Зимой, в самом конце 1828 года, на балу у знаменитого своими детскими утренниками танцмейстера Йогеля Пушкин увидел Натали… «Ей только минуло шестнадцать лет, когда они впервые встретились на бале в Москве. В белом воздушном платье с золотым обручем на голове, она в этот знаменательный вечер поражала всех своей классической царственной красотой». Александр Сергеевич не мог оторвать от нее глаз, испытав на себе натиск чувств, названных французами coup de foudre[1]. Слава его уже тогда прогремела на всю Россию. Он всюду являлся желанным гостем; толпы ценителей и восторженных поклонниц окружали его, ловя всякое слово, драгоценно сохраняя его в памяти. Наталья Николаевна была скромна до болезненности; при первом знакомстве их его знаменитость, властность, присущие гению, не то что сконфузили, а как-то придавили ее. Она стыдливо отвечала на восторженные фразы, но эта врожденная скромность, столь редкая спутница торжествующей красоты, только возвысила ее в глазах влюбленного поэта.
Вскоре после первого знакомства вспыхнувшая любовь излилась в известном стихотворении, оканчивающемся шутливым признанием:
Я влюблен, я очарован,
Я совсем огончарован!
Более подробных сведений, чем воспоминания А. П. Араповой, о самом зарождении любви Пушкина к будущей жене мы не знаем. Брат Натали — Сергей только уточняет: «Пушкин, влюбившись в Гончарову, просил Американца графа Толстого, старинного знакомого Гончаровых, чтоб он к ним съездил и испросил позволения привезти Пушкина. На первых порах Пушкин был застенчив, тем более что вся семья обращала на него большое внимание… Пушкину позволили ездить, он беспрестанно бывал. А. П. Малиновская (супруга известного археолога) по его просьбе уговаривала в его пользу, но с Натальей Ивановной (матерью) у них часто бывали размолвки, потому что Пушкину случалось проговариваться о проявлениях благочестия и об императоре Александре Павловиче, а у Натальи Ивановны была особая молельня со множеством образов, и про покойного государя она выражалась не иначе как с благоговением. Пушкину напрямик не отказали, но отозвались, что надо подождать и посмотреть, что дочь еще слишком молода и пр.».
В конце апреля 1829 года через Толстого-Американца поэт сделал предложение и получил довольно неопределенный ответ, который все-таки оставлял надежду. «На коленях, проливая слезы благодарности, должен был бы я писать вам теперь, после того как граф Толстой передал мне ваш ответ: этот ответ не отказ, вы позволяете мне надеяться. Не обвиняйте меня в неблагодарности, если я все еще ропщу, если к чувству счастья примешиваются еще печаль и горечь; мне понятна осторожность матери! — Но извините нетерпение сердца больного, которому недоступно счастье. Я сейчас уезжаю и в глубине своей души увожу образ небесного существа, обязанного вам жизнью. — Если у вас есть для меня какие-либо приказания, благоволите обратиться к графу Толстому, он передаст их мне.
Удостойте, милостивая государыня, принять дань моего глубокого уважения» (Пушкин — Н. И. Гончаровой, 1 мая 1829 г.).
Но «приказаний», как видно, не последовало, и Пушкин был волен снова распоряжаться своей судьбой по собственному усмотрению. Однако свобода с некоторых пор стала тяготить поэта. Все годы, прошедшие между возвращением из ссылки в Михайловское и женитьбой, ему не сиделось на месте. Большую часть этого времени он провел в Петербурге, совершая оттуда частые наезды в Москву, в Псковскую и Тверскую губернии, предпринял самое длинное путешествие в своей жизни в Эрзерум, к армии генерала Паскевича, в рядах которой в то время сражался его брат Лев Сергеевич. Но всего этого ему казалось мало и, несомненно, если бы от него зависело,
…беспокойство,
Охота к перемене мест,
Весьма мучительное свойство —
завлекло бы его гораздо дальше…
«Генерал… Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством…» (Пушкин — А. X. Бенкендорфу, 7 января 1830 г.).
«Милостивый государь! В ответ на Ваше письмо ко мне от 7-го числа сего месяца спешу уведомить Вас, что Его императорское величество не соизволил удовлетворить Вашу просьбу о разрешении поехать в чужие края, полагая, что это слишком расстроит Ваши денежные дела, а кроме того, отвлечет Вас от Ваших занятий. Желание Ваше сопровождать наше посольство в Китай также не может быть осуществлено, потому что все входящие в него лица уже назначены и не могут быть заменены другими без уведомления о том Пекинского двора…» (А. X. Бенкендорф — Пушкину, 17 января 1830 г.).
Жить поэту приходилось исключительно на холостую ногу, безо всякого семейного уюта и без малейших удобств, — то в гостиницах и трактирах, то у приятелей вроде С. А. Соболевского, побочного сына одного из богатых помещиков.
«Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль. Пушкина надобно беречь как дитя. Он поэт, живет воображением, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом…» (из донесения агента Третьего отделения).
Пушкин поселился у Соболевского в Москве после своего приезда из Михайловского. У Соболевского было более шумно и беспокойно, чем в любом трактире. Сам Пушкин сравнивал его квартиру с полицейской съезжей. «Наша съезжая в исправности, частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, б, и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера». Пушкин невольно подчинялся привычкам и обычаям той совершенно беспутной компании, в которую попал, возмущая тем самым своих солидных приятелей. «Досадно, — писал в своем дневнике М. П. Погодин, — что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове». Эта неустроенность жизни, которую все-таки сознавал сам поэт, исподволь породила в нем желание создать собственный семейный очаг, свить свое гнездо. «Он, как сам говорил, — вспоминал князь П. А. Вяземский, — начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог потрепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество… Холостая жизнь и не соответствующее летам положение в свете надоели Пушкину».
Развлечений, порой весьма бурных и шумных, было предостаточно в эти годы, но они ничего не оставляли в душе, кроме ощущения усталости, тоски и скуки, которое как бы по наследству творец «Евгения Онегина» передал и своему герою.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу,
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Чайльд-Гарольд, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Условий света свергнув бремя,
Как он, устав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
«Евгений Онегин», 1 гл.
Прошлое тяготило, будущее не радовало, прожитые дни исчезали в водах медленно текущей Леты. Сверкающий иллюминацией корабль молодости величаво плыл к небытию… В дымке прошлого растаяли былые пиры с друзьями, веселые праздники, шумные застолья…
«В 28 году Пушкин был далеко не юноша, тем более что после бурных годов первой молодости и после тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице, но все еще хотел казаться юношей. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом:
Ужель мне точно тридцать лет?
Он тотчас возразил: „Нет, нет, у меня сказано: ужель мне скоро тридцать лет? Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью“.
Надо заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев. Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его иногда встречается такая искренняя веселость, какой Нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его грустный, меланхолический, и если он иногда бывает в веселом настроении, то редко и недолго» (записки К. А. Полевого).
«В Петербурге — тоска, тоска…» Куда от нее деваться, если не попытаться излить, постылую, в строках «Дорожной жалобы»…
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил.
На каменьях под копытом,
На горе под колесом,
Иль во рву, водой размытом,
Под разобранным мостом.
Иль чума меня подцепит,
Иль мороз окостенит,
Иль мне в лоб шлагбаум влепит
Непроворный инвалид.
Иль в лесу под нож злодею
Попадуся в стороне.
Иль со скуки околею
Где-нибудь в карантине.
Долго ль мне в тоске голодной
Пост невольный соблюдать
И телятиной холодной
Трюфли Яра поминать?
То ли дело быть на месте,
По Мясницкой разъезжать,
О деревне, о невесте
На досуге размышлять!
То ли дело рюмка рома,
Ночью сон, поутру чай;
То ли дело, братцы, дома!..
Ну пошел же, погоняй!..
1829
Тоска, скука, несмотря на всероссийское признание его поэтического таланта, навязчивая мысль о приближающейся осени жизни внушили поэту решение жениться, хотя…
Хотя все предыдущие годы Пушкин был не особенно высокого мнения о браке, во всяком случае, для себя считал его невозможным. Многочисленные увлечения не приводили его к мыслям о женитьбе. Еще в мае 1826 года он с иронической тревогой спрашивал у князя Вяземского: «Правда ли, что Боратынский женится? Боюсь за его ум. Законная… род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, исключение. Но и тут, я уверен, что ты гораздо умнее, если б еще лет десять был бы холостой. Брак холостит душу».
Эти рассуждения шли больше от ума, но сердце постепенно потребовало своего: искать там, где миллионы людей уже нашли спасение от одиночества. Трижды Александр Сергеевич серьезно примеривался к браку и трижды его намерениям не суждено было осуществиться. Но эти неудачи не слишком опечалили поэта. Позже, встретив Натали Гончарову, он понял, для кого хранила его судьба. «Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ при всей его неопределенности на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите зачем? клянусь вам, я не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия. Я вам писал, надеялся, ждал ответа — он не приходил. Заблуждения ранней молодости представлялись моему воображению; они были слишком тяжки сами по себе, а клевета их еще усилила: молва о них, к несчастью, широко распространилась. Вы могли ей поверить; я не смел жаловаться на это, но приходил в отчаяние», — писал Пушкин Наталье Ивановне Гончаровой.
Прошлое грянуло тяжелым залпом в настоящее и готово было уничтожить всякую надежду именно тогда, когда явилась настоятельная потребность покончить с «заблуждениями» и «жить, то есть познать счастье». Не молодость Натали Гончаровой была основной причиной отказа матери, ее страшили «грехи юности» известного поэта, которые — и немудрено, — издавна став настоящей притчей во языцех для публики, создали Пушкину репутацию неблагонадежного человека во мнении высшей власти.
«Не уступавший никому, Пушкин за малейшую против него неосторожность, готов был отплатить эпиграммой или вызовом на дуэль. В самой наружности его было много особенного: он то отпускал кудри до плеч, то держал в беспорядке, свою курчавую голову; носил бакенбарды большие и всклокоченные, одевался небрежно, ходил скоро, повертывал тросточкой или хлыстиком, насвистывая или напевая песенку. В свое время многие подражали ему, и эти люди назывались а la Пушкин… Он был первым поэтом своего времени и первым шалуном… Между прочим, в нем оставалась студенческая привычка — не выставлять ни знаний, ни трудов своих. От этого многие в нем обманывались и считали его талантом природы, не купленным ни размышлением, ни ученостью, и не ожидали от него ничего великого. Но в тишине кабинета своего он работал более, нежели думали другие… В обществах на него смотрели, как на человека, который ни о чем не думал и ничего не замечал; в самом деле, он постоянно терялся в мелочах товарищеской беседы и равно был готов вести бездельный разговор и с умным и с глупцом, с людьми почтенными и самыми пошлыми, но он все видел, глубоко понимал вещи, замечал каждую черту характеров и видел насквозь людей. Чего другие достигали долгим учением и упорным трудом, то он светлым своим умом схватывал на лету. Не показываясь важным и глубокомысленным, слывя ленивцем и праздным, он собирал опыты жизни и в уме своем скопил неистощимые запасы человеческого сердца.
Ветреность была главным, основным свойством характера Пушкина. Он имел от природы душу благородную, любящую и добрую. Ветреность препятствовала ему сделаться человеком нравственным, и от этой же ветрености пороки не глубоко пускали корни в его сердце» (М. М. Попов, чиновник Третьего отделения).
Трудно сказать, насколько глубоко на самом деле пустили корни эти пороки в сердце Пушкина. Но несомненно, что Наталья Ивановна, сама пережившая на своем недолгом веку немало трагедий, не могла согласиться с тем, чтобы будущий муж ее дочери-красавицы стал бы собирать «опыты» с ее юной жизни.
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?…
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум…
Это стихотворение Пушкин написал в день своего двадцатидевятилетия. Материнское сердце Натальи Ивановны подсказывало, что маловероятно счастье девушки, воспитанной в строгой религиозности, с человеком широкоизвестных «свободолюбивых» взглядов. Если жизнь для поэта «дар случайный и напрасный», то и семья для него станет лишь обузой…
Не символично ли, что именно накануне свадьбы митрополит Московский Филарет ответил на его «Дар напрасный», переиначив его же стихи, заключив в них истинный смысл:
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога нам дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал…
Как бы то ни было, но Наталья Ивановна, к счастью, не отвергла навсегда руку искателя сердца ее дочери: поэта гениального, но опального, душу благородную, но развращенную пороками. Нужно было время, чтобы понять, куда в действительности склонится сердце поэта. Ему, пожалуй, и самому было еще не ясно, к какому берегу прибиться. Потребовались два года, чтобы Пушкин вполне сознательно выбрал свою суженую, с которой он ступил на корму семейного корабля, дабы плыть на нем по бурному житейскому морю…
«Пушкин — наше всё», — высказался однажды поэт и критик Ап. Григорьев, и с тех пор мы горделиво повторяем эту короткую, емкую формулу, забывая, что «всё» — не только слава, гений, душевное богатство, полнота эмоций, поэтическое вдохновение, стремление к истине, идеал гармонического восприятия мира, но и — падения, ошибки, утрата смысла жизни, тяжкая внутренняя борьба и нередкие поражения в ней. Это «всё» мы попытаемся рассмотреть для того, чтобы разобраться в смысле той трагедии, которая произошла с Пушкиным, трагедии, вовлекшей в свою орбиту множество других судеб… Постараемся шаг за шагом проследить за развитием грозных событий, начиная с небольшой прелюдии — неудавшихся попыток Пушкина найти себе жену до встречи с Натальей Гончаровой. Для этого вернемся к событиям 1826 года.
Итак, в ночь на 4 сентября присланный губернатором чиновник неожиданно явился в Михайловское и увез ссыльного Пушкина во Псков. Там его уже ожидал фельдъегерь, немедленно ускакавший с поэтом в Москву, к государю.
«Фельдъегерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввел в кабинет императора, который сказал мне: „А, здравствуй, Пушкин, доволен ли, что возвращен?“ Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мной и спросил меня: „Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?“ — „Неизбежно, государь; все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю Небо за то“. — „Ты довольно шалил, — возразил император, — надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки вперед у нас не будет…“ (рассказано Пушкиным).
„Что бы вы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?“ — спросил я между прочим. „Был бы в рядах мятежников“, — отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мысли и дает ли мне он слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным. И что же? Вслед за тем он без моего позволения и ведома уехал на Кавказ!» (рассказано государем Николаем I).
Эта историческая встреча нового императора и поэта произошла 8 сентября, следствием ее была монаршая милость, выраженная в официальном письме А. X. Бенкендорфа от 30 сентября 1826 года:
«Милостивый государь Александр Сергеевич!
Я ожидал прихода вашего, чтоб объявить высочайшую волю по просьбе вашей, но, отправляясь теперь в С.-Петербург и не надеясь видеть здесь, честь имею уведомить, что Государь император не только не запрещает приезда вам в столицу, но предоставляет совершенно на вашу волю с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо.
Его величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы вашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше. В сей уверенности Его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения; и предмет сей должен представить тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания.
Сочинений ваших никто рассматривать не будет, на них нет никакой цензуры: Государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших, и цензором.
Объявляя вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения ваши, так и письма можете для предоставления Его величеству доставлять ко мне; но, впрочем, от вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя.
Примите при сем уверение в истинном почтении и преданности, с которым имею честь быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф».
Друзья поздравляют Пушкина, радуются счастливой перемене его судьбы… Радость охватила всю Москву. Все ликуют по случаю коронации. А недавний отшельник Пушкин не в силах справиться с нахлынувшим на него потоком новых, живительных впечатлений. Жизнь его превратилась, в нескончаемый праздник. Он чувствует себя вполне счастливым в эти первые, еще ничем не омраченные дни долгожданной свободы.
«Завидую Москве: она короновала императора, теперь коронует поэта. Извините, я забываюсь. Пушкин достоин триумфов Петрарки и Тасса».
«Впечатление, произведенное на публику появлением Пушкина в Московском театре, можно сравнить только с волнением толпы в зале Дворянского собрания, когда вошел в нее Алексей Петрович Ермолов, только что оставивший Кавказскую армию. Мгновенно разнеслась в зале весть, что Пушкин в театре; имя его повторялось в каком-то общем гуле: все лица, все бинокли были обращены на одного человека, стоявшего между рядами и окруженного густою толпой…»
Мицкевич сравнил Пушкина с Шекспиром.
Другие друзья даже не знали, с кем сравнить поэта, и провозгласили его несравненным.
Находясь на высоком гребне своей славы в 1826 году, поэт, пробыв всего полтора месяца в Москве, успел влюбиться в юную Софью Пушкину и сделать ей предложение. Он сам сознавал, как сильно переменилась его судьба, и эту перемену хотелось закрепить, создав свой дом. Он пытается убедить самого себя, что его чувство к Софи серьезно, и изливает его в письме к другу:
«…Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Ты говоришь мне, что оно не может быть вечным: хороша новость! Не личное мое счастье заботит меня, могу ли я возле нее не быть счастливейшим из людей, — но я содрогаюсь при мысли о судьбе, которая, может быть, ее ожидает — содрогаюсь при мысли, что не могу сделать ее счастливой, как мне хотелось бы. Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой — неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно — вот что иногда наводит меня на тягостные раздумья. — Следует ли мне связать с судьбой столь печальной, с таким несчастным характером — судьбу существа такого нежного, такого прекрасного?… Бог мой, как она хороша! и как смешно было мое поведение с ней! Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести, — скажи ей, что я благоразумнее, чем выгляжу, а доказательство тому — что тебе в голову придет… Если она находит, что Панин прав, она должна считать, что я сумасшедший, не правда ли? — объясни же ей, что прав я, что, увидав ее хоть раз, уже нельзя колебаться, что у меня не может быть притязаний увлечь ее, что я, следовательно, прекрасно сделал, пойдя прямо к развязке, что, раз полюбив ее, невозможно любить ее еще больше, как невозможно с течением времени найти ее еще более прекрасной, потому что прекрасней невозможно…»
Пушкин влюбился и решил сделать предложение.
«Боже мой, как она красива, и до чего нелепо было мое поведение с ней. Мерзкий этот Панин! Знаком два года, а свататься собирается на Фоминой неделе; а я вижу ее раз в ложе, в другой на балу, а в третий сватаюсь», — признается Пушкин. Но благоразумная Софи не прельстилась громкой славой поэта и отдала предпочтение «мерзкому Панину». Взрыва горя со стороны Александра Сергеевича, надо сказать, не последовало.
Он, который еще вчера буквально горел любовной страстью к Софи и не представлял, как будет жить без нее, быстро утешился и никогда впоследствии не вспоминал о Пушкиной… Многих красавиц поэт обессмертил в своих стихах, но на долю Софьи Пушкиной, на которой он хотел жениться, почему-то не выпало ни одной строчки…
Может, это объясняется тем, что скоро у поэта появился новый предмет для поклонения. Зимой того же 1826/27 года С. А. Соболевский представил Пушкину на балу свою дальнюю родственницу Екатерину Ушакову и вскоре привез поэта в дом Ушаковых на Пресне, который славился своим гостеприимством. В последующие четыре года, вплоть до самой помолвки Пушкина с Натальей Гончаровой, семья Ушаковых стала для него одной из самых близких в Москве. Из двух сестер Ушаковых младшая, Елизавета, была красивее, но она была влюблена в доброго знакомого Пушкина С. Д. Киселева, за которого впоследствии и вышла замуж. Таким образом, с Елизаветой у Пушкина романа быть не могло. Он заинтересовался старшей — Екатериной. «Меньшая очень хорошенькая, а старшая чрезвычайно интересует меня, — писала одна москвичка в 1827 г., — потому что, по-видимому, наш знаменитый Пушкин намерен вручить ей судьбу жизни своей, ибо уже положил оружие свое у ног ее, т. е. сказать просто, влюблен в нее. Это общая молва, а глас народа — глас Божий. Еще не видевши их, я слышала, что Пушкин во все пребывание свое в Москве только и занимался, что Ν., на балах, на гуляньях он говорит только с нею, а когда случается, что в собрании Ν. нет, Пушкин сидит целый вечер в углу, задумавшись, и ничто уже не в силах развлечь его… Знакомство же с ними удостоверило меня в справедливости сих слухов. В их доме все напоминает о Пушкине: на столе найдете его сочинения, между нотами „Черную шаль“, и „Цыганскую песню“, на фортепьяно его „Талисман“… В альбомах несколько листочков картин, стихов и карикатур, а на языке вечно вертится имя Пушкина».
Зима 1826/27 года была счастливейшей в жизни Екатерины Ушаковой. Пушкин ездил чуть ли не каждый день, они вслух читали стихи, слушали музыку, дурачились и заполняли бесконечными карикатурами и стихотворными надписями девические альбомы Екатерины и Елизаветы.
Впоследствии, когда Εκ. Н. Ушакова сделалась г-жой Наумовой, молодой муж, сильно ревнуя жену к ее прошлому, уничтожил браслет, подаренный ей поэтом, и сжег все ее альбомы. Зато альбом ее сестры Елизаветы Николаевны благополучно сохранился. Он особенно любопытен, ибо именно в нем среди многочисленных карикатур, изображающих Пушкина, А. А. Оленину и барышень Ушаковых, находится знаменитый «Дон-Жуанский список», в который поэт внес имена любимых им женщин. Шутливый этот список завершается именем «Наталья». Будущая жена поэта, согласно этому списку, его «113 любовь». Список был составлен в 1829–1830 годах, а в 1827 году влюбленная в Пушкина Екатерина Ушакова терпеливо ожидала от него предложения. Но в мае он уехал из Москвы, думая, что ненадолго, а получилось — на полтора года. «Он уехал в Петербург, может быть, он забудет меня; но нет, нет, будем лелеять надежду, он вернется, он вернется безусловно», — писала брату Екатерина. Перед отъездом из Москвы Пушкин написал в ее альбом стихотворение, в котором он выразил надежду, что вернется таким же, каким уезжает…
В отдалении от вас
С вами буду неразлучен,
Томных уст и томных глаз
Буду памятью размучен;
Изнывая в тишине,
Не хочу я быть утешен, —
Вы ж вздохнете ли по мне,
Если буду я повешен?
Но в Петербурге другая прелестная девушка настолько завладела фантазией поэта, что он немедленно простил городу его холод, гранит, скуку, потому что там
Ходит маленькая ножка,
Вьется локон золотой.
Обладательницей этой ножки и золотого локона явилась Анна Алексеевна Оленина, дочь А. Н. Оленина, директора Публичной библиотеки и президента Академии художеств, человека любезного и просвещенного, с большим артистическим вкусом, искусного рисовальщика, украсившего своими заставками и виньетками первое издание «Руслана и Людмилы».
Оленины приглашали к себе лучших, интереснейших людей эпохи. Друзья семьи особенно любили бывать у них на даче в Приютине — пригороде Петербурга. Дом окружал романтический парк, в котором были построены специальные флигеля для многочисленных гостей.
Среди них были Г. Р. Державин, Адам Мицкевич, В. А. Жуковский — поэты, читавшие свои стихи, М. И. Глинка часто играл свои произведения, нервные пальцы А. С. Грибоедова слегка касались клавикордов. Художники О. Кипренский, братья Карл и Александр Брюлловы, П. Ф. Соколов, Г. Г. Гагарин создали здесь многочисленные портреты хозяев и их гостей. Здесь О. Монферран и П. В. Басин обсуждали постройку Исаакиевского собора. В Приютине бывали А. Воронихин и К. Тон, которые активно способствовали украшению гостеприимного дома. Знаменитый театральный декоратор П. Гонзаго нарисовал для приютинского домашнего театра декорации и занавес.
Анет Оленина с детства была избалована вниманием знаменитостей… 25 мая 1827 года, накануне своего дня рождения, поэт прибыл в Петербург. «Все мужчины и женщины старались оказывать ему внимание, которое всегда питают к гению. Одни делали это ради моды, другие — чтобы иметь прелестные стихи и приобрести благодаря этому репутацию, иные, наконец, вследствие нежного почтения к гению…» — записала в своем дневнике Анет.
В первых числах июня 1828 года Пушкин услышал у Олениных привезенную Грибоедовым с Кавказа, обработанную Глинкой грузинскую мелодию. Анна Оленина прекрасно пропела ее тогда. Под впечатлением этой дивной грузинской мелодии, очарованный голосом Анет, Пушкин написал изумительное:
Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный.
Увы! Напоминают мне
Твои жестокие напевы
И степь, и ночь — и при луне
Черты далекой, бедной девы…
Я призрак милый, роковой,
Тебя увидев, забываю;
Но ты поешь — и предо мной
Его я вновь воображаю.
Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный.
«…Девица Оленина довольно бойкая штучка: Пушкин называет ее „драгунчиком“ и за этим драгунчиком ухаживает»[2], — сообщает князь Вяземский жене. В другом письме: «Пушкин думает и хочет дать думать ей и другим, что он в нее влюблен… и играет ревнивого».
На полях рукописей Пушкина той поры в изобилии встречается имя Олениной: по-русски, по-французски, в обратном чтении и т. п.
Он и на людях всячески выказывал свою влюбленность, не подозревая о том, что его обожаемая Анет вела дневник, в котором весьма осмотрительно свои чувства пропускала через частое сито рассудка. Судя по ее записям, она вовсе «не из тех романтических особ», которые могут «потерять голову», и, каким бы лестным для ее самолюбия ни было ухаживание Пушкина, она не считает, что, выйдя за него замуж, сделает «большую партию».
«…Обедала у верного друга Варвары Дмитриевны Полторацкой… Там были Пушкин и Миша Полторацкий. Первый довольно скромен, и я даже с ним говорила и перестала бояться, чтоб не соврал чего в сентиментальном роде».
«Итак все, что Анета могла сказать после короткого знакомства, есть то, что он (Пушкин. — Н. Г.) умен, иногда любезен, очень ревнив, несносно самолюбив и неделикатен…»
При этом, однако, роман продолжался все лето.
11 августа 1828 года Олениной исполнилось 20 лет. В дневнике запись: «Стали приезжать гости. Приехал премилый Сергей Голицын, Крылов, Гнедич, Зубовы, милый Глинка, который после обеда играл чудесно и в среду придет дать мне первый урок пения. Приехал, по обыкновению, Пушкин… Он влюблен в Закревскую, все об ней толкует, чтоб заставить меня ревновать, но притом тихим голосом прибавляет мне разные нежности…»
Праздники шли чередом. 5 сентября были именины Елизаветы, матери Анны Олениной. «Прощаясь, Пушкин мне сказал, что он должен уехать в свое имение, если, впрочем, у него хватит духу, прибавил он с чувством». После этого упоминания в дневнике Анет больше не встречается имя Пушкина. Он перестал посещать дом Олениных, но в обществе ходили слухи, что поэт сватался и получил отказ. Мать решительно и резко ему отказала как человеку неблагонадежному: в те времена началось следствие по «Гаврилиаде»; глава семейства Алексей Николаевич был в числе разбирающих это дело. Пушкин опять оказался поднадзорным… Существует и другая версия на этот счет. «Пушкин посватался и не был отвергнут. Старик Оленин созвал к себе на обед своих родных и приятелей, чтобы за шампанским объявить им о помолвке своей дочери за Пушкина. Гости явились на зов, но жених не явился. Оленин долго ждал Пушкина и, наконец, предложил гостям сесть за стол без него. Александр Сергеевич приехал после обеда, довольно поздно. Оленин взял его под руку и отправился с ним в кабинет для объяснения, окончившегося тем, что Анна Алексеевна осталась без жениха».
Спустя полвека Анна Алексеевна призналась своему племяннику: «Пушкин делал мне предложение». — «Почему же вы не вышли?» — «Он был вертопрах, не имел никакого положения и, наконец, не был богат». Однако она с теплотой говорила о его блестящих дарованиях…
«Я пустился в свет, потому что бесприютен», — жаловался Вяземскому Пушкин. Непревзойденный каламбурист Вяземский отвечал поэту: «Ты говоришь, что бесприютен: разве уж тебя не пускают в Приютино?» После «Гаврилиады» Пушкина туда «пускали» действительно неохотно.
Шутки шутками, но обида поэту была нанесена немалая, и он решился на акт «поэтического мщения». В декабре 1829 года, спустя почти полтора года после «отставки», Пушкин принялся за 8-ю главу «Евгения Онегина». В гостиную княгини Татьяны поэт «привел» семейство Олениных. Поначалу одна из гостий была так и названа — Annete Olenine, затем Пушкин, одумавшись, превратил ее в Лизу Лосину, но в конце концов остановился на варианте, напоминавшем довольно едкую эпиграмму:
Тут… дочь его была
Уж так жеманна, так мила,
Так неопрятна, так писклива,
Что поневоле каждый гость
Предполагал в ней ум и злость.
К счастью, все это были черновые варианты и в бессмертную поэму уничтожающие строки не вошли.
Итак, получив отказ от родителей Олениной — или сам отступив в решительную минуту, — Пушкин в конце 1828 года вернулся в Москву с намерением возобновить свои ухаживания за Екатериной Ушаковой. Но здесь ожидала его новая неудача. «При первом посещении пресненского дома, узнал он плоды собственного непостоянства: Екатерина Николаевна помолвлена за князя Д-го. „С чем же я остался?“ — вскрикивает Пушкин. „С оленьими рогами“, — отвечает ему невеста». Впрочем, этим дело не кончилось. «Собрав порочащие его сведения о Д-ом, Пушкин упрашивает Н. В. Ушакова (отца невесты) расстроить эту свадьбу. Доказательства возмутительного поведения жениха, вероятно, были очень явны, поскольку упрямство старика было побеждено, а Пушкин по-прежнему остался другом дома» (из воспоминаний племянника Εκ. Н. Ушаковой).
Екатерина Николаевна вновь стала надеяться… В ее альбоме появились карикатуры на Оленину. И вдруг — перед Новым, 1829 годом на рождественском балу Пушкин снова встретил свою настоящую любовь — Натали, чье имя пророчески поместил самым последним в «Дон-Жуанском» списке…
Пушкин не скрывал своего страстного увлечения от сестер Ушаковых, которое затмило все бывшие его привязанности до такой степени, что перед своим отъездом на Кавказ он почти каждый день ездил на Пресню к Ушаковым — но не ради Екатерины, а для того, чтобы иметь возможность дважды проехаться по Большой Никитской мимо окон Гончаровых. Екатерине пришлось смириться с ролью преданного друга Пушкина, который горячо обсуждал с нею подробности взаимоотношений со своей новой пассией.
В альбоме Ушаковой появился новый персонаж, к которому обращены и взоры Пушкина, и его протянутая рука, держащая письмо. Рядом приписка: «Карс, Карс, брат! Брат, Карс!» Та же особа была нарисована на другой картинке под подписью: «О горе мне! Карс! Карс! Прощай, бел свет! Умру!» Эти горестные возгласы сестры Ушаковы как бы вложили в уста терзаемому муками неразделенной любви Пушкину. Карс — название неприступной турецкой крепости…
Еще в 1830 году московские сплетницы, а заодно с ними и многие приятели Пушкина полагали, что он разрывается между Старой Пресней и Большой Никитской. Однако к тому времени «участь его была решена», и поэт просто не находил себе места в ожидании окончательного ответа «маменьки Карса» Натальи Ивановны Гончаровой. В ушаковском альбоме она представлена в образе пожилой особы в чепце.
Незадолго до помолвки Пушкина с Гончаровой Екатерина Ушакова не без горечи писала брату: «Карс все так же красива, как и была, и очень с нами предупредительна, но глазки ее в большом действии, ее А. А. Ушаков (генерал-майор, родственник Ушаковых. — Н. Г.) прозвал Царство Небесное, но боюсь, чтобы не ошибся, для меня она сущее Чистилище. Карсы (три сестры Гончаровы. — Н. Г.) в вожделенном здравии. Алексей Давыдов был с нами в собрании и нашел, что Карс глупенькая, он, по крайней мере, стоял за ее стулом в мазурке более часу и подслушивал ее разговор с кавалером, но только и слышал из ее прелестных уст: да-с, нет-с. Может быть, она много думает или представляет роль невинности».
Пушкин своим гениальным чутьем уловил в Натали то непостижимо прекрасное — молодость, невинность, естественность и красоту в чудной гармонии с прекрасным воспитанием и скромностью. Откуда только взялось такое сокровище! Девушка, принадлежащая к аристократическому кругу, но не зараженная его надменностью и тщеславием, поистине бутон белой лилии. Именно с ней захотелось семейного счастья, дома, как у всех, наполненного детьми и тихими радостями…
Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой.
Ни к кому Пушкин больше не сватался. За те два года после встречи с Натали были и новые любовные страсти, и лихорадочное возвращение к прежним, но уже написано необыкновенное по силе чувства стихотворение:
Я вас любил: любовь еще, быть может,
В моей душе угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит,
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренне, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
1829
Бесценный автограф стихотворения получила в свой альбом Анна Оленина при расставании с поэтом. Пушкин сказал последнее «прости» всем когда-либо волновавшим его женщинам, желая стать мужем и отцом. Это была новая для него роль. И он не был уверен, сможет ли хорошо сыграть ее.
«Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий ее союз; может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей безусловно покажутся таковыми. Не возникнут ли у нее сожаления? Не будет ли она тогда смотреть на меня как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня — ад».
Откуда эти мысли об аде, ведь у него с Натали не произошло еще окончательного объяснения… Верно, Пушкин почувствовал невыносимые угрызения совести, поставив себя на место тех обманутых мужей, с женами которых у него велись амуры. Ревнивец, он в совершенстве владел наукой обольщать, но свой собственный дом хотел основать на твердом камне добродетели. Судя по всему, ее-то, добродетель, он и нашел в Наталье Николаевне и отступаться не собирался.
«Секретно. Честь имею донести, что известный поэт, отставной чиновник 10 класса, Александр Пушкин прибыл в Москву и остановился в Тверской части, 1-го квартала, в доме Обера, гостинице „Англия“, за коим секретный надзор учрежден.
Полицмейстер Миллер, 20 сент. 1829».
«С. Н. Гончаров (брат Натали. — Н. Г.) помнит хорошо приезд Пушкина с Кавказа. Было утро, мать еще спала, а дети сидели в столовой за чаем. Вдруг стук на крыльце, и вслед за тем в самую столовую влетает из прихожей калоша. Это Пушкин, торопливо раздевавшийся. Войдя, он тотчас спрашивает про Наталью Николаевну. За нею пошли, но она не смела выйти, не спросившись матери, которую разбудили. Будущая теща приняла Пушкина в постели».
«Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчание, ваша холодность, та рассеянность и безразличие, с каким приняла меня м-ль Натали… У меня не хватило мужества, и я уехал в Петербург в полном отчаянии. Я чувствовал, что сыграл очень смешную роль, первый раз в жизни я был робок, а робость в человеке моих лет никак не может понравиться молодой девушке в возрасте вашей дочери…» (Пушкин — Наталье Ивановне Гончаровой).
«Секретно. В дополнение к докладной моей записке от 22 сентября Вашему сиятельству честь имею донести, что известный поэт, отставной чиновник 10-го класса Александр Пушкин 12 сего месяца выехал в С.-Петербург, в поведении коего по надзору ничего предосудительного не замечено, почему о учреждении за ним надлежащего надзора я вместе с сим сообщал г. исправляющему должность ст. петербургского оберполицмейстера г. полковнику Дершау» (донесение обер-полицмейстера военному генерал-губернатору, 17 октября 1829 г.).
«Генерал! С глубочайшим прискорбием я только что узнал, что Его величество недоволен моим путешествием в Арзрум. Снисходительная и просвещенная доброта Вашего превосходительства и участие, которое вы всегда изволили мне оказывать, внушает мне смелость вновь обратиться к Вам и объясниться откровенно.
По прибытии на Кавказ я не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку и с которым я был разлучен в течение 5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому, другу детства, с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-Лу, и, раз уж я был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника.
Я понимаю теперь, насколько положение мое было ложно, а поведение опрометчиво; но, по крайней мере, здесь нет ничего, кроме опрометчивости. Мне была бы невыносима мысль, что моему поступку могут приписать иные побуждения. Я предпочел бы подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того, кому я всем обязан, кому готов пожертвовать жизнью, и это не пустые слова.
Я покорнейше прошу Ваше превосходительство быть в этом случае моим провидением и остаюсь с глубочайшим почтением, генерал, Вашего превосходительства нижайший и покорнейший слуга» (Пушкин — А. X. Бенкендорфу, Петербург, 10 ноября 1829 г.).
«Господин поэт столь же опасен для государства, как неочиненное перо. Ни он не затеет ничего в своей ветреной голове, ни его не возьмет никто в свои затеи. Это верно! Предоставьте ему слоняться по свету, искать девиц, поэтических вдохновений и игры. Можно сильно утверждать, что это путешествие (на Кавказ) устроено игроками, у коих он в тисках. Ему, верно, обещают золотые горы на Кавказе, а когда увидят деньги или поэму, то выиграют — и конец. Пушкин пробудет, как уверяют его здешние друзья, несколько времени в Москве, и как он из тех людей, у которых семь пятниц на неделе, то, может быть, или вовсе останется в Москве, или прикатит сюда (в Петербург) назад» (А. Н. Мордвинов — А. X. Бенкендорфу, 1829 г.).
Снова вступала в свои права унылая проза жизни. Пушкину отказали, в отчаянии он уехал на Кавказ, встретил там свое тридцатилетие, повидался с братом, набрался новых впечатлений, снова приехал в Москву, где его ожидал немилостивый прием в доме на Никитской; терзаясь неопределенностью своего положения, он отправился в Петербург, там — недовольство царя кавказской эпопеей и конечно же — слежка…
Но поэзия в который раз приходит к нему на помощь. Разлука с Натали вызвала к жизни новый шедевр. И он… он не забыл ее, любовь к ней дает новые силы жить!
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой… Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит — оттого,
Что не любить оно не может.
Почему же она не дает знать о своем чувстве! «На днях приехал в Петербург… Адрес мой: у Демута. Что ты? Что наши? В Петербурге тоска, тоска… Кланяйся неотъемлемым нашим Ушаковым. Скоро ли, Боже мой, приеду из Петербурга в Hotel d'Angleterre мимо Карса? по крайней мере мочи нет — хочется», — передает свое настроение Пушкин С. Д. Киселеву в ноябре 29-го, а в январе следующего года, потеряв всякую надежду, пытается быть остроумным в письме Вяземскому: «Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского? Что делает Ушакова, моя же? Я собираюсь в Москву, как бы не разъехаться». Пушкин вдруг действительно уехал в Москву, вызвав недоумение и Бенкендорфа, и царя, поинтересовавшегося у Жуковского: «Какая муха его укусила?» Вяземский также был удивлен неожиданным отъездом Пушкина, хотя догадывался, почему его другу не сиделось на месте. И он решился по мере сил похлопотать за Александра Сергеевича. Как-то на балу у губернатора Вяземский поручил некоему И. Д. Лужину, который должен был танцевать с младшей Гончаровой, поговорить с ней и с ее матерью и узнать, что они думают о Пушкине. Мать и дочь отозвались о поэте довольно благосклонно и велели кланяться Пушкину. Приехав в Петербург, Лужин передал поклон Пушкину, и тот, окрыленный этим небольшим знаком внимания, немедленно собрался в Москву.
Однако Вяземский, несмотря на уверения своей жены, с которой Пушкин был откровенен, не думал, что речь идет о женитьбе. Сохранилось его письмо к княгине Вере: «Ты меня мистифицируешь, заодно с Пушкиным, рассказывая о порывах законной любви его. Неужели он в самом деле замышляет жениться, но в таком случае, как же может он дурачиться? Можно поддразнивать женщину, за которою волочишься, прикидываясь в любви к другой, и на досаде ее основать надежды победы, но как же думать, что невеста пойдет, что мать отдаст свою дочь замуж ветренику или фату, который утешается в горе. Какой же был ответ Гончаровых? Впрочем, чем более думаю, тем более уверяюсь, что вы меня дурачите». «Все у меня спрашивают: правда ли, что Пушкин женится? В кого он теперь влюблен между прочими? Насчитай мне главнейших». «Скажи Пушкину, что здешние дамы не позволяют ему жениться… Да неужели он в самом деле женится?»
На Пасху 6 апреля Пушкин сделал Наталье Гончаровой предложение, и оно было принято. Дело было в Москве, и несомненное подтверждение слухов об этом событии Вяземский получил только две недели спустя: «Нет, ты меня не обманывала, мы сегодня на обеде у Сергея Львовича выпили две бутылки шампанского, а у него по-пустому пить двух бутылок не будут. Мы пили здоровье жениха. Не знаю еще, радоваться ли или нет счастью Пушкина, но меня до слез тронуло письмо его к родителям, в котором он просит благословения их. Что он говорил тебе об уме невесты? Беда, если его нет в ней: денег нет, а если и ума не будет, то при чем же он останется с его ветреной головой?»
Перед нами текст письма, о котором упоминает Вяземский.
«Мои горячо любимые родители, обращаюсь к вам в минуту, которая определит мою судьбу на всю остальную жизнь.
Я намерен жениться на молодой девушке, которую люблю уже год, — м-ль Натали Гончаровой. Я получил ее согласие, а также и согласие ее матери. Прошу вашего благословения не как пустой формальности, но с внутренним убеждением, что это благословение необходимо для моего благополучия — и да будет вторая половина моего существования более для вас утешительна, чем моя печальная молодость.
Состояние г-жи Гончаровой сильно расстроено и находится отчасти в зависимости от состояния ее свекра. Это является единственным препятствием моему счастью. У меня нет сил даже и помыслить от него отказаться. Мне гораздо легче надеяться на то, что вы придете мне на помощь».
«Тысячу, тысячу раз да будет благословен вчерашний день, дорогой Александр, когда мы получили от тебя письмо. Оно преисполнило меня чувством радости и благодарности. Да, друг мой, это самое подходящее выражение. Давно уже слезы, пролитые при его чтении, не приносили мне такой отрады. Да благословит Небо тебя и твою милую подругу жизни, которая составит твое счастье…» — родители заочно благословили сына, печалясь, однако, о том, что не могут тотчас же приехать в Москву и «засвидетельствовать м-ль Гончаровой очень, очень нежную дружбу». Преданные друзья Пушкина, узнав о помолвке, спешили со своими советами и наставлениями, которые, по их мнению, должны были помочь закрепить первый успех при покорении твердыни Карса…
«Я слышал, что будто бы ты писал к Государю о женитьбе. Правда ли? Мне кажется, что тебе в твоем положении и в твоих отношениях с царем необходимо просить у него позволения жениться. Жуковский думает, что хорошо бы тебе воспользоваться этим обстоятельством, чтобы просить о разрешении печатать „Бориса“, представив, что ты не богат, невеста не богата, а напечатанная трагедия обеспечит на несколько времени твое благосостояние. Может быть, царь и вздумает дать приданое невесте твоей… Прошу рекомендовать меня невесте как бывшего поклонника ее на балах, а ныне преданного ей дружеской преданностью моею к тебе. Я помню, что, говоря с старшею сестрой, сравнивал я Алябьеву с классической красотой, а невесту твою с романтической. Тебе, первому нашему романтическому поэту, и следовало жениться на первой романтической красавице…» — восторженно писал Вяземский. Здесь уместно было бы упомянуть о том, что в одно время с Натали стали «вывозить в свет» другую известную красавицу того времени — Александру Алябьеву. На балах обе девушки сверкали своей красотой, и поклонники той и другой часто не знали, которой красавице все же отдать предпочтение.
Пушкин также сравнивал их в 1830 году («К вельможе»):
…влиянье красоты
Ты живо чувствуешь.
С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой.
Но ни на миг не увлекся Алябьевой, отдав сразу предпочтение Гончаровой. Она, по словам современников, являла полную противоположность Алябьевой и многим другим красавицам «пониже рангом» — полным отсутствием кокетства и претенциозной заносчивости.
Пушкин решил последовать совету князя Вяземского и обратился с письмом к Бенкендорфу. Он писал, что «г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у Государя».
Ответ не заставил себя долго ждать.
«Милостивый государь.
Я имел счастье представить государю письмо от 16-го сего месяца, которое Вам угодно было написать мне. Его императорское величество с благосклонным удовлетворением принял известие о предстоящей вашей женитьбе и при этом изволил выразить надежду, что вы хорошо испытали себя перед тем, как предпринять этот шаг и в своем сердце и характере нашли качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины, особенно женщины столь достойной и привлекательной, как м-ль Гончарова.
Что же касается вашего личного положения, в которое вы поставлены правительством, я могу лишь повторить то, что говорил вам много раз; я нахожу, что оно всецело соответствует вашим интересам; в нем не может быть ничего ложного и сомнительного, если только вы сами не сделаете его таковым. Его императорское величество в отеческом о вас, милостивый государь, попечении, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, — не шефу жандармов, а лицу, коего он удостаивает своим доверием, — наблюдать за вами и наставлять Вас своими советами: никогда никакой полиции не давалось распоряжения иметь за вами надзор. Советы, которые я, как друг, изредка давал Вам, могли пойти Вам лишь на пользу, и я надеюсь, что с течением времени Вы будете в этом все больше и больше убеждаться. Какая же тень падает на Вас в этом отношении? Я уполномочиваю Вас, милостивый государь, показать это письмо всем, кому найдете нужным.
Что же касается трагедии вашей о Годунове, то его императорское величество разрешает Вам напечатать за вашей личной ответственностью.
В заключение примите мои искреннейшие пожелания в смысле будущего вашего счастья, и верьте моим лучшим к вам чувствам.
Преданный Вам А. Бенкендорф».
Рухнули, кажется, последние бастионы на пути Пушкина к полному счастью: Бенкендорф в своем ответе, блестяще обойдя щекотливый вопрос тайного надзора правительства, заверил адресата в том, что государь желает покровительствовать семейству поэта. Как известно, царь Николай Павлович не отделался формальными обещаниями и впоследствии проявлял заботу о Пушкиных, оказывая им помощь в самые бедственные для них времена.
