия на создание общежительного монастыря; обитель Сергия Нуромского также является в житии его с признаками общежительной.

Автор вообще дает широкие размеры развитию скитской формы иночества на Руси под влиянием Афона и не замечает того явления в истории древнерусского монашества, что скитство не привилось на Руси и ограничилось отдельными попытками. Это явление естественно и понятно. Скитство, сильно развитое на Востоке, коренится в созерцательном направлении иночества. На Руси это созерцательное направление не встретило достаточно условий в характере и степени развития народа, в свойствах страны, призывавшей к груду первоначального возделывания Деятельный, неутомимый основатель древнерусского пустынного монастыря не похож на созерцательного египетского безмолвника Сам представитель древнерусского скитства Нил Сорский сознавал это и своих собственных учеников благословлял на создание общежительных обителей. Впрочем, автор смутно представляет себе формы иночества и подвижников общежительного монастыря часто называет отшельниками.

II

Кончив о влиянии Афона, автор (№ 2, стр. 41) излагает программу своего дальнейшего исследования. Узнаем, что он померен «проследить главные моменты в культурном значении монастырей в последовательном их развитии». Эти главные моменты, по определению автора, суть следующие; значение монастырей в заселении Северо–Восточной Руси, в распространении христианства между инородцами, участие монастырей в политических событиях и значение их как воспитательных школ и средоточий образованности. Здесь мы узнаем наконец, что «история развития монастырской жизни в древней России» составляет ядро первой части труда автора, а все предшествующие этому страницы — только прелиминарные заметки. Действительно, при чтении дальнейших страниц читателю ни разу не приходится вспомнить, что выше было писано автором и о языческой философии, и об ересях, и о многом другом: автор не напоминает об этом ни одним существенным результатом, который бы он извлек из своих обширных прелиминарных изысканий для объяснения главного предмета исследования. Последуем за автором в его изысканиях о главных моментах в культурном значении монастырей.

Автор начинает выписыванием (стр. 42—45) нескольких общеизвестных расска3ов о киевском Печерском монастыре времен преп. Феодосия и нескольких статистических сведений о других монастырях до XIV века, преимущественно по истории преосв. Макария. Здесь останавливает наше внимание заметка (стр. 44), что «на высшие иерархические места обыкновенно избирали из монастырей и потому русская Церковь, подобно греческой, сохраняла отшельнический характер». Между тем не находим у автора рассмотрение необходимого в ученом историческом исследовании вопроса о причинах, содействовавших развитию исследуемого явле–ния. Правда, мимоходом он проговаривается об этих причинах; он говорит (стр. 45), что «одинокое отшельничество было одною из главных причин размножения монастырей в северо–восточном крае России»; в другом месте он замечает (стр. 46): «Стремление отрешиться от земной суеты было главною причиною распространения монастырских посели ний на северо–востоке России». Иначе говоря, стремление к иноческой жизни было главною причиною развития иноческой жизни: нельзя не согласиться с таким неуязвимым прагматизмом автора. Есть намек и на третью причину: автор говорит, что особенно покровительствовали монастырям московские князья и что вместе с возвышением Московского княжества число монастырей стало быстро возрастать. Быстрое размножение монастырей с половины XIV века действительно факт, но условленный совсем не покровительством московских князей, а тем, что монастырь, именно пустынный монастырь, игравший главную роль в колонизации, с этого времени выходит из зависимости от покровительства мирских сил и развивается самостоятельно. Это мы увидим ниже. Больше ничего не находим у автора относительно причин, содействовавших развитию монастырей в Северо–Восточной России.

Автор пытается далее начертить процесс образования древнерусского монастыря. Но он и здесь не выясняет именно тех вопросов, которые и важны для историка в истории монастырей. Как к причинам развития монастырей он отнесся слишком поверхностно, так побуждения, руководившие их основателями, определены им слишком наивно. Автор представляет этих основателей совершенно восточными анахоретами, «искавшими полного совершенства вне монастыря, вдали от людей, даже связанных одинаковыми религиозными интересами»; «удаление от людей, — говорит он, — и желание безмолвия — вот общий мотив в их странствованиях по Северу России, для приискания себе пустынного места» (стр. 46). Это подкрепляется цитатой массы житий, из которых ни одно не напечатано в подлиннике, следовательно, они прочитаны автором в переделке. Едва ли что объяснят его слова в истории образования северо–восточных монастырей; во всяком случае объяснение неточно и неполно. В этом вопросе, как и во многих других, автору мстит за себя главный ученый грех, лежащий в его труде, — недостаток самостоятельности и непосредственного знакомства с первыми источниками. Надобно знать язык наших древних житий, чтобы верно судить о явлениях в истории древнерусского монашества; для понимания этого языка необходимо критическое изучение их в подлинном виде. Наши древние жития написаны но готовым византийским образцам, представляют явление в заученных по ним образах, наши подвижники не только говорят языком восточных отшельников, самая жизнь их является в житиях довольно близкой копией с жизни последних. Но выйдет плохая история, если историк заговорит о них тем же языком, если он не разберет отличительных черт русской жизни иод этой литературной, извне заимствованной оболочкой.

Единственным мотивом, заставлявшим наших основателей монастырей покидать места своего пострижения и бродить по лесным чащам Севера, автор признает восточное стремление к уединенному безмолвию. Так иногда действительно и говорит наш пустынник, отпрашиваясь у игумена в лес на безмолвие. Но зачем же потом, пожив несколько времени в безмолвии, тот же пустынник с радостью принимает привлеченную его подвигами братию, никого не отвергает из приходящих, по выражению житий, но всех принимает «Бога деля», торопливо своими руками строит кельи, церковь и выпрашивает у государя землю около монастыря, чтоб пашню пахать и крестьян селить? Надобно всмотреться в связь явлений, чтобы видеть истинные побуждения избранных иноков, удалявшихся из монастыря в пустыню и становившихся потом основателями новых монастырей. Этим побуждениям, мало похожим на египетский анахоретизм, многим обязана наша история. Вследствие указанного характера древнерусских житий, мы не всегда можем ясно воспроизвести индивидуальный образ описываемого ими подвижника. Но видно, что эти основатели монастырей были люди с неодолимою энергией в достижении предположенной цели; притом по характеру произведшего их общества для них стояли на первом плане не созерцательные, а практически–нравственные стороны подвижничества; древнерусское монашество, отчасти под влиянием потребностей страны и общества, поставило особую высшую задачу для избранных своих членов.

Автор несправедливо прилагает к древнерусскому монашеству восточный взгляд на ступени иноческой жизни, который ставил наверху подвижничества уединенное отшельничество. Во–первых, не все эти ступени одинаково осуществились в истории древнерусского иночества; скитство, например, не пришлось по его понятиям и наклонностям–отдельные редкие попытки водворить его быстро превращались в общежитие или кончились распадением обители. С другой стороны, ясно сознана была особая высшая ступень иноческого подвига, доступная для людей с сильным нравственным характером. Испытав и укрепив свои силы под руководством других, такой избранный подвижник стремился сам сделаться самостоятельным руководителем других; создать свою обитель, «собрать паству словесных овец», — вот заветная цель, на которую они смотрели, как на венец иноческих подвигов. Автор прошел мимо осязательных следов, рассеянных обильно в древних житиях и указывающих на господство этого взгляда в древнерусском монашестве. В них постоянно высказывается мысль, что деятельность пастыря иноческой братии — выше уединенного отшельничества, что большая заслуга — послужить спасению многих душ, чем спасти только свою. В многочисленных чудесных видениях назначение быть основателем обители дается подвижнику свыше, как награда за долгое упражнение его сил в уединенном безмолвии. Здесь, в господстве этого взгляда, главный источник той энергии, какую лучшие древнерусские монастыри обнаружили в выделении из себя иноческих колоний. Были и другие, частные побуждения, действовавшие на основателей новых монастырей и вытекавшие отчасти из характера древнерусского общества Укажем на одно из них. Монастырь разделял тугость, с какой во всем древнерусском обществе определялись и установлялись прочные отношения. Устав монастыря, введенный его основателем, долго не имел другой гарантии своего существования, кроме личного влияния последнего, по смерти которого он часто разрушался; это вело к удалению из монастыря учеников основателя, оставшихся верными преданию учителя, которые потом восстановляли его в своих новых обителях. Таково происхождение Иосифова Волоколамского монастыря и некоторых других. Иногда обители грозило запустение вследствие неурядиц по кончине основателя, на котором держался весь монастырский порядок.

Также невнимательно отнесся автор и к другому любопытному вопросу в истории древнерусских монастырей — к вопросу о направлении их движения. Он ограничивается указанием чужого мнения, что отшельники, становившиеся потом основателями монастырей, направлялись по большей части на север от места своего пострижения и что это направление объясняется тем, что наш Север был мало населен (Исслед. о соч. Иосифа Санина, г. Хрущова, стр. 6)[630]. Но наш Юг был тогда еще менее населен. В другом месте автор сам от себя замечает мимоходом, что в южных степях господствовали дикие орды, нападавшие на наши южные города. Но он мог бы набрать значительное число пустынников, уединявшихся и по направлению на юг; с другой стороны, частые нападения инородцев, которым были подвержены наши северо–восточные окраины в XV и XVI веках, не помешали здесь размножению монастырей. Вопрос сводится на объяснение усиленного движения монастырей в северном направлении и слабости его в южном. Автор и цитируемый им авторитет обошли главное, что решает этот вопрос, — тесную, хотя, правда, малозаметную с первого взгляда связь монашеского движения с крестьянским. Без этой связи монастырское движение на север ограничилось бы такими же отдельными попытками пустынножительства, какие встречаем на Юге, и не образовало бы непрерывного потока монастырской колонизации; благодаря этой связи, основатели монастырей находили на Севере готовые элементы питания и поддержки не только для основания обителей, но и для выведения из них колоний. Покидая отцовский дом или место пострижения своего, пустынник забирался куда–нибудь поглуше, углублялся в лес иногда дальше русских крестьянских поселений; но он шел в одну сторону с последними, туда, где, по рассказам бывалых людей, надеялся найти места «благоугодные к иноческому сожительству». Без выяснения этой связи двух колонизационных движений многое останется непонятным в происхождении наших северо–восточных монастырей и в их исторической роли.

Покончив так с направлением монастырского движения, автор выписывает из иностранных писателей XVI века избитые известия о малонаселенности и лесистости Северной России, о деревьях, которые вывозились за границу из ее лесов, об обилии меда в последних, причем комический рассказ о крестьянине, завязшем в дупле с медом, указываемый автором в цитате, попал у него в число легенд (№ 2, стр. 49). Далее идет сухой перечень местностей, где селились отшельники, и описание их жизни в пустыни; здесь встречаем «яркое солнце, голубое небо, беспредельное пространство девственной природы, течение звезд, блеск луны, отрекающейся в группе озер, бушующее море (где?), грозные бури и ненастные вьюги, приводившие в трепет животный мир; физические явления, свойственные холодной северной природе, открывали перед ним (отшельником) чудные видения; лисицы и зайцы прыгают вокруг его жилища, медведь спокойно ждет его пищи» и т. д. (стр. 50). Встречаем и поэзию, и неудачный рационализм; не встречаем одного — выяснения исторических условий, под влиянием которых шло это любопытное движение в древней Руси. Тем же недостатком внимательности к исследуемому предмету нужно объяснить некоторые наивно–иронические замечания автора; например, описывая весьма естественную склонность отшельников выбирать для поселения лесистые места при реках и озерах, он говорит, будто бы «деревья и вода считались необходимою принадлежностью для умиления сердца» (стр. 48).

