Глава 4. Второе замужество «Выходи за порядочного человека…»

Итак, прошло более семи лет со дня смерти Пушкина, прежде чем тридцатидвухлетняя вдова смогла безбоязненно доверить свою судьбу и жизни четверых детей от первого брака «порядочному человеку», новому супругу. Ни на йоту не преступила она границ предсмертного завета своего великого мужа: «Поезжай в деревню, носи по мне траур два года, а потом выходи замуж за порядочного человека». Возможно, только в последние два дня своей жизни поэт явственно осознал, что оставляет свою любимую «женку» в отчаянном положении: по-прежнему необыкновенная красавица, но со следующим за ней шлейфом светских пересудов, сплетен и обвинений; в расцвете блистающей своей молодости, но вдова; мать четверых малолетних детей, но без твердого материального обеспечения, наконец, просто женщина определенного, близкого ко двору круга, но без прочного положения в обществе.

За время траура пересуды как будто бы улеглись. Наталья Николаевна, вернувшись в Петербург ровно через два года — в январе 1839 года, жила вдали от света, встречаясь только с друзьями покойного мужа. Она вела себя безукоризненно, отвергла несколько блестящих предложений.

В канун Рождества 1841 года Наталья Николаевна, выбирая подарки своим детям, неожиданно встретилась с царем, который изволил с ней милостиво разговаривать, а впоследствии выразил тетке ее, фрейлине Екатерине Николаевне Загряжской, пожелание, чтобы Наталья Николаевна, как и прежде, украшала своим присутствием царские балы. Она действительно стала появляться на них, и это обстоятельство сделалось причиной нового витка сплетен о том, что Натали якобы быстро забыла мужа, и о том, что «у Николая I завязались с Натальей Николаевной очень нежные отношения, результаты которых пришлось покрыть браком с покладистым Ланским», который к тому же сделал карьеру благодаря этому браку… Чего только не говорили! Прав, тысячу раз был прав Пушкин, у которого перед смертью ныло все его существо: «она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском».

Что касается брака с Ланским, мы уже отмечали, что ко времени женитьбы на вдове Пушкина его карьера была вполне успешной, а нравственные качества генерала аттестовались всеми родными невесты однозначно и единодушно: «…у него благородное сердце и самые прекрасные достоинства», он «со всеми его моральными качествами может принести только счастье».

И все-таки, прежде чем мы приступим к описанию этого тихого счастья, приведем забавный эпизод — один из тех, на которых основывались легенды вокруг имени Натальи Николаевны. Как правило, это были не свидетельства очевидцев, а «сенсационные открытия» позднейших самодеятельных «пушкинистов», нацеленных на свои собственные выгоды.

Легенда о связи Натальи Николаевны с царем, в частности, опиралась на следующее событие, записанное в начале века XX В. Е. Якушкиным. В Московский исторический музей однажды пришел неизвестный человек и предложил купить у него золотые часы с вензелем Николая I. За эти часы он запросил огромную по тем временам сумму — 2000 рублей. Сотрудники музея не скрывали своего удивления, тогда неизвестный открыл вторую, секретную крышку часов, в которую был вмонтирован миниатюрный портрет Натальи Николаевны. По словам владельца, часы принадлежали его деду, а дед служил камердинером у Николая I, и, когда царь умер, он взял себе эти часы, «чтобы не было неловкости в семье». Неизвестному было объявлено, что о его предложении следует подумать. Его попросили прийти в другой раз за ответом… Он ушел, с тех пор ни о нем, ни о часах ничего неизвестно. Уважаемый известный пушкинист Д. Д. Благой дал этому эпизоду следующее объяснение: «Скорее всего, часы были ловкой подделкой в расчете, что на такое сенсационное предложение клюнут и сразу же — сгоряча — согласятся за любую цену их приобрести». А на сколько таких дутых сенсаций пушкинисты все-таки клюнули и возвели их в разряд непреложного факта

В течение долгих десятилетий о втором замужестве Натальи Николаевны старались не писать — тема была неблагодарная: вдове Пушкина не прощали того, что она якобы забыла Пушкина и с легкостью сменила знаменитую фамилию. Потомки отказали ей в благодарной памяти, еще не зная и той малой правды, которая содержалась в существовавшем, но неоткрытом эпистолярном наследии Натальи Николаевны. Только в 60-е годы нашего столетия И. М. Ободовская и М. А. Дементьев, разбирая богатый архив семьи Гончаровых (который насчитывал свыше 10 тысяч единиц хранения за период от конца XVII до начала XX века), обнаружили неизвестные письма сестер Гончаровых — Натальи, Екатерины и Александры к брату Дмитрию, письма родителей Натальи Николаевны и ее братьев Ивана и Сергея. Исходя из них, образ «тщеславной кокетки» сильно побледнел, если не сказать — совсем рассыпался.

Опубликованные письма Натальи Николаевны к своему второму мужу П. П. Ланскому довершают ее столь долго писавшийся портрет чистыми и яркими красками: жена Пушкина была умна, добра, жертвенна, любима обоими мужьями и щедра сердцем. Письма вдовы Пушкина периода ее второго замужества бросают свет на годы жизни с поэтом. Она, щадя чувства Петра Петровича Ланского, редко упоминала имя Пушкина, но не могла скрыть, как дороги ей дети его, родственники и друзья. Осмелимся сделать предположение, что детей Пушкина Наталья Николаевна любила более, чем детей Ланского. И сам П. П. Ланской имел всегдашний повод для ревности Натальи Николаевны к памяти Пушкина… но никогда не решался воспрепятствовать тому обету, который, видимо, дала его законная жена: еженедельно вспоминать умершего строгим постом: «…один из дней недели, именно пятницу (день кончины поэта — пятница 29 января 1837 года) она предавалась печальным воспоминаниям и целый день ничего не ела. Однажды ей пришлось непременно быть у Пащенко в одну из пятниц. Все заметили необыкновенную ее молчаливость, а когда был подан ужин, то вместо того, чтобы сесть, как все остальное общество, за стол, она ушла одна в залу и там ходила взад и вперед до конца ужина. Видя общее недоумение, муж ее (П. П. Ланской) потихоньку объяснил причину ее поступка, сначала очень удивившего присутствующих…»

Сделав эти вынужденные отступления от темы, попытаемся изобразить то, что, в сущности, невозможно передать… Как замечает по этому поводу А. П. Арапова: «Для лиц, интересующихся дальнейшей судьбой матери, я могу добавить весьма немногое, почерпнутое из собственных воспоминаний. Недаром сложился французский афоризм: у счастливых народов нет истории. Жизнь ее, вступив в обыденную колею, не заключала выдающихся событий…»

Но у нас есть письма Натальи Николаевны, полные описаний своего счастья, которое она так просто и ясно определила в одном из посланий Петру Петровичу Ланскому: «Союз двух сердец — величайшее счастье на земле». Союз этот основывался на единомыслии и любви — к детям, друг к другу, к памяти Пушкина, к жизни и ко всем ее проявлениям. Впрочем, пусть более всего об этом говорит сама Наталья Николаевна…

«Чувство, которое соответствует нашим летам…»

Единомыслие супругов проявилось с самого первого серьезного решения. Дозволение на женитьбу по сложившимся правилам Петр Петрович должен был испросить у своего высшего начальника — шефа лейб-гвардии конного полка и государя, приближенным подданным которого являлся генерал. Но Наталья Николаевна не желала присутствия на венчании царя, и ее будущий супруг согласился с ее доводами, навлекая на себя тем самым возможную немилость…

Вот что пишет в воспоминаниях А. П. Арапова:

«Когда отец явился к государю с просьбой о дозволении ему жениться, Николай Павлович ответил ему:

— Искренне поздравляю тебя и от души радуюсь твоему выбору! Лучшего ты не мог бы сделать. Что она красавица, это всякий знает, но ты сумел оценить в ней честную и прямую женщину. Вы оба достойны счастья, и Бог пошлет его вам. Передай своей невесте, что я непременно хочу быть у нее посаженым отцом и сам благословить ее на новую жизнь.

16 июля 1844 года, после полудня скромный кортеж направлялся пешком в приходскую церковь Стрельны — летней стоянки конного полка. Не смотря на так ясно выраженное желание царя, мать уклонилась от этой чести. Она не скрывала от себя, что ее второе замужество породит много толков и осуждений и ей не простят, что она сложила с себя столь прославленное имя, и хотя присутствие Государя, осеняя ее решение могучим покровительством, связало бы не один ядовитый язычок, она предпочла безоружно выйти на суд общественного мнения и настояла, чтобы свадьба состоялась самым незаметным, тихим образом.

Почти никто не знал о назначенном дне, и кроме самых близких, братьев и сестер с обеих сторон, не было ни одного приглашенного. Невеста вошла в церковь под руку с женихом, более чем когда-либо пленяя своим кротким видом и просветленной красотой».

При венчании с Пушкиным упало на пол с налоя Евангелие и потухла свеча, что он воспринял как дурное предзнаменование. При венчании с Ланским будто бы сам собою зазвонил колокол. Только после обряда дело выяснилось:

«Молодой граф, впоследствии князь, Николай Алексеевич Орлов, состоявший в то время закорпусным камер-пажом, очень был заинтересован свадьбою своего будущего командира со вдовою Пушкина и тщетно старался проникнуть в церковь, строго охраняемую от посторонних. Но препятствия только раздражали его любопытство, и, надеясь хоть что-нибудь разглядеть сверху, он забрался на колокольню, в самую торжественную минуту он задел за большой колокол, раздался громкий удар, а Орлов с испугу и растерянности не знал, как остановить звон… Когда дело объяснилось, он, страшно сконфуженный, извинился перед новобрачными, и это оригинальное знакомство с моей матерью послужило первым звеном той дружеской близости со всей нашей семьей, которая не прекращалась до той поры, когда служебная деятельность удалила его из России»…

Когда Ланской явился объясняться с царем по поводу состоявшейся без него свадьбы, Николай I ответил:

«Довольно! Я понимаю и одобряю те соображения, которые делают честь чуткости ее души!»

Таким образом, Наталья Николаевна связала свою судьбу с военным. И, сделавшись «генеральшей», она испытала участь всех жен военных, мужья которых должны были выполнять приказы и следовать туда, куда зовет воинский долг. Именно благодаря долгим разлукам супругов мы теперь имеем возможность судить об их чувствах друг к другу. Ланской любил свою жену глубоко и преданно, это чувствовала и ценила Наталья Николаевна, потому и писала ему постоянно благодарные письма: «Благодарю тебя за заботы и любовь. Целой жизни, полной преданности и любви, не хватило бы, чтобы их оплатить. В самом деле, когда я иногда подумаю о том тяжелом бремени, что я принесла тебе в приданое, и что я никогда не слышала от тебя не только жалобы, но что ты хочешь в этом найти еще и счастье, — моя благодарность за такое самоотвержение еще больше возрастает, я могу только тобою восхищаться и тебя благословлять»…

«Ко мне у тебя чувство, которое соответствует нашим летам, сохраняя оттенок любви, оно, однако, не является страстью, и именно поэтому это чувство более прочно, и мы закончим наши дни так, что эта связь не ослабнет»…

«Ты стараешься доказать, мне кажется, что ревнуешь. Будь спокоен, никакой француз не мог бы отдалить меня от моего русского. Пустые слова не могут заменить такую любовь, как твоя. Внушив тебе с помощью Божией такое глубокое чувство, я им дорожу. Я больше не в таком возрасте, чтобы голова у меня кружилась от успеха. Можно подумать, что я понапрасну прожила 37 лет. Этот возраст дает женщине жизненный опыт, и я могу дать настоящую цену словам. Суета сует, все только суета, кроме любви к Богу и, добавлю, любви к своему мужу, когда он так любит, как это делает мой муж. Я тобою довольна, ты — мною, что же нам искать на стороне, от добра добра не ищут» (10 сентября 1849 г.).

Наталья Николаевна обо всем рассказывала своему мужу и, видимо, несколько раз в своих письмах упомянула о некоем французе поклоннике, что не осталось не замеченным Ланским. Ему приходилось по долгу службы отсутствовать дома целыми месяцами и, возможно, не раз в голову приходили ревнивые чувства — это немудрено: он знал, как действуют на мужчин красота и обаяние супруги. Но очевидно, он весьма осторожно и туманно, в отличие от Пушкина, высказывается о своих подозрениях, боясь оскорбить или смутить жену. Памятуя о том, в чем ее обвиняли в молодости, Наталья Николаевна еще и еще раз убеждает мужа:

«Я слишком много страдала и вполне искупила ошибки, которые могла совершить в молодости: счастье, из сострадания ко мне, снова вернулось вместе с тобою».

Об этой ошибке, которую Наталья Николаевна «могла» совершить, она поведала перед смертью воспитательнице детей Ланских, женщине, «посвятившей младшим сестрам и мне всю жизнь и внушавшей матери такое доверие, что на смертном одре она поручила нас ее заботам, прося не покидать дом до замужества последней из нас», — как писала А. П. Арапова. Эта женщина, Констанция, видимо, потом рассказывала Александре Петровне Ланской-Араповой о покаянных словах Натальи Николаевны: «Видите, дорогая Констанция, сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это… свидание, за которое муж мой заплатил кровью, а я — счастьем и покоем всей своей жизни. Бог свидетель, что оно было столько же кратко, сколько невинно. Единственным извинением мне может послужить моя неопытность на почве сострадания… Но кто допустит его искренность?»

Николай Афанасьевич Гончаров — отец Натальи Николаевны
Наталья Ивановна Гончарова — мать Натальи Николаевны
Сестра Натальи Николаевны — Александра
Брат Натальи Николаевны — Дмитрий
Брат Натальи Николаевны — Сергей
А С. Пушкин. Акварель П. Ф. Соколова. 1830–1836 гг.
П. П. Ланской
Мария, дочь Пушкина
Александр, сын Пушкина
Наталья, дочь Пушкина
Григорий, сын Пушкина
Александра, дочь Н. Пушкиной и П. Ланского
Софья, дочь Н, Пушкиной и П. Ланского
Елизавета, дочь Н. Пушкиной и П. Ланского
Η. Η. Пушкина-Ланская с детьми
Η. Н. Пушкина-Ланская с родными
Петр Вяземский
А Н. Фризенгоф — сестра Натальи Николаевны

Счастье все же «вернулось» к этой исстрадавшейся душе. Но если оно «вернулось», значит, оно уже было — в ее первой любви к Пушкину. Сколько раз, должно быть, перечитывала Наталья Николаевна его признания: «Не можешь вообразить, какая тоска без тебя», «Конечно, друг мой, кроме тебя в жизни моей утешения нет — и жить с тобой в разлуке так же глупо, как и тяжело». Утешение может дать только любящая и любимая женщина… Тот, кто не испытал подобного, может дальше продолжать обвинять Наталью Николаевну в том, что она не любила Пушкина, и доказывать, что не была с ним счастлива. Была… Теперь другое — ровное и тихое счастье. И «несмотря на то что я окружена заботами и привязанностью всей моей семьи, иногда такая тоска охватывает меня, что я чувствую потребность в молитве. Эти минуты сосредоточенности перед иконой, в самом уединенном уголке дома, приносят мне облегчение. Тогда я снова обретаю душевное спокойствие, которое часто принимали за холодность и меня в ней упрекали. Что поделаешь? У сердца есть своя стыдливость».

Второй муж как мог охранял ее от воспоминаний, потому единомыслие было и в образе жизни супругов: «Втираться в интимные придворные круги — ты знаешь мое к тому отвращение; я боюсь оказаться не на своем месте и подвергнуться какому-либо унижению. Я нахожу, что мы должны появляться при дворе, только когда получаем на то приказание, в противном случае лучше сидеть дома спокойно. Я всегда придерживалась этого принципа и никогда не бывала в неловком положении. Какой-то инстинкт меня от этого удерживает» (из письма Натальи Николаевны П. П. Ланскому, 1849 г.).