«Сказывал Катерине Андреевне о моей помолвке? — спрашивал Пушкин у Вяземского. — Я уверен в ее участии, но передай мне ее слова — они нужны моему сердцу и теперь не совсем счастливому…» Странно слышать это признание спустя всего лишь месяц после помолвки. В чем дело? Пушкин полюбил прекрасную девушку, принял решение жениться, сделал предложение и не был отвергнут… Сам же говаривал в те дни знакомым: «Пора мне остепениться; ежели не сделает этого жена моя, то нечего уже ожидать от меня». Но по силам ли подобная миссия — «остепенить» поэта — романтической красавице Натали? Та ли это женщина? Горько было Пушкину терзаться такими сомнениями, когда он стал жаждать обновления своей души… Рассеять их, возможно, могла лишь Екатерина Андреевна Карамзина, всегда относившаяся к Пушкину с материнской нежностью. «Я очень признательна вам за то, что вы вспомнили обо мне в первые дни вашего счастья, это истинное доказательство вашей дружбы. Я повторяю свои пожелания, вернее сказать, надежду, чтобы ваша жизнь стала столь же радостной и спокойной, насколько до сих пор она была бурной и мрачной, чтобы нежный и прекрасный друг, которого вы себе избрали, оказался вашим ангелом-хранителем, чтобы ваше сердце, всегда такое доброе, очистилось под влиянием вашей молодой супруги».
Что ж, в таком случае — за перо! Первым литературным наброском Пушкина после помолвки был тот, в котором он выразил все свои сомнения и надежды последнего времени… Итак:
«Участь моя решена. Я женюсь.
Та, которую любил я целые два года, которую везде первою отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством — Боже мой, — она… почти моя.
Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком, — все это в сравнении с ним ничего не значит.
Дело в том, что я боялся не одного отказа. Один из моих приятелей говаривал: „Не понимаю, каким образом можно свататься, если знаешь наверное, что не будет отказа“.
Жениться! Легко сказать — большая часть людей видят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок.
Другие — приданое и степенную жизнь.
Третьи женятся так, потому что все женятся — потому что им уже 30 лет. Спросите их, что такое брак, в ответ они скажут вам пошлую эпиграмму.
Я женюсь, т. е. я жертвую независимостью, моею беспечной, прихотливой независимостью, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством.
Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Я никогда не хлопотал о счастии, я мог обойтись без него. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?…
Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края, — и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся, морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег — моя родная земля, прощай! Подле меня молодую женщину начинает тошнить; это придает ее бледному лицу выражение томной нежности… Она просит у меня воды. Слава Богу, до Кронштадта есть для меня занятие.
В эту минуту подали мне записку: ответ на мое письмо. Отец невесты ласково звал меня к себе… Нет сомнения, предложение мое принято. Наденька — мой ангел, она моя!.. Все печальные сомнения исчезли перед этой райской мыслью. Бросаюсь в карету, скачу; вот их дом; вхожу в переднюю; уже по торопливому приему слуг вижу, что я жених. Я смутился: эти люди знают мое сердце; говорят о моей любви на холопском языке!..
Отец и мать сидели в гостиной. Первый встретил меня с отверстыми объятиями. Он вынул из кармана платок, он хотел заплакать, но не мог и решился высморкаться. У матери глаза были красны. Позвали Наденьку; она вошла бледная, неловкая. Отец вышел и вынес образа Николая Чудотворца и Казанской Богоматери. Нас благословили. Наденька подала мне холодную безответную руку. Мать заговорила о приданом, отец — о саратовской деревне — и я жених.
Итак, это уж не тайна двух сердец. Это сегодня новость домашняя, завтра — площадная.
Так поэма, обдуманная в уединении, в летние ночи при свете луны, продается потом в книжной лавке и критикуется в журналах дураками.
Все радуются моему счастью, все поздравляют, все полюбили меня. Всякий предлагает мне свои услуги: кто свой дом, кто денег взаймы, кто знакомого бухарца с шалями. Иной беспокоится о многочисленности будущего моего семейства и предлагает мне двенадцать дюжин перчаток с портретом м-ль Зонтаг.
Молодые люди начинают со мной чиниться: уважают во мне уже неприятеля. Дамы в глаза хвалят мне мой выбор, а заочно жалеют о моей невесте: „Бедная! Она так молода, так невинна, а он такой ветреный, такой безнравственный…“
Признаюсь, это начинает мне надоедать. Мне нравится обычай какого-то древнего народа: жених тайно похищает невесту. На другой день представлял он ее городским сплетницам как свою супругу. У нас приуготовляют к семейственному счастью печатными объявлениями, подарками, известными всему городу, форменными письмами, визитами, словом сказать, соблазном всякого рода…»
Бытует мнение, что Натали не была даже увлечена Пушкиным до свадьбы, а только подчинилась решению матери — лишь бы поскорее выскользнуть из сурового родительского дома. Документальных свидетельств в подтверждение этого нет, однако сохранилось письмо, которое Натали Гончарова написала любимому дедушке. Наталья Николаевна в нем горячо защищает Пушкина от клеветников.
«Любезный дедушка! Узнав… сомнения ваши, спешу опровергнуть оные и уверить вас, что все то, что сделала Маминька, было согласно с моими чувствами и желаниями. Я с прискорбием узнала те худые мнения, которые вам о нем внушают, и умоляю вас по любви вашей ко мне не верить оным, потому что они суть не что иное, как лишь низкая клевета. В надежде, любезный дедушка, что все ваши сомнения исчезнут при получении сего письма и что вы согласитесь составить мое щастье, целую ручки ваши и остаюсь всегда покорная внучка ваша
Наталья Гончарова. 5 мая 1830».
Днем раньше жених с невестой были в театре, «ездили смотреть Семенову» в пьесе Коцебу, о чем сохранилось упоминание современницы. Новость переходила в разряд «площадных»: «…Β числе интересных знакомых были Гончарова с Пушкиным. Судя по его физиономии, можно подумать, что он досадует на то, что ему не отказали, как он предполагал. Уверяют, что они помолвлены, но никто не знает, от кого это известно; утверждают, кроме того, что Гончарова-мать сильно противилась свадьбе своей дочери, но что молодая девушка ее склонила. Она кажется очень увлеченной своим женихом, а он с виду так же холоден, как и прежде, хотя разыгрывает из себя сентиментального…» В светских салонах Петербурга оживленно обсуждали намечавшуюся свадьбу. «Здесь все спорят: женится ли он? Не женится? И того и смотри, что откроются заклады о женитьбе его, как о вскрытии Невы».
События между тем развивались своим чередом. В конце мая Пушкин со своей невестой съездили в Полотняный Завод представиться главе гончаровского семейства Афанасию Николаевичу. Он дал свое согласие на свадьбу, сроки которой ставились в зависимость от решения материальных дел Гончаровых.
Пушкин пробыл в гостях у Афанасия Николаевича дня три и возвратился в Москву. «Итак, я в Москве, — тотчас по возвращении написал он невесте, — такой печальной и скучной, когда вас там нет. У меня не хватило духу проехать по Никитской, еще менее — пойти узнать новости у Аграфены. Вы не можете себе представить, какую тоску вызывает во мне Ваше отсутствие. Я раскаиваюсь в том, что покинул Завод — все мои страхи возобновляются, еще более сильные и мрачные. Мне хотелось бы надеяться, что это письмо не застанет Вас в Заводе. Я отсчитываю минуты, которые отделяют меня от вас».
Уже и о «страхах» Пушкин мог поведать своей невесте. Очевидно, они много и интенсивно общались, а те прогулки по великолепному гончаровскому парку на Полотняном предоставили им возможность по-настоящему сблизиться душевно. Еще в 1880 году в имении сохранялся альбом, напоминающий об этих счастливых днях; о нем сообщил В. П. Безобразов, побывавший в Заводе. «Я читал в альбоме стихи Пушкина к невесте и ее ответ — также в стихах. По содержанию весь этот разговор в альбоме имеет характер взаимного объяснения в любви».
Материальная сторона сватовства была не так благополучна, поэтому день свадьбы еще не был намечен.
Выдать дочь замуж без приданого Наталья Ивановна не соглашалась, но денег на это взять было неоткуда. Принадлежавшее ей поместье Ярополец было заложено и приносило мало доходов. Тем не менее она обещала выделить часть Яропольца Натали.
Со стороны отца невесты денег ждать тоже не приходилось. Кроме майората, в который входили калужские фабрики и некоторые поместья, все остальное Афанасий Николаевич, дедушка Натали, давно заложил и перезаложил. Получаемые доходы уходили на уплату процентов по закладным и безрассудно расточительный образ жизни главы гончаровского дома. А. Н. Гончаров предполагал дать в приданое трем своим внучкам имение Катунки в Нижегородской губернии, которое оценивалось в немалую сумму — 112 тысяч рублей, однако же долгу на нем было еще больше — 186 тысяч. Получив треть поместья, Наталья Николаевна должна была бы выплачивать и треть долга. Дед Натали, очевидно, предложил Пушкину взять на себя управление имением, от чего тот благоразумно отказался. Жених просил Афанасия Николаевича дать внучке доверенность на получение доходов с выделяемой ей трети имения и заемное письмо, но тем дело и кончилось: ни имений, ни денег любимая Ташенька не получила.
Но нельзя сказать, чтобы дед вовсе не старался… Он решил было «выплавить» приданое для младшей внучки из «медной бабушки» — громоздкой статуи Екатерины II, мертвым грузом лежавшей с тех баснословных времен, когда императрица собиралась посетить Полотняный Завод. Продав статую на переплавку, старик надеялся выручить до 40 тысяч. Дело поручили Пушкину, а статую перевезли в Петербург. Вскоре было получено высочайшее позволение:
«Милостивый государь Александр Сергеевич! Государь император всемилостивейше снисходя на просьбу Вашу, о которой я имел счастье докладывать Его императорскому величеству, высочайше изъявил соизволение свое на расплавление имеющейся у г-на Гончарова колоссальной неудачно изваянной в Берлине бронзовой статуи блаженныя памяти императрицы Екатерины II, с предоставлением ему, г. Гончарову, права воздвигнуть, когда обстоятельства дозволят ему исполнить сие, другой приличный памятник сей августейшей благодетельнице его фамилии.
А. X. Бенкендорф», Петербург, 26 июня 1830 г.
За статую давали не более семи тысяч, и при жизни Пушкина она так и не была продана.
В июле Пушкин весь в хлопотах о продаже «медной бабушки», об издании «Бориса Годунова» и о передаче части болдинского поместья по разделу перед свадьбой. Друг Вяземский опасается, «чтобы Пушкин не разгончаровался: не то что влюбится в другую, а зашалит, замотается. В Москве скука и привычка питают любовь его».
«К стыду своему признаюсь, что мне весело в Петербурге, и я совершенно не знаю, когда вернусь…» — пишет в Москву жене Вяземского Пушкин. Почти в те же дни своей невесте в Полотняный Завод жених сообщает: «Я мало бываю в свете. Вас ждут там с нетерпением. Прекрасные дамы просят меня показать ваш портрет и не могут простить мне, что его у меня нет. Я утешаюсь тем, что часами простаиваю перед белокурой мадонной, похожей на вас как две капли воды; я бы купил ее, если бы она не стоила 40 000 рублей».
Тут Афанасий Николаевич озадачил Пушкина новым поручением. Гончаров полагал, что личное знакомство будущего зятя с императором и родственные связи с министром финансов Канкриным должны повлиять на решение его собственных запутанных финансовых проблем, нужно только замолвить словечко… Заранее предвидя неудачу, Пушкин все же отважился переговорить с Канкриным о «единовременном пособии» Гончарову. Министр уведомил, что этот вопрос может разрешить только государь. Неизвестно, дошло ли дело до императора, только Пушкин в конце концов написал деду: «Сердечно жалею, что старания мои тщетны и что я имею так мало влияния на наших министров».
Мало-помалу жених перезнакомился со своими будущими родственниками…
Посещение Натальи Кирилловны Загряжской вполне удовлетворило аристократическое чувство Пушкина. Чтобы хоть как-то охарактеризовать ее личность, приведем небольшой эпизод из воспоминаний декабриста Н. И. Лорера (родного дяди приятельницы Пушкина А. О. Смирновой-Россет): «…Захар Чернышов и сослан-то был только по проискам родственника своего Александра Ивановича Чернышова, рассчитывавшего на его 20 000 душ наследства. Но председатель Государственного совета Николай Семенович Мордвинов отстоял законных, прямых, ближайших родственников и присудил состояние старшей сестре Захара Чернышова… Известная своим влиянием в то время на петербургское общество старуха Наталья Кирилловна Загряжская, из дому Разумовских, не приняла генерала Чернышова к себе и закрыла для него навсегда свои двери, да и весь Петербург радовался справедливому решению». И вот эта-то «старуха» становилась родственницей Пушкину. «Надо вам рассказать о моем визите к Наталье Кирилловне. Приезжаю, обо мне докладывают, она принимает меня за своим туалетом, как очень хорошенькая женщина прошлого столетия. — Это вы женитесь на моей внучатой племяннице? — Да, сударыня. — Вот как. Меня это очень удивляет, меня не известили, Наташа ничего мне об этом не писала. (Она имела в виду не вас, а маменьку.) На это я сказал ей, что брак наш решен совсем недавно, что расстроенные дела Афанасия Николаевича и Натальи Ивановны и т. д. и т. д. Она не приняла моих доводов; Наташа знает, как я ее люблю, Наташа всегда писала мне во всех обстоятельствах своей жизни, Наташа напишет мне; а теперь, когда мы породнились, надеюсь, сударь, что вы часто будете навещать меня.
Затем она долго расспрашивала о маменьке, о Николае Афанасьевиче, о вас; повторила мне комплименты Государя на ваш счет — и мы расстались очень добрыми друзьями. — Не правда ли, Наталья Ивановна ей напишет?»
В Парголове на даче жила родная тетка Натали фрейлина императрицы Екатерина Ивановна Загряжская. Пушкин не имел «ни желания, ни мужества» ехать к ней по той простой причине, что знал о натянутых отношениях сестер Натальи Ивановны и Екатерины Ивановны. Неизвестно, как посмотрела бы на этот визит будущая теща, для разговора нужен был свидетель, поэтому Пушкин и дожидался Ивана Николаевича, брата невесты, который только что вернулся с маневров.
Впоследствии чета Пушкиных очень дружила и с Натальей Кирилловной, и с Екатериной Ивановной. Обе эти женщины явились добрыми покровительницами красавицы Натали и притом были вхожи в высшие аристократические круги Петербурга. Это обстоятельство льстило самолюбию поэта, который и сам хотел принадлежать к этому обществу.
Источником постоянного раздражения Пушкина впоследствии было то его двусмысленное положение, когда в светском обществе принимали его не как «законного сочлена; напротив, там глядели на него, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как артиста, своего рода Листа или Серве» (К. А. Полевой).
В середине августа Пушкин вернулся в Москву. 20 августа умер дядя — поэт Василий Львович, и жениху предстоял сорокадневный траур. Свадьба снова откладывалась. «Смерть дяди моего, Василия Львовича Пушкина, и хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства. Не успел я выйти из долга, как опять принужден был задолжать. На днях отправляюсь я в Нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной. Надежда моя на Вас одних. От Вас одних зависит решение моей судьбы», — известил Пушкин Афанасия Николаевича о новых своих расстройствах, которым, казалось, не было конца. Да еще перед отъездом не сдержался; рассорился с Натальей Ивановной, которая при всяком удобном случае давала Пушкину понять, какая это честь — что он входит в ее семейство. В этих словах сквозил намек на то, что поэт недостоин ее дочери. Тут вспыльчивый характер будущего зятя дал о себе знать. «Это дело вашей дочери, — я на ней хочу жениться, а не на вас», — огрызнулся Александр Сергеевич.
С дороги Пушкин писал невесте: «Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждет в будущем. Если ваша матушка решила расторгнуть нашу помолвку, а вы решили повиноваться ей, — я подпишусь под всеми предлогами, какие ей угодно будет выставить, даже если они будут так же основательны, как сцена, устроенная мне вчера, и как оскорбления, которыми ей угодно меня осыпать. Быть может, она права, а неправ был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае, вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю Вас честным словом, что буду принадлежать только вам или никогда не женюсь».
Ссора матери с женихом расстроила Натали.
Она сразу же села писать ответ, в котором попыталась успокоить Пушкина и заверить его в неизменности своих чувств. Этот ответ пролил бальзам на свежую рану поэта.
«Моя дорогая, моя милая Наталья Николаевна, я у ваших ног, чтобы поблагодарить Вас и просить прощения за причиненное Вам беспокойство…» «Почтительный поклон Наталье Ивановне, очень покорно и очень нежно целую ей ручки… Сейчас же напишу Афанасию Николаевичу. Он, с вашего позволения, может вывести из терпения».
Более откровенно всю накопившуюся горечь этих дней Пушкин высказывает П. А. Плетневу, неустанному ходатаю по издательским делам поэта. «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей моей тещи расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настанет — а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть, буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.
Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостью, которой обязан Богу и тебе. Грустно, душа моя…»
Нижегородские леса отгородили Пушкина от суетных дел мира и волей-неволей оставили единственную возможность успокоиться и обрести душевное равновесие. Он снова взял в руки гусиное перо, которое «просится к бумаге», и весь отдался сочинительству.
Еще по дороге в Болдино Пушкин узнал о холере, надвигавшейся на среднерусские губернии, но назад не поворотил, почувствовав первый прилив вдохновения. Вот и получилось, что ехал Александр Сергеевич в деревню по своим предсвадебным имущественным делам недели на три, а застрял на всю осень — болдинскую.
«Наша свадьба точно бежит от меня; и эта чума с ее карантинами — не отвратительнейшая ли это насмешка, какую только могла придумать судьба? Мой ангел, ваша любовь — единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка (где, замечу в скобках, дед повесил француза-учителя, аббата Николя, которым был недоволен). Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье. Позволяете ли вы обнять вас? Это не имеет никакого значения на расстоянии 500 верст и сквозь 5 карантинов. Карантины эти не выходят у меня из головы…» — жаловался невесте Пушкин в конце сентября, а на столе его в Болдине уже лежали написанными «Гробовщик», «Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка», 8-я глава «Евгения Онегина», «Элегия»:
…Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть — на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.
«Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? нет ли окольного пути, который привел бы меня к вашим ногам? Я совершенно пал духом и, право, не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году… нашей свадьбе не бывать. Но не правда ли, вы уехали из Москвы? Добровольно подвергать себя опасностям заразы было бы непростительно…»
«…Письмо ваше от 1-го получил я 26-го. Оно огорчило меня, потому что… вы первого октября были еще в Москве, давно зачумленной… Если вы в Калуге, я приеду к вам через Пензу, если вы в Москве, т. е. в московской деревне, то приеду к вам через Вятку, Архангельск и Петербург. Ей-Богу, не шучу — но напишите мне, где вы…»
«9-го вы еще были в Москве! Об этом пишет мне отец; он пишет мне также, что свадьба моя расстроилась. Не достаточно ли этого, чтобы повеситься?… Как вам не стыдно было оставаться на Никитской во время эпидемии? Так мог поступить ваш сосед Адриян, который обделывает выгодные дела. Но Наталья Ивановна, но вы! — право, я вас не понимаю. Не знаю, как добраться до вас. Мне кажется, что Вятка еще свободна. В таком случае поеду на Вятку. Между тем пишите мне в Абрамово для доставления в Болдино. Ваши письма всегда дойдут до меня.
Прощайте, да хранит вас Бог. Повергните меня к стопам вашей матушки».
Лейтмотивом всех октябрьских писем Пушкина к невесте из Болдина звучало нешуточное беспокойство о том, как бы Натали со своим семейством не стала жертвой эпидемии.
Этот месяц был особенно обилен шедеврами, ясно обозначавшими, что Пушкина «года к суровой прозе клонят». Он переживал расцвет своего гения, вехами которого стали новаторские по языку — чистому, ясному, доступному, «повести Белкина»: «Выстрел», «Метель» и истинно «драматические произведения» — «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери».
В ноябре — все еще карантины. Пушкин продолжал работать с неиссякаемым вдохновением. Написаны «История села Горюхина», «Каменный гость», «Пир во время чумы» и чудное стихотворение:
Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край родной;
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой…
Дух творца окреп, Пушкин и сам это чувствовал, довольный своим «прилежанием». «Посылаю тебе, барон, вассальскую мою подать, — обращался он к Дельвигу, — именуемую цветочной (для альманаха „Северные цветы“. — Н. Г.) по той причине, что платится она в ноябре, в самую пору цветов. Доношу тебе, моему владельцу, что нынешняя осень была детородна и что коли твой смиренный вассал не околеет от сарацинского падежа, холерой именуемого и занесенного нам крестовыми воинами, т. е. бурлаками, то в замке твоем, „Литературной газете“, песни трубадуров не умолкнут круглый год. Я, душа моя, написал пропасть полемических статей, но, не получая журналов, отстал от века и не знаю, в чем дело и кого надлежит душить, Полевого или Булгарина. Отец мне про тебя ничего не пишет. А это беспокоит меня, ибо я все-таки его сын — т. е. мнителен и хандрлив (каково словечко?). Скажи Плетневу, что он расцеловал бы меня, видя мое осеннее прилежание. Прощай, душа, на другой почте я, может, еще что-нибудь пришлю тебе…
Я живу в деревне как в острове, окруженный карантинами. Жду погоды, чтоб жениться и добраться до Петербурга — но я об этом не смею еще и думать» (4 ноября).
Настроение Пушкина то и дело менялось, хотя, в сущности, его жизненный барометр показывал «ясно». Стесненные обстоятельства, как всегда, привели к необходимости заняться сочинительством, окунуться в «купель, исцеляющую язвы», — в работу. И эта купель восстановила жизненные и творческие силы поэта.
Но когда им овладевала меланхолия, тогда нападали на него прежние страсти. Пушкин начинал ревновать. Он пытался прикрыть свое состояние шуткой: «Отец продолжает писать мне, что свадьба моя расстроилась. На днях он мне, может быть, сообщит, что вы вышли замуж… Есть от чего потерять голову… Прощайте, мой ангел, будьте здоровы, не выходите замуж за г-на Давыдова…»
Беспричинная ревность бесила Пушкина. Из Болдина писал он Плетневу: «Как же не стыдно было понять хандру мою, как ты ее понял? хорош и Дельвиг, хорош и Жуковский. Вероятно, я выразился дурно; но это вас не оправдывает. Вот в чем было дело: теща моя отлагала свадьбу за приданым, а уж конечно не я. Я бесился. Теща начинала меня дурно принимать и заводить со мной глупые ссоры; и это бесило меня. Хандра схватила, и черные мысли мной овладели. Неужто я хотел или думал отказаться? но я видел уже отказ и утешался чем попало. Все, что ты говоришь о свете, справедливо; тем справедливее опасения мои, чтоб тетушки, да бабушки, да сестрицы не стали кружить голову молодой жене моей пустяками. Она меня любит, но посмотри, Алеко Плетнев, как гуляет вольная луна…»
Приступы беспричинной ревности охватывали Пушкина все чаще и чаще, и он не знал, как справиться с ними. Та, которая, единственная, могла успокоить его и утешить, была слишком далеко. И тут вдруг он сам получил от своей невесты упрек в непостоянстве. Пришлось поспешить с оправданиями: «Как могли вы подумать, что я застрял в Нижнем из-за этой проклятой княгини Голицыной? Знаете ли вы эту кн. Голицыну? Она одна толста так, как все ваше семейство вместе взятое, включая и меня. Право же, я готов снова наговорить резкостей…» (2 декабря).
Повод был дан самим Пушкиным, когда он написал Натали, что «отправился верст за 30 отсюда к кн. Голицыной, чтобы точнее узнать количество карантинов, кратчайшую дорогу и пр. Так как имение княгини расположено на большой дороге, она взялась разузнать все доподлинно…». Мы не знаем, в каком тоне невеста сделала упрек, возможно, что и в шутливом, да Пушкин не понял… Но все же то ее письмо, заставившее Пушкина оправдываться, свидетельствует о том, что Натали была серьезно влюблена в своего жениха и волновалась, что свадьба столько времени откладывается…
В начале декабря Пушкин наконец вернулся в Москву, заложил Кистенево, получил 38 тысяч, из которых 11 дал в долг Наталье Ивановне на приданое, 10 тысяч — П. В. Нащокину в долг же, а 17 тысяч оставил «на обзаведение и житье годичное». Продолжался рождественский пост, венчание было разрешено по церковному уставу только после святок, то есть в следующем году…
Новый, 1831 год начался с радостного и долгожданного события: вышел в свет «Борис Годунов». Ни одно произведение Пушкина не значило лично для него самого так много, как эта драма, посвященная памяти Николая Михайловича Карамзина — русского историка. В «Годунове» Пушкин выразил свои заветные взгляды на русскую историю и на роль личности в ней. Монах и летописец Пимен — глубокий мудрец и живая история святой Руси — особенно дорог был своему Творцу. В его пророческие уста он вложил монолог, в котором есть строки, поражающие точностью почти математической формулы и вместе с тем силой красоты, строки, внятные русскому сердцу:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века
По воле Бога Самого
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Животворящие святыни!
Земля была б без них мертва,
Без них наш тесный мир — пустыня,
Душа — алтарь без Божества.
Первые известия об успехе трагедии в Петербурге (в один день разошлись сразу 400 экземпляров) были для автора неожиданной радостью. «Вы говорите об успехе „Бориса Годунова“: право, я не могу этому поверить. Когда я писал его, я меньше всего думал об успехе. Это было в 1825 году — и потребовалась смерть Александра, неожиданная милость нынешнего императора, его великодушие, его широкий и свободный взгляд на вещи, чтобы моя трагедия могла увидеть свет. Впрочем, все хорошее в ней до такой степени мало пригодно для того, чтобы поразить почтенную публику (то есть ту чернь, которая нас судит), и так легко осмысленно критиковать меня, что я думал доставить удовольствие лишь дуракам, которые могли бы поострить на мой счет» (Пушкин — Е. М. Хитрово, 9 февраля).
Предчувствие поэта вскоре оправдалось. Не только недоброжелатели, но и некоторые друзья не приняли «Бориса». «„Годунов“ раскупается слабо. Пушкин точно издал его слишком и слишком поздно. Добро бы хоть в эти пять лет поправлял его, а то все прежнее и все не то, чего ожидать следовало» (Языков). Вслед за этим грянули критические залпы из «Московского телеграфа» и «Телескопа».
«Язык русский доведен в „Борисе Годунове“ до последней, по крайней мере, в наше время, степени совершенства; сущность творения, напротив, запоздалая и близорукая: и не могла ли она не быть такою даже по исторической основе творения, когда Пушкин рабски влекся по следам Карамзина в обзоре событий…»
«Что это сделалось с нашей словесностью? Все исписались, хоть брось! Легко ли — сам Пушкин, которого я прежде читывал с удовольствием… что с ним сталось… что он так замолк?» — «А „Борис Годунов“?» — подхватил один из собеседников. «Не говорите вы об этом несчастном произведении! — прервала дама, вступившая было в состязание с ученым. — Я всегда краснею за Пушкина, когда слышу это имя!.. Чудное дело!.. Уронить себя до такой степени… Это ужасно!.. Я всегда подозревала более таланта в творце Руслана и Людмилы; я им восхищалась… но теперь…» — «Не угодно ли выслушать прекрасные стихи, которые я нарочно выписал из одной петербургской газеты в Английском клубе?…» — «Это насчет „Бориса Годунова“? Прочти-ка, прочти…»
И Пушкин стал нам скучен,
И Пушкин надоел:
И стих его незвучен,
И гений охладел.
«Бориса Годунова»
Он выпустил в народ:
Убогая обнова —
Увы! На Новый год!
Все захохотали и многие закричали: браво! прекрасно! бесподобно!
Но эти неприятные издевки были ничтожными уколами по сравнению с настоящим горем. Вечером 18 января Пушкин получил известие о внезапной смерти нежно любимого друга Антона Дельвига. «Без него мы точно осиротели… Свадебные хлопоты показались мелочными и ненужными перед лицом смерти…»
Почт-директор А Я. Булгаков сообщал: «В городе опять поползли слухи, что Пушкина свадьба расходится: это скоро должно открыться. Середа — последний день, в который можно венчать (перед Великим постом. — Н. Г.). Невеста, сказывают, нездорова. Он был… на бале, отличался, танцевал, после ужина скрылся. — Где Пушкин, я спросил, а Гриша Корсаков серьезно отвечал: „Он ведь был здесь весь вечер, а теперь отправился навестить невесту“. Хорош визит в пять часов утра и к больной! Нечего ждать хорошего, кажется, я думаю, что не для нее одной, но для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась». Это письмо было писано 16 февраля, а неделей раньше Пушкин уже написал приятелю Кривцову: «Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, все уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах. Мне 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди, и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты».
Накануне свадьбы — 17 февраля Пушкин, по доброму старому обычаю, устроил мальчишник, чтобы распрощаться с холостой жизнью. Он пригласил друзей в свою новую, заново отделанную квартиру в доме Хитрово на Арбате, куда завтра должен был привести свою молодую жену.
На мальчишник собрались близкие друзья: Нащокин, князь Вяземский, Д. Давыдов, Баратынский, Языков, Иван Киреевский, брат Левушка.
«Накануне свадьбы у Пушкина был девишник, так сказать, или, лучше сказать, пьянство — прощание с холостой жизнью» (Языков).
«Накануне свадьбы был очень грустен, и говорил стихи, прощаясь с молодостью, ненапечатанное… А закуска? из свежей семги. Обедало у него человек 12… Прощание с молодостью и покаяние в грехах ее… И вот Пушкин уехал к невесте… На другой день он был очень весел, смеялся, был счастлив, любезен с друзьями» (воспоминания друзей).
Говорили, что 18 февраля, в день свадьбы, Наталья Ивановна прислала сказать, что все опять придется отложить — нет денег на карету. Жених послал денег. На свадебный фрак Пушкин не стал тратиться — венчался во фраке Нащокина.
Поначалу венчаться хотели в домовой церкви князя С. М. Голицына, однако митрополит Филарет запретил — не положено по уставу. Венчание состоялось в приходе невесты — в церкви Большого Вознесения, что у Никитских ворот. Во время венчания Пушкин, нечаянно зацепив за аналой, уронил крест; когда менялись кольцами, одно упало на пол; погасла свечка; первым устал держать венец шафер жениха. Пушкин решил, что все это дурные предзнаменования; он был человеком суеверным… Впоследствии он неоднократно повторял, что важнейшие события его жизни как-то совпадали с Вознесением Господним: родился на Вознесение, венчался в церкви Вознесения… Такое невозможно приписать одной лишь случайности…
В церковь старались не пускать посторонних, для чего была прислана полиция: событие в Москве не из обычных.
«Я принимал участие в свадьбе, — вспоминал сын князя Вяземского Павел, которому в ту пору было лет одиннадцать, — и по совершении брака в церкви отправился вместе с П. В. Нащокиным на квартиру поэта для встречи новобрачных с образом в щегольской, уютной гостиной Пушкина, оклеенной диковинными для меня обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками». В квартире на Арбате было пять комнат: зал, гостиная, кабинет, спальня и будуар. Молодые занимали весь второй этаж.
Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой…
Действительно, поразительная была пара. Тонкая, высокая, стройная, очень красивая девушка с кротким, застенчивым и меланхолическим выражением лица и «потомок негров безобразный», ниже ее на девять сантиметров и старше на 13 лет, мятежный поэт…
О внешности Пушкина говорили по-разному. Черты лица его не были красивы в общепринятом смысле слова, но в иные времена необыкновенная одухотворенность и сильные чувства, им переживаемые, делали это лицо прекрасным. Особенно хороши были глаза поэта — большие, ясные, «в которых, казалось, отражалось все прекрасное в природе». Добавить сюда ослепительную белозубую улыбку и вьющиеся каштановые волосы да обаяние, возникавшее тотчас, когда Пушкин хотел обольстить женщину: таким, наверно, видела его Натали, когда влюбилась.
Красавица Натали была всеми признанная, но и в ее внешности недоброжелатели находили изъяны. Ей приписывали чувства, которых Натали не испытывала, и переживания, совершенно чуждые ее кроткому нраву.
«Пушкин познакомил меня с своей женой. Не воображайте, однако ж, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина — беленькая, чистенькая девочка с правильными черными и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она неловка еще и неразвязна…» (В. И. Туманский).
«Пушкин женится на Гончаровой, между нами сказать, на бездушной красавице», — высказал свое мнение С. Д. Киселев. Возможно, оно было вызвано обидой за несостоявшийся брак с Пушкиным Екатерины Ушаковой, ведь Киселев был мужем ее сестры Елизаветы…
«Они очень довольны друг другом, моя невестка совершенно очаровательна, хорошенькая, красивая и остроумная, а со всем тем добродушная» (О. С. Павлищева, сестра Пушкина).
Далее всех простирался проницательный взгляд Долли Фикельмон: «Поэтическая красота госпожи Пушкиной проникает до самого сердца. Есть что-то воздушное и трогательное во всем ее облике — эта женщина не будет счастлива, я в этом уверена! Она носит на челе печать страдания. Сейчас ей все улыбается, она совершенно счастлива, и жизнь открывается перед ней блестящая и радостная, а между тем голова ее склоняется и весь облик как будто говорит: „Я страдаю“. Но и какую же трудную предстоит нести ей судьбу — быть женою поэта, и такого поэта, как Пушкин» (запись из дневника жены австрийского посланника, 12 ноября 1831 г.).
Со всех сторон на молодых сыпались поздравления.
«Поздравляю тебя, милый друг, с окончанием кочевой жизни, — радовался Плетнев. — Ты перешел в состояние истинно гражданское. Полно в пустыне жизни бродить без цели. Все, что на земле суждено человеку прекрасного, оно уже для тебя утвердилось. Передай искренние мои поздравления Наталье Николаевне: целую ручки».
Ответом Плетневу было признание Пушкина: «Я женат — и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что кажется, я переродился…» (24 февраля).
Но в ощущениях его молодой жены все не было столь безоблачно. Натали после свадьбы поведала княгине Вере Вяземской, что ее муж после первой брачной ночи как встал с постели, так и не видал ее. К нему явились приятели, с которыми он до того заговорился, что забыл про жену и пришел к ней только к вечеру. Молодая горько плакала, чувствуя свое одиночество в чужом еще для нее дому… Но которая из бесчисленных счастливых ночей оставила нам в дар этот шедевр, неизвестно…
Когда в объятия мои
Твой стройный стан я заключаю
И речи нежные любви
Тебе с восторгом расточаю,
Безмолвна, от стесненных рук
Освобождая стан свой гибкой,
Ты отвечаешь, милый друг,
Мне недоверчивой улыбкой;
Прилежно в памяти храня
Измен печальные преданья,
Ты без участья и вниманья
Уныло слушаешь меня…
Спустя полторы недели молодожены устроили у себя свой первый бал. «Пушкин славный вчера задал вечер. И он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они как два голубка. Дай Бог, чтобы всегда так продолжалось. Много все танцевали, и так как общество было небольшое, то я также потанцевал по просьбе прекрасной хозяйки, которая сама меня ангажировала, и по приказанию старика Юсупова. „Ия бы сам танцевал, если бы у меня были силы“, — говорил он. Ужин был славный; всем казалось странным, что у Пушкина, который жил все по трактирам, такое вдруг завелось хозяйство. Мы уехали почти в три часа…» (А. Я. Булгаков).
После свадьбы молодые, по обычаю, отдавали визиты своим родным и близким, и прежде всего — посаженым родителям. Со стороны Натали ими были ее дядя, сенатор, тайный советник И. А. Нарышкин и А. П. Малиновская, жена начальника Архива иностранных дел. Посаженым отцом жениха был князь П. А. Вяземский, матерью — Е. П. Потемкина, жена гвардии поручика С. П. Потемкина, поэта и драматурга.
Тем, кого не было рядом, в Москве, были написаны письма-уведомления о состоявшемся бракосочетании. Получил такое письмо и глава гончаровского дома.
«Милостивый государь дедушка Афанасий Николаевич!
Спешу известить Вас о счастии моем и препоручить себя Вашему отеческому благорасположению, как мужа бесценной внучки Вашей, Натальи Николаевны. Долг наш и желание были бы ехать к Вам в деревню, но мы опасаемся Вас обеспокоить и не знаем, в пору ли будет наше посещение. Дмитрий Николаевич сказывал мне, что Вы все еще тревожитесь насчет приданого; моя усильная просьба состоит в том, чтоб Вы не расстраивали для нас уже расстроенного имения; мы же в состоянии ждать…
С глубочайшим почтением и искреннею сыновнею преданностию имею счастье быть, милостивый государь дедушка,
Вашим покорнейшим слугой и внуком Александр Пушкин».
«Любезный дедушка! Имею счастье известить вас наконец о свадьбе моей и препоручаю мужа моего вашему милостивому расположению. С моей же стороны чувства преданности, любви и почтения никогда не изменятся. Сердечно надеюсь, что вы по-прежнему останетесь моим вернейшим благодетелем. При сем целую ручки ваши и честь имею пребыть навсегда покорная внучка ваша
Наталья Пушкина».
Новоиспеченных, но уже знаменитых супругов наперебой приглашали в гости: всем хотелось поглядеть на первую красавицу Москвы и первого поэта России. Балы, театр, маскарад в Большом театре, санные катания, устроенные знакомцем Пушкина Пашковым, гости непрерывно сменяли друг друга. Это были развлечения последней перед Великим постом масленичной недели.
По-видимому, глава семейства легкомысленно отнесся к наступившему Великому посту: продолжались шумные встречи с друзьями, увеселения вкупе со столом, отнюдь не постным. Это не могло не огорчать тещу Пушкина, она пыталась как-то увещевать зятя, по словам современницы, «вздумала чересчур заботиться о спасении души своей дочери». Надо заметить, молва отвела Наталье Ивановне роль «мучительницы» Пушкина, которая только то и делала, что «постоянно попрекала его безбожием и безнравственностью, даже скупостью, тем самым ускорив отъезд молодоженов из Москвы».
Однако еще в январе, за месяц до женитьбы Пушкин писал Плетневу: «Душа моя, вот тебе план моей жизни: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь, а как тетки хотят». В одном из своих набросков Пушкин яснее выразился насчет московской жизни. После петербургской она действительно могла показаться унылой. «Ныне (после пожара 1812 года. — Н. Г.) в присмиревшей Москве огромные боярские дома стоят печально между широким двором, заросшим травою, и садом, запущенным и одичалым… На всех воротах прибито объявление, что дом продается и отдается внаймы, и никто его не покупает и не нанимает. Улицы мертвы; редко по мостовой раздается шум кареты; барышни бегут к окошкам, когда едет один из полицмейстеров со своими казаками… Обеды уже даются не хлебосолами старинного покроя, в день хозяйских именин или в угоду веселых обжор, в Честь вельможи, удалившегося от двора, но обществом игроков, задумавших обобрать наверное юношу, вышедшего из-под опеки, или саратовского откупщика. Московские балы… Увы! Посмотрите на эти домашние прически, на эти белые башмачки, искусно забеленные мелом… Кавалеры набраны кое-где — и что за кавалеры…»
«В Москве остаться я никак не намерен, — докладывает Пушкин Плетневу в марте. — … Мне мочи нет хотелось бы к вам не доехать, а остановиться в Царском Селе… Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей. А дома ныне, вероятно, там недороги: гусаров нет, двора нет — квартер пустых много. С тобой, душа моя, виделся бы я всякую неделю, с Жуковским также — Петербург под боком — жизнь дешевая, экипажа не нужно». «Мне кажется, что если все мы будем в кучке, то литература не может не согреться и чего-нибудь да не произвести: альманаха, журнала, чего доброго? и газеты!»…
Итак, причин предостаточно, чтобы переехать в Петербург, где сосредоточено то, что сердцу мило: друзья, литературные салоны, придворный, высший и блестящий круг, в котором, по расчетам Пушкина, Натали должна занять подобающее место. Недаром он писал: «Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, все, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей существование. И все же не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы?…»
Но средств для блестящего образа жизни явно не хватало. К несчастью, Пушкин продолжал играть, и игра его по большей части была несчастлива, отсюда и всегдашняя нехватка достаточных средств.
«Пушкин, получив из Опекунского Совета до 40 тысяч, сыграл свадьбу, и весною 1831 года, отъезжая в Петербург, уже нуждался в деньгах, так что Нащокин помогал ему в переговорах с закладчиком Веером». «Из полученных денег (до 40 тысяч) он заплатил долги свои и, живучи около трех месяцев в Москве, до того истратился, что пришлось ему заложить у еврея Веера женины бриллианты, которые потом и не были выкуплены» (Нащокин).
«Несмотря на свое личное пренебрежение к деньгам, когда становилось чересчур жутко и все ресурсы иссякали, Александр Сергеевич вспоминал об обещанном и невыплаченном приданом жены. Происходил обмен писем между ним и Натальей Ивановной, обыкновенно не достигавший результата и порождавший только некоторое обострение отношений.
Кончилось тем, что теща, в доказательство своей доброй воли исполнить обещание, прислала Пушкину объемистую шкатулку, наполненную бриллиантами и драгоценными парюрами, на весьма значительную сумму. Несколько дней Наталье Николаевне пришлось полюбоваться уцелевшими остатками гончаровских миллионов [3].
Муж объявил ей, что они должны быть проданы для уплаты долгов, и разрешил сохранить на память только одну из присланных вещей. Выбор ее остановился на жемчужном ожерелье, в котором она стояла перед венцом. Оно было ей особенно дорого, и, несмотря на лишения и постоянные затруднения в тяжелые годы вдовства, она сохраняла его, и только крайняя нужда наконец заставила Натали продать ожерелье графине Воронцовой-Дашковой, в ту пору выдававшей дочь замуж. Не раз вспоминала она о нем со вздохом, прибавляя:
— Промаяться бы мне тогда еще шесть месяцев! Потом я вышла замуж, острая нужда отпала навек, и не пришлось бы мне с ним расстаться» (А. П. Арапова).
Итак, в апреле Москва Пушкину «слишком надоела», единственная радость, что «женка моя прелесть не по одной наружности». Конечно же, поэту не терпелось представить свою красавицу на суд настоящих ценителей, которые — в Петербурге. И вот он взывает к главному столичному корреспонденту Плетневу: «…ради Бога, найми мне фатерку — нас будет: мы двое, 3 или 4 человека да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, разумеется, тем лучше — но ведь 200 рублей лишних нас не разорят. Садика нам не будет нужно, ибо под боком у нас будет садище. А нужна кухня да сарай, вот и все. Ради Бога, скорее же, и тотчас давай нам и знать, что все-де готово и милости просим приезжать. А мы тебе как снег на голову!..»
И все же он чувствует себя счастливым. Мечта воплотилась в жизнь, и Пушкин шутливо констатирует: «Жена не то что невеста. Куда! Жена свой брат».) Чуть свыкнувшись со своим новым положением женатого человека, он пишет уже вполне серьезно: «Юность не имеет нужды в своем доме, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу — тогда удались он домой».
Еще до женитьбы был написан сонет «Мадонна», посвященный невесте.
Дерзнув сравнить Натали с Мадонной, Пушкин тем самым хотел представить превосходную, по его мнению, степень добродетели невесты, желая каждодневно иметь дома свою «домашнюю мадонну» — пример несравненной чистоты, терпения и смирения.
Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.
В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш Божественный Спаситель —
Она с величием, Он с разумом в очах —
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.
Исполнились мои желания.
Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
Пушкин был не влюблен, он любил…
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склонялся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна, без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом все боле, боле —
И делишь наконец мой пламень поневоле!
После свадьбы Пушкины прожили в Москве три месяца и в середине мая выехали в Петербург, где усилиями Плетнева была найдена и обставлена «фатерка».
«Секретно. Живущий в Пречистенской части отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеевич Пушкин вчерашнего числа получил из части свидетельство на выезд из Москвы в Санкт-Петербург вместе с женою своею, а как он… состоит под секретным надзором, то я долгом поставляю представить о сем Вашему высокоблагородию [полицмейстер Миллер]… за коим во время пребывания здесь в поведении ничего предосудительного не замечено…» (московский обер-полицмейстер — петербургскому).
По приезде в Петербург супруги остановились на несколько дней в гостинице Демута, а затем переехали в Царское Село на дачу в дом Китаева, придворного камер-фурьера. С той поры как в 1817 году Пушкин закончил Царскосельский лицей, он душой всегда рвался к тем местам, где провел юность.
Теперь в распоряжении Пушкина была не маленькая лицейская комнатка в одном из подсобных помещений Екатерининского дворца, а целый дом о девяти комнатах, из которых любимой сделался кабинет в мезонине, накалявшийся от жары в то знойное холерное лето. «Жара стоит, как в Африке, а у нас там ходят в таких костюмах», — объяснял он своим приятелям, застававшим Пушкина в наряде Адама в мезонине. Каждое утро он принимал ледяную ванну, после чая ложился в кабинете на диван, стоявший возле большого стола, и работал в своей излюбленной позе. В ту пору он писал свои сказки: о попе и работнике его Балде, о царе Салтане. В письмах к друзьям сообщал:
«Теперь, кажется, все уладил и стану жить потихоньку без тещи, без экипажа, следственно, без больших расходов и сплетен».
«Мы здесь живем тихо и весело, будто в глуши деревенской, насилу от нас и вести доходят».
Через полтора месяца и теща получила письмо: «…Я был вынужден оставить Москву во избежание всяких дрязг, которые под конец могли лишить меня не только покоя; меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика, ей говорили: ты глупа, позволяя мужу, и т. д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, позволить говорить себе, что ее муж бесчестный человек, а обязанность моей жены — подчиняться тому, что я себе позволяю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года. Я проявил большое терпение и мягкость, но, по-видимому, и то и другое было напрасно. Я ценю свой покой и сумею его обеспечить.