III

Обстоятельному обзору монастырской колонизации на Северо–Востоке России посвящена третья глава исследования (№ 3. стр. 1—42; N9 4, стр. 1—24). Она открывается описанием топографического распространения монастырей Северо–Восточной России до конца XVII века (№ 3, стр. 1 —18). Первый вопрос в этой любопытной, но не легкой задаче состоит в определении исходных пунктов колонизации и направлений, в которых она развивалась. Направления эти чрезвычайно сложны и требуют от исследователя большой внимательности и зоркости. Монашеское движение в лесные пустыни Севера похоже на течение лесного ручья, на которое легче напасть случайно, нежели проследить его от начала до конца в чаще леса. Автор, впрочем, решает эту задачу довольно легко. Выше мы видели, как он определил общее направление монастырского движения. Теперь он указывает только два частных направления: «Главными основателями монастырских населений на Северо–Востоке России были новгородские обители, распространившие свое влияние в пределах новгородских владений, и монастыри поволжские, особенно содействовавшие этому со времени основания Троицко–Сергиевой обители» (стр. 2). Затем следует перечень монастырей новгородских и псковских, монастырей, основанных преп. Сергием Радонежским, его учениками и учениками учеников, далее — монастырей вологодских и костромских, монастырей средней полосы и тверских. Естественной или научной последовательности в таком перечне нет и быть не может.

Впрочем, автор ведет его с такими смутными географическими понятиями, которые не позволяют ему выдержать строго и такое недостаточное определение направлений монастырской колонизации, какое он делает. Под новгородскими владениями он, без сомнения, разумел область вольного Новгорода в пределах известного времени; между тем в эти владения попал у него во второй половине XV века Краснохолмский монастырь на Мологе (стр. 3). К монастырям вологодского края отнесены и монастырь Николаевский при впадении Ковжи в Белое озеро, и Сийский, и ростовский Борисоглебский (на р. Устье, в 15 верстах от Ростова), который автор точнее пытается обозначить словами: «Между Каргополем и Москвою». Особенно любопытно, что по географическим представлениям автора, к северу и востоку от Сийского монастыря находятся (стр. 15 и 16) монастыри: на Кожеозере в Каргопольском уезде Воломский (в 80 верст, от Устюга к юго–западу) и Устьнедумский при р. Лузе (в 80 верст, от Устюга к югу). Макарьев Желтоводский монастырь помещен в числе костромских монастырей (стр. 16). Не выдерживая точного разделения монастырских групп по местностям, автор не наблюдает в своем перечне и хронологического порядка: в обзоре монастырей известного края монастырь, возникший в XVII веке, иногда стоит у него раньше монастырей XVI и XV веков. Наконец, этот перечень наполнен массой исторических ошибок и неточностей.

Укажем наиболее выдающиеся из них. Автор начинает обзор словами: «Заселение северного края монастырскими колониями началось в раннюю эпоху христианства в России; прежде других (колоний?) упоминаются в исторических памятниках Сергий и Герман (Валаамские)». При этом цитируется история Церкви преосв. Макария. Пусть автор повторит внимательнее цитируемое место и посмотрит, в каких исторических памятниках упоминаются Сергии и Герман с их монастырем прежде других. «Монастырская колонизация Новгорода открывается Варлаамом Хутынским». Но до основания его монастыря в Новгороде и около него существовало уже до 20 монастырей, из которых иные также имели значение в монастырской колонизации. Преподобный Варлаам Хутынский, подвижник XII века, поселяется у автора в Аисичьем монастыре, основанном в конце XIV века (стр. 2). Феодор, один из основателей ростовского Борисоглебского монастыря на р. Устье, назван епископом Ростовским, которым он не бывал (стр. 14). Уединенная келья в 5 верстах от Кожеозерского монастыря, в которой подвизался в XVII веке преп. Никодим, превращена автором в небывалый монастырь на р. Хозьюге (стр. 15), и проч.

Но главная ошибка обзора — в отсутствии плана. Это отсутствие происходит опять от непривычки к анализу исторических явлений, характеризующей все исследование автора. Он безразлично распространяет название монастырской колонии на все монастыри Северной России: нигде не заметно у него попытки ясно отделить монастыри–колонии от монастырей–митрополий. Между тем это разграничение совершенно изменило бы его очерк распространения монастырской колонизации. Он получил бы его исходные пункты, с помощью которых ему удалось бы отыскать действительные пути и направления, по которым двигалась монастырская колонизация; он увидел бы, как мало соответствуют фактам два указанные им неопределенные направления ее — новгородское и поволжское. Но тогда бы автор убедился в необходимости расширить изучение своего материала. Весь обзор его ограничивается бессвязным перечнем нескольких десятков северных монастырей, не достигающим и десятой доли действительно существовавших монастырей; естественно, что при таком ограниченном изучении предмета невозможно ничего выследить для научного вывода в таком дробном и сложном движении, как древнерусская монастырская колонизация. Далее автор не подумал отделить в своем обзоре монастыри городские или «мирские», как их называли в древней Руси, от «пустынных» и сравнительно проследить историю их развития; вследствие этого другая группа научных выводов ускользнула из его рук. Понятно, что первые монастыри имели только посредственное влияние на колонизацию, которая главным образом введена была последними. Попытаемся представить автору маленькую частичку тех результатов, которых вправе был бы ожидать от него читатель и которых нет в его труде вследствие указанных двух опущений. Возьмем для этого XIV век, с половины которого заметно начинается новый период в развитии монастырской колонизации.

Изучив в хронологическом порядке количество известных монастырей, возникших в XIV веке, легко заметить, что начало этого периода знаменуется двумя фактами. Вторая половина этого века дала в Северной России более чем тройное количество монастырей, в сравнении с первой. В пределах одного и того же века такую разницу никак нельзя объяснить разницей в количестве дошедших до нас известий; следовательно, можем принять за несомненный факт особенное усиление в движении монастырской жизни на Северо–Востоке с половины XIV века Это — первый факт. Второй еще очевиднее. До XIV века пустынный монастырь представляет редкое явление в массе городских и пригородных монастырей; в XIV веке количество пустынных монастырей составляет почти половину общего итога новых обителей этого века. В следующем веке этот факт получает дальнейшее развитие и становится еще очевиднее: из всего количества новых монастырей на Севере за эти время на долю городов не достается и третьей части. Вместе с этим окончательно слагается рядом с типом городского монастыря новый тип в среде древнерусских монастырей — тип монастыря пустынного. В древней Руси оба эти типа при тесной связи между собою, имели различное значение, служили различным потребностям народа и страны: главное место первого — в истории нашего духовно–нравственного развития; второй кроме этого значения имеет еще значение одного из первых и важнейших двигателей древнерусской колонизации и о6разователей христианско–русской территории. Только с окончательным развитием этого типа монастырская колонизация принимает характер стройного непрерывного и самостоятельного движения. Отчего и как это происходило?

Припомним, как: создавалось огромное большинство монастырей в прежние века. Строил монастырь епископ, чтобы отдыхать в нем от трудов епископства; князь украшал обителями свой стольный город, свое княжество, чтобы иметь постоянных богомольцев за себя и своих родителей, исполнить обет, ознаменовать память о каком–нибудь событии из своего княжения; боярин, горожане создавали себе в монастыре место, где они надеялись с наибольшей пользой для души молиться и благотворить при жизни и лечь по смерти. Вообще большая часть монастырей вызывалась к жизни более или менее сторонними влияниями. Влияние мирских интересов, не одних материальных (только узкий взгляд может смотреть с одной этой точки на древний городской монастырь), но и духовных, создавало для такого монастыря круг деятельности, отдалявший его стремления от пустыни. У монастыря, возникшего самостоятельно в пустыни, слагался особый круг интересов, особая деятельность: при свободе от сторонних влияний, его интересы условливались в значительной степени окружающей пустынной глушью. К каким бы объяснениям ни привело исследование истории древне русских монастырей, но несомненен факт, что масса монастырей–колоний выходила из пустынных обителей, а выделение колонии из монастыря городского было всегда редким явлением. До XIV века только в монастыре Варлаама Хутын ского и немногих других, приближавшихся к пустынному типу, заметно некоторое стремление к выделению колоний. Три четверти пустынных монастырей XIV и XV веков образовались путем выселения из других и почти столько из пустынных же монастырей. Так монастырь–колония становится господствующей формой в развитии монастырей не раньше половины XIV века Этот третий факт в развитии монастырей с половины XIV века определил весь дальнейший ход монастырской колонизации на Северо–Востоке. С этого времени она принимает иной характер сравнительно с прежним; с этого времени монастыри развиваются и распространяются уже не под исключительным влиянием внешних сил и побуждений. Явилась возможность известного порядка в распространении пустынных монастырей, известной стройности в направлении их движения. Прежде, когда монастыри–колонии составляли одиночные, разобщенные явления, нельзя было заметить ничего подобного в их слабом движении. Теперь, когда монастыри сильно начали расселяться из самих себя, без постороннего содействия втягивая в себя нравственные силы из мира, естественно ожидать, что в этом самостоятельном движении они будут руководиться своими собственными целями и побуждениями, и притом известными определенными направлениями. Сергиев Троицкий монастырь высылает десятки колоний в разных направлениях; многие из этих колоний сами становятся митрополиями десятков других колоний и т. д. Автор пересчитывает несколько явлений из этого движения без всякого порядка; между тем, строго разобрав характеризующие движение факты, можно заметить в нем порядок и связь не только внутреннюю, но и с другими одновременными движениями, участвовавшими в заселении Северо–Восточной Руси.

Вывод, которым сопровождается у автора топографический обзор развития монастырской колонизации в Северо–Восточной России, вполне соответствует последнему по своему качеству. Он ярко характеризует уменье автора исследовать исторические факты. Автор приходит к убеждению, что монастырская жизнь на Северо–Востоке России развивалась до XVIII в. прогрессивно. Надобно думать, что речь Идет о монастырской жизни, насколько она обнаруживалась «в распространении монастырских поселений» в Северо–Восточной России. Свой вывод он доказывает тем, что с XI до XIV века возникло только до 90 монастырей, а в XIV и половине XV их открылось до 150, в XVI — ДО 100, а в XVII веке — 220 (стр. 18). Нельзя не согласиться с автором, что степень напряженности монастырской жизни за известное время может быть отчасти измерена количеством вновь образовавшихся в продолжение его монастырей, особенно когда такое измерение подтверждается известиями о духе и направлении монашества за это время. Но беда автора заключается в том, что его статистические цифры не имеют никакой научной цены. Те из них, на которых основан вывод, взяты из хронологического списка монастырей, приложенного к VI части «Истории росс. иерархии»[631]. Всякий, занимающийся русской историей, знает, какими ошибками переполнен этот, впрочем, очень почтенный, церковноисторический словарь, составленный еще в эпоху младенчества русской историографии. Автор забыл, что хронологическим списком монастырей в этом словаре решительно нельзя пользоваться для каких–нибудь серьезных выводов: кроме расстановки многих монастырей не на своих хронологических местах, он страдает неполнотой, особенно в перечне монастырей XIII—XVI веков; составитель его сам оговаривается, что сюда занесены только те монастыри, об основании которых можно было (в начале XIX века) отыскать сведения. Поэтому огромная масса монастырей не попала в этот список; поэтому и вывод автора о прогрессивности развития монастырской жизни до XVIII века не имеет научного основания. Если бы автор потрудился проверить и дополнить список в «Истории иерархии» по источникам, теперь известным, он нашел бы, что XV век в силе размножения монастырей на Северо–Востоке нисколько не уступал XVI, если не превосходил его.

