Часть третья

1 Важная веха в истории развития судопроизводства

После долгого золотого бабьего лета неожиданно грянула зима. Я не припомню другого такого холодного ноября.

Работы у меня в те дни было немного. Расследование по делу Сергея Менке шло вяло. Объединение гейдельбергских страховых компаний пожадничало и не послало меня в Америку. Встреча с балетмейстером проходила прямо во время репетиции, и я узнал много нового об индийских танцах, которые разучивала труппа, и ничего о Менке, кроме того, что одним он нравился, другим нет и что балетмейстер принадлежит к числу последних. Две недели меня так мучил ревматизм, что у меня не оставалось сил ни на какие другие нагрузки, кроме насущных бытовых процедур. Потом я много гулял, ходил в сауну или в кино, читал «Зеленого Генриха», начатого еще летом, — одним словом, валял дурака. Как-то раз в субботу я случайно встретил на рынке Юдит. Она больше не работала на РХЗ, жила на пособие по безработице и подрабатывала в магазине женской литературы «Ксантиппа». Мы договорились как-нибудь встретиться, но ни она, ни я не делали первого шага. С Эберхардом я разыгрывал партии матча на звание чемпиона мира, состоявшегося между Карповым и Каспаровым. Когда мы сидели над последней партией, позвонила Бригита из Рио-де-Жанейро. В трубке гудело и шумело, я с трудом разбирал ее слова. Кажется, она говорила, что ей меня не хватает. Я не знал, что мне по этому поводу думать или делать.

Декабрь начался неожиданными натисками фёна.[120] Второго декабря федеральный Конституционный суд объявил о незаконности введенной Вюртембергом и Рейнланд-Пфальцем непосредственной регистрации вредных выбросов. Он осудил нарушение информационного самоопределения предприятий и права на защиту созданного и действующего предприятия и в конечном счете признал систему несостоятельной. Известный автор передовиц «Франкфуртер альгемайне цайтунг» восторженно объявил это решение важной вехой в развитии судопроизводства, потому что защита информации наконец-то вырвалась из узких рамок защиты прав граждан и поднялась на уровень защиты прав предприятия. Только теперь решение по переписи населения предстало во всем своем зрелом величии.

Я подумал: «Что же теперь будет с дополнительным источником доходов Гремлиха? Станет ли РХЗ по-прежнему платить ему как „законсервированному агенту“?» Еще мне пришло в голову: «Прочтет ли Юдит это сообщение из Карлсруэ и что она при этом почувствует?»

В тот же день я получил письмо из Сан-Франциско. Вера Мюллер когда-то жила в Мангейме, в 1936 году эмигрировала в США и преподавала европейскую литературу в различных калифорнийских колледжах. Теперь она уже несколько лет на пенсии и под влиянием ностальгии читает «Маннхаймер морген». Она писала, что удивилась, так и не получив от Мишке ответа на свое письмо. На его объявление она откликнулась потому, что печальная судьба ее еврейской подруги в Третьем рейхе была связана с РХЗ. Она считала, что этому периоду современной истории следует посвящать гораздо больше исследований и публикаций, и выразила готовность связать меня с фрау Хирш. Но, желая оградить ее от ненужных волнений, она свяжет меня с ней лишь в том случае, если речь идет о серьезном проекте как с научной точки зрения, так и в плане преодоления последствий нацистского прошлого Германии. Поэтому она просила соответствующих разъяснений. Это было письмо образованной дамы, выдержанное в красивом, немного старомодном стиле, написанное прямым, строгим почерком. Я иногда вижу летом в Гейдельберге престарелых американских туристок в очках с розовой оправой, с подкрашенным в голубой тон седыми волосами и ярким макияжем на морщинистом лице. Я всегда воспринимал это странное желание выставить себя в карикатурном виде как печальное проявление кризиса культуры. Читая письмо Веры Мюллер, я вдруг представил себе такую пожилую даму интересной и привлекательной и почувствовал в этом проявлении кризиса культуры усталую мудрость давно забытых народов. Я написал ей, что постараюсь в ближайшем будущем ее навестить.

После этого я позвонил в Объединение гейдельбергских страховых компаний и недвусмысленно дал им понять, что без поездки в Америку мне остается лишь написать заключительный отчет и прислать его им вместе со счетом. Через час мне позвонил делопроизводитель и сказал, что я могу ехать.

Так я опять вернулся к делу Мишке. Я не знал, что в нем еще можно выяснять. Но вот проявился этот потерявшийся было след, и, получив зеленый свет от Объединения страховых компаний, я мог без всяких усилий заняться его отработкой, не ломая себе голову, зачем и почему.

Было три часа пополудни. С помощью своего карманного календаря я установил, что в Питсбурге сейчас девять часов утра. От балетмейстера я узнал, что друзья Сергея Менке работают в Питсбургском государственном театре балета, и в международной справочной службе мне дали телефон театра.

Девушка-оператор оказалась очень общительной.

— Вы хотите позвонить этой крошке из «Танца-вспышки»?

Я еще не видел этого фильма.

— А как, кстати, фильм, ничего? Стоить посмотреть?

Она ходила на него уже три раза.

Разговор с Питсбургом при моем знании английского — истинная мука. Тем не менее мне удалось выяснить у секретаря театра, что нужные мне люди весь декабрь будут в Питсбурге.

Со своим бюро путешествий я договорился, что они выдадут мне квитанцию об оплате билета на рейс «Люфтганзы» Франкфурт-Питсбург, а забронируют дешевый полет из Брюсселя в Сан-Франциско с промежуточной посадкой в Питсбурге. В начале декабря над Атлантикой должно быть спокойно. Они предложили мне утренний рейс в четверг.

Ближе к вечеру я позвонил Вере Мюллер в Сан-Франциско и сказал, что это я писал ей, что у меня неожиданно появилась возможность побывать в США и что в конце недели я буду в Сан-Франциско. Она сказала, что предупредит фрау Хирш о моем приезде, а сама она на выходные уезжает и была бы рада видеть меня в понедельник. Я записал адрес фрау Хирш: 410 Коннектикут-стрит, Потреро-Хилл.

2 Щелчок — и появилась картинка

У меня остались в памяти картины из старых фильмов — как пароходы входят в Нью-Йорк, медленно проплывая мимо статуи Свободы, мимо небоскребов, — мне казалось, что теперь я увижу то же самое, только не с палубы парохода, а из иллюминатора самолета. Но аэропорт находится далеко от города, там было грязно и холодно, и я с облегчением вздохнул, пересев в другой самолет, вылетающий рейсом в Сан-Франциско. Сиденья были расположены так близко одно за другим, что сидеть можно было только с откинутой спинкой. Во время ланча спинку нужно было привести в вертикальное положение, и, похоже, этот ланч подавали с одной-единственной целью — чтобы пассажиры, закончив прием пищи, были счастливы опять откинуть спинку кресла.

Я прибыл около полуночи. Такси доставило меня по восьмиполосной автостраде в город. Я еще не пришел в себя после полета сквозь грозу. Гостиничный слуга, который отнес мои вещи в номер, включил телевизор. Щелчок — и появилась картинка. На экране с непристойной нахрапистостью ораторствовал какой-то мужчина. Я не сразу догадался, что это проповедник.

На следующее утро портье вызвал мне такси, и я вышел на улицу. Окно моего номера выходило на стену соседнего дома, и утром в комнате было сумрачно и тихо. Зато теперь звуки и краски города обрушились на меня со всех сторон, а надо мной сияло ясное голубое небо. Поездка по раскинувшемуся на холмах городу, по прямым как стрела улицам, ведущим вверх, а потом внезапно падающим вниз, чавканье разбитых рессор такси, когда водитель тормозил перед поперечными улицами, вид небоскребов, мостов и огромной бухты — от всего этого я был как пьяный.

Дом был расположен на тихой улице. Это был деревянный дом, как и все постройки в этом районе. Ко входу вела лестница. Я поднялся наверх и позвонил. Мне открыл какой-то старичок.

— Мистер Хирш?

— Мой муж умер шесть лет назад. Тебе не надо извинять,[121] меня часто берут за мужчину, и я привыкла. Ты ведь тот немец, о котором мне рассказывала Вера, верно?

Не знаю, что это было — растерянность, запоздалая реакция на стресс трудного перелета или поездка в такси, но я, кажется, потерял сознание и пришел в себя, когда старушка плеснула мне в лицо стакан воды.

— Ты был счастлив, что не упал с лестницы. Если можешь, заходи в мой дом, и я дам тебе глоток виски.

Виски растекся огнем по моим жилам. Воздух в комнате был спертым, пахло старостью, старческим телом и старой едой. Я вдруг вспомнил, что в доме моих деда и бабки стоял такой же дух, и меня опять охватил страх перед старостью, который я все время в себе подавляю.

Женщина сидела напротив и внимательно меня изучала. Она была совершенно лысой.

— Значит, ты хочешь поговорить со мной о Карле Вайнштейне, моем муже? Вера сказала, что это очень важно — рассказывать о том, что тогда происходило. Но это тяжелая история. Мой муж хотел забыть ее.

Я не сразу понял, кто был Карл Вайнштейн. Но когда она начала рассказывать, я вспомнил. Она не знала, что, рассказывая его историю, касается и моего прошлого.

Она говорила каким-то странным, монотонным голосом. До 1933 года Вайнштейн был профессором органической химии в Бреслау. В 1941 году, когда он попал в концентрационный лагерь, его бывший ассистент Тиберг затребовал его оттуда для работы в лабораториях РХЗ и добился его перевода на завод. Вайнштейн был даже доволен, что опять может работать в своей области и что в лице Тиберга он имеет дело с человеком, который ценит его как ученого, говорит ему «господин профессор» и каждый вечер вежливо прощается с ним, когда он вместе с другими узниками отправляется в свой барак за колючую проволоку.

— Мой муж был не очень приспособленным к жизни и не очень смелым человеком. У него не было идеи, что вокруг него происходит и что с ним будет дальше, а может, он и не хотел ее иметь.

— А вы тоже были тогда на РХЗ?

— Я встретилась с Карлом на пути в Освенцим, в сорок первом году. А в следующий раз мы увиделись только после войны. Я фламандка, ты знаешь, и сначала могла скрываться в Брюсселе, пока они меня не схватили. Я была красивая женщина. Они делали опыты с кожей моей головы. Я думаю, это спасло мне жизнь. Но в сорок пятом я была лысой старухой. Мне было тогда двадцать три года…

В один прекрасный день к Вайнштейну пришли двое: один — сотрудник завода, другой — эсэсовец. Они объяснили ему, какие показания он должен будет дать полиции, прокурору и судье. Речь шла о саботаже, о рукописи, которую он якобы нашел в письменном столе Тиберга, о якобы подслушанном разговоре Тиберга с одним из сотрудников.

Я вспомнил, как Вайнштейна тогда привели ко мне в кабинет в арестантской одежде и как он давал свои показания.

— Он сперва не хотел. Все это была неправда, а Тиберг хорошо к нему относился. Но они показали ему, что раздавят его. Взамен они даже не обещали ему жизнь, а только давали шанс прожить еще какое-то время. Ты можешь себе такое представить? Потом моего мужа перевели в другой лагерь, и там про него просто забыли. Мы с ним договорились, где встретимся, в случае все кончится. В Брюсселе, на Гранд-Плас. Я пришла туда случайно, весной сорок шестого, я уже и не думала о нем. А он ждал меня там с лета сорок пятого. Он сразу меня узнал, хотя я была лысая старуха. Кто устоит такое? — Она рассмеялась.

У меня не хватило духу сказать ей, что Вайнштейн давал свои показания мне. Не мог я ей сказать и того, почему для меня так важно, правду ли тогда говорил Вайнштейн. Но мне непременно надо было это знать. И я спросил:

— Вы уверены, что ваш муж дал тогда ложные показания?

— Я не понимаю — я рассказала вам то, что узнала от своего мужа. — Лицо ее приняло неприязненное выражение. — Уходите. Уходите.

3 Do not disturb[122]

Я спустился с холма и оказался на берегу, посреди доков и пакгаузов. Нигде не было видно ни такси, ни автобусов, ни метро. Я даже не знал, есть ли вообще в Сан-Франциско метро. Я пошел в сторону высотных домов. Улица не имела названия — только номер. Передо мной медленно ехал тяжелый черный «кадиллак». Через каждые несколько метров он останавливался, из него вылезал негр в розовом шелковом костюме, расплющивал каблуком жестяную банку из-под пива или колы и бросал ее в большой синий полиэтиленовый мешок. Впереди, метрах в трехстах, я увидел магазин. Подойдя ближе, я разглядел решетки на окнах, мощные, как на крепостных воротах. Я вошел, в надежде приобрести какой-нибудь сэндвич и пачку «Свит Афтон». Товары лежали за решеткой. Касса напомнила мне банковские окошечки. Никакого сэндвича мне не досталось, и название «Свит Афтон» никому здесь ничего не говорило. Когда я вышел из магазина с блоком «Честерфилда», прямо посреди улицы проехал товарный поезд. У причалов я обнаружил пункт проката автомобилей и взял напрокат «шевроле». Мне понравилось сплошное переднее сиденье. Оно напомнило мне «хорьх», на переднем сиденье которого жена моего учителя латыни дала мне первые уроки любви. Вместе с машиной я получил план города с отмеченным маршрутом 49 Mile Drive. Я без труда ориентировался, благодаря многочисленным указателям. У скал я обнаружил ресторан. Перед входом мне пришлось постоять в очереди, прежде чем меня провели к столику у окна.

Над океаном поднимался туман. Я не мог оторвать глаз от этого зрелища — как будто за этой тающей завесой в любую минуту мог показаться японский берег. Я заказал стейк из тунца, запеченный в фольге картофель и салат «айсберг». Пиво называлось «Anchor Steam» и по вкусу напоминало пиво «с дымком»,[123] которое подают в бамбергском пивном ресторане «Шленкерла». Официантка была очень внимательна, сама подливала мне кофе, осведомилась о моем самочувствии и поинтересовалась, откуда я приехал. Она тоже бывала в Германии, навещала своего друга в Баумхольдере.

После обеда я немного прошелся, вскарабкался на скалы и вдруг увидел прямо перед собой Голден-Гейт-бридж.[124] Я снял плащ, положил его на камень и сел на него. Берег навис над океаном почти отвесной стеной. Внизу скользили пестрые парусные яхты, медленно шел мимо сухогруз.

В свое время я решил жить в мире со своим прошлым. Вина, искупление, энтузиазм и слепота, гордыня и гнев, мораль и разочарование — все это я привел в некое искусственное равновесие. Благодаря этому прошлое стало абстракцией. И вот реальность добралась до меня и грозила нарушить это равновесие. Да, я как прокурор стал слепым орудием в чужих руках, это я понял после крушения рейха. Можно, конечно, задаться вопросом, существуют ли более или менее достойные формы такой «слепоты». И все же для меня это было не одно и то же — отягчить свою совесть виной, служа, как я думал, великой и, как оказалось, преступной идее, или стать глупой пешкой — пусть даже слоном — на шахматной доске какой-то мелкой грязной интриги, которую я пока еще не понимал.

Какие же выводы можно сделать из истории, рассказанной фрау Хирш? Тиберг и Домке, дело которых я вел, были изобличены лишь на основе ложных показаний. По любым, даже по национал-социалистским меркам, приговор был судебной ошибкой, и мое дознание тоже было ошибочным. Я стал инструментом преступного сговора, а Тиберг и Домке — его жертвами. Я все отчетливее вспоминал детали этого дела. В письменном столе Тиберга были обнаружены спрятанные документы, содержавшие чрезвычайно важные идеи военного значения, которые Тиберг и его исследовательская группа сначала активно разрабатывали, а потом решили придержать. Обвиняемые в ходе следствия и во время суда настойчиво утверждали, что не могли одновременно заниматься двумя перспективными направлениями, что работу по одному из них они приостановили, с тем чтобы продолжить ее позже. Все это держалось в строжайшей тайне, тем более что их открытие, по их словам, было настолько значительным, что они и сами ревниво охраняли свое детище от завистников и врагов. Только поэтому бумаги были спрятаны в письменном столе. Возможно, этот аргумент и помог бы им оправдаться, но Вайнштейн заявил, что подслушал разговор между Домке и Тибергом о необходимости не допустить реализации открытия и тем самым приблизить конец войны даже ценой поражения Германии. И вот оказывается, что такого разговора не было вообще.

Дело о саботаже вызвало тогда большое возмущение. Второй пункт обвинения — осквернение расы — мне и тогда не внушал доверия. Мое дознание не дало однозначного подтверждения того, что Тиберг имел любовную связь с заключенной-еврейкой. Его и за это приговорили к смерти. Я стал размышлять, кто из СС и кто из представителей промышленности мог организовать этот заговор.

На Голден-Гейт-бридж царило оживленное движение. Куда спешат все эти люди? Я подъехал к въезду на мост, оставил машину у памятника строителю и дошел до середины моста. Я был единственным пешеходом. Внизу серебрился океан. За спиной у меня ровно, бесстрастно гудели моторы лимузинов. Холодный ветер свистел в вантах моста. Я скоро продрог.

Свой отель я отыскал не без труда. Быстро темнело. Я спросил портье, где можно раздобыть бутылку самбуки. Он послал меня в винный магазин в двух кварталах от гостиницы. Обойдя все полки, я так и не нашел самбуки. Хозяин магазина посочувствовал мне и предложил попробовать нечто похожее — «Southern Comfort».[125] Он сунул бутылку в бумажный пакет и скрутил верх пакета жгутом. По дороге в отель я купил себе гамбургер. В плаще, с коричневым пакетом в одной руке и гамбургером в другой я чувствовал себя статистом в американском кинодетективе.