Когда я уезжал из Москвы, вы не сочли нужным поговорить со мною о делах; вы предпочли пошутить по поводу возможности развода или что-то в этом роде. Между тем мне необходимо окончательно выяснить ваше решение относительно меня. Я не говорю, что предполагалось сделать для Натали, это меня не касается, и я никогда не думал об этом, несмотря на мою алчность. Я имею в виду 11 тысяч рублей, данные мною взаймы. Я не требую их возврата и никоим образом не тороплю вас. Я только хочу в точности знать, как вы намерены поступить, чтобы я мог сообразно этому действовать…»
Письмо дышит раздражением. Пушкина тяготили невозвращенные долги — их набиралось до 25 тысяч. Он лихорадочно дописывал свои сказки. А в это время «Наталья Николаевна сидела обыкновенно внизу за книгою», — вспоминала А О. Смирнова-Россет, фрейлина императрицы и близкая приятельница Пушкина, которая славилась своим умом и образованностью и зачастую бывала первой читательницей и ценительницей произведений поэта. В своих записках-воспоминаниях она запечатлела любопытные подробности домашней атмосферы молодой четы.
О Натали она писала в слегка пренебрежительном тоне. Смирнова не могла не ревновать Пушкина к жене, ведь та, как супруга, сумела бы заменить ее в соблазнительной роли первой ценительницы известнейшего поэта, на которую она претендовала.
«Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал писать. По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду. — „Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и пойди к нему“. — „Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти“. — „Можно“. С мокрыми, курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш. „А я приготовил кой-что прочесть“, — говорит. „Ну читайте“. Пушкин начинал читать (в это время он сочинял всё сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен. Читал стихи он плохо. Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила: „Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, — разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня“. — „Я это хорошо вижу, — говорит, — да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает…“»
На долю Смирновой-Россет и в дальнейшем выпадали «вершки» праздничного — после вдохновенных поэтических трудов — общения с Пушкиным. «Корешками» была вынуждена довольствоваться Натали. Те долгие для нее часы одиночества, когда муж вдохновенно исписывал лист за листом своим характерным почерком, сливались в недели, недели в месяцы… Основные черты семейного уклада сложились, видимо, в первое же время супружеской жизни, начиная с Царского Села. Но обратим внимание на свидетельство дочери Н. Пушкиной от второго брака:
«Когда вдохновение снисходило на поэта, он запирался в свою комнату, и ни под каким предлогом жена не дерзала переступить порог, тщетно ожидая его в часы завтрака и обеда, чтобы как-нибудь не нарушить прилив творчества. После усидчивой работы он выходил усталый, проголодавшийся, но окрыленный духом, и дома ему не сиделось. Кипучий ум жаждал обмена впечатлений, живость характера стремилась поскорей отдать на суд друзей-ценителей выстраданные образы, звучными строфами скользнувшие из-под его пера.
С робкой мольбой просила его Наталья Николаевна остаться с ней, дать ей первой выслушать новое творение. Преклоняясь перед авторитетом Жуковского или Вяземского, она не пыталась удерживать Пушкина, когда знала, что он рвется к ним за советом, но сердце невольно щемило, женское самолюбие вспыхивало, когда, хватая шляпу, он с своим беззаботным, звонким смехом объявлял по вечерам: „А теперь пора к Александре Осиповне на суд! Что-то она скажет? Угожу ли я ей своим сегодняшним трудом?“
— Отчего ты не хочешь мне прочесть? Разве я понять не могу? Разве тебе не дорого мое мнение? — И ее нежный, вдумчивый взгляд с замиранием ждал ответа.
Но, выслушивая эту просьбу как взбалмошный каприз милого ребенка, он с улыбкой отвечал:
— Нет, Наташа! Ты не обижайся, но это дело не твоего ума, да и вообще не женского смысла.
— А разве Смирнова не женщина, да вдобавок красивая? — с живостью протестовала она.
— Для других — не спорю. Для меня — друг, товарищ, опытный оценщик, которому женский инстинкт пригоден, чтобы отыскать ошибку, ускользнувшую от моего внимания, или указать что-нибудь ведущее к новому горизонту. А ты, Наташа, не тужи и не думай ревновать! Ты мне куда милей со своей неопытностью и незнанием. Избави Бог от ученых женщин, а коли оне еще и за сочинительство ухватятся, — тогда уж прямо нет спасения…
И, нежно погладив ее понуренную головку, он с рукописью отправлялся к Смирновой, оставляя ее одну до поздней ночи, с своими невеселыми, ревнивыми думами.
Хотя в эту отдаленную эпоху вопроса феминизма не было даже в зародыше, Пушкин оказался злейшим врагом всяких посягательств женщин на деятельность вне признанной за ними сферы. Он не упускал случая зло подтрунить над всеми встречавшимися ему „синими чулками“, и, ярый поклонник красоты, он находил, что их потуги на ученость и философию только вредят женскому обаянию…»
Дочь «друга и товарища» Александра Сергеевича О. Н. Смирнова записала такую историю царскосельских времен: «Раз, когда Пушкин читал моей матери стихотворение, которое она должна была в тот же вечер передать Государю, жена Пушкина воскликнула: „Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!“ Он сделал вид, что не понял, и отвечал: „Извини, этих ты не знаешь: я не читал их при тебе“. — „Эти ли, другие ли — все равно. Ты вообще мне надоел своими стихами“. Несколько смущенный, поэт сказал моей матери, которая кусала себе губы от вмешательства: „Натали еще совсем ребенок. У нее невозможная откровенность малых ребят“. Он передал стихи моей матери, не дочитав их, и переменил разговор».
Кажется, чего тут странного: невозможно целыми днями слушать стихи, стихи, стихи, пусть даже и самого Пушкина! Но на подобных историях, как дрожжи, возрастали предвзятые умозаключения и нелестные мнения, будто Натали «его не понимала и, конечно, светские успехи его ставила выше литературных». Попытаемся защитить от нападок «опытных оценщиков» жену поэта, которая не только сидела с книгой в руках, пока муж трудился над очередным шедевром, но и прилежно переписывала черновики Пушкина и необходимые ему документы. Это она переписала набело еще не изданный «Домик в Коломне», сняла копию с «Секретных записок Екатерины II», сделала выписки из «Журнала дискуссий».
Режим жизни на даче был довольно монотонным. Пушкин весь день работал, потом спускался к обеду — достаточно безыскусному: ели зеленый суп с крутыми яйцами, рубленые котлеты со шпинатом или щавелем и любимое варенье из крыжовника на десерт. Часов в пять-шесть, когда спадала жара, молодые отправлялись на прогулку, являя собой несомненную достопримечательность Царского Села. В это время «многие нарочно ходили смотреть на Пушкина, как он гулял под руку с женой, обыкновенно вокруг озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе и на плечах свитая по-тогдашнему красная шаль».
Те, кто тогда видел Пушкиных, не могли не согласиться с мнением Долли Фикельмон, которая обладала трезвым умом и зорким взглядом: «Пушкин к нам приехал, к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьезный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем: у Пушкина видны все порывы страстей, у жены — вся меланхолия отречения от себя…»
Эти гулянья у озера необыкновенной пары запомнились многим. Было замечено, что Пушкин не любил стоять рядом с женой. Он каламбурил, что «ему подле нее быть унизительно», так как Натали была выше мужа на полголовы.
Между тем в Петербурге началась эпидемия холеры. Город был оцеплен, город находился во власти страха, «…несмотря на значительное число вновь устроенных больниц, их становилось мало, священники не успевали отпевать умерших — до 600 человек в день».
Родители Пушкина, узнав про холеру в Петербурге, в двадцать четыре часа уложили пожитки и выехали из города, остановившись на даче в Павловске. С сыном и невесткой они часто виделись и подробно делились с дочерью Ольгой своими наблюдениями в письмах.
«Вчера я провела свой день рождения у Александра, — сообщает Надежда Осиповна 22 июня, — не имея возможности принять их у себя, ибо мы перебрались лишь за сутки перед этим». «Здесь, на мой взгляд, лучше, чем в Царском Селе, — добавляет Сергей Львович. — Не так великолепно, но куда более по-сельски… Натали была бы в восторге, если бы ты была у нее и с ней, как и Александр».
25 июня: «Мы видаемся с Александром и Натали, Царское не оцеплено, но, как ни у нас, ни у твоего брата нет лошадей и найти их невозможно, то мы и не видаемся так часто, как бы хотели… Александр часто делает этот конец (ходит пешком в Павловск. — Н. Г.), жена его плохой пешеход, она гуляет лишь по саду».
В июле: «…катались в линее по парку Павловского и в Царском Селе, где ежедневно собираются слушать музыку. Там мы встретили Александра и его жену. Сегодня они у нас обедают…»
В то лето «духота в воздухе была нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы, трава поблекла от страшной засухи, везде горели леса и трескалась земля. Двор переехал из Петергофа в Царское Село, куда переведены были и кадетские корпуса. За исключением Царского, холера распространилась по всем окрестностям столицы».
С приездом императорской фамилии «Царское Село закипело и превратилось в столицу». Вместе со двором прибыл и воспитатель наследника Василий Андреевич Жуковский. С этого дня оба поэта обычно проводили все вечера у фрейлины Смирновой-Россет. Кажется, никогда Пушкин и Жуковский не находились так много времени вместе, делясь друг с другом своими заветными мыслями и творческими планами.
«Возвращаю тебе твои прелестные пакости. Всем очень доволен. Напрасно сердишься на „Чуму“, она едва ли не лучше „Каменного гостя“. На „Моцарта“ и „Скупого“ сделаю некоторые замечания. Кажется, и то, и другое можно усилить. Пришли „Онегина“, сказку октавами, мелочи и прозаические сказки все, читанные и нечитанные. Завтра все возвращу» (Жуковский — Пушкину, Царское Село, июль 1831).
Натали многие вечера проводила в полном одиночестве. Пушкин, ядовито констатировала Смирнова-Россет, с женой стал «зевать». Скорее всего, Смирнова-Россет видела то, что хотела видеть, а упорно старалась не замечать растущую популярность юной жены Пушкина среди людей, которым довелось поближе узнать ее.
«Пушкин мой сосед, и мы видимся с ним часто. С тех пор как ты мне сказал, что у меня слюни текут, глядя на жену его, я не могу себя иначе и вообразить, как под видом большой датской собаки, которая сидит и дремлет, глядя как перед ней едят очень вкусное, а с морды ее по обеим сторонам висят две длинные ленты из слюны. А женка Пушкина очень милое создание. Иначе и не скажешь! И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше» (Жуковский — князю Вяземскому).
Из Москвы, скучая, писал Нащокин, которого Натали уже успела искренне полюбить, как ближайшего друга своего мужа. «…Я насчет твой совершенно спокоен, зная расположение Царского Села, холеры там быть не может — живи и здравствуй с Натальей Николаевной, которой я свидетельствую свое почтение. Я уверен, что ты, несмотря на все ужасные перевороты, которые тебя окружают, еще никогда не был так счастлив и покоен, как теперь — и для меня это не ничего; без всякой сантиментальности скажу тебе, что мысль о твоем положении мне много доставляет удовольствия… Натальи Николаевне не знаю, что желать, — все имеет в себе и в муже. Себе желать могу, чтобы вас когда-нибудь увидеть. Прощай, добрый для меня Пушкин — не забывай меня, никого не найдешь бескорыстнее и преболее преданного тебе друга, как П. Нащокина» (15 июля).
«Мы с женой тебя всякий день поминаем, — отвечал Пушкин. — Она тебе кланяется. Мы ни с кем покамест не знакомы, и она очень по тебе скучает».
Под выражением «не знакомы ни с кем» подразумевался придворный круг, высшая знать. Но сокровище, которым обладал теперь Пушкин, не могло долго оставаться в тени.
«…Я не могу спокойно прогуливаться по саду, так как узнала от одной фрейлины, что Их величества желали узнать час, в который я гуляю, чтобы меня встретить. Поэтому я и выбираю самые уединенные места», — жалуется Натали своему любимому деду. Но спустя две недели ее свекровь пишет дочери: «Сообщу тебе новость. Император и императрица встретили Наташу с Александром, они остановились поговорить с ними, и императрица сказала Наташе, что она очень рада с нею познакомиться, и тысячу других милых и любезных вещей. И вот теперь она принуждена, совсем этого не желая, появиться при дворе…» «Весь двор от нее в восторге, императрица хочет, чтобы она к ней явилась, и назначит день, когда надо будет прийти. Это Наташе очень неприятно, но она должна будет подчиниться…»
«Моя невестка очаровательна; она вызывает удивление в Царском, и императрица хочет, чтобы она была при дворе. Она от этого в отчаянии, потому что неглупа; я не то хотела сказать: хотя она вовсе неглупа, она еще немного робка, но это пройдет, и она, красивая, молодая и любезная женщина, поладит со двором, и с императрицей. Но зато Александр, я думаю — на седьмом небе. Физически они — две полные противоположности: Вулкан и Венера, Кирик и Улита и т. д. и т. д.», — делилась своими наблюдениями с мужем, служившим в Варшаве, Ольга Сергеевна Павлищева. Месяцем раньше она выражалась более определенно: «Моя невестка очаровательна, она заслуживала бы иметь мужем более милого парня, чем Александр, который при всем моем уважении к его шедеврам стал раздражителен, как беременная женщина; он написал мне письмо такое нахальное и глупое, что пусть меня похоронят живою, если оно когда-нибудь дойдет до потомства, хотя, по-видимому, он питал эту надежду, судя по старанию, которое он приложил к тому, чтобы письмо до меня дошло».
Да, Пушкин, безусловно, не являлся тем «милым парнем», с которым жена могла чувствовать себя спокойной и уверенной. Княгине Вере Вяземской запомнился такой случай. Натали рассказывала ей, как однажды напугал ее муж, отправившись на прогулку, с которой возвратился домой только на третьи сутки. Оказалось, что он встретился с дворцовыми ламповщиками, которые отвозили из Царского Села для починки в столицу подсвечники и лампы, разговорился с мастерами и добрался с ними до Петербурга, где и заночевал.
Сильное раздражение часто нападало на Пушкина, то и дело испытывавшего денежные затруднения. Все время приходилось думать о постоянном заработке, о том, как свести концы с концами. Он мог зарабатывать на жизнь только своим пером.
«Мне не может подойти подчиненная должность, какую только я могу занять по своему чину. Такая служба отвлекла бы меня от литературных занятий, которые дают мне средства к жизни, и доставила бы мне лишь бесцельные и бесполезные неприятности…» Спустя полтора года Пушкин вновь обратился с письмом к графу Бенкендорфу — посреднику между поэтом и царем. «…С радостью взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению.
Более соответствовало бы моим занятиям и склонностям дозволение заняться историческими изысканиями в наших архивах и библиотеках. Не смею и не желаю взять на себя звание историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III».
Просьба была принята благосклонно, и уже в июле Пушкин сообщает Плетневу: «…Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: „Раз он женат и небогат, надо дать ему средства к жизни“. Ей-Богу, он очень со мною мил…»
Каких земных благ еще можно было желать!
Красавица жена, любимая и преданная, благоволение императора, предвкушение серьезной и интересной работы, верные друзья, поэтическое призвание и слава на сем необыкновенном поприще… Для не слишком гордого человека одного из этих даров было бы достаточно, чтобы сделаться благодарным судьбе навеки. Пушкин никогда не был доволен своим положением. Теперь ему хотелось, чтобы Натали заблистала посреди звезд первой величины в «высшем свете», на этой ярмарке тщеславия, тем более после того, как до его сведения довели слова императрицы: «…она (Натали. — Н. Г.) похожа на героиню романа, она красива и у нее детское лицо».
Александра Федоровна словно заглянула в будущее Натали. В самом деле, слишком приметной фигурой была она и как жена гениального поэта, и как одна из красивейших русских женщин. Малейшую оплошность, сделанный ею неверный шаг сразу замечали, и восхищение немедленно сменялось завистливым осуждением, как водится — несправедливым… Только на людях можно было стать «героиней романа». В узком семейном кругу она была бы недоступна для «мнений света», но свет жаждал видеть ту, которая была прекрасней всех, свет желал приручить эту скромницу…
«Четвертого дня воспользовался снятием карантина в Царском Селе, чтобы повидаться с Ташей. Я видел также Александра Сергеевича; между ими царствует большая дружба и согласие. Таша обожает своего мужа, который также ее любит, дай Бог чтоб их блаженство и впредь не нарушилось. Они думают переехать в Петербург в октябре, а между тем ищут квартиру» (Д. Н. Гончаров — деду Афанасию Николаевичу, 24 сентября 1831 г.).
Пушкин часто менял квартиры. Переехав из Царского Села в Петербург, он съехал с нанятой им квартиры очень быстро — его не устроил этаж. Супруги поселились на Галерной в доме Брискорн. Эту квартиру, видимо, подыскал брат Натали Дмитрий Николаевич, который жил на той же улице. Дом имел выход на Английскую набережную, рядом с ним помещался Морской штаб. За наем платили 2500 рублей.
«Моя невестка беременна, но этого еще не видно; она прекрасна и очень мила» (О. С. Павлищева — мужу, 23 октября).
Именно к этому периоду относится воспоминание О. Н. Смирновой-Россет, как будто специально записывающей для потомства эпизоды, в которых Натали предстает взбалмошной и капризной, но не объясняя причину ее повышенной возбудимости: молодая женщина уже ждала ребенка…
«Отец (Смирновой. — Н. Г.) рассказывал мне, что как-то вечером, осенью, Пушкин, прислушиваясь к завыванию ветра, вздохнул и сказал: „Как хорошо бы теперь быть в Михайловском! Нигде мне так хорошо не пишется, как осенью в деревне. Что бы нам поехать туда!“ У моего отца было имение в Псковской губернии, и он собирался туда для охоты. Он стал звать Пушкина ехать с ним вместе. Услыхав этот разговор, Пушкина воскликнула: „Восхитительное местопребывание! Слушать завывание ветра, бой часов и вытье волков. Ты с ума сошел!“ И она залилась слезами, к крайнему удивлению моих родителей. Пушкин успокоил ее, говоря, что он только пошутил, что он устоит от искушения и против искусителя (отца моего). Тем не менее Пушкина еще некоторое время дулась на моего отца, упрекая его, что он внушает сумасбродные мысли ее супругу».
В Петербурге молодых окружала ближайшая родня: родители Пушкина, все три брата Натали, Наталья Кирилловна Загряжская и Екатерина Ивановна — фрейлина императрицы. Очень быстро через влиятельных теток Натали Пушкины перезнакомились со всею знатью.
«Госпожа Пушкина, жена поэта, здесь (у Фикельмонов) впервые появилась в свете; она очень красива, и во всем ее облике есть что-то поэтическое — ее стан великолепен, черты лица правильны, рот изящен и взгляд, хотя и неопределенный, красив; в ее лице есть что-то кроткое и утонченное, я еще не знаю, как она разговаривает, — ведь среди 150 человек вовсе не разговаривают, — но муж говорит, что она умна. Что до него, то он перестает быть поэтом в ее присутствии; мне показалось, что он вчера испытал все мелкие ощущения, всё возбуждение и волнение, какие чувствует муж, желающий, чтобы его жена имела успех в свете» (из дневника Д. Ф. Фикельмон, 25 октября).
«Жена Пушкина появилась в большом свете, где ее приняли очень хорошо; она понравилась всем и своими манерами, и своей фигурой, в которой находят что-то трогательное. Я встретил их вчера утром на прогулке на Английской набережной» (барон Сердобин, ноябрь).
«Моя невестка — женщина наиболее здесь модная. Она вращается в самом высшем свете, и говорят вообще, что она — первая красавица; ее прозвали „Психеей“» (О. С. Павлищева — мужу, ноябрь).
Высший свет не хотел отпускать от себя Натали. Балы следовали за балами, выезды за выездами.
Пушкин хоть и жаловался, что приходится кружиться в свете, где жена в большой моде, и что «все это требует денег», но в глубине души был доволен фурором, произведенным Натали. По свидетельству близких и расположенных к Пушкину лиц, он проводил время на балах вместе с женой «не столько для ее потехи, сколько для собственной». Всем было очевидно, что светские успехи жены, выделявшейся на приемах, балах и маскарадах среди самых прославленных красавиц — Закревской, Радзвилл-Урусовой, Мусиной-Пушкиной и других, — тешили самолюбие Пушкина.
На наряды жене ему не нужно было тратиться, хотя, вероятно, не все это знали. «Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталье Николаевне светскую жизнь и изысканность нарядов. Первое она не отрицала, что вполне понятно и даже извинительно было после ее затворнической юности, нахлынувшего успеха и родственной связи с аристократическими домами Натальи Кирилловны Загряжской и Строгановых, где, по тогдашним понятиям, ей прямо обязательно было появляться, но всегда упорно отвергала она обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны. Она гордилась красотою племянницы; ее придворное положение (фрейлины. — Н. Г.) способствовало той благосклонности, которой удостаивала Наталью Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами. Она не смущалась мыслью, а вероятно, и не подозревала даже, что этим самым она подвергает молодую женщину незаслуженным нареканиям и косвенно содействует складывающейся легенде о ее бессердечном кокетстве» (из воспоминаний А. П. Араповой).
В паузах между балами наступал полный штиль: «Наталья Николаевна вспоминала бывало, как в первые годы ее замужества ей иногда казалось, что она отвыкнет от звука собственного голоса, — так одиноко и однообразно протекали ее дни! Она читала до одури, вышивала часами с артистическим изяществом, но кроме доброй, беззаветно преданной Прасковьи, впоследствии вынянчившей всех ее семерых детей, ей не с кем было перекинуться словом. Беспричинная ревность уже в ту пору свила гнездо в сердце мужа и выразилась в строгом запрете принимать кого-либо из мужчин в его отсутствие, или когда он удалялся в свой кабинет. Для самых степенных друзей не допускалось исключения, и жене, воспитанной в беспрекословном подчинении, и в ум не могло прийти нарушить заведенный порядок» (А. П. Арапова).
«Возвращаясь к отношениям Натальи Николаевны и Смирновой, я добавлю, что они хоть и продолжали видеться часто и были на короткой дружеской ноге, пока Смирнова жила в Петербурге, но искренней симпатии между ними не было. Наталья Николаевна страдала от лишения того должного авторитета, которым Александра Осиповна завладела ей в ущерб, часто не щадя ее самолюбия. Смирнова, своей страстной натурой увлекшись Пушкиным не только как поэтом, не находила в нем желанного отклика. Она, избалованная легкими победами, объясняла это только пылкой страстью к жене, и это сознание накопляло в ее сердце затаенную зависть к сопернице.
Этим только чувством объясняется тлеющее недоброжелательство, таким коварным светом озарившее личность жены Пушкина в мемуарах А. О. Смирновой» (А. П. Арапова).
Пушкин, женившись, получил возможность вступить в круг высшей аристократической знати, некоторые представители которой прежде осмеливались выказывать ему свое пренебрежение. Всего лишь год назад с Пушкиным случилась неприятная история, которую он никак не мог выбросить из головы. Однажды, кажется у А. Н. Оленина, С. С. Уваров, не любивший Пушкина, сказал о нем: «Что он хвалится своим происхождением от негра Аннибала, которого продали в Кронштадте (Петру Великому) за бутылку рому!» Булгарин, услыша это, не преминул воспользоваться случаем и повторил в «Северной пчеле» реплику Уварова. Пушкин ответил на нее стихами «Моя родословная» (Н. И. Греч).
Сам Пушкин любил писать эпиграммы и обращался с ними ко многим лицам. Но тут как будто на него написали эпиграмму. Как же ему теперь поступить? Какой предпринять шаг ему теперь, в ноябре 1831 года, в ту пору, когда его жена вошла в моду? Поэт писал графу Бенкендорфу:
«Генерал!.. Пользуюсь этим случаем, чтобы обратиться к вам по одному чисто личному делу. Внимание, которое вы всегда изволили мне оказывать, дает мне смелость говорить с вами обстоятельно и с полным доверием.
Около года тому назад в одной из наших газет была напечатана сатирическая статья, в которой говорилось о некоем литераторе, претендующем на благородное происхождение, в то время как он лишь мещанин во дворянстве. К этому было прибавлено, что мать его — мулатка, отец которой, бедный негритенок, был куплен матросом за бутылку рома.
Хотя Петр Великий вовсе не похож на пьяного матроса, это достаточно ясно указывало на меня, ибо среди русских литераторов один я имею в числе своих предков негра. Ввиду того что вышеупомянутая статья была напечатана в официальной газете и непристойность зашла так далеко, что о моей матери говорилось в фельетоне, который должен был бы носить чисто литературный характер, и так как журналисты наши не дерутся на дуэли, я счел своим долгом ответить анонимному сатирику, что и сделал в стихах, и притом очень круто. Я послал свой ответ покойному Дельвигу с просьбой поместить его в газете. Дельвиг посоветовал мне не печатать его, указав на то, что было бы смешно защищаться пером против подобного нападения и выставлять напоказ аристократические чувства, будучи самому, в сущности говоря, если не мещанином во дворянстве, то дворянином в мещанстве. Я уступил, и тем дело и кончилось; однако несколько списков моего ответа пошло по рукам, о чем я не жалею, так как не отказываюсь ни от одного его слова. Признаюсь, я дорожу тем, что называют предрассудками; дорожу тем, чтобы быть столь же хорошим дворянином, как и всякий другой, хотя от этого мне выгоды мало; наконец, я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них.
Однако в виду того, что стихи мои могут быть приняты за косвенную сатиру на происхождение некоторых известных фамилий, если не знать, что это очень сдержанный ответ на заслуживающий крайнего порицания вызов, я счел своим долгом откровенно объяснить вам, в чем дело, и приложить при сем стихотворение, о котором идет речь».
Смеясь жестоко над собратом,
Писаки русские толпой
Меня зовут аристократом:
Смотри, пожалуй, вздор какой!
Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор;
Я просто русский мещанин.
Понятна мне времен превратность,
Не прекословлю, право, ей:
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
Родов дряхлеющих обломок
(И по несчастью, не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин.
Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом
Австрийских пудреных дружин,
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава Богу, мещанин.
Под гербовой моей печатью
Я кипу грамот схоронил
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин…
Да, тяжело сделаться объектом сатиры, героем эпиграммы, в сторону которого все понимающе кивают. Возможно, Пушкин хотел, чтобы сам государь как-то «приструнил» его обидчиков, но Николай Павлович отнесся к этому делу мудро и истинно по-аристократически.
«Милостивый государь, ответом на Ваше почтенное письмо от 24-го ноября будет дословное воспроизведение отзыва Его императорского величества: „Вы можете сказать от моего имени Пушкину, что я всецело согласен с мнением его покойного друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его угостили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них — презрение. Вот как я поступил бы на его месте. Что касается его стихов, то я нахожу, что в них много остроумия, но более всего желчи. Для чести его пера и особенно его ума будет лучше, если он не станет распространять их“» (граф Бенкендорф — Пушкину).
Недюжинный ум Пушкина обнаруживался тогда, когда страсти не волновали его. Только что вышли в свет «Повести Белкина» — анонимные, но они сразу же обратили на себя внимание, и непосвященные допытывались, кто бы мог быть их автором, на Пушкина это было не похоже… «Вскоре по выходе повестей Белкина (в середине октября) я зашел к Александру Сергеевичу; они лежали у него на столе. Я и не подозревал, что автор их — он сам. „Какие это повести? И кто этот Белкин?“ — спросил я, заглядывая в книгу. „Кто бы он там ни был, а писать повести надо вот эдак: просто, коротко и ясно“» (П. И. Миллер).
Цензуру «Повести» прошли без задержек: «ни перемен, ни откидок не воспоследовало». Царь Николай I выказывал явное благоволение к автору. Один за другим были подписаны два высочайших приказа.
От 14 ноября: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: отставного коллежского секретаря Александра Пушкина принять на службу тем же чином и определить его в Государственную коллегию иностранных дел».
От 6 декабря: «Государь Император всемилостивейше пожаловать соизволил состоящего в ведомстве Государственной коллегии иностранных дел, коллежского секретаря Пушкина в титулярные советники».
«Высочайше повелено требовать из государственного казначейства с 14 ноября 1831 года по 5000 рублей в год на известное Его императорскому величеству употребление, по третям года и выдавать сии деньги тит. сов. Пушкину» (на рапорте графа Нессельроде).
Перед тем как поступить в иностранную коллегию, чтобы «рыться в архивах и ничего не делать», Пушкину пришлось удостоверить власти в своей лояльности.
«Я, нижеподписавшийся, сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу ни внутри империи, ни вне ее не принадлежу и обязываюсь впредь оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь.
Титулярный советник Пушкин, 4 декабря 1831 г.».
Государь разрешил поэту доступ в архивы, в том числе и в некоторые архивы Тайной канцелярии.
«Александр Пушкин точно сделан биографом Петра I и с хорошим окладом» (А. И. Тургенев — Н. И. Тургеневу).
Безо всякой натяжки можно сказать, что Николай I дорожил гением Пушкина и, зная его гордый и вспыльчивый нрав, в чем только возможно шел навстречу пожеланиям поэта. Создание истории Петра должно было возвести Пушкина на новый, более высокий уровень философской мысли. Государь всячески приветствовал начинания поэта. Как свидетельствует В. Д. Комовский, «Пушкин встретился с Государем в царскосельском саду и на предложенный вопрос: почему он не служит? — отвечал: „Я готов, но кроме литературной службы не знаю никакой“. Тогда Государь предложил ему сослужить службу — написать историю Петра Великого».
Вступив в «государеву службу», Пушкин поспешил в Москву, чтобы уладить другие неотложные дела. «Александр ускакал в Москву еще перед Николиным днем, и, по своему обыкновению, совершенно нечаянно, предупредив только Наташу, объявив, что ему необходимо видеться с Нащокиным и совсем не по делам поэтическим, а по делам гораздо более существенным — прозаическим. Какие именно у него дела денежные, по которым улепетнул отсюда, — узнать от него не могла, а жену не спрашиваю. Жду брата, однако, весьма скоро назад. Очень часто вижусь с его женой, то захожу к ней, то она ко мне заходит, но наши свидания всегда происходят среди белого дня. Застать ее по вечерам и думать нечего, ее забрасывают приглашениями то на бал, то на раут. Там от нее все в восторге…» (О. С. Павлищева — мужу).
В Москве Пушкину нужно было расплатиться с неким Огонь-Догановским, которому еще до женитьбы он проиграл 25 тысяч в карты. Долг помельче требовалось отдать другому карточному игроку — Жемчужникову. Остановился поэт, по обычаю, у своего друга П. В. Нащокина, которого любил за его живой ум и характер и старался следовать его советам как человека более опытного в житейских делах. Однако друг был сам страстным игроком. «В Москве Нащокин вел большую, но воздержанную игру у себя, у приятелей, а впоследствии постоянно в Английском клубе. Нащокин, проигрывая, не унывал, платил долг чести (т. е. карточный) аккуратно, жил в довольстве и открыто, в случае же большого выигрыша жил по широкой русски-барской натуре. Он интимно сблизился с хорошенькой цыганкой Ольгой Андреевной и занимал квартиру весьма удобную в одноэтажном деревянном доме. Держал карету и пару лошадей для себя и пару вяток для Оленьки. У него чуть не ежедневно собиралось разнообразное общество: франты, цыгане, литераторы, актеры, купцы-подрядчики, иногда являлись заезжие петербургские друзья, в том числе и Пушкин, всегда останавливавшийся у него…»
Это была первая разлука Пушкина с женой, благодаря которой мы теперь имеем возможность прочесть эти письма… Пушкин всегда писал жене «набело» — совершенно свободно и непринужденно, хотя ко всем прочим адресатам обычно начинал писать с черновиков. Натали знала уже натуру и образ жизни Нащокина. Судя по письму от 16 декабря, можем заключить, что Пушкин не скрывал от жены своих дел. А не скрывал потому, что был уверен в ее сочувствии и понимании… Он сам говорил про нее, что Натали обладает здравым умом.
«Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его — такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный вход. Всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет: угла нет свободного — что делать? Между тем денег у него нет, кредита нет, — время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле бесит меня. К тому же я опять застудил себе руку, и письмо мое, вероятно, будет пахнуть бобковой мазью. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел, до свидания».
За короткий период совместной жизни, в течение которого Пушкин несколько раз покидал Петербург, наибольшее количество писем — 64 было написано им жене. Надо думать, что эти письма были продолжением доверительной беседы между мужем и женой. Он привык разговаривать с Натали и в разлуке особенно остро почувствовал, как не хватает ему этого задушевного общения. Нащокин вспоминал, что, когда Пушкин получал письма от Натали, он радостно бегал по комнате и целовал их. За две недели поэт написал несколько пространных писем, из которых приводим лишь выдержки.
«Здравствуй, женка, мой ангел! Не сердись, что третьего дня написал тебе только три строки; мочи не было, так устал… Нащокина не нашел я на старой его квартире, насилу отыскал я его у Пречистенских ворот в доме Ильинской (не забудь адреса). Он все тот же: очень мил и умен; был в выигрыше, но теперь проигрался, в долгах и хлопотах. Твою комиссию исполнил: поцеловал за тебя и потом объявил, что Нащокин дурак, дурак Нащокин. Дом его (помнишь?) отделывается: что за подсвечники, что за сервиз! Он заказал фортепиано, на котором играть можно будет пауку, и судно, на котором испразнится разве шпанская муха. Видел я Вяземских, Мещерских, Дмитриева, Тургенева, Чаадаева, Горчакова, Дениса Давыдова. Все тебе кланяются; очень расспрашивают о тебе, о твоих успехах; я поясняю сплетни, а сплетен много. Дам московских еще не видел; на балах и в собрание, вероятно, не явлюсь. Дело с Нащокиным и Догановским скоро кончу, о твоих бриллиантах жду известия от тебя. Здесь говорят, что я ужасный ростовщик; меня смешивают с моим кошельком. Кстати: кошелек я обратил в мошну и буду ежегодно праздновать родины и крестины сверх положенных именин. Москва полна еще пребыванием Двора, в восхищении от даря и еще не отдохнула от балов… Надеюсь увидеть тебя недели через две: тоска без тебя; к тому же с тех пор как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец и, того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать. Брюллов пишет ли твой портрет? была ли у тебя Хитрова и Фикельмон? Если поедешь на бал, ради Бога, кроме кадрилей, не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди и можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно. У меня гости» (8 декабря).
«…Что скажу тебе о Москве? Москва еще пляшет, но я на балах еще не был. Вчера обедал в Английском клубе; поутру был на аукционе Власова, вечер провел дома, где нашел студента-дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман „Теодор и Розалия“, в котором он описывает нашу историю. Умора. Все это, однако ж, не слишком забавно, и меня тянет в Петербург — не люблю я твоей Москвы… Целую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой» (10 декабря).
«Оба письма твои получил я вдруг, и оба меня огорчили и осердили. Василий врет, что он истратил на меня 200 рублей. Алешке я денег давать не велел, за его дурное поведение. За стол я заплачу по моему приезду; никто тебя не просил платить мои долги. Скажи от меня людям, что я ими очень недоволен. Я не велел им тебя беспокоить, а они, как я вижу, обрадовались моему отсутствию. Как смели пустить к тебе Фомина, когда ты принять его не хотела? да и ты хороша. Ты пляшешь по их дудке: платишь деньги, кто только попросит, эдак хозяйство не пойдет. Вперед, как приступят к тебе, скажи, что тебе до меня дела нет и чтоб твои приказания были святы… Не сердись, что я сержусь… Тебя, мой ангел, я люблю так, что выразить не могу, с тех пор как я здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург — к тебе, женка моя… Пожалуйста, не стягивайся, не сиди поджавши ноги и не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством… Стихов твоих не читаю. Черт ли в них; и свои надоели. Пиши мне лучше о себе — о своем здоровье…» (до 16 декабря).
«Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige[4]? обмороки или тошнота? виделась ли ты с бабкой? пустили ли тебе кровь?
Всё это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее понимаю, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь с собою да напроказишь. Того и гляди, выкинешь. Зачем ты не ходишь? а дала мне честное слово, что будешь ходить по два часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли я здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в Новый год вывезу тебя в бусах. Здесь мне скучно…» (16 декабря).
«Голкондские алмазы» — это те самые бриллианты, которые подарила Наталья Ивановна дочери на свадьбу. Пушкину никак не удавалось их выкупить из заклада.
Об одном из балов, которые посетила Натали в то время, когда муж был в Москве, сохранилось воспоминание А. В. Веневитинова, брата известного поэта. Бал давал В. П. Кочубей — князь, председатель Государственного совета и Комитета министров, женатый на племяннице Н. К. Загряжской. «Самой красивой женщиной на балу была, бесспорно, Пушкина, жена Александра, хотя среди 400 присутствующих были все те, которые славятся здесь своей красотой».
Имена Натали и Пушкина стали неразрывны. За год супружеской жизни они не только не разошлись, по предположениям многих, но сблизились совершенно, как только бывает в романах. «Пушкин был ревнив и страстно любил жену свою» (Я. П. Полонский). «Жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность», — продолжала пророчествовать Долли Фикельмон, предчувствуя развязку необыкновенного романа «модной» женщины и гения.
«Переходы от порыва веселья к припадкам подавляющей грусти происходили у Пушкина внезапно, как бы без промежутков, что обуславливалось, по словам его сестры, нервною раздражительностью в высшей степени. Он мог разражаться и гомерическим смехом, и горькими слезами, когда ему вздумается, по ходу своего воображения, стоило ему только углубиться в посещавшие его мысли. Не раз он то смеялся, то плакал, когда олицетворял эти мысли в стихах. Восприимчивость нервов проявлялась у него на каждом шагу, а когда его волновала желчь, он поддавался легко порывам гнева. Нервы Пушкина ходили всегда как на каких-то шарнирах, и если бы пуля Дантеса не прервала нити жизни его, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст» (племянник Пушкина Л. Н. Павлищев).
«Сложения он был крепкого и живучего. По всем вероятностям он мог бы прожить еще столько же, если не более, сколько прожил. Дарование его было также сложения могучего и плодовитого. Он мог еще долго предаваться любимым занятиям. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, он мог увлекаться или уклоняться от цели. Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей, он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства» (П. А. Вяземский).
С человеком, наделенным таким мощным даром, жить, конечно, нелегко. Натали должна была уже тысячу раз испытать на себе приливы и отливы его настроений. Уезжая в Москву, он не возражал, чтобы она без него бывала на балах, однако, случайно узнав, что графиня Нессельроде, жена министра, взяла без ведома Пушкина Натали на небольшой придворный Аничковский вечер, он был взбешен и наговорил грубостей графине и между прочим сказал: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю». Бывать же он там не мог, потому что не имел придворного звания…
«Секретно. Чиновник 10 класса Александр Пушкин 24 числа сего месяца выехал отсюда в С.-Петербург, во время жительства его в Пречистенской части ничего за ним законопротивного не замечено» (полицмейстер Миллер недоглядел: Пушкин был теперь 9-го чина).
24 декабря Пушкин выехал из Москвы в Петербург, чтобы поспеть домой к Роджеству: «…к празднику к тебе приеду».
Не разрешив своего «дела», Пушкин обратился за помощью к богатому помещику и игроку М. О. Судиенке.
«Надобно тебе сказать, что я женат около года и что вследствие сего образ жизни мой совершенно переменился, к неописанному огорчению Софьи Остафьевны (содержательницы публичного дома в Петербурге. — Н. Г.) и кавалергардских шаромыжников. От карт и костей я отстал более двух лет; на беду мою я забастовал, будучи в проигрыше, И расходы свадебного обзаведения, соединенные с уплатою карточных долгов, расстроили дела мои. Теперь обращаюсь к тебе: 25 000, данные мне тобою заимообразно, на три или по крайней мере на два года, могли бы упрочить мое благосостояние. В случае смерти есть у меня имение, обеспечивающее твои деньги.
Вопрос: можешь ли ты мне сделать сие, могу сказать, благодеяние? В сущности, из числа крупных собственников трое только на сем свете состоят со мною в сношениях более или менее дружеских: ты, Яковлев, и еще третий (имеется в виду Николай I). Сей последний записал меня недавно в какую-то коллегию и дал уже мне 6000 годового дохода; более от него не имею права требовать. К Яковлеву в прежнее время явился бы я со стаканчиком и предложил бы ему „легкий завтрак“; но он скуп, и я никак не решаюсь просить у него денег взаймы. Остаешься ты. К одному тебе могу обратиться откровенно, зная, что если ты и откажешь, то это произойдет не от скупости или недоверчивости, а просто от невозможности.
Еще слово: если надежда моя не будет тщетна, то прошу тебя назначить мне свои проценты, не потому что они были бы нужны для тебя, но мне иначе деньги твои были бы тяжелы. Жду ответа и дружески обнимаю тебя. Весь твой
15 января. А. Пушкин».
Итак, царь, по словам самого же поэта, состоит с ним «в сношениях более или менее дружеских» и сделал для Пушкина в сложившейся ситуации все, что только мог.
В Москву отправилось письмо к другу Нащокину, в котором не трудно уловить тешащие самолюбие чувства: высокий покровитель не оставляет вниманием его красавицу жену. «Выронил у тебя серебряную копеечку. Если найдешь ее, перешли. Ты их счастию не веришь, а я верю. Жену мою нашел я здоровою, несмотря на девическую ее неосторожность. На балах пляшет, с государем любезничает, с крыльца прыгает. Надобно бабенку приструнить. Она тебе кланяется и готовит шитье» (10 января 1832 г.).
Натали, как видно, от мужа ничего не скрывала, да и обмен любезностями с государем происходил на глазах у публики.
«Женитьба произвела в характере поэта глубокую перемену. С того времени он стал смотреть серьезнее, а все-таки остался верен привычке своей скрывать чувство и стыдиться его. В ответ на поздравление с неожиданной способностью женатым вести себя, как прилично любящему мужу, он шутя отвечал: „Я только притворяюсь“.
Быв холостым, он редко обедал у родителей, а после женитьбы — почти никогда; когда же это встречалось, то после обеда на него иногда находила хандра…» «Это было на другой год после женитьбы Пушкина. П. А. Осипова была в Петербурге и у меня остановилась: они вместе приезжали к ней с визитом в открытой колясочке, без человека. Пушкин казался очень весел, вошел быстро и подвел жену ко мне… Уходя, он побежал вперед и прежде нее сел в экипаж; она заметила шутя, что это он сделал от того, что муж» (А. П. Керн).
Между тем Натали «готовила шитье» младенцу, который должен был родиться в мае. На балах появляться ей сделалось уже затруднительно.
Пушкин продолжал получать знаки царской милости. Государь подарил поэту Полное собрание законов Российской империи — по цене немалой: 560 рублей ассигнациями. Пушкин был тронут и дерзнул просить о новой услуге — через «милостивого государя Александра Христофоровича», графа Бенкендорфа.
«С чувством глубочайшего благоговения принял я книгу, всемилостивейше пожалованную мне Его императорским величеством. Драгоценный знак царского ко мне благоволения возбудит во мне силы для совершения предпринимаемого мною труда, и который будет ознаменован если не талантом, то по крайней мере усердием и добросовестностью.
Ободренный благосклонностью Вашего высокопревосходительства, осмеливаюсь вновь беспокоить Вас покорнейшею просьбой: о дозволении мне рассмотреть находящуюся в Эрмитаже библиотеку Вольтера, пользовавшегося разными редкими книгами и рукописями, доставленными ему Шуваловым для составления его „Истории Петра Великого“» (24 февраля 1832 г.).
Библиотека Вольтера была куплена Екатериной II, и ни один русский писатель еще не прикасался к этой ценнейшей коллекции. Пушкину первому было разрешено пользоваться ею для своих исторических изысканий. В тех же целях он выписал из Михайловского все свои книги. Библиотека его с тех пор стала быстро расти, требуя новых и новых вложений. Пушкин частенько захаживал в магазин Беллизара, который выписывал книги из Парижа. Множество счетов хозяину поэт так и не сумел оплатить. Беллизар впоследствии взыскивал «недоимки» через опеку над детьми и имуществом Пушкина.
Тесно и постоянно поэт был связан с лавкой главного своего издателя А. Ф. Смирдина, который в начале 1832 года перевел свою книжную торговлю «из подвалов в чертоги» — на Невский проспект.
19 февраля состоялось знаменитое «новоселье» — праздничный обед почти на сто персон. Были приглашены самые известные литераторы России: «…соединились в одной зале и обиженные, и обидчики, тут были даже ложные доносчики и лазутчики… Приехал В. А. Жуковский и присел подле Крылова. Провозглашен тост: „Здравие Государя-императора, сочинителя прекрасной книги Устав цензуры“ — и раздалось громкое и усердное „Ура!“. Через несколько времени: „Здравие И. А. Крылова!“ Единодушно и единогласно громко приветствовали умного баснописца, по справедливости занимающего ныне первое место в нашей словесности. И. А. встал с рюмкою шампанского и хотел предложить здоровье Пушкина, я остановил его и шепнул ему довольно громко: „Здоровье В. А. Жуковского!“ И за здоровье Жуковского усердно и добродушно было пито, потом уже здоровье Пушкина! Здоровье И. И. Дмитриева, Батюшкова, Гнедича и др. Я долгом почел удержать добродушного Ивана Андреевича от ошибки какого-то рассеяния и восстановить старшинство по литературным заслугам, ибо нет сомнений, что заслуги г. Жуковского по сие время выше заслуг г. Пушкина» (М. Е. Лобанов).
Такова была иерархия литературных достижений к началу 1832 года.
Перед самыми родами жены Пушкиным снова овладела охота к перемене мест, и с Галерной они переселились на Фуршатскую улицу в дом Алымова…
19 мая родилась девочка, названная Машей в честь любимой бабушки Пушкина Марии Александровны Ганнибал. Александр Сергеевич плакал при первых родах и говорил, что убежит от вторых. Маша родилась слабенькой, поздно начала ходить и говорить, много болела, к ней часто приглашали И. Т. Спасского — постоянного домашнего доктора Пушкиных, одного из самых лучших русских медиков tojo времени. Скоро Маша выправилась в «премилую и бойкую девочку». Старшая дочь поэта дожила до глубокой старости.