Впрочем, вывод автора стоит даже ниже указанного списка монастырей. Последний безразлично пересчитывает монастыри городские и пустынные, монастыри Южной, Западной, Северо–Восточной Руси и монастыри сибирские. Наш автор исследует монастырскую колонизацию Северо–Восточной европейской Руси, а в выводе приводит общие цифры всех этих монастырей, как они выставлены в упомянутом списке. Автор основывает прогрессивность XVII века пред XVI в развитии монастырской жизни на том, что в указан–ном списке значится в XVI веке 100 новых монастырей, а в XVII — 220. Но если бы автор догадался исключить из этой цифры около 130 монастырей Южной и Западной Руси и Сибири, не имевших никакого отношения к монастыр ской колонизации Северо–Восточной европейской России, потом около 30 городских монастырей Северо–Восточной России, также не имевших непосредственного участия в этой колонизации, то нашел бы, что «распространение монастырских поселений на северо–востоке России», о котором он говорит и к которому должен относиться его вывод, измеряется за этот век лишь остальным количеством монастырей, простирающимся до 60, с прибавкой немногих, не занесенных в список «Ист. иерархии». Далее, если бы он произвел такой же анализ списка за XVI век и потом дополнил его по источникам занесением многих северо–восточных пустынных монастырей, в нем пропущенных, то нашел бы, что последних в этот век возникло не одним десятком больше, чем в XVII. В окончательном выводе он сказал бы, что высшей степени напряжения «распространение монастырских поселений на Северо–Востоке» достигает во второй половине XIV века, в менее сильной степени продолжается в XV, едва держится и на этой степени и XVI и заметно начинает слабеть с конца этого века. Наконец, при большем навыке в историческом изучении он не стал бы объяснять свои выводы противоречиями азбуке русской истории. Автор пишет в объяснение своей прогрессивности северо–восточной монастырской жизни (№ 3, стр. 18): «В XVI и XVII веках начинают преобладать (в монашестве) другие интересы (не религиозные). Это были эпохи образования Московского государства, настоятельно требовавшего исправного выполнения государственных повинностей, от чего многие стали уклоняться в монастыри». Что в этих словах нет описки, видно из того, что автор повторяет свое положение об образовании Московского государства в XVI и XVII веках и в другом месте (№ 3, стр. 39).

Далее (№ 3, стр. 18—27) автор пытается изобразить воспитание наших древних подвижников, побуждения, приводившие их в пустыню, характер и виды их аскетических подвигов, влияние на общество, происхождение и размеры братств, около них собиравшихся. Главным источником этой части исследования, как видно из примечаний, служили жития. Все это очень любопытно, когда является плодом внимательного изучения житий, bio так как автор не изучал подлинных житий, то у него встречаются положения, не выдерживающие легкой поверки. Он, например, говорит (стр. 19): «Влияние аскетических идей путем книжным или образовательным заметно на том факте, что большая часть представителей отшельничества оставила мир в юных летах, то есть в период обучения». Но он не доказывает и не докажет, что большая часть представителей древнерусского отшельничества оставляла мир в период обучения, в юности; точно так же не докажет, что для большей части их существовал самый период обучения, в который они могли бы книжным путем воспринимать влияние аскетических идей, ибо некоторые из них, действительно учившиеся грамоте в юных летах, едва ли имели пред собою что–нибудь, кроме псалтири и часослова–В числе подвижников, «воспитавшихся с детства под влиянием книг созерцательного характера», помещен автором преп. Авраамий Ростовский, о детстве которого по древнейшей, заслуживающей некоторого доверия редакции жития ровно ничего не известно, а в позднейших, малонадежных, не встречаем ничего подобного известию автора Еще произвольнее другое положение: «Среда, из которой выходили подвижники, преимущественно дворянская или вообще зажиточная». В доказательство этого из всего числа древнерусских подвижников приводится в примечании до 40 имен, из коих о многих самый внимательный исследователь не решится сказать, по недостатку оснований, из какой среды вышли люди, их носившие. Все эти положения вытекли из ученого греха автора—решимости писать историческое исследование, не изучив главного материала. Незнакомый критически с древнерусскими житиями, он не может правильно пользоваться и их переделками у преосв. Филарета и Муравьева, которыми он ограничил свое изучение. Происхождение и детство едва ли не большей части древнерусских подвижников были совершенно неизвестны их биографам. Очевидцы их детства не знали, что из них выйдут подвижники; между братией, сбиравшейся с разных сторон к прославленному отшельнику, обыкновенно не было таких очевидцев, а жития большей частью писались далеко от того места, где святой увидел свет. Этот пробел все жития таких святых восполняют одними и теми же, неизменно повторяющимися биографическими чертами, в которых обыкновенно не заключается индивидуального фактического содержания. Такие жития обыкновенно начинаются известием: «Сеи святый бе родителю благочестиву и Христиану сын»; дальше обыкновенно читаем, что будущий святой на 7 году «извыче писанию». 12 или 15 лег «оставляет мир и яже в мире, остризает власы главы своея и с сими соотрезует вся долу влекущая мудрования» и т. п. Это не факты, а литературные обороты, заимствованные из византийских образцов. Наконец— и это главное—древние жития значительного числа известных Церкви подвижников наших не известны нам или потому, что вовсе не были написаны, или потому, что утрачены. Все это отнимает всякую цену у приведенных выводов автора.

Взявшись за характеристику древнерусских подвижников и их влияния на общество, автор становится пред одним из самых любопытных нравственных процессов нашей древней истории. Большей живости и напряженности духовных сил он не встретит в других сферах древнерусской жизни. Тем обязательнее для него разборчивость в приемах исследования и хоть некоторая чуткость в понимании исторических явлений. Как же обращается автор с своей задачей? «Пример отшельников должен был магически действовать на общество», пишет он и затем делает длинный и сухой перечень известий об аскетических подвигах святых, без связи, без анализа, без всякого помысла начертить сколько–нибудь цельный нравственный образ их (№ 3, стр. 20—24). Обильный материал, сохранившийся для такой работы, на этот раз не дождался своего мастера Автора более занимают вопросы, сколько фунтов весили вериги одного подвижника, как спал другой; он тщательно подбирает известия, которые могли бы показаться курьезами для современного читателя от скуки; а то «магическое действие на общество», о котором он повел было речь, то нравственное впечатление, какое производил пустынножитель на приходившего к нему за поучением мирянина и которое так живо рисуется в житиях, — это для нашего исследователя как будто и не существует.

Покончив так с одним вопросом, не выяснив хода образования и элементов монастыря, возникавшего под руководством пустынножителя, автор силится далее (стр. 26 и 27) доказать многолюдность древнерусских монастырей и тот большой процент, который, по его словам, цифра населения в некоторых из них представляла в то время в общем населении. Для этого он выписывает несколько разновременных известий о числе братии в некоторых монастырях и сравнивает эти цифры с количеством посадских в разных городах около половины XVII века. Ничего не выходит из такого сравнения, да едва ли что и может выйти: во–первых, количеством посадских далеко не обнимается все население древнерусских городов; во–вторых, монастырское население считается поголовно, а в приказные описи посадских заносилась только известная часть действительного посадского населения города. Потому очень неожиданно, что автор в подтверждение своих слов с полным согласием приводит далее известие иностранца XVI века Флетчера, будто в России бесчисленное множество монахов и гораздо более, чем в какой–нибудь католической стране, что они «снуются в каждом городе и в большей части деревень». Стоило бы только припомнить, много ли городов и деревень русских видал Флетчер, чтобы оценить его известие.

Остальная часть III главы (№ 3, стр. 28—42; № 4, стр. 1–24) посвящена изучению хозяйственной деятельности северо–восточных монастырей. И по материалу, и по отношению к задаче автора эта сторона монастырской деятельности требовала от него более напряженного изучения. Разобранных выше вопросов он не мог решить, ибо принимался за них без предварительного знакомства с относящимся к ним материалом. Для изучения хозяйственной деятельности монастырей существует масса печатных актов; хотя они недостаточны для полного исследования предмета, но все же представляют источник первой руки. Далее, автор исследует монастырскую колонизацию, а она неразрывно связана с монастырским хозяйством.

Прежде всего неприятно поражает в труде автора полное молчание, которым проходит он другие движения северо–восточной колонизации, тесно связанные с монастырским и оказывавшие на него влияние. Монастырь не был ни первым, ни единственным двигателем заселения Северо–Восточной Руси; он только внес в него особенные элементы, каких не приносили с собой ни новгородский повольник, ни боярин–вотчинник, ни вольный крестьянин, действовавшие наряду с монастырем в этом заселении. В определении этих особенных элементов и состоит первая и существенная задача историка монастырской колонизации. Как выясняет эти элементы автор? Он в неполном очерке, состоящем, но его манере, из отрывочных выписок, делает обзор постепенного развития монастырских вотчин путем пожалования. Очерк этот может заставить читателя подуматъ, что вся монастырская колонизация состояла в набирании монастырями готовых вотчин, жалуемых правительством, и в пользовании доходом с них. Такой вывод внушают положения автора, с которыми нельзя согласиться, хотя можно объяснить, как они произошли. В нашей исторической литературе есть серьезное и добросовестное исследование «О недвижимых имуществах духовенства в России» В. Милютина. Автор заглянул в этот обширный труд, отыскал в нем места, где говорится о происхождении церковных вотчин, и выводы, сделанные Милютиным об имуществах духовенства вообще, приложил к монастырям, при этом еще исказив и преувеличив их от себя.

Милютин говорит (Чт. в о. и. и д. р. 1859. кн. IV, 58 и 59), что правительство, устраивая новую епархию, новую соборную церковь, новый монастырь, не могло предоставить на произвол случая их содержание, но должно было позаботиться само об этом; у нашего автора вышло, что «правительство само заботилось о поддержании каждой вновь возникавшей обители (стр. 28)». Милютин говорит (там же, стр. 61), что некоторые монастыри, самостоятельно возникшие и не имевшие богатых строителей, потому часто впадавшие в крайнюю бедность, получали помощь от правительства, которое жаловало им недвижимые имущества в более или менее значительном количестве; у нашего автора выходит (там же), что «назначение новой обители значительного участка земли в тех местах, где она возникала, было обыкновенным явлением (в другом месте — «самым обыкновенным явлением»). Указывая значение и последствия скопления недвижимых имуществ в руках духовенства, Милютин говорит (там же, 1861 г., кн. I, 391—393), что оно, во–первых, обеспечив содержание духовенства, упрочило тем существование Церкви, во–вторых, оказало самое благодетельное влияние на развитие и улучшение народного хозяйства; наш автор не признает или не понимает этих следствий, но клонит речь к тому (№ 4, стр. 2), что такое скопление вредно подействовало на нравственность самих монастырей и на народное хозяйство; однако ж значение монастырских имуществ в народном хозяйстве он определяет дословной выпиской из того же места в труде Милютина (ср.: Киев, изв., № 4, стр. 2—3 с Милют. в указ. м, стр. 393 и след.), заменяя только слово «духовенство» словом «монастыри» и не отмечая извлечения, как принято отмечать все дословные выписки.

Наконец, посвятив 17 страниц изложению сухих, отрывочных известий о жалованных монастырских вотчинах, сам автор, кажется, приходит к сознанию, что это не совсем идет к задаче, первоначально им предложенной. Он пишет (№ 4, стр. 2): «Пустынник, полагавший основание обители, отказывался от всякой собственности и от людей; а несколько поколений спустя его обитель стояла наряду с богатыми землевладельцами и была окружена более многочисленным обществом в сравнении с тем, какое могло ему встретиться в мире. Если такой ход вещей отр;оился со временем на нравственности самих монастырей и народном хозяйстве, то все–таки нельзя отрицать, что в общем развитии монастырской собственности была и другая сторона, важная в колонизации Северо–Восточного края России». Говоря иначе, сторона, рассмотренная автором, была не важна в колонизации Северо–Восточного края России, которую он взялся исследовать. Эта неловкость автора произошла от того, что он исследует один ряд фактов, но делает вывод, относящийся к другому ряду: он исследует, как и в каких размерах скоплялись вотчины у монастырей, а в заключение за приведенными строками выписывает из сочинения Милютина о том, что сделали монастыри с своими вотчинами, как они заселяли и разбрасывали пустые земли, — чего сам он едва коснулся.