В номере я лег на кровать и включил телевизор. Стакан для полоскания рта был упакован в свежий полиэтиленовый пакетик. Я разорвал упаковку и налил в стакан «Southern Comfort». Он не имел ничего общего с самбукой, но был приятен на вкус и шел как по маслу. Футбол по телевизору тоже не имел ничего общего с нашим футболом. Но я скоро понял принцип игры и стал следить за матчем с возрастающим интересом.

Через какое-то время я уже аплодировал своей команде, когда ей удавалось продвинуться с мячом к воротам противника. Потом я вошел во вкус рекламных роликов, прерывавших матч. В конце концов я, кажется, громко заорал, когда моя команда победила, потому что в стену постучали. Я хотел встать и тоже постучать в ответ, но кровать каждый раз подбрасывало вверх именно с того края, с которого я хотел с нее слезть. К тому же это было совсем не обязательно. Главное, что качка не мешала мне наливать. Последний глоток я оставил в бутылке. На обратный перелет.

Среди ночи я проснулся. Только теперь я почувствовал, что пьян. Я лежал одетый на кровати, телевизор бесшумно плевался картинками. Когда я его выключил, мою голову словно взорвали изнутри. Мне еще кое-как удалось стащить с себя куртку, и я опять уснул.

Проснувшись, я некоторое время не мог понять, где нахожусь. В комнате царил образцовый порядок, пепельница была пуста, а стакан для полоскания рта опять упакован в свежий полиэтиленовый пакетик. Мои наручные часы показывали полтретьего. Я долго сидел в сортире, держась руками за голову. Моя руки, я старался не смотреть в зеркало. В своем дорожном несессере я нашел пачку саридона, и через двадцать минут головная боль прошла. Но при каждом движении мой расплавленный мозг тяжелыми волнами бился о стенки черепной коробки, а желудок отчаянно требовал пищи, в то же время тревожно сигнализируя о возможности ее непроизвольного извержения. Дома я бы приготовил себе отвар ромашки, а здесь я не знал, как по-английски «ромашка», где ее взять и как вскипятить воду.

Я принял душ, сначала горячий, потом холодный. В чайной отеля я попросил черного чаю и тост. Потом прошелся по улице. Она привела меня к знакомому винному магазину. Он был еще открыт. Я был на «Southern Comfort» не в обиде за прошлую ночь. В знак подтверждения этого я купил еще одну бутылку. Хозяин сказал:

— Better than any of your Sambuca, hey?[126]

Мне не хотелось возражать ему.

На этот раз я решил напиться организованно. Я повесил табличку «DO NOT DISTURB» снаружи на дверь, а костюм на вешалку и надел пижаму. Сунув белье в специально предусмотренный для этого полиэтиленовый пакет, я положил его перед дверью в коридоре, а рядом поставил ботинки, в надежде, что утром получу все обратно в надлежащем виде. Потом я запер дверь на ключ, задернул гардины, включил телевизор, налил первый стакан, поставил бутылку и пепельницу на тумбочку перед кроватью, рядом положил сигареты и спички, а сам улегся в постель. По телевизору шел фильм «Red River».[127] Натянув одеяло до подбородка, я смотрел кино, пил ликер и курил.

Через какое-то время зрительные образы, которыми меня мучила память, — зал судебных заседаний, в котором я выступал, казни, на которых я обязан был присутствовать, серые, зеленые и черные мундиры и моя жена в бэдээмовской форме[128] — исчезли. Стихли сапоги в длинных гулких коридорах, смолкли речи фюрера, несущиеся из радиоприемников, оборвались сирены. Джон Уэйн пил виски, я пил «Southern Comfort», и когда он отправился разбираться со своими врагами, я был вместе с ним.

В следующий полдень выход из пьяного загула был для меня уже привычной процедурой. В то же время мне было ясно, что «запой» кончился. Я поехал в парк «Золотые ворота» и два часа гулял. Вечером я нашел итальянский ресторанчик под названием «Perry's» и чувствовал себя в нем почти так же комфортно, как в «Розенгартене». Ночь я проспал крепко и без сновидений, а в понедельник открыл для себя американский завтрак. В девять я позвонил Вере Мюллер. Она сказала, что ждет меня к ланчу.

В половине первого я был перед ее домом на Телеграф-Хилл с букетом желтых роз. Вера Мюллер оказалась не синеволосой карикатурной старушкой, нарисованной моим воображением. Она была моя ровесница, и если моя старость производила такое же впечатление, как ее, то меня это вполне устраивало. Это была высокая, стройная, сухощавая женщина, одетая в джинсы и русскую вышитую рубашку, на груди у нее болтались очки на цепочке, серые глаза лучились иронией. На левой руке было два обручальных кольца.

— Да, я вдова, — сказала она, перехватив мой взгляд. — Мой муж умер три года назад. Вы мне чем-то напоминаете его.

Она провела меня в гостиную, откуда был виден остров-тюрьма Алькатрас.

— Стаканчик пастиса в качестве аперитива? Угощайтесь, а я быстренько суну пиццу в духовку.

Когда она вернулась, я уже налил себе и ей пастиса.

— Я должен вам кое в чем признаться. Я не историк из Гамбурга, а частный детектив из Мангейма. Человека, на объявление которого вы откликнулись и который тоже не был историком, убили, и я пытаюсь выяснить почему.

— А кто его убил, вы уже знаете?

— И да и нет.

Я рассказал ей свою историю.

— Вы говорили фрау Хирш о своей причастности к делу Тиберга?

— Нет, у меня не хватило духу.

— Вы и в самом деле похожи на моего мужа. Он был журналистом, знаменитым неистовым репортером, но постоянно жил в страхе из-за своих репортажей. Впрочем, это хорошо, что вы ей ничего не сказали. Она бы слишком разволновалась, в том числе и из-за ее непростых отношений с Карлом. Вы знали, что он снова сделал большую карьеру, на этот раз в Стэнфорде? Сара так и не смогла вжиться в этот мир. Она осталась с ним, потому что не смогла отказать ему, ведь он так долго ее ждал. А он жил с ней лишь из чувства порядочности. Они так и не поженились.

Она повела меня на балкон перед кухней и принесла пиццу.

— Старость мне нравится тем, что с годами меняешь отношение и к собственным принципам. Раньше я и представить себе не могла, что когда-нибудь буду обедать с бывшим нацистским прокурором и у меня не застрянет пицца в горле. Вы так и остались нацистом?

У меня пицца застряла в горле.

— Ладно, не обижайтесь. Вы совсем не похожи на нациста. Вас, наверное, иногда мучает прошлое?

— Еще как! Чтобы справиться с этими муками, мне потребовалось целых две бутылки «Southern Comfort». — Я рассказал ей о своих субботне-воскресных приключениях.

В шесть часов мы еще беседовали. Она рассказала о том, как начинала свою новую жизнь в Америке. Познакомившись со своим мужем на олимпиаде в Берлине, она уехала с ним в Лос-Анджелес.

— Знаете, что для меня было труднее всего? Сидеть в сауне в купальнике.

Потом она пошла на ночное дежурство — она работала в службе психологической помощи по телефону, — а я еще раз заглянул в «Perry's», чтобы запастись горючим на ночь, но на этот раз ограничился шестью банками пива. Утром, за завтраком, я написал Вере Мюллер открытку, оплатил счет за проживание и поехал в аэропорт. Вечером я уже был в Питсбурге. Там лежал снег.

4 Сказать про него что-нибудь хорошее — нож острый!

Оба такси, и то, которое доставило меня вечером в отель, и то, которое отвезло меня на следующее утро в театр, были желтого цвета, как в Сан-Франциско. Было девять часов, труппа уже репетировала, но в десять у них начался перерыв, и я отыскал своих мангеймцев. Они стояли в трико и коротеньких майках у батареи и пили йогурт.

Когда я представился, они долго не могли прийти в себя от удивления, что я приехал в такую даль только ради того, чтобы поговорить с ними.

— Ты знал эту историю с Сергеем? — спросила Ханна Йошку. — Слушай, я просто в шоке!

Йошка тоже был поражен.

— Если мы хоть как-то можем помочь Сергею… Я поговорю с шефом. Думаю, ничего страшного не будет, если мы вернемся на репетицию в одиннадцать. Можно будет спокойно поговорить в нашей театральной столовой.

Столовая была пуста. В окно был виден парк с высокими голыми деревьями. Там гуляли молодые мамаши с детьми, маленькими эскимосами в теплых комбинезонах, резвившимися на снегу.

— В общем, для меня это очень важно, поделиться тем, что я знаю о Сергее. Было бы просто ужасно, если бы кто-то подумал, что… если бы они действительно поверили, что… Сергей — он такой тонкий и очень ранимый человек — не какой-нибудь там мачо! Понимаете, он никак не мог сделать это специально хотя бы уже потому, что он всегда жутко боялся любых травм.

Йошка не разделял ее уверенности. Он задумчиво мешал пластмассовой палочкой в своем одноразовом стаканчике с кофе.

— Господин Зельб, я тоже не думаю, что Сергей мог сам себя покалечить. Я просто не могу представить себе, что кто-то способен на такое. Но если кто-нибудь… Понимаете, у Сергея всегда были какие-то сумасшедшие идеи.

— Как ты можешь говорить такие гадости! — перебила его Ханна. — Ты же его друг. Я просто в шоке, в самом деле.

Йошка коснулся ее руки:

— Ну Ханна! Ты разве не помнишь тот вечер, когда мы принимали у себя ансамбль из Ганы? Сергей тогда рассказывал, как он еще бойскаутом чистил картошку и специально порезал себе палец, чтобы больше не дежурить по кухне. Мы еще все смеялись, и ты тоже.

— Да ты же ничего не понял! Он просто сделал вид, что порезался, и замотал себе палец бинтом. Я просто поражаюсь, как ты умеешь все перевернуть с ног на голову! Ну Йошка, ну, я не знаю!..

Йошку это, похоже, не убедило, но ему не хотелось спорить с Ханной. Я спросил о настроении, душевном состоянии Сергея в последние месяцы прошлого сезона.

— В том-то и дело! — ответила Ханна. — Это тоже никак не вписывается в ваши странные версии. Он так верил в себя, хотел во что бы то ни стало освоить еще и фламенко и так добивался стипендии в Мадрид.

— Вот именно! И эту стипендию он как раз и не получил!

— Ну как ты не понимаешь? Он стремился к ней, он подал заявку, вложил в это столько энергии! И с его партнером тоже все наконец наладилось летом, с этим профессором германистики. Понимаете, Сергей… Нет, гомиком он не был, но ему нравились и мужчины. Я считаю, что это здорово на самом деле. И не просто какие-то там мимолетные встречи, секс, а он был способен на настоящее чувство. Нет, его просто нельзя не любить. Он такой…

— Мягкий? — подсказал я.

— Точно, мягкий. А вы, кстати, его знаете, господин Зельб?

— Скажите, пожалуйста, как звали этого профессора германистики, которого вы упомянули?

— А это разве был германист? По-моему, юрист? — наморщил лоб Йошка.

— Чушь! Я смотрю, тебе сказать про Сергея что-нибудь хорошее — прямо нож острый! Это был точно германист, такой ласковый, на самом деле… А фамилия… Я не знаю, должна ли я называть вам его фамилию.

— Ханна, они же не делали тайны из своих отношений — разгуливали вместе по городу, как голубки! Это Фриц Кирхенберг из Гейдельберга. Может, это даже хорошо, если вы поговорите с ним.

Я спросил их, какого они мнения о Сергее как о танцоре. Ханна ответила первой:

— Ну какое это имеет значение? Даже если ты плохой танцор — это еще не повод отрубать себе ногу! Я вообще отказываюсь говорить на эту тему. И остаюсь при своем мнении: что вы не правы.

— Я еще не пришел к окончательному выводу, фрау Фишер. И хотелось бы вам напомнить, что господин Менке не потерял, а сломал ногу.

— Я не знаю, насколько вы знакомы с жизнью артистов балета, господин Зельб, — сказал Йошка. — В конце концов, у нас, как и везде: есть звезды и те, которые когда-то ими станут; есть средние танцоры, которые давно поняли, что им не светит Олимп, но зато им не надо бояться, что они останутся без работы. И есть те, которые живут в постоянном страхе за следующий ангажемент и у которых с каждым годом все меньше уверенности в завтрашнем дне. Сергей принадлежал к третьей категории.

Ханна не противоречила. Всем своим холодно-неприступным видом она давала понять, что считает разговор совершенно бессмысленным.

— Мне казалось, что вы хотите узнать побольше о Сергее как о человеке. Почему у мужчин на уме одна только карьера?..

— А как господин Менке представлял себе свое будущее?

— Он между делом всегда занимался бальными танцами и говорил, что хотел бы открыть школу танцев, традиционную, для пятнадцати-шестнадцатилетних.

— Это, кстати, тоже говорит о том, что он не мог нарочно сломать себе ногу, на самом деле. Сам подумай, Йошка, как он мог бы стать учителем танцев без ноги?

— А вы тоже знали о его планах относительно школы танцев, фрау Фишер?

— У Сергея было много планов. Он очень творческий человек, и у него богатая фантазия. Он говорил, что вполне мог бы заняться и чем-нибудь таким, что вообще не имеет отношения к танцам, например разводить овец в Провансе или что-нибудь в этом духе.

Им пора было на репетицию. Они дали мне свои телефоны на случай, если будут еще вопросы, поинтересовались моими планами на вечер и пообещали оставить для меня в кассе контрамарку. Я смотрел им вслед. У Йошки была сосредоточенная, пружинистая походка, Ханна шла легкими, невесомыми шагами, словно паря над землей. Она наговорила много глупостей, «на самом деле», но двигалась она убедительно, и я с удовольствием посмотрел бы на нее вечером на сцене. Но в Питсбурге было слишком холодно. Я поехал в аэропорт, улетел в Нью-Йорк, и мне посчастливилось в тот же вечер попасть на рейс, вылетающий во Франкфурт. Похоже, я слишком стар для Америки.

5 Для кого же это он старается?

За бранчем в кафе «Гмайнер» я составил план действий на остаток недели. За окнами крупными хлопьями падал снег. Я должен был найти командира группы бойскаутов, членом которой был Менке, и поговорить с профессором Кирхенбергом. А еще я решил встретиться с судьей, который приговорил к смерти Тиберга и Домке. Мне нужно было узнать, не был ли этот приговор результатом указания сверху.

Судья Бойфер после войны стал председателем судебной коллегии Верховного суда земли Баден-Вюртемберг в Карлсруэ. Я нашел его фамилию в телефонной книге Карлсруэ на главном почтамте. У него был на удивление молодой голос. Он вспомнил мою фамилию.

— Тот самый Зельб? — воскликнул он с швабским акцентом. — Чем же он, интересно, занимается, наш Зельб?

Бойфер согласился принять меня у себя после обеда. Он жил в Дурлахе, в доме на склоне высокого холма, откуда был виден весь Карлсруэ. Я увидел большой газгольдер, приветствующий гостей города надписью «Карлсруэ». Судья Бойфер сам открыл мне дверь. Он держался по-военному прямо, на нем был серый костюм, белая рубашка и красный галстук с серебряной булавкой. Воротник рубашки стал слишком широк для его старой, морщинистой шеи. Бойфер был лыс, все части его обрюзгшего лица обвисли — мешки под глазами, щеки, подбородок. В прокуратуре мы все посмеивались над его оттопыренными ушами. Сейчас они производили еще более сильное впечатление, чем тогда. Вид у него был болезненный. Ему, по-видимому, уже давно перевалило за восемьдесят.

— Значит, он стал частным детективом, наш Зельб? И ему не стыдно? Он же был хорошим юристом, лихим прокурором. Когда улеглись все эти страсти, я думал, вы вернетесь к нам.

Мы сидели у него в кабинете и пили херес. Он все еще читал «Новый юридический еженедельник».

— Но ведь Зельб явно пришел не для того, чтобы проведать старого судью, а? — Его свиные глазки хитро блеснули.

— Вы не помните уголовное дело по обвинению Тиберга и Домке? Конец сорок третьего, начало сорок четвертого? Я вел дознание, Зёделькнехт был представителем обвинения, а вы были судьей.

— Тиберг и Домке… Тиберг и Домке… — пробормотал он, припоминая. — Ну да, конечно. Их приговорили к смерти. Домке казнили, а Тибергу удалось скрыться. Этот малый потом далеко пошел. Был уважаемым человеком. Или он еще жив? Мы с ним как-то встретились на приеме в Солитюде,[129] пошутили о старых временах. Он понял, что мы все тогда выполняли свой долг.

— Я хотел спросить вас — члены суда тогда, случайно, не получали никаких сигналов сверху относительно исхода этого процесса? Или это был совершенно обычный процесс?

— И зачем ему это, интересно, понадобилось, нашему Зельбу? Для кого же это он старается?

Вопрос этот, конечно, был неизбежен. Пришлось рассказать ему о случайном знакомстве с Верой Мюллер и о встрече с фрау Хирш.

— Я просто хочу знать, что тогда произошло и какую роль во всем этом сыграл я.

— Того, что вам рассказала эта женщина, совершенно недостаточно для возобновления дела. Если бы Вайнштейн еще был жив… А так — нет. Да я и не верю в это. Есть приговор, и чем дольше я вспоминаю это дело, тем больше убеждаюсь, что никакой судебной ошибки там быть не могло.

— Ну а сигналы сверху все-таки были? Поймите меня правильно, господин Бойфер. Мы с вами оба знаем, что немецкий судья всегда умел сохранить свою независимость даже в особых условиях. Но все же нередко бывало, что те или иные заинтересованные лица пытались оказать влияние на суд, и мне хотелось бы знать, была ли и в этом процессе заинтересованная сторона?

— Ох уж этот Зельб! Зачем ему обязательно нужно ворошить прошлое? Но если уж ему так неймется… Мне тогда несколько раз звонил Вайсмюллер, тогдашний генеральный директор. Ему было важно, чтобы это дело поскорее закрыли и про РХЗ перестали болтать. Может, ему именно поэтому и нужно было, чтобы Тиберга и Домке осудили. Нет более надежного средства поскорее закрыть дело раз и навсегда, чем казнь. Были ли у него другие причины желать смертного приговора… Представления не имею. Не думаю. Вряд ли.