И все же в «неловкое» положение, независимо от воли, Наталья Николаевна попадала неоднократно в совершенно неожиданных местах. Об одном таком эпизоде рассказывает А. П. Арапова, аттестуя его как «пустяшный», однако «неизгладимо запечатлевшийся в моем уме, так как мое шестнадцатилетнее мышление сразу постигло вечно сочащуюся рану, нанесенную матери тем прошлым, о котором все близкие тщательно избегали ей напоминать». Семейство находилось «на водах» за границей, в Гейдельберге. Жили в большой гостинице. «Обедающих было немного. Мы занимали один конец стола, а на противоположном собиралась группа из восьми до десяти русских студентов и студенток. Курсистки в ту пору не существовали. Мы изредка глядели на них, они с своей стороны наблюдали за нами, но знакомства не завязывали… Когда я проходила однажды по опустелой и уже приведенной в порядок комнате, мне бросилась в глаза оставленная книга. Схватить ее и влететь в гостиную, где находились родители и сестры, было делом одной минуты.

— Посмотрите! — радостно воскликнула я. — Русская книга и разогнута как раз на статье о Пушкине. „В этот приезд в Москву, — стала я громко читать, — произошла роковая встреча с Натальей Николаевной Гончаровой, той бессердечной женщиной, которая погубила всю его жизнь…“

— Довольно, — строго перебил отец, — отнеси сейчас на место. Что за глупое любопытство совать нос в чужие книги!

Я тут только сообразила свою оплошность и виновато взглянула на мать. Я до сих пор не забыла ее смертельную бледность, то выражение гнетущей скорби… она закрыла лицо руками и, пока я поспешно выходила, до моего слуха болезненным стоном долетело:

— Никогда меня не пощадят, и вдобавок перед детьми!

Напрасно страдала она мыслью уничижения перед нами, зная, что часто нет судей строже собственных детей. Ни одна мрачная тень не подкралась к ее светлому облику, и частые обидные нападки вызывали в нас лишь острую негодующую боль…»

Наталья Николаевна, по ее собственным словам, «давно, давно, пока еще жизнь не сломила», была «беззаботная, доверчивая, веселая». Ее дочь утверждает: «несмотря на то что ее вторая семейная жизнь согласием и счастьем сложилась почти недосягаемым идеалом, веселой я ее никогда не видела. Мягкий ее голос никогда порывом смеха не прозвучал в моих ушах, тихая, затаенная грусть всегда витала над нею. В зловещие январские дни она сказывалась нагляднее; она удалялась от всякого развлечения, и только в усугубленной молитве искала облегчения страдающей душе».

Эту постоянную «затаенную грусть» должен был чувствовать и Петр Петрович. И не только чувствовать, но и ясно понимать причину этой грусти… Понимать и мириться с тем, что сердце его жены часто обращено в прошлое, а дети Пушкина ей так дороги, что она и на короткий срок не соглашалась оставить их одних, чтобы поехать к мужу. Это положение вещей она и называла тем «тяжелым бременем, что я принесла тебе в приданое», в котором Ланской хочет «найти еще и счастье».

«Ты мне говоришь о рассудительности твоего довода. Неужели ты думаешь, что я не восхищаюсь тем, что у тебя так мало эгоизма. Я знаю, что была бы тебе большой помощью, но ты приносишь жертву моей семье. Одна часть моего долга удерживает меня здесь, другая призывает к тебе; нужно как-то отозваться на эти оба зова сердца, Бог даст мне возможность это сделать, я надеюсь».

«Не беспокойся об элегантности твоего жилища. Ты знаешь, как я нетребовательна (хотя и люблю комфорт, если могу его иметь). Я вполне довольствуюсь небольшим уголком и охотно обхожусь простой, удобной мебелью. Для меня будет большим счастьем быть с тобою и разделить тяготы твоего изгнания. Ты не сомневаешься, я знаю, что, если бы не мои обязанности по отношению к семье, я бы с тобой поехала. С моей склонностью к спокойной и уединенной жизни мне везде хорошо. Скука для меня не существует».

Приведенные выдержки из писем Натальи Николаевны мужу во время их длительной разлуки 1849 года, когда полк Ланского стоял в Лифляндии, свидетельствуют о том, что семейные обязанности удерживали ее в Петербурге. Она все пыталась «отозваться на два зова сердца», и первый — по отношению к детям Пушкина пересиливал желание приехать к мужу. Все лето между супругами велась бурная переписка. Наталья Николаевна сообщила мужу, что не может приехать, потому что не на кого оставить детей. Она ждет гувернантку и рассчитывает приехать к Ланскому в конце сентября, чтобы к ноябрю вернуться в Петербург, когда нужно будет вывозить Машу в свет. К тому же в июле — августе у мальчиков каникулы, и ей хотелось побыть с ними, а в сентябре Гриша должен был поступать в Пажеский корпус: мать не могла отсутствовать в такой важный момент. И только когда он привыкнет к новой для него жизни, она считала себя вправе ненадолго уехать…

Петр Петрович сочувствовал всем хлопотам жены и терпеливо ждал. В одном он не мог себе отказать… Ланской гордился и восхищался красотой Натальи Николаевны и, по ее признанию, «окружал себя ее портретами». Однако во многих письмах Натальи Николаевны высказывается удивление по поводу восторженных отзывов о ее красоте. «Красота от Бога», и ее собственной заслуги в этом нет… Однажды только, отправив Ланскому в подарок ко дню именин свой портрет, Наталья Николаевна в сопроводительном письме сообщила, что послала очень хорошенькую женщину, имея по этому поводу «чуточку тщеславия», в чем «смиренно и признается». Общий же тон очень сдержанный и даже грустный: «Упрекая меня в притворном смирении, ты мне делаешь комплименты, которые я вынуждена принять и тебя за них благодарить, рискуя вызвать упрек в тщеславии. Что бы ты ни говорил, этот недостаток мне всегда был чужд. Свидетель — моя горничная, которая всегда, когда я уезжала на бал, видела, как мало я довольна собою. И здесь ты захочешь увидеть чрезмерное самолюбие, и ты опять ошибешься. Какая женщина равнодушна к успеху, который она может иметь, но клянусь тебе, я никогда не понимала тех, кто создавал мне некую славу. Но довольно об этом, ты не захочешь мне поверить, и мне не удастся тебя убедить» (7 августа 1849 г.).

Но если Наталья Николаевна была бы только красивой женщиной — без внутреннего горения, без того исключительного обаяния, которое привлекало к ней стольких людей, — она не смогла бы внушить тонкому знатоку женского сердца Пушкину страстную и безграничную любовь… Наталья Николаевна своей доброжелательностью и приветливостью готова была окружить любого нуждающегося в сочувствии. И эти качества во второй половине ее жизни развились с особою силой. Ее заботы о ближних неустанны. Известно, что Наталья Николаевна навещала бывшую гувернантку детей, когда та болела, и привозила ей врача; беспокоилась о старике лакее, прослужившем у нее много лет, и на старости сняла ему комнату поблизости, чтобы не отрывать от семьи. Желая сделать приятное своей гувернантке-англичанке, которую очень любила в детстве, Наталья Николаевна писала ей письма за границу: «…Вернувшись в 9 часов, я села за английское письмо, которое должно быть послано Каролиной сегодня. Ко всеобщему и моему удивлению, я прекрасно с ним справилась, не знаю, право, как я вспомнила построение английских фраз, ведь уже прошло 17 лет, как я упражнялась в языке. В общем, все получилось неплохо, и моя гувернантка будет иметь право гордиться мною». Об этих поступках Натальи Николаевны мы знаем из писем, и они — как верхушка айсберга, основная часть которого скрыта от взгляда…

Были ли у нее недостатки? Конечно, как и у всякого человека. Но недостатки Натальи Николаевны — продолжение ее достоинств. Безмерная ее доброта оборачивалась иногда слабохарактерностью. Любовь к детям порой не знала границ и переходила в баловство. Особенно это касалось Ази — той самой Александры Петровны Араповой, которая написала так часто цитируемые здесь воспоминания. Она была первым ребенком Ланского и росла очень живой и своенравной, причиняя много беспокойства всем родным.

В отсутствие Ланского Наталья Николаевна, бывало, не могла справиться со слугами, которые пьянствовали в доме и устраивали драки. Жалуясь на это в письмах к мужу, она сама же и умоляла не показывать и вида, что он об этом знает, потому что «я была бы в отчаянии, если бы кто-нибудь мог считать себя несчастным из-за меня».

Очевидно, не могла Наталья Николаевна повлиять на сестру, которая осталась жить с ней и вносила постоянный разлад в семейную жизнь. «Привыкшая никогда не разлучаться с матерью, она (Александра Николаевна Гончарова. — Н. Г.) мучила ее своею ревностью, за которой, может быть, таилось чувство зависти: ее сестра нашла себе двух мужей, в то время как она сама как будто была обречена на несносную для нее судьбу старой девы. Живя в доме зятя, она чуждалась его общества, обращалась с ним сухо и свысока и днями сидела у себя в комнате, требуя, чтобы мать не оставляла ее в одиночестве. Доходило до того, что мать никогда не решалась ни прогуляться, ни прокатиться вдвоем с мужем, чтобы не навлечь на себя сестрин гнев… Тетушка со своей стороны искренно любила мать, но как-то по-своему: эгоизм преобладал в ней. Она считала лишним бороться со своим враждебным чувством, закрывая глаза на тот духовный разлад, который она насаждала в обиходе… Она принимала постоянные уступки как нечто должное и вполне естественное…» Такая семейная неурядица продолжалась около семи лет, но Наталья Николаевна, в силу своей привязанности к сестре, не могла даже подумать о том, чтобы попросить Александру Николаевну оставить ее семейный очаг. А что же Ланской? «…Ему был дорог только покой его обожаемой Наташи, и не было жертв, которые бы он не принес в угоду ей…» Лет через десять после замужества Александры Николаевны у нее в замке Бродзяны гостила племянница — младшая дочь Пушкина Наталья Александровна. Однажды, вспоминая прошлое, тетка добродушно заявила ей: «Ты знаешь, я уже давно все простила Ланскому!»…

Удивительно все-таки: две сестры, до сорока лет почти не разлучавшиеся, вместе выросшие и искренне любившие друг друга, но такие разные по характеру! Наталья Николаевна в отличие от Александры Николаевны постоянно себя корит, критикует, осуждает свои необдуманные действия. И очень редко осуждает других, наоборот, старается, как правило, найти хоть какие-нибудь оправдывающие обстоятельства в неблаговидном поведении тех или иных лиц… «Я, как всегда, пишу под первым впечатлением, с тем чтобы позднее раскаяться», «Гнев — это страсть, а всякая страсть исключает рассудок и логику», «Твердость — не есть основа моего характера» — подобных фраз в письмах Натальи Николаевны немало. Не будем судить, насколько справедливы ее упреки в свой адрес, лишь отметим, что они свидетельствуют о постоянной внутренней работе ее живой души.

«В августе 1855 года, в бытность нашу в Петергофе, отец заболел холерою, сильно свирепствовавшей в Петербурге и окрестностях, — вспоминает А. П. Арапова. — С беззаветным самоотвержением мать ходила за ним, не отходя от постели больного, и ей удалось вырвать его из цепких рук витавшей над ним смерти. Не успел он еще вполне оправиться и набраться сил, как получил приказание, по должности генерал-адъютанта, отправиться в Вятку, для сформирования местного ополчения. Россия стягивала в Кремль последний оплот в борьбе с наседающим врагом (во время Крымской войны 1853–1856 гг. — Н. Г.). Относительно службы отец не признавал отговорок, он немедленно собрался в далекий тяжелый путь. Железной дороги, кроме Николаевской, не было; осень уже наступила.

Мать не могла решиться отпустить его одного, и, несмотря на пережитое волнение и усталость, на общее недомогание, изредка уже проявлявшееся во всем организме, она храбро предприняла это путешествие. В этом случае, как и всегда, она не изменила своему правилу: никогда не думать о себе, когда дело коснется блага близких… Вятка являлась прототипом провинциального захолустья, по своей отдаленности служившего надежным местом ссылки. Приезд генерал-адъютанта казался таким великим событием, что их чуть не с колокольным звоном встречали. Местный кружок, состоящий из служебного персонала и богатых купцов, приготовился увидеть в лице матери важную, напыщенную светскую даму и долго не мог прийти в себя от простоты ее, от доброты и отзывчивости, сквозившей в каждом слове, в каждом жесте. Она, в свою очередь, возвращаясь в Петербург, увезла самую теплую память о своих „вятских друзьях“, которые без всякого стеснения прибегали к ней, когда требовалась какая-нибудь услуга в далекой столице. И с каким усердием принималась она хлопотать то о помещении девочки в институт, то об определении на службу, то о выслуженной пенсии, то о смягчении наказания… Между прочим, ей удалось оказать большую услугу Салтыкову-Щедрину. Он был сослан в Вятку за свое сочинение „Запутанное дело“…»

«Среди вятского общества Ланские особенно сошлись с управлявшим Палатою государственных имуществ Пащенко, состоявшим членом Губернского комитета по созыву ополчения, и его женою и бывали у них совершенно запросто. Мадам Пащенко, женщина редкой доброты, придумала заинтересовать Наталью Николаевну в судьбе Η. Е. Салтыкова-Щедрина, который очень уважал и любил ее (мадам Пащенко) и был у нее в доме принят, как родной. Она составила план воспользоваться большими связями Натальи Николаевны, чтобы выхлопотать Салтыкову прощение и позволение возвратиться в Петербург. План этот увенчался полным успехом: Салтыков был представлен Наталье Николаевне, которая приняла в нем большое участие (как говорят, в память о покойном своем муже, некогда бывшем в положении, подобном салтыковскому), и решилась помочь талантливому молодому человеку и походатайствовала за него и письменно и лично. Успех не замедлил обнаружиться. Наталья Николаевна уехала из Вятки в январе 1856 года, а в июне того же года Салтыков был уже назначен чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел и возвратился в Петербург» (из воспоминаний Л. Н. Спасской, дочери врача, лечившего Наталью Николаевну).

Следует отметить, что П. П. Ланской, который ходатайствовал по просьбе жены за писателя, ни словом не обмолвился о проступках Салтыкова по казенной части в самой Вятке, о его «неуживчивом характере», который поставил его во «враждебные отношения с окружающими».

«14 октября 1855 г. Вятка

Конфиденциально

Милостивый государь Сергей Степанович![9]

По прибытии моем в Вятку для исполнения высочайше возложенного на меня поручения я встретил там советника Вятского губернского правления Салтыкова, о котором общая молва говорит как о человеке самых честных правил, самого благородного образа мыслей и поведения безукоризненного, а начальство отзывается о нем как о чиновнике усердном, деятельном, распорядительном и преданном правительству.

Столь лестные отзывы не могли не заинтересовать моего внимания и не возбудить желания узнать причины, понудившие его служить в Вятке, в краю глухом и отдаленном.

По наведенным точно о нем справках оказывается, что Салтыков, окончив образование в императорском Александровском лицее, вскоре после выпуска, именно в начале 1848 года, послан был на службу в Вятскую губернию в личное распоряжение и наблюдение гражданского губернатора. Это назначение последовало по поводу напечатанной Салтыковым статьи „Запутанное дело“ в „Отечественных записках“. В 1850 году Салтыков получил место советника Вятского губернского правления. В течение почти восьмилетней службы своей в Вятском губернском правлении Салтыков исполнял такие поручения, которые показывают, что начальство не имеет ни малейшего сомнения на счет его образа мыслей…

А потому, следуя чувству, долженствующему проникать каждого благородного и верного слугу государства, я осмеливаюсь усерднейше просить ваше Высокопревосходительство обратить милостивое внимание ваше на несчастную судьбу надворного советника Салтыкова и не лишить ходатайства о даровании ему всемилостивейшего прощения.