Он пытается восполнить этот пропуск далее, но прибавляет к выводам Милютина лишь несколько промахов и курьезов. Он хочет показать (№ 4, стр. 3 и 61), что под влиянием монастырей заводились в пустыни починки и выселки, обращавшиеся со временем в «многолюдные селения». В при мер таких монастырских селений он приводит Торжок и Архангельск. Но Торжок существовал и прежде монастыря преп. Ефрема Новоторжского; Архангельск также никогда не был селением Архангельского монастыря; он построен в 1584 году по распоряжению правительства присланными с Москвы воеводами и первоначально даже не носил этого имени. В числе поселков, заведенных монастырями, автор поставил и толпу пленников, вырученных у татар и приведенных в г. Унжу преп. Макарием Желтоводским после разорения его Желтоводского монастыря. Еще курьезнее последнее доказательство того, что еще при жизни пустынников вокруг избранного ими места селилось много пришельцев. «Самое слово «обитель», — говорит он, — выражает понятие о жилище в противоположность пустыни, которой посвящал себя ее основатель (там же, стр. 5)». Между тем автор легко мог бы набрать добрый десяток городов, возникших действительно из монастырских селений. Наконец, ему необходимо было бы хотя упомянуть об огромном количест ве сед и приходов Северо–Восточной России, обязанных монастырям своим возникновением.

Итак, вопрос о том, что и как было сделано монастырем в заселении пустынных пространств Северо–Востока, этот вопрос, составляющий сущность задачи автора, взявшегося за изучение монастырской колонизации, решен им коротенькой выпиской из чужого сочинения и несколькими ошибками собственного творчества. Главный промах автора в этой части его труда состоит в том, что он не вдумался в историю исследуемого явления. Он говорит почти только о пожалованных монастырских вотчинах, о вотчинном хозяйстве монастырей. Правда, у него есть несколько строк и о том, что «на первых порах» братия сама занималась земледелием, «разведением овощей и фруктов, копанием колодцев и работой на мельнице (№ 4, стр. 7)», но все это и без него очень известно и притом нисколько не объясняет всех сторон монастырской колонизации. Монастырь является у него только как вотчинник; но в этом качестве его деятельность входит в состав вотчинной колонизации; его деятельность в этом отношении могла быть шире в сравнении с другими вотчинниками, но порядок, приемы и побуждения были одинаковы с последними.

Мы думаем, что вотчинная колонизация—один из моментов древнерусской колонизации и что колонизация собственно монастырская есть другой, особый момент, отличающийся от последнего не только хронологически, но и по характеру, по средствам и приемам. Дело в том, что монастырь не сразу становился вотчинником; очень многим пустынным монастырям на Северо–Востоке даже вовсе не удалось стать вотчинниками. Чем лее были они?

Около лесного отшельника собирается братия, строит кельи и церковь, вводит у себя общежитие. Для обеспечения своего существования она чистит ближний лес, вспахивает росчисть, заводится хозяйством. Кому принадлежит земля, на которой завелось это хозяйство? Городу, княжеству, Московскому государству и никому в частности. До объединения Северо–Восточной России и после она была богата такими нетронутыми или брошенными землями, не составлявшими ничьей частной собственности, ни в каких книгах ни за кем не писанными, по выражению древних грамот. Кто первый занимал такую землю, тот и выпрашивал ее на известных условиях для пользования у города, у князя, У московского государя. Поселение братии на такой земле — преобладающее явление в истории пустынных монастырей Северо–Восточной России. Основавшись здесь, расчистив место, не имея еще ни одного крестьянина, братия шлет в Москву челобитье, сказываючи, что–де такой–то пустынку строит на его, великого князя, на черном лесу на диком, чтобы государь пожаловал, велел богомолье свое, монастырь строить, пашню пахать и крестьян сажать. Пустыни вволю; монастырю назначают землю на две версты или более от него «во все четыре стороны», братия сечет лес, ставит починки, пашет и зовет крестьян. После утренней церковной службы братия с игуменом во главе уходит из монастыря, работает в лесу или в поле, монастырь почти пустеет до урочной обеденной поры. У братии появляются работники, нанятые или по обещанию, которые помогают ей в занятиях по хозяйству. Потом придут крестьяне продолжать расчистку монастырской земли, наставят сел и дворов и исказят пустыню, по прекрасному выражению древнего жития преп. Сергия Радонежского, а братия еще долго выходит сама на свое поле. Таковы господствующие явления в первоначальной жизни пустынных монастырей, с которыми мы встречаемся в житиях и монастырских актах.

Случалось и другое: по смерти основателя найдут на монастырь внутренние или внешние невзгоды, разбегутся и братия, и крестьяне, и обитель запустеет, земля ее превратится опять в пустошь, никому не принадлежащую, и церковь стоит без пения целые годы. Неужели это вотчинник, тем более владелец готовых пожалованных вотчин? Кажется, это скорее всего сельская бессемейная община. По крайней мере изучая жития и акты, относящиеся к первоначальной жизни монастырей, часто представляешь себе древнерусскую сельскую общину, выдвинувшуюся в каком–нибудь углу северо–восточной окраины, с ее хозяйственными операциями и затруднениями, с ее подвижным, постоянно меняющимся личным составом, но только с прибавкой нравственных сил и побуждений, каких не заметно в обыкновенной сельской общине. Эти явления и составляют монастырскую колонизацию в собственном тесном смысле. У автора все это обойдено; вместе с этим у него исчез целый мир отношений, доступных обстоятельному изучению и вводящих в самую глубину колонизационного процесса, который рассеянными, но сильными искрами зажигал русскую жизнь в финских северо–восточных пустынях. Различные обстоятельства условливали большую или меньшую продолжительность времени, когда монастырь не терял своего первоначального характера иноческой земледельческой общины; но едва ли не каждый пустынный монастырь переживал это время, прежде чем становился вотчинником. Понятно, что к землям, созданным таким образом для христианской гражданственности, молено прилагать название пожалованной вотчины с большою разборчивостью и только в условном смысле; здесь не пожалование давало монастырю готовую вотчину, а труд монашеской общины вносил в состав народного богатства новый, прежде мертвый земельный капитал, который вызывал правительственное подтверждение. В книге автора не встречаем и намека на эту разницу и вообще на какое–либо разделение периодов монастырской колонизации.

Этот существенный пропуск едва ли вознаграждается набором отрывочных, не сплавленных изучением фактов, относящихся к развитию монастырской промышленности и торговли, которым автор сопровождает свой очерк монастырских вотчин (№ 4, стр. 7—16). К тому же самые простые факты он не всегда точно извлекает из своих источников. Автор говорит (стр. 10), что Соловецкий монастырь имел право продавать беспошлинно до 130000 пудов соли, и цитирует акт (А. А Эксп. Ill, 426), излагающий соляную льготу Белозерского монастыря. Но, во–первых, необходимо было для ученой точности определить этот факт хронологически, ибо такие размеры соляная торговля монастыря получила только около половины XVII века (см; грам. в опис. Сол. мон. Доси фея, ч. 3, № XLV); во–вторых, вместо пошлины на местах продажи монастырь платил в Москве за продаваемую соль определенную ежегодную сумму, по грамоте 1649 года более 650 руб., которая и обозначается названием «соляной пошлины». В другом месте читаем (стр. 13): «Возле Нижнего Новгорода торговцев привлекала Макарьевская ярмарка, открывавшаяся ежегодно в июле под монастырем св. Макария Желтоводского». Автор не знает, что: 1) знаменитая ярмарка переведена к Нижнему уже в нынешнем столетии; 2) Желтоводский монастырь находится возле г. Макарьева, а не Нижнего. Торговые льготы на посаде Торжка приписаны (стр. 14) вместо борисоглебского Новоторжского монастыря прилуцкому Вологодскому.

Где можно и необходимо идти дальше непосредственного факта, там автор обнаруживает крайнюю молчаливость в выводах и соображениях; зато в других случаях, где самый пытливый исследователь остановился бы в раздумьи, наш автор своею смелостью решительно хочет брать города Исследовательность его достигает высшей степени напряжения в статистических выводах, к которым он не раз обращается. Возьмем для примера одно такое место в его очерке монастырской колонизации и хозяйства Описав промышленность и торговлю монастырей, он замышляет определить сумму поземельного дохода Церкви в Великороссии (№ 4, стр. 17). Для этого он рассуждает: «Если принять годовой доход Троицкой лавры 100000 руб. почти соответствующим количеству крестьян (то есть ее — Лавры, 106 000 душ), то общая цифра монастырского (надо читать: церковного) дохода в Великороссии будет равняться 824 599 руб., принимая число монастырских крестьян в 660 185 человек и принадлежавших высшему духовенству, которые пользовались также большими льготами, в 164 414 человек». «Конечно, — заключает автор, — такой расчет будет весьма скромным».

Мы также думаем, что такой расчет — черта характера, хотя несколько иного свойства Троицкий стотысячный доход есть сомнительное, не проверенное известие иностранца XVI века (Флетчера), а 106 тысяч крестьян этого монастыря, равно как общая сумма церковных крестьян 824 599, есть показание ревизии 1744 года. Соединив в вычислении своем эти показания, разделенные почти двумя столетиями, автор получил вывод, — за какое время — неизвестно: сам автор его не обозначает. Вычисление его напоминает те задачи, которыми иногда испытывают сообразительность детей, учащихся арифметике: если умножить 10 руб. на 2 сажени, что выйдет—рубли или сажени? Дети обыкновенно становятся в тупик; наш статистик не стал в тупик и решил задачу. Такие вычисления, видимо, доставляют ему удовольствие. Не остановившись на сделанном выводе, он предпринимает далее определить нынешнюю стоимость тогдашних (кажется, XVIII век) церковных земель и ведет вычисление так (стр. 17 и сл.): получив общую цифру церковных крестьян в России XVIII века — со включением епархий киевской, черниговской и новгородско–северской — 964 599, автор рассуждает: «Полагая на каждого человека по 4 десятины, получится одной земли монастырских (читай: церковных) крестьян 3 858 396 дес.; но к этому количеству, по меньшей мере, следует прибавить такое же количество земли, находившейся в непосредственном пользовании монастырей, так что всей монастырской земли (читай: церковной) надобно положить не менее 7 716 792 дее Средняя годов«тя плата за пользование десятиною в настоящее время не менее 2 руб. 50 к., я с доходами от приписных мельниц, лугов, лесов, рыбных ловель эту плату необходимо по крайней мере удвоить; следовательно» и проч. А «если оценить означенное количество монастырской земли по нынешней средней продажной стоимости, то есть по 25 руб. за десятину, то» и проч.

Надежных оснований для этих положений, получений и удвоетш никаких не выстановлено; с одинаковым правом мы можем здесь утроять, делить на 2 и т. д. и получить соответствующие выводы. Но статистические развлечения ставят самого автора в комическое положение. Выше он из всех сил старался доказать страшное развитие монастырского землевладения в древней Руси и без возражения выписывал ничего не значащие показания иностранцев о том, что в России гораздо больше монахов, чем в какой–либо католической стране и т. п. (№ 3, стр. 27—35). Теперь, сопоставив общую цифру нынешней стоимости церковных земель в России XVIII века, столь поэтически им созданную, со стоимостью церковных земель в Австрии и Итальянском королевстве (см.: у него № 4, стр. 18), он принужден убедиться, что Россия размерами церковного землевладения не только не превосходила католических стран, но, если принять в соображение ее пространство и другие условия, даже уступала им. Уж если автору непременно хотелось определить общую стоимость церковных земель в России XVIII века и их отношение к церковным землям католических стран, он мог бы обратиться к средству более простому и все же более надежному, чем умножение или деление троицких рублей XVI века на церковных крестьян XVIII века: стоило бы только цифру крестьян, переданных в XVIII веке в ведомство коллегии экономии, помножить на 1 1/2 (полтора рубля— ежегодный казенный сбор с души, наложенный на отобранных крестьян), капитализовать полученную сумму и сравнить ее с оценкой церковных земель во Франции, сделанной в том же XVIII веке Учредительным собранием.