В самое время первых родов Натали в Петербурге появился ее милый «Дединька» Афанасий Николаевич, который приехал просить у царя или субсидий на поправление дел в Полотняном Заводе, или разрешения продать майоратные владения. В его записной книжке появляются заметки о деньгах: «Мая 22 — Наташе на зубок положил 500», «Июня 9 — Мите на крестины к Пушкиной дано 100». В ожидании результатов своего посольства к царю Афанасий Николаевич «разыгрывает молодого человека и тратит деньги на всякого рода развлечения» — это слова из письма Александры Николаевны Гончаровой к брату Дмитрию. Все три брата Гончаровы и младшая сестра Таша жили в Петербурге. Натали уже была замужем и родила своего первенца, а две ее старшие сестры проводили свою молодость в Полотняном Заводе, рискуя остаться старыми девами… «Таша пишет в своем письме, что его (Дединьку) совершенно напрасно ждут здесь (в Полотняном Заводе), так как ему чрезвычайно нравится жить в Петербурге. Это не трудно, и я прекрасно сумела бы делать то же, если бы он дал мне хоть половину того, что сам уже истратил. Куда не пристало старику дурачиться! А потом он на зиму нас бросит как сумасшедших, на Заводе или в Яропольце. А это совсем не по мне. Если дела не станут лучше и нам придется жить здесь еще зиму, мне серьезно хотелось бы знать, что намереваются сделать с нашими очаровательными особами. Нельзя ли, дорогой Митинька, вытащить нас из пропасти, в которой мы сидим, и осуществить наши проекты, о коих мы тебе так часто говорили (надо полагать, о том, чтобы переехать на жительство в Петербург. — Н. Г.)? В этом случае, я надеюсь, можно бы даже уговорить Маминьку, если бы все были согласны… Скажи также Таше, чтобы она доставила нам удовольствие и написала письмо, полное интересных подробностей, так как она знает, что Маминьки нет. Скажи ей, что мы ей не пишем, потому что у нас нет ничего нового. Все по-старому, так же тошно и скучно. Попроси ее попросить мужа, не будет ли он так добр прислать мне третий том его собрания стихотворений. Я буду ему за это чрезвычайно признательна…» (Александра Гончарова, 19 июля 1832 г.).
«Чем тратить так деньги в его возрасте, лучше бы подумал, как нас вывезти отсюда и как дать нам возможность жить в городе. То-то и есть, что каждый думает о себе, а мы, сколько бы ни думали о себе, ничего не можем сделать, как бы мы ни ломали голову, так и останемся в том же положении раскрывши рот в чаянии неизвестно чего… Однако, наговорившись и наболтавшись с тобой, любезный братец, я опять спрошу тебя, что собираются с нами делать? У меня не выходит из головы, что нас прокатят в Ярополец для разнообразия и для того, чтобы развлечь немного, и забудут там, так же как и во всяком другом месте. Нет, серьезно, любезный братец, сжалься над нами и не оставляй нас!» — взывали обе сестры к старшему брату, не подступаясь еще с криком о помощи к Натали…
В записной книжке Афанасия Николаевича много заметок о деньгах на врачей и лекарства. Он раздаривал подарки своим любовницам. Получив отказ у царя на свои прошения, Ташин Дединька слег и 8 сентября 1832 года умер. Хоронить его повезли в Полотняный Завод.
Возможно, что смерть главы семейства Гончаровых ускорила поездку в Москву Пушкина. Натали, видимо, поручила мужу узнать, не оставил ли Афанасий Николаевич завещания, что собираются предпринять мать Наталья Ивановна и брат Дмитрий, наследник майората.
Кроме того, Пушкин рассчитывал договориться с москвичами-литераторами о сотрудничестве в его предполагаемом журнале. Как писал он в своем ходатайстве к императору после рождения Маши, «до сих пор я сильно пренебрегал своими денежными средствами. Ныне, когда я не могу оставаться беспечным, не нарушая долга перед семьей, я должен думать о способах увеличения своих средств и прошу на то разрешения Его величества… Мое положение может обеспечить литературное предприятие…»
В письмах во время второй разлуки с Натали Пушкин делится с женой своими заботами, не скрывает своего истинного настроения, постоянно жалуется на «тоску» без нее, беспокоится о дочке, — одним словом, обращается к Натали как к человеку дорогому и близкому по духу, способному понять его волнения. Натали чуть ли не каждый день добросовестно писала мужу из Петербурга в Москву; в который раз приходится пожалеть, что письма ее пропали. Но и без того понятно, какие нежные и трогательные чувства связывали супругов, а взаимные полушутливые приступы ревности свидетельствуют лишь о том, как дороги были друг другу поэт и красавица…
«Не сердись, женка, дай слово сказать. Я приехал в Москву вчера, в среду. Велосифер, по-русски поспешный дилижанс, несмотря на плеоназм, поспешал как черепаха, а иногда даже как рак. В сутки случилось мне сделать три станции. Лошади расковывались, и — неслыханная вещь! — их подковывали на дороге. 10 лет езжу я по большим дорогам, отроду не видывал ничего подобного. Насилу дотащился в Москву, дождем встревоженную и приездом двора. Теперь послушай, с кем я путешествовал, с кем провел я пять дней и пять ночей. То-то мне будет гонка! с пятью немецкими актрисами, в желтых кацавейках и в черных вуалях. Каково? Ей-Богу, душа моя, не я с ними кокетничал, они со мной амурились в надежде на лишний билетик. Но я отговаривался незнанием немецкого языка и, как маленький Иосиф, вышел чист от искушения… Государь здесь с 20 числа и сегодня едет к вам, так что с Бенкендорфом не успею увидеться, хоть было бы и нужно. Великая княгиня была очень больна, вчера было ей легче, но двор еще беспокоен, и Государь не принял ни одного праздника. Видел Чаадаева в театре, он звал меня повсюду с собой: но я дремал. Дела мои, кажется, скоро могут кончиться, а я, мой ангел, не мешкая ни минуты, поскачу в Петербург. Не можешь вообразить, какая тоска без тебя. Я же все беспокоюсь, на кого я покинул тебя! на Петра, на сонного пьяницу, который спит не проспится, ибо он и пьяница и дурак, на Ирину Кузьминичну, которая с тобой воюет, на Ненилу Ануфриевну, которая тебя грабит. А Маша-το? Что ее золотуха и что Спасский? Ах, женка, душа! Что с тобою будет? Прощай, пиши» (22 сентября).
«Какая ты умненькая, какая ты миленькая! какое длинное письмо, как оно дельно! благодарствуй, женка. Продолжай, как начала, и я век за тебя буду Бога молить. Заключай с поваром какие хочешь условия, только бы не был я принужден, отобедав дома, ужинать в клубе… Твое намерение съездить к Плетневу похвально, но соберешься ли ты? съезди, женка, спасибо скажу… Нащокин мил до чрезвычайности…» (25 сентября).
«Вчера только успел тебе отправить письмо на почту, получил от тебя целых три. Спасибо, жена. Спасибо и за то, что ложишься рано спать. Нехорошо только, что ты пускаешься в разные кокетства; принимать Пушкина (Ф. М. Мусина-Пушкина, двоюродного дядю Натали. — Н. Г.) тебе не следовало, во-первых, потому, что при мне он у нас ни разу не бывал, а во-вторых, хоть я уверен в тебе, но не должно свету подавать повод к сплетням. Вследствие сего деру тебя за ухо и целую нежно, как будто ни в чем не бывало. Здесь я живу смирно и порядочно, хлопочу по делам… Христос с тобою и Машей. Целую ручку у Катерины Ивановны. Не забудь же» (27 сентября).
«Вот видишь, что я прав, нечего тебе было принимать Пушкина. Просидела бы у Идалии и не сердись на меня. Теперь спасибо тебе за твое милое-милое письмо. Я ждал от тебя грозы, ибо, по моему расчету, прежде воскресенья ты письма от меня не получила; а ты так тиха, так снисходительна, так забавна, что чудо. Что это значит? Уж не кокю (рогоносец. — Я. Г.) ли я? Смотри! Кто тебе говорит, что я у Баратынского не бываю? Я и сегодня провожу у него вечер, и вчера был у него. Мы всякий день видимся. А до жен нам и дела нет. Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе, в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны и т. д. Знаешь русскую песню —
Не дай Бог хорошей жены,
Хорошу жену часто в пир зовут.
А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит. — Сейчас от меня — альманашник. Насилу отговорился от него. Он стал просить стихов для альманаха, а я статьи для газеты. Так и разошлись. На днях был я приглашен Уваровым в университет. Там встретился с Каченовским[5] (с которым, надобно тебе сказать, бранивались мы, как торговки на вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы умиления. Передай это Вяземскому. Благодарю, душа моя, за то, что в шахматы учишься. Это непременно нужно во всяком благоустроенном семействе, докажу после… Мне пришел в голову роман, и я, вероятно, за него примусь, но покамест голова моя идет кругом при мысли о газете. Как-то слажу с нею?…» (30 сентября).
«По пунктам отвечаю на твои обвинения. 1) Русский человек в дороге не переодевается и, доехав до места свинья свиньею, идет в баню, которая наша вторая мать. Ты разве не крещеная, что всего этого не знаешь? 2) В Москве письма принимаются до 12 часов, а я въехал в Тверскую заставу ровно в 11 часов, следственно, и отложил писать тебе до другого дня. Видишь ли, что я прав, а что ты кругом виновата? виновата 1) потому, что всякий вздор забираешь себе в голову, 2) потому, что пакет Бенкендорфа (вероятно, важный) отсылаешь, с досады на меня, Бог ведает куда, 3) кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом, да еще жалуешься на свое положение… Женка, женка! Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай да хват баба! что хорошо, то хорошо. Здесь я не так-то деятелен… Брат Дмитрий Николаевич здесь. Он в Калуге никакого не нашел акта, утверждающего болезненное состояние отца, и приехал хлопотать о том сюда. С Натальей Ивановной они сошлись и помирились. Она не хочет входить в управление имения и во всем полагается на Дмитрия Николаевича. Отец поговаривает о духовной, на днях будет он освидетельствован гражданским губернатором. К тебе пришлют для подписания доверенности… Прощай, душа моя, целую тебя и Машу. Христос с тобою» (3 октября).
Речь идет о доверенности, которую должны были подписать все члены семьи Гончаровых, чтобы передать Дмитрию Николаевичу, как старшему в роде, в связи с болезнью отца Натали управление майоратом, минуя законного наследника Николая Афанасьевича. Для установления опеки требовались соответствующие документы, которых не оказалось… После длительных хлопот опека наконец была утверждена, и Дмитрий Николаевич стал во главе гончаровского майората. «Путаник в делах», неопытный в коммерции, Дмитрий Гончаров допускал поначалу много ошибок, да и впоследствии не сумел привести в полный порядок устройство предприятий, выплачивая огромные проценты (иногда превышавшие сумму долга) по обязательствам и закладным. Ему приходилось выдавать значительные средства на содержание большой гончаровской семьи.
Интересно свидетельство Екатерины Гончаровой по поводу «ссоры» Натальи Ивановны и ее старшего сына. Еще летом 1832 года она писала Дмитрию: «Ты меня спрашиваешь, чему приписать молчание, которое Маминька хранит в отношении тебя; ничему, конечно; может быть, у нее нет времени тебе ответить; я уверена, однако, что она не замедлит это сделать. Что касается вопроса, который ты мне задаешь, чтобы узнать, не сердится ли она немножко за то, что ты ей сказал об управляющем, конечно, на это труднее ответить. Хотя она часто говорит, что больше не сердится на тебя, все она часто к этому возвращается и не очень спокойно смотрит на то, что ты ей сказал, я даже нахожу, что она несколько язвительна в этом вопросе, и с тех пор, как ты ей показал дела с другой стороны, чем она привыкла их видеть раньше, у нее нет к тебе того хорошего расположения, как раньше. Она говорит, что ты слабохарактерен и находишься под влиянием Дедушки и Тетушки; может быть, наступит время, когда она сможет оценить все, что ты ей сказал, и тогда, конечно, она полностью вернет тебе свою дружбу, однако она далека от того, чтобы тебя ее лишить, но ты понимаешь, что это может быть с каждым; никто не любит, когда ему говорят, что его грабят, так как это всегда свидетельствует о слабости характера, вещь, в которой не любят признаваться…» Екатерина проявляет необыкновенную сдержанность и такт в разборе домашней ситуации; эти качества свойственны всем сестрам Гончаровым, особенно Натали. «Ты так тиха, так снисходительна», — умиленно говорил Пушкин своей жене.
Нет, нет, не должен я, не смею, не могу
Волнениям любви безумно предаваться;
Спокойствие мое я строго берегу
И сердцу не даю пылать и забываться;
Нет, полно мне любить; но почему ж порой
Не погружуся я в минутное мечтанье,
Когда нечаянно пройдет передо мной
Младое, чистое, небесное созданье,
Пройдет и скроется?… Ужель не можно мне,
Любуясь девою в печальном сладострастье,
Глазами следовать за ней и в тишине
Благословлять ее на радость и на счастье,
И сердцем ей желать все благи жизни сей,
Веселый мир души, беспечные досуги,
Всё — даже счастие того, кто избран ей,
Кто милой деве даст название супруги.
1832
Вообще 1832 год отмечен малым количеством произведений Пушкина, основное из них — роман «Дубровский». Нащокин в Москве рассказал ему о процессе бедного дворянина Островского с состоятельным соседом. Пушкин добыл подлинное судебное дело о селе Новопанском; по прочтении его тотчас явилась идея повести, о чем он немедленно сообщает жене в письме к ней из Петербурга. И действительно, вернувшись домой, Пушкин увлекся новой работой и, как всегда, писал «запоем»: 21 октября начата первая глава, к концу года их было уже 15, январь 33-го довел повествование до 19-й главы, и на том оно оборвалось. В третьей части романа, по одной из версий, Дубровский приезжает в Москву и, выданный предателем, оказывается в руках полиции… При жизни автора роман не был напечатан.
11 декабря Вяземский писал Жуковскому: «Пушкин собирался было издавать газету, все шло горячо, и было позволение на то, но журнал нам, как клад, не дается. Он поостыл, позволение как-то попризапуталось или поограничилось, и мы опять без журнала».
В конце года Пушкин пишет другу Нащокину: «К лету будут у меня хлопоты. Наталья Николаевна брюхата опять и носит довольно тяжело. Не приедешь ли ты крестить Гаврила Александровича? Я такого мнения, что Петербург был бы для меня пристанью и ковчегом спасения…» В это же время мать Пушкина пишет своему любимцу — младшему сыну Льву, которого между тем в Варшаве «выключили» из полка за дисциплинарные упущения: «Александр болен, маленькая тоже, Натали брюхата». Несколько месяцев Пушкин страдал сильнейшим ревматизмом, который «разыгрался у него в ноге еще до выезда из Москвы, и, судя по письму, Александр страдает ужасно. Снаружи нога как нога: ни красноты, ни опухоли, но адская внутренняя боль делает его мучеником, говорит, что боль отражается во всем теле, да и в правой руке, почему и почерк нетвердый и неразборчивый, который насилу изучил, читая более часа довольно длинное, несмотря на болезнь сына, послание. Не может он без ноющей боли ни лечь, ни сесть, ни встать, а ходить тем более, отлучаться же из дома Александр был принужден и ради перемены квартиры, и ради других дел, опираясь на палку, как восьмидесятилетний старец. Жалуется, что Наташа дала, во время его отсутствия, слишком большую волю прислуге, почему и вынужден был по приезде, несмотря на болезнь, поколотить хорошенько известного вам пьяницу Алешку за великие подвиги и отослать его назад в деревню. Алешка всегда пользовался отсутствием барина, чтобы повеселиться по-своему» (С. Л. Пушкин, отец поэта, — дочери).
С декабря молодые Пушкины жили на новой квартире «на проспекте Гороховой улицы, состоящей из 12 комнат и принадлежащей кухни, и при оном службы: сарай для экипажей, конюшня на четыре стойла, небольшой сарай для дров, ледник и чердак для вешания белья… За наем 3300 рублей ассигнациями в год».
«Пушкин больше роется теперь по своему главному труду, т. е. по истории, да, кажется, в его голове и роман колышется. Впрочем, редко видясь с ним, особенно в последнее время, когда ревматизм поразил его в ногу… совсем потерял и нить его занятий» (П. А. Плетнев — В. А. Жуковскому, декабрь 1832 г.).
Зимой 1832/33 года, когда ревматизм перестал сильно его беспокоить, Пушкин «каждое утро отправлялся в какой-нибудь архив, выигрывая прогулку возвращением оттуда к позднему обеду. Даже летом пешком с дачи он ходил для продолжения своих занятий» (Плетнев).
Тем не менее записи друзей Пушкина начала 1832 года свидетельствуют о том, что поэт слишком увлекся светской жизнью.
«Пушкин волнист, струист, и редко ухватишь его. Жена его процветает красотою и славою. Не знаю, что он делает с холостою музой своей, но с законной трудится он для потомства, и она опять с брюшком» (П. А. Вяземский).
«Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай, и более необходимость, не затащут его в деревню» (Н. В. Гоголь).
«Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком своем сундуке старые к себе письма, а вечером возит жену свою по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной» (П. А. Плетнев).
«Вчерашний маскарад был великолепный, блестящий, разнообразный, жаркий, душный, восхитительный. Много совершенных красавиц: Завадовская, Радзвилова-Урусова… Хороша очень была Пушкина-поэтша, но сама по себе, не в кадрилях, по причине, что Пушкин задал ей стишок свой, который, с помощью Божией, не пропадает также для потомства», — Вяземский в письме к А. Я. Булгакову намекал на беременность Натали, которая была уже заметна. Ей самой было уже не до веселья во второй половине беременности, тем более что переносила Натали ее тяжело. Но, подчиняясь мужу, она продолжала появляться на балах и маскарадах. Никаких тайных мыслей или желаний не приходило в голову Натали. Счастливый — открытый и любезный ее нрав в сочетании с необыкновенной красотой, столь редком, надо думать, производили в высшем свете то впечатление, которое тонко схватил Гоголь и запечатлел в одном из писем знаменитой «Переписки с друзьями» — «Женщина в свете»: «…вы точно слишком молоды, не приобрели ни познанья людей, ни познанья жизни, словом — ничего того, что необходимо, дабы оказывать помощь душевную другим; но у вас есть другие орудия, с которыми вам все возможно. Во-первых, вы имеете уже красоту, во-вторых, неопозоренное, неоклеветанное имя, в-третьих, власть, которой сами в себе не подозреваете, — власть чистоты душевной. Красота женщины есть тайна. Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота — даже и таких, которые ко всему бесчувственны и ни к чему не способны. Если уже один бессмысленный каприз красавицы бывал причиной переворотов всемирных и заставлял делать глупости людей наиумнейших, что же было бы тогда, если бы этот каприз был осмыслен и направлен к добру? Сколько бы добра тогда могла бы произвести красавица сравнительно перед другими женщинами! Стало быть, это орудие сильное! Но вы имеете еще высшую красоту, чистую прелесть какой-то особенной, одной вам свойственной невинности, которую я не умею определить словом, но в которой так и светится всем ваша голубиная душа. Знаете ли, что мне признавались наиразвратнейшие из нашей молодежи, что перед вами ничто дурное не приходило им в голову, что они не отваживались сказать в вашем присутствии не только двусмысленного слова, которым потчевают других избранниц, но даже просто никакого слова, чувствуя, что все будет перед вами как-то грубо и отзовется чем-то ухарским и неприличным. Вот уже одно влияние, которое совершается без вашего ведома от одного вашего присутствия!..»
Именно эту непохожесть Натали на других красавиц — «на вид она была сдержанна до холодности и вообще мало говорила» — принимали за «странность»: «В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, — она бывала постоянно в большом свете и при дворе, но ее женщины находили несколько странной. Я с первого раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень много молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда, собственно, даже ее и не видевших» (граф В. А. Соллогуб, 1833 г.).
На костюмированном масленичном балу в Главном управлении уделов Натали «появилась в костюме жрицы солнца и имела успех. Император и императрица подошли к ней, похвалили ее костюм, и император объявил ее царицей бала. Натали подробно нам о том писала» (мать Пушкина — дочери).
Интересно было бы узнать, кто придумал этот костюм — поэт или красавица… Бог Солнца в греческой мифологии, Аполлон, обладавший даром предвидения, был еще и богом гармонии и искусств — поэзии и музыки. Аналогия напрашивалась сама собой: Натали, «жрица Аполлона», муза Пушкина — главного бога поэзии России.
«Жизнь моя в Петербурге ни то ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде, — все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения», — затосковал Пушкин в феврале, а уже к маю эта тоска переросла в отчаяние: «Петербург мне не подходит ни в каком отношении; ни мои вкусы, ни мои средства не могут приспособиться к нему. Но два или три года придется потерпеть». И Пушкин терпел, «скучая на балах», однако не лишая себя развлечения… «Пушкин был на балу с женою-красавицей и, в ее присутствии, вздумал за кем-то ухаживать. Это заметили, заметила и жена. Она уехала с бала домой одна. Пушкин хватился жены и тотчас же поспешил домой. Застает ее в раздевании. Она стоит перед зеркалом и снимает с себя уборы. „Что с тобою? Отчего ты уехала?“ Вместо ответа Наталья Николаевна дала мужу полновесную пощечину. Тот как стоял, так и покатился со смеху. Он забавлялся и радовался тому, что жена его ревнует, и сам со своим прекрасным хохотом передавал эту сцену приятелям, говоря, что „у его мадонны рука тяжеленька…“»
В мае родители Пушкина направились из Москвы в Михайловское и заехали в Петербург, чтобы добыть денег в Опекунском совете на бесконечные залоги и перезалоги болдинских крестьянских душ. И тут бабушка и дедушка впервые увидели свою годовалую внучку Мари. «Александр и Натали пришли тотчас же, их маленькая очень была больна, но, благодаря Бога, со вчерашнего дня совершенно избавилась от болезни и, право, хороша, как ангелок. Хотел бы я, дорогая Олинька, чтоб ты ее увидела, ты почувствуешь соблазн написать ее портрет, ибо ничто как она не напоминает ангелов, писанных Рафаэлем» (С. Л. Пушкин). «Я была в восторге, что снова вижу наших, маленькая хороша как ангел и очень мила, чувствую, что полюблю ее до безумия и буду баловницей, как все бабушки… Натали должна родить в июле. Мы видаемся всякий день…» Родители обсудили с Александром дела своего младшего сына Льва, и Пушкин включился в отчаянную родственную борьбу за спасение брата от служебных неприятностей и долгов. С помощью своих высокопоставленных знакомых Пушкину удалось переменить позорную «выключку» брата со службы в Варшаве на благопристойную «отставку» и за отсутствием денег у родителей взять долги Льва Сергеевича на себя. К старым долгам Пушкина добавились новые — брата, однако такое самоотвержение сблизило старшего сына с родителями как никогда… Натали была очень довольна этим.
«Александр и Натали на Черной речке, они наняли дачу Миллера, она очень красивая, при ней большой сад и дом очень большой: в нем 15 комнат вместе с верхом… Александр и Натали целуют вас, она вскоре должна родить, и он уедет в деревню через несколько недель после того» (мать Пушкина — младшим детям в Варшаву).
На этой даче Миллера 6 июля у Пушкиных родился сын, названный не Гаврилой, как предполагалось вначале, а в честь отца Александром. Наталья Ивановна, обрадованная рождением внука, послала в подарок дочери 1000 рублей. Она писала своему старшему сыну Дмитрию, что Пушкин «рассчитывает через несколько недель приехать в Москву и спрашивает моего разрешения заехать в Ярополец и навестить меня, что я принимаю с удовольствием». Как видно, в отношениях зятя с тещей начинался тот период, когда она, по воспоминаниям Е. А. Долгоруковой, «полюбила Пушкина, слушалась его. Он с ней обращался как с ребенком…».
Наталья Ивановна, надо думать, наконец поверила в искренность чувств Пушкина к своей дочери, под влиянием которой поэт старался исправить свою жизнь; теперь было несомненно, что его «образ жизни… переменился».
На крестины младенца Александра приезжал из Москвы дорогой гость Павел Воинович Нащокин. Крестной матерью была тетка матери фрейлина Екатерина Ивановна Загряжская. Крестили младенца в Предтеченской церкви Каменного острова 20 июля 1833 года.
К этому времени относится воспоминание Фр. Титца: «Это было в начале июля в одной из тех очаровательных ночей, какие только можно видеть на дальнем Севере. В такую пору я с моим приятелем гулял по островам. Уже прошла полночь. В недалеком расстоянии от нас, то медленно, то ускоряя шаги, прогуливался среднего роста стройный человек. Походка его была небрежна, иногда он поднимал правую руку высоко вверх, как пламенный декламатор. Казалось, что незнакомец разговаривал сам с собой… Одет он был по последней моде, но заметна была какая-то небрежность. Между тем и незнакомец заметил нас. „Здравствуйте, Пушкин!“ Приятель мой, уже знакомый с ним, представил нас друг другу. Поэт и мой спутник начали между собой оживленный разговор по-французски. Тоска и разорванность со светом были заметны в речах Пушкина и не казались мне пустым представлением. „Я не могу более работать“, — отвечал он на вопрос: не увидим ли мы вскоре его новое произведение. „Здесь бы я хотел построить себе хижину и сделаться отшельником“, — прибавил он с улыбкою. „Если бы в Неве были прекрасные русалки, — отвечал мой спутник, намекая на юношеское стихотворение Пушкина „Русалка“ и приводя из него слова, которыми она манит отшельника: — „Монах, монах! Ко мне, ко мне!“ — Как это глупо! — проворчал поэт, — никого не любить, кроме самого себя“. „Вы имеете достойную любви прекрасную жену“, — сказал ему мой товарищ. Насмешливое, протяжное „да!“ было ответом. Я выразил мое восхищение прекрасною, теплою ночью. „Она очень приятна после сегодняшней страшной жары“, — небрежно и прозаически отвечал мне поэт. Товарищ мой старался навести его на более серьезный разговор (как будто Пушкину вменялось в обязанность день и ночь говорить „серьезно“. — Н. Г.), но он постоянно от того отклонялся. „Там вечерняя заря, малое пространство ночи, а там уже заря утренняя, — сказал мой друг. — Смерть, мрак гроба и пробуждение к прекраснейшему дню!“ Пушкин улыбнулся. „Оставьте это, мой милый! Когда мне было 22 года, знал и я такие возвышенные мгновенья, но в них ничего нет действительного. Утренняя заря! Пробуждение! Мечты, только одни мечты!“ В это время плыла вниз по Неве лодка с большим обществом. Раздалось несколько аккордов гитары, и мягкий мужской голос запел „Черную шаль“ Пушкина. Лишь только окончилась первая строфа, как Пушкин, лицо которого мне показалось гораздо бледнее обыкновенного, проговорил про себя: „С тех пор я не знаю спокойных ночей!“ — и, сказав нам короткое „доброй ночи!“, исчез в зеленой темноте леса…»
Все существо Пушкина снова жаждало перемен, движения, новых впечатлений, необычайных знакомств. Трудясь в архивах, он невольно разгорячил воображение историческими образами, удивляясь тому, «сколько отдельных книг можно составить тут! Сколько творческих мыслей тут могут развиться!». Действительно, изучая материалы эпохи Петра I, Пушкин наткнулся на множество документов и сведений о страшном пугачевском бунте, «бессмысленном и беспощадном», и решился писать книгу о его главаре. Большая часть «Истории Пугачева» была написана за пять недель в апреле — мае, и возникла нужда посетить места, связанные с восстанием, а затем, уединившись в Болдине, в котором не был уже два года, закончить начатую работу.
«В продолжение двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что делать? Они одни доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря Государя, имеют цель более важную и полезную.
Кроме жалованья, определенного мне щедростию Его величества, нет у меня постоянного дохода; между тем жизнь в столице дорога и с умножением моего семейства умножаются и расходы.
Может быть, Государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии…» (Мордвинову, ближайшему помощнику графа Бенкендорфа, 30 июля).
7 августа 1833 года было получено высочайшее разрешение на четырехмесячный отпуск, и Пушкин собрался в дорогу, оставив жену с годовалой Мари и месячным младенцем Александром на даче Миллера под покровительством тетушки Екатерины Ивановны.
23 августа он приехал в Ярополец и пробыл там более суток вместо предполагаемых нескольких часов. В день именин Натальи 26 августа Пушкин послал жене полный отчет о встрече с тещей. «Поздравляю тебя со днем твоего ангела, мой ангел, целую тебя заочно в очи — и пишу тебе продолжение моих похождений — из антресолей вашего Никитского дома, куда прибыл я вчера благополучно из Яропольца. В Ярополец я приехал в середу поздно. Наталья Ивановна встретила меня как нельзя лучше. Я нашел ее здоровою, хотя возле нее лежала палка, без которой далеко ходить не может. Четверг я Провел у нее. Много говорили о тебе, о Машке и Катерине Ивановне. Мать; кажется, тебя к ней ревнует; но хотя она по своей привычке и жаловалась на прошедшее, однако с меньшей уже горечью. Ей очень хотелось бы, чтобы ты будущее лето провела у нее. Она живет очень уединенно и тихо в своем разоренном дворце и разводит огороды над прахом твоего прадедушки Дорошенки, к которому ходил я на поклонение… Я нашел в доме старую библиотеку, и Наталья Ивановна позволила мне выбрать нужные книги. Я отобрал их десятка три, которые к нам и прибудут с варением и наливками. Таким образом набег мой на Ярополец был вовсе не напрасен. Теперь, женка, послушай, что делается с Дмитрием Николаевичем. Он как владетельный принц влюбился в графиню Надежду Чернышову по портрету, услыша, что она девка плотная, чернобровая и румяная. Два раза ездил он в Ярополец в надежде ее увидеть, и в самом деле ему удалось застать ее в церкви. Вот он и полез на стены. Пишет он из Заводов, что он без памяти от прелестной и божественной графини, что он ночи не спит… и непременно требует от Натальи Ивановны, чтобы она просватала за него прелестную и божественную графиню. Наталья Ивановна поехала к Кругликовой и выполнила комиссию. Позвали прелестную, божественную графиню, которая отказалась наотрез.
Наталья Ивановна беспокоится о том, какое действие произведет эта весть. Я полагаю, что он не застрелится. Как ты думаешь? А надобно тебе знать, что он дело затеял еще зимою и очень подозревал прелестную, божественную графиню в склонности к Муравьеву…»
«Божественная графиня», упоминаемая в письме, Надежда Чернышова, приходилась близкой родственницей роду Пушкиных. Младшая дочь вельможи, богатейшего помещика Григория Чернышова, соседа Гончаровых (их усадьбы стояли почти рядом в Яропольце), волновала чувства Дмитрия Николаевича вплоть до 1835 года, когда на свое второе предложение он получил решительный отказ. Все понимали, что он совсем был не парой знатной и богатой Надежде Чернышовой. Получив письмо мужа с сообщением о несостоявшейся помолвке, Натали тут же поспешила утешить старшего брата. «Тысячу извинений, дорогой Митя, что я так запоздала с ответом, но что поделаешь. У меня опять были нарывы, как в прошлом году, они причинили мне ужасные страдания, и это помешало мне ответить тебе раньше. Спешу сделать это сейчас, чтобы утешить тебя по поводу твоих обманутых надежд в отношении графини Чернышовой; что делать, дорогой друг, примирись с этим. Я думаю, что ты прав в своих предположениях; мне кажется, это Муравьев вредит тебе в этом деле, я знаю, что в прошлом году он провел все лето в Яропольце, живя в постоянном общении со всей семьей, что же ты хочешь, чтобы он, при его красоте (Дмитрий Николаевич не унаследовал красоты матери, был немного глуховат и заикался. — Н. Г.), не произвел впечатления на молодую девушку. Что касается тебя, то, зная твое благоразумие, я надеюсь, что твоя страсть потухнет так же быстро, как и зажглась. Скажи мне только, узнав об отказе, ты не думал о самоубийстве?»
В жизни четы Пушкиных пока, кажется, ничего не предвещало трагедии. Поэт на этот раз отсутствовал дома три месяца, путешествуя по пугачевским местам. Он посетил Нижний Новгород, Казань, Симбирск и Оренбург, выезжая порой в окрестные места для встреч и бесед со старожилами, которые могли помнить рассказы о минувших событиях. Пушкин по-прежнему часто писал жене с дороги, представляя ей подробнейший отчет своего путешествия.
«Вчера были твои именины, сегодня твое рожденье. Поздравляю тебя и себя, мой ангел. Вчера я пил твое здоровье у Киреевского с Шевыревым и Соболевским; сегодня буду пить у Судиенки. Еду послезавтра — прежде не будет готова моя коляска… В клобе я не был — чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет. Надобно будет заплатить штрафу 300 рублей, а я весь Английский клоб готов продать за 200… Важная новость: французские вывески, уничтоженные Ростопчиным в год, когда ты родилась, появились опять на Кузнецком мосту…» (из Москвы, 27 августа).
«Мой ангел, кажется, я глупо сделал, что оставил тебя и опять начал кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги Параша, повар, извозчик, аптекарь и т. д., у тебя не хватает денег, Смирдин перед тобой извиняется, ты беспокоишься — сердишься на меня, — и поделом. А это еще хорошая сторона картины — что, если у тебя опять нарывы, что, если Машка больна?
А другие, непредвиденные случаи? Пугачев не стоит этого. Того и гляди, я на него плюну — и явлюсь к тебе. Однако буду в Симбирске и там ожидаю найти писем от тебя…» (из Нижнего Новгорода, 2 сентября). Следом еще письмо: «…Сегодня был я у губернатора, генерала Бутурлина. Он и жена его приняли меня очень мило и ласково, он уговорил меня завтра обедать у него. Ярмарка кончилась. Я ходил по опустелым лавкам. Они сделали на меня впечатление бального разъезда, когда карета Гончаровых уже уехала. Ты видишь, что, несмотря на городничиху и ее тетку, — я все еще люблю Гончарову Наташу, которую заочно целую куда ни попало. Прощай, красавица моя, кумир мой, прекрасное мое сокровище, когда же я тебя опять увижу…»
«Мой ангел, здравствуй, я в Казани с пятого числа и до сих пор не имел время тебе написать. Сейчас еду в Симбирск, где надеюсь найти от тебя письмо. Здесь я возился со стариками, современниками моего героя, объезжал окрестности города, осматривал места сражений, расспрашивал, записывал и очень доволен, что не напрасно посетил эту сторону…» (из Казани, 8 сентября).
«Пишу тебе из деревни поэта Языкова, к которому заехал и не нашел дома. Третьего дня прибыл я в Симбирск и от Загряжского принял от тебя письмо. Оно обрадовало меня, мой ангел, но я все-таки тебя побраню. У тебя нарывы, а ты пишешь мне четыре страницы кругом. Как тебе не совестно! Не могла ты мне сказать в четырех строчках о себе и о детях. Ну так и быть. Дай Бог, теперь быть тебе здоровой… Из Казани написал я тебе несколько строчек — некогда было. Я таскался по окрестностям, по полям, по кабакам и попал на вечер к одной blue stockings („синий чулок“), сорокалетней несносной бабе с вощеными зубами и с ногтями в грязи. Она развернула тетрадь и прочла мне стихов с двести, как ни в чем не бывало. Баратынский написал ей стихи и с удивительным бесстыдством расхвалил ее красоту и гений. Я так и ждал, что принужден буду ей написать в альбом — но Бог помиловал, однако она взяла мой адрес и стращает меня перепискою и приездом в Петербург: с чем я тебя и поздравляю. Муж ее умный и ученый немец, в нее влюблен и изумлен ее гением… Сегодня еду в Симбирск, отобедаю у губернатора и к вечеру отправлюсь в Оренбург…» (из Языкова, села в 65 верстах от Симбирска, 12 сентября).
Из Оренбурга: «Я здесь со вчерашнего дня. Насилу доехал, дорога прескучная, погода холодная, завтра я еду к яицким казакам, пробуду у них дни три — и отправляюсь в деревню через Саратов и Пензу.
Что, женка? Скучно тебе? мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж — то есть уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что же будет в постеле?… Кстати, о хамовом племени: как ты ладишь своим домом? боюсь, людей у тебя мало: не наймешь ли ты кого. На женщин надеюсь, но с мужчинами как тебе ладить? Всё это меня беспокоит — я мнителен, как отец мой…
Как я хорошо веду себя! как ты была бы мной довольна! за барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, с калмычками не кокетничаю — и на днях отказался от башкирки, несмотря на любопытство, очень простительное путешественнику. Знаешь ли ты, что есть пословица: на чужой сторонке и старушка Божий дар. То-то, женка, бери с меня пример» (из Оренбурга, 19 сентября).
В письмах конечно же всего не опишешь, но интересного было много: говорить — не переговорить… Разговоры остались до дома, например о том, как «Пушкин нежданный и нечаянный приехал и остановился в загородном доме у военного губернатора Оренбурга Василия Алексеевича Перовского. На другой день перевез я его в историческую Бердинскую станицу (бывшую столицу Пугача), толковал, сколько слышал и знал местность, обстоятельства осады Оренбурга Пугачевым. Пушкин слушал все это с большим жаром и хохотал от души следующему анекдоту: Пугач, ворвавшись в Берды, где испуганный народ собрался в церкви и на паперти, вошел также в церковь. Народ расступился в страхе, кланялся, падал ниц. Приняв важный вид, Пугач прошел прямо в алтарь, сел на церковный престол и сказал вслух: „Как я давно не сидел на престоле!“ В мужицком невежестве своем он воображал, что престол церковный есть царское седалище. Пушкин назвал его за это свиньей и много хохотал… В Бердах мы отыскали старуху, которая видела, знала и помнила Пугача. Пушкин разговаривал с ней целое утро, ему указали, где стояла изба, обращенная в золотой дворец, где разбойник казнил несколько верных долгу своему сынов отечества, указали на гребни, где, по преданию, лежит огромный клад Пугача, зашитый в рубаху, засыпанный землей и покрытый трупом человеческим, чтобы отвесть всякое подозрение и обмануть кладоискателей, которые, дорывшись до трупа, должны подумать, что это простая могила. Старуха спела также несколько песен, относившихся к тому предмету, и Пушкин дал ей на прощание червонец.
Мы уехали в город, но червонец наделал большую суматоху. Бабы и старики не могли понять, на что было чужому приезжему человеку расспрашивать с таким жаром о разбойнике и самозванце, но еще менее постигли они, за что было отдать червонец. Дело показалось им подозрительным, чтобы-де после не отвечать за такие разговоры, чтобы опять не дожить до греха и напасти! И казаки на другой же день снарядили подводу в Оренбург, привезли и старуху, и роковой червонец и донесли: „Вчера-де приезжал какой-то чужой господин, приметами: собой не велик, волос черный, кудрявый, лицом смуглый, и подбивал под „пугачевщину“ и дарил золотом…“ (В. А. Даль). „…Старикам и особенно старухам не понравился и произвел на них неприятное впечатление тем, что, вошедши в комнату, не снял шляпы и не перекрестился на иконы и имел большие ногти, за то его прозвали „антихристом“, даже некоторые не хотели принять от него деньги (которые были светленькие и новенькие), называя их антихристовыми и думая, что они фальшивые“. „На руках: левой на большом, а правой на указательном пальцах по перстню“».
У образованного общества был свой интерес. «Мадам Даль рассказывала, как всем дамам хотелось увидеть Пушкина, когда он был здесь (в Оренбурге). Он приезжал ненадолго и бывал только у нужных ему по его делу людей или у прежних знакомых. Две ее знакомые барышни узнали от нее, что Пушкин будет вечером у ее мужа и что они вдвоем будут сидеть в кабинете Даля. Окно этого кабинета было высоко, но у этого окна росло дерево; эти барышни забрались в сад, влезли на это дерево и из ветвей его смотрели на Пушкина, следили за всеми его движениями, как он от души хохотал, но разговора не было слышно, так как рамы уже были двойные…»
Опасения растревоженных старожилов последствий не имели. Военный губернатор Оренбурга Перовский собственноручно написал в нужных бумагах: «…хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как он останавливался в моем доме, то я тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий».
«Милый друг, я в Болдине со вчерашнего дня — думал здесь найти от тебя письмо и не нашел ни одного. Что с вами? здорова ли ты? здоровы ли дети? сердце замирает, как подумаешь. Подъезжая к Болдину, у меня были самые мрачные предчувствия, так что не нашел о тебе никакого известия, я почти обрадовался — так боялся я недоброй вести. Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому; то ли дело холостому! ни о чем не думаешь, ни о какой смерти не печалишься. Последнее письмо мое должна ты была получить из Оренбурга. Оттуда поехал я в Уральск — тамошний атаман и казаки приняли меня славно, дали мне два обеда, подпили за мое здоровье, наперерыв давали мне все известия, в которых имел нужду, и накормили меня свежей икрой, при мне изготовленной… Въехав в границы болдинские, встретил я попов и так же озлился на них, на симбирского зайца (который при выезде из Симбирска перебежал дорогу. Встреча с „попом“ тоже считалась несчастливою — Пушкин верил с приметы. — Н. Г.). Недаром все эти встречи. Смотри, женка. Того и гляди, избалуешься без меня, забудешь меня — искокетничаешься. Одна надежда на Бога да на тетку. Авось сохранят тебя от искушений рассеянности…» (из Болдина, 2 октября).
«Мой ангел, сейчас получаю от тебя вдруг два письма… Две вещи меня беспокоят: то, что я оставил тебя без денег, а может быть и брюхатою. Воображаю твои хлопоты и твою досаду. Слава Богу, что ты здорова, что Машка и Сашка живы и что ты хоть и дорого, но дом наняла. Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась; я приеду к тебе, ничего не успев написать, — и без денег сядем на мель. Ты лучше оставь меня в покое, а я буду работать и спешить. Вот уж неделю, как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пугачеве, а стихи пока еще спят. Коли царь позволит мне записки, то у нас будет тысяч 30 чистых денег. Заплатив половину долгов и заживем припеваючи…» (8 октября).
Натали, первый раз оставшись довольно надолго главою своего семейства, должна была сама нанять квартиру, чтобы переехать с дачи на зиму в город. С помощью тетушки Екатерины Ивановны она присмотрела жилище побольше с просторными детскими и удобным кабинетом для мужа. Пришлось переплатить, и Натали, чтобы не беспокоить лишний раз мужа, вынуждена была обратиться за помощью к брату Дмитрию: «Я только что получила твое письмо, дорогой Дмитрий, и благодарю тебя миллион раз за 500 рублей, которые ты мне позволяешь занять. Я их уже нашла, но с обязательством уплатить в ноябре месяце. Как ты мне уже обещал, ради Бога, постарайся быть точным, так как я в первый раз занимаю деньги, и еще у человека, которого мало знаю, и была бы в очень большом затруднении, если бы не сдержала слова. Эти деньги мне как с неба свалились, не знаю, как выразить тебе за них мою признательность, еще немного, и я осталась бы без копейки, а оказаться в таком положении с маленькими детьми на руках было бы ужасно. Денег, которые муж мне оставил, было бы более чем достаточно до его возвращения (защищает деликатно Натали мужа в ответ на упрек брата, что Пушкин оставил жене, уезжая, мало денег, в чем он и сам признавался. — Н. Г.), если бы я не была вынуждена уплатить 1600 рублей за квартиру (задаток); он и не подозревает, что я испытываю недостаток в деньгах, и у меня нет возможности известить его, так как только в будущем месяце он будет иметь твердое местопребывание…»
Натали так и не решилась писать Пушкину о своих денежных затруднениях, оставив «новость» до его приезда. Но она торопила мужа с приездом, по-видимому сильно скучая, и начинала ревновать, зная его пылкую натуру. Может, именно поэтому Натали подробно описывала мужу своих поклонников, стараясь пробудить в нем ревность, чтобы поскорее вернуть его домой.
«Что твои обстоятельства? что твое брюхо? Не жди меня в нынешний месяц, жди меня в конце ноября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины… Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, хлоп другой, третий — и уж начнет писать! Это слава. Что касается до тебя, то слава о твоей красоте достигла до нашей попадьи, которая уверяет, что ты всем взяла, не только лицом, да и фигурой. Чего тебе больше. Прости, целую и благословляю… Говорит ли Маша? ходит ли? что зубки? Саше подсвистываю. Прощай» (из Болдина, 11 октября).
«…Β прошлое воскресенье не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться, а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтобы на меня такая хандра находила. Радуюсь, что ты не брюхата и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах… кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочном поведении, которое относится не к тому, а к чему-то уже важнейшему. Охота тебе, женка, соперничать с графиней Соллогуб. Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у нее поклонников? Все равно, кабы граф Шереметев стал оттягивать у меня кистеневских моих мужиков. Кто еще за тобой ухаживает, кроме Огарева? пришли мне список по азбучному порядку. Да напиши мне также, где ты бываешь и что Карамзины, Мещерская и Вяземские… О себе тебе скажу, что я работаю лениво, через пень-колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня, нынче легче. Начал многое, но ни к чему нет охоты, Бог знает, что со мною делается. Старам стала и умом плохам. Приеду оживиться твоею молодостию, мой ангел…» (21 октября).
«Теперь, женка, целую тебя, как ни в чем не бывало, и благодарю за то, что подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка, только не загуливайся и меня не забывай. Мочи нет, хочется мне тебя увидеть причесанную a la Ninon, ты должна быть чудо как мила… Опиши мне свое появление на балах, которые, как ты пишешь, вероятно, уже открылись. Да, ангел мой, пожалуйста, не кокетничай. Я не ревнив, да я и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься, но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышней, все, что не comme il faut, все, что vulgar [6]… Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил себе бороду: ус да борода молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов — читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо…» (30 октября).
И наконец, 6 ноября сообщение: «…Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве, по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, — для чего? Для тебя, женка, чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою… Я привезу тебе стишков много, но не разглашай этого, а то альманашники заедят меня. Целую Машку, Сашку и тебя, благословляю тебя, Сашку и Машку, целую Машку и так далее до семи раз…»
Кокетство, которое в словаре Даля определяется как «строить глазки, жеманничать, рисоваться», и тот «милый аристократический тон», который Пушкин признавал за женой, несовместимы: или одно, или другое… Обвинение в «бездушном кокетстве», выдвинутое против Натали бытописателями поэта, надуманны и не имеют под собой никаких реальных оснований. Пушкин и на минуту не мог себе представить, что его жена может в самом деле «искокетничаться».