…С истинным почтением и совершенной преданностью имею честь быть вашего Высокопревосходительства милостивого государя

покорный слуга Петр Ланской».

«1855 г., ноябрь 7. Сегодня генерал-адъютант Ланской смотрел Слободскую дружину (городок в 30 километрах от Вятки. — Н. Г.) и остался ею весьма доволен… Теперешняя супруга Ланского была прежде женой Пушкина. Дама довольно высокая, стройная, но пожилая, лицо бледное, но с приятною миною. По отзыву архиерея Елпидифора, дама умная, скромная и деликатная, в разговоре весьма находчивая» (из дневника слободского протоиерея И. В. Куртеева). Именно «находчивость» Натальи Николаевны не дала «завять» таланту замечательного русского писателя Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина.

«Исследователям Салтыкова-Щедрина был давно известен этот эпизод, — замечает Д. Д. Благой, — который прочно, как непреложный, без всяких комментариев вводился ими в биографию Салтыкова; а пушкинисты, в силу своих предубежденных взглядов на жену и вдову Пушкина, просто не обращали на него никакого внимания. Между тем этот факт не только должен быть учтен, но и требует — считаю я — очень для нас существенных дополнительных пояснений.

И в данном случае политическая сторона дела, по-видимому, не имела для Η. Н. Ланской особого значения. Но, помимо желания „помочь талантливому молодому человеку“, ее толкало на это и еще одно. Особое участие она приняла в Салтыкове, сообщает Спасская, „как говорят, в память о покойном своем муже, некогда бывшем в положении, подобном Салтыкову“… А ведь действительно положение сосланного молодого Пушкина (сослан в возрасте двадцати одного года, находился в ссылке шесть лет) и положение Салтыкова, сосланного почти в том же возрасте, не только подобны, но и удивительно схожи. Пушкин вращался в свои до ссылочные годы в кругу декабристов, к тайному обществу не принадлежал, но был сослан за свои вольнолюбивые стихи… Салтыков вращался в кругу петрашевцев, участвовал в их собраниях по пятницам и был сослан за год до того, когда петрашевцы стали переходить в своей тактике на революционные позиции (к террору. — Н. Г.) и кружок их был разгромлен „за вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу“ (слова Николая I). И как это ни странно, такая „досрочная“ ссылка обоих спасла: Пушкина от трагической судьбы восстания 1825 года, Салтыкова — от столь же трагической участи, постигшей Достоевского и ряд других писателей-петрашевцев. Именно этот смысл, очевидно, и вкладывала Наталья Николаевна, когда говорила о подобном положении, а следовательно, была очень хорошо осведомлена — несомненно, со слов Пушкина — об одном из самых тягостных для него периодов его жизни. А о таком периоде в жизни Щедрина она, очевидно, хорошо была осведомлена со слов и самого писателя, и за него хлопотавших вятских друзей».

Надо отметить, что о деле петрашевцев Наталья Николаевна знала задолго до вятских событий… В письмах ее 1849 года описаны хлопоты еще об одном молодом человеке, замешанном в деле петрашевцев. «…Мне доложили о Николае Дубельте, которого я просила о деле одного арестованного, в нем принимают участие г-жа Хрущева и Александр Рейтер. Это некий молодой Исаков, замешанный в заговоре, который был открыт нынче летом. Мать его в совершенном отчаянии и хочет знать, сильно ли он скомпрометирован и держат ли его в крепости по обвинению в участии или для выяснения дела какого-нибудь другого лица. Орлов, к которому я обратилась, заверил меня, что он не должен быть среди скомпрометированных лиц, поскольку старый граф не помнит такой фамилии и она не значится в списке. Я передала это через г-жу Хрущеву матери, но она не успокоилась и меня попросила предпринять новые шаги. Так как Михаила (зятя Натальи Николаевны, мужа младшей дочери. — Н. Г.) сейчас нет, я принялась за Николая Дубельта (брата Михаила Дубельта. — Н. Г.), который явился по моей просьбе с большой поспешностью и обещал завтра принести ответ». Через день Николай Дубельт снова пришел к Наталье Николаевне и сообщил, что «дело молодого человека счастливо окончилось, он на свободе с сегодняшнего утра».

Молодой Исаков, за которого хлопотала Η. Н. Ланская, был, возможно, сыном или родственником петербургского книгопродавца Якова Алексеевича Исакова, впоследствии издателя сочинений Пушкина. Есть и другая версия, что это мог быть и сын Семена Семеновича Есакова (1798–1831), лицейского товарища Пушкина. В таком случае хлопоты Натальи Николаевны делают ей еще большую честь: это была дань памяти Пушкину…

«Простое, безыскусственное дело…»

«Ты совершенно прав, что смеешься над тем, как я говорю о политике, ты знаешь, что этот предмет мне совершенно чужд. Я добросовестно стараюсь запомнить то, что слышу, но половина от меня ускользает, я определенно не в ладах с фамилиями, поэтому когда решаюсь говорить об этом, то это должно выглядеть смешно. Я более привыкла к семейной жизни, это простое, безыскусственное дело мне ближе, и я надеюсь, что исполняю его с большим успехом»…

«Если бы ты знал, что за шум и гам меня окружает. Это бесконечные взрывы смеха, от которых дрожат стены дома. Саша проделывает опыты над Пашей, который попадается в ловушку, к великому удовольствию всего общества. Я только что отправила младших спать, и, слава Богу, стало немного потише»…

«Вернувшись, мы застали у нас Павлищева — отца с сыном, они с нами пообедали. После обеда дети упросили меня повести их на воды, где было какое-то необыкновенное представление; за один рубль серебром кавалер мог провести столько дам, сколько захочет. Саша был нашим кавалером. Мы хотели, чтобы Гришу сочли за ребенка, но его не согласились назвать таковым, и мне пришлось заплатить еще рубль. За эти деньги мы получили развлечение до 11 часов. Оркестр Гунгля чередовался с разными фокусами, исполняемыми Рабилями, маленьким Пашифито и несколькими учениками Вруля. Представление было действительно прелестно, в особенности для первого раза, потому что при повторении такие вещи утомляют, за исключением превосходного оркестра Гунгля, который всегда слушаешь с удовольствием».

«Я прочла Саше и Маше строки, что ты адресуешь. Спасибо, мой дорогой Пьер, и они тоже тебя благодарят и просят передать тебе привет, а также и все остальные дети. Сейчас все они собрались около фортепиано и поют; Лев Павлищев — Гунгль этого оркестра. Погода такая плохая, что никто не выходит из дома. Они вознаградили себя за это, устроив невообразимый шум и гам. Так как их увеселения совершенно невинны, я предоставила им полную свободу. Такое счастье, что я могу заниматься своими делами при таком шуме, иначе мне было бы трудно найти минутку тишины, чтобы писать письма»…

«Маленький Павлищев приехал сегодня ко мне, и вот наш пансион теперь в полном составе. Графиня Строганова, которая пришла сегодня к нам, не могла прийти в себя от удивления, сколько у нас народу. Она очень настаивала, чтобы я привела их всех к ней пить чай. С меня и Сашеньки (Александры Николаевны Гончаровой. — Н. Г.) она взяла обещание прийти к ней обедать; мы думаем, что пойдем, когда мадам Стробель (гувернантка) будет здесь, иначе невозможно оставить молодежь предоставленной самой себе…»

«На днях приходила ко мне мадам Нащокина, у которой сын тоже учится в училище правоведения, и умоляла меня посылать иногда в праздники за сыном, когда отсутствует мадемуазель Акулова, к которой он обычно ходит в эти дни. Я рассчитываю взять его в воскресенье. Положительно, мое призвание — быть директрисой детского приюта: Бог посылает мне детей со всех сторон, и это мне нисколько не мешает, их веселость меня отвлекает и забавляет»…

«У меня было намерение после обеда отправиться вместе со всеми на воды, чтобы послушать прекрасную музыку Гунгля и цыганок, и я послала узнать о цене на билеты. Увы, это стоило по 1 рублю серебром с человека, мой кошелек не в таком цветущем состоянии, чтобы я могла позволить подобное безрассудство. Следственно, я отказалась от этого, несмотря на досаду всего семейства, и мы решили благоразумно, к великой радости Ази, которая не должна была идти на концерт, отправиться на Крестовский полюбоваться плясунами на канате. Никто не наслаждался этим спектаклем с таким восторгом, как Азя и Лев Павлищев; этот последний хлопал в ладоши и разражался смехом на все забавные проделки полишинеля. Веселость его была так заразительна, что мы больше веселились, глядя на него, чем на спектакль. Это настоящая ртуть, этот мальчик, он ни минуты не может сидеть спокойно на месте, но при всей своей живости — необыкновенно послушен и сто раз придет попросить прощения, если ему было сделано замечание. В общем, я очень довольна своим маленьким пансионом, им легко руководить. Я никогда не могла понять, как могут надоедать шум и шалости детей, как бы ты ни была печальна, невольно забываешь об этом, видя их счастливыми и довольными. Лев развлекает нас своим пением, музыкой, своим остроумием. Он беспрестанно ссорится и мирится со своей кузиной Машей, но это не мешает им быть лучшими друзьями на свете»…

«Вчера был день рождения Саши (старший сын Пушкина. — Н. Г.), ему исполнилось 16 лет, и я сдержала обещание, давно данное мною детям, — провести этот день в Парголово (дачная местность под Петербургом. — Н. Г.)… День был хороший, и я сделала необходимые распоряжения. Послала повара и Фридриха с обедом вперед на крестьянской телеге. Жорж Борх и Саша Галахов захотели тоже отпраздновать день рождения их друга и были нашими гостями. Оба они с Гришей и берейтором Жоржа отправились раньше нас верхами.

Мы выехали в три часа в коляске на вороных, а в дрожки запрягли городскую пару. Саша не мог ехать верхом, потому что накануне ему поставили пиявки, он сел в дрожки вместе с Пашей. Поехали в Парголово. Молодые кавалеры выехали нам навстречу, сделав уже приготовления к празднованию. Чтобы позабавить общество, Жорж нанял четыре телеги, и до самого обеда они все время катались в этих экипажах. После обеда гроза прервала их увеселение. Все лица помрачнели, они вообразили, что вечер уже пропал, но солнце появилось снова, а с ним и радость детей. Быстро все расселись по телегам. Жорж правил лошадьми на той телеге, где были Маша и Таша, Саша Галахов был нашим кучером; мы выбрали его — Сашенька, я и Азя, так как ты прекрасно понимаешь, что эта последняя, учитывая, что она имеет деспотическую власть надо мною, потребовала участия в прогулке. У каждого из мальчиков был свой экипаж, они были счастливы, что могут править сами. Паша по этому случаю (когда ему также позволили править) нам рассказал о множестве своих подвигов в этом году у Никитиных. Послушаешь его, так это настоящий Геркулес, и каждый раз, когда он нас обгонял, он мне кричал: „Вот видите, Тетушка!“ Василий, правивший рысаком, не был так горд, как Паша со своей несчастной крестьянской клячей.

Через полчаса я нашла эту поездку несколько утомительной и попросила разрешения нам сойти. Им я предоставила возможность оспаривать приз за скачки, а сама с Сашенькой и девицами направилась в парк. Парнас (горка в парке. — Н. Г.) чрезвычайно понравился Азе; она два раза упала, но это ее не обескуражило. Вот что может сделать сильное желание. Уступив ее просьбе взять ее с нами, я поставила свои условия — ходить столько, сколько мне захочется, и не сметь ни кричать, ни жаловаться. И вот мы так ходили дольше обыкновенного, взбирались на все горки сада, и ни разу она не проявила своего дурного настроения… Одним словом, она была прелестна. Мы вернулись домой в половине десятого. В 10 часов мой маленький народец отправился спать, очень усталый, и тем не менее очень счастливый проведенным днем. Вот невинное и дешевое удовольствие»…

«…Не брани меня, что я употребила твой подарок (видимо, деньги ко дню именин Натальи Николаевны. — Н. Г.) на покупку абонемента в ложу, я подумала об удовольствии для всех. Неужели ты думаешь, что я такая сумасшедшая, чтобы взять подобную сумму и бегать с ней по магазинам. Я достаточно хорошо знаю цену деньгам, принимая во внимание наши расходы, чтобы тратить столько на покупку тряпок. Не упрекай меня, я приняла твой подарок, но хочу разделить его со всеми»…

Кажется, достаточно и этих выдержек из писем Η. Н. Ланской к П. П. Ланскому лета 1849 года, чтобы понять, что же составляет сущность ее политики, главный объект которой, несомненно, собственная семья и все, кто так или иначе притягивается к ней. В основном это были дети, по каким-то причинам лишенные родительского тепла, — образовался даже целый «пансион», управление которым составляло необходимую потребность и ни с чем не сравнимую радость для Натальи Николаевны.

Помимо своих семерых детей, у Натальи Николаевны жили племянники первого и второго мужа Лев Павлищев и Паша Ланской. Последнему просто негде было приютиться после побега своей матери за границу с синьором Гриффео, о котором мы уже упоминали, и Паша обрел материнскую ласку в гостеприимном доме Ланских…

Лев Павлищев, сын сестры Пушкина Ольги Сергеевны, занимает особое место в письмах Натальи Николаевны. «Горячая голова, добрейшее сердце, вылитый Пушкин», — говорит она о Льве, восхищаясь живостью его характера. Пушкин видел его годовалым младенцем, когда Ольга Сергеевна летом 1835 года приезжала в Петербург. Теперь Лев учился в училище правоведения и иногда приводил в дом родственников и своих товарищей. Реакция Натальи Николаевны была, как всегда, однозначна. «Ты знаешь, — писала она мужу, — это мое призвание, и чем больше я окружена детьми, тем больше я довольна».

Упоминается в письмах Натальи Николаевны и Саша Нащокин, сын Павла Воиновича Нащокина, самого близкого друга Пушкина, который был на свадьбе Пушкиных и очень часто встречался с молодоженами во время их жительства в Москве. Павел Воинович специально приезжал в Петербург крестить сына Пушкиных Александра. А в 1849 году, оставляя собственного сына одного в чужом Петербурге, жена Нащокина обратилась к Наталье Николаевне, зная ее доброту и отзывчивость, с просьбой взять шефство над десятилетним Сашей. Сашей Нащокин был назван в честь Пушкина, а родившуюся в 1837 году дочь Нащокины назвали Натальей.

«…Вернувшись домой, после чая я прилегла отдохнуть на диван и предоставила мальчикам меня развлекать. Лев Павлищев играл на фортепиано, Гриша и Паша переоделись женщинами и разыгрывали разные комические сценки, очень хорошо, особенно Гриша, у которого в этом отношении замечательный талант»…

«…Перед отъездом я попрощалась со Львом. Бедный мальчик заливался слезами. Я обещала присылать за ним по праздникам, и что он может быть спокоен — я его не забуду. Мы расстались очень нежно»…

«По дороге на острова я зашла к правоведам, чтобы утешить бедного пленника (Льва Павлищева. — Н. Г.), который умолял меня навестить его в первый же раз, что я буду в городе. Но я не видела его, они были в классе»…

«Забыла тебе сказать, что Лев Павлищев приехал вчера из своей школы провести с нами два дня. Бедный мальчик в совершенном отчаянии, и достаточно произнести слово „правоведение“, как он разражается потоком слез. Его уже бранил директор за то, что он вечно плачет. „Что вы хотите, — сказал мне Лев, — я ничего не могу поделать, достаточно мне вспомнить о парке Строгановых и о том, как мне хорошо живется у вас, как сердце мое разрывается“. Этот ребенок меня трогает, в нем столько чувствительности, что можно простить ему небольшие недостатки, которые главным образом состоят в отсутствии хороших манер…»

«Саша и Лев приехали провести с нами воскресенье. Гриша завтра поедет с братом, чтобы держать экзамен у Ортенберга. Лев, кажется, попривык немного, но еще печален. Я не думаю, что Гриша (который поступал в 4-й класс Пажеского корпуса. — Н. Г.) будет в таком же отчаянии. В моих то хорошо, что общество мальчиков их не пугает, они умеют с ними ладить; то с одним немножко подерутся, то с другим, и устанавливаются дружеские отношения, а с ними и уважение»…

Сыновья Натальи Николаевны по распоряжению императора Николая I были записаны в пажи вскоре после смерти Пушкина. Петр Петрович Ланской стремился поскорее определить Александра и Григория в Пажеский корпус, заботясь об их карьере. И сразу после окончания корпуса оба были зачислены в лейб-гвардии конный полк под командованием Ланского.