Третья глава заканчивается торжественным заключением: «Таково было этнографическое и экономическое значение монастырей в эпоху древней России» (N9 4, стр. 24). Хотя автор говорил выше собственно только о монастырях Северо–Восточной России и хотя, перелистовав опять разобранные главы, мы не могли найти, что он говорит об их этнографическом значении в эпоху древней России; однако ж мы, не забегая вперед с окончательным отзывом об исследовании, откладываем его до окончания разбора следующих глав, где автор, согласно своей прогр;шме, «обращает внимание на остальные стороны деятельности» монастырей.

IV

В V главе (№ 4, стр. 24—33; № 5, стр. 1—51) исследуется участие северо–восточных монастырей в распространении христианства между инородцами. Исследование открывается беглым очерком русской колонизации и обрусения инородцев в Северо–Восточной России. Здесь легко набросано несколько общеизвестных фактов, причем некоторые представлены в искаженном виде. Автор уверяет, что «появление на Волге южных князей усилило в этом крас элемент южнорусский (№ 4, стр. 25)»; вернее было бы сказать, что это появление само было следствием усиления русского элемента в том крае. Впрочем, на движение южнорусского населения в поволжский, Суздальский край автор не обратил внимания. Автор говорит только (стр. 26), что «возникновение на Севере сильного Московского княжества под покровительством татар и потому более обеспеченного от разорений» привлекло туда целые колонии поселенцев. Предоставляя автору более близким знакомством с русской историей убедиться, возникло ли Московское княжество под покровительством татар, нельзя не заметить, что наплыв колонистов в Московский край обыкновенно объясняется не татарским покровительством, а другими обстоятельствами, более важными, и что самая сила княжества главным образом создана этим наплывом. Не обошлось и без ошибок, происшедших от недостатка зоркости или даже простой внимательности в работе. Киевский боярин Родион Нестерович назван черниговским, кажется, оттого, что у г. Соловьева, который цитируется при известии об этом боярине, за последним помещено известие о черниговском боярине Плещееве. По словам автора, в Двинской области в половине XV века население было уже все христианское (стр. 28). Из списков двинских земель, которые цитирует автор, этого факта не видно; автор разубедился бы в нем, если бы в том же томе актов Археогр. экспедиции прочитал акт того же 1471 года, помещенный подле цитированного им, где между двинскими землями в системе р. Пинеги упоминается Сура поганая (ААЭ. I, № 93). Что это название имело в это время действительное значение, видно из того, что в первой половине XV века, по сю сторону Двины, ближе к центральным областям, раздельная грамота Своеземцевых упоминает в их вотчине места и села, где б казнь живе, то есть чудь некрещеная.

Обзор миссионерской деятельности иноков на Северо–Востоке начинается древнейшими известиями об утверждении христианства в Ростове, Муроме и т. д. Автор повторяет известия из житий Леонтия, Исаии и Авраамия Ростовских, из сказания о кн. Константине Муромском, в самом непосредственном, сыром виде, без всяких критических замечаний, не заботясь нисколько о том, что главные факты его рассказа подвержены сильному сомнению. Докажет ли он, например, что Авраамий действовал в промежутке епископств Илариона и Леонтия, как он решительно утверждает? Разъяснит ли он факт поклонения ростовского чудского конца каменному идолу Велесу, о котором он говорит, не поясняя даже, было ли это славяно–русское или финское божество? Если Велес — славяно–русское божество, то поклонение ему со стороны чуди — любопытный факт для истории отношений славян к финнам; если же это финское божество, усвоенное русскими славянами, то здесь источник другого ряда любопытных выводов. Разъяснит ли автор эту и множество других неясностей в указанных ненадежных ростовских житиях, написанных столетия спустя по смерти описываемых ими святых? По крайней мере, он ничего не разъясняет и не доказывает, а, цитируя преосв. Макария, обращает в несомненные факты то, в чем последний допускает только некоторую вероятность, да повторяет анахронизмы житий, вроде того что «еще при жизни Авраамия монастырь его сделался главным в Ростове (стр. 31)», хотя других в нем тогда и не было.

Затем компилируется из статей и книг, редко из первых источников, ряд известий, какие монастыри и иноки распространяли христианство в Северо–Восточной России. Этот ряд известий, конечно, шире того, что можно найти о миссионерской деятельности древнерусских иноков в учебниках; но было бы слишком большим преувеличением назвать его сколько–нибудь полным и цельным очерком. Ошибки и неточности, в крупных и мелких фактах, автор и здесь продолжает расточать с щедростью, превосходящей всякую возможность перечислить их. Автор пишет, что монастырь Троицкий Устьшехонский возник на берегу Бела–озера, при устье Шексны (Ν° 5, стр. 3); но место, где река берет свое начало, называется истоком, а не устьем. Монастыри Дионисия Глушицкого и Александра Куштского автор ставит на Кубенском озере; но так нельзя выражаться о монастырях, возникших в нескольких верстах от берега озера на матерой земле. Рассказ о Коне–камне, из истории основания преп. Арсением Коневского монастыря, передан автором на основании какого–то современного известия (стр. 4); но это известие сохранено паданием, уже много позже Арсения занесенным в его житие. Автор вообще не мастер точно извлекать известия из источников. Он говорит, опять цитируя житие, что, услышав об основании Соловецкого монастыря, целые толпы направились к северу, и многие из посетителей оставались жить там (стр. 10). Надо думать, что речь идет о толпах русского народа. Но в житии основателей Соловецкого монастыря нет такого известия, а есть известие XVI века, которое прямо говорит о монастыре конца XV и начала XVI века: «Еще бо в то время от иных градов немнози прихождаху воеже постригати главы своя (Соч М. Грека. III, 265)».

Ниже, приводя известие о распространении христианства на 3000 верст в окружности от Соловецкого острова, автор ссылается на «современника первоначального заселения острова», а в примечании опять цитирует житие Зосимы и Савватия. Но эта цитата, очевидно, поставлена только по незнанию истинного источника известия, которое принадлежит не житию, а тому же Максиму Греку, не бывшему ни автором жития, ни современником первоначального заселения острова; притом Максим ясно дает понять, что известие это относится к его времени, то есть лет сто спустя после первоначального заселения острова (там же, стр. 2б6). Особенно любопытно встретить в ученом сочинении наивное известие, что «плач земля Пермской» о смерти св. Стефана, статья Епифания. приложенная им к житию этого святого и написанная по всем правилам тогдашнего церковного витийства, есть действительный плач дикой, едва окрещенной перми и только записан с ее слов Епифанием (стр. 23). Стоит только заглянуть в источники, цитируемые автором, и сверить их с его изложением, чтобы открыть неисчислимый рой неточностей, легко устранимых при малейшей доле внимательности в изучении. Читаем, например, у автора (стр. 25), что по р. Суре тянулась вотчина Спасо–Евфимиева мона стыря, пожалованная ему в 1393 году нижегородским князем Борисом, которая в XV и XVI веках была уже заселена монастырем. Справляемся с процитированными при этом тремя актами Археографической экспедиции (т. 1, № 12. 18 и 21) и находим: 1) что в них речь идет не о суздальском Спасо–Евфимиевом, а о нижегородском Спасо–Благовещенском монастыре и 2) что в 1393 году пожалована этому монастырю по первому из указанных трех актов вовсе не та вотчина, о заселении которой говорится в двух остальных.

Неверно воспроизводя отдельные факты, автор приходит иногда к невозможным выводам Образчики их были указаны в первых главах его исследования, в настоящей главе встречаем новые. В очерке распространения христианства в Казанском крае автор уверяет, что «открытую враждебность русские встретили более в среде финских племен, нежели татар», ибо «казанские порядки близко подходили к московским», что поэтому «татары редко принимали участие в движении инородцев против Москвы»; что, напротив, вполне развитый общинный быт финских племен сплотил их и в религиозном отношении, отчего они менее (то есть нежели татары) поддавались влиянию миссионеров (стр. 28 и 29).

На чем основаны или откуда извлечены все эти положения, автор не указывает. Но в изложении русско–христианского влияния на инородцев Северо–Восточной России автор не раз цитирует без возражений сочинение г. Фирсова («Положение инородцев в Московском государстве»). В этом исследовании доказывается совершенно противное выводам автора: здесь читаем, что русско–христианское влияние встретило наиболее противодействия именно там, где преобладал татарский элемент, что причина этого заключалась в силе аристократического элемента и в прочной организации духовенства, — в особенностях, которыми характеризовался быт татарских юртов, а не финских племен и которые ставили жизнь первых в противоречие основам русской жизни, что, наконец, именно татарские князья, мурзы и муллы и становились двигателями и вождями мятежей и заговоров против Москвы (г. Фирсов, стр. 219 и 118—128). Одно из двух: или автор не читал книги, которую не раз цитирует, или же молча отвергает ее положения; в первом случае он поступает слишком мудрено, во втором слишком просто, ибо, зная о существовании мнений, противоположных его выводам, не удостоивает их опровержения. Последнее предположение, впрочем, менее вероятно. Мы сейчас видели положения, может быть впервые высказываемые в нашей исторической литературе, о меньшей устойчивости татарского магометанства пред влиянием христианства в сравнении с финским язычеством. Чрез несколько страниц, сделав очерк христианского миссионерства в Пермском крае и Сибири, автор пытается указать препятствия, мешавшие успешному действию христианства между инородцами, и здесь (стр. 36) читаем, что в магометанских местностях этому мешало магометанское духовенство, что «в Казанском крае и Сибири пропаганда последнего среди инородцев была так сильна, что надолго одержала перевес над христианской миссией». Можно только объяснить происхождение этих положений, но не примирить их с тем, что говорил автор немного выше. Слова его о силе магометанской пропаганды выписаны с легкой переделкой из книги того же г. Фирсова, у которого взята и подтверждающая их цитата, хотя сам он не процитирован на этот раз нашим автором.

Мы уже имели не один случай убедиться в ученой отваге автора, не робеющего ни перед каким историческим вопросом В конце разбираемой главы он являет новое доказательство этого свойства. Нам становится страшно за автора, когда он от рассмотренного очерка русско–христианской миссии между инородцами переходит к решению одного из труднейших вопросов нашей истории, к определению влияния инородческого населения на русское, с ним сближавшееся (стр. 36—51). Мы вполне согласны с автором, что «это влияние имеет важное культурное значение». С своей стороны и автор согласится с нами, что научное определение и этого влияния и его культурного значения невозможно без выполнения известных довольно сложных условий. Напомним самые элементарные из них. Почва, на которой развивался затронутый автором культурный процесс, создана была встречей двух совершенно различных племен. Необходимо попытаться обозначить, при какой исторической обстановке произошла эта встреча, далее—с каким культурным запасом встретились обе стороны. Это укажет сферы жизни, в которых русское население наиболее подчинилось влиянию инородцев. Сближение началось при полном господстве языческих представлений у обеих сторон; оно и продолжалось под сильным влиянием тех же представлений, не умиравших и под христианской оболочкой. Здесь для исследователя становится важнейшим источником выводов мифология. В лице русских и финнов встретились две совершенно различные антропологические семьи, с своими особыми преданиями и верованиями: необходимо точно разграничить круг мифических представлений той и другой стороны и указать их отличительные особенности. Посмотрим, как решает автор заданную им себе задачу.