— И это все?

— Вайсмюллер, кажется, обращался тогда и к Зёделькнехту. Адвокат Тиберга привел кого-то с РХЗ в качестве свидетеля защиты, и этот свидетель договорился до того, что чуть сам не угодил за решетку; за него ходатайствовал Вайсмюллер. Постойте, этот парень, кажется, тоже стал большой шишкой… Верно! Кортен его фамилия, это же нынешний генеральный директор. Видите, у нас с вами одни генеральные директора! — Он рассмеялся.

Как же я мог это забыть? Я тогда еще радовался, что мне не понадобилось привлекать к следствию своего друга и шурина, потому что Кортен так тесно сотрудничал с Тибергом, что участие в процессе могло его самого превратить в подозреваемого, во всяком случае, могло повредить его карьере. Но его привлекла защита.

— А в суде тогда знали, что Кортен — мой шурин?

— Вот так номер! Никогда бы не подумал. Плохо же вы консультировали своего шурина. Он так усердно защищал Тиберга, что Зёделькнехт чуть не велел взять его под стражу прямо в зале суда. Очень благородно, даже чересчур благородно. Но Тибергу это не помогло. Свидетель защиты, который ничего толком по делу сказать не может, а только нахваливает подсудимого, всегда вызывает недоверие.

Мне больше нечего было спрашивать у Бойфера. Я выпил вторую рюмку хереса, которую он мне налил, поболтал с ним о бывших коллегах и откланялся.

— Старина Зельб… Теперь он небось опять пойдет по следу. Никак ему не обойтись без этой пресловутой справедливости, верно? Заглянет ли он еще как-нибудь ко мне? Был бы рад.

Моя машина была покрыта толстым слоем свежего снега. Я смел его, благополучно миновал спуск до трассы и поехал вслед за снегоочистительной машиной по автостраде на север. Радио сообщало о заторах на дорогах и передавало хиты шестидесятых годов.

6 Кровяная колбаса с картофелем и капустой

Из-за снегопада я прозевал у Вальдорфской развязки съезд с автострады на Мангейм. Потом снегоочиститель повернул на стоянку, и я понял, что дальше мне пути нет. Мне удалось еще дотянуть до автозаправки в Хартвальде.

За чашкой кофе в закусочной я смотрел на танцующие снежинки в окне и ждал, когда кончится снегопад. Перед глазами вдруг опять поплыли картины прошлого.

Это было вечером, в августе или сентябре 1943 года. Нам с Кларой пришлось съехать с квартиры на Вердерштрассе, и мы только что закончили переезд в новую квартиру на Банхофштрассе. Кортен пришел к нам на ужин. Мы ели горячую кровяную колбасу с картофелем и капустой. Кортен восхищался квартирой, хвалил Клару за вкусный ужин, а я злился, потому что он прекрасно знал, как плохо готовит Клархен, и потому что не мог не заметить, что картофель был пересолен, а капуста подгорела. Потом мы уединились с сигарами на часок в моем кабинете.

Я тогда как раз только что получил дело Тиберга и Домке. Меня не удовлетворяли результаты полицейского расследования. Тиберг был из хорошей семьи, просился на фронт, но был оставлен на РХЗ из-за своих научных разработок военного значения. Я не мог представить его себе саботажником.

— Ты ведь хорошо знаешь Тиберга. Что ты о нем можешь сказать?

— Он просто безупречен. Мы все были в ужасе, когда его и Домке арестовали прямо на рабочем месте, неизвестно за что. Член германской сборной по хоккею в тридцать шестом году, награжден медалью профессора Дэмеля, талантливый химик, все ценят его как коллегу и уважают как начальника. Я просто не понимаю, что вам там взбрело в голову, чем он мог не угодить полиции и прокуратуре!

Я объяснил ему, что арест — это еще не обвинительный приговор и что немецкий суд никому не вынесет приговора без доказательств. Это у нас с ним была традиционная тема со студенческой скамьи. Кортен откопал тогда у букиниста книгу о нашумевших судебных ошибках и ночи напролет спорил со мной о том, может ли человеческое правосудие в принципе избежать судебных ошибок. Я утверждал, что может, Кортен же настаивал на том, что это невозможно и что с этим надо смириться.

Мне вспомнился один зимний вечер из нашей берлинской студенческой жизни. Мы с Кларой катались на санках на Кройцберге,[130] а потом ужинали у нее дома с родителями. Кларе было семнадцать лет, я видел ее уже тысячу раз и до этого воспринимал не иначе, как просто младшую сестру Фердинанда. В тот раз я взял девчонку с собой только потому, что она так просилась на Кройцберг. Я, собственно, надеялся встретить на катальной горке Паулину и помочь ей встать, если она упадет, или защитить ее от противных кройцбергских уличных мальчишек. Не помню, была ли Паулина в тот день на Кройцберге или нет. Во всяком случае, я вдруг заметил, что меня интересует только Клара. Она была в меховой куртке и с пестрым шарфом на шее, ее белокурые волосы развевались на ветру, а на румяных щеках таяли снежинки. На обратном пути мы в первый раз поцеловались. Кларе пришлось меня уговаривать подняться с ней наверх. Я не знал, как мне теперь себя с ней вести перед родителями и братом. Когда я потом, попрощавшись, собрался уходить, она под каким-то предлогом проводила меня до двери и тайком поцеловала.

Я поймал себя на том, что улыбаюсь, глядя в окно. На автостоянке остановилась крытая желтым брезентом фура Общества благотворительности. Благотворительность тоже вынуждена была отступить перед снегопадом. На моей машине уже опять выросла шапка снега. Я купил себе у стойки еще один кофе и бутерброд и опять встал у окна.

В тот вечер мы с Кортеном заговорили и о Вайнштейне. Безупречный обвиняемый и еврей-свидетель со стороны обвинения — я уже подумывал о том, не прекратить ли мне дознание по этому делу. Рассказать Кортену о значении Вайнштейна для следствия я не мог, но и не хотел упускать возможности узнать от него что-нибудь о Вайнштейне.

— А как ты относишься к использованию труда евреев у вас на заводе?

— Герд, ты же знаешь, мы с тобой всегда расходились во взглядах на еврейский вопрос. Я никогда не одобрял антисемитизма. На мой взгляд, это очень хлопотное дело — использование на заводе труда заключенных, будь то евреи, или французы, или немцы, все равно. У нас в лаборатории работает профессор Вайнштейн, и это ужасно, что он не может стоять за кафедрой или сидеть в своей лаборатории! Он оказывает нам неоценимую помощь, а если тебя интересует его внешний облик и его умонастроения, то вряд ли ты найдешь кого-нибудь с более немецкой внешностью и более немецкими взглядами! Профессор старой школы, до тридцать третьего года заведующий кафедрой химии в Бреслау. Всем, чего Тиберг достиг в химии, он обязан Вайнштейну, чьим учеником и ассистентом он был. Классический тип приветливого, доброжелательного, рассеянного ученого.

— А если я тебе скажу, что он обвиняет Тиберга?

— Бог с тобой, Герд! Что ты такое говоришь! Он так привязан к своему ученику Тибергу!.. Даже не знаю, что и сказать.

На стоянку въехала снегоуборочная машина, пропахав себе дорогу сквозь снег. Водитель вылез из машины и вошел в закусочную. Я спросил его, смогу ли я добраться до Мангейма.

— Мой коллега только что поехал в сторону Гейдельбергской развязки. Если поторопитесь, может, еще успеете за ним, до того как дорогу опять заметет.

Было семь часов. Без четверти восемь я добрался до Гейдельбергской развязки, а в девять уже въехал в Мангейм. Мне захотелось еще немного пройтись пешком, и я пошел по улице, радуясь глубокому снегу. Город затих. Я бы с удовольствием прокатился по Мангейму на тройке.

7 Что ты сейчас, собственно, расследуешь?

В восемь я проснулся, но так и не смог заставить себя подняться с постели. Слишком много всего свалилось на меня за последние двое суток: ночной перелет из Нью-Йорка, поездка в Карлсруэ, разговор с Бойфером, воспоминания и одиссея по заснеженным автострадам.

В одиннадцать позвонил Филипп:

— Ну наконец-то я тебя поймал! Где тебя носит? Твоя докторская работа готова.

— Докторская работа? — Я не понял, о чем он говорил.

— Переломы в результате закрытия дверей. Плюс статья по морфологии аутоагрессивного поведения. Ты же заказывал!

— Ах да, вспомнил! И что, у тебя об этом есть целый научный трактат? И когда я могу заехать за ним?

— В любое время, приезжай ко мне в больницу и забирай.

Я встал, сварил кофе. Над городом все еще серебрилась плотная снеговая завеса. С балкона в комнату вошел припудренный снегом Турбо.

Мой холодильник был пуст, и я отправился в магазин. Хорошо, что в городах осторожно обращаются с противогололедными реагентами, и я не шлепал по бурой жиже, а шагал по скрипучему, свежеутоптанному снегу. Дети лепили снеговиков и играли в снежки. В кондитерской у водонапорной башни я встретил Юдит.

— Какой чудесный день, правда? — Ее глаза сияли. — Раньше, когда мне нужно было ездить на работу, снег меня раздражал — то стекла чистить, то машина не заводится, то тащишься как черепаха из-за гололеда, то застрянешь где-нибудь. Сколько радостей я упустила!

— Давай пройдемся! Совершим зимнюю прогулку до «Розенгартена». Я приглашаю.

На этот раз она не стала отказываться. Я чувствовал себя рядом с ней старомодным — она в куртке и брюках на ватине и в высоких сапогах, похожих на побочную продукцию космической промышленности, и я в пальто и калошах. По дороге я рассказал ей о своем расследовании по делу Менке и о снегопаде в Питсбурге. Она тоже сразу спросила, не видел ли я эту крошку из «Танца-вспышки». Я решил посмотреть фильм.

Джованни, увидев нас, раскрыл рот от удивления. Когда Юдит была в туалете, он подошел ко мне.

— Старая женщина — никс гут? Новая лучше? В следующий раз я знакомить тебя с итальянская женщина, и ты наконец успокоиться.

— Немецкий мужчина не хотеть успокоиться. Он хотеть много женщин.

— Тогда ты надо много хорошо питаться. — Он порекомендовал стейк пиццайола,[131] а перед этим куриный суп. — Шеф лично зарезал курицу сегодня утром.

Я не стал дожидаться Юдит, а заказал для нее то же самое и попросил Джованни принести бутылку кьянти «Классико».

— Я был в Америке еще по одной причине, Юдит. Дело Мишке не давало мне покоя. Там я с ним, правда, тоже не продвинулся. Но эта поездка вернула меня в прошлое.

Она внимательно выслушала мой рассказ.

— Так что ты сейчас, собственно, расследуешь? И зачем?

— Сам толком не знаю. Я бы с удовольствием поговорил с Тибергом, если он еще жив.

— Еще как жив! Я не раз писала ему всякие деловые письма и отчеты или посылала какие-нибудь праздничные подарки от завода. Он живет на озере Лаго-Маджоре в Монти-сопра-Локарно.

— Кроме того, я еще раз хотел бы поговорить с Кортеном.

— А какое он имеет отношение к убийству Петера?

— Не знаю, Юдит. Я бы многое отдал за то, чтобы узнать все нюансы. Я ведь именно благодаря Мишке занялся своим прошлым. А ты ничего больше не вспомнила по убийству?

Она подумывала о том, чтобы обратиться с этой историей в прессу.

— Я просто никак не могу свыкнуться с мыслью, что все так и закончится ничем!

— Ты хочешь сказать, что того, что нам известно, недостаточно? Но оттого, что мы обратимся с этим в прессу, ничего не изменится.

— Конечно не изменится. Я считаю, что РХЗ так и не расплатился за эту историю. Не важно, как там все получилось со стариком Шмальцем, — все равно это на их совести. Кроме того, может, удастся узнать больше, если пресса разворошит это осиное гнездо.

Джованни принес стейк. Мы замолчали и принялись за еду. Мне эта идея с прессой пришлась не по душе. Убийцу Мишке я как-никак, в конечном итоге, нашел по поручению РХЗ. Во всяком случае, РХЗ мне за это заплатил. То, что знала Юдит, она знала от меня. На кону стояла моя профессиональная честь. Я разозлился на себя за то, что взял с Кортена деньги. Если бы отказался, был бы сейчас ничем не связан.

Я рассказал ей о своих сомнениях.

— Я, конечно, подумаю, могу ли я прыгнуть выше собственной головы, но, честно говоря, я предпочел бы, чтобы ты немного потерпела.

— Ну хорошо. Я тогда обрадовалась, что не надо оплачивать твой счет, а могла бы и сообразить, что такие вещи даром не проходят.

Когда мы все съели, Джованни принес две рюмки самбуки:

— С комплиментами от нашего заведения!

Юдит рассказала мне о своей жизни в качестве безработной. Сначала она наслаждалась свободой, но потом начались проблемы. Рассчитывать на то, что бюро по трудоустройству предложит ей равноценное рабочее место, она не могла. Нужно было шевелиться самой. С другой стороны, она пока сама еще не поняла, хочет ли опять начинать жизнь секретарши.

— А ты знакома с Тибергом лично? Сам я видел его в последний раз более сорока лет назад и не уверен, что узнаю его теперь.

— Да, тогда, во время столетнего юбилея РХЗ, меня приставили к нему девочкой на побегушках, опекать во всех вопросах. А что?

— У тебя нет желания составить мне компанию, если я поезду к нему в Локарно? Я был бы рад.

— Значит, ты все-таки решил докопаться до истины. А как ты собираешься устанавливать с ним контакт?

Я задумался.

— Ладно, — сказала она, — это я беру на себя. Когда мы едем?

— Как только ты с ним договоришься и он назначит день.

— Воскресенье? Понедельник? Пока ничего не могу сказать. Может, он вообще где-нибудь на Багамских островах.

— Постарайся поймать его как можно скорее, и сразу же поедем.

8 Сходите как-нибудь на Шеффель-террасу

Профессор Кирхенберг, услышав, что речь идет о Сергее, сказал, что готов немедленно принять меня.

— Бедный мальчик! И вы хотите ему помочь? Тогда приезжайте прямо сейчас. Я во второй половине дня буду в Пале-Буассере.

По сообщениям прессы о так называемом процессе над германистами, я еще помнил, что в Пале-Буассере обосновался Германистский семинар Гейдельбергского университета. Профессора чувствовали себя законными наследниками былых высокородных хозяев. Когда взбунтовавшиеся студенты, осквернив дворец, лишили его аристократического ореола, их примерно наказали с помощью юстиции, преподав другим наглядный урок послушания.

Кирхенберг особенно отличался вельможно-профессорским видом. У него была лысина, контактные линзы, сытое, розовое лицо; несмотря на свою склонность к полноте, он двигался с игривой грацией. Приветствуя меня, он сжал мою руку обеими ладонями.

— Какая все-таки ужасная история — то, что приключилось с Сергеем, не правда ли?

Я опять принялся задавать свои вопросы о душевном состоянии, о дальнейших планах на жизнь, о финансовом положении. Профессор откинулся на спинку кресла.

— На Сережу наложило неизгладимый отпечаток его тяжелое детство. С восьми до четырнадцати лет он жил во франконском гарнизоне Рот, в ханжески-солдафонской среде. Это были для мальчика поистине годы мученичества. Отец, реализующий свои гомоэротические комплексы в солдатском культе грубой физической силы, мать с ее неутомимым трудолюбием, добросердечностью, робостью и слабостью. И это «топ-топ, топ-топ»… — он постучал костяшками по столу, — изо дня в день марширующих взад-вперед солдат. Вы только вслушайтесь в эти звуки! — Он призвал меня жестом к молчанию и принялся стучать по столу в ритме марширующих солдат. Наконец стук стих. Кирхенберг горестно вздохнул. — Только рядом со мной он смог избавиться от тяжкого груза этих впечатлений.

Когда я заговорил о подозрении в членовредительстве, Кирхенберг был вне себя от возмущения:

— Да это же просто смешно! У Сергея особое отношение к собственному телу, чуть ли не нарциссическое. При всех предрассудках, существующих по отношению к нам, гомикам, надо же все-таки понимать, что мы с большей заботой относимся к своему телу, чем обычный гетеросексуал. Мы — это наши тела, господин Зельб.

— А что, Сергей Менке действительно гомик?

— Еще одно преюдициальное заявление! — произнес Кирхенберг почти сочувственно. — Вы никогда не сидели на Шеффель-террасе[132] с книгой Стефана Георге? Попробуйте как-нибудь. Может, тогда вы почувствуете, что гомоэротика — это не вопрос бытия, а вопрос становления. Сергей не есть, он становится, он находится в процессе становления.

Я попрощался с профессором Кирхенбергом и пошел мимо дома Мишке наверх, к замку. Поднявшись в замок, я постоял немного на Шеффель-террасе. Мне было холодно. Или мне стало холодно? Больше никаких признаков становления я не заметил. Может, потому, что был без Стефана Георге.

В кафе «Гунде» уже продавалось рождественское печенье. Я купил кулек, чтобы порадовать Юдит по дороге в Локарно.

В конторе у меня все шло как по маслу. В телефонной справочной службе мне дали номер католического пастора в Роте. Тот охотно прервал свою работу над текстом следующей проповеди и сообщил мне, что командиром ротских бойскаутов с незапамятных времен подвизается Йозеф Мария Юнгблют, учитель по профессии. Я тут же дозвонился и до старшего учителя Юнгблюта, и тот с готовностью согласился встретиться со мной завтра после обеда и побеседовать о маленьком Зигфриде. Юдит договорилась с Тибергом о встрече в воскресенье во второй половине дня, и мы решили выехать в субботу.

