Он был маленький, но крепкий, как сучок в бревне, и быстрый. Его огненно-рыжие волосы, стриженные под полубокс, торчали ежиком. Друзья звали его Сидор. На самом деле имя его было Александр и смешная фамилия — Дровяк.
Мы познакомились в ресторане «Пекин», который только что открылся в Парке культуры и отдыха им. Горького, на набережной около Крымского моста.
В ресторан мы с Татьяной пошли вовсе не с целью с кем- то познакомиться. Дело в том, что я Таньке сшила нарядненький, но строгий светло-серый костюмчик для ее занятий в институте. Костюмчик получился миленький, и Татьяна была просто счастлива. А то она ходила в институт в материнской красной шерстяной кофте со стеклянными пуговицами и жутко этого стеснялась.
Денег я с нее, разумеется, не взяла, но она только что получила стипендию и в знак благодарности решила сводить меня и ресторан, кутнуть там по-царски. Мы отправились в «Пекин» попробовать, чем там питается наш любимый Мао Цзедун.
Мы всем классом встречали его в декабре 1949 года на Ярославском вокзале. Танька как самая красивая девочка в классе и не самая толстая, как некоторые, лично вручала ему букет красных гвоздик, за что получила от Мао Цзедуна значок с его изображением, а от кого-то из-за его спины — шоколадный набор с бегущим оленем на крышке коробки.
Мы долго надеялись, что значок этот золотой, и если наступят черные дни, то сможем загнать его за страшные деньги.
В ресторане Татьяна заказала по одной порции каждого кушанья. У нее до сих пор хранится наш счет. На пожелтевшей бумажке еще можно разобрать каракули официанта — молодого смазливого армянина.
В счете перечислены бамбуковые ростки, трепанги, икра каракатицы, бульон из ласточкиных гнезд, морской гребешок и утка по-пекински.
Из всего этого мы смогли съесть только по кусочку морского гребешка, который напоминая маринованные белые грибы с укропом, и утку по-пекински.
По поводу остальной еды Татьяна категорично заявила, что это страшная гадость и что она была о Мао Цзедуне гораздо лучшего мнения. И что если и значок окажется не золотым, то она окончательно разочаруется в Великом Кормчем.
Когда вошел он, все ресторанное пространство с разношерстной публикой, с озабоченными собственной выгодой официантами, с золотыми драконами и иероглифами, с китайскими фонариками и сизым папиросным дымом свернулось и, как в гигантскую воронку, устремилось в него.
Он был в темно-синем, почти черном капитанском кителе и в восхитительно кремовой рубашке… Я не могу спокойно видеть эти морские рубашки, напоминающие мне мои любимые чайные розы. Ох, знали бы капитаны, за что я их люблю!
Рядом с ним были еще двое капитанов, но поначалу я их просто не увидела.
Он остановился в расписных красных дверях и посмотрел в зал с таким видом, словно хотел сказать: «Ну что, заждались? Вот он я! А вы не верили, что я приду!» Головы всех сидящих, словно по команде, повернулись в его сторону.
Скупым движением руки он подозвал метрдотеля, грузного, представительного мужчину, который уже сам, без зова, трусил к нему, лавируя между столиками со слоновьей грацией.
Отдав необходимые распоряжения, рыжий капитан, прищурившись, оглядел зал с видом охотника, высматривающего дичь в собственных угодьях. Дойдя взглядом до нас с Татьяной, он удовлетворенно кивнул и, как мне показалось, еле заметно улыбнулся в мой адрес.
Было уже часов девять, и все столики в ресторане были заняты, но для рыжего капитана тут же вынесли свободный и поставили около низенькой эстрады, где оркестранты, не переставая играть, косились на нового посетителя и обменивались многозначительными взглядами.
Однако капитану не понравилось местоположение столика, и он заставил перенести его таким образом, что он оказался рядом с нашим.
Только после этого капитан, сверкнув новым орденом Ленина на кителе, прошел через весь зал, но не к приготовленному для него столику, а к оркестрантам, и что-то зашептал в ухо совершенно лысому коротышке скрипачу, на что тот несколько раз согласно, с пониманием, кивнул. Капитан что-то незаметно сунул ему в карман и сел за свой столик, который наш официант Сережа уже уставлял целой батареей бутылок.
И только тут я заметила, что рядом с рыжим еще два капитана. Один атлетического сложения черноволосый красавец со сладкими греческими глазами и другой, симпатичный, неторопливый, больше похожий на инженера или ученого, как впоследствии и оказалось.
На кителях у обоих также сверкали новенькие ордена. Кажется, они назывались орденами Трудового Красного Знамени. Там сверху был такой флажок, а в середине — золотые серп и молот. Впрочем, может быть, я что-то путаю.
Надо сказать, что за последний год это был первый мужчина, на которого я посмотрела с интересом. Когда завязались наши жутковатые отношения с Наркомом, то, естественно, он занимал все мое воображение без остатка, но, если б даже мне кто-нибудь и понравился, я все равно боялась бы лишний раз взглянуть на него. На другой же день это стало бы известно Наркому.
Много позже я поняла, что это просто особенность моей натуры: я никогда не искала других приключений, пока находилась в близких отношениях с кем-то. Даже если эти отношения уже пошли на убыль. Было, правда, исключение, но до сих пор у меня от него неприятный осадок…
Музыканты заиграли «Одесский порт», очень модную в ту пору песенку. Рыжий благосклонно кивнул скрипачу, и тот неожиданным баском запел. В том месте, где должны быть слова «Мне бить китов у кромки льдов, рыбьим жиром детей обеспечивать…» он пропел «Им бить китов» и сделал подбородком в сторону капитанов.
Когда песня кончилась, капитаны поднялись и направились к нашему столику. Разумеется, впереди был рыжий.
— Китобои! Орденоносцы! — воскликнул он на весь зал. — Если вы сейчас же не познакомите меня с самой красивой девушкой города Москвы и ее прекрасной подругой, я буду считать свой праздник омраченным, а вас перестану называть друзьями.