Он повторяет высказанную в одной статье «Православного собеседника» мысль, что христианство на Руси в первые века является по письменным памятникам в более чистом виде, нежели в последующее время, в XVI и XVII веках. Но необходимо было бы рассмотреть, насколько участвует в этом положении, с одной стороны, простой недостаток известий об уровне христианского сознания в первые века сравнительно с последующими, а с другой—дальнейший рост этого сознания. Более развитое поколение всегда находит более недостатков в своем времени, нежели его предки; из этого, однако ж, вовсе не следует, что это последнее время лучше первого. Если бы наш автор разобрал выставленный им факт с этих двух сторон, он признал бы его, может быть, одной из исторических фикций, основанных на недоразумении, на недостаточном анализе явлений. Не подумав доказать действительность факта, хотя бы по письменным памятникам, на которые сам ссылается, автор предпринимает объяснение этого явления, важного в культурном отношении, как он его определяет, но сомнительного, как может сказать читатель. Объяснениями, найденными у других, наш автор недоволен, как: неверными или частными, и находит «необходимым обратиться к более общим причинам (стр. 36—37)». Объясняя эти «общие» причины, автор начинает замечанием, против которого никто не станет спорить, что Северная и Южная Русь различаются резкими контрастами. Также справедливо замечает он, что «причины этого замечательного явления следует искать в местных условиях». Результаты своих поисков он выставляет в следующем ряде аргументов (стр. 37 и 38). На Юге русское население представляло сплошную массу, удобно подчинявшуюся церковному влиянию; на Севере оно явилось вначале в виде колоний, среди многочисленного финского, а при дальнейшем движении на северо–восток и турецко–татарского населения. В продолжение веков русское население, благодаря своему превосходству, держало верх над финско–татарским, и последнее начало русеть. «Но в первое время многочисленное туземное население, охватившее разбросанные русские колонии, даже наложило на них печать своего влияния». Автор позволит нам подвести итог аргументации, который он предоставил читателю: итак, вот где — в этой метисации. говоря его термином, лежит причина резких контрастов, разделяющих Русь Северную и Южную. Итак, вот где — в этом финско–татарском влиянии, вошедшем в русскую жизнь на Северо–Востоке, лежит разгадка той порчи христианства, которая обнаружилась в письменных памятниках Северной Руси XVI и XVII веков.

Но, во–первых, неужели автор серьезно считает сплошным и совершенно чистым русское население на Юге, например, в том виде, как сложилось оно ко времени окончательного отделения Юго–Западной Руси от Северо–Восточной? Но в 1159 году один черниговский князь говорит, что в его черниговских, русских городах живут псари да половцы, — и по всей вероятности, живут на приятельской ноге друг с другом. Куда девались эти городские половцы? Куда девались вообще разные торки, берендеи, печенеги росъские, жившие в XII веке в Поросье и по степным границам Киевского, Переяславского и Черниговского княжеств, — все эти свои поганые, как звала их Русь в отличие от степных независимых поганых? Некоторые из них, по прямому указанию летописи, принимали христианство, жили дружно с русскими и вместе с ними бивали свою степную братию; в 1155 году берендеи из Поросья, побив с русским князем половцев, важно заявляют отцу последнего: «Мы умираем за Русскую землю с твоим сыном и кладем головы за твою честь». Степные варвары сослужили злую службу древней Южной Руси: они не давали покоя южнорусскому крестьянину, на что прямо указывают известные автору слова Мономаха на съезде 1111 года; гнали этого крестьянина в суровые, но более безопасные леса Севера Но это не прошло им даром: значительные массы их были оторваны русским влиянием от родной степи и так же влились в русскую народность, как это было с финнами на Северо–Востоке.

Перейдем к другой половине аргументации автора Первое время, когда финны «налагали печать своего влияния» на северо–восточные русские колонии, надобно отнести к XI веку, может быть даже раньше. Очень естественно, что финское влияние всего сильнее должно было действовать на русских в пору их язычества или в первое время христианской жизни; в дальнейшем своем развитии последняя, как бы слабо ни усвоялась она, давала Руси огромное превосходство пред финским язычеством и служила некоторым оплотом против его влияния. Но каким же образом порча христианства между русскими, внесенная этим влиянием, обнаружилась в письменных памятниках только в XVI веке, лет чрез 500 от начала сближения обоих племен, и была незаметна в то время, когда это портящее влияние действовало с наибольшей силой? Вопрос разрешается указанными причинами, создавшими этот исторический вымысел. Итак, напрасно затронут автором факт ποрчи христианства в России с XVI века; затронув этот факт, напрасно отстранил автор объяснения, представленные другими исследователями: они дают хотя кажущуюся опору мнимому факту.

Таким образом, самая постановка вопроса о важном в культурном отношении влиянии инородцев на русских сделана неверно. Затем следует решение этого вопроса. Оно состоит в том, что выписывается несколько страниц из сочинения Вундта («Душа человека и животных») о религии степей или вере в духов (стр. 39—42), а остальные страницы главы наполнены простым набором разновременных известий об остатках язычества у христианской Руси на Северо–Востоке. Вот и все решение задачи: едва ли нужно сопоставлять его с теми элементарными условиями, которые мы пытались обозначить выше и без которых оно невозможно. В заключение сказано, что «финская мифология оказала большое влияние на русское население» (стр. 51). Но ее–то, этой финской мифологии с ее большим влиянием на русское население, и недостает у автора в исследовании о финском воздействии на русскую жизнь. Не беремся судить, насколько выписанные автором страницы Вундта исчерпывают содержание финской мифологии, — осмеливаемся только спросить, не ближе ли было бы к цели автора справиться вместо Вундта с лекциями Кастрена о финской мифологии, изданными г. Шифнером в немецком переводе. Между тем эта книга, по–видимому, осталась совершенно незнакомой нашему автору. Он хотел изучить влияние финской мифологии на русских, но, знакомый только с религией духов по Вундту, он не показывает, какой элемент вошел в русскую языческую мифологию под влиянием финской. Он собирает известие только о наружных признаках, уцелевших от язычества между русскими на Северо–Востоке, о волхвах и колдунах, о боготворимых камнях и т. п., — но все это было и в Южной Руси; говорит о заимствовании у финнов языческих обрядов и примет, но не задумывается над тем, во–первых, все ли эти обряды и приметы финского происхождения, во–вторых, были ли они принадлежностью одной Северо–Восточной Руси, непосредственно соприкасавшейся с финнами, не разделяла ли их и Русь Южная. Вообще в этом вопросе, требующем особенно точного и внимательного анализа фактов, автор пренебрегает самыми элементарными научными требованиями. Исследуя финское влияние, он не подумал даже разграничить в своем сознании мифологии славяно–русскую и финскую, а это, кажется, первый вопрос в таком исследовании. Поэтому он часто смешивает их, говорит, например, о влиянии финских верований на религиозные представления русских и в числе фактов этого влияния приводит приурочение славяно–русского языческого божества к христианскому святому, перенесение черт Велеса на св. Власия (стр. 45). Судя по тому, какие поверья и приметы в русском народе объясняет автор финским влиянием, как вообще веру в духов у русских на Севере он выводит из этого же источника, можно подумать, что славяне пришли на Днепр без верований, без богов и религиозных обрядов и все это взяли у финнов. Смеем уверить автора, что они принесли с собой и своих духов, и весь запас языческой религиозной жизни и даже поделились им с самими финнами.

V

Согласно со своей программой автор изучает далее значение древнерусского монастыря как школы и средоточия древнерусской образованности (гл. V, N° 6, стр. 1—40). Мы отказываемся понимать логический, исторический и даже грамматический смысл общего положения, с которого начинает автор: «В это время, когда Россия подчинялась влиянию Византии, господство религиозных идей достигло там полного апогея и монастыри давали направление обществу. Отсюда распространилось влияние византийской образованности на Россию, и потому она (?) вполне может назваться монастырскою (стр. 1)». Эта монастырская образованность распространялась в обществе двумя путями: монастырской книжностью и монастырским воспитанием.

Влияние книжной деятельности монастырей определяется положением: «В монастырях сосредоточилась вся книжная деятельность древней Руси (стр. 2)». Только крайним незнакомством с древнерусской письменностью можно объяснить происхождение этой строки. Автор забыл или не знал, что самые крупные по размерам сборники памятников древнерусской письменности, четьи минеи Макария и Милютина, составлены не в монастырях. Если бы автор полистовая рукописи хоть одного из существующих теперь в России рукописных хранилищ, он узнал бы по припискам, как много писано в древней Руси вне монастырей. Впрочем, из следующего затем описания состава некоторых монастырских библиотек древней Руси видно, что все знакомство автора с последними ограничивается сведениями, извлеченными из описаний их и некоторых статеек. Из анализа состава этих библиотек делается вывод, что «наименьший отдел занимают в них сочинения общеобразовательные (стр. 8)». Просмотрев представленную автором библиографическую статистику монастырских библиотек, узнаем, что он обозначает этим эпитетом сочинения общеисторические, географические, путешествия, русские летописи и т. п.; напротив, книги библейские и отеческие, занимающие самое большое место в составе древнерусских библиотек, не названы общеобразовательными, следовательно, отнесены к отделу специальных. Мы думаем, что из них именно и почерпался запас общего образования древней Руси; следовательно, они и имели значение общеобразовательных книг: это подтверждается обилием их списков в древних наших библиотеках. Сам автор то и дело заявляет, что вся русская образованность до конца XVII века носила на себе исключительно духовный характер. Анализ состава библиотек сопровождается совершенно неожиданным выводом, будто, «сосредоточив в своих руках источники образованности, монастыри, естественно, сделались регулирующими центрами в общественной жизни древней Руси (стр. 9)».

Автор говорил только о влиянии монастырской книжности и, разумеется, ни выше, ни ниже не показывает, кале монастыри сделались регулирующими центрами древнерусской общественной жизни. Может быть, автор не написал бы этого, если бы вникнул в истинное значение таких слов, как регулирующий центр и общественная жизнь. Исключительным влиянием монастыря на умственную жизнь древней Руси автор объясняет свое положение, будто наша древняя письменность имела двойственный характер, поучительный и полемический, который проникает все ее формы (стр. 10). Мы думаем, что в этих словах не все ясно и они мало объясняют характер древнерусской письменности. Ведь и полемические сочинения были поучительного свойства и по цели, и по тону изложения. Поучение, моральным элемент был в древнерусской письменности основной мыслью, которой искали в каждом дельном сочинении. В наше время от каждой дельной книги требуют известной научной мысли, философического элемента, «книги без всякой мысли преследуются критикой», значит ли это, что вся наша литература должна назваться философской? В таком случае мы не согласимся, чтобы далее исследование нашего автора было чисто историческим сочинением, при всем желании исследователя сделать его таким. Автор говорит далее, что образцами поучительно–полемической письменности древней Руси служили византийские авторитеты, и убеждается в этом «безусловной подражательностью наиболее крупных писателей в области духовной литературы».