Натали прекрасно знала цену свету и тем мимолетным отношениям, которые завязываются по обязанности, а не по склонности сердца, — это касалось и поклонников, и просто общих знакомых. Вот, например, строки из ее письма к брату, который все еще надеялся на взаимность графини Чернышовой и просил Натали посодействовать ему в сватовстве: «Ты меня спрашиваешь, дорогой Дмитрий, как идут твои дела. Я не знаю, право, что тебе сказать; мы ограничились с графиней Пален (сестрой Надежды Чернышовой. — Н. Г.) двумя визитами и с тех пор встречаемся только иногда в свете, но большой близости между нами еще не установилось. Мы не в деревне, чтобы это так легко делалось; тесная дружба редко возникает в большом городе, где каждый вращается в своем кругу общества, а главное — имеет слишком много развлечений и глупых светских обязанностей, чтобы хватало времени на требовательность дружбы…» (12 ноября 1833 г.).
Друзья Пушкина вспоминали, что, когда он возвращался в Петербург и останавливался в Москве, почти никто его не видел. Он нигде не появлялся, потому что имел трехмесячную бороду, которую дворянам было запрещено отращивать, но ему непременно хотелось показаться бородатым жене. Приехав же домой, он не застал Натали дома. «Она была на бале у Карамзиных. Ему хотелось видеть ее возможно скорее и своим неожиданным появлением сделать ей сюрприз. Он едет к квартире Карамзиных, отыскивает карету Натальи Николаевны, садится в нее и посылает лакея сказать жене, чтобы она ехала домой по очень важному делу, но наказал отнюдь не сообщать ей, что он в карете. Посланный возвратился и доложил, что Наталья Николаевна приказала сказать, что она танцует мазурку с князем Вяземским. Пушкин посылает лакея во второй раз сказать, чтобы она ехала домой безотлагательно. Наталья Николаевна вошла в карету и прямо попала в объятия мужа. Поэт об этом факте писал нам („Дома нашел я все в порядке. Жена была на бале, я за нею поехал — и увез к себе, как улан уездную барышню с именин городничихи“) и, помню, с восторгом упоминал, как его жена была авантажна в этот вечер в своем роскошном розовом платье…» (Нащокин). Известно, что подобные «увозы» были не единичны. Как писала одна дама, «в числе поклонников моей бабушки М. Р. Кикиной были мечтательный князь Одоевский, адмирал Дюгамель и А. С. Пушкин, к которому не особенно благоволила бабушка за его безосновательную ревность к очаровательной жене Η. Н., принужденной иногда среди фигуры lancier покидать бал по капризу мужа».
Болдинская осень 1833 года оказалась исключительно плодотворной для Пушкина, и он спешил обрадовать свою Натали «большей добычей», как писал ей в письме. Действительно, он закончил «Историю Пугачевщины», написал «Сказку о мертвой царевне» и «Сказку о рыбаке и рыбке», несколько стихотворений и поэму «Медный всадник», которую в начале декабря представил своему «венценосному цензору» Николаю I.
Через графа Бенкендорфа Пушкин обратился к царю с просьбой разрешить печатать «Пугачева» в казенной типографии за свой счет и выдать ему для этой цели ссуду в 20 тысяч рублей с обязательством выплатить долг в течение двух лет. Деньги были выданы, позволение печатать получено, только с другим названием: «История пугачевского бунта». Пугачев, как известно, выдавал себя за царя Петра Федоровича.
Пушкин рассчитывал выручить за книгу 40 тысяч, погасив часть долга казне, расплатиться с неотложными частными долгами и, имея свободные деньги, «зажить припеваючи». Поездка освежила его силы.
«Служащего в Министерстве Иностранных дел титулярного советника Александра Пушкина всемилостивейше пожаловали мы в звание камер-юнкера двора нашего» (из высочайшего указа).
«1 января 1834 г. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове… Меня спрашивали, доволен ли я своим камер-юнкерством? Доволен, потому что Государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным, — а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике» (из дневника Пушкина).
«Пушкина сделали камер-юнкером, это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира. В этих чувствах он пришел к нам однажды. Жена моя, которую он очень любил и очень уважал, и я стали опровергать его решение, представляя ему, что пожалование в сие звание не может лишить его народности, ибо все знают, что он не искал его, что его нельзя было сделать камергером по причине чина его, что натурально двор желал иметь возможность приглашать его и жену его к себе и что Государь пожалованием его в сие звание имел в виду только иметь право приглашать его на свои вечера, не изменяя церемониалу, установленному при дворе. Долго спорили мы, убеждали Пушкина, наконец, полуубедили. Он отнекивался только неимением мундира и что он слишком дорого стоит, чтоб заказывать его. На другой день, узнав от портного о продаже нового мундира князя Витгенштейна, перешедшего в военную службу, и что он совершенно будет впору Пушкину, я ему послал его, написав, что мундир мною куплен для него, но что предоставляется взять его или ввергнуть меня в убыток, оставив его на моих руках. Пушкин взял мундир и поехал ко двору», — так описывает неожиданную перемену в жизни поэта Николай Михайлович Смирнов, муж приятельницы Пушкина Смирновой-Россет. Смирнов был богат, также имел звание камер-юнкера и служил на дипломатическом поприще.
Мать Пушкина была польщена милостью двора к сыну; уже 4 января она распространила «новость» среди своих знакомых, добавляя, что «Натали в восторге».
«Государь сказал княгине Вяземской: „Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение — до сих пор он держал мне свое слово, и я им доволен“». «Великий князь намедни поздравил меня в театре: „покорнейше благодарю, Ваше высочество, до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили“ (из дневника А. С. Пушкина, 7 января). Он, как всегда, преувеличивал, что „все смеялись“. Пушкин действительно „крепко боялся дурных шуток над его неожиданным камер-юнкерством“, но через две недели, по словам Карамзиной, он „успокоился, стал ездить по балам и наслаждаться торжествующею красотою жены, которая, несмотря на блестящие успехи в свете, часто и преискренно страдает мучением ревности, потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа…“».
«Нужно сознаться, что Пушкин не любил камер-юнкерского мундира. Он не любил в нем не придворную службу, а мундир камер-юнкера. Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое он оценил, но ему казалось неподходящим, что в его годы, в середине его карьеры, его сделали камер-юнкером наподобие юношей и людей, только что вступающих в общество. Вот вся истина предубеждения против мундира. Это происходило не из оппозиции, не из либерализма, а из тщеславия и личной обидчивости» (князь П. А. Вяземский).
Поуспокоившись и поняв многие выгоды нового своего положения, Пушкин писал Нащокину в середине марта: «Вот тебе другие новости; я камер-юнкер с января месяца. „Медный всадник“ не пропущен — убытки и неприятности! зато Пугачев пропущен, и я печатаю его на счет Государя. Это совершенно меня утешило, тем более что, конечно, сделав меня камер-юнкером, Государь думал о моем чине, а не моих летах — и, верно, не думал уж меня кольнуть…»
Действительно, Пушкин никогда не служил и имел очень маленький чин 9-го класса с титулованием «ваше благородие». Государь присвоил Пушкину сразу 5-й чин придворного звания, соответствующий статскому советнику в гражданских чинах с обращением «ваше высокородие». Только в придворных чинах право производства целиком зависело от усмотрения императора. Гражданская и военная карьера зависели от усердной службы, до больших чинов нужно было еще дослужиться… Поэт Жуковский, воспитатель наследника престола, имел придворный чин и ничуть тому не обижался, потому что обладатели придворных чинов имели преимущество постоянного и тесного общения с императорской семьей. В пояснение слов Вяземского о «ключе камергера» добавим, что камергер титуловался «вашим превосходительством» и относился к 4-му чину, соответствуя генеральским рангам военных. По мнению Вяземского, Пушкина вполне бы устроило это звание. Камергерам давались специальные знаки отличия: золотые ключи, носимые на голубой андреевской ленте.
Служить Пушкина по-прежнему никто не заставлял. Принявши придворное звание, он должен был являться на придворные церемонии, но часто отлынивал от участия в них. И царь не слишком гневался на поэта. «Третьего дня возвратился из Царского Села в 5 часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29 апреля и приглашение явиться на другой день к Литте (обер-камергеру), я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что Государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров, и что он велел нам это объявить. Я извинился письменно…» — признавался Пушкин жене в письме.
«В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках. Я уехал, оставя Наталью Николаевну, и, переодевшись, отправился на вечер к С. В. Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: „Он мог бы потрудиться переодеться во фрак и воротиться, передайте ему мое неудовольствие…“
В четверг был у князя Трубецкого… Государь приехал неожиданно. Был на полчаса. Сказал жене: „В прошлый раз муж ваш не приехал из-за ботинок или из-за пуговиц?“ (мундирных). Старуха графиня Бобринская извиняла меня тем, что они не были у меня нашиты» (из дневника Пушкина).
«Бал у графа Бобринского, один из самых блистательных. Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем „Пугачеве“, он сказал мне: „Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости Эрлингфоской (с 1774-го году!). Правда, она жила на свободе в предместии, но далеко от своей донской станицы, на чужой, холодной стороне. Государыня спросила у меня, куда ездил я летом. Узнав, что в Оренбург, осведомилась о Перовском (губернаторе) с большим добродушием“» (из дневника А. С. Пушкина).
«Представлялся. Ждали царицу три часа. Нас было по списку человек двадцать. Я по списку был последний. Царица подошла ко мне смеясь: „Нет, это курьезно! Я ломала себе голову, что это за Пушкин будет мне представлен. Оказывается, это вы! Как поживает ваша жена? Ее тетя с большим нетерпением ждет, когда она поправится, — дочь ее сердца, ее приемная дочь…“ Я ужасно люблю царицу, несмотря на то что ей уже 35 и даже 36» (из дневника А. С. Пушкина). Нащокин к тому добавляет, что «императрица удивительно как ему нравилась, он благоговел перед нею, даже имел к ней какое-то чувственное влечение…».
Царица не зря беспокоилась о Натали. «Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На масленице танцевали уже два раза в день. Наконец настало последнее воскресенье перед Великим постом. Думаю: слава Богу! балы с плеч долой. Жена во дворце. Вдруг смотрю — с ней делается дурно — я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает. Теперь она (чтоб не сглазить), слава Богу, здорова и едет на днях в калужскую деревню к сестрам, которые ужасно страдают от капризов моей тещи» (Пушкин — Нащокину). Свекровь же Натали эту новость передает в несколько раздраженном тоне: «В воскресенье вечером, на последнем балу при дворе Натали сделалось дурно после двух туров мазурки, едва поспела она удалиться в уборную императрицы, как почувствовала боли такие сильные: что, возвратившись домой, тотчас выкинула. И вот она пластом лежит в постели, будучи два месяца брюхата… Теперь они удивлены, что я была права».
Надежду Осиповну, правда, больше трогало то, что касалось ее любимца Леона. После «почетной отставки» Лев Сергеевич приехал к родителям и жил с ними в Петербурге: «Леон, к величайшему моему удовольствию, бороду бреет, много ходит, ложится поздно и спит долго, он занимает лучшую комнату в нашем доме, очень веселую, на солнце, в два окна, стены великолепного зеленого цвета». Для матери младший сын остался тем же маленьким Левушкой, дитятей, какими теперь были ее внуки: «Дети очаровательны, мальчик хорошеет удивительно. Мари не меняется, но она слабенькая, едва ходит, и у нее нет ни одного зуба. Она напоминает мне маленькую Софи (дочку, умершую в младенческом возрасте. — Н. Г.), не думаю, чтоб она долго прожила. Сашка большой любимец папы и всех, но мама, дедушка и я — мы все за Машу…» Надежда Осиповна, Сергей Львович и Леон, наслаждаясь семейной идиллией, мало беспокоились о том, чтобы как-то изменить свой образ жизни. Безрассудное хозяйничанье Сергея Львовича, полностью доверившегося нечистому на руку управляющему, привело к тому, что имение должны были описать за долги. Пушкину пришлось хлопотать о залоге нижегородских имений и взять управление ими на себя, обязавшись выплачивать проценты в ломбард, содержание родителям, сестре и брату. 1834 год выдался недородный, голодный. «Голова шла кругом», — говаривал Пушкин. К тому же снова пришлось надолго расстаться с женой. Она теперь решила поехать к родным: Натали соскучилась по сестрам, которых не видела больше двух лет, да и здоровье после болезни нужно было поправить. До осени пришлось жить на два дома…
Невидимые тучи уже сгущались над четой Пушкиных. 1834-й — был в этом смысле переломным…
После отъезда Натали по Петербургу поползли слухи. «Сплетни, постоянно распускаемые насчет Александра, мне тошно слышать. Знаешь ты, что, когда Натали выкинула, сказали будто это следствие его побоев. Наконец, сколько молодых женщин уезжают к родителям провести 2 или 3 месяца в деревне, и в этом не видят ничего предосудительного, но ежели что касается до него или до Леона — им ничего не спустят», — жаловался отец.
В дневнике Пушкина появилась запись: «Барон Дантес и маркиз де Пина, два шуана — будут приняты в гвардию прямо офицерами…» Шуанами называли участников и представителей движения в защиту законной королевской власти и католической церкви в Бретани и Нормандии во время французской революции 1793 г. Это название закрепилось и за позднейшими приверженцами Карла X, свергнутого в 1830 году в Париже Июльской революцией. Дантесу покровительствовал наследный прусский принц Вильгельм, который и посоветовал ему отправиться в Россию, где его, принца, родственник император Николай I мог бы выказать благосклонность французскому легитимисту. Так и случилось.
В тот год, когда Дантес появился в Петербурге, сестры Натали наконец тоже осуществили свой план, который, по-видимому, уже несколько раз срывался. Александра и Екатерина переехали в Петербург. Не кто иной, как Натали подготовила почву для переезда сестер. Она активно переписывалась с мужем и теткой Е. И Загряжской, желая вытянуть Екатерину и Александру из захолустья и устроить их судьбу в столице. Пушкин не воспротивился планам жены, однако ему казалось, их не так-то просто осуществить.
«Охота тебе думать о помещении сестер во дворец. Во-первых, вероятно, откажут, во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди, овдовеешь, состаришься — тогда, пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора, в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином…» (11 июля).
«Ты пишешь мне, что думаешь выдать Катерину Ивановну за Хлюстина, а Александру Николаевну — за Убри: ничему не бывать; оба влюбятся в тебя, ты мешаешь сестрам, потому надобно быть твоим мужем, чтобы ухаживать за другими в твоем присутствии, моя красавица… Ты, я думаю, в деревне так похорошела, что ни на что не похоже…» (27 июня).
В июле дело, кажется, было решенным: «Если ты в самом деле вздумала сестер своих привезти сюда, то у Оливье оставаться нам невозможно: места нет. Но обоих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри… Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы; родители когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейственного спокойствия не будет. Впрочем, об этом еще поговорим…»
Путешествие Натали с детьми началось в середине апреля. В Москве, на Никитской, ее ждали с нетерпением. Александра, Екатерина и Дмитрий Николаевич приехали с Заводов, чтобы встретить сестру и вместе провести пасхальные праздники, проведать отца. Наталья Ивановна оставалась в Яропольце. Пушкин, прекрасно осведомленный обо всех событиях из подробных писем жены, был «мысленно рядом» со своей «женкой» и, как всегда, беспокоился о ее драгоценном здоровье. «Христос Воскресе, моя милая женка, грустно, мой ангел, грустно без тебя. Письмо твое мне из головы нейдет. Ты, мне кажется, слишком устала. Приедешь в Москву, обрадуешься сестрам, нервы твои будут напряжены, ты подумаешь, что ты совершенно здорова: целую ночь простоишь у всенощной и теперь лежишь врастяжку в истерике и лихорадке. Дождусь ли я, чтобы ты в деревню удрала!.. Пожалуйста побереги себя, особенно сначала, не люблю я святой недели в Москве; не слушайся сестер, не таскайся по гуляниям с утра до ночи, не пляши на бале до заутрени…» «Береги себя и сделай милость, не простудись. Что делать с матерью? Коли она сама к тебе приехать не хочет, поезжай к ней на неделю, на две, хоть это лишние расходы и лишние хлопоты. Боюсь ужасно для тебя семейственных сцен. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! С отцом, пожалуйста, не входи в близкие отношения и детей ему не показывай; на него, в его положении, невозможно полагаться. Того и гляди, откусит у Машки носик».
С разрешения мужа Натали отправилась к матери в Ярополец. Опасения Пушкина относительно «семейственных сцен» оказались напрасными. Радость свидания с дочерью и внуками — после трехлетней разлуки — очень тепло выражена Натальей Ивановной в письме к Пушкину от 14 мая 1834 года.
«Прежде чем ответить на ваше письмо, мой дорогой Александр Сергеевич, я начну с того, что поблагодарю вас от всего сердца за ту радость, которую вы мне доставили, отпустив ко мне вашу жену с детьми; из-за тех чувств, которые она ко мне питает, встреча со мной, после трех лет разлуки, не могла не взволновать ее. Однако она не испытала никакого недомогания, по-видимому, она вполне здорова, и я твердо надеюсь, что во время ее пребывания у меня я не дам ей никакого повода к огорчениям, единственно, о чем я жалею в настоящую минуту, — это о том, что она предполагает так недолго погостить у меня. Впрочем, раз уж вы так договорились между собою, я, конечно, не могу этому противиться.
Я тронута доверием, которое вы мне высказываете в вашем письме, и, принимая во внимание любовь, которую я питаю к Натали и которую вы к ней питаете, вы оказываете мне это доверие не напрасно, я надеюсь оправдать его до конца моих дней.
Дети ваши прелестны и начинают привыкать ко мне, хотя вначале Маша прикрикивала на бабушку. Вы пишете, что рассчитываете осенью ко мне приехать, мне будет чрезвычайно приятно соединить всех вас в домашнем кругу. Хотя Натали, по-видимому, чувствует себя хорошо у меня, однако легко заметить ту пустоту, которую ваше отсутствие в ней вызывает. До свидания, от глубины души желаю вам ненарушимого счастья. Верьте, я навсегда ваш друг».
Более того, видимо, Наталью Ивановну обрадовал мир в семье младшей дочери — наверняка та много рассказывала матери о своей семейной жизни. Семейный лад она воспринимала как «первейшее благо».
Письмо Натальи Ивановны к Пушкину с изъявлениями благодарности имеет еще одно неоценимое достоинство: в нем есть приписка Натали мужу — это единственные дошедшие до нас строки красавицы к поэту: «С трудом я решилась написать тебе, так как мне нечего сказать тебе и все свои новости я сообщила тебе с оказией, бывшей на этих днях. Маминька сама едва не отложила свое письмо до следующей почты, но побоялась, что ты будешь несколько беспокоиться, оставаясь некоторое время без известий от нас; это заставило ее побороть свой сон и усталость, которые одолевают и ее, и меня, так как мы целый день были на воздухе.
Из письма Маминьки ты увидишь, что мы все чувствуем себя очень хорошо, оттого я ничего не пишу тебе на этот счет; кончаю письмо, нежно тебя целую, я намереваюсь тебе написать побольше при первой возможности.
Итак, прощай, будь здоров и не забывай нас.
Понедельник 14 мая 1834. Ярополец».
Будучи всегда сдержанна на людях, Натали не отступила от этой сдержанности и в своей приписке — ее могла прочитать Маминька; к чему выставлять свои самые интимные чувства напоказ. Письмецо написано по-французски. Правила хорошего тона диктовали обращение к адресату на «вы» — «vous». Натали писала на «вы» даже к брату Дмитрию, но к Пушкину обратилась «tu» — «ты». По-французски это обращение имеет гораздо более интимный оттенок, чем по-русски. Так называют друг друга счастливые любовники. Все письма Пушкина к Натали полны нежной заботы и беспокойства о ней и невыразимой тоски разлуки. «Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Вот уже месяц живу без тебя; дотяну до августа…», «Жена моя милая, женка, мой ангел — я сегодня уж писал тебе, да письмо мое как-то не удалось. Начал я было за здравие, а кончил за упокой. Начал нежностями, а кончил плюхой. Виноват, женка. Остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим…», «Я не поехал к Фикельмон, а остался дома, перечел твое письмо и ложусь спать», «Что ты путаешь, говоря: о себе не пишу, потому что неинтересно. Лучше бы ты о себе писала, чем о Соллогуб, о которой забираешь в голову всякий вздор — на смех всем честным людям и полиции…», «Скучно жить без тебя и не сметь тебе даже писать все то, что придет на сердце».
Вскоре Пушкин узнал от Жуковского, что его письмо от 22 апреля вскрыли на почте и передали Государю. «Я не писал тебе потому, что свинство почты меня так охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство буквально». В своем дневнике Пушкин уточняет: «Несколько дней назад получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что Государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонна и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта (в лице почт-директора Булгакова. — Н. Г.) распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед там отчет о присяге Великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо Государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо было показано Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью…» Через месяц-полтора Пушкин совсем успокоился и писал жене: «На того (царя. — Н. Г.) я перестал сердиться, потому что, в сущности говоря, не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к…, и вонь его тебе не будет противна, даром что джентльмен. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух…»
Эта тема, видимо, всесторонне обсуждалась супругами. «Чистый воздух» — воздух свободы, желанная атмосфера «трудов и чистых нег», был необходим им обоим.
«Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в плохую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив. Но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или нужды, унижает нас…»
«Хлопоты по имению меня бесят, с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить с себя камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнять долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело жить в нем между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о „Петре“? идет помаленьку; скопляю материалы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, который нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок. Вчера видел я Сперанского, Карамзиных, Жуковского, Вильегорского, Вяземского — все тебе кланяются. Тетка (Загряжская) меня все балует — для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой — так что боюсь поносом встретить 36-й год бурной моей жизни…»
Из этого отрывка видно, как сильно нуждался Пушкин в общении со своей женой. Натали интересовало все в жизни мужа: и его творчество, и продвижение его литературных работ, и его — теперь уже ее также — друзья, и трудности с его родственниками, их имущественные дела. И Пушкин обо всем докладывал жене, признаваясь, что слушается ее советов, ее здравого смысла…
«Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли?…»
«Сегодня едут мои в деревню, и я их иду проводить, до кареты, не до Царского Села, куда Лев Сергеевич ходит пешочком. Уж как меня теребили; вспомнил я тебя, мой ангел. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром, Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то и наплачусь и наплачусь, а им и горя мало…»
«Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То то, то другое…»
«Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уже крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут».
«У меня большие хлопоты по части Болдина. Через год я на все это плюну — и займусь своими делами. Лев Сергеевич очень дурно себя ведет. Ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюме по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава Богу, мужику 30 лет; но мне его жаль и досадно, Соболевский им руководствует, и что уж они делают, то Господь ведает. Оба довольно пусты… Всякий ли ты день молишься, стоя в углу?» «Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас…»
25 июня, подпав под влияние минутного настроения, Пушкин написал Бенкендорфу: «Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение…»
Письмо дошло до государя, и тот призвал Жуковского для объяснений. «Вот что вчера ввечеру Государь сказал мне в разговоре о тебе и в ответ на вопрос мой: нельзя ли как этого поправить?» «Почему же нельзя? Пускай он возьмет назад свое письмо. Я никого не держу и его держать не стану. Но если он возьмет отставку, то между им и мною все кончено», — написал Жуковский Пушкину, и тот принял совет царя, сообщив другу: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку, так как мой поступок неосмотрителен, и сказал, что я предпочитаю казаться скорее легкомысленным, чем неблагодарным. Но вслед за тем я получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и все. Домашние обстоятельства мои затруднительны: положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснить все это графу Бенкендорфу мне недостало духу — от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.
Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к Государю, ей-Богу, не смею — особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня…»
Бенкендорф докладывал царю: «…Так как он сознается в том, что просто сделал глупость, и предпочитает казаться лучше непоследовательным, нежели неблагодарным (так как я еще не сообщал о его отставке ни князю Волконскому, ни графу Нессельроде), то я предполагаю, что Вашему Величеству благоугодно будет смотреть на его первое письмо, как будто его вовсе не было. Перед нами мерило человека: лучше чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе». Последовала высочайшая резолюция: «Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может применяться к человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства».
Дело кончилось тем, что Пушкин обратился, надо полагать, с обдуманным письмом к Бенкендорфу, так и не решившись писать прямо царю. «Граф! Позвольте мне говорить с вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душою моей клянусь, это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено.
Повторяю, граф, мою покорнейшую просьбу не давать хода прошению, поданному мною столь легкомысленно…» (6 июля 1833 г.).
22 июля Пушкин записывал в дневнике: «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился со двором, но все перемололось. Однако это мне не пройдет».
Царь Николай I отнюдь не посягал на творческую свободу Пушкина, он лишь следил, чтобы в его творениях не было бунта против Бога, царя и отечества. «Медный всадник» был не пропущен высочайшей цензурой, но в отказе напечатать его не было ничего окончательного и бесповоротного. От Пушкина требовалось убрать языческое наименование царя — «кумир», а «горделивого истукана» вымарать вовсе. Пушкин постарался исправить свои «ошибки». Из девяти мест, помеченных царем ΝΒ («хорошо заметь» — с латинского «нотабене»), поэт в семь внес изменения. Но два исправить так и не смог: Жуковский уже после его смерти находчиво отредактировал поэму. Между прочим, небольшие поправки царем «Пугачева» Пушкин назвал в своем дневнике «очень дельными».
В августе, убедившись, что неотложные дела с печатанием «Истории Пугачевского бунта» подходят к концу, Пушкин, испросив «увольнение в отпуск в Нижегородскую и Калужскую губернии на три месяца с сохранением получаемого им ныне содержания», перебрался на новую квартиру на Дворцовой набережной, после чего выехал из Петербурга. Остановившись всего на несколько часов в Москве, он поспешил в Полотняный Завод ко дню именин своей Натальи. Отпраздновали их по-семейному: три сестры Гончаровы, маленькие Пушкины с отцом, Дмитрий Николаевич… Другой имениннице — Наталье Пушкин отправил поздравительное письмо из Полотняного Завода.
«Милостивая государыня матушка Наталья Ивановна! Как я жалею, что на пути моем из Петербурга не заехал я в Ярополец; я бы имел и счастие с Вами свидеться, и сократил бы несколькими верстами дорогу, и миновал бы Москву, которую не очень люблю и в которой провел несколько лишних часов. Теперь я в Заводах, где нашел всех моих, кроме Саши, здоровых, — я оставляю их еще на несколько недель и еду по делам отца в его нижегородскую губернию, а жену отправляю к Вам, куда и сам явлюсь как можно скорее. Жена хандрит, что не с Вами проведет день Ваших общих именин; как быть! и мне жаль, да делать нечего. Покамест поздравляю Вас со днем 26 августа; и сердечно благодарю Вас за 27-е. Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом. В Петербурге я часто видался с братом Иваном Николаевичем, а Сергей Николаевич и жил у меня почти до самого моего отъезда. Он теперь в хлопотах обзаведения. Оба, слава Богу, здоровы.
Целую Ваши ручки и поручаю себя и всю семью мою Вашему благорасположению.
А. Пушкин».
Натали этим летом жила в Полотняном Заводе не в большом, а в Красном доме — вдали от шумных ткацких фабрик, которые почти вплотную примыкали к главному гончаровскому дому. Этот дом был деревянный, двухэтажный — 14 комнат со всеми удобствами, даже с ванными. Дом, прекрасно обставленный дедом Афанасием Николаевичем для своих многочисленных гостей, стоял в очень красивом саду с декоративными деревьями и кустами, пышными цветниками и беседками. Фасад дома обращен был к пруду, к которому спускалась выложенная из камня пологая лестница. По берегам пруда были посажены ели, подстригавшиеся таким искусным образом, что походили на причудливые фигуры. В Красном саду еще поражали своими экзотическими плодами оранжереи, в которых зрели лимоны, апельсины, абрикосы и ананасы.
В этом райском уголке Пушкин пробыл со своей семьей около двух недель, много гуляя по «плодовитому» саду. Совершали верховые прогулки вдвоем с женой и большой компанией с Гончаровыми. Обедали все вместе в главном доме и нередко проводили там вечера. Пушкин рылся в гончаровской библиотеке в старинных книгах, относящихся к эпохе Петра I. Дмитрий Николаевич подарил шурину целую связку нужных ему книг.
Это было безмятежно счастливое, ничем не омраченное существование — идиллия, мечта поэта, которая оставила по себе вечную память новым стихотворением:
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь — как раз — умрем,
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег…
1834
Погостив в Заводе, вернулись в Москву: оттуда Пушкин двинулся в Болдино — в преддверии осени, а сестры Гончаровы с Натали — в Петербург. Екатерина и Александра предвкушали перемены своей судьбы.
Однако осень обманула ожидания поэта. Пушкин написал 224 строки «Сказки о золотом петушке» и не сумел выкупить вторую часть Болдина, принадлежавшую покойному дяде Василию Львовичу. Воссоединения наследного поместья не состоялось: эта вторая часть впоследствии была продана с аукциона.
«В деревне встретил меня первый снег, и теперь двор перед моим окошком белешенек: это очень любезно с его стороны, однако я писать еще не принимался, и в первый раз беру перо, чтоб с тобой побеседовать. Я рад, что добрался до Болдина; кажется, менее будет мне хлопот, чем я ожидал. Написать что-нибудь мне бы очень хотелось. Не знаю, придет ли вдохновение. Здесь нашел я Безобразова (мужа незаконной дочери Василия Львовича. — Н. Г.). Он хлопочет и хозяйничает и, вероятно, купит пол-Болдина. Ох, кабы у меня были 100 000! как бы я все уладил; да Пугачев, мой оброчный мужичок, и половины того мне не принесет, да и то мы с тобой как раз промотаем; не так ли? Ну, нечего делать!..» (15 сентября).
В отношении денег заведенный порядок никогда не менялся. «Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда в доме мгновенно являлось изобилие во всем, деньги тратились без удержу и расчета, — точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но и предугадать желания жены. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось все напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования…» (А. П. Арапова).
«Мне здесь хорошо, да скучно, а когда мне скучно, меня так и тянет к тебе, как ты жмешься ко мне, когда тебе страшно. Целую тебя и деток и благословляю вас. Писать я еще не принимался» (17 сентября).
«Вот уже скоро две недели, как я в деревне, а от тебя еще письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут, и роман не переписываю. Читаю Вальтер Скотта и Библию, а все об вас думаю. Здоров ли Сашка? прогнала ли ты кормилицу? отделалась ли от проклятой немки? какова доехала? Много вещей, о которых беспокоюсь. Видно, нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить. Дела мои я кой-как уладил. Погожу еще немножко, не распишусь ли; коли нет — так с Богом и в путь. В Москве останусь дня три, у Натальи Ивановны сутки — и приеду к тебе. Да и в самом деле: неужто близ тебя не распишусь? Пустое…
Скажи, пожалуйста, брюхата ли ты? если брюхата, прошу, мой друг, быть осторожней, не прыгать, не падать, не становиться на колени перед Машей (ни даже на молитве). Не забудь, что ты выкинула и надобно тебе себя беречь. Ох, кабы ты была уж в Петербурге…» — написал Пушкин последнее из Болдина письмо жене — и отправился в дорогу. Как о том вспоминает болдинский диакон, «Пушкин выезжал из Болдина в тяжелой карете, на тройке лошадей. Его провожала дворня и духовенство, которым предлагалось угощение в доме. Когда лошади спустились с горы и вбежали на мост, перекинутый через речку, — ветхий мост не выдержал тяжести и опрокинулся, но Пушкин отделался благополучно. Сейчас же он вернулся пешим домой, где застал еще за беседой и закуской провожавших его, и попросил отслужить благодарственный молебен…».
«Наконец, мы имеем новости от Александра. Натали опять беременна, ее сестры живут с нею и нанимают очень хороший дом пополам с ними. Он говорит, что это ему удобно в смысле расходов, но немножко стесняет его, потому что он не любит нарушать своих привычек».
В доме Пушкиных появились две новые корреспондентки, которые в письмах к родным подробно описывали свой быт и продвижение по лестнице, ведущей в высший свет…
16 октября похвастаться еще нечем: «…Мы были два раза в французском театре и один раз в немецком, на вечере у Натальи Кирилловны, где мы ужасно скучали, на рауте у графини Фикельмон, где нас представили некоторыми особами из общества, а несколько молодых людей просили быть представленными нам, следственно мы надеемся, что это будут кавалеры для первого бала. Мы делаем множество визитов, что нас не очень-то забавляет, а на нас смотрят как на белых медведей — что это за сестры мадам Пушкиной, так как именно так графиня Фикельмон представила нас на своем рауте некоторым дамам… Твоя графиня (Надежда Чернышова. — Н. Г.) приедет сюда вместе с Кругликовыми в ноябре, по словам Пален, так что улаживай соответственно свои дела и приезжай к Рождеству с нашей коляской (которую сестры просили перекрасить „в очень темный массака с черной бронзой и обив малиновым шелком“, а вместе с коляской привезти клубничного и земляничного варенья, а также „скорее ящик с нашими бальными платьями, оставшийся в московском доме“. — Н. Г.). Тетушка очень добра к нам и уже подарила каждой из нас по два вечерних платья и еще нам подарит два; она говорит, что определила известную сумму для нас. Это очень любезно с ее стороны, конечно, так как, право, если бы она не пришла нам на помощь, нам было бы невозможно растянуть наши деньги на сколько нужно…» (Екатерина Гончарова — брату Дмитрию Николаевичу).
Через месяц настроение Екатерины и Александры улучшилось, и просьбы о субсидии становятся настойчивее — расходы увеличивались. Мысль о деньгах проходит красной нитью через все последующие письма сестер Дмитрию Николаевичу. Александра Николаевна, обращаясь к брату, довольно изящно пошутила на эту тему: «Твой образ в окладе из золота и ассигнаций — всегда там — у меня на сердце». Вероятно, осмотревшись, Екатерина и Александра Гончаровы потеряли надежду на скорое замужество — их бедность не вдохновляла кавалеров. Внешне сестры выглядели безукоризненно, но по сравнению с Натали казались «посредственной живописью рядом с Мадонной Рафаэля». «…Среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями)», — признавала злоязычная Софи Карамзина, а сестра Пушкина отмечала: «Они красивы, эти невестки, но ничто в сравнении с Наташей».
«Позавчера мы видели Великого Князя на балу у г-на Бутурлина, он изволил говорить с нами и обещал Таше перевести Сережу (брата Сергея Николаевича. — Н. Г.) в гвардию, но не раньше, чем через два года. Тетушка хлопочет, чтобы Катиньку сделали фрейлиной к 6 декабря; надо надеяться, что это ей удастся. Мне кажется, что нас не так уж плохо принимают в свете и если старания Тетушки будут иметь успех, к нам будут, конечно, относиться с большим уважением… Несмотря на всю нашу эко номию в расходах, все же, дорогой братец, деньги у нас кончаются… Ты не поверишь, как нам тяжело обращаться к тебе с этой просьбой, зная твои стесненные обстоятельства в делах, но доброта, которую ты всегда к нам питал, придает нам смелости тебе надоедать. Мы даже пришлем тебе отчет о наших расходах, чтобы ты сам увидел, что ничего лишнего мы себе не позволяем. До сих пор мы еще не сделали себе ни одного бального платья, благодаря Тетушке, того, что она нам дала, пока нам хватало, но вот теперь скоро начнутся праздники и надо будет подумать о наших туалетах. Государь и Госу дарыня приехали позавчера, и мы их видели во французском театре. Вот теперь город оживится. Мы уверены, дорогой брат, что ты не захочешь, чтобы мы нуждались в самом необходимом и что к 1 января, как ты нам обещал, ты пришлешь нам деньги… Ты пишешь, что в Заводе стоит полк; вот не везет нам: всегда он там бывал до нашего приезда в столицу; три года мы там провели впустую, и вот теперь они опять вернулись, эти молодые, красавцы, жалко. Но нет худа без добра, говорит пословица, прелестные обитательницы замка могли бы остаться и Петербурга бы не видали…» (28 ноября, Александра — брату Дмитрию).
Наконец 6 декабря, в день именин императора — на «зимнего Николу», старания Тетушки и Натали увенчались полнейшим успехом, о чем и сообщила виновница торжества. «Разрешите мне, сударь и любезный брат, поздравить вас с новой фрейлиной, мадемуазель Катрин де Гончарофф, ваша очаровательная сестра получила шифр[7] 6-го после обедни, которую она слушала на хорах придворной церкви, куда ходила, чтобы иметь возможность полюбоваться прекрасной мадам Пушкиной, которая в своем придворном платье была великолепна, ослепительной красоты. Невозможно встретить кого-либо прекрасней, чем эта любезная дама, которая, я полагаю, и вам не совсем чужая. Итак, 6-го вечером, как раз во время бала, я была представлена Их Величествам в кабинете Императрицы. Они были со мной как нельзя более доброжелательны, а я так оробела, что нашла церемонию представления довольно длинной из-за множества вопросов, которыми меня засыпали с самой большой доброжелательностью. Несколько минут спустя после того, как вошла Императрица, пришел Император. Он взял меня за руку и наговорил мне много самых лестных слов и в конце концов сказал, что каждый раз, когда я буду в каком-нибудь затруднительном положении в свете, мне стоит только поднять глаза, чтобы увидеть дружественное лицо, которое мне прежде всего улыбнется и увидит меня всегда с удовольствием. Я полагаю, что это любезно, поэтому я была, право, очень смущена благосклонностью Их Величеств. Как только Император и Императрица вышли из кабинета, статс-дама велела мне следовать за ней, чтобы присоединиться к другим фрейлинам, и вот в свите Их Величеств я появилась на балу. Бал был в высшей степени блистательным, и я вернулась очень усталая, а прекрасная Натали была совершенно измучена, хотя и танцевала только два французских танца. Но надо тебе сказать, что она очень послушна и очень благоразумна, потому что танцы ей запрещены. Она танцевала полонез с Императором; он, как всегда, был очень любезен с ней, хотя и немножко вымыл голову ей за мужа, который сказался больным, чтобы не надевать мундира. Император ей сказал, что он прекрасно понимает, в чем состоит его болезнь, и так как он в восхищении от того, что она с ними, тем более стыдно Пушкину не хотеть быть их гостем; впрочем, красота мадам послужила громоотводом и пронесла грозу.
Теперь, когда мое дело начато, надо мне узнать, когда и куда я должна переезжать во дворец, потому что мадам Загряжская просила, чтобы меня определили к Императрице. Тетушка Екатерина дежурит сегодня, она хотела спросить у Ее Величества, какие у нее будут приказания в отношении меня… Мы уже были на нескольких балах, и я признаюсь тебе, что Петербург начинает мне ужасно нравиться, я так счастлива, так спокойна, никогда я и не мечтала о таком счастье, поэтому q, право, не знаю, как я смогу когда-нибудь отблагодарить Ташу и ее мужа за все, что они делают для нас, один Бог может вознаградить их за хорошее отношение к нам… Тетушка так добра, что дарит мне придворное платье. Это для меня экономия в 1500–2000 рублей. Умоляю тебя не запаздывать с деньгами, чтобы мы получили их к 1 января…»
Натали была беременна и ради сохранения ребенка старалась быть очень осторожной. Она бы и вовсе оставила балы и визиты, если бы не необходимость сопровождать сестер в «общество». Они называли свою младшую «нашей покровительницей» и без нее не знали, «как со всем этим быть». А с января 1835-го «Таша почти не выходит, так как она даже отказалась от балов из-за своего положения, и мы вынуждены выезжать то с той, то с другой дамой».
Екатерина Гончарова так и не переехала во дворец, осталась жить с сестрами.
Натали, глядя на своих сестер, возможно, в их поведении узнавала свои первые шаги в свете, сопровождающиеся молодой, естественной радостью от успехов, от которых кружится голова… Пушкин нашел прекрасные слова, чтобы выразить это своей красавице: «Все в порядке вещей: будь молода, потому что ты молода, — и царствуй, потому что ты прекрасна». Но Натали рано стала ощущать себя «матерью семейства», и не только своего собственного, но и гончаровского. В свои 22 года она была уже «любезной дамой», которая могла с успехом ходатайствовать за родных, всей душой желая устроить своим братьям и сестрам такую же счастливую судьбу, какой удостоилась она. Это было главным, а не успехи в свете как таковые. Натали тем более чувствовала свои «материнские обязанности», что сама — первая среди молодых Гончаровых — имела детей. К тому же прекрасно понимала, что Наталья Ивановна, изрядно устав от трудных семейных обстоятельств, не в состоянии заниматься карьерой детей. Собственно, все связи при дворе были потеряны ею.
Натали утешала, наставляла сестер, всячески им способствовала, поручалась за них, знакомила с правилами высшего света. До решительного отказа графини Чернышовой «мадам Пушкина» пыталась найти путь к ее сердцу для Дмитрия Николаевича, посватать ее за брата, правда, наступил момент, когда Натали «начала терять надежду на то, что она согласится увенчать твои желания».
Особенно любила Натали своего младшего брата Сергея. Судя по всему, он был веселый и добрый молодой человек, легким своим характером напоминавший саму Ташу, за что и Пушкин относился к нему прекрасно, любил, когда Serge подолгу жил у них в семействе: «Я очень рад, что Сергей Николаевич будет с тобой, он очень мил и тебе не надоест», «У меня отгадай, кто теперь остановился? Сергей Николаевич, который приехал было в Царское Село к брату, но с ним побранился и принужден был бежать со всем багажом. Я очень ему рад. Шашки возобновились…»
К 1835 году дела Сергея слишком ухудшились, и он забил настоящую тревогу. Набатным колоколом снова стала Натали. Еще не совсем оправившись от третьих родов, она писала Дмитрию:
«Я только что узнала, дорогой Дмитрий, что Нейгарт заменил в Москве князя Хилкова. Ты в таких хороших отношениях с княгиней Черкасской, что тебе стоит только сказать ей слово, чтобы она попросила генерала обратить внимание на Сережу, и этим путем можно было бы перевести брата в один из полков, стоящих в Москве. Посмотри, нельзя ли это сделать, и постарайся вытянуть Сережу из трясины, в которой он увязнул. На бедного мальчика тяжело смотреть, он даже потерял обычную свою жизнерадостность. Дела его плохи, денег нет: что такое 250 рублей в месяц для офицера, который должен как-никак содержать лошадей и прислугу. Буквально он питается только черным хлебом, отказывает себе во всем и еще делает долги. С отчаяния он хочет даже оставить службу, а Маминька, которой он сообщил о своем намерении, вот что ему ответила: „Ну, конечно, Сережа, если твое здоровье этого требует, так и сделай“. Теперь скажи мне, что он будет делать без службы? Молодой человек совсем погибнет, а он так много обещает и мог бы когда-нибудь стать чем-то. Ради Бога, вытащи его из Новгорода. Будь он в Москве, квартира и содержание ничего не будут ему стоить, он сможет жить в нашем доме, там же питаться и содержать своих людей; тогда денег, которые дает ему Маминька, ему хватит, иначе, клянусь тебе, этот бедный мальчик погибнет совершенно.
Нынче весной он приезжал ко мне ненадолго, и что же, я совсем не узнала некогда такого веселого и беззаботного юношу. У него приступы меланхолии, как у брата Ивана, и полное разочарование в службе. Ради Бога, спаси его, я не могу думать о моем несчастном брате спокойно. Эти проклятые деньги, деньги, деньги и всегда деньги, без них никогда ничего нельзя достигнуть.
Прощай, дорогой Дмитрий, я тебя нежно целую и искренне люблю. От всей души желаю, чтобы твои дела шли хорошо, благосостояние стольких людей зависит от этого. Я ничего не передаю господину Жану (Ивану Николаевичу. — Н. Г.), который не называет меня иначе как г-жа Пушкина в своем письме к сестре Саше и который только в конце письма вспоминает, что у него есть сестра Катя, и передает ей привет, а свою сестру Ташу не удостаивает ни единым словом. Следственно, он не будет удивлен, что я не осмеливаюсь напомнить ему о себе из опасения быть навязчивой. Что касается тебя, дорогой Дмитрий, ты никогда не переставал свидетельствовать мне свою дружбу; пользуюсь случаем, чтобы выразить тебе свою признательность. Крепко, крепко целую тебя».
Хлопоты Натали в конце концов увенчались успехом. Сергей Николаевич был переведен в Москву. Средний брат, Иван Николаевич, видимо, имел тяжелый характер и часто ссорился с близкими. Но Натали не держала на него зла и откликалась тотчас же, как только брат Жан делал попытку примирения.
Дела семейства Гончаровых в эти годы ухудшались все более и более. Причиной того послужило и «дело Усачева». Еще в 1804 году дед Афанасий Николаевич сдал свои полотняные и бумажные фабрики в аренду калужскому купцу Усачеву. Однако через пятнадцать лет Усачев стал неаккуратно выплачивать оговоренную сумму и вскоре оказался должным Гончарову более 100 000 рублей. Начался нескончаемый судебный процесс, который все время требовал денег на судебные издержки. Неопытный в делах и недостаточно инициативный Дмитрий Николаевич, получив в наследство полуторамиллионный долг и бесконечные дорогостоящие процессы, предпринял много неправильных шагов, усугубив ситуацию. Наталья Ивановна однажды даже написала сыну: «Если бы Афанасий Абрамович (основатель Заводов. — Н. Г.) был так любезен и явился бы к тебе во сне, чтобы наставить тебя, как надо управлять, ты, я полагаю, не был бы этим огорчен».
Шутки шутками, но и за это дело пришлось взяться Натали с помощью своего мужа. Пушкин был знаком с министром юстиции Дашковым, с министром внутренних дел Блудовым, с крупным чиновником Вингелем, через которых пытался оказать содействие Дмитрию Николаевичу. Натали пишет наследнику майората: «Дорогой Дмитрий, приезжай как можно скорее по поводу этого проклятого процесса с Усачевым. Все считают твое присутствие здесь совершенно необходимым. Как только приедешь, немедленно повидай адвоката Лерха (знаменитого петербургского адвоката. — Н. Г.), он уладит тебе это дело. Постарайся приехать до отъезда моего мужа, который должен в скором времени уехать в деревню; он тебя направит к нескольким своим друзьям, которые смогут чем-нибудь помочь в этом деле. Как только получишь это письмо, немедленно выезжай, не теряй ни минуты, время не терпит!» — потому что «как бы противная сторона не перехватила Лерха, тогда наш процесс проигран»…
Не дождавшись приезда брата, Натали начала сама энергично действовать по усачевскому делу. К слову сказать, ее личный интерес был незначителен. Из доходов Заводов она получала всего 1500 рублей, в то время как ее сестры имели 4500 рублей ежегодного содержания, братья тоже полностью зависели от положения дел на предприятиях. Трудно представить, что «модной светской красавице» было в это время всего 23 года — столько энергии и здравого ума обнаруживали ее поступки.