Говоря это, он смотрел на меня в упор.
— Девушки, — выступил вперед похожий на ученого, — разрешите вам представить самого знаменитого китобоя планеты, капитана-гарпунера Сидора… Тьфу ты, черт! То есть Александра Дровяка!
— Бедные киты… — шепнула Татьяна.
— Очень приятно, — церемонно сказала я, протягивая руку, которую рыжий с жадностью схватил и начал больно тискать в своей жесткой ладони, — Маша. А это моя подруга Татьяна.
— Девчонки, — сказал рыжий, не отпуская моей руки, — мы сейчас из Кремля. Там нас награждали! Давайте отпразднуем это вместе! Не каждый день ордена дают! Правильно, Люсик? — спросил он у интеллигентного, которого, как это позже выяснилось, на самом деле звали Леня.
И, не особенно дожидаясь ответа, он скомандовал друзьям:
— Вира помалу!
Мы не успели понять, в чем дело, как столик наш со всем, что было на нем, поднялся в воздух, торжественно перелетел к их столику и слился с ним, укрывшись одной скатертью. Мы испугались, что нас тоже будут переносить на руках, и перешли за их столик сами. При этом кто-то из приятелей тихонько присвистнул. Я была в маминых танкетках на высоченных каблуках, и Александр едва доставал мне макушкой до носа. Его это нисколько не смутило, он галантно отвел меня к объединенному столу и ловко подставил перенесенный кем-то из ребят стул.
Метрдотель возник было в дверях, но Александр послал ему особенный взгляд, и тот успокоился.
Тотчас за столом появилось еще шампанское, гора шоколада, огромный букет багрово-красных роз, и началось…
Выяснилось, что у Сидора — так все почему-то звали Александра — тройной праздник. Во-первых, он добыл своего 350-го кита, что является абсолютным рекордом среди гарпунеров страны, а может быть, и всего мира, во-вторых, его за это наградили, а в-третьих, у него сегодня день рождения. За это и выпили.
Оркестр тем временем играл песню об Одессе, которую голосом Утесова пел скрипач. Между прочим, очень похоже. Кстати, оркестр весь вечер пел одесские, в том числе и блатные, песни. Или это были песни о моряках и рыбаках. Когда кто-то из публики пытался прорваться к эстраде, чтобы изменить репертуар, наши китобои вставали грудью, и сладкие, как черный виноград, глаза третьего моряка Егора, которого друзья почему-то называли просто Чоем или Великим Чоем, становились горькими, как маслины. Искатели музыкального разнообразия благоразумно отступали.
Татьяне понравился именно он. Это она мне сказала в туалете, когда мы выскочили туда «почистить перышки».
Сидор — так я вслед за всеми стала называть Александра — все время приглашал меня танцевать, даже если музыка была не слишком подходящая для этого. Танцуя, он прижимал меня к себе стальными руками, и я все время коленом — из-за нашей разницы в росте — чувствовала, как он возбужден. Принимая во внимание, что у меня не было мужчины больше четырех месяцев, можно догадаться, как это действовало на меня.
Татьяна танцевала с Егором. Разница в росте у них была противоположной, но, судя по их лицам — ее разгоряченному, а его смущенному, — между ними тоже происходило что-то похожее.
Во время одного танца, чтобы хоть как-то отвлечься от искушения, я спросила у Сидора, почему друзья его так зовут, и он рассказал мне забавную историю…
Они учились в мореходке и, как и положено нормальным студентам, отчаянно бражничали. И вот в одно прекрасное утро, когда вся веселая компания в жутком похмелье лежала вповалку у кого-то на даче и оглашала окрестности десятой станции Большого Фонтана стонами и жалобами на судьбу, явился он и приволок целый ящик яблочного сидра. С тех пор к нему и прилипла эта кличка. Буква «о» в ней появилась для благозвучия.
Естественно, такое поведение моряков привлекло к ним внимание всего зала. А если к ним, то и к нам. Мы пользовались невероятным успехом. В дальнем углу, в полумраке сидела холостяцкая компания грузин, которые были чуть постарше наших морячков, — они не сводили с нас глаз. В конце концов они прислали за наш столик с Сережей две бутылки шампанского.
Егор страшно вспылил и собрался пойти бить морду, но Сидор остановил его, сказав, что «сделает» их другим способом. Он пошептался о чем-то с Сережей, тот скрылся за своей занавеской и вскоре продефилировал оттуда через весь зал с подносом, на котором было не менее полудюжины шампанского.
А потом мы с удовлетворением наблюдали, как раздувались щеки, сверкали глаза и дергались усы за грузинским столиком.
Сидору этого показалось мало, он подошел к скрипачу и что-то ему сказал. Скрипач кивнул и объявил, перекрикивая гул возбужденных голосов:
— А сейчас мы для наших гостей из солнечной Грузии исполняем грузинскую народную песню «Сулико». В этой песне поется о несчастной любви…
Кто-то из грузин вскочил и схватился за то место, где у него должен был висеть кинжал, но его товарищи в шесть рук осадили его.
Вскоре грузинская опасность чудесным образом рассосалась. Взглянув украдкой в их сторону, я увидела, что их столик пуст.
Потом мы поехали кататься по Москве на такси, сразу на двух машинах. Сперва, конечно, на смотровую площадку около высотного здания МГУ. Там я вдруг почувствовала себя страшно одинокой. Одиночество мое было вдвойне горьким оттого, что я не могла никому ничего рассказать.
Я вдруг поняла, что Нарком был для меня больше чем страх, больше чем удивление, больше чем страсть, что никто его не знал лучше меня. Его вообще не знали и потому ненавидели. И всю эту людскую ненависть к нему я вдруг всем своим существом почувствовала на себе, словно она, отражаясь от него, попадала в меня. Тяжелая, безысходная тоска навалилась на меня, и я заревела…
Танька — дура — решила, что это пьяная истерика, и стала уговаривать меня, как ребенка из школы для умственно отсталых детей… Я жутко разозлилась и набросилась на нее с кулаками, чего не было уже с пятого класса, когда она вздумала что-то очень остроумное сказать в адрес Лехи.