— Тиберг с нетерпением ждет встречи с тобой!

9 «…и их осталось трое»

По новой автостраде от Мангейма до Нюрнберга, собственно, два часа езды. Съезд с автострады Швабах-Рот находится в тридцати километрах от Нюрнберга. Когда-нибудь Рот окажется на участке автострады Аугсбург-Нюрнберг. Но я этого уже не увижу.

Ночью выпал свежий снег. У меня было две возможности: ехать по крайней правой, уже разъезженной полосе или по левой, узкой, предназначенной для обгона. Обгонять длинные фуры, протискиваясь мимо них по этой неверной тропе, — удовольствие сомнительное. Через три с половиной часа я наконец прибыл в Рот. Несколько фахверковых домов, несколько построек из песчаника, одна евангелическая и одна католическая церковь, кабачки, ориентированные на солдатские потребности, и много казарм — даже какой-нибудь местный патриот не отважился бы назвать Рот жемчужиной Франконии. Было уже около часа, и я отправился на поиски какого-нибудь трактира. В «Красном олене», устоявшем под натиском фастфуда и даже сохранившем свою старинную обстановку, готовил сам хозяин. Я попросил официантку порекомендовать какое-нибудь баварское блюдо.

— Баварское? У нас здесь Франкония, а не Бавария![133]

Тогда я попросил порекомендовать какое-нибудь франконское блюдо.

— Да любое! — ответила она. — У нас в меню только франконские блюда. Даже кофе.

Само гостеприимство. Я заказал на удачу «кислые хвостики» с жареным картофелем и кружку темного пива.

«Кислые хвостики» — это что-то вроде жареных колбасок, только их не жарят, а тушат в специальном соусе из уксуса, лука и пряностей. Так они гораздо вкуснее. Картофель был нежно-поджаристым. Официантка снизошла даже до того, что показала мне потом, как пройти на Аллерсбергерштрассе, где жил старший учитель Юнгблют.

Дверь открыл сам Юнгблют. Он был «в штатском». Я почему-то представлял его себе в гольфах, в коричневых штанах до колен, широкополой шляпе и с синими галстуком. Он уже не помнил тот случай в лагере бойскаутов, когда маленький Менке не то порезался, не то сделал вид, что порезался, чтобы не мыть грязную посуду. Но зато он помнил другие детали.

— Зигфрид вообще-то всегда любил сачкануть. И в школе тоже. Я учил его в первом и во втором классе. Понимаете, он был очень нерешительным ребенком. И пугливым. Я не много понимаю в медицине, если не считать кое-каких навыков оказания первой помощи, которые мне необходимы в качестве учителя и командира бойскаутов. Но мне кажется, для членовредительства нужна определенная смелость, а смелости Зигфриду как раз и не хватало. Его отец сделан из другого теста.

Он уже провожал меня к двери, когда ему вдруг пришла в голову мысль.

— А хотите посмотреть фотографии?

На альбоме стояла дата: 1968. На фотографиях были запечатлены группы бойскаутов, палатки, костры, велосипеды. Дети смеялись, пели, дурачились, но я видел, что их командир Юнгблют всегда заботился о постановке кадра.

— Вот Зигфрид. — Он показал на щуплого, белокурого мальчугана с замкнутым лицом. Через несколько снимков я опять увидел его.

— А что у него тут с ногой?

Левая нога Менке была в гипсе.

— Верно. Неприятная получилась история. Страховая компания полгода пыталась навесить на меня халатное отношение к обязанностям по надзору за детьми. А Зигфрид сам был виноват — так глупо свалиться и сломать себе ногу! Мы тогда осматривали сталактитовую пещеру в Поттенштайне. Я же не могу быть одновременно рядом с каждым учащимся! — Он смотрел на меня, ожидая поддержки. Я охотно с ним согласился.

По дороге домой я мысленно подвел итоги. Работа по делу Сергея Менке подходила к концу. Мне оставалось только просмотреть докторскую работу практикантки Филиппа и напоследок навестить Сергея в больнице. Они мне все надоели — старшие учителя, капитаны, профессора-гомики, весь балет и сам Сергей, хотя я его еще и не видел. Может, мне пора на покой? Я еще в деле Мишке отстал от своих собственных профессиональных стандартов, а такое дело, как эта история с членовредительством, раньше бы у меня не вызвало столько досады и раздражения. Может, действительно все бросить? Я мог бы расторгнуть договор о страховании жизни и на возвращенные мне деньги прожить припеваючи двенадцать лет. Я решил после Нового года поговорить со своим консультантом по налоговым делам и со страховым агентом.

Я ехал на запад, навстречу закату. Впереди, насколько хватало взгляда, блестел розовый снег. А над ним раскинулось бледно-голубое фарфоровое небо. Из труб над домами франконских деревушек, мимо которых я ехал, поднимался дымок. Уютные огоньки в окнах пробуждали старую, невнятную тоску по какой-то тихой пристани. По какой-то далекой неведомой родине.

Филипп был еще на дежурстве, когда я в семь часов приехал к нему в больницу.

— Вилли умер, — сказал он мне вместо приветствия. — Этот дурень! Умирать сегодня от перфорированного аппендицита — просто смешно! Я не понимаю, почему он мне не позвонил; у него же, наверное, были жуткие боли.

— Знаешь, Филипп, в последний год, после смерти Хильды, у меня часто было такое чувство, что он просто больше не хочет жить.

— Ох уж эти придурки женатики и вдовцы!.. Да если бы он хотя бы намекнул — у меня столько знакомых женщин! Да таких, что он забыл бы и думать про свою Хильду! Кстати, что с твоей Бригитой?

— Болтается где-то в Рио-де-Жанейро. Когда похороны?

— Ровно через неделю. В два часа на главном кладбище в Людвигсхафене. Мне пришлось все организовывать. Больше же некому. Ты ничего не имеешь против памятника из красного песчаника, с сычом? Скинемся втроем, ты, я и Эберхард, чтобы похоронить его по-человечески.

— Ты уже подумал про объявления в газете? И декана его бывшего факультета тоже надо известить. Твоя секретарша может это организовать?

— Ладно. Ты сейчас, наверное, пойдешь ужинать. Я бы с удовольствием составил тебе компанию. Но не могу. Не забудь докторскую работу.

«…И их осталось трое…» Я отправился домой и открыл банку сардин в масле. Я все-таки решил в этом году украсить елку консервными банками. Естественно, пустыми, так что самое время было начинать их собирать. Времени до Рождества оставалось слишком мало. Может, мне пригласить Филиппа и Эберхарда в следующую пятницу на поминки с сардинами в масле?

Рукопись «Переломы в результате закрытия дверей» состояла из пятидесяти страниц. Работа была построена на подробной классификации переломов и дверей, ставших причиной этих переломов. В предисловии приводилась крестообразная диаграмма, горизонтальная ось которой обозначала различные двери, ставшие причиной переломов, а вертикальная — переломы в результате закрытия дверей. В большинстве из приведенных ста девяноста шести случаев цифры показывали, что соответствующие ситуации и их повторяемость были отражены в статистике мангеймских больниц за последние двадцать лет.

Я нашел строку «дверцы автомобилей» и колонку «переломы большой берцовой кости» и цифру «2» в точке их пересечения, а в тексте — соответствующие описания. Хотя данные были анонимными, я все же узнал в одном из них случай Сергея Менке. Другой случай произошел в 1972 году. Некий взволнованный кавалер помогал даме сесть в автомобиль и, не рассчитав, захлопнул дверцу слишком рано. В работе приводился один-единственный случай преднамеренного членовредительства. Обанкротившийся ювелир решил заработать кучу денег на застрахованном и сломанном большом пальце правой руки. Положив правую руку в проем железной дверцы печи в котельной, он захлопнул дверцу левой рукой. Обман открылся только потому, что он, уже получив страховую сумму, стал хвастаться своим трюком. В полиции он потом рассказал, что мальчишкой вырывал себе молочные зубы, привязывая один конец толстой нитки к дверной ручке, а второй к зубу. Это и навело его на мысль сломать палец.

Я не стал звонить фрау Менке и расспрашивать ее о методах удаления зубов маленького Зигфрида в домашних условиях.

Вчера я слишком устал, чтобы еще смотреть «Танец-вспышку», взятый в пункте проката на Зеккен-хаймерштрассе. Сегодня я наконец собрался посмотреть фильм. В душ я после этого отправился в ритме танца. Почему я не остался подольше в Питсбурге?

10 Держи вора!

Первую остановку мы с Юдит сделали в Базеле. Мы съехали с автострады, въехали в город и припарковались на Мюнстерплац. Площадь еще не успели украсить к Рождеству, и поэтому ничто не нарушало белизну снега, которым она была покрыта. Мы прошли несколько шагов до кафе «Шпильман» и сели за столик у окна, из которого были видны Рейн и мост с маленькой часовней посредине.

— Расскажи мне наконец толком, как ты это все устроила с Тибергом, — попросил я Юдит, принимаясь за мюсли «Бирхер», которые здесь особенно вкусно готовят — меньше хлопьев и больше сливок.

— Когда меня во время юбилея прикомандировали к Тибергу, он сказал, чтобы я обязательно заглянула к нему, если буду в Локарно. Ну вот, я напомнила ему о его приглашении и сказала, что еду в его края, везу своего пожилого дядюшку, — она примирительно взяла меня за руку, — который присматривает себе домик на озере Лаго-Маджоре, так сказать летнюю резиденцию на старость. А потом прибавила, что он тоже знает этого дядюшку с военных лет. И он пригласил нас завтра на чай.

Юдит была горда своей маленькой дипломатической победой. Я не разделял ее оптимизма.

— А не вышвырнет меня Тиберг, как только узнает во мне того нацистского прокурора? Не лучше ли было сразу сказать ему правду?

— Сначала я так и хотела сделать. Но тогда бы он, может, вообще не пустил этого нацистского прокурора на порог.

— А почему, собственно, пожилой дядюшка, а не пожилой друг?

— Это звучит как «любовник». Мне кажется, я понравилась Тибергу как женщина, и он, вполне возможно, не принял бы меня, если бы понял, что я уже занята, да еще собираюсь заявиться к нему со своим кавалером. Ты слишком обидчив для частного детектива.

— Да. Ладно, я готов взять на себя ответственность за то, что был прокурором Тиберга, но может, мне потом сразу же признаться и в том, что я твой любовник, а не дядюшка?

— Это вопрос ко мне? — Она произнесла это быстро и задорно-вызывающе, но тут же достала свое вязание, словно готовясь к долгому разговору.

Я закурил.

— Ты меня с самого начала интересовала как женщина, и мне вдруг захотелось понять, как ты меня воспринимала — как мужчину или просто как старого, бесполого маразматика, который годится только на роль дядюшки…

— Чего ты хочешь? «Ты меня с самого начала интересовала как женщина»! Если я тебя интересовала в прошлом, то тему можно закрыть. Если я тебя интересую в настоящем, то имей мужество признаться в этом. Тебе, я вижу, легче брать на себя ответственность за прошлое, чем за настоящее… Так, лицевая, лицевая… изнаночная, изнаночная…

— Мне совсем не трудно признаться, что ты меня интересуешь, Юдит.

— Понимаешь, Герд… Конечно, я воспринимаю тебя как мужчину, и ты мне нравишься как мужчина. Но все это никогда не заходило так далеко, чтобы у меня появилось желание сделать первый шаг. Тем более в последние недели. А что за вымученные шаги делаешь ты?.. Или это вообще никакие не шаги? «Мне совсем не трудно признаться, что ты меня интересуешь»! При этом тебе невероятно трудно выдавить из себя даже такое туманное, осторожное предложение. Ладно, поехали. — Она обмотала начатый рукав пуловера вокруг спиц, а сверху намотала немного пряжи.

Я не нашелся, что ей ответить. Я чувствовал себя униженным. До Ольтена мы не произнесли ни слова. Юдит поймала по приемнику концерт Дворжака для виолончели с оркестром и опять занялась вязанием.

Что же меня, собственно, унизило? Юдит всего-навсего врезала правду-матку и высказала то, что я и сам чувствовал в последние месяцы: неясность моего отношения к Юдит. Но она сделала это так безжалостно и с таким оскорбительным равнодушием, что я почувствовал себя мальчишкой, которого вывели за ухо на середину класса, отчитали и поставили в угол. Я сказал ей это, когда мы проезжали Цофинген.

Она опустила вязанье на колени и долго молчала, глядя на дорогу.

— Когда я была секретаршей, я часто сталкивалась с этим — с мужчинами, которым от меня что-то было нужно и которые боялись в этом признаться. Которые не прочь были закрутить со мной роман, но не хотели связанных с этим неудобств и хлопот. И даже решившись, они старались все обставить так, чтобы можно было в любой момент пойти на попятную, избежав каких бы то ни было обязательств. И ты, как мне показалось, вел себя приблизительно так же. Ты делаешь первый шаг, который, может, вообще — никакой не шаг, делаешь жест, который тебе ничего не стоит и ничем не грозит. Ты говоришь об «унижении»… Я совсем не хотела тебя унижать. Да и вообще, черт побери!.. Почему твоей чувствительности хватает только на твои собственные обиды? — Она отвернулась, и мне показалось, что она плачет. Но мне не видно было ее лица.

Люцерн мы проезжали уже в темноте. В Вассене я решил, что дальше ехать сегодня уже не стоит. Автострада опустела, но пошел снег. По своим прежним поездкам на Адриатику я знал здесь «Отель дез Альп». У стойки портье все еще висела клетка с индийской вороной. Увидев нас, она произнесла:

— Держи вора! Держи вора!

За ужином мы ели рагу из телятины по-цюрихски с жареным картофелем. Еще в дороге мы начали спор о том, может ли успех внушить художнику презрение к публике. Рёзхен как-то рассказывала мне о концерте Сержа Генсбура[134] в Париже, на котором публика тем восторженней аплодировала ему, чем презрительней он вел себя по отношению к ней. С тех пор этот вопрос не давал мне покоя и постепенно трансформировался в более широкую проблему: можно ли, состарившись, не проникнуться презрением к людям? Юдит долго пыталась опровергнуть тезис о связи между творческим успехом и презрением к публике. После третьего бокала фандана[135] она сдалась:

— Да, ты прав, Бетховен в конце концов оглох. Глухота — это высшая форма презрения к окружающему миру.

В своей одноместной монашеской келье я спал как убитый. На следующее утро мы рано тронулись в путь. Когда мы выехали из Готардского туннеля, зима осталась позади.

11 Сюита си минор

Мы прибыли около полудня, остановились в отеле у озера и пообедали на застекленной, прогретой солнцем веранде с видом на разноцветные лодки и яхты. Я немного волновался при мысли о предстоящем чаепитии с Тибергом. Из Локарно в Монти ведет канатная дорога. На середине пути, где вагончик, едущий вверх, встречается с вагончиком, едущим вниз, находится станция со знаменитым местом паломничества: церковью Мадонна дель Сассо. До церкви, не очень красивой, но очень живописно расположенной, мы шли по Крестному пути,[136] усыпанному крупной галькой. На оставшуюся часть подъема у нас не хватило духу, и мы сели в вагончик.

Пройдя по извилистой улице до дома Тиберга у маленькой площади с почтовым отделением, мы очутились перед трехметровой оградой, спускающейся к улице и увенчанной кованой чугунной решеткой. Судя по павильону на углу, по деревьям и кустам за решеткой, дом и сад располагались на возвышенном месте. Мы позвонили, открыли массивную дверь, поднялись по ступеням в палисадник и увидели перед собой скромный трехэтажный дом, выкрашенный в красный цвет. У входа стояли садовый стол и стулья, похожие на те, что можно видеть в летних пивных ресторанах. Стол был завален книгами и рукописями. Тиберг снял с себя верблюжье одеяло, в которое кутался, и пошел нам навстречу энергичной походкой, немного подавшись вперед, высокий, с густыми белыми волосами, короткой ухоженной седой бородкой и кустистыми бровями. На носу у него были узенькие очки для чтения, поверх которых он с любопытством смотрел на нас своими карими глазами.

— Дорогая фрау Бухендорфф, как хорошо, что вы вспомнили про меня! А это ваш дядюшка? Добро пожаловать на виллу Семпреверде! Мы с вами уже встречались, сказала мне ваша племянница. Нет, подождите! — остановил он меня, когда я уже собрался ответить. — Я сам вспомню. Я как раз работаю над своими воспоминаниями, — он указал на стол, — и с удовольствием тренирую память.

Он провел нас через дом в сад.

— Пройдемся немного, пока дворецкий готовит чай?

Дорожка вела нас вверх по склону холма. Тиберг расспрашивал Юдит о ее делах, о ее планах, о ее работе на РХЗ. У него была приятная, спокойная манера задавать вопросы и выражать свой интерес к словам собеседника коротенькими замечаниями. И все-таки меня поразило то, как откровенно Юдит рассказала ему о своем уходе с РХЗ, разумеется ни словом не упомянув обо мне и моей роли в этой истории. Поразила меня и реакция Тиберга. Он никак не выразил ни недоверия к рассказу Юдит, ни возмущения по отношению к кому бы то ни было из действующих лиц, от Мишке до Кортена, ни сочувствия или сожаления. Он просто спокойно принял все к сведению.

К чаю дворецкий подал печенье. Мы сидели в большой комнате с роялем, которую Тиберг называл музыкальным салоном. Беседа приняла экономический уклон. Юдит легко манипулировала такими понятиями и терминами, как капитал и труд, затраты и прибыль, баланс внешней торговли и валовой социальный продукт. Мы с Тибергом сошлись во мнении, что идет балканизация Федеративной Республики Германия. Он сразу понял, что я имею в виду не турок в Кройцберге. Его тоже беспокоило, что количество поездов все сокращается, а точность их прибытия и отправления давно оставляет желать лучшего, что почта работает все меньше и все менее надежно, а полиция становится все грубее и жестче.