«Я получила недавно твое письмо, дорогой Дмитрий, и если я не написала тебе раньше, то только потому… что мне надо было повидать Плетнева, который взялся за это дело в отсутствие моего мужа; он тебя очень просит прислать ее в ноябре, к январю это было бы уже слишком поздно (речь идет о бумаге для издания „Современника“. — Н. Г.). Тысячу раз благодарю тебя от имени моего мужа за то, что ты был так любезен и взялся за это дело.
Что касается процесса, я сделала все возможное. Прежде всего, как только я получила твои бумаги, я велела снять с них копию, чтобы дать ее Лерху, которого я попросила зайти ко мне. Я с ним говорила о нашем деле, просила взяться за него и просмотреть все бумаги. Несколько дней спустя он прислал мне бумаги обратно с запиской, в которой пишет, что не может взяться за дело, потому что оно уже разбиралось в Москве; он говорит, что следует подать прошение Государю, который решит, может ли оно слушаться в Петербургском Сенате. Не будучи довольна этим ответом, я обратилась к Господину Бутурлину (сенатору), который не отказал в любезности прочитать все бумаги. Он нашел, что мы правы, а действия противной стороны — бесчестное мошенничество. Он мне посоветовал встретиться с Лонгиновым (статс-секретарем Госсовета), взять обратно прошение, если это возможно, чтобы написать его снова от моего имени, потому что, ты извини меня, мое имя и моя личность, как он говорит, гораздо больше известна Его Величеству, чем ты. Впрочем, добавил он, достаточно, если бы вы поставили там свою подпись. Но так как я не помнила наверное, подписала ли я его, я попросила через мадам Загряжскую свидания с Лонгиновым. Оно мне тут же было предоставлено. Я поехала к нему в назначенное им время, и вот результат моего разговора с ним. Он начал с того, что сообщил мне, что наше дело еще не пересматривалось, потому что чиновник, который должен был им заниматься, был болен воспалением легких и даже при смерти, но что накануне моего прихода наше дело извлекли из забвения, в котором оно находилось, и теперь они отложили все дела, чтобы заняться только нашим, оно очень серьезно, добавил он, и потребует по меньшей мере 15 дней работы. По истечении этого времени, сказал он, я смогу дать вам ответ, если не официальный, то хотя бы в частном порядке. На мой вопрос, могли ли бы мы рассчитывать на то, что он будет голосовать за нас, он ответил, что прочел наше прошение, и ему кажется, что мы правы, но что одного его голоса недостаточно, так как кроме него имеются еще шесть человек, которые должны решить, будет ли слушаться наше прошение. Что касается наложения ареста на наше имущество, то тебе нечего опасаться до тех пор, пока они не вынесут какого-либо решения. Он говорит, что дал тебе бумагу, которую ты можешь показать в случае, если тебе будут устраивать какие-нибудь каверзы; она подтверждает, что закон полностью на нашей стороне. А теперь я хочу узнать, кто эти шесть человек, от которых зависит наша судьба, и если это кто-нибудь из моих хороших друзей, то тогда я постараюсь привлечь их на свою сторону. Второе, что мне хотелось бы узнать, является ли правая рука Лонгинова, то есть лицо, занимающееся нашим делом, честным человеком или его можно подмазать? В этом случае надо действовать соответственно. Как только я узнаю это точно, я тебе дам знать.
А теперь я поговорю о деле, которое касается только меня лично. Ради Бога, если ты можешь помочь мне, пришли мне несколько сотен рублей, я тебе буду очень благодарна. Я нахожусь в очень стесненных обстоятельствах. Мой муж уехал и оставил мне только сумму, необходимую для содержания дома. В случае, если ты не можешь этого сделать — не сердись на мою нескромную просьбу, прямо откажи и не гневайся.
Прощай, дорогой братец, нежно целую тебя, а также Сережу и Ваню. Поблагодари, пожалуйста, последнего за память. Маминька пишет, что он просил передать мне много добрых пожеланий» (1 октября 1835 г.).
Это письмо Натали примечательно во многих отношениях. Надо думать, подобные письма — длинные, подробные, деликатные — она писала и Пушкину. Вовсе недаром поэт называл свою красавицу «бой-бабой», а ее письма «дельными». Ему была дорога каждая подробность, всякая мелочь, поэтому Пушкин засыпал Натали вопросами: «Что ты делаешь, моя красавица, в моем отсутствии? расскажи, что тебя занимает, куда ты ездишь, какие есть новые сплетни?», «Пиши мне также новости политические: я здесь газет не читаю — в Английский клуб не езжу и Хитрову не вижу. Не знаю, что делается на белом свете. Когда будут цари? и не слышно ли чего-нибудь про войну?…», «Из сердитого письма твоего заключаю, что Катерине Ивановне лучше; ты бы так бодро не бранилась, если бы она была не на шутку больна. Все-таки напиши мне обо всем, и обстоятельно… Я смотрю в окошко и думаю: не худо бы, если бы вдруг въехала во двор карета — а в карете бы сидела Наталья Николаевна!.. Что Плетнев, Карамзины, Мещерские?» Это строки из писем 1835 года, в 36-м, за несколько месяцев до гибели, Пушкин интересуется у жены: «Слушая толки здешних (московских) литераторов, дивлюсь, как они могут быть так порядочны в печати и так глупы в разговоре. Признайся, так ли и со мною? право, боюсь…»
Постепенно Натали становилась для Пушкина незаменимой помощницей в литературных вопросах: он поручал ей хлопоты по своим издательским делам, посвящал в творческие проблемы. Смирнова уехала за границу, и вакантное теперь место «оценщицы» со временем должна была бы занять Натали, если бы не дуэль… «Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины», — писал Пушкин жене болдинской осенью 1833 года. В самом деле, не просто же исписанные листы собирался предъявить поэт жене как доказательство, что зря время не терял; вероятно, хотел дать почитать, да и на реакцию ее поглядеть по прочтении…
В 1835 году Натали была занята хлопотами «бумажными» в прямом и переносном смысле. Бумажная волокита усачевского дела не смогла остановить Полотняные Заводы, где выпускалась бумага, которая нужна была Пушкину. Натали ходатайствовала перед братом:
«Мой муж поручает тебе, дорогой Дмитрий, просит тебя сделать ему одолжение и изготовить для него 85 стоп бумаги по образцу, который я тебе посылаю в этом письме. Она ему крайне нужна, и как можно скорее; он просит тебя указать срок, к которому ты можешь ее ему поставить. Ответь мне, пожалуйста, как только получишь это письмо, чтобы он знал, подойдет ли ему назначенный тобою срок, в противном случае он будет вынужден принять соответствующие меры. Прошу тебя, дорогой и любезный брат, не отказать нам, если просьба, с которой мы к тебе обращаемся, не представит для тебя никаких затруднений и ни в коей мере не обременит…» В этом же письме Натали, «желая успеха в делах», дает брату мудрый совет: «…Катинька тебе уже писала о деле Ртищева (заимодавца Д. Н. Гончарова. — Н. Г.). Все, кому мы показывали эти бумаги, очень не советуют тебе начинать его, потому что дела подобного рода могут вестись только между близкими друзьями, или людьми, честность которых не вызывает сомнения и всеми признана, иначе это только повод для процесса; я думаю, что Ртищев не может быть отнесен к числу таких людей…»
Дмитрий Николаевич принял к сведению просьбу Натали и заказал требуемую бумагу. Она была отгружена в кратчайшие сроки: 42 стопы — 26 октября и еще 45–12 декабря 1835 года. В следующем году тоже потребовалась бумага, Натали снова просит и одновременно пытается растормошить брата, который, видимо, не мог ни на что решиться («…твои теряют свое, от глупости и беспечности покойника Афанасия Николаевича», — заметил Пушкин).
«Дорогой Дмитрий! Получив твое письмо, я тотчас же исполнила твое распоряжение. Жуковский взялся просить о твоем деле Блудова и даже Дашкова, надо, стало быть, надеяться на успех, если за это время ты не сделал такой глупости и не подал в суд о нашем проклятом Усачевском деле в Москве, вместо того чтобы передать его в Петербургский Сенат, тогда я могла бы обеспечить успех, так как у меня много друзей среди сенаторов, которые мне уже обещали подать свои голоса, тогда как московских я не знаю и никогда ничего не смогла бы там сделать.
Если я не писала тебе до сих пор, дорогой друг, то ведь ты знаешь мою лень; я это делаю только в том случае, когда знаю, что мои письма могут быть тебе полезны. Ты не можешь пожаловаться, не правда ли, что я плохой комиссионер, потому что как только ты поручаешь мне какое-нибудь дело, я тотчас стараюсь его исполнить и не мешкаю тебе сообщить о результатах моих хлопот. Следственно, если у тебя есть какие ко мне поручения, будь уверен, что я всегда приложу все мое усердие и поспешность, на какие только способна.
Теперь я поговорю о делах моего мужа. Так как он стал сейчас журналистом, ему нужна бумага, и вот как он тебе предлагает рассчитываться с ним, если только это тебя не затруднит. Не можешь ли ты поставлять ему бумаги на сумму 4500 в год, это равно содержанию, которое ты даешь каждой из моих сестер; а за бумагу, что он возьмет сверх этой суммы, он тебе уплатит в конце года. Он просит тебя также, если ты согласишься на такие условия (в том случае, однако, если это тебя не стеснит, так как он был бы крайне огорчен причинить тебе лишнее затруднение), вычесть за этот год сумму, которую он задолжал тебе за мою шаль. Завтра он уезжает в Москву, тогда, может быть, ты его увидишь и сможешь лично с ним договориться, если же нет, то пошли ему ответ на эту часть моего письма в Москву, где он предполагает пробыть две или три недели…»
По письмам Пушкина к Натали можно проследить, как с течением времени его поручения переходят из разряда сугубо деловых в сферу умственных и художественных интересов. Очевидно, давала о себе знать усиливающаяся духовная близость супругов.
«Мой ангел, одно слово, съезди к Плетневу и попроси его, чтоб к моему приезду велел переписать из Собрания законов (год 1774, 1775 и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь…» (11 октября 1833 г.).
«Кстати, пришли мне, если можно, „Опыты“ Монтеня — 4 синих книги, на длинных моих полках. Отыщи» (21 сентября 1835 г.).
«Ты мне прислала записку от М-ме Кеш; дура вздумала переводить Занда и просит, чтобы я сосводничал ее со Смирдиным. Черт их побери обоих! Я поручил Анне Николаевне (Вульф) отвечать ей за меня, что если перевод ее будет так же верен, как она сама верный список с М-ме Zand, то успех ее несомнителен, а что со Смирдиным я никакого дела не имею. Что Плетнев? думает ли он о нашем общем деле?» (29 сентября 1835 г.).
«Пошли ты за Гоголем и прочти ему следующее: видел я актера Щепкина, который ради Христа просит его приехать в Москву прочесть „Ревизора“. Без него актерам не спеться. Он говорит, что комедия будет карикатурна и грязна (к чему Москве? всегда имела поползновение). С моей стороны я то же ему советую: не надобно, чтоб „Ревизор“ упал в Москве, где Гоголя более любят, нежели в Петербурге. При сем пакет к Плетневу для „Современника“: коли цензор Крылов не пропустит, отдать в комитет и, ради Бога, напечатать в 2 №» (6 мая 1835 г.). Заметим, что Пушкин по поводу Гоголя обратился именно к жене: хотя то же самое мог передать и через любого из своих друзей.
«Очень, очень благодарю тебя за письмо твое, воображаю твои хлопоты и прошу прощения у тебя за себя и книгопродавцев. Они ужасный моветон, как говорит Гоголь, то есть хуже, нежели мошенники. Но Бог нам поможет. Благодарю и Одоевского за его типографические хлопоты. Скажи ему, чтоб он печатал как вздумает — порядок ничего не значит. Что записки Дуровой? пропущены ли цензурой? они мне необходимы — без них я пропал. Ты пишешь о статье гольцовской. Что такое? Кольцовской или гоголевской? — Гоголя печатать, а Кольцова рассмотреть… Так как теперь к моим прочим достоинствам прибавилось и то, что я журналист, то для Москвы имею я новую прелесть. Недавно сказывают мне, что приехал ко мне Чертков. От роду мы друг к другу не езжали. Но при сей верной оказии вспомнил он, что жена его мне родня, и потому привез мне экземпляр своего „Путешествия в Сицилию“. Не побранить ли мне его по-родственному?… Чаадаева видел всего лишь раз. Письмо мое похоже на тургеневское — и может тебе доказать разницу между Москвою и Парижем. Еду хлопотать по делам „Современника“. Боюсь, чтоб книгопродавцы не воспользовались моим мягкосердием и не выпросили себе уступки вопреки строгих твоих предписаний…» (11 мая 1836 г.). Судя и по этому, одному из последних писем Пушкина, жена давно уже перестала быть сторонней наблюдательницей беспокойной творческой жизни своего мужа, но сделалась полноправной ее участницей, которая вникла во многие подробности и трудности этой жизни. К этому времени уже вышел первый номер пушкинского «Современника». Можно с уверенностью сказать, что Натали несомненно была знакома с его содержанием — об этом свидетельствует фраза Пушкина: «…письмо мое похоже на тургеневское». Дело в том, что в первом номере были напечатаны письма Тургенева из Парижа под названием «Париж (Хроника русского)», в которых сообщались новости парижской политической, литературной и театральной жизни. Несколькими днями позже Пушкин признается Натали: «…а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получил уж полицейские выговоры, и мне говорили: вы не оправдали доверия и тому подобное. Что ж теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и талантом!..»
Хандра Пушкина становилась его неотвязной спутницей. В этом тема его «Странника».
I
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? что станется со мной?»
II
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала был я тих
И мысли мрачные хотел таить от них:
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет!..»
Заметим, что в 1835 году место Музы прочно заняла живая жена, к которой поэт обращался в самые ответственные моменты жизни.
В 1835 году семейство Пушкина снова увеличилось: 14 мая Натали родила сына Григория. Мужа в это время дома не было, за десять дней до того он уехал в Тригорское: ему страшны были роды. «Ты подумаешь, быть может, что он отправился по делу, — совсем нет, — писала мать поэта дочери. — Единственно ради удовольствия путешествовать, да еще в дурную погоду! Мы очень были удивлены, когда Александр пришел с нами проститься накануне отъезда (из Петербурга. — Н. Г.), и его жена очень опечалена; надо сознаться, что твои братья оригиналы, которые никогда не перестанут быть таковыми… Натали разрешилась за несколько часов до приезда Александра, она уже его ждала, однако не знали, как ей о том сказать, и, правда, удовольствие его видеть так ее взволновало, что она промучилась весь день». 8 июня Надежда Осиповна продолжала свой бюллетень: «…на этот раз она слаба; она лишь недавно оставила спальню и не решается ни читать, ни работать».
16 мая Пушкин поздравлял свою тещу с появлением на свет ее внука Григория. «…Наталья Николаевна родила его благополучно, но мучилась долее обыкновенного… Она поручила мне испросить Вашего благословения ей и новорожденному». В середине июля семейная хроника выглядела в изложении Пушкина таким образом: «Милостивая государыня матушка Наталия Ивановна. Искренне благодарю Вас за подарок (1000 рублей. — Н. Г.), который вы изволили пожаловать моему новорожденному и который пришел очень, кстати. Мы ждали Дмитрия Николаевича на крестины, но не дождались. Он пишет, что дела задержали его, а что его предположения касательно графини не исполнились. Кажется, он не в отчаянии. Жену я, по Вашему препоручению, поцеловал как можно нежнее; она целует Ваши ручки и сбирается к Вам писать. Мы живем теперь на Черной речке, а отселе думаем ехать в деревню и даже на несколько лет: того требуют обстоятельства. Впрочем, ожидаю решения судьбы моей от Государя, который очень был ко мне милостив и коего воля будет для меня законом… Жена, дети и свояченицы — все, слава Богу, у меня здоровы — и целуют Ваши ручки…
С глубочайшим почтением и преданностью имею счастие быть, милостивая государыня матушка, Вашим покорнейшим слугой и зятем
А. Пушкин».
Решение Пушкина «ехать в деоевню» было поддержано Натальей Николаевной. Обе сестры Гончаровы отправились вместе с Пушкиными: перспектива остаться в Петербурге без Натали была отнюдь не привлекательной. Екатерина сообщает брату Дмитрию: «…Что еще тебе сказать о нас? Ты уже знаешь, что мы живем это лето на Черной речке, где мы очень приятно проводим время, и конечно, не теперь ты стал бы хвалить меня за мои способности к рукоделию, потому что я буквально и не вспомню, сколько месяцев я не держала иголки в руках. Правда, зато я читаю все книги, какие только могу достать, а если ты меня спросишь, что же я делаю, когда мне нечего делать, я тебе прямо скажу, не краснея (так как я дошла до самой бесстыдной лени), — ничего, решительно ничего. Я прогуливаюсь по саду или сижу на балконе и смотрю на прохожих. Хорошо это, как ты скажешь? Что касается до меня, я нахожу это чрезвычайно удобным. У меня множество женихов, каждый Божий день мне делают предложения, но я еще так молода, что решительно не вижу необходимости торопиться, я могу еще повременить, не правда ли? В мои годы это рискованно выходить такой молодой замуж, у меня еще будет для этого время и через десять лет…» Екатерине в 1835-м было 26 лет, Александре — 24. Дмитрий Николаевич, очевидно, собирался забрать перезревших невест обратно. Таким планам был дан решительный отпор. «…Так грустно иногда приходится, что мочи нет; не знаю, куда бы бежать с горя. Только не на Завод. Кстати, что это у тебя за причуды, что ты хочешь нас туда вернуть? Не с ума ли ты сошел, любезный братец; надо будет справиться о твоем здоровье, потому что и о семье надо подумать: не просить ли опекуна? Напиши мне поскорее ответ, я хочу знать, в порядке ли твоя голова; то письмо довольно запутанно, придется мне потребовать сведений от Вани. Жалко, а мальчик был не глуп, видный собою, статный. Ужасный век!.. Что касается денег за бумагу, то Пушкин просит передать, что он их еще не получил и что, даже когда они у него будут, он ничего не может тебе уплатить…» (Александра Гончарова).
Пушкин никак не мог выпутаться из долгов. Это стало уже частью образа жизни: выбравшись из одних, тут же залезать в другие. К 1835 году сумма долгов превышала 60 тысяч. Подобное положение дел нельзя назвать из ряда вон выходящим: в те времена многие дворяне жили не по средствам. И многие, отчаявшись, садились за карточный стол, как Германн из «Пиковой дамы». Пушкин тоже иногда следовал примеру своего героя. «Карты неудержимо влекли его. Сдаваясь доводам рассудка, он зачастую давал себе зарок больше не играть, подкрепляя это торжественным обещанием жене, но при первом подвернувшемся случае благие намерения разлетались в прах, и до самой зари он не мог оторваться от зеленого поля. В эпоху, предшествующую женитьбе, когда потери достигали слишком значительной суммы, он брал у издателя авансом необходимое для уплаты и, распростившись с кутящей компанией, удалялся в Михайловское, где принимался за работу с удвоенной энергией, обогащая Россию новыми драгоценными творениями. Впоследствии способ этот стал непригоден. Расставаться с обожаемой женой сил не хватало; увозить ее с собой то беременной, то с малыми детьми было затруднительно, или прямо невозможно, и материальная стеснительность стала почти постоянной спутницей семейного обихода» (А. П. Арапова).
Кроме карточных, у Пушкина постоянно набирались другие долги, так как, взяв на себя управление отцовским имением, он должен был погашать задолженность по нему, при этом выплачивать родителям, брату и сестре их долю дохода, покрывать безрассудные (в том числе и карточные) траты брата Льва. В конце концов, Пушкин вынужден был отказаться от своей доли в пользу сестры, с тем «чтоб она получала доходы и платила проценты в ломбард… Батюшке остается Болдино», а Льву он «отдает половину Кистенева». В этом же письме к мужу сестры Павлищеву Пушкин пишет: «С моей стороны это, конечно, ни пожертвование, ни одолжение, а расчет для будущего». Только кто из смертных волен распоряжаться своим будущим…
Ко всему прочему, надежды Пушкина на «Историю Пугачевского бунта» не оправдались. Книга вышла в свет в конце 1834 года и первое время продавалась хорошо. «…Пугачев сделался добрым, исправным плательщиком оброка, Емелька Пугачев, оброчный мой мужик! Денег он мне принес довольно, но как около двух лет я жил в долг, то ничего и не осталось у меня за пазухой, а все идет на расплату» (Пушкин — Нащокину). Но через три-четыре месяца продажа приостановилась, и большая часть тиража осталась нераспроданной. Вместо предполагавшихся 40 тысяч поэт выручил лишь 16, и те мгновенно растаяли.
В поисках выхода из денежного кризиса он снова обратился к царю. В черновиках писем к Бенкендорфу Пушкин довольно откровенно описывал свое положение. «В 1832 году Его Величество соизволил разрешить мне быть издателем политической и литературной газеты. Ремесло это не мое и неприятно мне во многих отношениях, но обстоятельства заставляют меня прибегнуть к средству, без которого я до сего времени надеялся обойтись. Я проживаю в Петербурге, где благодаря Его Величеству могу предаваться занятиям более важным и более отвечающим моим вкусам, но жизнь, которую я веду, вызывающая расходы, и дела семьи, крайне расстроенные, ставят меня в необходимость либо оставить исторические труды, которые стали мне дороги, либо прибегнуть к щедротам Государя, на которые я не имею никаких других прав, кроме тех благодеяний, коими он меня уже осыпал… Чтобы уплатить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 рублей. Государь, который до сих пор не переставал осыпать меня милостями, но к которому мне тягостно обращаться, соизволив принять меня на службу, милостиво назначил мне 5000 жалованья. Эта сумма представляет собой проценты с капитала в 125 000. Если бы вместо жалованья Его Величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, я был бы совершенно счастлив и покоен…»
Видимо, подумав и решив, что и в случае благоприятного ответа от царя «покоен» он бы не был, Пушкин официально отправил другое письмо, честно признаваясь, что «из 60 000 моих долгов половина — долги чести (то есть карточные. Бенкендорф и сам не мог не знать об этом, потому что это было известно полиции. — Н. Г.). Итак, я умоляю Его Величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга».
Ответ не заставил себя долго ждать. Через пять дней решение было принято: «Государь Император всемилостивейше соизволил пожаловать служащему в Министерстве Иностранных дел камер-юнкеру коллежскому асессору Пушкину в ссуду 30 000 рублей (без процентов при отдаче ссуды. — Н. Г.) ассигн., с тем чтобы в уплату сей суммы удерживаемо было производящееся ему жалованье». После этого Пушкин получил четырехмесячный отпуск. 7 сентября он уехал в Михайловское, откуда пишет жене:
«Вот уже неделя, как я оставил тебя, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе и ничего путного не надумаю. Жаль мне, что я тебя с собою не взял. Что у нас за погода! Вот уж три дня, как я только что то гуляю пешком, то верхом. Эдак я и осень мою прогуляю, и коли Бог не пошлет нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе, не сделав ничего… Теткам Азе и Коко (Александре и Екатерине. — Н. Г.) мой сердечный поклон» (14 сентября 1835 г.).
«…Так вернее до меня дойдут твои письма, без которых я совершенно одурею. Здорова ли ты, душа моя? И что мои ребятишки? Что дом наш, и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно видеть мне молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу.
Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарелся да подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был. Все это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того, что я слишком замечаю… Что Коко и Азя? замужем или еще нет? Скажи, чтоб без моего благословения не шли» (25 сентября).
«…Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу. А ни стихов, ни прозу писать и не думаю… Целую тебя. Как твой адрес глуп, так это объедение! В Псковскую губернию, в село Михайловское. Ах ты, моя голубушка! а в какой уезд, и не сказано. Да и Михайловских сел, чаю, не одно; а хоть и одно? так кто ж его знает. Экая ветреница! Ты видишь, что я все ворчу; да что делать? нечему радоваться…» (29 сентября).
Вдохновение никак не осеняло поэта, это его терзало больше всего. В первые две унылые недели он писал только Натали, жалуясь ей на бесцельность своего существования. Натали эти жалобы показались несколько утрированными, у нее зародились ревнивые мысли. Почему муж не возвращается, если ему так плохо и не пишется? Рядом было Тригорское, в котором проживали мужнины пассии времен михайловской ссылки; правда, молоденькие тригорские соседки теперь были замужем… Натали, видимо, написала Пушкину о своих подозрениях, на которые тот с нескрываемой радостью ответил: «Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке, и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет ее что на дороге, как она закусит повода, да и несет верст десять по кочкам да по оврагам — и тут уж ничем ее не проймешь, пока не устанет сама. Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твое, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у M-de Catherine (очевидно, имеется в виду Екатерина Николаевна. — Н. Г.). Надеюсь, что ты теперь устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос — а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица. Со вчерашнего дня начал я писать (чтоб не сглазить только). Погода у нас портится, кажется, осень наступает не на шутку» (2 октября).
Надо сказать, что проявление ревнивых чувств со стороны Натали доставляло Пушкину ни с чем не сравнимое удовольствие, приятно было и то, что жена проливала слезы, когда долго не имела от мужа известий: «Письмо твое… между тем и порадовало: если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть, ты меня еще любишь, женка. За что целую тебе ручки и ножки…» (11 июля 1834 г.).
Неожиданно из дома пришло извещение о резком ухудшении здоровья Надежды Осиповны Пушкиной, страдавшей хронической болезнью печени. Пушкин покинул Тригорское и из Петербурга написал письмо его владелице — П. А. Осиповой: «Вот я, сударыня, и прибыл в Петербург. Представьте себе, что молчание моей жены объяснилось тем, что ей пришло в голову адресовать письма в Опочку. Бог знает, откуда она это взяла. Во всяком случае, умоляю Вас послать туда кого-нибудь из наших людей сказать почтмейстеру, что меня больше нет в деревне и чтобы он переслал все у него находящееся обратно в Петербург (в числе корреспонденции были и драгоценные для мужа письма Натали. — Н. Г.). Бедную мать мою я застал почти при смерти, она приехала из Павловска искать квартиру и вдруг почувствовала себя дурно у госпожи Княжниной (подруги своего детства. Сергей Львович в это время остановился у графа Толстого. — Н. Г.), где она остановилась. Раух и Спасский потеряли всякую надежду. В этом печальном положении я еще с огорчением вижу, что бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света. Повсюду говорят: это ужасно, что она так наряжается, в то время как ее свекру и свекрови есть нечего и ее свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, как обстоит дело. Нельзя серьезно говорить о нищете человека, имеющего 1200 душ. Стало быть, у отца моего есть кое-что, это у меня ничего нет. И во всяком случае, Наташа тут ни при чем; за это должен ответить я. Если бы мать моя захотела поселиться у меня, Наташа, разумеется, приняла бы ее, но холодный дом, наполненный ребятишками и запруженный народом, мало подходит для больной. Матери моей лучше у себя. Я застал ее уже перебравшейся. Отец мой в положении, всячески достойном жалости. Что до меня, то я исхожу желчью и совершенно ошеломлен…»
Скорее всего, приступ болезни у Надежды Осиповны вызвало послание любимого младшего сына Льва, который сообщил матери, что сидит без копейки, даже письмо отправить не на что. Ольга Сергеевна, приехавшая из Варшавы со своим сыном-младенцем, сообщала мужу: «…он (Лев. — Н. Г.) считает ни за что 20 000 рублей, что за него заплатили, живет в Тифлисе как человек, могущий истратить и 10 000 рублей. А моя бедная мать чуть не умерла. Как только она прочла это письмо, у нее разлилась желчь… Ты можешь себе представить, в каком положении отец со своими черными мыслями, и к тому же денег нет. Они получили тысячу рублей из деревни, а через неделю от них ничего не осталось. Александр вернулся вчера, он верит в Спасского, как евреи в пришествие Мессии, и повторяет за ним, что мать очень плоха, но это не так, все видят, что ей лучше…» Надежде Осиповне оставалось жить около полугода. В отношении Натали сестра Пушкина была полностью на ее стороне: «…Жена Александра опять беременна. Вообрази, что на нее, бедную, напали, отчего и почему мать у ней не остановилась по приезде из Павловска? На месте моей невестки я поступила бы так же: их дом, правда, большой, но расположение комнат неудобное, и потом — две сестры и трое детей, и потом, как бы к этому отнесся Александр, которого не было в Петербурге, и потом, моя мать не захотела бы этого. Г-жа Княжнина — ее друг детства; это лучше, чем сноха, что совершенно ясно, а моя невестка — не лицемерка. Мать моя ее стеснила бы, это понятно и без слов. По этому поводу стали кричать — почему у нее ложа в театре и почему она так элегантно одевается, тогда как родители ее мужа так плохо одеты, — одним словом, нашли очень заманчивым ее ругать. И нас тоже бранят: Александр — чудовище, я — жестокосердая дочь. Впрочем, Александр и его жена имеют много сторонников… А отец только плачет, вздыхает и жалуется всем, кто к ним приходит и кого он встречает».
Екатерина и Александра Гончаровы в это время высказывали претензии в адрес своей матери, совершенно освоившись в Петербурге. «Пушкин две недели назад вернулся из cBoei Псковского поместья, куда ездил работать и откуда приехал раньше, чем предполагал, потому что он рассчитывал пробыть там три месяца; это очень устроило бы их дела, тогда как теперь он ничего не сделал, и эта зима будет для них нелегкой. Право, стыдно, что мать ничего не хочет для них сделать, это непростительная беззаботность, тем более что Таша ей недавно об этом писала, а она ограничилась тем, что дала советы, которые ни гроша не стоят и не имеют никакого смысла.
У нас в Петербурге предстоит блистательная зима, больше балов, чем когда-либо, все дни недели уже распределены, танцуют каждый день. Что касается нас, то мы выезжаем еще очень мало, так как наша покровительница Таша находится в самом жалком состоянии… Двор вернулся вчера, и на днях нам обещают большое представление ко Двору и блестящий бал, что меня ничуть не устраивает, особенно первое. Как бы себя не сглазить, но теперь, когда нас знают, нас приглашают танцевать, это ужасно, ни минуты отдыха, мы возвращаемся с бала в дырявых туфлях, чего в прошлом году совсем не бывало. Нет ничего ужаснее, чем первая зима в Петербурге, но вторая — совсем другое дело. Теперь, когда мы уже заняли свое место, никто не осмеливается наступать нам на ноги, а самые гордые дамы, которые в прошлом году едва отвечали нам на поклон, теперь здороваются с нами первые, что также влияет на наших кавалеров. Лишь бы все шло как сейчас, и мы будем довольны, потому что годы испытания здесь длятся не одну зиму, а мы уже сейчас чувствуем себя совершенно свободно в самом начале второй зимы, слава Богу, и я тебе признаюсь, что, если мне случается увидеть во сне, что я уезжаю из Петербурга, я просыпаюсь вся в слезах и чувствую себя такой счастливой, видя, что это только сон». Екатерина вторила Александра: «Что сказать тебе интересного? Жизнь наша идет своим чередом. Мы довольно часто танцуем, катаемся верхом у Бистрома каждую среду (а сестры Гончаровы были великолепными наездницами. — Н. Г.), а послезавтра у нас будет большая карусель (конные состязания. — Н. Г.): молодые люди самые модные и молодые особы самые красивые и самые очаровательные. Хочешь знать, кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы-красавицы, потому что третья… кое-как ковыляет, затем Мари Вяземская и Софи Карамзина; кавалеры: Валуев — примерный молодой человек (будущий министр внутренних дел, женившийся через полгода на дочери князя Вяземского Мари. — Н. Г.), Дантес — кавалергард, А. Карамзин — артиллерист; это будет просто красота. Не подумай, что я из-за этого очень счастлива, я смеюсь сквозь слезы. Правда» (1 декабря 1835 г.).
Итак, сестры уже познакомились с «модным молодым человеком» Дантесом. Натали было совсем не до новых знакомств: четвертая беременность протекала тяжело. Материальное положение семьи еще более ухудшилось. К началу 1836 года у Пушкина было около 77 тысяч долгов, в том числе по казенной ссуде 48 тысяч, частных — 29 тысяч.
Ничего не оставалось другого, как затеять наконец собственный литературный журнал, который царь разрешил еще в 1832 году, но по разным обстоятельствам издание начато не было. Колебания Пушкина выразились в его стихотворении 1835 года:
На это скажут мне с улыбкою неверной:
— Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный,
Вы нас морочите — вам слава не нужна,
Смешной и суетной вам кажется она;
Зачем же пишете? — Я? для себя. — За что же
Печатаете вы? — Для денег. — Ах, мой Боже!
Как стыдно! — Почему ж?
За весь 1835 год Пушкин не создал ничего такого, что бы могло доставить ему большой гонорар. Трудно было рассчитывать человеку, не могущему вырваться из круга материальных забот, что каждый последующий год принесет ему творческое удовлетворение. Поэт во многом пересмотрел свои политические и художественные взгляды, о чем он, в частности, писал той же тригорской соседке Осиповой: «Государь только что оказал свою милость большей части заговорщиков 1825 года, между прочим, и моему бедному Кюхельбекеру. По указу должен он быть поселен в Южной части Сибири. Край прекрасный, но мне бы хотелось, чтобы он был поближе к нам, и, может, ему позволят поселиться в деревне его сестры, г-жи Глинки. Правительство всегда относилось к нему с кротостью и снисходительностью. Как подумаю, что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного возмущения (восстания декабристов. — Н. Г.), мне кажется, что все я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч. Право, только дружбу мою к вам и вашему семейству я нахожу в душе моей все тою же, всегда полной и нераздельной» (29 декабря 1835 г.).
С изменившимися во многом взглядами на жизнь Пушкину, кажется, было легче приступить к созданию журнала. Возможно, в этой истории сыграл свою роль Гоголь — восходящая звезда на небосклоне российской словесности, который писал Плетневу: «Пушкин хотел сделать из „Современника“ четвертное обозрение вроде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе; я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Моя настойчивая речь и обещанье действовать его убедили» (Гоголь — Плетневу).
Другим сотрудником журнала стал князь из рода Рюриковичей В. Ф. Одоевский. С ним Пушкин познакомился пять лет назад и стал частым посетителем его литературного салона в Петербурге. «Общество проводило вечер в двух маленьких комнатках и только к концу переходило в верхний этаж, в львиную пещеру, то есть в пространную библиотеку князя. Княгиня, величественно восседая перед большим серебряным самоваром, сама разливала чай, тогда как в других домах его разносили лакеи совсем уже готовый. У Одоевского, уже известного писателя, часто бывали Пушкин, Жуковский, кн. Вяземский, драматург князь Шаховской, молодые члены французского посольства… Однажды вечером в ноябре 1833 года… вдруг входит дама, стройная как пальма, в платье из черного атласа, доходящем до горла (в то время был придворный траур). Это была жена Пушкина, первая красавица того времени…» Знакомство перешло в дружбу. Как тогда шутили, на диване у супругов Одоевских «пересидела вся русская аристократия». Князь был связующим звеном между издателем «Современника» и владельцем Гуттенберговой типографии, где печатался журнал. В отсутствие Пушкина Одоевский вместе с Плетневым и Краевским и при участий Натали взял на себя корректуру и составление второй книги «Современника». Свидетельством участия Натали в делах мужа сохранилось письмо Одоевского к ней от 10 мая (за две недели до ее родов).
«Простите меня, милостивая государыня Наталья Николаевна, что еще раз буду беспокоить Вас с хозяйственными делами „Современника“. Напишите, сделайте милость, Александру Сергеевичу, что его присутствие здесь было бы необходимо, ибо положение дел следующее:
1. Плетнев в его отсутствие посылал мне последнюю корректуру для просмотра и для подписания к печати, что я доныне и делал, оградив себя крестным знамением, ибо не знаю орфографии Александра Сергеевича — особенно касательно больших букв и на что бы я желал иметь от Александра Сергеевича хотя краткую инструкцию; сие необходимо нужно, дабы бес не радовался и пес хвостом не крутил…» В письме было шесть пунктов, седьмым стояло: «…если Александр Сергеевич долго не приедет, я в Вас влюблюсь и не буду давать Вам покоя.
Ваш нижайший слуга и богомолец Одоевский».
…Но приступим к хронике последнего года супружеской жизни Пушкиных с самого начала, чтобы уразуметь причины и источники внезапно разразившейся трагедии. Да была ли она внезапной? По мнению многих современников, в обстоятельствах, породивших катастрофу, сыграл свою роль пылкий и страстный характер поэта… Снова и снова в продолжение последнего года своей жизни Пушкин возвращался к полюбившемуся ему теперь выводу: «…Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом иль с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыта для него не существует…»
Юношеские мечты давно покинули великого русского поэта, но чувство чести, присущее ему с младых лет, ему не изменило…
В десятых числах января 1836 года государь Николай Павлович разрешил выпускать «Современник». Пушкин встретил это известие с таким же торжеством, с каким несколько лет назад писал Плетневу по поводу своей трагедии: «Милый! Победа! Царь позволяет мне напечатать „Годунова“ в первобытной красоте!..»
Тут бы и закрепить успех, возблагодарив Бога… Но Пушкин решается написать эпиграмму на министра народного образования С. С. Уварова, который «подвергнул его сочинения общей цензуре». Прежде пушкинские сочинения рассматривались в собственной канцелярии государя, который и сам иногда читал их. Эпиграмма Пушкина называется «На выздоровление Лукулла»: она напечатана в «Московском наблюдателе». Поэт как-то пошутил, что посадит на гауптвахту кого-нибудь из здешних (московских) цензоров… Выбор пал на Уварова, к которому царь весьма благоволил. Государь через Бенкендорфа приказал сделать поэту строгий выговор. Но дня за три до этого Пушкину уже было разрешено издавать журнал… Цензором нового журнала попечитель (Уваров) назначил Крылова, «самого трусливого, а следовательно, и самого строгого из нашей братии. Хотел меня назначить, но я убедительно просил уволить меня от этого…» — записал в своем дневнике профессор русской словесности Петербургского университета Л. В. Никитенко.
Поэту было предложено лично объясниться с Уваровым, но ему каким-то образом удалось уклониться от этого. И хотя очень скоро Пушкин пожалел о своей эпиграмме, однако надолго восстановил против себя весь аристократический и чиновничий Петербург. Некто Жобар, профессор Казанского университета, в угоду любимому поэту перевел на французский язык «Выздоровление Лукулла» и прислал Пушкину. В ответ Пушкин послал письмо, в котором говорилось: «Я жалею, что напечатал пьесу, которую я написал в минуту дурного расположения духа. Ее опубликование вызвало неудовольствие лица (царя), мнение которого мне дорого и которому я не могу оказывать неуважение, если не хочу быть неблагодарным или сумасшедшим. Будьте настолько добры пожертвовать удовольствием гласности ради мысли, что вы оказываете услугу собрату. Не оживляйте с помощью вашего таланта произведения, которое без этого впадет в заслуженное им забвение…»
В конце января — в разгар событий после опубликования эпиграммы — Ольга Сергеевна писала мужу: «Я очень недовольна, что ты писал Александру, это привело к тому, что разволновало его желчь; я никогда не видела его в таком отвратительном расположении духа: он кричал до хрипоты, что лучше отдаст все, что у него есть (в том числе, может, и свою жену?), чем опять иметь дело с Болдином, управляющим, с ломбардом и т. д. Гнев его в конце концов показался довольно комичным, — до того, что мне хотелось смеяться: у него был вид, как будто он передразнивал отца. Как тебе угодно, я больше не буду говорить с Александром; если ты будешь писать ему по его адресу, он будет бросать твои письма в огонь, не распечатывая, поверь мне! Ему же не до того теперь: он издает на днях журнал, который ему приносить будет не меньше, он надеется, 60 000! Хорошо и завидно».
«Разволновавшуюся желчь» Пушкину долго не удавалось успокоить, и на этой мутной волне разразились один за другим три дуэльных инцидента.
Первый случился с московским знакомцем поэта С. С. Хмостиным. 3 февраля Хлюстин был принят Пушкиным «по обыкновению, весьма любезно». Заговорили о литературе, и тут гость некстати вспомнил о статье Сеньковского, опубликованной в очередном номере «Библиотеки для чтения». Дело касалось перевода сказки Виланда «Вастола», сделанного литератором Люценко. Решив помочь ему, Пушкин разрешил на титульном листе издания поставить свою фамилию, и получилось, что сказка вышла без имени переводчика, но под титулом «Издано Пушкиным». Сеньковский обвинил Пушкина в неблаговидном поступке, который заставил обмануться публику.
Хлюстин процитировал то место, где говорилось, что Пушкин «дал напрокат» свое имя, и поэт взорвался. Хлюстин не сумел с честью вывернуться из спора, и обмен репликами окончился тем, что Пушкин заявил: «Это не может так кончиться». Назавтра Хлюстин получил от него письмо, которое нельзя было иначе воспринимать, как вызов на дуэль. Дело едва не дошло до поединка. Не без труда удалось его уладить при посредничестве Соболевского.
Буквально на следующий день после мирных переговоров с Соболевским Пушкин ввязался в новую историю. До него дошли слухи, что после опубликования «Лукулла» член Государственного совета князь Н. Г. Репнин позволил себе дурно отозваться о поэте в обществе. Эти слухи распространял некто Боголюбов. 5 февраля Репнин получил от Пушкина письмо:
«Князь,
С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше Сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю моим детям.
Я не имею чести быть лично известен Вашему Сиятельству. Я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к Вам искреннее чувство уважения и признательности.
Однако же некий г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от Вас. Прошу Ваше Сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить.
Лучше нежели кто-либо я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но Вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу; вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.
С уважением остаюсь Вашего Сиятельства нижайший и покорнейший слуга
Александр Пушкин».
Если бы Репнин не захотел вступать в объяснения, то должен был рассматривать это письмо как вызов. Но князь в ответном письме, вежливом и церемонном, убедил Пушкина, что «гениальному поэту славу принесет воспевание веры русской и верности, а не оскорбление частных лиц». Пушкин был удовлетворен и 11 февраля отправил «обидчику» второе послание:
«Милостивый государь князь Николай Григорьевич,
Приношу Вашему Сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить.
Не могу не сознаться, что мнение Вашего Сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностью есмь, милостивый государь Вашего Сиятельства покорнейшим слугою
Александр Пушкин».
После этой истории Пушкин незамедлительно нашел новый повод для дуэли — с собратом по перу Владимиром Соллогубом. Подробности об этой истории приводит в своих воспоминаниях сам граф Соллогуб…
«Накануне моего отъезда (в Тверь в октябре 1835 г. — Н. Г.) я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было) и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин тотчас написал ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. В Ржеве я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь. Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога. И вдруг, ни с того ни с сего, он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним не виделся вовсе. Я переехал в Тверь. С Карамзиным я списался и узнал, наконец, в чем дело. Получив объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким-то и по таким причинам. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Соболевскому; „немножко длинно, молодо, а впрочем, хорошо…“ В ту пору через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что, когда Пушкин будет стреляться со мной, жена будет кокетничать со своей стороны. Хлюстин привез мне ответ Пушкина… Он написал мне письмо по-французски следующего содержания: „Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждает меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не мог приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца“ — и пр. Делать было нечего, я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу».
Из-за тяжелой болезни матери Пушкин не мог отлучиться из Петербурга. В мае Соллогуб явился для объяснений, и дело неожиданно уладилось: молодой человек согласился написать записку, в которой извинялся перед Натали. Пушкин тотчас протянул ему руку и «сделался чрезвычайно весел и дружелюбен», после чего сказал: «Я имею, несчастье быть человеком публичным, и, знаете, это хуже, чем публичная женщина».
В самую заутреню Пасхи 29 марта 1836 года умерла Надежда Осиповна Пушкина. Перед смертью она просила прощения у старшего сына за то, что так мало ценила его при жизни, «предпочитала ему второго сына Льва и при том до такой степени, что каждый успех старшего делал ее к нему равнодушней и вызывал с ее стороны сожаление, что успех этот не доставался ее любимцу. Но последний год ее жизни, когда она была больна несколько месяцев, Александр Сергеевич ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость… После похорон он был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнской, которой до того времени он не знал…» (баронесса Е. Н. Вревская).
Анна Керн оставила воспоминания об этих последних месяцах. Пушкин со своей Натали часто приходил к матери, «когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты. Они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково и с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражая ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил…».
Все печальные хлопоты Пушкин взял на себя: он настоял, чтобы мать похоронили в стенах Святогорского Успенского монастыря, и сам провожал гроб с телом в Михайловское. Там же, в Святогорском монастыре, поэт назначил место и для себя — рядом с могилами деда Осипа Абрамовича и бабушки Марии Алексеевны, сделав вклад в кассу обители.
Жизнь семьи Пушкина шла своим чередом: молодое поколение подрастало, любовь супругов была приметна для многих и помогала им до поры до времени терпеть превратности судьбы. Откуда пришла беда? Дантес — кто он, каким образом скрестились его пути с Натали и завязались в гордиев узел, который необходимо было разрубить?…
По воспоминаниям незадачливого дуэлянта графа Соллогуба, узнаем, что только в феврале 1836 года до него дошла «новость», будто Дантес ухаживает за женой Пушкина. Соллогуб уехал из Петербурга в Тверь в октябре 35-го, стало быть, карамзинским кружком не было замечено ничего предосудительного в поведении действующих лиц этой драмы почти всю зиму 1835/36 года. Тем не менее до нас дошло письмо Дантеса к своему покровителю барону Геккерну, уехавшему в то время в длительный отпуск за границу, от 20 января.