Насчет кулаков — это, конечно, сказано для красного словца. Я лупцевала ее ладонями по спине и по ядреной упругой заднице, а она, стерва, с кокетливым смехом уворачивалась и звала на помощь Егора. За этой возней я как-то забыла о своем одиночестве, и слезы высохли в моих глазах.
Потом я успокоилась, и мы поехали на Красную площадь. Сидор сказал, что он своими глазами должен прочитать эту надпись на мавзолее.
Мы оставили наши машины около Исторического музея и пошли по влажной после ночной уборки брусчатке.
Откуда ни возьмись тут же появились два милиционера и направились к нам. Сидор шепнул мне, чтобы я не переживала, и пошел к ним навстречу.
Я невольно залюбовалась им. Столько в его неторопливой вразвалочку походке было уверенности и какой-то неколебимости, что душу мою охватил покой. Вот, подумала я, пока такой человек рядом, действительно не о чем переживать. А как он нес свою рыжую голову. Я такой посадки головы не видела ни у самых больших начальников тогда, ни у самых богатых людей в наши новейшие времена. Вот кто был подлинным хозяином жизни!
Сидор сказал милиционерам несколько слов, что-то показал им, и они, козырнув ему, а потом нам всем, отошли.
Мы подошли к мавзолею и долго молчали, вглядываясь в непривычные два слова вместо одного:
ЛЕНИН
СТАЛИН
Я вспомнила, как восторженно замирало мое сердце, когда я смотрела на товарища Сталина в тот единственный в жизни раз, из своей колонны.
Потом я вспомнила, как останавливалось лицо Наркома, когда он говорил о нем. Я не понимала этого выражения лица. Мне тогда казалось, что все люди так же, как я, должны любить эти красивые густые волосы, ласковый прищур мудрых глаз, мужественные, волнующие усы…
Оказалось, что они поселились в гостинице «Москва», куда мы и зашли сразу после Красной площади, чтобы оставить там тоскующего от полной бесперспективности Люсика.
Егор сделал было робкую попытку пригласить нас в гости, но, встретив непреклонный взгляд Татьяны, быстро перевел все на шутку. Сидор тоже посмотрел на него неодобрительно. Я это отметила про себя.
Как мы им ни объясняли, что до нас ходьбы пятнадцать минут, такси они все же не отпустили.
Так, в сопровождении двух машин, пешком мы дошли по улице Горького до Тверского бульвара. В конце пути таксисты уже вели свои машины рядом и вполголоса переговаривались от скуки.
Сперва мы провожали Татьяну.
Одна из машин осталась около ее подъезда, когда Чой зашел вместе с нею в лифт.
— Пойдем, — шепнул Сидор, — это надолго…
— Вы так думаете?! — оскорбилась за Татьяну я.
— Не подумайте ничего плохого, — поспешил оправдаться Сидор. — Егор сейчас начнет ей читать Эдуарда Багрицкого, а он его наизусть помнит почти всего. Он так всегда делает, когда девушка ему нравится.
— А что делаете вы, когда вам нравится девушка? — провокационно спросила я.
— Я делаю ей подарок, — серьезно ответил Сидор.
— И что же вы ей дарите? — с некоторым разочарованием спросила я.
— Одессу… Хотите?
Через два дня я в одном купе с китобоями ехала в Одессу.
Согласилась ехать я сразу, как только он меня пригласил. Я не умела ломаться, и к тому же в Москве меня ничего не держало. Все заказы, которые у меня были, я выполнила накануне, так что была еще и при деньгах.
И потом, после всего, что случилось со мной в этом году, сменить обстановку и отвлечься от своих бед мне было совершенно необходимо.
В порядочности Сидора я была совершенно уверена. В Москве он вел себя как настоящий джентльмен. Правда, в тот же вечер, когда провожал домой, попытался меня поцеловать, но я мягко его отстранила, и он больше не предпринимал ни одной попытки, даже когда мы оставались вдвоем у меня дома и танцевали под пластинку Глена Миллера, которую он купил за бешеные деньги у спекулянта около музыкального отдела в ГУМе.
Танцуя, он страшно возбуждался и у него начинали гореть уши. Он отстранялся от меня на расстояние вытянутой руки, и его глаза суживались, словно он смотрел в прорезь прицела своей гарпунной пушки.
Для меня было загадкой, как он сдерживается при таком бешеном темпераменте? Да и зачем? Неужели он теперь боится получить отказ? Да, я отстранила его в первый момент, но сделала это непроизвольно…
Он мне уже нравился, хотя еще ничего во мне не отзывалось на его пламенный призыв в глазах, который он и сам пытался скрыть, постоянно отводя взгляд. Но, честно говоря, слегка задевало, что он не предпринимает новой попытки поцеловать меня.
Нужно не забывать, что у меня не было мужчины уже несколько месяцев. Я, правда, о них и не думала, но это головой, а тело не забывало ни на минуту. Особенно по ночам…
Нет, не может он бояться, убеждала я сама себя, меньше всего он похож на труса. Больше того, не считая, конечно, Наркома, я не встречала мужчины, более уверенного в себе и решительного.
Татьяна поехать с нами не смогла, у нее был в самом разгаре семестр, и потому Великий Чой всю дорогу грустил и пил пиво на верхней полке. Мы же с Сидором и Люсиком внизу пили шампанское и пели морские песни.
Когда все песни кончились, я спросила у мальчиков, почему Егора зовут Великим Чоем?
— Из-за нашей лени, амикошонства, панибратства, полного отсутствия воспитания и дурацкой привычки всем давать уменьшительно-ласкательные клички, — охотно пояснил Люсик. — Полное его прозвище — Хорлогийн Чойбалсан.