В числе таких наиболее крупных писателей неожиданно являются и Нил Сорский и митрополит Даниил (XVI век), но нет многих действительно крупных духовных писателей древней Руси. Автор упрекает упоминаемых им крупных писателей «в подобострастии греческим образцам», не подумав, идет ли это слово к тем целям, с какими, например, Нил Сорский или Иосиф Волоколамский делали выписки из отцов Церкви в своих сочинениях. Если бы они писали ученые исследования в наше время, при нынешних научных условиях, и подобно нашему автору наполнили 4/5 своих книг выписками из чужих сочинений, тогда их можно было бы упрекнуть в чем–нибудь подобном. Вообще отношение автора к читателю выходит из принятых правил распространяясь пред ним о том, что он с трудом может связать с главным предметом исследования, автор часто обходит то, что, по–видимому, неразрывно связано с этим предметом и на что он сам призывает особенное внимание читателя. Исследуя монастырскую книжность, он замечает, что ее результатом был важный для истории отдел древнерусской письменности — жития святых. Но об этом важном отделе, изучение которого, по–видимому, так необходимо для характеристики монастырской образованности, автор нашелся написать только 9 cmpoк и то наполненных неточностями (стр. 11 —12). Точно так же поступает он с читателем, определяя другую сторону образовательного значения монастырей— их нравственное влияние: один из путей этого влияния он указывает в монастырском воспитании, в монастырских училищах (стр. 13), а говорит о стечении народа богомольцев в монастыри, потом опять о монастырских книгах и о многом другом, только не о монастырском воспитании. Напротив, исследуя другой путь нравственного влияния монастыря — «влияние представителей монашества на семью», автор набирает массу разнообразных явлений древнерусской религиозно–нравственной жизни, из коих многое было бы странно объяснять только влиянием монастыря; так, здесь он распространяется о преследовании Церковью остатков язычества, даже об удалении женщины из мужского общества.

Наконец, и эта глава об образовательном значении монастырей усеяна обычными у автора ошибками и неточностями, из которых позволяем себе сделать короткую выборку. Автор уверяет, что в древнерусской письменности скоропись является только с половины XVI века (стр. 3). Эта ошибка произошла оттого, что автор, не видавший в глаза ни одной древнерусской рукописи, не мог видеть и рукописей XV века, писанных скорописью; притом его здесь ввело в заблуждение не совсем ясное выражение о скорописи Востокова (в предисловии к «Опис. Рум. муз.»). Автор пишет, что Макарий составил свои минеи в течение 12 лет, будучи архиепископом в Новгороде, следовательно до 1542 года, когда он стал митрополитом всероссийским. Но как же попали в них произведения, писанные в 1546, 1547 годах и даже позднее, в которых упоминается имя митрополита Макария? Автор говорит (стр. 13, прим. 2), что новгородский архиепископ Моисей открыл училища при монастырях, им основанных в Новгороде, цитируя при этом житие его у преосв. Филарета. Такого известия нет ни в подлинном житии, ни в переделке его у преосв. Филарета; автор сочинил его из не понятых им слов последнего «обители св. Моисея были училищами благочестия для мирян новгородцев» («Русск. Свв.», янв., стр. 115). В числе «отшельников в 11 —15 лет» встречаем у автора архиепископа новгородского Серапиона, постригшегося из вдовых священников, Макария Колязинского, также вступившего в монастырь уже вдовцом, Александра С вире кого, который ушел из дома родителей и постригся 26 лет, Пахомия Нерехтского, который до 21 года жил в родительском доме, Авр:шмия Ростовского, Иакова» епископа ростовского, и Нила Столбенского, возраст которых при вступлении в иночество, как и все детство, неизвестен с точностию (стр. 16, прим. 1).

Недостаток точности в сведениях автора обнаруживается не одними ошибками; он иногда доводит его до клеветы, разумеется, ненамеренной. Он говорит, будто монахи побуждали детей тайно бежать в монастыри, где их содержали в кельях игумена и не позволяли видеться с родными, будто на жалобы последних монахи отвечали: «Игумен велел отнимать у родителей детей и отвозить в монастыри» (стр. 16, прим. 3). Это курьезное известие автор подкрепляет ссылкой на жития Дионисия Глушицкого и Александра Свирского. Ничего подобного нет в этих житиях; напротив, валаамские монахи прямо отвечали юному Александру на просьбу взять ею с собой на Валаам: «Нам несть се игуменом повелено еже от родитель чад отымати и в монастырь отвозити». Когда отец пришел к постригшемуся Александру, игумен, по рассказу жития, не только не запрещал сыну видеться с отцом, но сам уговаривал к тому строгого аскета. Во многих других житиях автор прочитал бы, если бы заглянул в них, что игумены не только не ловят детей в свои монастыри, но стараются отговаривать юношей, просивших их о пострижении, указывая на их лета, на трудности иночества, на обязанности к родителям. Автор пишет, что царевич Иоанн, сын Грозного, тщательно собирал рассказы о жизни Антония Сийского, на основании которых составил его биографию (стр. 17 и сл.). На самом деле царевич, получив житие этого святого, написанное за год перед тем иноком Ионою, переписал его для себя, подвергнув его при этом легкой переделке. Из известия жития, что преп. Сергий, будучи еще грудным ребенком, отказывался от молока в постные дни, автор заключает, что «в некоторых семействах старались отучить детей на первых же порах даже от употребления молока (стр. 25)».

VI

Из всех моментов в культурном значении древнерусских монастырей теперь осталось у автора на очереди изучение «участия монастырей в политических событиях». Вместо этого находим, что всю VI главу и значительную часть VII он посвящает раскрытию политического влияния Византии на древнюю Русь, проводившегося церковным путем, и уже после того обращается специально к рассмотрению политического значения монастырей древней Руси. Программа автора опять запуталась. Вероятно, это расширение задачи произошло от того, что необходимость вставить исследование о влиянии Церкви вообще на древнерусское государство предстала перед автором, когда он уже приступил к изображению политической роли древнерусских монастырей. Однако ж, не выпуская из рук нити автора, хотя и удлинившейся, мы несколько остановимся на его главах о политическом значении Церкви вообще, — как по тесной связи этого предмета с политическим «моментом» монастырей, так и для того, чтобы показать и здесь верность автора обычным приемам его исследования. Мы, например, не можем назвать вполне удачным способ, избранный автором для разъяснения влияния Византии на древнерусскую Церковь. Автор (№ 7, стр. 2—28) кратко передает простые факты из иерархической истории русской Церкви до XVI века, разумеется, преимущественно по истории преосв, Макария. Но подобное фактическое изложение, которое читатель найдет у других историков в более полном и лучшем виде, не есть прямой ответ на вопрос о характере и значении иерархических отношений Византии к русской Церкви. Этим автор ставит иногда читателя в недоумение: указав, например (стр. 9 и 10), на местные условия, развившие в русском народе религиозный антагонизм в отношении к иноверным соседям, автор продолжает «Все это говорит в пользу важного значения того направления, какое Россия получила из Византии».

Но в изложении автора читатель не найдет прямого разъяснения, о каком направлении идет здесь речь. Притом, если сам автор указал на местные условия антагонизма, то остается неясным, какое участие принимало в нем направление, получившееся из Византии. Наконец, простота приема, которым руководился автор, не помогла ему стать более прежнего точным. Объясняя принятие христианства Русью и сказав (стр. 2) о греческом проповеднике с картиной Страшного суда пред кн. Владимиром, о послах последнего, которые пленились богослужением и приемом греков, автор заключает. «Таким образом, выбор был решен». Но неужели именно таким образом решен был выбор религии? Автор цитирует историю преосв. Макария, рассказывая (стр. 12) о Ефреме–скопце, что он в 1072 году вызван был из Константинополя на переяславскую кафедру: но преосв. Макарий именно и доказывает, что это было не в 1072 году, а после (1, 9). Автор решительно и без оговорки утверждает (стр. 13), что известный Нифонт, епископ новгородский, был грек, причем ссылается опять на преосв. Макария и на цитату, выставленную последним. Но ведь это только догадка, на что и указывает преосвященный Макарий. Житие, составленное в XVI веке, считает Нифонта уроженцем Киевской области, с чем согласна и другая редакция жития, несколько позднейшая, но более подробная и пользовавшаяся очень древними источниками.

Переходя от иерархических отношений к определению юридического влияния Византии на Русь, автор, цитируя Шлоссера, замечает (стр. 28), будто политические формы Византийской империи сделались образцом для всех средневековых государств — феодальных, добавим мы от себя. Но Шлоссер (Всем, ист., V, 9) в процитированном месте говорит только о влиянии на средневековые государства римского права в форме, данной ему при Юстиниане, а не о политических формах Византийской империи, что, кажется, не совсем одно и то же. Впрочем, в этом отделе о влиянии Византии на юридический быт древней Руси (№ 7, стр. 28—42) наименее заметны особенности исследования автора—эпическая фактичность изложения и неохота направлять факты прямо к решению задачи, согласно с твердо определенной программой. Это объясняется тем, что эта часть VI главы составлена почти вся из выдержек, которые автор не мудрствуя выписывал из известного исследования г. Калачова о Кормчей. Ученое смирение нашего автора доходит здесь до того, что эту главу своего докторского исследования он заканчивает исторической оценкой Уложения, дословно выписанной из учебника русской истории г. Иловайского, который и цитируется в примечании.

Но во II главе (№ 8), где исследуется влияние Византии собственно на политическое развитие России, автор не имеет руководителя и, более предоставленный собственным силам, возвращается вполне к своим обычным приемам. Начав главу указаниями на высокие понятия о верховной власти, заимствованные древнерусским духовенством из Византииских источников, он совершенно справедливо замечает, что влияние древнерусского духовенства в этом отношении не всегда и везде было одинаково, что оно успешнее проводило в жизнь усвоенные им политические понятия там, где «почва была более удобною» для этого. Здесь внимание автора останавливается на различии в политическом развитии древней Южной и Северо–Восточной России. Это различие автор видит прежде всего в различии старых и новых городов.

Автор знает знаменитое место летописи о старших и младших городах или пригородах, но он не хочет понять их прямого смысла Во–первых, он неточно выводит из них различие старших городов и пригородов: в первых, по его мнению, господствует вече, в последних преобладает княжеский авторитет. Но по прямому смыслу летописи, в пригородах преобладает авторитет старшего города, а не князя. Во–вторых, из слов летописи автор делает совершенно неожиданный вывод. Он думает (стр. 3—4), что «по аналогии с указанием летописца, такими (то есть старыми, вечевыми) городами будут те, которые были первоначальными пунктами славянских поселений в Области России; следовательно, городи Южной Руси, княжества Полоцкое и Смоленское (то есть города этих княжеств)» и проч. К противоположному типу следует отнести города Северо–Восточной России, опять исключая старые города Ростов, Суздаль, где хотя иногда и проявлялось вечевое устройство, но далеко не в такой силе, как в указанной местности (то есть в местностях).

Автор, кажется, слишком увлекся своей аналогией, Разве Вышгород, Канев, Моровийск, Любеч, Всеволож, Хоробор — разве все эти южные города и множество других, попадающихся чуть не на каждой странице южной летописи в XII веке, старшие города, руководившие своими пригородами? Разве все города Полоцкого и Смоленского княжества имели одинаковое значение с Полоцком и Смоленском? С другой стороны, разве во Владимире на Клязьме, пригороде Ростова, до Андрея преобладал княжеский авторитет, когда и после Андрея ростовцы повелевают владимирцами, по замечанию летописи, и, вспоминая старые, уже сильно пошатнувшиеся отношения пригорода, говорят: «Сожжем Владимир или посадим в нем посадника; там живут наши холопы каменщики». Не вникнув в различие старших городов и пригородов, так ясно указанное летописью, автор не разобрал и отличия старого порядка от нового, возникшего на северо–востоке и изменившего прежние отношения между городами. Непосредственно за выписанными выше строками читаем у автора «Очевидно, что здесь (на северо–востоке) было более условий для развития княжеского авторитета». Совершенно справедливо, но: 1) из приведенных строк это вовсе не очевидно; 2) это не очевидно и из следующих строк автора. Поймав самые внешние признаки исторического движения, автор уже не углубляется далее в его смысл. Сколько можно понять из его неясного, сбивчивого изложения (стр. 4—5), он видит второе различие в политическом развитии Южной и Северо–Восточной Руси в том, что первая имела один центр Киев, а вторая распалась на отдельные княжества Он объясняет это последнее явление таким рядом выводов: князья на северо–востоке стремятся расширить свои волости, дорожат ими, более заботятся о них; это тесно связывает их с ними, и потому власть их получает здесь большое значение (стр. 5). Но все это, если не ошибаемся, следствия, требующие дальнейшего объяснения.