— Да… — задумчиво произнес он. — Инструкций уже так много, что сами чиновники не принимают их всерьез и применяют по настроению и желанию — то небрежно, а то и вообще никак. Когда это настроение и желание начнет регулировать взятка — уже вопрос времени. Я часто задумываюсь о том, какой тип промышленного общества возникнет из этой ситуации. Постдемократическая феодальная бюрократия?

Я люблю такие беседы. К сожалению, Филиппа интересуют только женщины, хотя он время от времени и читает, кругозор Эберхарда ограничивается тридцатью шестью клетками шахматной доски, а Вилли мыслил крупными эволюционными категориями и носился с идеей, что мир — или то, что оставит от него человек, — в следующем зоне достанется птицам.

Тиберг долго всматривался в мое лицо.

— Ну конечно. Хотя вы и приходитесь фрау Бухендорфф дядюшкой, это не значит, что вы обязательно должны носить ту же фамилию. Вы — доктор Зельб, прокурор в отставке.

— Да. Только не в отставке, а уволился в сорок пятом.

— Уволен, как я полагаю?

У меня не было желания объяснять ему обстоятельства моего увольнения. Юдит заметила это и включилась в наш разговор:

— Быть уволенным еще ничего не значит. Большинство из них опять вернулись. А дядя Герд — нет. Не потому, что у него не было возможности, а потому, что у него не было желания.

Тиберг испытующе посмотрел на меня. Я чувствовал себя под его взглядом очень неуютно. Что обычно говорит в таких случаях прокурор, сидя напротив человека, которого он в результате следственной ошибки чуть не отправил на смертную казнь?

— Значит, вы в сорок пятом году не захотели больше работать прокурором. Это интересно… — продолжал Тиберг. — По каким же причинам?

— Когда я однажды попытался объяснить это Юдит, она сказала, что мои причины — скорее эстетического порядка, чем нравственного. Мне было противно смотреть на то, как мои коллеги воспринимают свое восстановление в должности. Ни малейшего признака чувства или сознания вины. Допустим, я мог бы с другими чувствами и мыслями принять свое восстановление в должности. Но я был бы среди них белой вороной, поэтому я решил быть ею, держась от них подальше.

— Чем дольше я на вас смотрю, тем отчетливей вспоминаю вас молодым прокурором. Вы, безусловно, изменились. Но ваши голубые глаза все еще блестят, хотя и немного другим, более лукавым блеском, а ямка на подбородке осталась совершенно такой же. Интересно, что вы тогда думали и чувствовали, когда раздавили нас с Домке, как червяков? Я как раз совсем недавно занимался этим процессом в своих мемуарах.

— Я тоже недавно в каком-то смысле опять вернулся в те дни и вынужден был еще раз заняться этим процессом. Поэтому я рад возможности поговорить с вами. В Сан-Франциско я встречался с женой тогдашнего свидетеля от обвинения, профессора Вайнштейна, и узнал, что его показания были ложными. На него оказали давление, кто-то с завода и кто-то из СС. Нет ли у вас каких-нибудь предположений или, может, вы даже знаете, кто тогда на РХЗ мог быть заинтересован в том, чтобы вы с Домке навсегда исчезли? Понимаете, мне трудно свыкнуться с мыслью, что я стал слепым орудием чьих-то преступных интересов.

На звонок Тиберга явился дворецкий, убрал посуду и подал херес. Тиберг сидел, наморщив лоб, и смотрел в пустоту.

— Над этим я стал думать еще под арестом, и у меня до сих пор нет ответа. Я все время подозревал Вайсмюллера. Поэтому после войны я не сразу смог заставить себя вернуться на РХЗ. Но я не нашел никаких подтверждений этой версии. Я долго ломал себе голову над вопросом, как Вайнштейн мог дать такие показания. Меня, конечно, удивило, что он копался в моем столе, нашел в ящике рукописи, неверно истолковал этот факт и донес на меня. Но его утверждение, что он подслушал разговор между мной и Домке, которого на самом деле не было, — это меня потрясло. Я спрашивал себя: «Неужели все это ради каких-то послаблений или привилегий в лагере?» И вот я узнаю от вас, что, оказывается, его заставили так поступить. Наверное, это было для него ужасно. Интересно, знала ли его жена и рассказывала ли вам о том, что после войны он пытался связаться со мной, но я отказался от каких бы то ни было контактов с ним. Я был слишком оскорблен, а он был слишком горд, чтобы в письме написать о том, что сделал это под давлением.

— А что стало с вашими научными разработками на РХЗ, господин Тиберг?

— Над ними продолжил работу Кортен. Они, собственно, были результатом тесного сотрудничества между мной, Домке и Кортеном. Вместе мы приняли и это решение — реализовать сначала одну идею, а другую пока отложить. Ведь это было наше общее детище, которое мы с любовью пестовали и ревниво оберегали, никого к нему не подпуская. Мы не посвящали в замысел даже Вайнштейна, хотя он в нашей группе играл важную, с научной точки зрения почти равнозначную роль. Однако вы спросили о дальнейшей судьбе разработок. Со времен нефтяного кризиса я иногда спрашиваю себя, не обретут ли они вдруг в один прекрасный день опять былую актуальность. Синтез жидкого топлива. Мы, в отличие от Бергиуса, Тропша и Фишера, пошли другим путем, с самого начала отведя важнейшее место фактору стоимости. Кортен активнейшим образом продолжил разработку придуманного нами метода и довел его до готовности к запуску в производство. Эти работы по праву стали фундаментом его быстрого карьерного роста на РХЗ, несмотря на то что после войны наш метод утратил свое значение. Но Кортен, кажется, тем не менее запатентовал его как метод Домке — Кортена — Тиберга.

— Не знаю, можете ли вы представить себе, как тягостна для меня мысль о гибели Домке… И я вдвойне рад, что вы тогда все же сумели бежать за границу. Это, конечно, всего лишь любопытство, но если вам не трудно, не могли бы вы сказать, как вам это удалось?

— Это долгая история. Я расскажу вам ее, но… Вы ведь останетесь на ужин? Как насчет того, чтобы после ужина? Я попрошу дворецкого все приготовить и растопить камин. А пока… Вы играете на каких-нибудь инструментах, господин Зельб?

— На флейте. Но у меня как-то не доходили руки все лето и осень…

Он встал, достал из бидермейерского[137] комода футляр для флейты и предложил мне открыть его.

— Как вы думаете, вы сможете на ней играть?

Это была блок-флейта «Buffet». Я собрал ее и взял несколько нот. У нее был превосходный, мягкий и в то же время чистый звук, ликующий на высоких тонах, несмотря на то что я после долгого перерыва был не в форме.

— Вам нравится Бах? Как насчет си-минорной сюиты?

Он сел к роялю, и мы музицировали до ужина: после сюиты Баха сыграли еще и ре-мажорный концерт Моцарта. Он играл уверенно и выразительно. Я на быстрых пассажах иногда немного фальшивил. Юдит в конце каждого музыкального номера откладывала свое вязание и хлопала в ладоши.

На ужин мы ели утку, фаршированную каштанами, с клецками и красной капустой. Вино было мне незнакомо — тессинское мерло с фруктовым ароматом. Потом, у камина, Тиберг рассказал нам свою историю, попросив сохранить ее пока в тайне. Скоро она будет опубликована, а пока пусть останется между нами.

— Я ждал казни в камере смертников Брухзальской тюрьмы…

Он подробно описал камеру, распорядок дня приговоренного к смерти, рассказал о том, как они перестукивались с Домке, сидевшим в соседней камере, как его потом однажды утром увели на казнь.

— Через несколько дней пришли и за мной. Ночью. Двое эсэсовцев прибыли, чтобы переправить меня в концлагерь. И в одном из них я узнал Кортена. Он был в форме офицера СС.

В ту же ночь эти двое доставили его на границу за Лёррахом. На другой стороне его ожидали два сотрудника Роша.[138]

— На следующее утро я уже как ни в чем не бывало пил шоколад и ел рогалики…

Он был прекрасный рассказчик. Мы с Юдит слушали его как зачарованные. Кортен… Вот уже в который раз он удивил меня и даже привел в восхищение.

— Но почему это до сих пор должно было оставаться тайной?

— Кортен скромнее, чем кажется. Он настоятельно просил меня не упоминать о его роли в моем бегстве. И я все эти годы с уважением относился к его просьбе, которая была свидетельством не только скромности, но и мудрости. Эта спасательная акция плохо сочеталась с его имиджем руководителя предприятия, а он заботился об имидже. Только этим летом я наконец решился нарушить обет молчания. Его репутация руководителя сегодня уже неоспорима, и я думаю, он будет рад прочесть об этом эпизоде в биографическом очерке, который «Цайт» собирается опубликовать весной по случаю его семидесятилетия. Поэтому я рассказал историю бегства репортеру, который готовит материал. Он был у меня несколько месяцев назад.

Тиберг подложил полено в камин. Было уже одиннадцать часов.

— Еще один вопрос, фрау Бухендорфф, прежде чем закончится наш вечер. У вас нет желания поработать на меня? С тех пор как я начал писать свои воспоминания, я ищу кого-нибудь, кто готовил бы для меня определенные материалы, работал в архиве РХЗ, в других архивах и библиотеках, кто критически читал бы написанное мной, изучил бы мой почерк и напечатал рукопись набело. Я был бы рад, если бы вы смогли приступить к работе первого января. Вам пришлось бы работать преимущественно в Мангейме, время от времени на неделю-другую приезжая сюда. Оплата была бы не хуже вашего прежнего жалованья. Подумайте, пожалуйста, до завтрашнего обеда и позвоните мне. Если вы согласитесь, мы можем прямо завтра обсудить детали.

Он проводил нас до садовой калитки. Его дворецкий уже ждал нас в «ягуаре», чтобы отвезти в отель. На прощание Юдит с Тибергом поцеловали друг друга в щеку. Когда я протянул ему руку, он подмигнул мне и сказал:

— Мы еще увидимся, дядюшка Герд?

12 Сардины из Локарно

За завтраком Юдит спросила меня, что я думаю по поводу предложения Тиберга.

— Он мне очень даже понравился… — начал я.

— Еще бы! Это был незабываемый аттракцион! Прокурор и его жертва дружно исполняют камерную музыку! Я просто ушам своим не поверила. Неудивительно, что он тебе понравился, мне он тоже понравился. Но что ты скажешь о его предложении?

— Соглашайся, Юдит. По-моему, более выгодного предложения для тебя и не придумаешь.

— А то, что я ему нравлюсь как женщина, — это не осложнит дело?

— Это тебе светит на любой другой работе, и ты уже научилась решать эту проблему. А Тиберг — джентльмен и не станет совать тебе руку под юбку, диктуя свои мемуары.

— А что я буду делать, когда он закончит свои мемуары?

— Сейчас я вернусь и отвечу на твой вопрос.

Я встал и пошел к шведскому столу за ржаным хлебцем и медом. «Смотри-ка, — подумал я, — похоже, она задумалась о семейном очаге…» Вернувшись к столу, я сказал:

— Он уж тебя как-нибудь пристроит. Об этом можешь не беспокоиться.

— Хорошо, пойду на озеро, погуляю и подумаю. Увидимся за обедом?

Я уже знал, что будет дальше. Она примет предложение, позвонит в четыре часа Тибергу и будет до вечера обсуждать с ним детали. Я решил отправиться на поиски «летней резиденции на старость», оставил Юдит записку с пожеланиями удачных переговоров, доехал вдоль озера до Бриссаго, переправился на пароме на остров Изола-Белла и там пообедал. Потом направился в горы и, сделав большой крюк, у Асконы снова выехал к озеру. «Летних резиденций» вокруг было хоть отбавляй. Но сокращать продолжительность своей жизни настолько, чтобы полученной назад страховки хватило на покупку домика в Швейцарии, мне не хотелось. Может, Тиберг пригласит меня как-нибудь погостить у него?

Я вернулся в Локарно, когда уже стемнело, и побродил по городу, украшенному к Рождеству, заодно поглядывая по сторонам в поисках сардин для моей рождественской елки. В одном магазине деликатесов я нашел португальские сардины с датой выпуска на банке. Я купил две банки, одну красно-зеленую, с датой «1983», другую белую, с золотой надписью и датой «1984».

В отеле портье сообщил мне, что звонил Тиберг и предлагал прислать за мной машину. Вместо того чтобы звонить ему и принимать приглашение, я пошел в сауну отеля, провел там три приятнейших часа и лег в постель. Перед тем как уснуть, я написал Тибергу коротенькое письмо и поблагодарил его за любезность.

В половине двенадцатого в дверь постучала Юдит. Я открыл ей. Она похвалила мою ночную рубашку, и мы договорились выехать в восемь часов.

— Ну как, ты довольна своим решением? — спросил я.

— Да. Работа над мемуарами займет два года, и у Тиберга уже есть кое-какие соображения по поводу моей дальнейшей занятости.

— Чудесно. Ну, тогда спокойной ночи.

Я забыл открыть окно и проснулся от кошмарного сна: я спал с Юдит, со своей дочерью, которой у меня никогда не было. На ней была нелепая красная, совершенно неприличная юбчонка. Когда я открыл для нас с ней банку сардин, оттуда вылез Тиберг и стал расти на глазах, пока не заполнил собой всю комнату. Мне стал тесно, и я проснулся.

Заснуть я больше не смог, поэтому очень обрадовался, когда пришло время идти на завтрак, а еще больше — когда мы наконец выехали. За Готтардом снова началась зима, и до Мангейма мы добирались целых семь часов. Во вторник я собирался навестить Менке, лежавшего в больнице после повторной операции, но на это у меня уже просто не осталось сил. Я предложил Юдит отметить ее новую должность шампанским. Она отказалась: у нее болела голова.

Так что пить шампанское, закусывая сардинами, мне пришлось в одиночестве.

13 Разве вы не видите, как Сергей страдает?

Сергей Менке лежал в клинике Остштадт в двухместной палате с окнами в сад. Вторая кровать стояла свободной. Его нога была подвешена с помощью некоего устройства, похожего на систему подъемных блоков, и удерживалась под нужным углом посредством металлической рамки и нескольких винтов. Последние три месяца, если не считать нескольких коротких перерывов, он провел в больнице, и вид у него был соответствующий. И все же мне сразу бросилось в глаза, что он красивый мужчина. Белокурые волосы, удлиненное английское лицо, сильный подбородок, темные глаза и обидчиво-высокомерное выражение. Правда, в его голосе было что-то плаксивое — может быть, из-за месяцев, проведенных на больничной койке.

— Не проще ли было сразу прийти ко мне, а не пугать расспросами всех моих знакомых, друзей и коллег?

Вот, значит, какой он, Сергей Менке, — нытик и брюзга.

— И что бы вы мне сказали?

— Что ваши подозрения высосаны из пальца, плод воспаленной фантазии! Вы можете представить себе, что вы сами себе калечите ногу таким зверским способом?

— Ах, господин Менке… — Я придвинул стул к его кровати. — Существует столько всего, чего я сам никогда бы не сделал! Я бы, например, не смог сам себе порезать палец, чтобы больше не мыть грязную посуду. И что бы я сделал, будучи бесперспективным танцовщиком, чтобы получить миллион, я тоже не знаю…

— Эта дурацкая история из бойскаутских времен! Вы-то откуда ее знаете?

— Результат моих расспросов, которыми я пугал ваших знакомых, друзей и коллег. Так как же все было на самом деле с вашим пальцем?

— Это была самая обыкновенная травма! Я чистил селедку перочинным ножом. Да-да, я знаю, что вы хотите сказать… Эту историю я рассказывал совсем иначе. Но только потому, что это забавная история, а в моей юности было не так уж много интересных историй. А что касается моей бесперспективности как танцовщика… Знаете, вы тоже не производите впечатления особой перспективности, но вы же не будете из-за этого калечить себе руки или ноги!

— Скажите, господин Менке, на какие средства вы собирались открывать школу танцев, о которой вы так часто говорили?

— Мне обещал помочь Фредерик. Я имею в виду — фриц Кирхенберг. У него куча денег. Если бы я захотел обмануть страховую компанию, то придумал бы что-нибудь поумнее.

— Дверца автомобиля — не такая уж глупая идея. А что, интересно, было бы еще умнее?

— У меня нет желания обсуждать с вами подобные вещи. Тем более что я сказал: «Если бы я захотел обмануть страховую компанию»…

— Вы согласились бы подвергнуться психиатрическому освидетельствованию? Это существенно облегчило бы страховой компании принятие решения.

— И не подумаю! Еще чего не хватало — чтобы меня выставляли сумасшедшим! Если они немедленно не заплатят, я пойду к адвокату.

— Если дело дойдет до судебного разбирательства, вам будет не обойтись без этой процедуры.

— Это мы еще посмотрим!

Вошла медицинская сестра с разноцветными таблетками в маленькой чашечке.

— Вот эти две красные — сейчас, желтую — перед едой, голубую — после. Ну, как мы себя сегодня чувствуем?

У Сергея в глазах блеснули слезы.

— Я больше не могу, Катрин! Постоянные боли, с танцами навсегда покончено, а теперь еще этот господин из страховой компании пытается выставить меня мошенником!..

Сестра Катрин положила ему руку на лоб и сердито посмотрела на меня:

— Разве вы не видите, как Сергей страдает? У вас есть совесть? Оставьте его наконец в покое. Вечная история с этими страховыми компаниями — сначала они сдерут с тебя три шкуры, а потом морочат голову, потому что не хотят платить.

Мне вряд ли удалось бы сделать эту беседу еще более увлекательной, и я поспешил ретироваться. За обедом я набросал тезисы своего отчета для Объединения гейдельбергских страховых компаний.

Я так и не сделал окончательного выбора между двумя версиями — целенаправленным членовредительством и несчастным случаем. Я мог только суммировать факты, говорившие в пользу одной и в пользу другой версии. Если страховая компания не хочет платить, то в суде у нее будет неплохая позиция.