Егор, свесившись, поставил пустую бутылку пива на стол и той же рукой, быстро сложив пальцы бубликом, закатил Люсику звонкий щелбан.
— Правды никто не любит, — с укором сказал Люсик, потирая еще гудящий лоб. — Дело в том, Машенька, что каждый уважающий себя одессит имеет кличку, которой гордится и которую бережет как зеницу ока или как орден…
Люсик с любовью скосил глаза на свой темно-синий китель и потер новенький орден рукавом.
— Заслуживаются клички по-разному, — продолжал он. — Некоторым они достаются по происхождению, как, скажем, мне. Другие добывают их в славных пирушках, как небезызвестный вам Сидор, а третьи — в кровавых битвах, которыми так полна наша нелегкая одесская жизнь. Так произошло и с нашим Великим Чоем…
Сверху свесился увесистый смуглый кулак с маленьким якорьком в основании большого и указательного пальца.
Люсик брезгливо взял кулак двумя пальцами, повертел его, презрительно сморщив нос, и неожиданно легко забросил наверх, словно это был теннисный мячик.
— Не надо меня таким образом поощрять, я же и без того рассказываю… Значит, в прошлом году пришли мы в Одессу под самый Новый год.
Пока не огляделись, чтобы далеко не ходить, «зашли в портовый ресторан», как поется в известной песне о вашей тезке Мурке. Надеюсь, на этом ваше сходство с ней и кончается. На самом деле это был Дом культуры портовиков, который, наверное, еще не до конца отремонтировали после нашего последнего посещения. В этом Дворце портовой культуры в буфете работала некая Фаина, на которую у нашего Егора, еще не получившего своей клички, были особые виды. Но она о них, очевидно, не догадывалась, и потому, пока Егор доблестно «бил китов у кромки льдов», не то чтобы «вышла замуж за Ваську диспетчера», но уже почти пообещала. Во всяком случае, очень серьезно обсуждала этот вопрос с бригадиром докеров Василием Радченко. Он известен в СССР как автор комплексного метода Радченко. После третьей бутылки знаменитого одесского шампанского вперемешку с не менее известным коньяком «Одесса», Егор убеждается, что Фаина и Василий очень далеко продвинулись в своих дебатах и буквально готовятся к свадьбе. Тут у Егора испортилось настроение, и он почему-то стал плохо относиться ко всем портовым работникам. До этого же он их любил как родных братьев.
— Может, хватит? — лениво прозвучало с верхней полки.
— Кличка без истории ее возникновения недействительна, как орден без наградного удостоверения, — назидательно поднял палец Люсик и продолжал: — Выпив еще бутылочку шампанского и закушав это дело стаканом коньяка, Егор внезапно подошел к огромной компании крепких ребятишек, которые, сдвинув три столика, уже справляли Новый год несмотря на то, что было еще только двадцать восьмое декабря, и культурно поинтересовался, не в порту ли они работают. Ребята, очевидно, увидели что-то забавное в его облике и дружелюбно заулыбались. А самый амбалистый из них, водоизмещением раза в два больше, чем у Егора, тоже вежливо ответил, что они работают именно в порту и он этим фактом бесконечно гордится. Он еще добавил, что очень уважает китобоев, и пригласил Егора присесть с ними и выпить рюмку водки за славных докеров, которые, как известно, морякам братья… А кто-то из сидящих за столом тихонько добавил «молочные». Но как бы он тихо ни говорил, Егор это сакраментальное словечко услышал и обвел компанию заинтересованным взглядом, чтобы определить, кто это сказал. Но все сидели и анонимно хихикали в ответ на его любознательность. Тогда он, собрав всю свою недюжинную вежливость, спросил: «А кто главный в этой компании?» Тот мордоворот, с которым он разговорился, ответил ему с ласковой улыбкой: «Я главный, сынок. И какие же из этого следуют выводы?» Тогда Егор — весь воплощенная вежливость — говорит: «Мне очень неловко отрывать вас от вашего праздника, но не могли бы вы на минуточку подняться со стула?» — «А почему я должен подняться со стула, — удивился амбал, — когда лучше тебе присесть рядышком и открыть мне душу». — «Видите ли, — пояснил Егор, — моя мамочка еще в далеком детстве запретила мне бить лежащих, а также нагло сидящих…» На этих словах амбал начал надменно подниматься…
Как опытный рассказчик, Люсик на самом интересном месте прервался, неторопливо разлил шампанское по железнодорожным стаканам в массивных подстаканниках, потом откупорил бутылку «Жигулевского» и не глядя передал ее наверх. Бутылка немедленно исчезла.
— Я считаю, пришло время выпить за Великого и Легендарного Чоя. Да не померкнут его слава и величие.
Сидор одобрительно кивнул. Все чокнулись и выпили. Люсик поставил на стол свой стакан и спросил:
— Так на чем я остановился?
— На том, что амбал начал надменно подниматься, — с готовностью напомнила я.
— Да, он начал подниматься, — продолжил Люсик, — совершенно при этом не догадываясь, что наш мальчуган славится своим резким боем, как хорошее охотничье ружье. Другими словами, он поднимался навстречу неизвестному. И стоило ему принять вертикальное положение, как наш Егорушка, у которого, казалось бы, последние силы ушли на вежливость, сделал неуловимое движение своей уникальной левой, и амбал медленно сел на стул уже совершенно в другом настроении и с закрытыми глазами.
Тут поднялась легкая паника, потому что кому-то показалось, что Егорушка его пырнул ножичком. Естественно, потребовалось наше немедленное вмешательство, чтобы вывести их из этого обидного заблуждения. При этом напоминаю, что их было человек двенадцать, не считая женщин, а нас по-прежнему только трое, потому что остальная, более умная, часть коллектива китобойной флотилии «Слава» наслаждалась заслуженным покоем и комфортом гораздо выше, на Приморском бульваре в Клубе моряков.