«Мать была всегда одинаково добра и ласкова с детьми, и трудно было отметить фаворитизм в ее отношениях, — вспоминает А. П. Арапова. — Однако же все как-то полагали, что сердце ее особенно лежит к нему (старшему сыну Пушкина — Александру. — Н. Г.). Правда, что и он, в свою очередь, проявлял к ней редкую нежность, и она с гордостью заявляла, что таким добрым сыном можно гордиться». «В молодости, даже в ту пору, когда он был уже женат, сын поэта каждую субботу проводил у Натальи Николаевны. Суббота была для всех днем памяти Пушкина. Вдова Александра Сергеевича делилась с сыном своими душевными невзгодами, печальными воспоминаниями о последних днях Пушкина. Она была предельно откровенна с Александром, вот почему он знал об отце гораздо больше, чем другие дети поэта» (из воспоминаний Н. С. Шепелевой, внучки Александра Александровича Пушкина, правнучки А. С. Пушкина).

Дочери Пушкина и Ланского воспитывались дома до самого поступления в женские институты. К ним приглашались учителя по общеобразовательным предметам, по музыке, языкам, рисованию, рукоделию. На собственном опыте мать уверилась, что счастье дочерей в будущем должна составить их собственная семья, а это в огромной степени будет зависеть от того, какими они будут женами. Поэтому Наталья Николаевна считала своим долгом внушить девочкам понятие о том, что замужество — «серьезная обязанность и что надо делать свой выбор в высшей степени рассудительно».

Мать радуется первым успехам дочерей. Они 4 только-только стали выезжать в свет. «Что касается Маши, то могу тебе сказать, что она тогда произвела впечатление у Строгановых. Графиня мне сказала, что ей понравились и ее лицо, и улыбка, красивые зубы и что вообще она никогда бы не подумала, что Маша будет так хороша собою, так как она была некрасивым ребенком. Признаюсь тебе, что комплименты Маше мне доставляют в тысячу раз больше удовольствия, чем те, которые могут сделать мне»… За год до смерти Натальи Николаевны стала выезжать в свет 17-летняя Азя — старшая дочь Ланского. Прощальным блеском сверкнуло на ниццком карнавале очарование прославленной красавицы… «Я в ту зиму стала немного появляться в свете, но вывозил меня отец, так как никакое утомление не проходило безнаказанно для матери. Тогдашний префект Savigni придумал задать большой костюмированный бал, который заинтересовал все съехавшееся международное общество. Мать уступила моим просьбам и не только спешно принялась вышивать выбранный мне наряд, но, так как это должно было быть моим первым официальным выездом, захотела сама меня сопровождать. Когда в назначенный час мы, одетые, собирались уезжать, все домашние невольно ахнули, глядя на мать. Во время первого года нашего пребывания за границей скончался в Москве дед Николай Афанасьевич; она по окончании траура сохранила привычку ходить в черном, давно отбросив всякие претензии на молодость. Скромность ее туалетов как-то стушевывала все признаки ее красоты. Но в этот вечер серо-серебристое атласное платье не скрывало чудный контур ее изваянных плеч, подчеркивая редкую стройность и гибкость стана… Ей тогда было ровно пятьдесят лет, но ни один опытный глаз не рискнул бы дать и сорока. Чувство восхищения, вызванное дома, куда побледнело перед впечатлением, произведенным на бале… Я шла за нею по ярко освещенной анфиладе комнат, и до моего тонкого слуха долетали обрывками восторженные оценки: „Поглядите! Это самая настоящая классическая голова! Таких прекрасных женщин уже не бывает! Вот она, славянская красота! Это не женщина, а мечта!“… Я видела, как мать словно ежилась под перекрестным огнем восторженных взглядов; я знала, как в эту минуту ее тянуло в обыденную, скромную скорлупу, и была уверена, что она с искренней радостью предоставила бы мне эту обильную дань похвал, тем охотнее, что, унаследовав тип Ланских, я не была красива и разве и могла похвастаться только двумя чудными косами, ниспадавшими ниже колен, ради которых и был избран мой малороссийский костюм»…

Дети росли. Незаметно подошло то время, когда пришлось серьезно задуматься о подходящих партиях для них, о том, что в недалеком будущем им предстоит вылететь из родного гнезда.

В активной переписке супругов Ланских 1851 года эта тема начинает звучать в полную силу: «А теперь я возвращаюсь к твоему письму, к тому, где ты пишешь о моих девушках. Ты очень строг, хотя твои рассуждения справедливы. Кокетство, которое я разрешила Мари, было самого невинного свойства, уверяю тебя, и относилось к человеку, который был вполне подходящей партией. Иначе я бы не разрешила этого, и в этом не было ничего компрометирующего, что могло бы внушить молодому человеку плохое мнение о ней. Что касается того, чтобы пристроить их, выдать замуж, то мы в этом отношении более благоразумны, чем ты думаешь. Я всецело полагаюсь на волю Божию, но разве было бы преступлением с моей стороны думать об их счастье»…

Через два года шестнадцатилетняя Таша Пушкина вышла замуж за Леонтия Дубельта. Мать долго противилась этому браку, но в конце концов пришлось уступить настойчивости и юношескому максимализму младшей дочери, которая все время упрекала родительницу: «Одну замариновали, и меня хочешь замариновать!»

С тяжелым сердцем писала Наталья Николаевна друзьям Пушкина: «…Вот уже год борюсь с ней, наконец покорилась воле Божией и нетерпению Дубельта. Один мой страх — ее молодость, иначе сказать — ребячество… За участие, принятое вами, и за поздравления искренне благодарю Вас» (князю П. А. Вяземскому, 6 января 1853 г.). «Дружба, связывающая Вас с Пушкиным, дает мне право думать, что Вы с участием отнесетесь к известию о свадьбе моей дочери» (С. А. Соболевскому). Через несколько лет Наталья развелась с первым мужем. Детей своих от первого брака — внуков Пушкина — она оставила своему отчиму, Петру Петровичу Ланскому, и тот воспитал их. Наталья Николаевна предчувствовала несчастье и очень переживала…

Немало огорчений доставила ей старшая дочь Мария, которую, по словам сестры, «замариновали». Она действительно никак не могла устроит свою судьбу и только в 1860 году в возрасте двадцати восьми лет вышла замуж. Мы никогда не узнаем, было ли у Натальи Николаевны дурное предчувствие в отношении Марии; она не дожила до страшного несчастья в семейной жизни дочери: муж Марии Александровны застрелился.

На два года раньше Марии женился Александр Александрович на близкой своей родственнице — племяннице П. П. Ланского, нарушив таким образом церковные правила в отношении родства венчающихся. Наталья Николаевна решилась обойти церковный запрет, поддавшись чрезмерной материнской любви к сыну.

Старшие дети покинули родительский кров, и только младший сын Пушкина Григорий жил с матерью. Он состоял в долголетней незаконной связи с француженкой, которая родила ему трех дочерей. Это было против религиозных убеждений Натальи Николаевны, и она до последних дней своих глубоко страдала из-за этой связи. Лишь спустя двадцать лет после смерти матери Григорий Александрович вступил в законный брак с другой женщиной.

Постоянно болея в последние годы, Наталья Николаевна не могла не понимать, что жизнь ее на исходе. Как тяжко было сознавать ей, что меньшие дочки от второго брака лишатся, должно быть, матери в самом юном своем возрасте. Так оно и случилось: двух младших девочек, Софью и Елизавету, Наталье Николаевне так и не удалось вывезти в свет, когда они вошли в пору невест. Отцу выпала горькая доля заменить девушкам, сколько возможно, мать.

Судьбам детей Η. Н. Пушкиной-Ланской посвящена отдельная глава, но и по немногим приведенным выше сведениям о них ясно, что «простое, безыскусственное дело» Натальи Николаевны — управление семейным кораблем — встретило в своем плавании по бурному житейскому морю множество подводных камней, острых рифов, неожиданных стремнин…

«…Под зловещею звездой»

«Если бы я любила деньги, это было бы, может быть, легче, я бы сумела для дома откладывать, а я, однако, только и делаю, что трачу. Но что приводит меня в отчаяние, это что отчасти это падает на тебя; я не чувствую себя виноватой, и все же нахожу, что ты вправе меня упрекать»… «В материальном отношении мать бесспорно родилась под зловещею звездой», — печально констатирует А. П. Арапова. Богатств, которые нажили ее предки, должно было бы хватить не на одно поколение. Но судьба распорядилась иначе. Наталья Николаевна постоянно придерживалась жесткой экономии и всю свою жизнь была смиренной просительницей.

«Личное состояние отца было незначительно, но это был аккуратный по природе человек, с весьма скромными потребностями», — вспоминает А. П. Арапова, и действительно, его аккуратность в тратах постепенно упрочила материальный достаток семьи, но это было уже в последние годы жизни Натальи Николаевны. До тех пор ей приходилось шить домашние платья себе и Александре Николаевне собственными руками, перешивать детям из старой одежды. Вечерами ради экономии свечей собирались все в одной комнате: кто-нибудь читал вслух, остальные рукодельничали. Часто приходилось отказывать себе в невинных удовольствиях и небольших развлечениях из-за отсутствия средств.

Михайловское приносило ничтожный доход. Вторично выйдя замуж, Наталья Николаевна лишилась своей пенсии. Дети Пушкина получали по полторы тысячи в год на душу — этого было явно недостаточно. Неизвестно, учились ли мальчики на казенный счет, но если нет, то пребывание в Пажеском корпусе стоило очень дорого. Крупные суммы тратились на воспитание и образование девочек Пушкиных. Содержание большого семейства при постоянном присутствии посторонних детей, расходы на гувернанток, прислугу требовали денег, денег, денег. Кроме того, из-за частых отъездов Петра Петровича приходилось жить на два дома, а ему, как командиру полка, необходимо было тратиться на «представительство».

Наталья Николаевна постоянно изыскивала способы и средства снять бремя материальных забот о детях Пушкина с плеч Ланского, который «приносил жертву моей семье», как писала она в одном из своих писем мужу.

В 1849 году Наталья Николаевна делает попытку переиздать сочинения А. С. Пушкина, обратившись с этой целью к книгоиздателю Я. А. Исакову. Об этом она сообщает: «…Затем я заехала к Исакову, которому хотела предложить купить издание Пушкина, так как не имею никакого ответа от других книгопродавцев. Но не застала хозяина в лавке; мне обещали прислать его в воскресенье». Переговоры с Исаковым ни к чему не привели. Второе издание сочинений поэта осуществил в 1855–1857 годах П. В. Анненков, критик и историк литературы, первый биограф Пушкина. Исаков издал собрание сочинений только в 1859–1860 годах, за три года до смерти Η. Н. Пушкиной-Ланской.

Из доходов Полотняного Завода Наталье Николаевне выделялось всего полторы тысячи в год, но, как и при Пушкине, деньги задерживались, и ей приходилось постоянно напоминать об этом брату Дмитрию Николаевичу: «…Мой муж может извлечь выгоды из своего положения командира полка. Эти выгоды, правда, состоят в великолепной квартире, которую еще нужно прилично обставить на свои средства, отопить и платить жалование прислуге 6000. И это вынужденное высокое положение непрочно, оно целиком зависит от удовольствия и неудовольствия Его величества, который в последнем случае может не сегодня, так завтра всего лишить. Следственно, не очень великодушно со стороны моей семьи бросать меня со всеми детьми на шею мужа… Бога ради, сладь это дело с нею и добейся для меня этого единственного дохода, потому что ты хорошо знаешь, что у меня ничего нет, кроме капитала в 30 000, который находится в руках Строганова. Надеюсь только на тебя, не откажи в подобных обстоятельствах в помощи и опоре…»

Как известно, за посмертное издание произведений Пушкина вдова получила 50 тысяч и положила их в банк, как неприкосновенный капитал для детей. Еще в 1843 году она писала, что придется затронуть его на нужды, связанные с образованием детей. 20 тысяч были израсходованы на эти цели.

После смерти отца Пушкина Сергея Львовича, последовавшей в 1848 году, начался раздел между наследниками, тянувшийся очень долго; только в 1851 году он был оформлен юридически: сыновья получали Кистенево и Львовку в Нижегородской губернии, дочерям определили денежную компенсацию, которую обязывались им выплатить братья Александр и Григорий. Но до «живых» денег с этого наследства было еще далеко.

Странный поворот приняло дело о наследстве тетушки Натальи Николаевны фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской, которая очень любила свою милую «душку», племянницу Натали. Кончина тетушки Загряжской в 1842 году, еще до второго замужества племянницы, была для нее невосполнимой потерей. Выполняя волю покойной сестры, вторая тетка Натальи Николаевны, Софья Ивановна де Местр, отдала ей «все вещи, а также мебель и серебро». Недвижимое имущество между сестрами поделено не было; Екатерина Ивановна просила Софью Ивановну передать после ее смерти любимой племяннице поместье в 500 душ. Однако графиня де Местр распорядилась по-своему, думая, очевидно, что, вышедши замуж, Наталья Николаевна не нуждалась в материальной поддержке; «…старушка считала, что она вполне исполняет волю умершей, на каждый, праздник даря матери и сестрам какие-нибудь материй, из которых обязательно было тотчас сшить платье и явиться в обновке на первый из ее дипломатических обедов, — вспоминает А. П. Арапова. — …Графиня де Местр скончалась в 1851 году летом, во время пребывания матери за границей, куда она отправилась для лечения на водах старшей сестры. Графиня оставила духовное завещание, в котором пожизненное пользование ее состоянием предоставлялось ее мужу, дожившему уже до 90 лет, а по его смерти, минуя сыновей ее сестры Натальи Ивановны (Гончаровой, матери Η. Н. Ланской. — Н. Г.), доставалось цельностью дальнейшему племяннику, графу Сергею Григорьевичу Строганову (брату Идалии Полетики. — Н. Г.). Ему же вменялось в обязанность отдать Наталье Николаевне Ланской московское имение, завещанное еще Екатериной Ивановной, и выплатить разные суммы поименованным в завещании лицам. Всего, как долгов, так и обязательств, насчитывалось сто с чем-то тысяч.

Граф де Местр пережил ее менее года и, переехав на лето к моей матери, тихо скончался на даче в Стрельне.

Через несколько времени, когда граф Строганов вступил в свои права, к великому недоумению матери и еще сильнейшему негодованию, прежде чем передать завещанное имение, потребовал с нее уплаты половины причитающихся долгов, считая ее сонаследницей, но преднамеренно упуская из виду, что его львиная часть превосходит выдаваемую чуть ли не в десять раз… Дело затягивалось. Мать наконец объявила, что скорее откажется от наследства, чем согласится на поставленное условие. Оно было для нее прямо неисполнимо, при отсутствии личных средств и отказа в пользу дочерей причитающейся ей вдовьей части.

Тем временем братья Гончаровы надумали затеять процесс со Строгановым, рассчитывая его выиграть на основании оплошно выраженной фразы. Графиня де Местр завещала ему все состояние, полученное от отца, а на деле оказывалось, что все ее имения достались от дяди и сестры, так как отец умер вполне разоренным, что вовсе не трудно было доказать. Граф Строганов, взвесив шансы противников, объявил им откровенно, что закон, может быть, останется на их стороне, но при судебной волоките (это происходило до реформы суда) им очень тяжела окажется тяжба с ним, и потому он предлагает им 100 тысяч отступного, но никак не иначе, как если им удастся склонить сестру подчиниться его решению.