«Дорогой друг мой, я действительно виноват, что не ответил сразу на два добрых и забавных письма, которые ты мне написал, но, видишь ли, ночью танцуешь, утром в манеже, днем спишь, вот моя жизнь последних двух недель, и предстоит еще столько же, но что хуже всего, это то, что я безумно влюблен! Да, безумно, так как не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты будешь знать ее имя.
Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня, и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив: поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому, что знаю, что ты примешь участие в моей печали, но ради Бога, никому ни слова, никаких попыток разузнать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, — это пытка ежеминутная. Любить друг друга и не иметь возможности сказать об этом между двумя ритурнелями кадрили — это ужасно; я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь все это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного. Я уверен, что ты простишь мне это безрассудство, я согласен, что это так, но я не способен рассуждать, хотя мне было бы это очень нужно, потому что эта любовь отравляет мое существование. Но будь покоен, я осторожен, и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только ей и мне (она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревню), ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно когда она тебя любит. Повторяю тебе еще раз — ни слова Брогу, потому что он переписывается с Петербургом, и достаточно одного его сообщения супруге, чтобы погубить нас обоих… Вот почему у меня скверный вид, потому что помимо этого, никогда в жизни я себя лучше не чувствовал физически, чем теперь, но у меня так возбуждена голова, что я не имею минуты покоя ни днем, ни ночью, это-то мне и придает больной и грустный вид, а не здоровье… До свиданья, дорогой мой, будь снисходителен к моей новой страсти, потому что тебя я также люблю от всего сердца».
Многие исследователи в «самом прелестном создании Петербурга» узнают Натали Пушкину. Пусть так — именно о своей сильной страсти к ней говорит Дантес. Он действительно был влюблен — почти до «потери рассудка». Однако его утверждение, что «она тоже любит меня», вряд ли имело серьезное основание. Как он мог быть уверен во взаимности, когда они встречались с Натали только на балах, где имели возможность совсем недолго разговаривать, пока длился танец, в то время как на них были устремлены десятки глаз? Вспомним письма сестер Гончаровых, которые свидетельствуют, что Натали очень мало появлялась на зимних балах из-за своей беременности…
Шокирующее признание Дантеса, будто бы «она тоже любит меня», нельзя принимать всерьез еще и потому, что все январское его письмо написано в стиле посланий определенного круга людей и отношений того времени. Не принято было, говоря о романе со светской женщиной, прямо называть ее имя. О ней можно было только намекнуть, что Дантес и сделал в своем послании к покровителю. Трудно сказать, был ли сам он так безумно влюблен. Молодому блестящему человеку его круга для того, чтобы привлечь к себе интерес, как бы полагалось иметь роман с замужней дамой, даже если этот роман не обещал близких отношений и вообще если любовь не являлась взаимной. Конечно, красота Натали, ее положение в обществе и ее репутация «недотроги» не могла оставить равнодушным светского льва, которым, очевидно, считал себя Жорж Дантес.
Тайна Дантеса очень скоро стала достоянием многих; в конце зимы его ухаживания за Натали были замечены и о них пошли разговоры. 5 февраля Мари Мердер, дочь воспитателя наследника, записала в своем дневнике: «В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившийся к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жою Пушкиной. До моего слуха долетело:
— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту…»
Люди проницательные и гораздо больше осведомленные об отношениях в семье Пушкиных, не были столь категоричны в своих выводах, как молоденькая Мари Мердер. Η. М. Смирнов, вспоминая о зимнем сезоне 36-го года, писал о Дантесе: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, Дантес был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание „трехбунчужный паша“, когда однажды тот приехал на бал с женой и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г-жу Пушкину. Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то что искренно любила своего мужа, до такой степени, что даже была ревнива, из неосторожного кокетства, казалось, принимала волокитство Дантеса с удовольствием». Графиня Фикельмон смотрела на эту ситуацию так же. «Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по имени Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре стал более открыто проявлять свою любовь».
Все эти воспоминания написаны уже после случившейся трагедии, но сам Дантес продолжал свою любовную хронику, что называется, по горячим следам. Через три недели он отправил Геккерну новое письмо:
«Дорогой друг, вот и масленица прошла, а с ней и часть моих мучений; в самом деле, кажется, я стал немного спокойней с тех пор, как не вижу ее; и потом, всякий не может брать ее за руку, за талию, танцевать и говорить с нею, как это делаю я, и спокойнее, чем я, потому что у них совесть чище. Глупо, но оказывается, чему бы я никогда не поверил, что это ревность приводила меня в такое раздраженное состояние и делала меня таким несчастным. И потом, когда я видел ее последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне, я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана. Но прости, мой друг, я начинаю письмо с того, что говорю о ней; она и я — это нечто единое, и говорить о ней — это то же, что говорить обо мне, а ты укоряешь меня во всех письмах, что я недостаточно распространяюсь о себе. Как я уже говорил, я чувствую себя лучше, гораздо лучше, и начинаю дышать, слава Богу, потому что моя попытка была невыносима; быть веселым, смеющимся на людях, при тех, которые видели меня ежедневно, тогда как я был в отчаянии, это ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю…»
Дантес был ровесником Натали, но она конечно же оказалась несравненно мудрее его, будучи матерью семейства и женой умнейшего человека. Она действительно всем сердцем могла чувствовать ту сердечную лихорадку, которая охватила молодого человека. Такая страсть невольно вызывает сочувствие. В романтическом переложении Дантесом имевшего место объяснения нет и намека на то, что Натали дала надежду на плотскую любовь в будущем. Очевидно одно, что она старалась успокоить Дантеса.
Наступивший Великий пост закрыл бальные залы. Единственным местом, где можно было встречаться, стали салоны Карамзиных и Вяземских, в которых к весне Дантес сделался завсегдатаем, подружившись с Андреем Карамзиным. Для всех, кто входил в этот тесный дружеский круг, любовные страдания Дантеса были явны, вернее, стало ясно, что он претендует на роль общепризнанного немого обожателя Натали Пушкиной. «Его страсть к Натали не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я тоже над этим подшучивала», — писала отцу сестра Пушкина о проведенной в Петербурге зиме и весне 1836-го. С. Н. Карамзина, описывая брату Андрею петергофский праздник, состоявшийся 1 июля, шутливо заметила: «Я шла под руку с Дантесом. Он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».
Неудивительно, что в конце концов великосветское общество, в котором было не принято так открыто выказывать свою страсть, ибо существовало немало возможностей быстро утешиться в горести неразделенной любви, приняло сторону Дантеса, приписав ему возвышенную, идеальную любовь…
…Возвратившись с похорон матери, Пушкин не задержался надолго в Петербурге, где без него уже вышел первый номер «Современника». Надо заметить, что приближались роды Натали, которых он всегда боялся, поэтому старался куда-нибудь уехать.
Пообещав жене вернуться к своему 37-летию, имеющему быть 26 мая, и одобрив выбор Натали дачи на лето — на Каменном острове, Пушкин 29 апреля выехал «по издательским делам» в Москву.
От Александры Гончаровой брату полетело письмо: «Прежде всего хочу исполнить поручение Таши, которая просит передать, что она так давно тебе не писала, что у нее не хватает духа взяться за перо, так как у нее есть к тебе просьба, и она не хочет, чтобы ты подумал, что она пишет только из-за этого. Поэтому она откладывает это удовольствие, и поручила мне просить тебя прислать ей 200 рублей к 1 мая, так как день рождения ее мужа приближается и было бы деликатнее, если бы она сделала ему подарок на свои деньги. Не имея же никакой возможности достать их в другом месте, она обращается к тебе и умоляет не отказать ей. В обмен же вам пошлет Пушкина журнал, который вышел на днях… Нам очень нужны деньги, так как о дне рождения Пушкина тоже надо хорошенько подумать…» Дмитрий Николаевич не замедлил с ответом, и Александра снова пишет: «Как выразить тебе, дорогой брат Дмитрий, мою признательность за ту поспешность, с которой ты прислал деньги. Мы получили сполна всю сумму, указанную тобой… Свекровь Таши умерла на Пасху, давно уже она хворала, эта болезнь началась у нее много лет назад. И вот сестра в трауре, но нас это не коснется, мы выезжаем с кн. Вяземской и завтра едем на большой бал к Воронцовым».
Пушкин, успев за трехдневную дорогу соскучиться по своей Натали, без задержки дал о себе знать из Москвы. Он писал ей каждые три-четыре дня. Эти последние его письма жене, полные нежности и тоски по ней, содержат в себе, как всегда, целый ряд деловых поручений: без издателя, застрявшего в Москве, стал верстаться второй номер «Современника» в Петербурге, и она должна была проследить за этим.
«Вот тебе, царица моя, подробное донесение: путешествие мое было благополучно. 1-го мая переночевал в Твери (где разминулся со вторым своим „дуэлянтом“ Соллогубом. — Н. Г.), а второго ночью приехал сюда. Я остановился у Нащокина… Мы, разумеется, друг другу очень обрадовались и целый вчерашний день проболтали Бог знает о чем. Я успел уже посетить Брюллова. Я нашел в его мастерской какого-то скульптора, у которого он живет. Он очень мне понравился. Он хандрит, боится русского холода и прочего, жаждет Италии, а Москвой очень недоволен. У него видел я несколько начатых рисунков и думал о тебе, моя прелесть. Неужто не будет у меня твоего портрета, им писанного? невозможно, чтоб он, увидя тебя, не захотел срисовать тебя; пожалуйста, не прогони его, как прогнала ты пруссака Криднера…» (4 мая).
«Сейчас получил от тебя письмо, и так оно меня разнежило, что спешу переслать тебе 900 рублей…» (10 мая).
«Был я у Перовского, который показывал мне недоконченные картины Брюллова. Брюллов, бывший у него в плену, от него убежал и с ним поссорился. Перовский показывал мне Взятие Рима Гензериком (которое стоит последнего дня Помпеи), приговаривая: заметь, как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой. Как он умел, эта свинья, выразить свою канальскую, гениальную мысль, мерзавец он, бестия. Как нарисовал он эту группу, пьяница он, мошенник. Умора. Ну прощай, целую тебя и ребят. Христос с вами» (11 мая).
«Что это, женка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты? сегодня день рождения Гришки, поздравляю его и тебя. Буду пить за его здоровье. Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда. А уж собираюсь к тебе. В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть, что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, возьму уж. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск пол. Пешком не хожу и не прыгаю — и толстею… Зазываю Брюллова к себе в Петербург — но он болен и хандрит. Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; а я говорю: у меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим…» (14 мая).
«Начинаю думать о выезде. Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то ты перевезла и перетащила тех и других? и как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел. Бог с тобою и детьми. Будьте здоровы. Кланяюсь твоим наездницам… Я получил от тебя твое премилое письмо — отвечать некогда — благодарю и целую тебя, мой ангел» (16 мая).
«Жена, мой ангел, хоть и спасибо тебе за твое милое письмо, а все-таки я с тобою побранюсь: зачем тебе было писать: это мое последнее письмо, более не получишь. Ты меня хочешь принудить приехать к тебе прежде 26. Это не дело. Бог поможет „Современник“ и без меня выйдет. А ты без меня не родишь…» (18 мая 1836 г.).
Много лет спустя Нащокин вспоминал об этом последнем приезде Пушкина в Москву: «Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями».
На этот раз у Пушкина в Москве было множество дел, связанных с «Современником»: требовалось найти среди московских книгопродавцев комиссионера для распродажи журнала и договориться с ним об условиях, хотелось привлечь к сотрудничеству московских авторов. Приезд Пушкина стал праздником для культурной Москвы. В его честь устраивались обеды, поэта наперебой приглашали в гости — литераторы, ученые, актеры, художники, старые друзья Александр Раевский, Чаадаев, Баратынский. Три недели московского радушия и гостеприимства оказались целительными для усталой души Пушкина. Он почувствовал прилив вдохновения и, не закончив дела с московскими книгоиздателями, засобирался домой, к Натали, которая вот-вот должна была родить. «Пушкин не искусен в книжной торговле, это не его дело», — заключил князь Одоевский, сотрудник «Современника».
Нащокин носил кольцо с бирюзою против насильственной смерти и настоял, чтобы Пушкин принял от него точно такое же. Кольцо было заказано. Его долго не несли, и Пушкин не хотел ехать, не дождавшись его. Кольцо принесли поздно ночью. Жена Нащокина вспоминала, что «у Пушкина было великое множество всяких примет. Часто, собравшись ехать по какому-либо неотложному делу, он приказывал отпрягать тройку, уже поданную к подъезду из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал ему какую-нибудь забытую вещь вроде носового платка, часов и т. д. В этих случаях он ни шагу уже не делал из дома до тех пор, пока, по его мнению, не пройдет определенный срок, за пределами которого зловещая примета теряла силу».
В придачу к кольцу Нащокин вручил Пушкину подарок для Натали, оттого и получил вскоре от друга извещение о том, что «я приехал к себе на дачу 23-го в полночь и на пороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь Наталью за несколько часов до моего приезда. Она спала. На другой день я поздравил ее и отдал вместо червонца твое ожерелье, от которого она в восхищении» (27 мая). Наташа-младшая родилась слабенькой, ее крестили только через месяц. Все это время Натали не покидала своих комнат наверху дома дачи, что на Каменном острове. Дача состояла из двух отдельных домов, флигеля и крытой галереи. В одном доме находился кабинет Пушкина, рядом гостиная, наверху — комнаты Натали. В другом доме жили сестры Гончаровы с детьми и няньками, во флигеле — Е. И. Загряжская. «С балкона пушкинской дачи открывался чудесный вид на Елагин остров, на просторы Большой Невки с белыми парусами лодок и сады Новой Деревни на противоположном берегу». Место это было выбрано не случайно. Новая Деревня была модным местом, и летом там стоял кавалергардский полк, на котором сосредоточилась надежда обеих сестер Гончаровых — за две зимы так и не нашлось для них женихов. Во дворец Елагина острова переехала царская фамилия. Вся аристократия снова собралась вместе: лето могло принести удачу сестрам, тем более что брат прислал славных лошадок с Заводов…
Пока Натали не выходила из своих комнат и никого не принимала, сестры скучали. 14 июля Екатерина писала брату: «На днях мы предполагаем поехать в лагеря в Красное Село на знаменитые фейерверки, которые там будут; это, вероятно, будет великолепно, так как весь гвардейский корпус внес сообща 70 тысяч рублей. Наши Острова еще очень мало оживлены из-за маневров; они кончаются четвертого, и тогда начнутся балы на водах и танцевальные вечера, а сейчас у нас только говорильные вечера, на них можно умереть со скуки. Вчера у нас был такой у графини Лаваль, где мы едва не отдали Богу душу от скуки. Сегодня мы должны были бы ехать к Сухозанетам, где было бы то же самое, но так как мы особы благоразумные, мы нашли, что не следует слишком злоупотреблять подобными удовольствиями… Таша посылает тебе второй том Современника… дорогой братец, пришли нам поскорее письмо для Носова (коммерсант, который по распоряжению Д. Н. Гончарова выдавал деньги на содержание сестер в Петербурге. — Г. Н.), так как вот уже скоро первое августа. Наши лошади хотят есть, их никак не уговоришь; а так как они совершенно очаровательны, все ими любуются, и когда мы пускаемся крупной рысью, все останавливаются и нами восхищаются, пока мы не скроемся из виду. Мы здесь слывем превосходными наездницами, когда мы проезжаем верхами, со всех сторон и на всех языках, какие только можно себе представить, все восторгаются прекрасными амазонками…»
Натали тоже была прекрасной наездницей, но после трудных родов, надо полагать, она не каталась верхом. У Пушкина было полно сложных литературных и издательских забот по поводу издания третьей книги «Современника» (второй том вышел в июне), он дописывал «Капитанскую дочку»; таким образом, сестры Гончаровы были предоставлены сами себе, выезжая и развлекаясь со знакомыми дамами и кавалерами — это была все та же компания, которая зимой посещала салон Карамзиных. В числе кавалеров был и Дантес. Веселились благородно, изысканно, в традициях воспитанной и образованной светской молодежи. Не обходилось и без влюбленностей — это придавало увеселениям особую прелесть. «Сегодня после обеда поедем кататься верхом с Гончаровыми, Эженом Балабиным и Мальцовым, потом будет чай у Катрин в честь Александры Трубецкой, в которую влюблены Веневитинов, Мальцов и Николай Мещерский. Завтра всей компанией устраивается увеселительная прогулка в Парголово в омнибусе», — писала С. Н. Карамзина 28 мая, ее сестра Катрин Мещерская более подробно сообщила об этой прогулке: «…Мы получили разрешение владелицы Парголово княгини Бутера на то, чтобы нам открыли ее прелестный дом, и мы уничтожили превосходный обед, привезенный нами с собой, в прекрасной гостиной, сверкающей свежестью и полной благоухания цветов. Николай Трубецкой взял на себя дорогостоящую поставку вин и исполнил это широко и щедро. Креман и Силлери (марки французских вин. — Н. Г.) лились ручьями в горла наших кавалеров, которые встали из-за стола более румяные и веселые, чем когда садились, особенно Дантес и Мальцов…»
Во время этих многочисленных прогулок, поездок в театр, что стоял недалеко от моста на Елагин остров, пикников, верховых променадов Екатерина Гончарова влюбилась в Дантеса, и, как говорили, не на шутку. Она прекрасно понимала, что он ей не партия, но, вероятно, Дантес дал ей повод надеяться на взаимность. Скорее всего, поверенной в любовных делах стала Натали. Дантес уже более четырех месяцев не видел ее. Екатерина страстно искала встреч с ним, время от времени уговаривая Натали сопровождать сестер в такие места, где было бы неприлично присутствовать незамужним дамам одним, но где несомненно мог быть Дантес. 1 августа Екатерина сообщает брату. «Мы выехали вчера из дому в двенадцать часов пополудни и в четыре часа прибыли в деревню Павловское, где стоят кавалергарды, которые в специально приготовленной для нас палатке дали нам превосходный обед, после чего мы должны были отправиться большим обществом на фейерверки. Из дам были только Соловая, Полетика, Ермолова и мы трое, вот и все, и затем офицеры полка, множество дипломатов и приезжих иностранцев, и если бы испортившаяся погода не прогнала нас из палатки в избу Солового, можно было бы сказать, что все было очень мило. Едва лишь в лагере стало известно о приезде всех этих дам и о нашем, императрица, которая тоже там была, сейчас же пригласила нас на бал, в свою палатку, но так как мы все были в закрытых платьях и башмаках, и к тому же некоторые из нас в трауре (это, конечно, Натали — спустя четыре месяца после смерти свекрови. — Н. Г.), никто туда не пошел, и мы провели весь вечер в избе у окон, слушая, как играет духовой оркестр кавалергардов. Завтра все полки вернутся в город, поэтому скоро начнутся наши балы…»
Натали мучили иного рода заботы. Этим ненастным, дождливым летом материальное состояние семьи стало еще более плачевным. К концу июля выяснилось, что надежды, возлагавшиеся на «Современник», не оправдались. Было распродано лишь по 700–800 экземпляров вышедших двух томов. Две трети тиража мертвым грузом лежало на складах, не удалось возместить даже издательские расходы, и никаких денежных поступлений пока не предвиделось. Пушкину пришлось прибегнуть к новым займам и просить об отсрочке прежних обязательств. Дело дошло до того, что он начал закладывать ростовщикам домашние вещи. Еще в начале лета, при последнем свидании с братом перед отъездом в Варшаву, Ольга Сергеевна Павлищева была поражена худобою и желтизной его лица и расстройством его нервов. Пушкин, по ее словам, с трудом уже выносил длительную беседу, не мог усидеть на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падений предметов на пол; письма распечатывал с нескрываемым волнением, не выносил ни крика детей, ни музыки.
Родные со всех сторон теребили Пушкина в связи с предстоящим разделом Михайловского после смерти матери. Брат Лев писал из Тифлиса, что опять в долгах, и просил денег в счет будущего наследства. Необоснованными денежными претензиями назойливо преследовал поэта зять Павлищев. Все это становилось просто невыносимым. И как ни дорого было Михайловское, Пушкин, чтобы покончить со всем этим, решил объявить о его продаже. В июле он писал отцу: «Я не в состоянии содержать всех, я сам в очень расстроенных обстоятельствах, обременен многочисленной семьей, содержу ее своим трудом и не смею заглядывать в будущее».
Наблюдая муки мужа, Натали не выдержала и написала письмо брату Дмитрию: «Я не отвечала тебе на последнее письмо, дорогой Дмитрий, потому что не совсем еще оправилась после родов. Я не говорила мужу о брате Параши, что у него совершенно нет денег. Теперь я хочу немного поговорить с тобой о моих личных делах. Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, я это делала, но сейчас мое положение таково, что я считаю даже своим долгом помочь моему мужу в затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного, вот почему я вынуждена, дорогой брат, прибегнуть к твоей доброте и великодушному сердцу, чтобы умолить тебя назначить мне с помощью матери содержание, равное тому, какое получают сестры и, если это возможно, чтобы я начала получать его до января, то есть с будущего месяца. Я тебе откровенно признаюсь, что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом, голова у меня идет кругом. Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми хозяйственными своими мелкими хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна. И стало быть, ты легко поймешь, дорогой Дмитрий, что я обратилась к тебе, чтобы ты мне помог в моей крайней нужде. Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение; по крайней мере, содержание, которое ты мне назначишь, пойдет на детей, а это уже благородная цель. Я прошу у тебя этого одолжения без ведома мужа, потому что если б он знал об этом, то, несмотря на стесненные обстоятельства, в которых он находится, он помешал бы мне это сделать. Итак, дорогой Дмитрий, ты не рассердишься на меня за то, что есть нескромного в моей просьбе, будь уверен, что только крайняя нужда придает мне смелость докучать тебе.
Прощай, нежно целую тебя, а также моего славного брата Сережу, которого я бы очень хотела снова видеть. Пришли его к нам хотя бы на некоторое время, не будь таким эгоистом, уступи нам его по крайней мере на несколько дней, мы отошлем его обратно целым и невредимым. Если Ваня с вами, я его также нежно обнимаю и не могу перестать любить его, несмотря на то что он так отдалился от меня…» (июль 1836 г.). Мольбы Натали были услышаны родственниками. К тому же в семействе Гончаровых произошло радостное событие: Дмитрий Николаевич наконец женился, и в августе Натали послала поздравление старшему брату: «Ты не поверишь, дорогой Дмитрий, как мы все были обрадованы известием о твоей женитьбе. Наконец-то ты женат, дай Бог, чтобы ты был так счастлив, как ты того заслуживаешь, от всего сердца желаю тебе этого. Что касается моей новой сестрицы, я не сомневаюсь в ее счастье, оно всегда будет зависеть только от нее самой. Я рассчитываю на ее дружбу и с нетерпением жду возможности лично засвидетельствовать ей всю любовь, которую я к ней чувствую. Прошу принять от меня небольшой подарок и быть к нему снисходительной. Я только что получила от тебя письмо, посланное тобой после того, в котором ты мне сообщаешь о своей женитьбе, я тебе бесконечно благодарна за содержание, которое ты был так добр мне назначить. Что касается советов, что ты мне даешь, то еще в прошлом году у моего мужа было такое намерение, но он не мог его осуществить, так как не смог получить отпуск… Скажи Сереже, что у меня есть кое-что в виду для него, есть два места, куда нам было бы нетрудно его устроить: одно у Блудова, где мы могли бы иметь протекцию Александра Строганова, а другое у графа Канкрина, там нам помог бы князь Вяземский. Пусть он решится на одно из них… но я бы скорее посоветовала ему место у Канкрина, говорят, что производство там идет быстрее, меньше чиновников. Надо, чтобы он поскорее прислал мне свое решение, тогда я употреблю все свое усердие, чтобы добиться для него выгодной службы. Муж просит меня передать его поздравления своей новой невестке. Он тебя умоляет прислать ему запас бумаги на год, и, если ты исполнишь его просьбу, он обещает написать на этой самой бумаге стихи, когда появится новорожденный».
В октябре Натали получила первый взнос обещанного содержания — 1120 рублей, но это была капля в море в сравнении с накопившимися долгами. Только за август Пушкин задолжал 41 тысячу рублей, из них 5 тысяч составляли «долги чести».
Лучше всего описывает закат дачного периода 36-го года письмо Ал. Н. Карамзина брату Андрею, датированное самым концом лета: «…Кстати о Пушкине. Я с Вошкой и Аркадием отправился вечером Натальина дня увеселительной поездкой к Пушкиным на дачу. Проезжая мимо иллюминированной дачи Загряжской, мы вспомнили, что у нее фурц и что Пушкины, верно, будут там. Несмотря на то, мы продолжили далекий путь и приехали, только чтобы увидеть туалеты дам и посадить их в карету. Отложив увеселительную поездку на послезавтра, мы вернулись совсем сконфуженные.
В назначенный день мы опять отправляемся в далекий путь, опять едем в глухую, холодную ночь… приехали: „Наталья Николаевна приказали извиниться, они очень нездоровы и не могут принять…“
Вчера вечером я с Володенькой опять ездили к Пушкиным, и было с нами оригинальнее, чем когда-нибудь. Нам сказали, что, дескать, дома нет, уехали в театр. Но на этот раз мы не отстали так легко от своего предприятия, взошли в комнаты, велели зажечь лампы, открыли клавикорды, пели, открыли книги, читали и таким образом провели час с четвертью. Наконец они приехали. Поелику они в карете спали, то и пришли совершенно заспанные, Александрина не вышла к нам и прямо пошла лечь; Пушкин сказал два слова и пошел лечь. Две другие вышли к нам зевая и стали просить, чтобы мы уехали, потому что им хочется спать; но мы объявили, что заставим их просидеть столько же, сколько мы сидели без них. В самом деле, мы просидели более часа. Пушкина не могла вынести так долго, и после отвергнутых просьб о нашем отъезде она ушла первая. Но Гончарова высидела все 1 1/4 часов, но чуть не заснула на диване… Пушкина велела тебе сказать, что она тебя целует».
Отчего Александрина сразу ушла? Не было резона сидеть: она уже была влюблена и пользовалась взаимностью Аркадия Россета. Предполагалось, что он сделает предложение. Но Россет имел тогда небольшой офицерский чин, был небогат и не рискнул жениться на бесприданнице. Екатерина «высидела», потому что внезапно в дом явились друзья Дантеса. Какая влюбленная девушка отвергнет возможность хоть немного поговорить о своем предмете… Он теперь был не просто Жорж Дантес, но именовался бароном Жоржем Дантесом Геккерном, слывя богатым женихом. Перед ним открылись двери дипломатических салонов и самых аристократических домов Петербурга, куда был вхож его приемный отец, голландский посланник. Сердце Екатерины трепетало и замирало от мысли, что очень скоро Дантес сможет найти себе богатую невесту, а ей придется всю жизнь залечивать свою сердечную рану.
Продажа Михайловского так и не была объявлена, и, по словам современников, осенью 36-го года Пушкин думал покинуть Петербург и совсем поселиться в Михайловском. Натали выразила согласие на это, хотя поместье было совершенно не обустроено для жизни с маленькими детьми. К тому же требовались деньги, чтобы перевезти в Михайловское большое семейство. Пушкин умолял Нащокина прислать ему 5 тысяч рублей, и тот впоследствии сильно жалел, что не дал денег, хотя они и были у него.
Итак, все лето Пушкины почти никого не принимали. Следует упомянуть лишь о двух гостях, которые сами оставили воспоминания — и совершенно разноречивые. Карл Брюллов приехал в Петербург из Москвы почти одновременно с Пушкиным, и вскоре после этого поэт «вечером пришел ко мне и звал меня ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отнекивался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Дети его уже спали. Он их будил и выносил на руках поодиночке. Это не шло к нему, было грустно и рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил у него: „На кой черт ты женился?“ Он мне отвечал: „Я хотел ехать за границу, а меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что делать, и женился…“» Что называется, каков вопрос, таков и ответ. Брюллов принадлежал к богеме и вел богемный образ жизни, считая, что гении не созданы для семейного уюта. Примерно в то же время, что и Брюллов, посетил Пушкиных на даче французский издатель и дипломат Адольф Лёве-Веймар, который приехал в Россию с рекомендательным письмом от Проспера Мериме к Соболевскому, и тот ввел его в изысканный литературный круг: Вяземский, Крылов, Жуковский, Пушкин. Француз был настолько очарован образованными русскими литераторами, что в порыве умиления женился на дальней родственнице Гончаровых Ольге Голынской. Лёве-Веймар увидел совершенно иную картину: «Счастье его было велико и достойно зависти, он показывал друзьям с ревностью и в то же время с нежностью свою молодую жену, которую гордо называл „моей прекрасной смуглой Мадонной“… Счастье, всеобщее признание сделали Пушкина, без сомнения, более благоразумным. Его талант, более зрелый, более серьезный, не носил уже характера протеста, который стоил ему стольких немилостей во времена его юности… История Петра Великого, которую составлял Пушкин по приказанию императора, должна была быть удивительной книгой. Пушкин посетил все архивы Москвы и Петербурга. Он разыскал переписку Петра Великого включительно до записок полурусских-полунемецких, которые тот писал каждый день генералам, исполнявшим его приказания. Взгляды Пушкина на основание Петербурга были совершенно новы и обнаруживали в нем скорее великого и глубокого историка, нежели поэта. Он не скрывал между тем серьезного смущения, которое он испытывал при мысли, что ему встретятся большие затруднения показать русскому народу Петра Великого таким, каким он был в первые годы своего царствования, когда он с яростью приносил все в жертву своей цели. Но как великолепно проследил Пушкин эволюцию этого великого характера и с какой радостью, с каким удовлетворением правдивого историка он показывал нам государя, который когда-то разбивал зубы не желавшим отвечать на его допросах и который настолько смягчился к своей старости, что не советовал оскорблять „даже словами“ мятежников, приходивших просить у него милости…»
12 сентября Пушкины вернулись в город и поселились «на Мойке близ конюшенного моста в доме кн. Волконской». Квартира находилась в нижнем этаже, состояла из одиннадцати комнат, «со службами: кухнею и при ней комнатою в подвальном этаже, взойдя во двор направо; конюшнею на 6 стойлов, сараем, сеновалом, местом в леднике и на чердаке и сухим для вин погребом, сверх того — с прачешною, с платою за 4300 р. асс. в год».
В сентябре — октябре большие светские приемы еще не начались, однако съезжавшаяся в Петербург аристократия после дачного сезона возобновляла небольшие вечера и чаепития в дружеском кругу.
29 сентября состоялся музыкальный вечер в доме голландского посланника. Давал концерт скрипач Иосиф Арто, гастроли которого имели в Петербурге шумный успех. Об этом вечере сообщает в своем письме Андрей Карамзин, упоминая о присутствии на нем сестер Гончаровых вместе с Натали, но без Пушкина. На нем был также и Дантес. Уже поползли слухи, что Дантес увлечен Натали, и «это было ухаживание более афишированное, чем это принято в обществе». Как записала в своем дневнике Долли Фикельмон, «было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека, и он был решителен в намерении довести ее до крайности».
О возникшей напряженности отношений между Пушкиным и Дантесом сообщает и Софья Карамзина 19 сентября: «В среду мы отдыхали и приводили в порядок дом, чтобы на другой день, день моего ангела, принять множество гостей… среди них были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями), мои братья, Дантес, А. Голицын, Аркадий и Шарль Россет, Скалон, Сергей Мещерский, Поль и Надина Вяземские и Жуковский… Послеобеденное время, проведенное в таком приятном обществе, показалось очень коротким; в девять часов пришли соседи: Лили Захаржевская, Шевичи, Ласси, Лидия Блудова, Трубецкие, графиня Строганова, княгиня Долгорукова, Клюпфели, Баратынские, Абамелик, Герсдорф, Золотницкий, Левицкий, один из князей Барятинских и граф Михаил Вильегорский, — так что получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который все время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит, его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает все те же штуки, что и прежде, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой все же в конце концов танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как все это глупо! Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он быстро согласился, краснея (ты знаешь, что она — одно из его „отношений“, и притом рабское), как вдруг вижу — он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. „Ну что же?“ — „Нет, не пойду, там уже сидит этот граф“. — „Какой граф?“ — „Д'Антес Геккерен, что ли!“»
Как видно, Дантес являлся душой общества, тогда как Натали — всегдашним его украшением. Он действительно был своим человеком в карамзинском кружке, в котором гости делали друг другу честь и родом, и положением в обществе, знаниями, воспитанием и талантом. Все замечали его «страсть к Натали», которую Дантес не скрывал. Но мало кто серьезно относился к возможности какой бы то ни было трагедии, потому всем было известно, что Пушкин был «уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов» (князь Вяземский), «его доверие к ней было безгранично, он разрешил своей молодой и очень красивой жене выезжать в свет без него» (Долли Фикельмон).
По словам княгини Веры Вяземской, которая более всех была знакома с семейными обстоятельствами Пушкиных, Натали испытывала к Дантесу симпатию и признательность за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным. Княгиня говорила ей о возможных последствиях ухаживания Дантеса, но Натали, «кружевная душа», успокаивала ее: «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду». Вяземская принимала такой ответ, потому что считала: «Пушкин был сам виноват: он открыто ухаживал сначала за Смирновой, потом за Свистуновой. Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено».
Натали в свете прозвали «кружевной душой» за то, что она казалась многим слишком холодной и бесстрастной, не склонной к тому, чтобы накоротке сходиться с кем бы то ни было.
Екатерина Гончарова походила своей внешностью на южанку. Черные волосы и темные горящие глаза придавали ее облику нечто греческое или римское. В ее взглядах, улыбке, жестах чувствовалась страстность. Она много и охотно танцевала, и ураганные темпы галопа или вальса, особенно в паре с красавцем кавалергардом, кружили ей голову и пьянили, как вино. От нее исходили токи чувственности, невольно вовлекавшие собеседников и партнеров в заколдованный круг. В обществе также заметили, что Дантес «не отходит от нее ни на шаг», и Екатерина поставила себе целью добиться от него полной взаимности.
У Пушкина осенью 36-го года особенно проявлялась его «хандрливость», о чем он без обиняков написал отцу 20 октября. «…Вы спрашиваете у меня новостей о Натали и о детворе. Слава Богу, все здоровы… Павлищев упрекает меня за то, что я трачу деньги, хотя я не живу ни на чей счет и не обязан отчетом никому, кроме моих детей. Я рассчитывал побывать в Михайловском — и не мог. Это расстроит мои дела по меньшей мере еще на год. В деревне бы я много работал; здесь я ничего не делаю, а только исхожу желчью».
Вплоть до самой внезапно разразившейся грозы, последовавшей за рассылкой пресловутых пасквилей, не было известно никаких скандальных инцидентов. Пушкин продолжал относиться к Дантесу весьма доброжелательно. Большой ценитель метких каламбуров и забавных оборотов, он с интересом следил за веселыми разговорами беспечного кавалергарда, с которым любил беседовать и великий князь Михаил Павлович, — Дантеса отличало остроумие. Можно даже утверждать, что подобный Дантесу тип мужчины был вполне во вкусе поэта: военный, красавец, донжуан, весельчак, кумир женщин — втайне и Пушкин хотел быть таким. Цветы, театральные билеты, даже нежные записочки, посылавшиеся Дантесом Натали, — до тех пор, пока он не стал женихом Екатерины, — не вызывали недовольства Пушкина: это было частью светских отношений. Возможно, какое-то время поэт чувствовал себя даже польщенным, что самый модный и блестящий красавец Петербурга находится у ног его жены, в чистоте которой он никогда не сомневался, и развлекает его прекрасную супругу, к чему сам Пушкин был не склонен. Только осенью постепенно стало меняться отношение Пушкина к Дантесу. Причиной тому послужили расплодившиеся слухи и сплетни вокруг имени первой красавицы и модного кавалергарда. Слухи один другого нелепей распускали враги и недоброжелатели поэта, которых было немало. Явился случай припомнить ему все: и злые эпиграммы, и заносчивость, и «Гаврилиаду», и бывшие амуры с чужими женами, и карточные долги, и много чего еще — вплоть до литературных разногласий и критики. На этой волне возникли даже намеки на связь Натали с царем — покровителем и благожелателем Пушкина. Сам государь впоследствии вспоминал: «Под конец его (Пушкина. — Н. Г.) жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренне любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах (пересудах, болтовне. — Н. Г.), которым ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастья мужа при известной его ревнивости. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. „Разве ты мог ожидать от меня другого?“ — спросил я его. „Не только мог, Государь, но признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моею женой“».
В этот период о Дантесе распространились самые невероятные слухи, потому что происхождение его было малоизвестно. Некоторым приходило в голову, что связь его с приемным отцом была противоестественного свойства, иначе говоря, что они были любовниками.
Думается, что теперь не будет лишним остановиться на биографии Дантеса и отношениях, в действительности связавших его с бароном Луи де Геккерном.
Дворянство род Дантесов получил от Жана-Генриха Дантеса, крупного земельного собственника и промышленника, который приобрел имение во французском Сульце, ставшее родовым гнездом. Это был прадед Жоржа Дантеса. Его предки ревностно служили своим королям и вступили в родственные отношения со многими родовитыми семьями. Мать — графиня Гацфельд своим родством соединила семью Дантесов с русской аристократией. Ее тетка была замужем за графом Францем Нессельроде, принадлежащим к той же родственной ветви, что и русский граф Карл Нессельроде, канцлер и долголетний министр иностранных дел при Николае Павловиче; другая тетка вышла замуж за графа Мусина-Пушкина, русского дипломата, бывшего посланником в Стокгольме. Жорж Дантес застал свою двоюродную бабку в живых, когда приехал в Россию. Его отец — Жозеф-Конрад Дантес получил баронский титул при Наполеоне I и был верным легитимистом. В 1823–1829 годах он являлся членом палаты депутатов. Революция 1830 года заставила его уйти в частную жизнь и вернуться в Сульц. Жорж Дантес родился в 1812 году, был третьим ребенком в семье и первым сыном. Первоначально он учился в коллеже в Эльзасе, потом в Бурбонском лицее, затем был отдан в Сен-Сирскую военную школу, но кончить курса молодому барону не удалось: грянула Июльская революция, которая лишила престола короля Карла X. Молодой Дантес примкнул к той группе учеников школы, которая вместе с полками, сохранившими верность Карлу X, пыталась защитить своего короля. Отказавшись служить июльской монархии, Дантес был вынужден покинуть школу и несколько недель числился партизаном, которые в небольшом количестве собрались в Вандее вокруг герцогини Беррийской. После вандейского эпизода Жорж Дантес вернулся к отцу в Сульц и нашел его «глубоко удрученным политическим переворотом, разрушившим законную монархию, которой его род служил столько же в силу расположения, сколько в силу традиции». Июльская революция, ко всему прочему, сильно подорвала материальное благосостояние семьи Дантесов. На попечении Жозефа-Конрада Дантеса, отца шестерых детей, оказалась вся его семья, семья его старшей дочери и старшей сестры-вдовы с пятью племянниками. Баронесса Дантес скончалась в 1832 году. Жорж Дантес решил искать службу за границей. Это был обычай, распространенный в то время. Проще всего было устроиться в Пруссии. Благодаря покровительству наследного принца Вильгельма он мог быть принят в полк в чине унтер-офицера. Но для воспитанника Сен-Сирской школы, выходившего из ее стен после двухлетнего обучения офицером, это было бы понижением, и Жорж Дантес отказался. Наследный принц, будущий германский император, женатый на племяннице Николая I, посоветовал Дантесу отправиться в Россию, в которой царь должен был оказать покровительство французскому легитимисту. Рекомендательное письмо принца было адресовано генерал-майору Адлербергу, директору канцелярии военного министерства, одному из ближайших к государю людей. Без сомнения, одной рекомендации Вильгельма Прусского было бы достаточно для наилучшего устройства Дантеса в России, но случай свел его во время долгого путешествия из Берлина в Петербург с бароном Геккерном, голландским посланником при русском дворе. «Дантес серьезно заболел проездом в каком-то немецком городе; вскоре туда прибыл барон Геккерн и задержался долее, чем предполагал. Узнав в гостинице о тяжелом положении молодого француза и его полном одиночестве, он принял в нем участие, и, когда тот стал поправляться, Геккерн предложил ему присоединиться к его свите для совместного путешествия» (А. П. Арапова).
Барон Луи Борхард де Геккерн родился в 1792 году. Он принадлежал к протестантской семье старинного голландского рода, будучи последним ее представителем. В 1805 году он поступил в морское ведомство гардемарином и служил в Тулоне. Благодаря его службе при Наполеоне I он сохранил навсегда живую симпатию к французским идеям. В 1815 году возникло независимое Нидерландское королевство. Вернувшись на родину, Геккерн переменил род службы на дипломатическую. Сначала он был назначен секретарем нидерландского посольства в Стокгольме, а затем, в 23-м году, его перевели в Петербург. Через три года он стал посланником и полномочным министром нидерландским в Петербурге. Он быстро упрочил свое положение при дворе и в 1833 году удостоился ордена Анны I степени в знак отличного исполнения обязанностей посланника. Среди дипломатов, находившихся в 1830-х годах в Петербурге, барон Геккерн играл виднейшую роль. Что касается самой личности барона, то современники характеризовали его «злым, эгоистом, душевно мелким и пр.». Все эти нелестные эпитеты были даны ему уже после дуэли. Любопытно, что ни князь Вяземский, ни Жуковский — друзья Пушкина и ближайшие свидетели происшедших событий — не обнаружили стремления сгустить краски в отношении Геккерна. Наиболее бесстрастную характеристику дал ему барон Торнау, имевший возможность наблюдать Геккерна среди венских дипломатов. «Геккерн, несмотря на свою известную бережливость, умел себя показать, когда требовалось сладко накормить нужного человека. В одном следовало ему отдать справедливость: он был хороший знаток в картинах и древностях, много истратил на покупку их, менял, перепродавал и всегда добивался овладеть какою-нибудь редкостью. Квартира его была наполнена образцами старинного изделия, и между ними действительно не имелось ни одной вещи неподлинной. Был Геккерн умен; полагаю, о правде имел свои собственные, довольно широкие понятия, чужим прегрешениям спуску не давал». Барон де Геккерн был не женат, своих детей не имел, от собственной голландской семьи отдалился в силу того, что переменил религию, поддавшись убеждениям своего друга детства — герцога де Рогана, ставшего впоследствии кардиналом-архиепископом Безансона. Геккерн принял католичество.
Что касается вопроса сближения барона Геккерна с молодым Дантесом, то письма, написанные ими друг другу, говорят, что их отношения были заботливыми и нежными, как между самыми близкими родственниками. Геккерн заменил Дантесу отца, что всячески приветствовал его настоящий родитель Конрад Дантес. В 1834 году барон Геккерн воспользовался своей поездкой в Париж, чтобы посетить Эльзас и познакомиться с Дантесом-старшим. У них завязалась интенсивная переписка, в которой Геккерн сообщал обо всех успехах и продвижениях Жоржа. Именно благодаря встречам и письмам Геккерна к Конраду Дантесу этот последний не был изумлен, когда голландский посланник, будучи бездетным и последним мужским представителем умирающего рода, попросил у него разрешения передать свое имя молодому человеку, за карьерой которого следил с отеческим пристрастием. Конрад Дантес, таким образом обеспечив будущее старшего сына, надеялся, что его младший, Альфонс, женится и останется близ него, продолжив род Дантесов, и будет помогать в управлении делами. Вот что писал Геккерну Конрад Дантес: «С чувством живейшей благодарности пользуюсь случаем побеседовать с Вами о том предложении, которое Вы были добры делать мне столько раз, — об усыновлении Вами сына моего Жоржа Шарля Дантеса и о передаче ему по наследству Вашего имени и Вашего состояния. Много доказательств дружбы, которую вы не переставали мне высказывать на протяжении стольких лет, было дано мне Вами, г. барон, это последнее как бы завершает их, ибо этот великодушный план, открывающий перед моим сыном судьбу, которой я не в силах был создать ему, делает меня счастливым в лице того, кто для меня на свете всех дороже. Итак, припишите исключительно лишь крепости уз, соединяющих отца с сыном, то промедление, с которым я изъявляю мое подлинное согласие, уже давно жившее в моем сердце. В самом деле, следя внимательно за тем ростом привязанности, которую внушил Вам этот ребенок, видя, с какой заботливостью Вы пожелали блюсти его, пещись о его нуждах, словом, окружить его заботами, не прекращавшимися ни на минуту до настоящего момента, когда Ваше покровительство открывает перед ним поприще, на котором он не может не отличиться, — я сказал себе, что эта награда вполне принадлежит Вам и что моя отцовская любовь к моему ребенку должна уступить такой преданности, такому великодушию. Г. барон, я спешу уведомить Вас, что с нынешнего дня я отказываюсь от всех моих отцовских прав на Жоржа Шарля Дантеса и одновременно даю Вам право усыновить его в качестве Вашего сына, заранее и вполне присоединяясь ко всем шагам, которые Вы будете иметь случай предпринять для того, чтобы это усыновление получило силу закона».
После того как и необходимое согласие членов семьи Геккернов было изложено в особом акте, король Голландии грамотой от 5 мая 1836 года разрешил барону Жоржу Дантесу принять имя, титул и герб барона Геккерна как лично для него, так и для его потомства. С высочайшего позволения Николая Павловича соответствующие указания о перемене фамилии Дантеса на Георга Карла Геккерна были даны Сенату и командиру Отдельного гвардейского корпуса.
К этому времени служебное положение Дантеса сильно укрепилось, в его формуляре значилось: «…Β слабом отправлении обязанностей по службе не замечен и неисправностей между подчиненными не допускал». Блистательно складывались дела Дантеса в высшем обществе. Введенный туда на законных основаниях бароном Геккерном, молодой француз быстро завоевал прочное положение в обществе. Своими успехами он был обязан и покровительству приемного отца, и бабки Мусиной-Пушкиной, и дальней родни Нессельроде. Но невозможно объяснить карьеру модного кавалергарда одним лишь только покровительством могущественных особ, большую роль тут сыграли и его собственные качества: обаяние, остроумие, веселый нрав при внешней красоте внушали невольно расположение, которому не могли повредить даже некоторая самоуверенность и заносчивость.