Но для полного прояснения ситуации я должен сообщить, что Сидор, если продолжать пользоваться той же ружейной терминологией, при наличии такой же резкости боя известен в определенных кругах еще и кучностью, дальнобойностью, а также немыслимой скорострельностью. И пока главный амбал с блаженной улыбкой отдыхал на стуле, несколько его товарищей устроились на холодном и не очень чистом полу. И если вы, Машенька, пообещаете мне ничего не рассказывать Танечке, то я вам признаюсь, что среди тел поверженного противника обрел блаженный покой и наш герой…
Вскоре раздались соловьиные трели нашей доблестной портовой милиции, которая спешила только затем, чтобы защитить своих земляков от этих негодяев-китобоев… Мы поспешили избежать этой вопиющей несправедливости и унесли на руках бездыханного смельчака.
Когда мы опустили его на уютную лавочку в парке Шевченко, он открыл глаза и тихо заплакал. Мы бросились его утешать, говорили, что он пал в совершенно неравной борьбе, что он должен собой гордиться, а не плакать, но он заливался еще безутешнее и убеждал нас, что плевал он на этих портовых…
Тогда мы зашли с другого бока и стали намекать, что на Фаине свет клином не сошелся, что завтра же он встретит кого-нибудь еще лучше, и, между прочим, совершенно угадали, если вспомнить о Танечке… Но он зарыдал еще сильнее, и мы только расслышали: «При чем здесь Фаина?» Эти слова нас сильно заинтриговали, и мы хором спросили у него: «Тогда чего же ты плачешь, если Фаина здесь ни при чем?!» И что, вы думаете, ответил этот великий гуманист? Он сказал нам сквозь неудержимые слезы: «Сегодня умер Хор-хорлогийн Чойбаясан!» И просто зашелся в плаче.
Мы потом проверяли по газетам. Все так и было. И вот теперь я вас спрашиваю: вы встречали еще человека, который с таким блеском заслужил бы свое прозвище? Нам оставалось только удивляться тому, что он до сих пор не имел клички, и учить это трудное имя: Хорлогийн.
В Одессу я влюбилась сразу, едва мы сошли с поезда. Нас на красном «москвиче» встречал приятель Сидора, которого звали Беби. В эту маленькую горбатую машинку мы погрузили наши пожитки, а сами пошли пешком по Пушкинской улице, самой красивой улице в мире, как дружно хором утверждали китобои.
Улица действительно была хороша. Она очень похожа на московские переулки в районе Кропоткинской, но, очевидно, морской воздух покрыл благородной патиной фасады домов и приглушил все краски. К тому же вся улица заросла гигантскими платанами, листва которых только-только начала желтеть и застилать золотыми резными листьями черные после недавнего дождя тротуары. Это было необыкновенно красиво.
Поселили меня в гостинице «Красной». В том, что она была лучшей в городе, сомневаться не приходилось. Свободных номеров там, разумеется, не было. Но Сидор о чем-то пошептался в сторонке с администраторшей, и та, расплывшись в улыбке, пододвинула мне регистрационный листок. Поистине для этого человека не существовало преград.
В графе «цель приезда» Сидор твердой рукой вывел: «Командировка».
Я пыталась взять обыкновенный одноместный номер, но Сидор настоял на люксе и заплатил за неделю вперед.
Вечером мы с ним ужинали в ресторане гостиницы, а потом пошли гулять по ночной Одессе. Мы дошли до оперного театра, и я убедилась сама, что это один из красивейших театров Европы, потом профланировали из конца в конец по Дерибасовской, которая, несмотря на довольно позднее время, была не менее оживленна, чем улица Горького в Москве.
С Сидором то и дело уважительно здоровались. Мне было приятно, что я иду с таким популярным человеком.
Потом мимо памятника потемкинцам мы вышли на Приморский бульвар.
Где-то внизу мерно дышало море. Вспыхивал знаменитый одесский маяк. Что-то поскрипывало и постукивало в порту, катилась к черному горизонту горстка огней. Это уходило к заморским берегам какое-то судно. Я вдруг почувствовала себя грустно-счастливой и благодарно прижалась к Сидору. Он метнул на меня молниеносный точный взгляд и продолжал что-то рассказывать.
— А нас пустят в гостиницу? — вдруг спросила я.
— Нас? — быстро переспросил Сидор.
— Меня, конечно, — поправилась я. — Но может быть, ты меня захочешь проводить…
— Может быть, захочу… — усмехнулся он.
Мы попрощались около гостиницы. Как потом выяснилось, он мог бы беспрепятственно пройти в мой номер. Для него действительно не существовало преград, когда он чего- либо хотел. Но в тот первый мой одесский вечер он даже не зашел в гостиницу, не говоря уже о том, чтобы подняться в мой номер.
На другой день рано утром Сидор и Люсик заехали за мной на знакомом красном «москвиче», который, как оказалось, принадлежал Сидору и был дан Беби во временное пользование, пока хозяин был в рейсе.
— Куда мы едем? — спросила я.
— Мы едем делать Привоз, — ответил Люсик, но я ничего из его слов не поняла. Я еще не знала, что Привозом называется знаменитый одесский базар.
Когда мы вошли в него со стороны рыбных рядов, то стало ясно, что и знакомство в Москве, и веселая дорога, и прогулка по ночной Одессе были только подготовкой к встрече с Привозом, увертюрой перед основным действием…
Поражали горы рыбного серебра и золота на каменных прилавках. Продавщицы стояли могучие, как пирамиды, и надменные, как сфинксы. Их белые передники и халаты были пропитаны селедочным рассолом, облупленный ярко- красный маникюр стал жемчужным от прилипшей чешуи, но пышные и замысловатые прически у всех были такие, словно они полчаса назад вышли от самого дорогого парикмахера. И все они, без исключения, были блондинками. Настоящие дочери мадам Стороженко из катаевского «Белеет парус одинокий». Только онемевшие от благополучия. Они с молчаливым презрением взирали на снующих меж рядами бойких бабешек, чьи ногти никогда не знали маникюра, а синеватые тонкие ноги вполне довольствовались замызганными галошами. Вот те кричали, заглушая друг друга: «Бычки, бычки! Храмадные свежие бычки!» Причем ударение они делали на букве «ы» и потрясали тяжелыми связками черно-зеленых блестящих бычков, похожих на жирные запятые.