Мать долго и упорно отказывалась. Отец предоставил ей полное распоряжение доходами, оставляя себе безделицу для личных нужд, но именно в виду этого доверия и деликатности ее прельщала мысль о достижимой независимости, а чересчур было обидно из-за разных ухищрений дважды лишиться выпавшего наследства. Я хорошо помню, как наконец она сдалась на горячие просьбы братьев, которых устраивало получение обещанных капиталов, и, им в угоду, она решилась пожертвовать своим самолюбием. Отец внес графу Строганову пятьдесят пять тысяч, требуемые им, но, по настоянию матери, была совершена на его имя купчая на эти 500 душ крестьян, и так как это случилось незадолго до уничтожения крепостного права, то это оказалось даже не особенно выгодным предприятием. Она же с этой минуты порвала всякие сношения с семьей Строгановых. Исключение составил только граф Григорий Александрович, как непричастный всему делу и сохранивший к ней прежнюю беспристрастную дружбу…»

В 1855 году, в самый разгар Крымской войны, скончался царь Николай I.

«Смерть императора Николая Павловича… своей неожиданностью нанесла ей вдвойне тяжелый удар, — засвидетельствовала А П. Арапова о матери. — Отец приехал из Зимнего Дворца и при мне сообщил ей скорбную весть. Побледневшее лицо словно окаменело под наплывом горя. Неутешно оплакивала она Царя-Благодетеля, собирая, как драгоценные реликвии, все, что относилось к нему. В ее заветной шкатулке хранятся у меня и посейчас два его автографа, цветы с гроба, поношенный темляк и платок с его вензелем.

Теплое участие, сошедшее на нее с высоты Престола в самую ужасную минуту ее жизни, неизменная доброта и поддержка, проявляемая ей и детям, создали в благодарном сердце тот благоговейный культ, который теплился в ней до последней минуты и ярко вспыхивал, когда доводилось произнести имя усопшего царя».

Семья Ланских владела многими душами крепостных. Этот веками сложившийся уклад русской жизни рухнул на глазах Натальи Николаевны. 19 февраля 1861 года встречали по-разному: кто со страхом, кто с надеждой… «Мать, уверовавшая в предвидение Пушкина, убеждена была, что не обойдется без революции и резни на улицах. В томительной тревоге прошла предшествующая ночь и часы, сопровождающие обнародование манифеста, и затем с недоумением пришлось сознаться, что это мировое событие ничем не нарушило покоя столицы и обыденного строя жизни. На меня лично, — признается А. П. Арапова, — этот резкий перелом не произвел впечатления. Все злоупотребления и ужасы крепостного быта лишь отдаленным эхом достигали до детского слуха, и я только потом постигла их из книг. Крестьяне отца все были на оброке, а из крепостных служащие в доме являлись основой патриархального быта, не словом, а делом вылившегося ходячим определением: „Вы наши отцы, а мы ваши дети“. Не только не применялись какие-либо наказания, но я не могу припомнить, чтобы мать возвысила голос на кого-нибудь из слуг.

Лучшей иллюстрацией моих утверждений может служить отношение к эмансипации нашей старой няни, отроду не разлучавшейся с матерью, которой была дана в приданое. Старших братьев и сестер занимало дразнить ее, приходя по очереди поздравлять с только что дарованной свободой.

— Отстаньте вы от меня! — ворчала она на них. — И кому это только на ум взбрело? Ну, что мне с вашей волей? Куда я с ней денусь, коли маменька меня в доме держать не захочет? И статочное ли это дело людей без всяких бар оставить?»

Светская жизнь

«Признаюсь тебе, я не чувствую себя способной присутствовать при этих больших обедах. Это жертва, которая моя лень находит бесполезной приносить», — извещает своего второго мужа Наталья Николаевна. Более всего ей хотелось замкнуться в тесном семейном кругу, но положение в обществе мужа обязывало ее подчиняться принятым условностям. Часто она отказывалась от приглашений под предлогом отсутствия гувернантки, на которую можно было бы оставить детей. Но, конечно, Наталья Николаевна не желала походить на нелюдимую затворницу. Дети подрастали и должны были занять свое место в том аристократическом кругу, к которому принадлежали… В письмах 1849 года неоднократно упоминается о визитах к Наталье Николаевне светских дам и о ее ответных посещениях.

Чаще всего, чуть ли не ежедневно она или сестра Александра Николаевна с кем-нибудь из детей ходили к де Местрам и графине Юлии Павловне Строгановой. Это называлось у сестер «нести службу при тетках». Тетушка Софья Ивановна де Местр болела, теряла зрение, ее муж-старик был вспыльчив и раздражителен, и, видимо, их светские знакомые избегали навещать супругов. Строгановых Наталья Николаевна посещала гораздо реже, надо полагать, ей не хотелось встречаться у них с Идалией Полетикой.

Бывать при дворе Наталья Николаевна считала своей неприятной обязанностью. «Втираться в интимные придворные круги — ты знаешь мое к тому отвращение; я боюсь оказаться не на своем месте и подвергнуться какому-нибудь унижению. Я нахожу, что мы должны появляться при дворе, только когда получаем на то приказание…» Она не только боялась подвергнуться унижению, но не переносила правил игры светского общества, в котором невозможна искренность, главное — «казаться», а не «быть». «Рядом со мной все время стояла госпожа Охотникова, которая заливалась слезами, г-жа Ливен сумела выжать несколько слезинок. Другие дамы тоже плакали, а я не могла», — сообщала мужу Η. Н. Ланская о печальном событии: умер великий князь Михаил Павлович, и Наталье Николаевне, как жене генерала, необходимо было присутствовать на панихиде в Петропавловской крепости — на этом настояла тетушка Строганова. На похороны умершей маленькой княжны из императорской семьи Наталья Николаевна не пошла, потому что «не получила никакого извещения, ни приказа по этому поводу, а во-вторых, так как с меня не требуют, чтобы я пошла, я избегну таким образом большого расхода, который мне мои капиталы не позволяют сделать, если только не входить в новые долги… Мое отсутствие не будет замечено, так как я не принадлежу к интимному кругу при дворе, считаю себя вправе позволить себе эту вольность».

В 1849 году Наталье Николаевне довелось встретиться с графиней Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой, которую некогда любил Пушкин. Это ей посвящено стихотворение «Талисман». Встреча произошла на вечере у Лавалей. Об этой встрече Наталья Николаевна сообщает своему второму мужу: «В течение всего вечера я сидела рядом с незнакомой дамой, которая, как и я, казалось, тоже не принадлежала к этому кругу петербургских дам и иностранцев-мужчин. Графиня Строганова представила нас друг другу, назвав меня, но умолчав об имени соседки. Поэтому я была в большом затруднении, разговаривая с нею. Наконец, воспользовавшись моментом, когда внимание ее было отвлечено, я спросила у графини, кто эта дама. Это была графиня Воронцова-Браницкая. Тогда всякая натянутость исчезла, я ей напомнила о нашем очень давнем знакомстве, когда я ей была представлена под другой фамилией, тому уже 17 лет. Она не могла прийти в себя от изумления. „Я никогда не узнала бы вас, — сказала она, — потому что, даю слово, вы тогда не были и на четверть так прекрасны, как теперь, я бы затруднилась дать вам сейчас более 25 лет. Тогда вы мне показались такой худенькой, такой бледной, маленькой, с тех пор вы удивительно выросли“… Несколько раз она брала меня за руку в знак своего расположения и смотрела на меня с таким интересом, что тронула мне сердце своей доброжелательностью. Я выразила ей сожаление, что она так скоро уезжает и я не смогу представить ей Машу; она сказала, что хотя она и уезжает очень скоро, но я могу к ней приехать в воскресенье в час дня, она будет совершенно счастлива нас видеть. По знаку своего мужа она должна была уехать, и, протянув мне еще раз руку, она опять повторила, что была очень рада снова меня увидеть… Мы оставались на этом вечере до 11 часов. Можно было умереть со скуки. И как только графиня сделала мне знак к отъезду, я поспешно поднялась.

В карете она мне заявила, что я произвела очень большое впечатление, что все подходили к ней с комплиментами по поводу моей красоты. Одним словом, она была очень горда, что именно она привезла меня туда. Прости, милый Пьер, если я тебе говорю о себе с такой нескромностью, но я тебе рассказываю все, как было, и если речь идет о моей внешности, — преимущество, которым я не вправе гордиться, потому что это Бог пожелал мне его даровать, — то это только в силу привычки описывать все мельчайшие подробности».

Свидание Натальи Николаевны с Воронцовой у нее дома не состоялось. Почему?… «Я расскажу тебе, как провела день. Он начался у меня с того, что я отправилась к обедне… Вернувшись из церкви, я велела заложить карету, чтобы ехать в город к княгине Воронцовой. В это время я получила твое письмо, торопясь ехать, я прочла его в карете. Но когда мы приехали к княгине, она уже уехала в Петергоф, я вернулась на Острова».

Судя по тому, как Наталья Николаевна торопилась, она сильно опаздывала к Воронцовой, и та не дождалась ее. Вернее же всего, тут вмешался князь Воронцов. Он заставил жену уехать ранее обычного и с вечера у Лавалей, недовольный тем вниманием всего общества, которое привлекала беседа Елизаветы Ксаверьевны с Η. Н. Ланской, и из дома в тот день, когда назначена была их встреча. По-видимому, князь опасался нежелательных толков, которые могли возникнуть из-за сближения женщин.

По кончине фельдмаршала Воронцова в 1856 году его вдова принялась разбирать переписку покойного мужа. Попутно она решила разобрать и свои бумаги. Связку писем Пушкина княгиня, недолго думая, сожгла…

Припомним слова Е. К. Воронцовой, сказанные Наталье Николаевне на вечере у Лавалей: «…даю слово, вы тогда не были и на четверть так прекрасны, как теперь», то есть в 37 лет. Воронцова не лукавила. Достаточно сравнить портрет Натальи Николаевны кисти А. Брюллова, написанный в первый год ее первого замужества, и любые другие 40-х годов, художников И. Макарова и В. Гау… То ли Брюллов был не в духе, то ли сама Натали, спешившая на бал с сеанса, только акварельный портрет красавицы в бальном платье изображает светскую даму, в которой не чувствуется души: лицо с классическими правильными чертами, с огромными глазами, очаровательное своей молодостью, — типичный парадный портрет, сделанный с акцентом на внешность, а не на внутренний мир человека. При желании в этом лице можно углядеть и тщеславие, и гордость, и некоторую надменность — одним словом, любую мелкую страсть, которую приписывали ей недоброжелатели.

Совсем другой облик Натальи Николаевны предстает перед нами с портретов Макарова и Гау. Та же красавица, но красота ее теплая, притягательная, одухотворенная.

Вспомним, что П. П. Ланской любил окружать себя портретами жены. Именно ему мы обязаны тем, что красота этой женщины увековечена во многих ее портретах — из них можно составить небольшую галерею.

История одного из портретов описана самой Натальей Николаевной. Художнику Макарову в момент создания ее портрета было всего 27 лет, но он уже прослыл талантливым портретистом. Его отец был крепостным живописцем, сын же окончил Академию художеств и впоследствии стал академиком.

«Макаров, автор этого сюрприза, — посылая мужу портрет, пишет Наталья Николаевна, — с нетерпением ждет сообщения о впечатлении, которое на тебя произведет портрет. Надо мне тебе рассказать, каким любезным образом он предложил свои услуги, чтобы вывести меня из затруднения с дагерротипом и фотографией, которые у меня были, потому что оба они были неудачными. Он пришел однажды утром к нам работать над портретами детей, и мне пришла в голову мысль посоветоваться с ним, нельзя ли как-нибудь подправить фотографию, и не поможет ли в этом случае кисть Гау. — Да, сказал он, может быть. Потом, глядя на меня очень пристально, что меня немного удивило, он сказал: — Послушайте, сударыня, я чувствую такую симпатию к вашему мужу, так его люблю, что почту себя счастливым способствовать удовольствию, которое вы хотите ему доставить. Разрешите мне написать ваш портрет, я уловил характер вашего лица и легко набросаю на полотне не только голову. — Ты прекрасно понимаешь, что я не заставила себя просить, в таком я была отчаянии после стольких хлопот. Он назначил мне сеанс на следующий день, был трогательно точен и заставил меня позировать три дня подряд. Не утомляя меня, делая большие перерывы для отдыха, он закончил портрет удивительно быстро. Я спросила его о цене, он не захотел мне назвать ее и просил принять портрет в подарок, который он счастлив тебе сделать. Не забудь выразить ему свою благодарность, я непременно ее передам. Мы расстались с ним очень тепло, он обещал время от времени бывать у нас. Положив руку на сердце, он меня всячески уверял в своем уважении и преданности. Теперь он начал писать портреты г-на и г-жи Айвазовских»…

Иван Константинович Айвазовский, известнейший русский художник-маринист, был знаком с Пушкиным. Познакомились они, видимо, на осенней выставке 1836 года в Академии художеств, и с тех пор не прекращалось его общение с семьей поэта. Художник подарил Наталье Николаевне свою картину «Лунная ночь у взморья», на обратной стороне которой сохранилась дарственная надпись: «Наталье Николаевне Ланской от Айвазовского. 1 Генваря 1847 г. С.-Петербург».

Невозможно не рассказать еще об одном знакомце Пушкина. Петр Александрович Плетнев в 20-30-х годах был ближайшим другом поэта. Пушкин ласково говаривал в рифму: «Брат Лёв и брат Плетнёв». Этому-То «брату Плетнёву» Пушкин был обязан своей независимостью, то есть литературными заработками. Именно он осуществил огромную посредническую деятельность в Петербурге, чтобы издать более 20 книг Пушкина, в которые вошло все, что поэт создал на Юге, в Михайловском, в Москве и в Болдине. Это Плетнев искал издателя, договаривался о выгодных для Пушкина условиях, разрешал типографские, материальные и иные проблемы, делая это совершенно бескорыстно. Плетнев был поэтом, критиком и педагогом, профессором русской словесности Петербургского университета. Ему, «душе прекрасной, святой, исполненной мечты», Пушкин посвятил свою «энциклопедию русской жизни» — «Евгения Онегина».

Не мысля гордый свет забавить,

Вниманье дружбы возлюбя,

Хотел бы я тебе представить

Залог достойнее тебя,

Достойнее души прекрасной,

Святой исполненной мечты,

Поэзии живой и ясной,

Высоких дум и простоты;

Но так и быть — рукой пристрастной

Прими собранье пестрых глав,

Полусмешных, полупечальных,

Простонародных, идеальных,

Небрежный плод моих забав,

Бессонниц, легких вдохновений,

Незрелых и увядших лет,

Ума холодных наблюдений

И сердца горестных замет.

Дельвиг был их общий друг. Пушкин утешал Плетнева в письме от 22 июля 1831 года: «Дельвиг умер… умрем и мы. Но жизнь еще богата, мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые ребята». После смерти Дельвига они особенно сблизились, собрав и выпустив последний альманах «Северные цветы» — в пользу семьи покойного. Друзья уходили; рядом с Пушкиным не оставалось никого из прежних: Плетнев напоминал ему молодость. «Завтра Петергофский праздник, и я проведу его на даче у Плетнева вдвоем. Будем пить за твое здоровье», — писал Пушкин из Петербурга своей Натали в Полотняный Завод в 1834 году. Пушкин и Плетнев дружили семьями. Спустя два года после смерти поэта умерла жена Плетнева, и десять лет он прожил одиноко. Только в 1849 году он женился второй раз на А. В. Щетининой и не замедлил представить молодую жену Наталье Николаевне.