Когда я переходил улицу, какая-то машина обдала меня с ног до головы снежной кашей. В свою контору я пришел уже в дурном настроении; работа над отчетом окончательно его испортила. Вечером я с грехом пополам надиктовал две кассеты и отнес их на Таттерзальштрассе, чтобы распечатать. По дороге домой я вспомнил, что хотел еще спросить фрау Менке о способах удаления зубов маленького Зигфрида. Но мне на это уже было наплевать с высокой горы.

14 Матфей 6, 26[139]

Провожающих Вилли в последний путь на главном кладбище в Людвигсхафене было не много: Эберхард, Филипп, заместитель декана факультета естествознания Гейдельбергского университета, приходящая уборщица покойного и я. Заместитель декана приготовил речь, но ввиду малочисленности публики произносил ее без удовольствия. Мы узнали, что Вилли пользовался международным авторитетом в области изучения сычей. И был предан своему делу телом и душой. Во время войны — тогда он был приват-доцентом в Гамбурге — он спас из горящего вольера в зоопарке Хагенбек целую семью совершено обезумевших от страха сычей. Пастор привел слова из Евангелия от Матфея, глава шестая, стих двадцать шестой, — о птицах небесных. Под голубыми небесами, по скрипучему снегу мы направились от часовни к могиле. Первыми за гробом шли мы с Филиппом.

— Надо будет тебе как-нибудь показать фотографию! — шепнул он мне. — Я наводил у себя порядок и случайно на нее наткнулся. Вилли и спасенные сычи — с обгоревшими волосами и перьями. Шесть пар ошалевших, но счастливых глаз… Я чуть не прослезился от умиления.

Потом мы стояли вокруг глубокой ямы. Все было как в детской считалке. По возрасту следующий на очереди Эберхард, потом я. Когда умирает кто-нибудь их тех, кто мне дорог, я давно уже больше не думаю: «Ах, если бы я побольше делал то-то и почаще говорил то-то…» А когда умирает мой ровесник, у меня такое чувство, как будто он просто немного опередил меня, чуть раньше меня вошел в какую-то дверь — не знаю в какую. Пастор начал читать «Отче наш», и мы нестройным хором вторили ему. Даже Филипп, самый закоренелый из всех известных мне атеистов, тоже громко произносил слова молитвы вместе со всеми. Потом все бросили в могилу по горсти земли, и пастор попрощался с каждым из нас за руку. Молодой паренек, но убежденный и убедительный. Филиппу сразу же надо было назад в клинику.

— Приходите вечером ко мне, на поминки.

Накануне я купил в городе еще двенадцать баночек сардин для своей рождественской елки и выложил их содержимое в маринад эскабече.[140] К ним я подам белый хлеб и риоху.[141] Мы договорились на восемь часов.

Филипп тут же умчался, Эберхард принялся обмениваться любезностями с заместителем декана, а пастор бережно повел под руку трогательно всхлипывающую уборщицу к выходу. Мне спешить было некуда, и я медленно побрел по дорожкам кладбища. Если бы Клара была похоронена здесь, я бы мог сейчас навестить ее и поговорить с ней.

— Господин Зельб!

Я обернулся и увидел фрау Шмальц с тяпкой и лейкой в руках.

— Я иду на нашу фамильную могилу, там сейчас захоронена и урна Генриха. У нас теперь красивая могилка. Хотите посмотреть?

Она робко смотрела на меня, подняв ко мне свое узенькое, смятое горем личико. На ней были старомодное черное зимнее пальто, черные ботинки на кнопках и черная меховая шапка, из-под которой выглядывали седые, стянутые в узел волосы, а ее сумочка из искусственной кожи вызывала душераздирающую жалость. Есть женщины моего поколения, при виде которых я готов поверить во все, что пишут пророчицы женского движения, хотя никогда не читал их писаний.

— Вы все еще живете на старой территории? — спросил я ее по дороге к могиле.

— Нет, оттуда мне пришлось съехать. Там же все снесли. Заводское начальство поселило меня в Пфингствайде![142] Квартира, правда, хорошая, современная, но знаете, это так тяжело — после стольких лет… Мне теперь нужен целый час, чтобы добраться до могилки моего Генриха. Потом за мной, слава богу, заедет сын на машине.

Мы остановились перед могилой. Она вся была занесена снегом. Лента давно сгнившего венка от РХЗ, привязанная к палочке, трепетала на ветру рядом с памятником, напоминая флаг. Вдова Шмальц поставила лейку и опустила руку с тяпкой.

— Столько снега… Значит, я сегодня ничего здесь не смогу сделать.

Мы стояли и думали о старике Шмальце.

— И Рихардле я теперь почти не вижу. Я же теперь далеко живу. Вот как по-вашему, это справедливо, что завод… Ах, с тех пор как не стало Генриха, мне в голову лезут всякие мысли… Он-то мне не позволял ворчать, всегда оправдывал свой завод.

— А когда вы узнали, что вам придется освободить заводскую квартиру?

— Еще полгода назад. Они нам тогда прислали письмо. А потом все так быстро произошло.

— А разве Кортен не говорил с вашим мужем лично за месяц до вашего выселения? Чтобы как-то утешить и ободрить вас?

— Нет. Генрих мне ничего говорил. У него с генеральным были особые отношения. Еще с войны, когда он был в СС и его откомандировали на завод. С тех пор так оно и было, как они говорили на похоронах, — завод стал его жизнью. Выгоды ему от этого было немного, но мне и заикнуться об этом нельзя было. Не важно, офицер СС или офицер заводской охраны, — борьба продолжается, говорил он.

— А что стало с его мастерской?

— Он устраивал ее с такой любовью. Он очень любил машины. Когда ангар сносили, все куда-то быстро подевалось. Сын даже не успел ничего взять. По-моему, они все отправили на металлолом. Это, я считаю, тоже не по-людски… О боже!.. — Она прикусила губу и сделала такое лицо, как будто совершила кощунство. — Извините, я не хотела говорить ничего плохого про завод. — Она примирительно взяла меня за локоть и, не убирая руки, несколько секунд молча смотрела на могилу. — Но может, Генрих под конец и сам уже понял, что все это не по-людски… — продолжила она задумчиво. — Когда он умирал, он что-то хотел сказать генеральному о гараже и о машинах. Я не разобрала его слов.

— Вы позволите старику один вопрос, фрау Шмальц? Вы были счастливы с вашим мужем?

Она взяла лейку и тяпку.

— Это сегодня задают такие вопросы. А я никогда не думала об этом. Он был мой муж, вот и все.

Мы пошли на стоянку. Туда как раз только что приехал Шмальц-младший. Он обрадовался, увидев меня.

— Господин доктор! Встретили маму у могилы папы…

Я рассказал о похоронах друга.

— Мои соболезнования. Это больно, когда теряешь друзей. Мне это знакомо. Я часто вспоминаю вас с благодарностью. Вы ведь спасли нашего Рихарда. И когда-нибудь все же хотелось бы выпить с вами чашку кофе. И моя жена была бы рада. Мама тоже может присоединиться к нам. Какие у вас будут пожелания насчет пирогов?

— Больше всего я люблю сливовый тертый пирог.[143]

— О, сливовый тертый пирог! Нет ничего проще — в этом деле моей жене нет равных. Так как насчет чашки кофе как-нибудь во время рождественских праздников?

Я согласился. Мы договорились созвониться и уточнить день.

Вечер с Филиппом и Эберхардом был исполнен печального веселья. Мы вспоминали нашу последнюю встречу за доппелькопфом. Мы тогда еще острили по поводу дальнейшей судьбы нашего общества любителей доппелькопфа в случае смерти одного из нас.

— Нет, давайте не будем искать четвертого. С сегодняшнего дня мы играем в скат.

— А потом в шахматы. А последний будет дважды в год встречаться с самим собой и устраивать вечер солитера,[144] — сказал Филипп.

— Да, тебе хорошо смеяться, ты самый молодой.

— Какой там смех! Играть в солитер — да я лучше сразу умру, на всякий случай.

15 And the race is on

С тех пор как я переехал из Берлина в Гейдельберг, я всегда покупаю себе елку возле Тифбурга в Хандшусхайме.[145] Правда, они там давно уже ничем не отличаются от других елок, но мне нравится эта маленькая площадь перед руинами древнего замка. Раньше вокруг площади ездил трамвай, скрежеща колесами на поворотах. Здесь была конечная остановка, и мы с Клархен часто поднимались отсюда на Хайлигенберг. Сегодня Хандшусхайм стал модным местом: здесь тусуются все, кто относит себя к гейдельбергскому культурно-интеллектуальному бомонду. Не за горами тот день, когда аутентичными будут только агломерации вроде Мэркише Фиртель.[146]

Особенно мне нравятся белые пихты. Но к моим консервным банкам, как мне показалось, больше подходила пихта Дугласа. Я нашел красивое, стройное, высокое и пушистое деревце. Опустив спинку правого переднего сиденья назад и сложив заднее сиденье, я просунул елку спереди по диагонали в салон.

У меня был с собой маленький список рождественских покупок. Машину я оставил в паркинге у Штадтхалле. На Хауптштрассе царил предпраздничный хаос. Я пробился к ювелиру Вельшу и купил серьги для Бабс. Жаль, что мне все никак не удается выпить с Вельшем хотя бы по кружке пива. У нас с ним совершенно одинаковый вкус. Для Рёзхен и Георга я в муках выбрал в одном из этих вездесущих бутиков одноразовые часы, такие, которые у современной, «постмодерновой» молодежи считаются «модерновыми» — кварцевый механизм с интегрированным циферблатом, запаянный в прозрачный пластик. На этом мои силы кончились. В кафе «Шафхойтле» я встретил Томаса с женой и тремя пубертирующими дочерьми.

— Мне казалось, что сотрудник заводской охраны должен дарить заводу сыновей?

— В сфере безопасности сегодня есть чем заняться и женщинам. По предварительным прогнозам, около тридцати процентов учащихся нового набора в нашей школе составят женщины. Между прочим, Министерство культуры поддерживает нашу инициативу как пилотный проект, и поэтому мы решили открыть еще одно отделение: внутренняя безопасность. Кстати, позвольте представиться — будущий декан. Первого января я увольняюсь с РХЗ.

Я поздравил его превосходительство[147] с новой почетной должностью, новым статусом и титулом.

— Что же теперь будет делать Данкельман — без вас?

— Да, последние годы перед пенсией ему будет непросто. Но я хочу, чтобы новое отделение оказывало не только учебно-образовательные, но и консультационные услуги. И Данкельман сможет у нас эти услуги покупать. Господин Зельб, вы не забыли, что обещали прислать мне свой Curriculum Vitae?

Томас явно уже мысленно распрощался с РХЗ и быстро вживался в свою новую роль. Он пригласил меня за свой столик, за которым хихикали его дочери и нервно хлопала глазами жена. Я посмотрел на часы, извинился и поспешил в кафе «Шой».

Потом я начал следующий забег со своим списком. Что дарят «настоящему мужчине» под шестьдесят? Тигровое нижнее белье? Маточное молочко? Эротические истории Анаис Нин?[148] В конце концов я купил Филиппу шейкер для его бара на яхте. К этому моменту моя «любовь» к рождественскому шопингу и трезвону достигла апогея. Меня переполняло глубокое недовольство людьми и самим собой. Дома мне понадобится несколько часов, чтобы прийти в себя. Зачем я вообще полез в эту предрождественскую сутолоку? Почему я каждый год совершаю эту ошибку? Может, я вообще так ничему и не научился в этой жизни? Зачем все это?

В салоне машины приятно пахло хвоей. Не без труда пробившись сквозь городскую толчею к автостраде, я с облегчением вздохнул и сунул в магнитофон кассету. Я достал ее с самого низа, из-под кучи кассет, потому что остальные прослушал уже по нескольку раз на пути в Локарно и обратно.

Но музыки на ней не оказалось. Кто-то снял телефонную трубку, послышался непрерывный сигнал, звонивший набрал какой-то номер, раздались длинные гудки. Вызываемый абонент ответил. Это был Кортен.

— Здравствуйте, господин Кортен. Это говорит Мишке. Предупреждаю вас: если ваши люди не оставят меня в покое, я от души угощу вас вашим славным прошлым. Я больше не позволю вам оказывать на меня давление и тем более избивать меня.

— По описаниям Зельба вы представлялись мне умнее. Сначала вы взламываете нашу систему, а теперь еще и пытаетесь шантажировать меня… Мне не о чем с вами говорить.

В сущности, Кортен должен был в ту же секунду положить трубку. Но он не сделал этого, и Мишке продолжил:

— Те времена давно прошли, господин Кортен, когда достаточно было иметь знакомство в СС и эсэсовский мундир, чтобы распоряжаться людьми, как пешками, — кого в Швейцарию, а кого на виселицу…

Мишке положил трубку. Я услышал, как он перевел дыхание, потом раздался щелчок магнитофона. Пошла музыка: «And the race is on and it looks like heartache and the winner loses all».[149]

Я выключил магнитолу и остановился на обочине. Кассета из кабриолета Мишке — я совершенно про нее забыл.

16 Ради карьеры?

В эту ночь я так и не смог заснуть. В шесть утра я не выдержал, встал и принялся за установку и украшение елки. Кассету Мишке я прослушал еще и еще раз. Размышлять и анализировать в субботу я уже был не в состоянии.

Тридцать накопившихся у меня пустых консервных банок из-под сардин я положил в мыльную воду, чтобы от елки не пахло рыбой. Опершись на края раковины, я смотрел, как они погружаются на дно. У некоторых отломились крышки, когда я их открывал. Придется их приклеить.

Значит, это Кортен заставил Вайнштейна найти документы в столе Тиберга и донести на него. Я должен был сразу догадаться, когда Тиберг сказал, что о тайнике знали только он, Домке и Кортен. Нет, это была не случайная находка, как думал Тиберг. Они приказали Вайнштейну найти бумаги в столе. Это было как раз то, о чем говорила фрау Хирш. Может, Вайнштейн даже вообще не видел документов; ему ведь надо было только заявить, что он их там нашел.

Когда за окнами рассвело, я пошел на балкон и стал устанавливать елку на подставку. Мне пришлось поработать ножовкой и топориком. Верхушка была слишком длинной. Я подрезал ее так, чтобы потом снова приставить к стволу и закрепить с помощью швейной иглы. Наконец я поставил елку на отведенное для нее место в гостиной.

Зачем? Ради карьеры? Да, Кортен не смог бы добиться своих целей, если бы Тиберг и Домке были рядом. Тиберг говорил, что как раз период после процесса над ними стал фундаментом карьерного роста Кортена. А освобождение Тиберга было перестраховкой. И она полностью себя оправдала. Когда Тиберг стал генеральным директором РХЗ, Кортен тут же взлетел на головокружительную высоту.

Заговор, в котором я сыграл роль полезного идиота. Задуманный и реализованный моим другом и шурином. Которого я рад был не привлекать к участию в процессе. Он цинично меня использовал. Я вспомнил наш с ним разговор после переезда на Банхоф-штрассе. Я вспомнил наши последние разговоры в Синем салоне и на террасе его дома. «Зельб, сердобольный ты наш!»

У меня кончились сигареты. Такого со мной не случалось уже несколько лет. Я надел пальто, галоши, сунул в карман святого Христофора, которого взял в машине Мишке и о котором вспомнил только вчера, сходил на вокзал, а потом зашел к Юдит. Было уже около одиннадцати утра. Она открыла мне в халате.

— Что с тобой, Герд? — спросила она, испуганно глядя на меня. — Пойдем наверх, я как раз варю кофе.

— Что, у меня такой ужасный вид? Нет, я не пойду наверх, я занимаюсь украшением своей елки. Просто хотел занести тебе Христофора. Мне не надо объяснять тебе, откуда он. Я совершено забыл про него, а сейчас вот нашел.

Она взяла фигурку святого и прислонилась к дверному косяку, борясь со слезами.

— Юдит, скажи мне, ты не помнишь, Петер случайно никуда не уезжал после Солдатского кладбища? На два-три дня?

— Что? — Она не слышала моего вопроса, и я повторил его.

— На два-три дня? Да, уезжал. Откуда ты знаешь?

— А куда он уезжал?

— Он сказал, на юг. Чтобы прийти в себя, потому что, мол, от всего устал. А почему ты спрашиваешь?

— Я думаю, не ездил ли он к Тибергу в роли того репортера из «Цайт».

— Ты хочешь сказать, в поисках материала, который можно было бы использовать против РХЗ? — Она на секунду задумалась. — Я бы не удивилась… Но найти-то там было нечего, судя но тому, как Тиберг описал его визит. — Она зябко укуталась в халат. — Ты действительно не хочешь кофе?

— Я позвоню тебе, Юдит. — И я пошел домой.

Все сходилось. Отчаявшийся Мишке попытался обратить гимн благородству и бесстрашию, услышанный от Тиберга, против Кортена. Он интуитивно, лучше, чем мы все, распознал в этих дифирамбах диссонансы — связь с СС, спасение только одного коллеги вместо двух. Он и не подозревал, как близок был к истине и как опасен стал для Кортена своими упорными поисками компромата.

Почему я не обратил внимания на эту деталь? Если это было так легко — спасти Тиберга, — почему же он за два дня до этого, когда еще был жив Домке, не вытащил из тюрьмы обоих? Потому что для перестраховки достаточно было одного из них, а Тиберг как руководитель исследовательской группы был интереснее, чем просто сотрудник Домке.

Я снял галоши и постучал их одну о другую, чтобы отряхнуть снег. На лестнице пахло жарким. Вчера я ничего не покупал из продуктов и мог сейчас приготовить себе только яичницу-глазунью из двух яиц. Третье из оставшихся яиц я разбил в миску с кошачьим кормом Турбо. Бедняга настрадался в последние дни из-за запаха сардин в доме.