Другие кричали что-то созвучное, только вместо «ы» ударяли на «а»: «Рачки, рачки! Храмадные рачки!» Я их не сразу научилась различать. У этих в руках были ведра с розовыми и серо-зелеными существами, почему-то напомнившими мне кузнечиков. И тех и других они мерили стаканами, как семечки, и насыпали в газетные кульки. Розовых покупатели тут же начинали лузгать, сплевывая на асфальт розовую шелуху.
— Что это? — сгорая от любопытства, спросила я.
— Да ты шо?! — со страшным одесским акцентом изумился моей необразованности Люсик. — То ж вареные рачки! Черноморские креветки! Хочешь?
— Не знаю… — пожала плечами я. — Лучше в другой раз…
Я прежде никогда такого не видела, а повторять печальный опыт «Пекина» мне не хотелось. В Москве креветки начали продавать значительно позже.
Худые задумчивые мужики с недельной пегой щетиной на впалых коричневых щеках уныло встряхивали связками маленьких белобрюхих камбалок и монотонно повторяли, не стараясь никого перекричать: «Глось, глось, глось…» Понять их было совершенно невозможно.
— Это камбала у вас так называется? — спросила я.
— Это — глось! — с большим удовольствием произнес это слово Люсик. — Камбалу я тебе покажу.
Отчаянно торгуясь с несчастным мужиком и сбив цену вполовину, он купил весь улов. Впрочем, мужик не выглядел разочарованным.
Люсик купил еще две связки бычков, связку провисной качалки, так называлась свежесоленая и слегка подвяленная скумбрия. Он также купил нежнейшего посола тюльку, которую мы тут же начали поедать, отламывая ей голову. Ничего общего с килькой, за которую я ее сперва приняла, черноморская тюлька не имела.
И тут Люсик нашел камбалу. Она была огромной, не менее полуметра в диаметре, и древней. Вся ее спина заросла ракушками, как днище видавшего виды корабля.
Люсик подмигнул Сидору, чтобы тот оттащил меня подальше с моими не совсем уместными восторгами, и начал виртуозно торговаться с рыбаком, гордым своим уловом. Он с таким азартом это делал, так махал руками, отпускал такие шуточки по поводу размеров и качества рыбины, что вокруг начали собираться болельщики.
Куда только подевалась вся его интеллигентность, которая так поразила меня в Москве. Но, странное дело, вместо того чтобы одернуть наглеца, указать ему на явную беспардонную ложь, болельщики явно держали сторону покупателя и одобрйтельно улыбались, когда Люсик, выворачивая рыбине жабры, пытался доказать, что почти живая рыбина уже несвежая, и нес при этом заведомую чепуху, убеждая публику в том, что камбала без воды живет неделю, а если эта умерла, то, значит, ее поймали в прошлом году…
Наш бедный рыбак почти согласился с тем, что пытается по сумасшедшей цене всучить протухшего малька, и уже был готов подарить Люсику рыбку для котенка, который, возможно, от нее откажется, но тут подошла приземистая энергичная тетка, возможно его жена, и сказала, уперев крепкие руки в бока:
— Шо-о?
— А ничего, тетя, продано, — быстро среагировал Люсик, делая вид, что принимает тетку за покупательницу. Он всунул растерявшемуся рыбаку несколько мелких бумажек и вырвал из его рук рыбину.
— Да ты шо? — взвизгнула тетка. — Ты шо даешь, фармазон?
— На чем сошлись, то и даю! — невозмутимо ответил Люсик и отвел руку с рыбиной за спину.
— Люди добрые! — заголосила тетка. — Да шо ж это делается? Грабят натурально!
— Так они договорились, — радостно подтвердили люди.
— Да шо ты тут робишь, бычок сушеный, — вскинулась на рыбака тетка и с размаху двинула его по гулкой спине.
Рыбак ничего ей не ответил. Люсик тем временем стал пробираться вон сквозь ряды болельщиков, тетка бросилась было за ним, но хохочущая толпа ее не пустила. Тем временем Сидор приблизился к понурому рыбаку, молча сунул ему крупную купюру и отошел прежде чем тот сообразил что-то сказать в знак благодарности. Когда разъяренная тетка вернулась к супругу, чтобы выместить на нем всю свою злость, бумажки в его руках уже не было. Все остальные ругательства и тумаки рыбачок выносил стойко, пряча лукавую улыбку.
Остальную провизию покупал сам Сидор. Принцип его покупок был очень прост. Он выбирал самое лучшее и покупал не торгуясь. Это был самый крупный гусь в птичьем ряду, самые красивые фрукты, самые аппетитные домашние колбасы.
Люсик каждый раз, когда тот расплачивался, укоризненно качал головой. Он считал такое поведение на Привозе святотатством и норовил прихватить помидорину или грушу покрупнее «на поход». Когда крестьянки пробовали возмущаться, он говорил:
— Да вы шо, тетечка, хочете разбогатеть на умственно отсталом? Вы ж видите, он даже не торгуется.
Несколько раз мы возвращались к «москвичу» и выгружали в багажник и на заднее сиденье продукты.
В какой-то момент мне показалось, что вот оно, наступило то, о чем мечтает каждая девушка, — у меня появился жених. Ясно было, что ребята затевают грандиозный праздник, посвященный их награждению, но на этом празднике я буду представлена его родителям и всем остальным родственникам и друзьям. Значит, у него по отношению ко мне вполне серьезные намерения…
Только одно слегка смущало. За все это время он ни разу даже не сказал мне, что я ему нравлюсь, не говоря уже о полноценном признании. Было несколько романтических моментов — и в Москве во время танцев, и во время нашей ночной прогулки по Одессе, когда, казалось бы, и говорить не о чем, кроме как о любви, но Сидор молчал, как партизан на допросе. Сомнений в том, что я ему нравлюсь, и очень сильно, у меня не было. Достаточно было видеть его глаза, когда он смотрел на меня.