До конца своих дней Петр Александрович с большой симпатией относился к вдове Пушкина. Лучшим выражением этого чувства нужно признать слова Плетнева из его письма к Я. К. Гроту через пять лет после смерти друга-поэта: «В понедельник я обедал у Natalie Пушкиной с отцом и братом (Львом Сергеевичем) поэта. Все сравнительно с Александром ужасно ничтожны. Но сама Пушкина и ее дети — прелесть»…

Как, вероятно, уже заметил читатель, значительная часть биографии Η. Н. Пушкиной-Ланской написана в основном ею самой. Если бы не многочисленные письма отдельных периодов ее жизни, если бы не та «страсть», которую Наталья Николаевна обнаружила в себе: «…я очень много болтаю в письмах… марать бумагу одна из моих непризнанных страстей», то наши сведения о ее жизни, особенно о второй половине, были бы весьма скудны.

Из ее писем мы немного знаем о том, чем занималась Наталья Николаевна в 1856 году. Вообще же 50-е годы отмечены медленным, но неуклонным ухудшением ее здоровья.

В январе 56-го года она была в Москве целый месяц, останавливаясь, вероятно, в старом гончаровском доме на Никитской. Сохранились три письма из Москвы, в которых Наталья Николаевна живо описывает свое пребывание в древней столице, где прошли ее детство и юность. Она возобновляет старые знакомства, делает множество визитов, принимает у себя: «Все сегодняшнее утро я ездила по Москве с визитами. Расстояния здесь такие ужасные, что я едва сделала пять, а в списке было десять. Каждый день я здесь обнаруживаю каких-нибудь подруг, знакомых или родственников, кончится тем, что я буду знать всю Москву… Здесь помнят обо мне как участнице живых картин тому 26 лет назад и по этому поводу всюду мне расточают комплименты».

В этот приезд в Москву Наталья Николаевна повидала всех своих родственников — отца Николая Афанасьевича, братьев Ивана, Сергея, Дмитрия. Из памятных встреч того января мы знаем о свидании с известной поэтессой графиней Евдокией Петровной Ростопчиной, почти ровесницей Натальи Николаевны. В 1856 году Ростопчиной было 45 лет, а познакомилась она с Пушкиным в 1828 году, когда только-только стала выезжать в свет. В 1836 году Ростопчина с мужем переехала в Петербург, и Пушкин часто бывал у нее на «литературных» обедах, где собирались Жуковский, Вяземский и другие литераторы. Чета Пушкиных не раз встречалась с графиней в светском обществе. Пушкин ценил поэтическое дарование графини Евдокии, оговариваясь, что «если пишет она хорошо, то, напротив, говорит очень плохо». Надо отдать должное графине, что за прошедшие двадцать лет она научилась «говорить», о чем и сообщает Наталья Николаевна: «Сегодня утром мы имели визит графини Ростопчиной, которая была так увлекательна в разговоре, что наш многочисленный кружок слушал ее, раскрыв рты. Она уже больше не тоненькая… На ее вопрос: „Что же вы мне ничего не говорите, Натали, как вы меня находите“, у меня хватило только духу сказать: „Я нахожу, что вы очень понравились“. Она нам рассказала много интересного, и рассказала очень хорошо». Графиня Ростопчина уже чувствовала себя принадлежащей литературному процессу и наравне с мужчинами обсуждала некоторые негативные его явления. Во времена Пушкина такое невозможно было предположить… «Не знаю, как Вам, — писала она П. А. Плетневу, — а мне кажется, что мы пережили свою эпоху и попались в хаос Вавилонского столпотворения, где идет разноголосица, соединяющая в своем бестолковом шуме все ереси, все лжеученья, все сумасбродства, до которых может доводить человека желанье блеснуть чем-нибудь новым и странным во мнениях и преподаваниях. Меня прозаики и натуралисты-грязисты только что не каменьями побивают за мое служение поэзии и пристрастие к великим людям замогильного поколения; я одна только за глаза и в глаза смею предпочитать Шиллера Диккенсу и Пушкина „новому поэту“ („новый поэт“ — псевдоним И. И. Панаева), но что я значу с своим женским бессилием».

Да, времена мало-помалу менялись…

Царствование Николая I закончилось. В своем духовном завещании Николай Павлович писал: «Я умираю с пламенной любовью к нашей славной России, которой служил по крайнему моему разумению верой и правдой. Жалею, что не мог сделать всего добра, которого искренне желал. Сын мой меня заменит. Буду молить Бога, да благословит его на тяжкое поприще, в которое вступает».

Первое время царствования Александра I было всецело занято военными действиями; Николай I умер в самый разгар осады Севастополя, превращенного русскими в настоящую крепость, о которую 11 месяцев разбивались отчаянные приступы союзной армии. Но Севастополь пришлось оставить… Успехи русских на границе и взятие сильной турецкой крепости Карс отчасти дали некоторое удовлетворение. Новый император не захотел продолжать трудной войны и согласился на мир, обязавший Россию не иметь в Черном море военного флота, возвратить Турции взятые крепости и города в Малой Азии, уступить прилегающую к устью Дуная часть Бессарабии, отошедшую к Молдавии.

Мирный договор был подписан 18 марта 1856 года в Париже. Коронация императора происходила после окончания войны — в августе 1856 года.

В феврале же того года отправились по домам русские полки, сражавшиеся в Крыму.

Во всех городах оставшимся в живых севастопольцам устраивали торжественные встречи — с колокольным звоном, с крестами и хлебом-солью. Особой торжественностью отличалась встреча в Москве. Черноморцы вступили в древнюю столицу через Серпуховскую заставу, разукрашенную флагами, лентами, зеленью. Еще накануне встречи, 18 февраля, в Москву из всех соседних сел, деревень, городов собрались сотни тысяч народа.

В восемь часов утра показались севастопольцы — в старых, истертых шинелях, с загрубевшими, черными лицами, с грудью, украшенной медалями и Георгиевским крестом, медленнб двигались они, усталые и измученные. Все русские сердца встрепенулись при виде родных героев. Что-то неотразимое влекло всех к ним, выстрадавшим свою лучезарную славу, хотелось пожать их руки, обнять, плакать… В толпе шепотом пробегало:

— Голубчики наши родимые! Мученики!

Загремело громовое «Ура»!

Черноморцы остановились. Вперед вышли уполномоченные: Кокорев и Мамонтов. Они держали на серебряном блюде огромный каравай хлеба — такой колоссальной величины, что пришлось выстроить особую печь, чтобы его испечь. Все смолкло. Настала мертвая тишина. Кокорев подал хлеб-соль офицерам и громко воскликнул:

— Служивые! Благодарим вас за ваши труды, за кровь, которую вы проливали за нас в защиту веры православной и родной земли! Примите наш земной поклон!

Кокорев стал на колени и поклонился в землю! Мамонтов и все сопровождающие сделали то же. И весь народ упал на колени и кланялся севастопольцам.

Такие минуты не забываются.

Среди встречавших героев наверняка была и Наталья Николаевна. Именно в эти дни она находилась в Москве, возвратившись из Вятки, где муж ее командовал формированием местного ополчения для Крыма. Теперь можно было спокойно вздохнуть — война окончилась. По этому случаю состоялся бал в Дворянском собрании, куда была приглашена Наталья Николаевна с дочерью. Получила она также приглашение и на костюмированный бал к Закревской, жене московского военного генерал-губернатора. Наталья Николаевна долго ездила по магазинам в поисках костюма для Маши, наконец остановили выбор на красивом цыганском наряде…

Московская генерал-губернаторша Аграфена Федоровна Закревская была ровесницей века, в 1856 году ей было 56… Когда-то эта светская львица, «фатальная женщина», вскружила голову Пушкину. Он называл ее «беззаконной кометой». Двадцативосьмилетняя красавица, богатая, с большими связями при дворе, присвоила себе право безнаказанно шокировать общество, делать что заблагорассудится — вплоть до скандала, губить себя и других… Эту «ослепительную Клеопатру Невы» под именем Нины Воронской Пушкин описал в числе гостей на балу в «Евгении Онегине». В черновиках остался ее подробный портрет, в котором Закревская предстает перед нами в прозрачно-соблазнительном костюме.

Не знаем, какой костюм надела Аграфена Федоровна на февральский свой бал 1856 года, но, надо думать, страсть к маскараду осталась у нее с молодости.

Но вернемся к истории, событиями которой был богат 1856 год.

Обязательство не иметь флота в Черном море значительно подрывало военную мощь России, и многие от души огорчались невыгодным миром. Но император Александр II вполне обдуманно пошел на уступки. Им руководил глубокий и верный расчет: внутренние дела России требовали всего внимания и заботы императора. Именно в 1856 году в своей речи к московскому дворянству государь ясно выразил свои намерения, сказав, что «существующий порядок владения крестьянами не может оставаться неизменным». На пути к реформе у Александра II было много противников. Однако нам важно отметить, что относительно задуманного им преобразования царь часто совещался с Сергеем Степановичем Ланским, министром внутренних дел, двоюродным братом Петра Петровича Ланского. Под влиянием этих бесед министр стал убежденным сторонником отмены крепостного права и много поработал для проведения в жизнь этого великого дела…

Давным-давно Пушкину было дано откровение свыше о трагической судьбе Александра И. Это произошло «в Царском Селе на квартире Жуковского, — вспоминает Арапова. — Вечером к нему собрались невзначай человек пять близких друзей; помню, что между ними находился кн. Вяземский, так как в его памяти тоже сохранилось мрачное предсказание. Как раз в этот день наследник Александр Николаевич прислал в подарок любимому воспитателю (Жуковскому. — Н. Г.) свой художественно исполненный мраморный бюст. Тронутый вниманием, Жуковский поставил его на самом видном месте в зале и радостно подводил к нему каждого гостя. Посудили о сходстве, потолковали об исполнении и уселись за чайным столом, перейдя уже на другие темы.

Пушкин, сосредоточенный и молчаливый, нервными шагами ходил по залу взад и вперед. Вдруг он остановился перед самим бюстом, впился в мраморные черты каким-то странным, застывшим взором, затем, обеими руками закрыв глаза, он надтреснутым голосом вымолвил:

— Какое чудное, любящее сердце! Какие благородные стремления! Вижу славное царствование, великие дела и — Боже! — какой ужасный конец! По колени в крови! — и как-то невольно он повторял эти последние слова…

Жуковский и Вяземский, поддавшись его настроению, пытались его успокоить, приписывая непонятное явление нервному возбуждению, и всячески ухищрялись развлечь его. Это им, однако, не удалось, и, под гнетом мрачных мыслей, вернулся он ранее обыкновенного домой и передал жене этот странный случай».

Так оно и случилось… Царь-Освободитель погиб от руки террориста Гриневецкого…

Семейный роман в письмах

Много повидала на своем недолгом веку Наталья Николаевна Пушкина-Ланская. Пережитые ею страдания расшатали ее крепкий, от природы здоровый организм задолго до старости. Но и об этом знали только близкие.

У нее часто болит сердце, по ночам мучают судороги в ногах, которые начались еще в те дни, когда умирал Пушкин. Нервы ее не в порядке, она начала курить… Судя по некоторым симптомам, у Натальи Николаевны были истощение нервной системы и хроническая усталость, что немудрено для женщины, имеющей большое семейство и не имеющей необходимых денежных средств. В самые последние годы болезнь перекинулась на легкие.

Еще в 1851 году состояние здоровья жены вынудило Ланского уговорить ее поехать лечиться за границу. Зная, как трудно ей расстаться с семьей и что ради себя она никогда на это не согласится, Петр Петрович, видимо, сговорился с врачами, которые уверили Наталью Николаевну, что нуждается в лечении Маша Пушкина, и настояли на поездке «на воды».

Весной Наталья Николаевна с сестрой Александрой Николаевной, дочерьми Марией и Натальей выехали в Германию в сопровождении горничной и преданного слуги Фридриха.

Именно эта поездка оставила по себе память в сохранившихся обширных письмах-дневниках Натальи Николаевны к мужу.

7/20 июля 1851 г. Бонн

«Вутц только что вышел от меня, и первым моим движением было дать тебе отчет, мой славный Пьер, об этой консультации. Результаты весьма незначительны. Если только сколь-нибудь серьезно заболеваешь, теряешь всякое доверие к медицине. У меня было три врача, и все разного мнения… К счастью, я чувствую себя лучше, иначе можно было бы потерять голову и всякое доверие к знаниям этих господ, которые друг другу противоречат… Может быть, я повидаю еще раз Вульфа, но визиты этого знаменитого профессора меня разорили бы: каждый его визит стоит золотой. Если я буду лечиться у него долго, мне не на что будет продолжить путешествие. С общего согласия мы решили пробыть в Годсберге до субботы, я продолжу, по совету врача, молочные ванночки. Посмотрим достопримечательности и окрестности Бонна, который мне кажется очаровательным, воздух великолепный. Потом, если все будет благополучно, мы поедем в Спа, где пробудем неделю, потом в Брюссель и Остенде. Не знаю теперь, на что решиться в отношении морских ванн, подожду еще, что ты мне напишешь о мнении Керелли (петербургский врач Ланских. — Н. Г.). Но хватит говорить о моей болезни, мне надоело писать тебе об этом, так же, как я полагаю, тебе читать.

Сегодня утром я тебе писала, что личности, сидящие с нами за табльдотом, мало интересны, придется мне исправить свою ошибку. Мы, оказывается, были в обществе ни много ни мало как князей. Два князя Тур де Таксис учатся в Боннском университете, первый из них — наследный князь. С ним был еще князь Липп-Дептмольдский. Что касается последнего, то уверяю тебя, что Тетушка, рассмотрев его хорошенько в лорнетку, не решилась бы взять его даже в лакеи. У двух первых физиономии тоже совершенно незначительные, но все-таки не такие отвратительные. Остальные сидящие за столом — профессура и несколько англичан. Словом, этот город в высшей степени ученый. От нас только будет зависеть, стать или нет тоже учеными…

Потом пришел лакей, который выполнял мое поручение в отношении врача, так как Фридрих был нездоров сегодня утром. Этот лакей — оригинальный старик, который рассказал нам, что он воевал в 1812 году с Россией с армией Наполеона, и, коверкая язык, бормотал по-французски, что, когда его взяли в плен в России, его барин в Перми заставил его учить французскому языку своих дочерей. Я поздравляю этих девушек с очаровательным произношением, которое они получили.

Целый день я прождала своего врача, который пришел только в 8 часов вечера, что очень жаль, так как погода была изумительная… А сейчас уже 10 часов, и я иду спать, верная своей привычке ложиться рано… Спокойной ночи, дорогой Пьер. Бог с тобой, душа моя. Обнимаю тебя, так же как и дети. До завтра».

Воскресенье 8/21 июля 1851

«Добрый день, мой прекрасный муж. Я только что вернулась с прогулки, так как не захотела уехать из Бонна, не посмотрев его. Я им очарована, это один из красивейших городов из тех, что я видела. Улицы широкие, хорошо вымощенные, прекрасные тротуары, великолепные дома, повсюду сады, Рейн восхитителен, никакого сравнения с Эксом, который оставил довольно неприятное впечатление. Там тоже есть хорошие улицы, но это город, похожий на множество других, тогда как Бонн имеет свою прелесть… я благодарю Керелли, что он меня сюда послал… Я посвящаю эту неделю Бонну и его окрестностям…

Я тебе послала, друг мой, отчет о моих расходах. Наша бродячая жизнь стоит дорого. Дети, Азя и Саша, не простят мне, что я снова им не пишу, так как спешу отправить письмо сегодня, как я тебе обещала, поэтому оно несколько короче, чем обычно.

Ты рассчитываешь, что мы потратим 18 дней на возвращение из Остенде в Петербург, но я начну морские ванны 15 августа, и мы будем вынуждены пробыть в Остенде до 24-го. Значит, впереди у меня 22 дня, вычтя 18, я могу пожертвовать фризенгофу четыре. И это будет справедливо, мой повелитель.