Так же трудно понять и третью, последнюю, по замечанию автора, противоположность в политическом развитии Южной и Северо–Восточной Руси, которую автор развивает на нескольких страницах далее, объясняя ею торжества Москвы. Не ручаемся за догадку, но, кажется, эта противоположность состоит в том, что князья на Северо–Востоке на первых же порах ищут покровительства у татарских ханов (стр. 6) и находят его, чего, подразумевается, не было на Юге. Опять, по мнению автора, «очевидно, что при таком порядке вещей исход борьбы между Тверью и Москвой зависел от влияния извне», что «Москва получает верх, благодаря соединению политики московских князей с интересами ханов». Все это подкрепляется словами Карамзина: «Москва обязана своим величием ханам». Так, весь политический переворот на Северо–Востоке, все историческое значение Москвы объясняется каким–то отсутствием центра да покровительством ханов. О происхождении оригинального в государственной истории Европы типа государя–вотчинника в Северо–Восточной Руси и обстоятельствах, его условивших, нет и помина; на внутренние причины политического возвышения Москвы нет и намека Читатель вправе остановить нас замечанием, к чему такая многословная полемика об азбуке русской истории? Мы вдались в нее, чтобы показать, какие явления еще возможны в нашей исторической литературе. Политический рост древней Руси, может быть, более других сторон ее жизни разъяснен в науке русской истории. Однако ж в хаосе рассуждении нашего автора едва отразилось слабое мерцание добытых ею результатов, и то иногда в неверном отблеске.

Способ исследования влияния Церкви на государство, усвоенный автором, удерживается и в отделе о политическом значении древнерусских монастырей. Этот вопрос разрешается изложением отношений монастырей к московским князьям. Но только в начале отдела (№ 8, стр. 17), в дословной выписке из сочинения В. Милютина, эти отношения разъясняются и доказываются; далее они просто рассказываются, и факты рассказа так сгруппировываются, что читатель среди них по временам невольно выпускает из вида цель, к которой они направлены. Впрочем, лишь немногие представители монастырей являются в рассказе с политической деятельностью, очерченной несколько обстоятельно: это Сергий Радонежский, от которого, по словам автора, «ведет начало политическая традиция монастырей в пользу московских князей» (стр. 24), далее Пафнутий Боровский; о них рассказывается на 3 страницах всего рассказа о политической деятельности монастырей, 22 посвящены Иосифу Волоцкому и его монастырю, причем довольно обстоятельно излагается его биография, описывается наружность, рассказывается об основании и устройстве его монастыря. При такой группировке рассказ по обычаю не везде точен. По мнению автора, отдаленные монастыри, основанные в глуши, не подлежали надзору ближайшего епископа (стр. 19); но это далеко не было общим явлением. В рассказе об усобице при Василии Темном последний, освобожденный Шемякой из заключения в Угличе, на пути в Вологду заезжает у автора в Кириллов монастырь, где игумен разрешает его от клятвы, данной Шемяке (стр. 24). Автор цитирует здесь летопись, в которой именно читаем: «И прииде князь великай на Вологду и оттоле в Кириллов монастырь» (ПСР Лет. IV, 146).

Есть неточность и крупнее: сказав о благословении на престол, данном Василию игуменами Кириллова и Ферапонтова монастырей, автор продолжает: «Вследствие этих побуждений Василий решился действовать против Шемяки». Но и в летописи, и в житии Мартиниана, которое также цитируется при этом, не только возобновление борьбы с Шемякой, но и самая поездка Василия в белозерские монастыри является следствием того, что «все люди», по житию, или «вся сила московская с всее страны», по летописи, обратилась к освобожденному Василию.

Так изучены автором указанные им моменты в культурном значении монастырей. Предупреждая упрек в голословности приговора, мы растянули разбор, может быть, за пределы необходимого. С другой стороны, жатва для критики в разбираемом исследовании так обильна, что надобно отказаться от надежды исчерпать все, что требует в нем проверки и поправки. Впрочем, рассмотренною VII главой еще не оканчивается исследование; благодаря таинственной для читателя программе, на которой оно построено, автор выводит далее новые главы довольно разнообразного содержания, где вновь и не раз возвращается и к монастырям, и к византийскому влиянию (например, гл. X). Исследование строго выдерживает свой прежний характер и в этих главах; в этом отношении они не дают ничего нового. Потому мы не последуем за автором далее, тем более что, кончив VII главу, он сам останавливается, оглядывается на пройденный путь исследования и представляет читателю его результаты. Они направлены к определению византийского влияния на Русь. «Обозревши результаты отношений Византии к России, — пишет автор, — в религиозной, общественной и политической сфере, мы можем сделать следующие выводы». Эти выводы довольно пространно изложены в 16 статьях (стр. 54—58). Впрочем, это число довольно случайно: на самом деле выводов гораздо больше, ибо иногда под одной цифрой соединено несколько положений, которым ничто не мешает считаться особыми статьями. Здесь, разумеется, повторились еще раз характеристические особенности, которыми отличается исследование. Все эти выводы можно разделить на две группы: одни из них не доказаны, иные даже вовсе и не доказывались в исследовании; другие не столько выводы, сколько простые факты, повторенные здесь в краткой форме. Мы только затрудняемся, к какой группе отнести первое положение, ибо не вполне ясно понимаем его логический строй. Выписываем его: «Вследствие преобладания религиозных вопросов в умственной жизни Византии, ее образовательное влияние по преимуществу должно было отразиться с этой стороны; а так как подчинение России византийскому влиянию началось в религиозной области, то это отношение должно было проявиться в самых резких чертах. Поэтому еще в древнейший период русской истории сложился взгляд на книжность, как на исключительную потребность Церкви».

Представим образчики обеих указанных групп. Второй вывод говорит, что древнерусская образованность может быть вполне названа монастырской, что аскетические идеи приобрели исключительное господство в древнерусском обществе. Мы видели, что это не доказано, да и трудно доказать. Третье положение извещает, что древнерусские монастыри можно подвести под два направления — скитскос и общежительное, переживавшиеся почти каждым монастырем, «пока эти формы не выработались в строго определенные типы, из которых один сделался достоянием преимущественно городских, а другой пустынных монастырей». Представителем общежительно–городского типа выставлен Иосифов Волоколамский монастырь; пустынно–скитский тип господствовал в Заволжье, в новгородских и вологодских скитах; представителем его был Нил Сорский. Все это узнаем мы здесь впервые, и все это только увеличивает сумму неверного, содержащегося в исследовании. Непонятно: 1) почему общежительный тип усвоен преимущественно городским монастырем, когда с конца XVI века он одинаково становится господствующим и в пустынных; 2) почему представителем этого городского типа сделан именно монастырь Иосифов — пустынный. Точно так же непонятна группировка древнерусских монастырей по двум указанным формам; кажется, она вместе с новгородскими и вологодскими скитами основана на недоразумении автора: 1) в Заволжье, как и в других краях, с конца XIV века монастыри начали усвоять общежитие, вытесняя прежний порядок; 2) этот прежний необщежительный порядок — вовсе не скитство, а оригинальная русская форма монастырской жизни, не–устроенная, не подчиненная никакой дисциплине, не только скитской.

Так смотрит на нее древний автор «Надсловия» к скитскому уставу Нила Сорского, называя ее «четвертым чином не по преданию св. отец», в противоположность трем монашеским «чинам», установленным св. отцами; согласно с ним описывает эту форму русского монашества и древняя летопись, называя ее «бесчинием» (ПС Лет. VI, 284). И представителем этой неустроенной формы сделался у автора строгий Нил Сорский! В выводах другой группы встречаем: например, известия, что русская колонизация Севера в значительной степени принадлежала монастырям, что владение землею тесно связывало монастыри с общественной жизнью, что среднюю цифру монастырских земель в XVI веке можно принять в 1/з всего государства, что Россия подчинилась влиянию Византии в эпоху разделения Церквей, что папы хлопотали в России о соединении Церквей и вместе стремились подчинить ее своему авторитету в политическом отношении и т. п. Едва ли все это—выводы, а не простые факты, из коих некоторые к тому же сомнительного качества.

Теперь, после выводов автора о византийском влиянии на древнюю Русь, можно спросить об общей задаче его исследования: раскрыты ли ясно сферы, свойства и результаты этого влияния? Воспроизводя в памяти исследование, надобно сознаться, что ответ теряется в хаосе отдельных его частей. Кажется, автор, начиная свой труд, не уяснил себе свойства ни византийской образованности, ни русской почвы, на которую пришлось ей действовать. Византийская образованность—очень сложное явление: Восток, античный мир, христианство первых веков завещали ей доли своих разнообразных богатств. Одна черта особенно характеризует ее: в ней не заметно внутренней творческой силы, претворяющей заимствованные образовательные элементы в новую, самобытную цивилизацию. Эти элементы ложились в ней, точно зерна в истощенной почве, не распускаясь в свежие ростки. Может быть, ничто так не выражает духа этой византийской цивилизации, как знаменитая Фотиевская «Библиотека», обширная компиляция, извлеченная из нескольких сотен сочинений разных времен и народов; сборником, компиляцией и комментарием отзывается вся литература Византии. Это — общая черта всех перезрелых цивилизаций.

Но бессильная почва сберегала плоды прежних веков до поры до времени для посева на новых, свежих почвах: в этом заключается важное историческое значение Византии. Разумеется, каждая новая почва усвояла из сбереженного запаса, что могла усвоить по своей природе. Известно значение Византии для Западной Европы в начале эпохи Возрождения. На Руси была другая почва, требовавшая более простых и существенных элементов питания, — и византийская образованность должна была подействовать на нее иными сторонами, чем на западноевропейскую. Что могла заимствовать начинавшая жить и развиваться Русь от старой, отжившей, но богатой культурным запасом Византии? Решение этого вопроса, кажется нам, должно лечь во главу угла в исследовании о византийском влиянии. Это влияние не могло передать Руси многого из содержания и характера византийской образованности. Укажем на одно явление: богословствование было душой византийской умственной жизни; но в России, где влияние этой жизни всего сильнее сказывалось именно в духовно–литературной сфере, один представитель древнерусского монашества изгонял из своего монастыря всякого, «кто хотя мало кроме божественнаго Писания начинание глаголати», то есть рассуждать помимо Писания, хотя бы и не против него. Если бы наш автор имел в виду указанный вопрос, он, может быть, изменил бы самую программу своего исследования. Непонятно, например, для чего большая часть последнего занята древнерусскими монастырями. Если автор действительно хотел определить влияние Византии на древнюю Русь, то по крайней мере половина его изысканий о монастырях и их колонизации не относится к теме. В монастырях, как и в других сферах древнерусской жизни, он не различил того, что было в них внесено византийским влиянием, от того, что было созданием русских условий или видоизменилось под влиянием последних. Разве, например, монастырская колонизация с ее приемами и результатами, о которой он говорит так много, была вызвана византийским влиянием? С другой стороны, многое, непосредственно входящее в его задачу, затронуто им легко или обойдено: что, например, сказал он о византийском влиянии на древнерусскую литературу, по–видимому, всего ближе стоящую к общему заглавию его труда?

К этим общим заметкам прибавим в свою очередь несколько выводов из сделанного разбора:

1) Автор приступил к специальному исследованию без твердого общего взгляда на ход древнерусской истории.

2) Он приступил к своему труду без ясной, точно определенной программы, направленной к решению намеченного вопроса.

3) Он не основал своего исследования на внимательном изучении источников: отсюда его многочисленные ошибки, шаткость выводов и чрезвычайная компилятивность его книги.

4) Все это сообщает ей характер черновой тетради или записной книжки человека, который любит читать сочинения по русской истории и делать из них извлечения себе на память.

Загрузка...