Ну ничего, решила я, это такой характер. И еще неизвестно, что лучше! Илья вон соловьем разливался, а этот молчит и делает. Разве их можно сравнить?
Оказалось, что торжество готовилось у Люсика. Это тоже меня озадачило, но ненадолго.
Едва я переступила порог его квартиры, как мама Люсика, маленькая пухленькая женщина с добрыми глазами навыкате, подбежала ко мне и обняла, весело вскрикивая при этом:
— Это же Маша! Боже ж мой, деточка моя, какая ты красивая! Как же этот рыжий бандит сумел тебя загарпунить? У тебя есть подруга? Нет, не та, что уже с Егором, а другая? Можно чтобы не такая красивая, как ты. Красивую у него быстро уведут. Можешь звать меня тетей Геней. Я чувствую: мы с тобой, деточка, подружимся.
— Геня, я не собираюсь жениться, — отозвался с кухни Люсик.
— Ой! А кто тебя спросит? — крикнула она и, подмигнув мне, шепнула: — Мы его так женим, что он даже сам не почувствует. — Она снова крепко обняла и поцеловала меня. — Спасибо, что присматривала там за ним в Москве. Знаешь, что он вытворил в прошлый год в Клубе моряков? Я тебе как — нибудь потом расскажу! Он тоже бандит тот еще! Все они бандиты. Всех их женить надо, пока в Сибирь не загремели со всеми своими орденами и медалями. Как только с ними Соляник справляется? Ты знаешь, кто такой Соляник?
Я помотала головой.
— Аркадий! — закричала она куда-то в глубь квартиры. — Иди скорей сюда, тут человек не знает, кто такой Соляник.
В комнату вошел тоже низенький сухощавый мужчина в темно-зеленой с черным полосатой пижаме, с газетой под мышкой и в больших черных очках с толстыми стеклами.
— Аркадий, ты посмотри, какую красавицу этот рыжий бандит себе в Москве отхватил! Деточка, это дядя Аркадий, папа Люсика! Он любит себе портить глаза политикой. Аркадий, скажи Машеньке, кто такой Соляник.
Дядя Аркадий подошел ко мне, церемонно пожал руку, снял очки, положил их в нагрудный кармашек пижамы и, взглянув на меня маленькими и круглыми, как у плюшевого медвежонка, глазками, сказал совершенно серьезно:
— Соляник — это фактический хозяин города.
— Ой, Аркаша, — замахала на него руками тетя Геня, — деточка второй день в Одессе, она ничего не знает, только на Привозе и успела побывать. Ты ей скажи, кем работает Соляник.
— Герой Социалистического Труда Соляник работает капитаном — директором китобойной флотилии «Слава», а мы все работаем у него. Я инженер-экономист. Генечка — заведующая нашей парикмахерской, а Люсик — старший механик холодильных установок, без которых…
— Ой, не морочь деточке голову, она сюда отдыхать приехала, а не лекции слушать. Ну, что вы там возитесь? — крикнула она в сторону кухни и, не дожидаясь ответа, побежала туда сама.
— Люсик! Куда ты кладешь немытую зелень? Сидор, зачем ты вешаешь рыбу, это же не гардины. Ничего не трогайте здесь руками. Почему вы девочку не повезете на море? Все равно раньше чем через четыре часа ничего не будет готово. Давайте, я вам бутерброды с собой сделаю.
Тетя Геня была вихрь, тайфун! При этом безумно обаятельная и очень теплая. Я даже пожалела, что она не мама Сидора… О своих родителях он мне почему-то до сих пор не рассказывал.
На море я не была с цятого класса, с тех пор, как мама возила меня на детский курорт в Анапу. Я его даже слегка забыла. Помню только что-то сероватое у берега и сине-черное, в белых барашках, вдали. И ветер, ветер. Мы приехали не очень удачно. В то лето в августе вдруг задул норд-ост и дул целых двенадцать дней. А мы приезжали всего на двадцать. Я больше помню чебуреки, которыми торговал в палатке на пляже кореец.
Они были огненно-горячие и безумно вкусные. Нужно было высоко поднимать их и прокусывать маленькую дырочку в уголке, чтобы сперва выпить ароматный сок, а уж потом приступать к хрустящей корочке и мясу.
С тех пор я на море не была ни разу и даже боялась встречи с ним. Но идея тети Гени была принята ребятами с восторгом, мы быстро собрались и поехали. Правда, Люсик вдруг вспомнил, что ему срочно нужно повидать какую-то Галочку и позвать ее на праздник. Он обещал приехать прямо на их старое место.
Когда он вышел из машины, Сидор покачал головой ему вслед и, криво усмехнувшись, сказал:
— Скорее Дюк Ришелье приедет на море, чем он. — И рванул машину с места.
По дороге я заскочила в гостиницу за купальником, и через полчаса мы оказались не на пляже, как я ожидала, а в какой-то крохотной, невероятно красивой бухточке, отгороженной от любопытных глаз скалистыми берегами. Дно около берега было усеяно крупными черными камнями и прозрачнейшая вода завивалась вокруг них тонким кружевом.
За узким входом в бухточку открывался безбрежный ярко-синий простор. Тесный песчаный островок посреди каменистого берега хранил на себе следы многочисленных пикников. Около костровища, прислоненные к скале, стояли несколько закопченных железных листов.
— Вот тут мы и живем, — с видом довольного хозяина сказал Сидор. — Располагайся. — С этими словами он за одну секунду разделся и каким-то сложным путем, кружа вокруг видимых и невидимых камней, побежал в воду.
Я невольно залюбовалась его ладным, очень крепким телом, сплошь пркрытым нежно-рыжими веснушками и золотистым пушком. В тот момент во мне впервые что-то шевельнулось и отозвалось на безмолвный страстный призыв, который непрерывно шел от него с первой секунды нашей встречи.