Отзывы современников о нем весьма благожелательны, за исключением тех, кто изменил свое отношение к Дантесу после дуэли, как бывший друг его Андрей Карамзин. Полковой командир Гринвальд отзывался о Дантесе как о человеке умном, ловком, обладавшем злым языком. Злотницкий, служивший в том же полку, что и Дантес, и вхожий в те же молодежные компании, вспоминал, что он был «видный, очень красивый, прекрасно воспитанный, умный, высшего общества светский человек, чрезвычайно ценимый, как это я видел за границей, русской аристократией». Полковой товарищ Дантеса Пантелеев наделил его эпитетом «заносчивый француз», другой полковой товарищ — князь Трубецкой — отзывался так: «Он был статен, красив; как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей, и, как француз, — остроумен, жив; отличный товарищ».
Дантес и Натали не могли не встретиться в свете, бывая на одних и тех же балах и в гостиных. Она, затмевая всех своей красотой, блистала в петербургском свете и произвела на Дантеса сильнейшее впечатление. Дантес и Натали стали сказочной приманкой для пустозвонов, праздных светских тетушек и неудачливых невест, они возбуждали людское воображение: молодые, красивые, пользующиеся благосклонностью двора.
О них заговорили повсюду. Как писала той осенью из Петербурга Анна Вульф, «я здесь меньше о Пушкине слышу, чем в Тригорском даже, об жене его гораздо больше говорят, чем об нем; время от времени я постоянно слышу, как кто-нибудь кричит о ее красоте».
Между тем Пушкин осенью 36-го года подарил миру свой последний шедевр. В сентябре он работал над беловой редакцией «Капитанской дочки», в конце месяца отослал собственноручно переписанную первую часть романа цензору Корсакову, у которого была репутация одного из самых образованных и доброжелательных цензоров. Ответ был прислан на следующий же день: «С каким наслаждением я прочел его! или нет, не просто прочел — проглотил его! Нетерпеливо жду последующих глав». Работу над беловым текстом романа Пушкин завершил три недели спустя, поставив на последней странице рукописи дату «19 октября 1836 года» — это была лицейская годовщина. В том году праздновалось 25-летие Лицея.
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался,
И с песнями бокалов звон мешался,
И тесною сидели мы толпой.
Тогда, душой беспечные невежды,
Мы жили все и легче и смелей,
Мы пили все за здравие надежды
И юности и всех ее затей.
Теперь не то: разгульный праздник наш
С приходом лет, как мы, перебесился,
Он присмирел, утих, остепенился,
Стал глуше звон его заздравных чаш;
Меж нами речь не так игриво льется,
Просторнее, грустнее мы сидим,
И реже смех средь песен раздается,
И чаще мы вздыхаем и молчим.
Всему пора: уж двадцать пятый раз
Мы празднуем Лицея день заветный.
Прошли года чредою незаметной,
И как они переменили нас!
Недаром — нет! — промчалась четверть века!
Не сетуйте: таков судьбы закон;
Вращается весь мир вкруг человека, —
Ужель один недвижим будет он?…
1 ноября у Вяземских Пушкин читал «Капитанскую дочку»; присутствовал и Жуковский. Это было важное событие и для автора, и для слушателей: впервые после значительного перерыва поэт познакомил ближайших друзей с новой большой вещью. Присутствующий на этом чтении сын Вяземских Павел потом вспоминал о «неизгладимом впечатлении», которое произвела на него «Капитанская дочка», прочитанная самим Пушкиным.
2 ноября князь Вяземский в письме в Москву сообщил, что в четвертом номере «Современника» будет опубликован новый роман Пушкина. Именно в этот день, по всей вероятности, произошел инцидент, который вплоть до настоящего времени остается одним из самых загадочных и неясных во всей преддуэльной истории.
Начнем с того, что нет совершенно достоверных указаний на то, что 2 ноября на квартире Идалии Полетики состоялось роковое свидание Дантеса и Натали. Все следствие опирается на два воспоминания: Густава Фризенгофа, будущего мужа Александры Гончаровой, и княгини Веры Вяземской, по словам которой, Натали однажды приехала к ней от Полетики «вся впопыхах и с негодованием рассказала, как ей удалось избегнуть настойчивого преследования Дантеса». Фризенгоф спустя полвека после дуэли отвечал своей племяннице Александре Ланской-Араповой в письме: «…ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она прибыла туда, то застала там Геккерна (Жоржа Дантеса) вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колени, он заклинал ее о том же, что и его приемный отец в своем письме. Она сказала жене моей, что это свидание длилось только несколько минут, ибо, отказав немедленно, она тотчас же уехала».
О чем же якобы «заклинал» Дантес? Как стали потом говорить — о том, чтобы Натали бросила мужа и уехала с ним, Дантесом, за границу, в чем собирался помогать ему барон Геккерн-отец. Его Пушкин назвал потом «сводником». Дело в том, что поздней осенью Жорж заболел и буквально стал таять на глазах; все эту болезнь сочли следствием неукротимой и неразделенной любви к Натали, и, обеспокоенный состоянием Дантеса, Геккерн «отыскивал по всем углам жену мою, чтобы говорить ей о любви вашего сына», и заклинал ее спасти его от несчастной болезни. Обвинение Геккерна в сводничестве в ту роковую осень вряд ли выдержит серьезную критику. Еще до усыновления он мог бы секретно оказывать Дантесу свое содействие или посредничество в амурных делах, но, связав свое имя с именем Жоржа, Геккерн не стал бы так рисковать. Появилась реальная возможность найти приемному сыну блестящую партию; в то время как скандал закрыл бы ему двери всех гостиных и домов. А скандал был бы неизбежен в любом случае — завершился бы флирт незаконной связью или браком. Карьера посланника никак не могла бы далее развиваться столь успешно, как прежде. Дипломат в этом смысле должен был все рассчитать наперед.
Так или иначе, 3 ноября кем-то был разослан пасквиль, который на следующий день утром получили сам Пушкин и шестеро других адресатов, все они были друзьями поэта и членами карамзинского кружка: Вяземские, Карамзины, Виельгорский, В. А. Соллогуб (на имя своей тетки Васильчиковой, у которой он жил), братья Россеты и Е. М. Хитрово. Пасквили, запечатанные в двойные конверты, и на внутреннем написано — передать Пушкину… Натали пришлось рассказать о свидании с Дантесом в доме Полетики, и разъяренный Пушкин сразу же решил, что анонимка — дело рук Геккернов, и в этот же день послал в их дом вызов на дуэль. С того самого момента и по сей день ведется расследование, кто автор анонимки. Поиски самого поэта, о которых упоминают мемуаристы, изыскания его друзей, последующих исследователей, криминологов, экспертов и дилетантов окончательного результата не дали. «Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх».
Это и есть текст пасквиля — «шутовского диплома», который был надписан на отпечатанном бланке, куда нужно было вставить соответствующее имя. Дело в том, что зимой 36-го года в Вене забавлялись рассылками подобных дипломов; в обществе сочиняли забавные свидетельства на всевозможные смешные звания — старой девы, обжоры, глупца, неверной жены, обманутого мужа, покинутой любовницы — и рассылали знакомым под условными подписями знаменитых обжор, повес и рогоносцев. Получившие диплом могли, конечно, обижаться, но отправители патента веселились от души.
Привезенная иностранными дипломатами светская игра оказалась не слишком подходящей для Севера: в России она была воспринята слишком серьезно, катастрофически серьезно.
Итак, «дипломы» были написаны и запущены в общество. Граф Соллогуб, несколько месяцев назад бывший противником Пушкина, теперь призван им в качестве секунданта. «Я жил тогда на Большой Морской, у тетки моей. В первых числах ноября она позвала меня к себе и сказала: „Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо с надписью Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?“ Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить я его не должен, а распечатать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете. Распечатал конверт и тотчас сказал мне: „Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Хитровой: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может…“
В сочинении присланного ему диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу… Я продолжал затем гулять с Пушкиным и не замечал в нем особой перемены. Однажды спросил я его только, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Пушкин отвечал мне, что не знает, но подозревает одного человека…»
Письменный вызов Пушкина Дантесу не сохранился, но граф Соллогуб видел его у д'Аршиака, когда секунданты встретились 17 ноября для переговоров.
Письмо Пушкина попало в руки к барону Геккерну, потому что Дантес в тот момент находился на дежурстве в полку. Вызов оказался для барона непредвиденным ударом: предстоящая дуэль, чем бы она ни кончилась, означала для Геккернов полный крах их карьеры в России. Барон не мог не понимать этого и предпринял отчаянные попытки предотвратить поединок. Он тут же отправился в дом на Мойке с официальным визитом и объяснил Пушкину, что распечатал письмо и принимает вызов от имени приемного сына, однако просит отсрочить дуэль на сутки. Пушкин согласился.
Тем временем Натали узнала о предстоящей дуэли. Возможно, барон сам рассказал ей о вызове. Известно, что в эти дни они разговаривали и Геккерн побуждал ее написать Дантесу письмо, чтобы тот отказался от вызова. Кажется, это было разумным выходом, но и Вяземский, и многие другие впоследствии сочли это предложение барона «низким». Натали решила послать за Жуковским в Царское Село. В письме о дуэли она не осмелилась сообщить, но вызвала из Царского брата Ивана. И тот уже известил Жуковского. Он приехал к Пушкину незадолго до истечения суточной отсрочки и вторичного прихода Геккерна, который явился снова высказать свои отеческие чувства к Дантесу и желание во что бы то ни стало предотвратить несчастье. В этих переговорах Геккерн выступил с самого начала не как доверенное лицо, а в роли несчастного отца, прося Пушкина «со слезами на глазах», по свидетельству Вяземского, о двухнедельной отсрочке. Пушкин снова ответил согласием. Дальнейшее вмешательство Жуковского и Е. И. Загряжской оказало решающее влияние на ход событий.
Пушкин, как уже много раз было, согласился с разумными доводами, но, догадываясь, что это дело добром не кончится, решился на отчаянный шаг.
После ухода Геккерна и Жуковского он написал письмо министру финансов Канкрину с просьбой погасить свой долг казне 45 тысяч рублей за счет передачи в казну нижегородского имения, тем самым лишая своих детей и жену единственной недвижимости, которая ему принадлежала.
9 ноября Геккерн написал письмо Жуковскому: «Навестив м-ль Загряжскую, по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором я вам сегодня пишу… Как вам также известно, милостивый государь, все происшедшее по сей день совершилось через вмешательство третьих лиц. Мой сын получил вызов; принятие вызова было его первой обязанностью, но по меньшей мере надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали. Свидание представляется мне необходимым, обязательным, — свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия и сумело бы оценить реальное основание подозрений, послуживших поводу к этому делу. Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предпочитаю думать, что вашему посредничеству удалось бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением. Вы, милостивый государь, совершили бы таким образом почтенное дело, и если я обращаюсь к вам в подобном положении, то делаю это потому, что вы один из тех людей, к которым я питал особливо чувства уважения и величайшего почтения…»
В тот же день Жуковский писал Пушкину: «Я не могу еще решиться почитать наше дело конченым. Еще я не дал никакого ответа старому Геккерну, я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видевшись с тобой, не могу ничего отвечать. Итак, есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но ради Бога, одумайся. Дай мне счастье избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления».
После этого письма Пушкин имел свидание с Жуковским, и 10 ноября получил следующее письмо от него: «…Ты вчера, помнится, мне что-то упомянул о жандармах, как будто опасаясь, что хотят замешать в твое дело правительство. Насчет этого будь совершенно спокоен. Никто из посторонних ни о чем не знает, и если дамы (то есть одна дама Загряжская) смолчат, то тайна останется ненарушенною… Нынче поутру скажу старому Геккерну, что не могу взять на себя никакого посредничества, ибо из разговору с тобой вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит, почему я и не намерен никого подвергать неприятности отказа… Все это я написал тебе для того, чтобы засвидетельствовать перед тобою, что молодой Геккерн во всем том, что делал его отец (в качестве посредника. — Н. Г.), был совершенно посторонний, что он также готов драться с тобой, как и ты с ним, и что он также боится, чтобы тайна не была как-нибудь нарушена. И отцу отдать ту же справедливость…»
11 ноября обстоятельства несколько изменились, и Жуковский пишет Пушкину: «Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне? Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться для тебя самым наилучшим образом… Я имею причину быть уверенным, что во всем том, что случилось для предотвращения драки, молодой Геккерн нимало не участвовал. Все есть дело отца, и весьма натурально, чтобы он на все решился, дабы отвратить свое несчастье. Я видел его в таком положении, которого нельзя выдумать или сыграть роль. Я остаюсь в убеждении, что молодой Геккерн совершенно в стороне… Получив от отца Геккерна доказательство материальное, что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было еще гораздо прежде твоего вызова, я дал ему совет поступить так, как он и поступил, основываясь на том, что если тайна сохранится, то никакого бесчестия не падет на его сына, что и ты сам не Можешь предполагать, чтобы он хотел избежать дуэля, который им принят… Итак требую от тебя тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты также обязан самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват!..»
На вопрос о том «материальном деле», которое было затеяно прежде вызова, ответим словами К. К. Данзаса: «Все старались потушить историю и расстроить дуэль. Геккерн, между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к г-же Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородной целью, имея намерение просить руки сестры г-жи Пушкиной, Катерины Гончаровой. Отправляясь с этим известием к Пушкину, Жуковский советовал барону Геккерну, чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи».
12 ноября, судя по записке Геккерна Загряжской, дело о сватовстве было решенным. «После беспокойной недели я был так счастлив и спокоен вечером, что забыл просить Вас, сударыня, сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня вечером, что намерение, которым вы заняты, о К. и моем сыне существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам, но, когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что дальше не желаю отказывать в моем согласии, с условием: во всяком случае сохранять все дело в тайне до окончания дуэли… страх опять охватил меня, и я в состоянии, которое не поддается описанию…»
Екатерина Гончарова была в неменьшем страхе от грозившей возлюбленному беды. Она, надо полагать, была посвящена в историю с вызовом и, сохраняя тайну, писала 9 ноября брату: «Я счастлива узнать, дорогой друг, что ты по-прежнему доволен судьбой, дай Бог, чтобы это было всегда, а для меня, в тех горестях, которые небу угодно было ниспослать, истинное утешение знать, что ты, по крайней мере, счастлив; что же касается меня, то мое счастье уже безвозвратно потеряно; я слишком хорошо уверена, что оно и я никогда не встретимся на этой многострадальной земле, и единственная милость, которую я прошу у Бога, это положить конец жизни столь мало полезной, если не сказать больше, чем моя. Счастье для всей моей семьи и смерть для меня — вот что мне нужно, вот о чем я беспрестанно умоляю Всевышнего…»
Пушкин не шел ни на какое примирение. Некоторый перелом произошел 12-го, когда он согласился на встречу с бароном Геккерном. Вся семья взывала к его великодушию, умоляя не мешать счастью Екатерины. Пушкин не верил в желание Дантеса жениться на ней, но Загряжская убедила его, что о помолвке будет объявлено тотчас же по окончании дела, что посланник готов в том лично поручиться, если будет соблюдена тайна. Официальная встреча Пушкина с Геккерном состоялась 14 ноября на квартире Загряжской. Здесь было объявлено о согласии обеих семей на брак Дантеса с Екатериной. Ввиду этого Пушкин заявил, что просит рассматривать его вызов как не имевший места. Геккерн потребовал письменного отказа. Во время этого свидания Пушкин ни в какие объяснения по поводу отношений Дантеса и Натали не вступал, в тот момент он сумел сохранить благоразумие и самообладание, однако спустя всего несколько часов у Вяземских он не смог сдержать накопившегося гнева. Об этом разговоре с упреком написал Пушкину Жуковский 16 ноября: «Вот что приблизительно ты сказал княгине, уже имея в руках мое письмо: „Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как станут говорить о мести, единственной в своем роде, она будет полная, совершенная; она бросит того человека в грязь, громкие подвиги Раевского — детская игра в сравнении с тем, что я намерен сделать“, — и тому подобное.
Все это очень хорошо, особливо после обещания, данного тобою Геккерну в присутствии твоей тетушки (которая о том сказывала), что все происшедшее останется тайной… Хорошо, что ты сам обо всем высказал и что все это мой добрый гений довел до меня заблаговременно. Само по себе разумеется, что я ни о чем случившемся не говорил княгине. Не говорю теперь ничего и тебе: делай, что хочешь. Но булавочку свою беру из игры вашей, которая теперь с твоей стороны жестоко мне не нравится. А если Геккерн теперь вздумает от меня потребовать совета, то не должен ли я по совести сказать ему: остерегитесь? Я это и сделаю…»
Родным было невдомек, что дело было далеко еще не слаженным. Екатерина, узнав о формальном согласии барона, считала себя невестой. Может быть, именно к этим дням относятся нежные любовные письма Жоржа, сохранившиеся в фамильном архиве баронов Геккернов.
«Завтра я не дежурю, моя милая Катенька, но я приду в 12 часов к тетке, чтобы повидать вас. Между ней и бароном условлено, что я могу приходить к ней каждый день от 12 до 2, и, конечно, милый друг, я не пропущу первого же случая, когда мне позволит служба; но устройте так, чтобы мы были одни, а не в той комнате, где сидит милая тетя. Мне так много надо сказать Вам, я хочу говорить о нашем счастливом будущем, но этот разговор не допускает свидетелей. Позвольте мне верить, что Вы счастливы, потому что я так счастлив сегодня утром. Я не мог говорить с Вами, а сердце мое было полно нежности и ласки к Вам, так как я люблю Вас, милая Катенька, и хочу Вам повторять об этом с той искренностью, которая свойственна моему характеру и которую Вы всегда во мне встретите. До свидания, спите крепко, отдыхайте спокойно: будущее Вам улыбается. Пусть все это заставит Вас видеть меня во сне. Весь Ваш, моя возлюбленная…»
«Мой дорогой друг, я совсем забыл сегодня утром поздравить Вас с завтрашним праздником… Примите же, мой самый дорогой друг, мои самые горячие пожелания. Вы никогда не будете так счастливы, как я этого хочу Вам, но будьте уверены, что я буду работать изо всех моих сил, и надеюсь, что при помощи нашего прекрасного друга я этого достигну, так как Вы добры и снисходительны. Там, увы, где я не достигну, Вы будете, по крайней мере, верить в мою добрую волю и простите меня. Безоблачно наше будущее, отгоняйте всякую боязнь, а главное — не сомневайтесь во мне никогда; все равно, кем бы ни были окружены, я вижу и буду всегда видеть только Вас, я — Ваш, Катенька, Вы можете положиться на меня, и, если Вы не верите словам моим, поведение мое докажет Вам это».
«Милая моя Катенька, я был с бароном, когда получил Вашу записку. Когда просят так нежно и хорошо — всегда уверены в удовлетворении; но, мой прелестный друг, я менее красноречив, чем Вы: единственный мой портрет принадлежит барону и находится на его письменном столе. Я просил его у него. Вот его точный ответ: „Скажите Катеньке, что я отдал ей „оригинал“, а копию сохраню себе…“»
Что было в это время на душе у Натали — неизвестно, она не распространялась о своих чувствах, более того — никого не хотела видеть, во всяком случае, из тех знакомых, которые по ее виду могли бы сделать нелестные для нее выводы.
15 ноября царская чета открывала зимний бальный сезон для избранного великосветского общества. Была приглашена туда и Натали, которая с марта вела затворнический образ жизни. И на этот раз не решилась бы ехать, если бы не записка Жуковского: «Разве Пушкин не читал письма моего? Я, кажется, ясно написал ему о нынешнем бале, почему он не зван и почему вам непременно надобно поехать. Императрица сама сказала мне, что не звала мужа вашего оттого, что он сам объявил ей, что носит траур и отпускает всюду жену одну; она прибавила, что начнет приглашать его, коль скоро он снимет траур. Вам надобно быть непременно. Почему вам Пушкин не сказал об этом, не знаю, может быть, он не удостоил прочитать письмо мое». Жуковский настаивал на появлении Натали на балу, чтобы не давать поводов к новым пересудам. И все действительно сошло гладко. Императрица писала в своем письме подруге графине Бобринской: «Я так боялась, что этот бал не удастся… но все шло лучше, чем я могла думать. Пушкина казалась прекрасной волшебницей в своем белом с черным платье. Но не было той сладостной поэзии, как на Елагином». До поэзии ли было Натали в тот вечер, да ведь никто не знал, что творится в доме Пушкиных.
После описанного бала Жуковский заехал к Вяземским и тут услышал, что Пушкин замышляет месть «полную и совершенную». Жуковский снова встретился с поэтом и добился от него заверений в том, что гнев его не выльется наружу. Письмо с отказом от вызова было все-таки передано Геккернам: «Господин барон Геккерн оказал мне честь принять вызов на дуэль его сына г-на Ж. Геккерна. Узнав, что г-н Ж. Геккерн решил просить руки м-ль Гончаровой, я прошу г-на барона Геккерна-отца соблаговолить рассматривать мой вызов как не бывший».
Геккерн-отец добивался только одного: чтобы дуэль не состоялась, и ему впору было праздновать успех своего тяжелого посольства. Но Дантес не мог удовлетвориться подобной формулировкой, которая задевала честь его невесты. Получалось, что ее вынудили выйти замуж, чтобы прикрыть жестокие мужские игры. Свое недоумение Дантес изложил в письме, переданном Пушкину атташе французского посольства виконтом д'Аршиаком: «Милостивый государь!.. Когда вы вызвали меня, не сообщая причин, я без колебаний принял вызов, так как честь обязывала меня к этому; ныне, когда вы заверяете, что не имеете более оснований желать поединка, я, прежде чем вернуть вам ваше слово, желаю знать, почему вы изменили намерения, ибо я никому не поручал давать вам объяснения, которые я предполагал дать вам лично. Вы первый согласитесь с тем, что, прежде чем закончить это дело, необходимо, чтобы объяснения как одной, так и другой стороны были таковы, чтобы мы впоследствии могли уважать друг друга». Вдобавок к письму д'Аршиак должен был передать Пушкину на словах, что ввиду окончания двухнедельной отсрочки он «готов к его услугам». О реакции Пушкина на это письмо Дантеса можно судить по лаконичной записи Жуковского в дневнике: «Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство. Снова дуэль…» У д'Аршиака, видимо, в тот день не было возможности пустить в ход всю ту аргументацию, которая была подготовлена для этого случая. Тезисы этой аргументации Дантес изложил на бумаге: «Я не могу и не должен согласиться на то, чтобы в письме находилась фраза, относящаяся к м-ль Гончаровой… „Жениться или драться“. Так как честь моя запрещает мне принимать условия, то эта фраза ставила бы меня в печальную необходимость принять последнее решение. Я еще настаивал бы на нем, чтобы доказать, что такой мотив брака не может найти места в письме, так как я уже предназначил себе сделать это предложение после дуэли, если только судьба будет ко мне благоприятна. Необходимо, следовательно, определенно констатировать, что я сделаю предложение м-ль Екатерине не из-за соображений сатисфакции или улажения дела, а только потому, что она мне нравится, что таково мое желание и что это решение единственно моей воли». Пушкин не стал слушать виконта, лишь объявил, что завтра пришлет к нему секунданта. Если кто и знал в точности, что произошло дальше, то это был граф Соллогуб, который стал секундантом Пушкина. 16 ноября «Карамзины праздновали день рождения старшего сына. Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой:
— Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.
Потом он продолжал шутить и разговаривать как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений.
Вечером я поехал на большой раут к австрийскому посланнику графу Фикельмону. На рауте все дамы были в трауре по случаю смерти Карла X. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С нею любезничал Дантес-Геккерн.
Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом, самому Дантесу сказал несколько более, чем грубых слов. С д’Аршиаком мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. „Я человек честный, — отвечал он, — и надеюсь это скоро доказать“. Затем он стал объяснять, что не понимает, чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден, но никаких ссор и скандалов не желает.
На другой день с замирающим сердцем я поехал к д'Аршиаку. Каково же было мое удивление, когда с первых слов д'Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал, что он хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть документы…
1. Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина;
2. Вызов Пушкина Дантесу после получения диплома;
3. Записку посланника б. Геккерна, в которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели;
4. Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке Е. Н. Гончаровой.
Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безымянного негодяя, Пушкин обратился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Натальей Николаевной, был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному Богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы со всем светским обществом. Я твердо убежден, что, если бы Соболевский тогда был в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, мог бы удержать его. Прочие были не в силах.
— Вот положение дел, — сказал д'Аршиак. — …Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если Пушкин откажется просто от своего вызова. Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женился во избежание поединка. Уговорите Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастье.
Д'Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственной смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела. Мне предлагали самый блистательный исход, а между тем я не имел поручения вести переговоров, потолковав с д'Аршиаком, мы решились съехаться у самого Дантеса. Дантес не участвовал в разговорах, предоставив все секунданту. Никогда в жизни я не ломал так голову. Наконец я написал Пушкину следующую записку: „Согласно вашему желанию, я условился насчет материальной стороны поединка. Он назначен на 21 ноября 8 часов утра, на Парголовой дороге, на 10 шагов барьера. Впрочем из разговоров я узнал, что г. Дантес женится на вашей свояченице, если вы только признаете, что он вел себя в настоящем деле как честный человек…“ Точных слов я не помню, но содержание верно… Наконец ответ был привезен. Он был в общем смысле следующего содержания: „Прошу г. г. секундантов считать мой вызов недействительным, так как по городским слухам я узнал, что Дантес женится на моей свояченице, впрочем, я готов признать, что в настоящем деле он вел себя честным человеком“.
— Этого достаточно, — сказал д'Аршиак, ответа Дантесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне:
— Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья.
Поздравив, со своей стороны, Дантеса я предложил д'Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и поехать со мной, д'Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом. Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную д'Аршиаком.
— С моей стороны, — продолжал я, — я позволил себе обещать, что вы будете обходиться с своим зятем как с знакомым.
— Напрасно, — запальчиво ответил Пушкин. — Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может. — Мы грустно переглянулись с д'Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился. — Впрочем, — добавил он, — я признал и готов признать, что Дантес вел себя как честный человек.
— Больше мне и не нужно, — подхватил д'Аршиак и спешно ушел.
Вечером на бале у С. В. Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу не кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказания, я вступил в переговоры. Свадьбе он не верил.
— У него, кажется, грудь болит, — говорил, — того и гляди, уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет? Вот у вас тросточка, проиграйте мне ее, у меня бабья страсть к этим игрушкам.
— А вы проиграете мне все ваши сочинения?
— Хорошо. (Он был в это время как-то желчно весел.)
— Послушайте, — сказал он мне через несколько минут, — вы были более секундантом Дантеса, чем моим, однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.
Он запер дверь и сказал: „Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено. Вы мне теперь старика подавайте“. Тут он прочитал всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что я мог возразить против такой сокрушительной страсти? Я рассказал Жуковскому про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, ему это удалось…» (воспоминания В. А. Соллогуба).
В первый раз Жуковскому удалось предотвратить трагедию, но дальше и он оказался бессилен. Именно то самое письмо, написанное в ноябре, чуть отредактированное и сокращенное, Пушкин отослал Геккерну в январе. Оно было столь оскорбительное, что Дантес не мог не драться, вступившись за честь своего приемного отца. Пушкин писал: «…я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном. Но вы, барон, — вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне… Теперь я подхожу к цели моего письма. Быть может, вы желаете знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах нашего и вашего двора. Я вам скажу это.
Я, как видите, добр, бесхитростен, но сердце мое чувствительно. Дуэли мне уже недостаточно, и, каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем походила бы на веселый фарс (что, впрочем, меня весьма мало смущает), ни, наконец, письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого подлого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев…»
Новость о помолвке Екатерины и Дантеса мгновенно облетела все гостиные и салоны и обсуждалась на все лады. Поскольку тайну поединка, ускорившую свадьбу, все посвященные в это дело сохранили, то обществу было совершенно непонятно, что произошло. Естественно, это породило новые толки. «Часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной… это предположение дошло до Пушкина и внесло новую тревогу в его душу» (П. А. Вяземский). Всяк видел ситуацию в превратном свете, особенно дамы, и по большей части из зависти к судьбе Екатерины мало кто решался назвать предстоящий брак союзом любви.
Жуковский не мог не понимать, что дуэль окончательно не остановлена, и решился обратиться к государю с просьбой вмешаться и предотвратить трагический исход событий. 22 ноября Жуковский, по-видимому, рассказал царю о несостоявшемся поединке, что дало основание императрице написать своей подруге 23 ноября: «Со вчерашнего дня для меня все стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет». В этот же день в камер-фурьерском журнале появилась запись: «По возвращении (с прогулки государя. — Н. Г.) Его Величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина». Личные аудиенции царя, не носившие церемониального характера, были явлением чрезвычайным. Об этой встрече в официальной обстановке нет подробных сведений; больше всех знала Е. А. Карамзина (скорее всего, от Жуковского), которая писала сыну: «После истории со своей первой дуэлью Пушкин обещал государю больше не драться ни под каким предлогом…» Итак, Николай I взял с Пушкина обещание не драться и, если история возобновится, обратиться к нему, тогда государь лично вмешается в дело. Жуковский в дальнейшем твердо полагался на слово, данное Пушкиным, надеясь, что дуэль окончательно устранена.
В домах Геккернов, Загряжской и Пушкиных начались предсвадебные хлопоты, о чем Пушкин в декабре сообщил отцу: «У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерна, племянника и приемного сына посланника короля голландского. Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и 4 годами моложе своей нареченной. Шитье приданого сильно занимает и забавляет жену мою и ее сестру, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой мастерской. Веневитинов представил доклад о состоянии Курской губернии. Государь был им поражен и много расспрашивал о Веневитинове; он сказал уже не помню кому: познакомьте меня с ним в первый же раз, что мы будем вместе. Вот готовая карьера… Я очень занят. Мой журнал и мой Петр Великий отнимают у меня много времени, в этом году я довольно плохо устроил свои дела, следующий год будет лучше, надеюсь. Прощайте, мой дорогой отец. Моя жена и все мое семейство обнимают вас и целуют ваши руки».
22 декабря вышел четвертый том «Современника», в декабре — январе Пушкин работал над материалами к истории Петра Великого. В эти дни он разговаривал с надворным советником Келлером, и диалог этот не лишен интереса. «Об этом государе, — сказал Пушкин, — можно написать более, чем об истории России вообще. Одно из затруднений составить историю его состоит в том, что многие писатели, не доброжелательствуя ему, представляют разные события в искаженном виде, другие с пристрастием осыпали похвалами его действия». «Александр Сергеевич на вопрос мой: скоро ли будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре, отвечал: „Я до сих пор еще ничего не написал, занимался единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всем труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам… Эта работа убийственная. Если бы я наперед знал, я бы не взялся за нее“». В этой работе мог содержаться сильнейший источник раздражения, поскольку неудача роковым образом сказалась бы на самолюбии поэта. Его литературные враги ждали того момента, когда можно будет провозгласить, что Пушкин исписался, ослабел. Как вспоминал Соллогуб, «это была совершенная ложь, но ложь обидная. Пушкин не умел приобрести необходимого равнодушия к печатным оскорблениям… В свете его не любили, потому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых… Он обожал жену… Он ревновал к ней не потому, что в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Эта боязнь была причина его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Он вступался не за обиду, которой не было, а боялся молвы и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его честь, а посягателя на его имя».
Натали в это время терпела, может, более, чем когда бы то ни было. Дома Пушкин в припадках ревности брал жену к себе на колени и с кинжалом в руке допрашивал, верна ли она ему. Или терзал ее вопросом, по ком она будет плакать, если произойдет дуэль: по нему или по Дантесу. Натали, как говорили, отвечала: по тому, кто будет убит.
В течение нескольких недель Екатерина и Дантес не бывали ни у Вяземских, ни у Карамзиных в те дни, когда там находились Пушкин с женой. В конце декабря жених с невестой появились у Мещерских, о чем сообщила С. П. Карамзина: «Бедный Дантес появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастлив». Пушкин же был «мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами… Это было ужасно смешно». Графиня Строганова заметила, что Пушкин имел такой страшный вид, что, «будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой». Долли Фикельмон, наблюдая сцены, когда в одном обществе собирались Пушкины, Дантес и Екатерина, свидетельствовала о Натали: «бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении. Не смея заговорить со своим будущим зятем, не смея поднять на него глаз, наблюдаемая всем обществом, она постоянно трепетала». Общество разделилось на партии, одна из которых утверждала, что свадьбы не может быть, потому что Дантес любит Натали, другая — что, наоборот, спасая ее честь, Дантес женится.
«Мой жених был очень болен в течение недели и не выходил из дома, так что хотя я и получала вести о нем регулярно три раза в день, тем не менее я не видела его все это время и очень этим опечалена. Теперь ему лучше, и через два или три дня я надеюсь его увидеть», — писала Екатерина в Полотняный Завод еще в начале декабря, приглашая приехать братьев на венчание. Оно все-таки произошло 10 января 1837 года. Ввиду различия вероисповеданий врачующихся венчание состоялось дважды: в католической церкви св. Екатерины и в православном Исаакиевском соборе. Натали сразу после обряда уехала домой.
«Неделю назад сыграли мы свадьбу барона Геккерна с Гончаровой. На другой день я у них завтракал. Их изящно обставленный дом мне очень понравился. Тому два дня был у старика Строганова (посаженого отца) свадебный обед с отличными винами. Таким образом кончился сей роман а-ля Бальзак, к большой досаде С.-петербургских сплетников и сплетниц», — радовался Александр Карамзин, а Софья Карамзина писала, что ее братья «были ослеплены изяществом квартиры, богатством серебра и той совершенно особой заботливостью, с которой убраны комнаты, предназначенные для Катрин». Старшая сестра Натальи Пушкиной, ставшая баронессой де Геккерн, была действительно счастлива: «Теперь поговорю с вами о себе, но не знаю, право, что сказать; говорить о моем счастье смешно, так как, будучи замужем всего неделю, было бы странно, если бы это было иначе, и все-таки я только одной милости могу просить у неба — быть всегда такой счастливой, как теперь. Но я признаюсь откровенно, что это счастье меня пугает, оно не может долго длиться, я это чувствую, оно слишком велико для меня, которая о нем не знала иначе как понаслышке, и эта мысль — единственное, что отравляет мою теперешнюю жизнь, потому что мой муж ангел, и Геккерн так добр ко мне, что я не знаю, как им отплатить за всю ту любовь и нежность, что они оба проявляют ко мне. Сейчас, конечно, я самая счастливая женщина в мире. Прощайте, мои дорогие братья, пишите мне оба, я вас умоляю, и думайте иногда о вашей преданной сестре».
11 января в нидерландском посольстве состоялся завтрак. Приглашенная на него Софья Карамзина писала: «Ничего не может быть красивее, удобнее, очаровательно изящнее их комнат, нельзя представить лиц безмятежнее и веселее, чем лица всех троих, потому что отец является неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы все это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь».
Всю жизнь, которую молодоженам привелось прожить вместе — всего шесть лет, как и у Натали с Пушкиным! — Екатерина любила своего мужа и пользовалась несомненной взаимностью. Но Пушкин был ослеплен, ему тошно было от этой супружеской идиллии, все казалось притворством: «…надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения…» (С. Н. Карамзина).
Отчего так случилось? Приведем последнее свидетельство секунданта Пушкина К. К. Данзаса, который записал: «Пушкин возненавидел Дантеса и, несмотря на женитьбу его на Гончаровой, не хотел с ним помириться. На свадебном обеде, данном графом Строгановым в честь новобрачных, Пушкин присутствовал, не зная настоящей цели этого обеда, заключавшейся в условленном заранее некоторыми лицами примирении его с Дантесом. Примирение это, однако же, не состоялось, и, когда после обеда барон Геккерн-отец, подойдя к Пушкину, сказал ему, что теперь, когда поведение его сына совершенно объяснилось, он, вероятно, забудет все прошлое и изменит настоящие отношения свои к нему на более родственные, Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и Дантесом (все это делалось публично, и даже близкие друзья в один голос восклицали: „Да чего же он хочет? да ведь он сошел с ума! Он разыгрывает удальца!“ — Н. Г.)… Дантес приезжал к Пушкину со свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Вслед за этим визитом Пушкин получил второе письмо от Дантеса (с просьбой о примирении. — Н. Г.). Это письмо Пушкин, не распечатывая, положил в карман и поехал к Загряжской, через нее хотел возвратить письмо Дантесу. Но, встретясь у ней с бароном Геккерном, он подошел к тому и, вынув письмо из кармана, просил барона возвратить его тому, кто писал его, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже и имени его он слышать не хочет. Геккерн отвечал, что так как письмо было писано к Пушкину, а не к нему, то он и не может принять его. Этот ответ взорвал Пушкина, и он бросил письмо в лицо Геккерну со словами: „Ты возьмешь его, негодяй!“ После этой истории Геккерн решительно ополчился против Пушкина, и в петербургском обществе образовались две партии: одна за Пушкина, другая за Дантеса и Геккерна. Партии эти, действуя враждебно друг против друга, одинаково преследовали поэта, не давая ему покоя… Борьба этих партий заключалась в том, что в то время как друзья Пушкина и все общество, бывшее на его стороне, старались всячески опровергать и отклонять от него все распускаемые врагами поэта оскорбительные слухи, отводить его от встреч с Геккерном и Дантесом, противная сторона, наоборот, усиливалась их сводить вместе, для чего нарочно устраивали балы и вечера, где жена Пушкина вдруг неожиданно встречала Дантеса. Зная, как все эти обстоятельства были неприятны для мужа, Наталья Николаевна предлагала ему уехать с нею на время куда-нибудь из Петербурга, но Пушкин, потеряв всякое терпение, решился кончить это иначе. Он написал барону Геккерну в весьма сильных выражениях известное письмо, которое и было причиной роковой дуэли нашего поэта. Говорят, что, получив письмо, Геккерн бросился за советом к графу Строганову и граф, прочитав письмо, дал совет Геккерну, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом. В ответ Пушкину барон Геккерн написал письмо, в котором объявил, что сын его пришлет ему своего секунданта. Это был виконт д'Аршиак» (Данзас).
Дадим, наконец, высказаться и Дантесу, которому по сложившейся давно традиции слова в свое оправдание никогда не давали. «Со дня моей женитьбы каждый раз, когда он видел мою жену в обществе мадам Пушкиной, он садился рядом с ней и на замечания относительно этого, которое она однажды ему сделала, ответил: „Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе, и каковы у вас лица, когда вы разговариваете“. Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер. Он воспользовался, когда я отошел, моментом, чтобы подойти к моей жене и предложить ей выпить за его здоровье. После отказа он повторил то же самое предложение, ответ был тот же. Тогда он, разъяренный, удалился, говоря ей: „Берегитесь, я Вам принесу несчастье“. Моя жена, зная мое мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими… В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы… Я вам даю отчет во всех подробностях, чтобы дать Вам понятие о той роли, которую играл этот человек в нашем маленьком кружке. Правда, все ге лица, к которым я Вас отсылаю, чтобы почерпнуть сведения, от меня отвернулись с той поры, как простой народ побежал в дом моего противника, без всякого рассуждения и желания отделить человека от таланта. Они также хотели видеть во мне только иностранца, который убил их поэта, но здесь я взываю к их честности и совести, и я их слишком хорошо знаю и убежден, что я их найду такими же, как я о них сужу» (Дантес — полковнику Бреверну, 26 февраля 1837 г.).
«Перед смертью Пушкина приходим мы, я и Якубович, к Пушкину. Пушкин сидел на стуле, на полу лежала медвежья шкура; на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени к мужу. Это было в воскресенье, а через три дня уже Пушкин стрелялся» (Сахаров). В те же дни Пушкина видели в книжном магазине: он спрашивал книгу о дуэлях. Встретившись за несколько дней до дуэли с баронессой Вревской в театре, Пушкин сам сообщил ей о своем намерении искать смерти. Тщетно та пыталась его успокаивать. Наконец, она напомнила ему о детях его. «Ничего, — раздражительно отвечал он, — император, которому известно мое дело, обещал взять их под свое покровительство». За несколько часов до дуэли, объясняя секунданту Дантеса д'Аршиаку причины, которые заставили его драться, сказал: «Есть двоякого рода рогоносцы; одни носят рога на самом деле, те знают отлично, как им быть; положение других, ставших рогоносцами по милости публики, затруднительнее, я принадлежу к последним».
Условия дуэли были таковы: драться 27 января за Черной речкой возле Комендантской дачи. Оружием выбраны пистолеты, стреляться на расстоянии двадцати шагов с тем, чтобы можно было сделать пять шагов к барьеру, никому не было дано преимущества первого выстрела: каждый мог сделать один выстрел, когда ему будет угодно. В случае промаха обеих сторон дуэль должна быть возобновлена на тех же условиях. Личных объяснений между противниками не было. За них объяснялись секунданты.
Дантес выстрелил первый и ранил Пушкина в живот. Собрав все силы, сделал свой выстрел и Пушкин. Когда Дантес упал, контуженный, Пушкин подумал, что он убит, и сказал: «Я думал, что его смерть доставит мне удовольствие, теперь как будто это причиняет мне страдание». Другие свидетели добавляют, что, когда он узнал, что Дантес только ранен, Пушкин прибавил: «Как только мы поправимся, снова начнем».
По дороге домой раненый Пушкин «в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось…». Данзас через столовую прошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела со своей незамужней сестрой Александрой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся… Она бросилась в переднюю, куда в это время люди вносили Пушкина на руках. Первые слова его к жене были следующие: «Как я счастлив! Я еще жив, и ты возле меня! Будь покойна! Ты не виновата, я знаю, что ты не виновата…» (П. А. Вяземский). Натали сделала несколько шагов и в передней упала без чувств. Приехавший вскоре лейб-медик Арендт, осмотрев раненого, признал смертельную опасность. Он сказал об этом Пушкину. По его желанию послали за священником. Арендт поехал с докладом к государю: Пушкин просил передать ему, что он умирает и просит прощения за себя и за Данзаса.
Сознание того горя, которое он причинит жене и детям своею смертью, мучило Пушкина ежеминутно.
«Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском», — говорил он доктору Спасскому.
Княгиня Вяземская «была с женою, которой состояние было невыразимо: как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж. Он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери); но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания» (В. А. Жуковский). Пушкин ждал приезда Арендта, говорил: «Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно». На следующее утро он призывал жену, «но ее не пустили, ибо после того, как он сказал ей: „Арендт меня приговорил, я ранен смертельно“, она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. Он беспокоился за жену, думая, что Она ничего не знает об опасности, и говорит, что „люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною“: это решило его сказать ей об опасности» (А. И. Тургенев). Твердил Спасскому: «Она не притворщица, вы ее хорошо знаете, она должна все знать».
«Император написал собственноручно карандашом записку к поэту следующего содержания: „Если хочешь моего прощения и благословения, прошу тебя исполнить последний долг христианина. Не знаю, увидимся ли на сем свете. Не беспокойся о жене и детях; я беру их на свои руки“. Пушкин был тронут, послал за духовником, исповедался, причастился и, призвав посланника государева, сказал ему: „Доложите императору, что, пока еще вы были здесь, я исполнил желание Его Величества и что записка императора продлит жизнь мою на несколько часов. Жалею, что не могу жить, — сказал он потом друзьям своим, окружающим умирающего, — отныне жизнь моя была бы посвящена единственно Государю“. Жене своей он говорил: „Не упрекай себя моей смертью, это дело, которое касалось только меня“» (П. А. Муханов).
«Данзас спросил его: не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти, касательно Геккерна? — Требую, отвечал Пушкин, чтобы ты не мстил за мою смерть, прощаю ему и хочу умереть христианином» (П. А. Вяземский). Предсмертные жестокие страдания Пушкина продолжались 43 часа.
«Пушкин слабее и слабее… Надежды нет. Смерть быстро приближается, — писал Тургенев, — но умирающий сильно не страждет, он покойнее. Жена подле него. Александрина плачет, но еще на ногах. Жена — сила любви дает ей веру — когда уже нет надежды. Она повторяет ему: „Ты будешь жить!“»
За десять минут до кончины он сказал: «Нет, мне не жить и не житье здесь. Я не доживу до вечера — и не хочу жить. Мне остается только — умереть».
«Г-жа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти… Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени; густые темно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его и, рыдая, вскрикивала: „Пушкин, Пушкин, ты жив?“ Картина была разрывающая душу» (Данзас).
Смерть наступила 29 января около трех часов дня. Натали осталась двадцатичетырехлетней вдовой с четырьмя малолетними детьми, не прожив с мужем и шести лет.
«Буря, которая за несколько часов волновала его душу неумолимой страстью, исчезла, — пишет Жуковский, — не оставив в ней и следа. Никогда в этом лице я не видел ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти… Какая-то удивительная мысль на нем разливалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовлетворяющее знание».
Граф Строганов взял на себя хлопоты похорон и уломал престарелого митрополита Серафима, воспрещавшего церковные похороны «самоубийцы». Пушкин еще до получения государева письма выразил согласие исповедаться и причаститься на другой день утром, а когда получил письмо, то попросил тотчас же послать за священником, который потом отзывался, что себе желал бы такого душевного перед смертью настроения. На старца Серафима мог подействовать и митрополит Московский Филарет по настоянию своей поклонницы Е. М. Хитрово, дочки Кутузова.
«Бедный Пушкин! Вот чем он заплатил за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал свое время и дарование! Тебе следовало идти путем человечества, а не касты: сделавшись членом последней, ты уже не мог не повиноваться законам ее. А ты был призван к высшему служению» (А. В. Никитенко).
«Вчера, входя в комнату, где стоял гроб, первые слова, которые поразили меня при слушании Псалтыри, который читали над усопшим, были следующие: „Правду твою не скрыв в сердце твоем“. Эти слова заключают всю загадку и причину его смерти: то есть то, что он почитал правдою, что для него, для сердца его казалось обидою, он не скрыл в себе, не укротил в себе, а высказал в ужасных и грозных выражениях своему противнику — и погиб!..Смирдин сказывал, что он продал после дуэли Пушкина на 40 тысяч его сочинений, особливо Онегина», — написал 1 февраля А. И. Тургенев, который вместе с дядькой поэта Козловым сопроводил гроб с телом поэта к месту последнего упокоения в Святогорском монастыре.