Никогда я ему ничего не говорила о двух неделях, не знаю, откуда он это выдумал. Сама Александрина не могла ему этого сказать[10], об этом и речи не было, и количество дней не назначали. Будь спокоен, твое сокровище будет у тебя к 15-му, я — женщина, которая держит слово. Жду с нетерпением решения Керелли по поводу Мари, мне необходимо знать, могу ли я вернуться с ней в Россию, не вызвав еще каких-нибудь новых болезней.

Ты по-прежнему не имеешь привычки отвечать на все мои вопросы, хотя они достаточно важны, этот, во всяком случае: не забудь. А многие другие остались без ответа вообще; я вижу, что ты, кажется, меня считаешь чуть ли не ребенком. В письмах Фризенгофа встречаются строки, по которым, мне кажется, можно подумать, что вы говорите обо мне, и, довольно часто, очень легкомысленно. „Мы говорили о том-то и о том-то (я не знаю, о чем двое мужчин, столь непогрешимых, могут рассуждать), но конец (результат) был всегда один и тот же: он не одобряет свою жену и находит, что она просто ребенок“. Ну, господин мой муж, я не люблю, когда Вы так судите о своей жене и не защищаете ее. Если ты не одобряешь что-нибудь из того, что я сказала или сделала, скажи мне об этом сам прямо, а не другим.

Вот и ссора на немецкий лад, но, что поделаешь, я еще немного сердита на тебя, и время от времени это прорывается[11]. = Я вообще на обоих вас была зла вчера. Фризенгоф воображает, что он так глубокомыслен и умен, что все другие дураки, а ты ему поддакиваешь. Вот я вас обоих проучу — в Вену не поеду, а наместо, чем к тебе приехать, уеду на зиму в Италию. А вы, умницы, соединитесь да смейтесь над нами. = Смеется хорошо тот, кто смеется последним. Не беспокойся о деньгах, я найду всегда, кто мне их даст. Но, в конце концов, если ты захочешь признать свою вину, я, быть может, соглашусь не исполнить своей угрозы. = Шутки в сторону, но правда, что вчера я была взбешена. = Надо, однако, мне заканчивать свое письмо, уже звонят к обеду… Прими же мой нежный поцелуй, дорогой Пьер, так как, несмотря на все твои недостатки, я все еще очень, очень люблю тебя. = Прощай, ангел мой, Бог с тобою, укладываюсь и наконец в путь пускаюсь. Азю, Соню, Лизу, Сашу, Гришу, всех вас очень, очень целую =».

Годсберг, 9/22 июля 1851 г.

«…Вчера я писала тебе письма, обоими я недовольна. Я должна была писать наспех, и сама не знала, что тебе пишу. Мне кажется, я задала тебе головомойку, хотя ты ее заслужил, я была накануне вне себя, раздражена более, чем обычно, если бы не это, я бы не сердилась так сильно. Не очень сердись на меня, и помиримся, как это мы всегда делаем после наших размолвок…

Отель, в котором мы здесь остановились, лучший из двух. Он не очень элегантен, но имеет одно преимущество — дешевле. У нас две спальни, маленькая гостиная, а рядом — большая с балконом, которая также в нашем распоряжении, затем две комнаты для горничной и Фридриха. День здесь стоит от 6 до 7 талеров за все. Но самое главное преимущество — тут нет соблазнов — магазинов — здесь их нет. А красивых видов и прогулок — множество: и ослики, и верховые лошади для выездов в горы, которые находятся на другом берегу Рейна. Мы хотим доставить себе это удовольствие сегодня вечером. Дети уже катались вчера на лошадях и осликах, это очень их позабавило. Мы с Александриной оставались в саду, который находится через дорогу от дома. Там много зелени, цветов, очаровательные рощицы, беседка, где можно выпить чаю. Столы и скамейки повсюду. Наконец-то у нас было то, что нам хотелось, — деревня, природа. Это приблизительно как у нас на Островах, хотя все же менее роскошно…

Поцелуй нежно Азиньку, скажи ей, что ей здесь было бы очень весело… Поцелуй также Соню и Лизу и обоих моих сыновей.

Поверь, что не ты один страдаешь от нашей разлуки. С каждым днем она мне все тяжелее, и мне трудно выразить все, что я чувствую. = Довольно того, что нигде себе места не нахожу и только тогда мне немного легче, когда в движении нахожусь, в дороге. Некогда предаваться тоске, иначе хоть на стену лезь, а ты знаешь, что скука не в моем характере, я этого чувства дома не понимаю. Ну, покамест прощай, душа моя… Целую бессчетно тебя и детей =».

Вторник, 10/23 июля

«Вот я снова с тобой, мой друг Пьер… Прозвонил колокол к обеду, и мы все собрались, чтобы отправиться на это главное событие дня и познакомиться с вновь прибывшими, посланными нам судьбой. Человек 30 было за столом, но ни одной культурной физиономии. Напротив нас сидели добродушные толстые немцы, типичные для своей нации. Немного подальше — голландская семья, а в конце стола англичане. Последние всегда держат себя хорошо, к какому бы классу они ни принадлежали. Две немецкие семьи… познакомились с нами… начали длинный разговор о Петербурге, железных дорогах и так далее. Мы предоставили им возможность спорить между собой, а так как мне трудно поддерживать длинный разговор на их языке, мы отвечали по-немецки только на вопросы… Обед длился долго, принимая во внимание, что подают около 20 блюд…

После этого я послала за коляской, чтобы поехать посмотреть окрестности. Кучер, очевидно, имел привычку расхваливать путешественникам родные места. Он повез нас на гору Роланда, где находятся руины, с которыми связана немецкая легенда о рыцаре Роланде. Он рассказал нам очень интересную историю о нем.

Когда мы приехали к горе, то обнаружили, что все ослики были взяты компанией путешественников, которые приехали раньше нас. В ожидании их возвращения мы отправились на лодке на соседний остров, где находится женский монастырь. Нам хотелось увидеть монахинь, а не ограду и бедную, ничем не примечательную церковь, которые нам показал садовник, сказав, что в монастыре всего пять монахинь, руководящих воспитанием молодых девушек, что устав монастыря очень строг и никто из посторонних светских людей не может их видеть. Мы снова сели в лодку, чтобы отправиться обратно.

Ослы уже вернулись. Каждая из нас села на своего ослика верхом, и мы пустились в путь. Не могу сказать, чтобы этот способ передвижения мне понравился. Заставлять их идти вперед только ударами палки не особенно приятно… Возвратившись в отель, мы пошли в сад и вдруг увидели большую кавалькаду. Это были наши князья де Таксис и с ними большое общество. Они нас узнали. Хозяйка, которая была в этот момент с нами, увидев, что мы знакомы, была очень удивлена и потом засыпала нас вопросами. Она, видимо, сочла нас близкими ко двору, так как когда мы попросили чаю, нам подали его в сад и совсем иначе сервированный, чем накануне: посуда гораздо лучше и сам завтрак более дорогой, что понравилось Натали, которой надоели вечные бутерброды. Но мы еще больше удивились, когда Александрина, повернув голову, увидела хозяйку, которая ставила горшки с цветами на наши подоконники. Это был сюрприз к нашему возвращению. В общем, эти знаки внимания нам понравились, лишь бы они не увеличили посягательств на наш кошелек…

Когда мы гуляли по саду, Мари и Натали отошли от нас немного, чтобы полакомиться ягодами, которых здесь очень много. В кустарнике они были атакованы пятью нашими соседками по столу, которые засыпали их вопросами, а девушки должны были отвечать, удовлетворяя их любопытство. Соседки были изумлены, когда узнали, что Натали свободно говорит по-французски, а также знает немецкий.

У меня есть еще немного времени, чтобы ответить на твое последнее письмо. Я не существую с тех пор, как покинула Петербург, — просто машина, которая двигается. Все мои мысли направлены к одной цели, — считать остающиеся мне дни. Я стала бестолковой и нахожу, что мои письма глупы. Поцелуй моих маленьких детей и обоих мальчиков.

А после обеда мы поедем в Крецберг, посмотреть на монахов в склепе, которые там лежат непогребенными много веков и, как говорят, чудесно сохранились…

Благодарю тысячу раз, мой добрый друг, за все твои ласковые слова, которые ты мне говоришь, и не сердись за упреки, что часто вырываются из-под моего пера. До свидания, душа моя, целую тебя и детей, да хранит вас Бог».

11/24 июля

«Я только что получила твое доброе, прекрасное письмо, и мне стало стыдно, дорогой Пьер, за нехорошее письмо, что я послала тебе на днях. Пожалуйста, прости меня, но я в плохом настроении, а ты как раз тот человек, которому я высказываю все свои жалобы. Я знаю твое прекрасное сердце и то, что в тебе очень много снисходительности.

Ничто не может меня развлечь, ни путешествие, ни новые места. Я ношу в себе постоянное беспокойство, и это заставляет меня желать постоянной перемены мест. Я снова стану здоровой и веселой, только когда придет день моего отъезда в Россию.

Большое спасибо тебе за лекарство, о котором ты пишешь, я непременно им воспользуюсь и в который раз повторяю тебе, что все эти консультации врачей — выброшенные деньги. Ухо мое, слава Богу, совсем поправилось. Последние дни мои нервы были в плохом состоянии, но вот уже второй день я стала выглядеть нормально, а то моя бледность поражала всех, и соседи по столу считали меня больной, которую отправили за границу дышать горным воздухом. Вчера они заметили, что я лучше выгляжу, и наговорили мне всяких комплиментов. Надо сказать, что я отдаю должное великолепному здешнему воздуху по сравнению с городским. И тем не менее я жду с нетерпением возможности уехать. Лучший воздух для меня — это воздух родины. = День ото дня все тоскливее. Встану — считаю дни, благодарю Бога, что одним меньше. = Одним словом, я не думаю, что ты чувствуешь себя более несчастным, чем я. Я совершенно теряю разум, ты это можешь видеть по письмам, что я тебе пишу, никогда раньше я не писала столь глупых. Какая-то апатия владеет мной, и я просыпаюсь, только когда получаю твои письма…

= Моя Маша стала толстеть, это приводит ее в отчаяние, намедни она даже на этот счет поплакала, чем нас всех весьма насмешила. Если на нее посмотреть, никто не может сказать, что мы за границей для нее, все думают, что для меня, ибо у меня в иные дни лицо весьма некрасивое. Вот только два дня, как лицо не мертвое…

Я была очень рада узнать, что к тебе хорошо относится вся царская фамилия. Визит Великого князя Константина вызывает у меня беспокойство как матери, я уверена, что девочки были не в лучшем виде. Я не думаю о Софи, которая очень красива безо всяких особых приготовлений, но моя бедная Азинька и Лиза могли не произвести желаемого благоприятного впечатления. Азя привлекательна, когда ее знаешь, как знаем ее мы. Застенчивость не в ее характере.

Что меня заставляет смеяться, так это разница тех обществ, которые нас окружают, тебя и меня, не может быть большего контраста. Ты видишь императора, великих князей и высшее общество, а я становлюсь буржуазкой: наши лучшие друзья — наша хозяйка и женщины в водолечебнице. Что меня поразило в Берлине и вообще во всей Германии, это что аристократии, кажется, вообще не существует. И княгиня Бирон, которой я высказала свое мнение, нашла его правильным и подтвердила, что даже в Берлине нет высшего общества, а это все же столица. Дипломатический корпус — вот основа общества. Окружение Двора кажется таким жалким по сравнению с нашим. Вообще Германия противна. = Мне довольно любопытно переступить границу Бельгии. Хотя я не ожидаю лучшего, но что-нибудь другое по крайней мере. =

… Дорогой Пьер, и, пожалуйста, успокой Семена (старого слугу Ланских. — Н. Г.), скажи ему, чтобы он снял комнату недалеко от нас, я буду ее оплачивать. Я не хочу, чтобы в старости он считал себя уволенным…

Натали теперь занята вышиванием одной из твоих туфель. Прошу тебя верить, что она захотела это сделать сама. Она работает то над одеялом для Ази, то над туфлей.

Я была в восторге, когда узнала, что Азя (которой исполнилось 6 лет. — Н. Г.) умеет шить и подрубать платки, как это мадемуазель Констанции удалось побороть ее нетерпеливость, это, право, чудо. Сказать тебе не могу, до чего мне хочется поцеловать ее в обе толстые щечки. = Не дождусь этого счастья =».

12/25 июля. Годсберг

«Начну с того, что целую тебя, мой дорогой, добрый Пьер, а также и детей… я остановилась на позавчерашнем обеде. Он прошел как обычно. Войдя, начинаешь с того, что отвечаешь на приветствия собравшегося общества, потом начинаются вопросы о том, как провели вечер накануне, советы, какие экскурсии сделать сегодня. Голландки задают глупые вопросы об императоре и вообще считают нас дикарками. Англичанин, сидящий около Мари, спросил ее, в какое время года больше всего веселятся в Петербурге, она сказала — на балах, зимой. Он очень удивился, как это можно танцевать в такой холод! Мари повергла его в задумчивое удивление, сказав, что бывает так жарко, что открывают окна, чтобы проветрить бальный зал. Он также спросил ее, едят ли у нас мороженое и какие прохладительные напитки подают на балах. Эти дураки были бы очень удивлены, найдя в Петербурге такую роскошь, о которой представления не имеют, и общество несравненно более образованное, чем они сами…

Рядом с нами находится общая гостиная, где все собираются после обеда, что касается нас, то мы предпочитаем свою гостиную, где проводим время до прогулки. В пять часов приехал фиакр, чтобы отвезти нас в Крейцберг. Ехали через Бонн. Восхитительный город, даже лучше Берлина, который все же мне понравился.

Крейцберг — это гора в одном лье от города. Там нам показали красивую церковь, место паломничества, и интересный склеп, который называют склепом монахов, потому что там можно увидеть более 20 тел монахов, которые якобы хорошо сохранились, в действительности я увидела только высохшую, как пергамент, кожу и ногти на пальцах… В церкви нам показали великолепную мраморную лестницу, по которой ходят только в дни больших религиозных праздников, потому что она сделана наподобие той, по которой поднимался Христос, идя к Пилату, и каждая ступенька является реликвией.

На этой горе был некогда старинный монастырь, который во время Революции был разрушен французами, а монахи разбежались. Потом там построили кабаре. Профанация, которой я не понимаю в католической стране, где люди так набожны.

Вернулись в город и по дороге зашли в музей, где женщина, которая была в очень плохом настроении, так как ее вытащили из постели, показала нам поспешно залы, которые могли быть интересны только для ученых, но не для нас, — коллекцию минералов. Наконец мы дошли до зала зоологии. Раньше здесь была церковь, и стены расписаны на священные сюжеты. Это место нашли наиболее подходящим, чтобы показывать всякие земные чудовища. Что нас заинтересовало больше всего, это заспиртованные зародыши, иначе говоря, дети чудовищ, еще не родившиеся. Закончив экскурсию, мы вернулись к отдохнувшим лошадям, купили вишен и, как добрые немецкие буржуазки, принялись их есть; они здесь очень хороши и дешевы…

Здоровье мое решительно лучше, я больше не глухая, что касается больного уха, то нерв еще чувствуется…

Итак, до завтра, дорогой друг».

13/26 июля

«Я только что получила твое доброе длинное письмо, дорогой Пьер, тысячу раз благодарю тебя за все ласковые слова, которые оно содержит. = Прочтешь твое письмо, так на сердце легче станет. =…

Утро прошло как обычно — принимала ванну, занималась своим туалетом, а там пришло время спускаться к обеду…

Вчера я договорилась с одним мальчиком, из тех, что мы встретили в горах, чтобы он нас проводил в деревню по соседству, о которой нам рассказали, что там очаровательный вид на Рейн. Бедный мальчуган был так счастлив, что именно на него пал выбор, что вместо 5 часов после обеда, как заметил Фридрих, он с 6 часов утра бродил возле отеля около наших окон, боясь нас пропустить.