Эсэсовец, который помог в освобождении Тиберга, был Шмальц. Вместе с ним Кортен надавил на Вайнштейна. Для Кортена Шмальц убил Мишке.

Я отполоскал консервные банки в чистой горячей воде и вытер их. Потом приклеил отломанные крышки. Зеленую шерстяную нитку, на которой я хотел вешать их на елку, я либо пропускал через трубочку, в которую при открывании сворачивается крышка, или через кольцо на самой крышке, либо привязывал к месту соединения взрезанной крышки с корпусом банки. Препарировав очередную банку, я подыскивал для нее подходящее место на елке — большие банки я вешал внизу, маленькие вверху.

Нет, напрасно я старался себя обмануть — на елку мне было наплевать. Почему Кортен оставил в живых главного свидетеля, Вайнштейна? По-видимому, у него не было никакого веса в СС, у него был всего-навсего Шмальц, прикомандированный к заводу эсэсовский офицер, повязанный и управляемый. Кортен не мог влиять на события, но мог предполагать, что Вайнштейн, отправленный обратно в концентрационный лагерь, вряд ли доживет до конца войны. А после войны? Даже если он знал, что Вайнштейн остался жив, — он вполне обоснованно мог надеяться на то, что, сыграв в этой истории такую неблаговидную роль, Вайнштейн вряд ли захочет предать ее огласке.

Теперь обрели особый смысл и последние слова Шмальца, о которых говорила его вдова. Судя по всему, он пытался предупредить своего господина и благодетеля о следах, которые он в силу своего физического состояния не успел устранить. Но как ловко Кортен сумел подчинить себе этого человека! Молодой специалист с высшим образованием, из хорошей семьи и офицер СС из простолюдинов, большие задачи и амбиции, два ревностных служаки, каждый на своем посту. Я хорошо мог себе представить их взаимоотношения. Кому, как не мне, было знать, насколько убедительным и обаятельным мог быть Кортен.

Моя рождественская ель была готова. Тридцать консервных банок, тридцать белых свечей. Одна из овальных, вертикально висевших банок напомнила мне ореол на некоторых изображениях Девы Марии. Я спустился в подвал, нашел коробку с рождественскими игрушками Клархен и достал из нее маленькую изящную фигурку Мадонны в голубой мантии. Она поместилась в банку.

17 Я понял, что мне нужно было делать

В следующую ночь я тоже почти не спал. Время от времени я ненадолго проваливался в полузабытье, и мне снились казнь Домке и выступление Кортена в суде, мой прыжок в Рейн, из которого мне никак не удавалось вынырнуть, Юдит в халате у дверного косяка со слезами на глазах, широкий, грузный старик Шмальц, спускающийся с постамента памятника в гейдельбергском Бисмарк-гартене и идущий мне навстречу, теннисный матч с Мишке, на котором маленький мальчик в эсэсовском мундире с лицом Кортена подает нам мячи, мой допрос Вайнштейна… И сквозь все это я то и дело слышал смех Кортена, который говорил мне: «Зельб, сердобольный ты наш! Сердобольный ты наш! Сердобольный ты наш!..»

В пять утра я заварил себе ромашки и попытался читать, но никак не мог остановить мысли. Они все неслись по кругу. Как Кортену удалось это сделать? Как я мог быть таким слепым? Что делать дальше? Интересно, мучает ли Кортена страх? Должен ли я кому-нибудь что-нибудь? Есть ли у меня кто-нибудь, кому я мог бы все это рассказать? Нэгельсбах? Тиберг? Юдит? Может, мне обратиться в прессу? Что мне делать со своей собственной виной?

Мысли кружились все быстрее и быстрее. Развив бешеную скорость, они рассыпались веером и сложились в совершенно новую картину. Я знал, что мне нужно было делать.

В девять я позвонил фрау Шлемиль. Кортен в конце недели уехал отдохнуть в свой дом в Бретани, где они с женой каждый год проводят рождественские праздники. Я нашел поздравительную фотооткрытку, которую он прислал мне в прошлом году на Рождество. На ней был запечатлен солидный дом из серого камня с черепичной крышей и красными ставнями, поперечины которых образовывали перевернутую букву «Z». Рядом с домом стояло ветряное колесо на высокой мачте, а за ним простиралось море. Я достал железнодорожное расписание и нашел поезд, прибывающий в Париж на Восточный вокзал в семнадцать часов. Мне надо было поторопиться. Я сменил наполнитель в туалете Турбо, насыпал ему в миску побольше сухого корма и собрал свою дорожную сумку. Потом пошел на вокзал, разменял деньги и купил билет второго класса. В поезде было полно народу. В вагоне прямого беспересадочного сообщения свободных мест уже не осталось, и мне пришлось делать пересадку в Заарбрюкене. Но и после Заарбрюкена вагон был переполнен. Шумные компании солдат, отпущенных на Рождество домой, студенты, запоздалые коммерсанты.

Снег, выпавший за последние недели, растаял, за окнами проносилась грязная, зелено-бурая земля. Небо было серым, лишь изредка за облаками проступал бледный диск солнца. Я думал о том, почему Кортен испугался разоблачений Мишке. С уголовно-правовой точки зрения его можно было обвинить в смерти Домке, преступлении, не подлежащем действию срока давности. И даже если его оправдают за недостатком улик, его общественный статус и миф о его благородстве будут уничтожены.

В Париже на Восточном вокзале имелся пункт проката автомобилей, и я взял себе одну из этих машин среднего класса, которые, независимо от модели, все выглядят одинаково. Оставив машину пока в пункте проката, я вышел в вечерний, лихорадочно пульсирующий город. Перед вокзалом высилась гигантская рождественская ель, которая так же настраивала на рождественский лад, как и Эйфелева башня. Было половина шестого, я проголодался. Большинство ресторанов еще были закрыты. Мне приглянулась одна пивная, в которой круглые сутки царило оживление. Официант провел меня за маленький столик, и я оказался в компании еще пяти посетителей, проголодавшихся в неурочное время. Все ели тушеную капусту со свининой и сосисками, и я заказал то же самое. А еще полбутылки эльзасского рислинга. Через минуту передо мной уже стояла дымящаяся тарелка, бутылка в запотевшем ведерке и корзинка с белым хлебом. Под настроение мне нравится атмосфера пивных, погребков и пабов. Сегодня настроение у меня было не то. Поэтому я быстро расправился со своим ужином. Потом я взял номер в ближайшем отеле и попросил разбудить меня через четыре часа.

Я спал как убитый. Услышав телефонный звонок, я сначала не мог сообразить, где нахожусь. Ставни я не открывал, поэтому шум бульвара в номере был почти не слышен. Я принял душ, почистил зубы, побрился и расплатился за номер. По дороге к Восточному вокзалу я выпил двойной эспрессо. Еще пять чашек я попросил залить мне в термос. «Свит Афтон» у меня кончились. Я опять купил блок «Честерфилда».

До Трефентека я рассчитывал доехать за шесть часов. Однако целый час ушел на то, чтобы выбраться из Парижа и выехать на автостраду Париж — Ренн. Поездка по полупустой дороге была монотонной. Я только теперь обратил внимание, как тепло во Франции. Рождество с клевером — жди снега на Пасху… Время от времени мне попадались пункты уплаты дорожной пошлины, и я каждый раз не знал, то ли мне платить, то ли получать карту. Один раз я заезжал на заправку и удивился ценам на бензин. Огней становилось все меньше. Я задумался, отчего это — из-за позднего времени или из-за малонаселенности местности. Сначала я обрадовался, что в машине есть приемник. Но чисто он ловил только одну станцию, и, в третий раз прослушав песню про ангела, который неслышно проходит по комнате, я выключил его. Иногда покрытие дороги менялось, и шины гудели по-другому — выше или, наоборот, ниже. В три часа, где-то сразу же за Ренном, я чуть не уснул за рулем. Во всяком случае, мне померещились впереди люди, перебегающие автостраду. Я открыл окно, доехал до ближайшей стоянки, выпил весь кофе из термоса и сделал десять приседаний.

Отправившись дальше, я стал вспоминать выступление Кортена в суде. Это была игра с высокими ставками. Его показания должны были не спасти Тиберга и Домке, а только звучать так, как будто их цель — именно спасение обвиняемых; при этом они не должны были навредить самому Кортену. Зёделькнехт чуть не велел арестовать его. Как Кортен чувствовал себя при этом? Спокойно и уверенно, потому что кого угодно мог убедить в своей правоте? Нет, угрызения совести его вряд ли мучили. По моим бывшим коллегам-юристам мне были знакомы оба эти средства преодоления собственного прошлого: цинизм и уверенность в том, что ты всегда был прав и всего лишь выполнял свой долг. Может, и в глазах Кортена вся эта история с Тибергом послужила лишь умножению славы РХЗ?

Когда позади остались дома Каре-Плугера, я увидел в зеркале первые проблески рассвета. Еще семьдесят километров до Трефентека. В Плоневе-Порзе уже были открыты бар и кондитерская. Я съел два круассана с кофе на молоке. Без четверти восемь я стоял на берегу бухты Трефентека. Я въехал на машине прямо на мокрый от волн, твердый песок. Серое море, придавленное серым небом, катило свои волны, которые разбивались справа и слева об отвесный берег залива, обдавая его грязной пеной. Здесь было еще теплее, чем в Париже, несмотря на сильный западный ветер, гнавший облака. Кричащие чайки ловили потоки воздуха, взмывали в небо, едва шевеля крыльями, и камнем падали.

Я отправился на поиски Кортена. Проехав немного назад, я повернул на проселочную дорогу и выехал к северному берегу. Изрезанный бухтами и выступающими в море скалами, он тянулся вдаль насколько хватало взгляда. Впереди я заметил некий силуэт, который мог быть чем угодно, от водонапорной башни до ветряка. Я поставил машину у растрепанного ветром сарая и взял курс на башню.

Прежде чем я увидел Кортена, меня учуяли его таксы. Они издалека помчались мне навстречу и облаяли меня. Потом из какой-то ложбины показался Кортен. Мы были недалеко друг от друга, но нас разделяла бухта, и мы пошли навстречу друг другу по тропе над отвесным берегом.

18 Старые друзья

— Ты плохо выглядишь, дорогой мой Зельб! Пару дней отдыха тебе не повредят. Я не ждал тебя так рано. Давай пройдемся немного. Хельга готовит завтрак к девяти. Она обрадуется твоему приезду. — Кортен взял меня под руку и попытался увлечь за собой. Он был в легком шерстяном пальто и выглядел отдохнувшим.

— Мне все известно! — сказал я и сделал шаг назад.

Кортен испытующе посмотрел на меня. Он мгновенно все понял.

— Да, это, наверное, для тебя непросто, Герд. Это и для меня было непросто, и я был рад, что мне не пришлось отягощать этой виной ничью совесть.

Я молча уставился на него. Он опять подошел ко мне, опять взял меня под руку и повел за собой.

— Ты думаешь, я сделал это тогда ради карьеры? В этой неразберихе последних военных лет было необычайно важно внести ясность в вопрос об ответственности, принять однозначные решения. У нашей исследовательской группы не было будущего. Мне тогда было очень жаль, что Домке по своей собственной вине оказался вне игры. Но не он один — многие тогда сложили головы, причем более талантливые и толковые, чем он. И у Мишке тоже был выбор, а он предпочел искать приключения на свою голову. — Кортен остановился, схватил меня за плечи. — Пойми же ты, Герд! Я нужен был заводу таким, каким стал за эти тяжелые годы. Я всегда с большим уважением относился к старику Шмальцу, который при всей свой простоте понимал всю глубину и сложность этой проблемы.

— Ты сошел с ума! Ты убил двух человек и говоришь об этом, как… как…

— Ах, все это громкие слова! Я убил? А может, судья или палач? А может, старик Шмальц? А кто вел дознание против Тиберга и Домке? Кто заманил Мишке в мышеловку и захлопнул ее? Мы все повязаны, все! И надо это понять, принять и выполнять свой долг.

Я вырвал свою руку.

— Повязаны? Может, мы все и повязаны, но за ниточки дергал ты! Ты! — прокричал я ему в его спокойное лицо.

Он тоже остановился.

— Это же мальчишество — это все он! нет, это все он! Да мы и мальчишками не верили в это, мы точно знали, что все виноваты, когда доводили до белого каления учителя, кого-то дразнили или дурили команду противника во время игры. — Он говорил сосредоточенно, терпеливо, назидательно, и в голове у меня все путалось и мутилось. Да, вот так же и мое чувство вины ускользало от меня год за годом.

— Но если тебе так хочется — пожалуйста: это сделал я. Если тебе это нужно — я не боюсь в этом признаться. Ты даже представить себе не можешь, что было бы, если бы Мишке обратился к прессе. Снять старого шефа, посадить на его место нового, и все пойдет как по маслу — если бы это было так просто! Я не буду тебе рассказывать о резонансе, который вызвала бы его история в США, в Англии и Франции, о конкурентной борьбе, в которой все участники любыми средствами бьются за каждый сантиметр, о потерянных рабочих местах, о том, что сегодня означает безработица… РХЗ — это огромный тяжелый корабль, который, несмотря на свою тяжеловесность, со страшной скоростью несется сквозь дрейфующие льды, и если капитан уйдет с мостика, бросив руль, он налетит на айсберг и мгновенно пойдет ко дну. Поэтому я не боюсь в этом признаться.

— В убийстве?

— По-твоему, я должен был его купить? Слишком большой риск. Только не говори мне, что ради сохранения человеческой жизни любой риск оправдан! Это ерунда. Вспомни о пешеходах, гибнущих под колесами, о несчастных случаях на производстве, о полицейских, открывающих огонь на поражение. Вспомни о борьбе с терроризмом, в ходе которой полиция по ошибке или неосторожности уложила, наверное, больше людей, чем сами террористы. И что — по-твоему, надо прекратить эту борьбу?

— А Домке?

У меня внутри разверзлась пустота. Я словно со стороны видел, как мы стоим и говорим. Сцена из немого кино: высокий берег под серыми облаками, брызги грязной пены, взлетающие ввысь, узкая тропа над обрывом, а за ней поля, двое пожилых мужчин о чем-то взволнованно спорят, яростно жестикулируют, губы шевелятся, но сцена остается немой. Мне захотелось очутиться где-нибудь далеко-далеко от этого места.

— Домке? Я, собственно, вовсе не обязан больше ничего говорить по этому поводу. Забвение того отрезка времени между тридцать третьим и сорок пятым годами — фундамент, на котором построено наше государство. Ну, немного театра с громкими процессами и приговорами было — и, наверное, все еще остается — печальной необходимостью. Но в сорок пятом году никто не устроил «Ночи длинных ножей»,[150] а это была бы единственная возможность заставить кое-кого заплатить по счетам. Потом фундамент опечатали. Ты недоволен? Ну хорошо, Домке был ненадежен и непредсказуем. Возможно, талантливый химик, но во всем остальном — дилетант, который на фронте не прожил бы и двух дней.

Мы шли дальше. Ему больше не надо было брать меня под руку: я шел рядом, стараясь не отставать.

— Фердинанд, это судьба может себе позволить так рассуждать, но не ты. Пароходы, идущие сквозь льды, нерушимые фундаменты, хитросплетения, в которых мы всего лишь куклы на ниточках, — что бы ты мне там ни рассказывал о законах жизни, фактом остается то, что ты, Фердинанд Кортен, ты один…

— Какая судьба? — Он вдруг разозлился. — Наша судьба — это мы! И я ничего не сваливаю ни на какие законы жизни. Это ты — человек, который так и не научился либо идти до конца, либо не идти вообще! Загнать в угол Домке или Мишке — это пожалуйста! А когда потом происходит то, что и должно произойти, ты начинаешь свои игры в щепетильность и, конечно же, ничего не видел, ничего не знаешь, и тебя там вообще не было. Черт побери, Герд, когда же ты наконец повзрослеешь?

Тропа сузилась, и я шел за ним, слева — море, справа стена, а за ней — поля.

— Зачем ты приехал? — Он обернулся. — Чтобы посмотреть, не убью ли я и тебя? Столкнув вниз? — Под нами в пятидесятиметровой пропасти пенилось море. Он рассмеялся, как будто это была шутка.

— Я пришел, чтобы убить тебя. — Он прочел это в моих глазах еще до того, как я успел открыть рот.

— А их тем самым оживить? — с издевкой произнес он. — Преступник решил поиграть в судью, а? Тебя, невинную овечку, цинично использовали? Да кем бы ты был без меня? Что бы ты до сорок пятого года делал без моей сестры и моих родителей, а потом — без моей помощи? Прыгай сам в пропасть, если тебе все это терпеть невмоготу!

Его голос сорвался. Я, не отрываясь, смотрел на него. Потом на его лице появилась ухмылка, которая была знакома мне до боли и так нравилась мне с детства. Сколько раз эта ухмылка служила мне сигналом к участию в каких-нибудь проказах или спасательным кругом в каких-нибудь трудных ситуациях — проникновенная, подкупающая, надменная…

— Герд, какого черта! Мы же с тобой старые друзья! Брось, пошли завтракать. Я уже чую запах кофе. — Он свистнул собакам.

— Нет, Фердинанд.

Я толкнул его в грудь обеими руками. Он еще успел посмотреть на меня с выражением безграничного удивления и, взмахнув руками, полетел в пропасть в своем развевающемся пальто. Я не слышал крика. Он ударился о скалу, и через мгновение его подхватило море.