В назначенный час мы вдруг увидели, что небо покрылось черными тучами, угрожавшими грозой. Едва мы собрались на экскурсию, как начался дождь. Выражение лица нашего маленького гида было таким жалким, со слезами на глазах, что я уже хотела дать ему на чай и отпустить, как Фридрих, непременный участник всех наших прогулок, убедил меня, что дождь скоро кончится и что мы сможем пойти на прогулку. На этот раз предсказание его исполнилось, тучи рассеялись, и вечер стал чудесным… Дойдя до кабачка, расположенного на берегу Рейна, мы спросили простокваши, и нам подали превосходную, какой мы никогда не ели у нас дома. Подкрепившись и полюбовавшись видами, мы отправились в путь с большим удовольствием по очаровательным аллеям…

Вечером хотела написать тебе, но в 9 часов сон так одолевает меня, что я ложусь, как младенец. Утром Фридрих, не сказав мне ничего, сделал прогулку в город, а это далеко, справиться на почте, нет ли писем. Он принес мне твое письмо, которое я ожидала получить только завтра. Так что я прочла его рано утром и тотчас же села писать тебе, что я делала днем, так как завтра утром я снова буду в дороге…

Я составила план путешествия, который тебе при этом посылаю, и ты можешь им руководствоваться. Во всяком случае, если это письмо запоздает и ты уже послал несколько писем в Брюссель, я пошлю туда Фридриха, это всего в нескольких часах езды. В Остенде я предполагаю остаться на 20 дней, по числу предписанных мне ванн… Из Остенде до Бонна я поеду по железной дороге. В Бонне я сяду на пароход и, нигде не останавливаясь, доеду до Мейнца. Я не интересуюсь никакими экскурсиями, ограничимся тем, что будем любоваться берегами, этого достаточно, чтобы удовлетворить наше любопытство. Из Мейнца до Франкфурта — поездом. В Дрездене остановлюсь, только чтобы посмотреть Швейцарию и Саксонию, как советовали Мещерские…

15-го, повторяю, я буду у тебя во что бы то ни стало.

Должна тебе сказать, что я очень мало расположена купаться в море, если это будет во вред моему уху, обретя слух, я боюсь его снова потерять. С тех пор как я много бываю на воздухе, я чувствую себя прекрасно. Морского воздуха будет достаточно, чтобы поддержать это самочувствие. Вода может способствовать возвращению боли, от которой, слава Богу, я совсем избавилась, вот уже неделя, как голова у меня не болит, если не считать шума в больном ухе. Может, я смогу и от него избавиться. Если нет — примирюсь с этим. Что бы ты ни говорил — все врачи глупцы. Я не хочу ни с кем консультироваться, кроме моего друга Конена, ради которого я хочу остановиться ненадолго в Аахене. Что касается пребывания в Остенде, где, ты предсказывал, будет очень скучно, то мне это безразлично при моем отношении ко всяким развлечениям. О поездке в Бонн для консультации с врачами я и думать не хочу. Я до сих пор жалею тот золотой, что заплатила врачу. Лучше всего путешествовать, быть в дороге, если нигде не чувствуешь себя хорошо, движение прогоняет скуку и тоску, любуешься прекрасными видами и дышишь свежим воздухом. Хотела ночевать в Бонне, но прачка задержала белье…

Описание праздника кавалергардов, что ты мне делаешь, очень интересно, это, должно быть, было очень красиво, я огорчена, что не могла присутствовать. Благодарю тебя за все подробности, которые были мне очень интересны. Это мне напомнило мою жизнь в Стрельне, которую я никогда так не ценила, как теперь…

Что касается Фризенгофа, то, при всем его уме, он часто многое слишком преувеличивает, тому свидетельство его страх перед несоблюдением приличий и общественным мнением до такой степени, что в конце концов даже говорит об отсутствии характера. Я не люблю этого в мужчине. Женщина должна подчиняться, законы в мире были созданы против нее. Преимущество мужчины в том, что он может их презирать, = а он, несчастный, всего боится =. Тому свидетельство его любовь. Он дрожит, как бы его брат или венские друзья не догадались об этом. Это удерживает его от заключения брака ранее положенного срока, чего он хотел бы сам. Я прекрасно понимаю, что он хочет выдержать годичный срок вдовства, и от этого зависит его боязнь Тетушки и брата, а вовсе не от состояния его дел. Но, пожалуйста, все это только между нами. Никому ничего не говори и будь осторожен с моими письмами, прячь их, как только прочтешь.

Кстати, по поводу любовных страстей и тому подобных вещей. Я имею сведения о Вяземском через Фризенгофа, который пишет Александрине, что князь очень нездоров, что опасались за его рассудок и что сам он думал, что сойдет с ума и заявил жене, что если подобное несчастье с ним случится, он застрелится. Его быстренько отправили в Ревель для перемены обстановки и воздуха. Я хотела было ему написать, но времени нет совершенно.

Влюбленность Саши заставила всех нас долго смеяться. Это крещение всех пажей, которые считают своей обязанностью ухаживать за мадемуазель Претвиц. Саша не был бы Сашей, если бы не прошел через это.

Но Азя действительно ужасна со своими сплетнями. Ладно еще касательно брата, что не будет иметь серьезных последствий, но я в отчаянии, когда это касается ее болтовни об Орлове. Я надеюсь, что ты ее как следует отругал. = Она, право, бедовая. = Все-таки поцелуй ее и поблагодари за желание поскорее меня увидеть, я очень тронута.

Но пора мне уже тебя покинуть, все ложатся спать, и мне надо последовать их примеру. Может, я добавлю завтра несколько слов до отъезда. Спокойной ночи, дорогой Пьер, поцелуй нежно моих сыновей. Поздравь Сашу с его так называемой любовью, он так долго сопротивлялся всяким чувствам. Скажи Грише, что я исполню непременно его желание. Поцелуй также тысячу раз Софи и Лизу».

Суббота 14/27

«Александрина только что получила свое письмо, и мы сейчас уезжаем в Аахен. Я могу только наскоро тебя поцеловать. Надо еще уплатить по счетам хозяйке отеля.

Нежно целую вас всех, мои дорогие муж и дети. Александрина, Мари и Таша шлют тысячу поцелуев».

Эта семейная хроника, написанная Натальей Николаевной во время недельного путешествия, к счастью, дошла до нас. Она прожила с П. П. Ланским 19 лет. Итак, начало и середину этого «семейного романа» мы знаем. Теперь следует приняться за его окончание…

«Отец пережил ее на целых четырнадцать лет, но она ясно предвидела глубокую, неизлечимую скорбь, ставшую неразлучной спутницей до последнего дня его жизни. Сколько тихих слез воспоминания оросили за эти долгие годы ее дорогую могилу в Александро-Невской лавре, посещение которой стало его насущной потребностью. Как часто, прощаясь со мной, отходя ко сну, он говаривал с облегченным вздохом: „Одним днем ближе к моей драгоценной Наташе“. Да, такую любовь способна внушить не красота плоти, чары которой гибнут во мраке и ужасах могилы, а та возвышенная чистота и благородство души, которая, как отблеск вечного, манит за собой в лучший, горний мир», — свидетельствует о своих родителях дочь Александра Петровна Арапова.

У последней черты

…Предоставим последнее слово свидетелям — родным Натальи Николаевны, от имени которых говорит все та же Азя — Александра Ланская-Арапова.

«Здоровье ее медленно, но постоянно разрушалось. Она страдала мучительным кашлем, который утихал с наступлением лета, но с каждой весной возвращался с удвоенной силой, точно наверстывая невольную передышку. Никакие лекарства не помогали, по целым ночам она не смыкала глаз, так как в лежачем положении приступы ее учащались, и она еще теперь мне мерещится, неподвижно прислоненная к высоким подушкам, обеими руками поддерживающая усталую, изможденную голову. Только к утру она забывалась коротким лихорадочным сном…

Последнюю проведенную в России зиму 1861 года она подчинилась приговору докторов, и с наступлением первых холодов заперлась в комнатах. Но и этот тяжелый режим не улучшил положения…

Продолжительное зимнее заточение до такой степени изнурило мать, что созванные на консилиум доктора признали необходимым отъезд за границу, предписывая сложное лечение на водах, а затем пребывание на всю зиму в теплом климате.

Отец не задумался подать просьбу об увольнении от командования Первой гвардейской дивизией, передал управление делами своему брату и, получив одиннадцатимесячный отпуск, увез в конце мая всю семью за границу.

В Швальбах мать прибыла такою слабою, что она еле-еле могла дотащиться до источника…

Успешное лечение в Вилдбадене, осень в Женеве и первая зима в Ницце оказали на здоровье матери благоприятное влияние. Силы восстановились, кашель почти исчез, и если проявлялся при легкой простуде, то уже потерявши острую форму. Отец со спокойным сердцем мог вернуться на службу в Россию, оставив нас на лето в Бродзянах у тетушки Фризенгоф, так как, чтобы окончательно упрочить выздоровление, необходимо было еще другую зиму провести в тех же климатических условиях.

Но за период этой разлуки случилось обстоятельство, сведшее на нет с таким трудом достигнутый результат. Дурные отношения между моей сестрой (Натальей Пушкиной-Дубельт. — Н. Г.) и ее мужем достигли кульминационного пункта, они окончательно разошлись и, заручившись согласием на развод, она с двумя старшими детьми приехала приютиться к матери… Летние месяцы прошли в постоянных передрягах и нескончаемых волнениях… Забрав с собой сестру и ее детей, мы направились в Ниццу на прежнюю виллу, оставленную за нами с весны.

Не знаю, приезд ли отца, его беззаветная любовь, нежная забота, проявляющаяся на каждом шагу, или временное затишье, вступившее в бурную жизнь сестры, приободрили мать, повлияв на ее нервную систему, но зима прошла настолько благополучно, что в мае она категорически объявила, что пора вернуться домой.

Смутное время, переживаемое Россией в 1861 году, уже выразилось Польским восстанием, отец считал неблаговидным пользоваться долее отпуском, а опять расставаться с ним ей было не под силу. Наконец, мне только что минуло 18 лет, наступила пора меня вывозить в свет, и я всем существом стремилась к этой минуте, да и в остальном это двухлетнее скитание прискучило, всех одинаково тянуло на родину.

Доктора единодушно утверждали, что жизнь матери может продлиться только в благодатном климате, но она, равно как и отец, склонны были считать эти заявления привычной уловкой местных эскулапов. Однако доктор Швейцарец, пользовавший ее все время, привязавшийся к ней теплым чувством, бывшим уделом всех, близко ее знавших, перед самым отъездом с неподдельной грустью поведал нашей гувернантке:

— Я сделал все возможное, чтобы воспрепятствовать этой роковой неосторожности. Запомните мои слова. Ее организм расстроен до такой степени, что самая легкая простуда унесет ее, как осенний лист…

Не прошло и полгода, как исполнилось это зловещее предсказание, и с каким сокрушенным сердцем отец и все мы, осиротелая семья, проклинали ослепивший нас тогда оптимизм…

По возвращении из-за границы мы провели лето в подмосковной деревне брата Александра, но мать часто нас оставляла, проведывая отца, который по обязанности проживал в Елагинском дворце. Из-за смут и частых поджогов, разоряющих столицу, он был назначен временным генерал-губернатором заречной части ее. Несмотря на краткость этих путешествий, они тем не менее утомляли мать, и как только она покончила устройство новой зимней квартиры, в первых числах сентября, она выписала нас домой.

Осень выдалась чудная, помня докторские предписания, мать относилась бережно к своему здоровью, и все шло благополучно до ноября. Тут родился у брата третий ребенок, но первый, желанный, сын, названный Александром в честь деда и отца. Переселившись в Москву, он, понятно, сильно желал, чтобы она приехала крестить внука, и этого сознания было достаточно, чтобы все остальные соображения разлетелись в прах. Тщетно упрашивал ее отец, под гнетом смутного предчувствия, чтобы она ограничилась заочной ролью, она настояла на своем намерении.

Накануне ее возвращения, в праздничной суматохе, позабыли истопить ее комнату. И этого было достаточно, чтобы она схватила насморк. Путешествие завершилось простудой.

Сутки она боролась еще с недугом: выехала со мною и сестрой по двум-трем официальным визитам, но по возвращении домой, когда она переодевалась, ее внезапно охватил сильнейший озноб. Ее так трясло, что зуб на зуб не попадал. Обессиленная, она легла в постель. Призванный домашний доктор сосредоточенно покачал головой и отложил до следующего дня диагноз болезни.

Всю ночь она прометалась в жару, по временам вырывался невольный стон от острой боли при каждом дыхании. Сомнения более не могло быть. Она схватила бурное воспаление легких.

Несмотря на обычное самообладание, отец весь как-то содрогнулся: ужас надвигающегося удара защемил его сердце, но минутная слабость исчезла под напором твердой воли скрыть от больной охватившую тревогу. Мы же, частью по неопытности, частью по привычке часто видеть мать болящей, были далеки от предположения смертельной опасности. Первые шесть дней она страдала беспрерывно, при полной ясности сознания. Созванные доктора признали положение очень трудным, но не теряли еще надежду на разрешение воспалительного процесса.

— Надо ждать отхаркивания — что-то оно скажет, — решили они.

Как сегодня, помню его появление. С какими страшными усилиями отделялась мокрота, окрашенная кровью. Какая безумная радость залила сердце, вызывая слезы умиления при охватившем сознании: мама спасена!

Но утром надежды рассеялись. Громовым ударом поразил нас приговор, что не только дни, но, вероятно, часы ее сочтены.

Телеграммами тотчас выписали Сашу из Москвы, Гришу из Михайловского, Машу из тульского имения.

Воспаление огненной лавой охватило все внутренности. Старик доктор Керрель, всю жизнь пользовавший мать, утверждал, что за всю свою практику он не встречал такого сложного случая.

Физические муки не поддаются описанию. Она знала, что умирает, и смерть не страшила ее. Со спокойною совестью она готова была предстать перед Высшим Судией. Но, превозмогая страдания, преисполненное любовью материнское сердце терзалось страхом перед тем, что готовит грядущее покидаемым ею детям…

В этой последней борьбе плоти с духом нас всех поражало, что она об отце заботилась меньше, чем о других близких, а как она его любила, какой благодарной нежностью прозвучало ее последнее прости…

— Ты единственный в мире, давший мне счастье без всякой примеси! До скорого свидания! Я знаю, что без меня ты не проживешь!

И это блаженное сознание, эта вера в несокрушимость любви, даже за гробовым пределом, столь редко выпадавшие на женскую долю в супружестве, способны изгладить в эту минуту все, выстраданное ею в жизни.

Этим убеждением руководилась она, благословляя и наставляя каждую из нас, как уже обреченных на полное сиротство, и, взяв слово со старшего брата, что в случае второго несчастья, он возьмет нас к себе и вместе с женою заменит нам отошедших…

Христианкой прожив, такой она и скончалась. Самые мучительные страдания не вырвали ропота из ее уст. По временам она просила меня читать ей вслух Евангелие. Собрав последние силы, она прощалась со всеми и каждого поблагодарила…

Мы все шестеро, кроме Таши, пребывавшей тогда за границей, рыдая, толпились вокруг нее, когда по самой выраженному желанию, она приобщилась Св. Тайн. Это было рано утром 26 ноября 1863 года. Вслед за тем началась тяжелая, душу раздирающая агония.

Но на все вопросы до последней минуты она отвечала вполне ясно и сознательно. В предсмертной судороге она откинулась на левую сторону. Хрип становился все тише и тише. Когда часы пробили половину десятого вечера, освобожденная душа над молитвенно склоненными головами детей отлетела в вечность.

Несколько часов спустя мощная рука смерти изгладила все следы тяжких страданий.

Отпечаток величественного, неземного покоя сошел на застывшее, но все еще прекрасное чело…»

Петр Петрович Ланской скончался 6 мая 1877 года. Он отказался от чести быть погребенным внутри построенного им полкового Благовещенского собора, потому что заранее приготовил себе место на кладбище Александро-Невской лавры рядом с любимой женой.

Загрузка...