19 Бандероль из Рио-де-Жанейро

Собаки проводили меня до самой машины, а потом еще бежали рядом, весело тявкая, пока я не повернул с проселочной дороги на шоссе. Меня всего трясло, и в то же время во мне ширилось давно забытое чувство: ощущение невероятной легкости. На шоссе мне попался навстречу трактор. Водитель пристально посмотрел на меня. Может, он видел со своей верхотуры, как я столкнул Кортена в пропасть? Я ведь даже не подумал о возможных свидетелях. Я оглянулся назад — другой трактор бороздил поле; двое детей ехали куда-то на велосипедах. Я поехал на запад. В Пуэн-дю-Ра я подумал, не остаться ли мне здесь и встретить Рождество в полном одиночестве, на чужбине. Но мне не попался ни один отель, а скалистое побережье выглядело точно так же, как в Трефентеке. И я поехал домой. Перед Кемпером я наскочил на полицейскую проверку. Сколько я ни убеждал себя в том, что она никак не может быть связана с поисками убийцы Кортена, страх не отпускал меня все время, пока я стоял в длинной очереди машин. Только когда полицейский махнул мне рукой, чтобы я проезжал, я облегченно вздохнул.

В Париже я успел на одиннадцатичасовой поезд. Он был пуст, и мне без проблем удалось получить место в купе спального вагона. В первый день Рождества, в восемь часов утра, я был уже дома. Обиженный Турбо встретил меня прохладно. Фрау Вайланд положила мою почту на письменный стол. Среди поздравительных посланий от разных фирм и учреждений была открытка от Кортена с приглашением провести Новый год с ним и Хельгой в Бретани и бандероль от Бригиты из Рио-де-Жанейро с каким-то индейским облачением. Я надел его вместо ночной рубашки и лег в постель. В половине двенадцатого зазвонил телефон.

— С Рождеством тебя, Герд! Где ты пропадаешь?

— Бригита?.. С Рождеством! — Ее звонок меня обрадовал, но я был так измотан и пуст, что даже говорил с трудом.

— Старый ворчун! Ты что, не рад? Я вернулась.

Я взял себя в руки.

— Что ты говоришь! Здорово… Давно?

— Вчера утром. И все это время пытаюсь до тебя дозвониться. Где ты пропадал? — В ее голосе слышался упрек.

— Я не хотел быть здесь в сочельник. Решил куда-нибудь уехать, чтобы не сидеть в четырех стенах.

— Ты не хочешь с нами пообедать? У нас будет огузок. Он уже стоит на огне.

— Хочу… А кто еще будет?

— Я привезла Ману. Герд… я так рада, что увижу тебя! — Она чмокнула меня через трубку.

— Я тоже, — сказал я и ответил тем же.

Потом я долго лежал в постели, медленно возвращаясь в настоящее. В свой привычный мир, в котором судьба не гоняет сквозь дрейфующие льды никакие корабли и не заставляет плясать никаких марионеток, в котором не закладывают и не опечатывают никаких фундаментов и не творят историю.

Рядом с кроватью лежал рождественский выпуск «Зюддойче цайтунг». В нем приводилась статистика аварий в химической промышленности, связанных с высокотоксичными веществами, за прошедший год. Я отложил газету в сторону.

Мир не стал лучше после смерти Кортена. Чего я добился? Преодолел свое прошлое? Покончил с ним?

На обед я опоздал.

20 Ах, вот, оказывается, где собака зарыта!

В первый день рождественских праздников в новостях не было сообщения о смерти Кортена, на следующий день тоже. Время от времени мне становилось страшно. Когда раздавался звонок в дверь, я испуганно вздрагивал и ждал, что сейчас в квартиру ворвется полиция. Блаженствуя в объятиях Бригиты, я временами с тоской спрашивал себя, не последняя ли это наша ночь. Несколько раз я представлял себе сцену своей явки с повинной в кабинете Херцога. Или, может, лучше дать признательные показания Нэгельсбаху?

Но чаще я был исполнен фаталистического спокойствия и наслаждался всеми радостями жизни в эти предновогодние дни, включая и кофепитие со сливовым пирогом у Шмальца-младшего. Маленький Мануэль мне понравился. Он отважно пытался говорить по-немецки, без ревности воспринял мое утреннее присутствие в ванной и не терял надежды увидеть снег. Сначала мы проводили наши культурные мероприятия втроем — побывали в Долине сказок на Кёнигштуле[151] и в планетарии. Потом мы стали гулять с ним вдвоем. Он оказался таким же страстным любителем кино, как и я. Когда мы с ним вышли из кинотеатра после просмотра фильма «Свидетель»,[152] у нас обоих были мокрые от слез глаза. Во «Всплеске»[153] он не понял, почему русалка любит этого типа, хотя тот так дурно с ней обошелся. Я не стал объяснять ему, что так всегда и бывает. В «Розенгартене» он сразу раскусил нашу с Джованни игру и тоже включился в нее. После этого его уже было не заставить нормально произнести ни одного немецкого предложения. По дороге домой после катания на коньках он взял меня за руку и сказал:

— Ты всегда у нас, когда я приезжать еще раз?

Бригита с Хуаном решили, что Мануэль следующей осенью пойдет в мангеймскую гимназию. Может, я следующей осенью уже буду сидеть в тюрьме? А если нет — будем ли мы с Бригитой вместе?

— Пока не знаю, Мануэль. Во всяком случае, в кино мы будем ходить вместе.

Дни проходили, а Кортен все не становился героем газетных публикаций — ни в роли погибшего, ни в роли пропавшего без вести. Бывали моменты, когда мне хотелось, чтобы эта история обрела какой-нибудь конец. Но потом я опять благодарил судьбу за подаренное мне время. На третий день я позвонил Филиппу. Он стал сетовать на то, что в этом году до сих пор еще не видел моей елки.

— И где ты вообще был в последние дни?

Тут мне и пришла в голову мысль о новогодней вечеринке.

— Я собираюсь кое-что отпраздновать. Приходи ко мне тридцать первого, я устраиваю у себя праздник.

— Привести тебе что-нибудь этакое, тайваньское?

— Спасибо, не надо. Бригита вернулась.

— Ах, вот, оказывается, где собака зарыта! Но для себя-то я могу кого-нибудь привести на твой праздник?

Бригита, которая слышала мой телефонный разговор с Филиппом, спросила:

— Праздник? Что за праздник?

— Отпразднуем Новый год с твоими и моими друзьями. Кого бы ты хотела пригласить?

В субботу после обеда я зашел к Юдит. Она собирала чемоданы, чтобы завтра отправиться в Локарно. Тиберг хотел на новогоднем приеме в Асконе ввести ее в тессинское общество.

— Герд, я рада тебя видеть, но я сейчас в жутком цейтноте. У тебя что-нибудь важное или это может подождать до конца января? — Она указала рукой на открытые и упакованные чемоданы, две большие картонные коробки и разбросанную по всей комнате одежду. Я узнал блузку, в которой она была, когда вела меня из приемной Кортена в кабинет Фирнера. Одной пуговицы на ней по-прежнему не хватало.

— Теперь я могу тебе наконец рассказать всю правду о смерти Мишке.

Она села на чемодан и прикурила сигарету.

— Да?

Она выслушала меня не перебивая. Когда я закончил, она спросила:

— И что теперь будет с Кортеном?

Я опасался этого вопроса и долго думал, не лучше ли дождаться официальных известий о смерти Кортена, прежде чем пойти к Юдит. Но нельзя же было ставить свои действия в зависимость от убийства Кортена, а без него у меня не было оснований скрывать, чем кончилось расследование.

— Я попробую припереть Кортена фактами. Он в начале января возвращается из Бретани.

— Ах, Герд, неужели ты надеешься, что он испугается твоих фактов и тут же во всем признается?

Я не ответил. Мне не хотелось дискуссии о дальнейшей участи Кортена.

Юдит достала из пачки еще одну сигарету и вертела ее между пальцами. У нее был расстроенный и подавленный вид, словно она ужасно устала от этой затянувшейся истории, связанной с гибелью Мишке, вся изнервничалась и мечтала о том, чтобы все это наконец осталось позади.

— Я поговорю с Тибергом. Ты ничего не имеешь против?

Ночью мне снилось, что меня допрашивает Херцог:

— Почему вы сразу не пришли в полицию?

— А что могла сделать полиция?

— О, у нас сегодня имеется много очень эффективных средств. Идемте, я покажу вам их.

Мы пошли по длинным коридорам, по бесконечным лестницам и наконец пришли в помещение наподобие тех, что я видел в средневековых замках — со щипцами, масками, цепями, плетьми, ремнями и иглами. В камине пылал адский огонь. Херцог показал на дыбу-ложе.

— Вот здесь мы бы уж как-нибудь заставили Кортена говорить. Почему же вы не доверились нам? Теперь вам придется самому ложиться на эту штуковину.

Я не стал сопротивляться, и меня привязали к дыбе. Когда я почувствовал, что не могу пошевелиться, меня охватил панический страх. Похоже, я закричал, прежде чем проснулся. Бригита включила ночник и с тревогой склонилась надо мной:

— Все хорошо, Герд, все в порядке. Никто тебе ничего не сделает.

Я выпутался из простыни, которая меня сковывала.

— Черт, ну и сон!..

— Расскажи, что тебе приснилось, и тебе станет легче.

Но я не захотел рассказывать, и она надулась.

— Я ведь вижу, Герд, с тобой все эти дни что-то происходит. Иногда ты как будто улетаешь куда-то.

Я ласково прижался к ней.

— Это пройдет, Бригита. К тебе это не имеет никакого отношения. Потерпи немного, раз уж связалась со стариком.

Только в Новый год в прессе появились сообщения о смерти Кортена. Отдыхая в своем французском имении в Бретани, в сочельник, во время утренней прогулки по отвесному берегу моря, он сорвался с утеса и разбился о скалы. Материалы, собранные редакциями газет, радио и телевидения к семидесятилетнему юбилею Кортена, теперь были включены в некрологи и восхваления. С Кортеном закончилась целая эпоха — эпоха великих людей послевоенного возрождения Германии. Похороны состоятся в начале января, в траурных церемониях примут участие федеральный президент, федеральный канцлер и федеральный министр экономики, а также кабинет министров земли Рейнланд-Пфальц в полном составе. Более полезного события для карьеры его сына и не придумаешь. Мне как шурину тоже пришлют приглашение, но не пойду. И выражать соболезнования его жене Хельге я тоже не стану.

Я не завидовал его славе. И не простил его. Убийца не обязан прощать свою жертву.

21 Мне очень жаль, господин Зельб

Бабс, Рёзхен и Георг пришли в семь. Мы с Бригитой только что закончили праздничные приготовления, зажгли свечи на елке и сидели с Мануэлем на тахте.

— Вот, значит, она какая! — Бабс с благосклонным любопытством оглядела Бригиту и поцеловала ее в щеку.

— Дядя Герд, а у тебя губа не дура! — сказала Рёзхен. — И елка улетная!

Я вручил им подарки.

— Ну Герд! — с упреком воскликнула Бабс. — Мы же договорились: в этому году — никаких подарков! — И достала свой пакет. — Это от нас троих.

Бабс с Рёзхен связали мне темно-красный пуловер, а Георг прикрепил к нему маленькую электрическую гирлянду из восьми лампочек, расположенных в виде сердечка. Когда я надел пуловер, лампочки замигали в такт сердцу.

Потом пришли Нэгельсбахи. Он, в черном костюме, в сорочке со стоячим воротничком и бабочкой и в пенсне, был Карлом Краусом. Она была в платье в стиле «fin de siécle».

— Фрау Габлер? — спросил я нерешительно.

Она сделала книксен и присоединилась к женщинам. Нэгельсбах неодобрительно осмотрел елку.

— Бюргерство, которое уже не принимает себя всерьез, но не в силах изменить свою природу…

Звонок в квартиру не умолкал. Эберхард пришел с маленьким чемоданчиком.

— Я приготовил несколько фокусов.

Филипп привел с собой Фюрузан, роскошную темпераментную медсестру-турчанку.

— Фюрцхен исполнит танец живота!

Хадвиг, подруга Бригиты, привела своего четырнадцатилетнего сына Яна, который сразу же принялся командовать Мануэлем.

Все столпились в кухне у стола с холодными закусками. В пустой гостиной сиротливо звучала песня Венке Мюр[154] — Филипп поставил пластинку с хитами 1966 года.

Раздался телефонный звонок. Я вошел в кабинет и прикрыл за собой дверь. Снаружи доносились приглушенные звуки веселья. Все друзья были здесь — кто же это мог звонить?

— Дядюшка Герд? — Это был Тиберг. — С Новым годом! Юдит мне все рассказала, а потом я прочел в газете. Похоже, вы наконец закрыли дело Кортена.

— Здравствуйте, господин Тиберг. Я тоже поздравляю вас с Новым годом. Вы будете писать главу о вашем процессе?

— Я покажу вам ее, когда вы меня навестите. Весной у нас на Лаго-Маджоре очень красиво.

— Я приеду. До скорой встречи.

Тиберг все понял. Мне было приятно сознание того, что есть еще кто-то, посвященный в мою тайну и не требующий от меня отчета.

Дверь распахнулась, и мои гости стали шумно звать меня.

— Герд, ну где ты там прячешься? Пошли, Фюрузан сейчас будет исполнять танец живота!

Мы расчистили место для танца, Филипп ввинтил в светильник красную лампочку. Фюрузан вышла из ванной в бикини, украшенном прозрачными покрывалами, лентами и блестками. Мануэль с Яном разинули рты от удивления и восторга. Поплыла медленная, жалобная музыка, первые движения Фюрузан были исполнены спокойной, зазывной пластики. Потом музыка начала набирать темп, а с ней ускорился ритм танца. Рёзхен первая захлопала в ладоши, за ней все остальные. Фюрузан сбросила покрывала и закружилась в бешеном темпе, так что прикрепленная к ее пупку лента уподобилась пропеллеру. Пол в комнате задрожал. Когда музыка резко оборвалась, Фюрузан замерла в торжествующей позе, а потом бросилась в объятия Филиппа.

— Вот что такое любовь турчанки! — рассмеялся Филипп.

— Смейся, смейся, я на тебя еще надену уздечку! С турецкими женщинами не шутят. — Она гордо смотрела ему в глаза.

Я принес ей свой халат.

— Стойте! — крикнул Эберхард, когда публика уже готова была рассеяться. — Я приглашаю вас на головокружительное шоу великого мага и волшебника Эбуса Эруса Хардабакуса!

Замелькали кольца, то соединяясь в неразрывную цепь, то разъединяясь; желтые платки превращались в красные, появлялись и бесследно исчезали монеты. На Мануэля была возложена почетная обязанность следить за тем, что все было «по-честному». Фокус с белой мышью не удался: Турбо прыгнул на стол, опрокинул цилиндр, в котором она по замыслу мага и волшебника должна была исчезнуть, погнал ее через всю квартиру и, не успели мы опомниться, как он играючи свернул ей за холодильником шею. Потом Эберхард попытался свернуть шею коту, но, к счастью, Рёзхен вовремя за него вступилась.

Следующим номером выступал Ян. Он прочел балладу «Ноги в огне» Конрада Фердинанда Мейера.[155] Рядом со мной, затаив дыхание, сидела Хадвиг и, беззвучно шевеля губами, повторяла слова стихотворения вслед за сыном.

— «„Мне отмщенье…“,[156] — сказал Господь»! — грянул Ян заключительную строку.

— Наполняйте бокалы и тарелки и возвращайтесь в гостиную! — крикнула Бабс. — Шоу продолжается!

Она пошепталась о чем-то с Рёзхен и Георгом. Сдвинув в сторону столы и стулья, они устроили посредине комнаты некое подобие сцены. Аттракцион «отгадывание фильмов». Бабс набрала в легкие воздуха и подула на Рёзхен и Георга — те бросились прочь.

— «Унесенные ветром»! — крикнул Нэгельсбах.

Потом Георг с Рёзхен принялись понарошку лупить друг друга, а Бабс встала между ними, взяла их руки и соединила их.

— «Война и мир Кемаля Ататюрка»![157] — крикнула Фюрузан.

— Ну, это слишком турецкое кино, Фюрцхен, — возразил Филипп и похлопал ее по ляжке. — Но до чего умна! Верно, ребята?

Было уже половина двенадцатого, и я проверил, достаточно ли шампанского поставлено на лед. В гостиной Георг с Рёзхен занялись музыкальным центром и крутили старые пластинки на полную громкость.

«Один плюс один будет два», — пела Хильдегард Кнеф[158] и Филипп пытался вальсировать с Бабс по узкому коридору. Дети играли с котом в догонялки. Фюрузан смывала под душем пот, в который ее вогнал танец живота. Бригита пришла ко мне в кухню и поцеловала меня.

— Прекрасный получился праздник!

Я лишь чудом услышал звонок домофона. Нажав на кнопку «открыть», я тут же увидел сквозь толстое матовое стекло зеленый силуэт и понял, что гость уже поднялся наверх. Я открыл. Передо мной стоял Херцог в полицейской форме.

— Мне очень жаль, господин Зельб…

Вот и конец. Говорят, что так бывает перед казнью, но у меня именно в эту минуту перед глазами помчались картины последних недель, словно кадры фильма: последний взгляд Кортена, прибытие в Мангейм утром в первый день Рождества, рука Мануэля в моей ладони, ночи с Бригитой, наше веселье у елки…

Херцог прошел мимо меня в квартиру. Я услышал, как сделали потише музыку. Но мои гости по-прежнему смеялись и весело болтали. Когда я, взяв себя в руки, тоже вошел в гостиную, Херцог держал в руке бокал вина, а Рёзхен, уже прилично надравшаяся, играла пуговицами на его кителе.

— Господин Зельб, я уже ехал домой, но тут мне по рации передали сообщение о жалобах на ваш праздник. Ну, я и решил сам заглянуть к вам…

— Скорее! — крикнула Бригита. — Осталось две минуты!

Двух минут как раз хватило на то, чтобы раздать всем бокалы для шампанского и дать артиллерийский залп из нескольких бутылок.

И вот мы стоим на балконе, Филипп и Эберхард запускают в небо ракеты, с башен церквей несется колокольный звон, и мы чокаемся друг с другом.

— С Новым годом!

Загрузка...