Я разулась, подошла к морю, по щиколотки зашла в воду, показавшуюся мне сперва очень холодной, через минуту уже терпимой, а еще через минуту приятной. Было тепло и тихо.
— Раздевайся! — крикнул из воды Сидор. Он уже плавал кругами по бухточке и фыркал, как тюлень в зоопарке.
Была не была, решила я и стянула через голову платье. Фырканье прекратилось, и я увидела, как голова Сидора с округлившимися, широко открытыми глазами медленно и безмолвно погружается в воду… Я даже успела испугаться, прежде чем она вновь появилась на поверхности.
— Дурак! — крикнула сердито я ему и, не глядя в его сторону, медленно пошла в воду, скользя на заросших тиной камнях.
— Стой! Не двигайся! — крикнул он и, бешено работая руками, поплыл ко мне.
— Ну вот еще! — сказала я про себя и продолжала идти. Но идти становилось с каждым шагом труднее. Скользкие камни, обросшие острыми ракушками, делали движение почти невозможным. К тому же вода была все-таки прохладной. В нее хорошо было бы нырнуть или шумно вбежать, поднимая тучу брызг, но вот так медленно, по сантиметру погружаться приятного было мало.
— Я же сказал, не двигайся! — прокричал Сидор, он уже встал на дно и продвигался ко мне какими-то нелепыми замедленными прыжками.
Он подбежал в тот момент, когда моя нога скользнула в какую-то расщелину между камнями. Я потеряла равновесие, замахала беспомощно руками и готова была рухнуть в воду, ломая щиколотку Он подхватил меня, мокрый, холодный, сильный, испуганный не меньше моего, и, бережно приподняв за талию, поставил на безопасное место. И не разжал рук, приблизив ко мне тревожное лицо с прилипшими на лбу волосами. Сама не понимая, что делаю, я прижалась к нему всем телом и приблизила свои губы к его мокрым губам. Он нежно и тихо поцеловал меня. Этот горько-соленый, холодный снаружи и огненный внутри поцелуй привел нас в состояние какой-то неописуемой любовной ярости, никогда до того не испытанное мною. Он крепко обхватил мою голову руками и стал покрывать мое лицо ненасытными, неутолимыми поцелуями, и я отвечала ему тем же. Я, как маленький голодный скворчонок, открывала со стоном рот и жадно ловила его поцелуи, которые из горьких постепенно становились сладкими.
Вскоре его тело и мой промокший купальник стали горячими. Я уже поймала себя на том, что в воде, ставшей вдруг теплой, как парное молоко, судорожно нащупываю ногами ровный кусочек дна, чтобы поставить их рядом и сомкнуть в сладкой истоме бедра…
У меня был раздельный купальник, и его руки смело и сильно сжимали то мою спину, то чувствительное место на талии, там, где она переходит в бедра, то ягодицы, залезая при этом под купальник.
Его тесные сатиновые плавки на завязочках сбоку, не приспособленные для любовных игр, сгибали и уродовали его отвердевшую до хрупкости плоть. Я испугалась, что все у него там сломается, и непроизвольно потянула сперва одну завязочку, потом другую…
Плавки упали в море. Он, удивленно взглянув на меня, завел обе руки под резинку трусиков и, опустив их до колен, зарылся лицом в мой живот и стал, покусывая, целовать его, как-то по-особенному урча при этом. Его волосы уже начали просыхать и снова поднялись упругим рыжим ворсом. Я зарыла в них ладонь и, надавив на его пушистую макушку, простонала, сжимая в полубеспамятстве бедра:
— Мой Сладкий Ежик…
Его рука между тем протискивалась между бедер, которые я толком и развести не могла, потому что трусики держали мои ноги, как путы.
Каким-то чудом стряхнув с себя трусики, я поставила одну ногу чуть повыше на камень и пустила его руку туда, куда она стремилась. Он схватил меня в пригоршню так, что снаружи ничего не осталось, и сильно, сладко, почти больно сжал…
От неожиданности я вскрикнула. Он ослабил руку, но не выпустил меня, и держал теперь бережно и нежно, как птенца, потираясь при этом лицом о мой живот, о волосы на лобке.
Потом он, не отпуская руки, медленно выпрямился и свободной рукой умело расстегнул пуговицы моего лифчика, а грудь словно сама сбросила его в воду. Он припал к соску как оголодавший младенец, взял его столько, сколько поместилось во рту, и выпустил только для того, чтобы взять другой.
Я подняла ногу, опиравшуюся на камень, и закинула на его бедро. Он свободной рукой подхватил ее и, медленно разжав другую, отпустил меня, и я почувствовала, как он, горячий, настойчивый, трепещущий, напористо, не разбирая дороги, стремительно врывается в меня…
Все было мгновенно и оглушительно… Потом он взял меня на руки и, шатаясь на камнях, отнес в море, в глубину, и я чувствовала, как вода коснулась сперва моих бедер, потом ягодиц, потом спины, потом я поплыла, перевернувшись на живот.
Совершенно невозможно передать это восхитительное ощущение плаванья нагишом после любви, когда твоя разгоряченная, еще вздрагивающая после бурного оргазма плоть вдруг погружается в холодную воду, которая обнимает тебя всю, остро ласкает внутренние поверхности бедер, шевелит волосы на лобке, колышет свободно парящие груди… Это может сравниться лишь с самой любовью…
Он выловил наши пожитки из воды, выжал и ждал меня, еще возбужденный, готовый к продолжению…
Когда я подплыла к нему, он передал мне наши купальники, подхватил меня и вынес на берег.
— Отпусти, — шептала я ему, — я же тяжелая…
— Своя ноша не тянет, — засмеялся он мне в ответ.
Мы занимались любовью еще несколько раз, нимало не заботясь о том, что нас может кто-нибудь сверху, со скал увидеть.
Подстилки у нас никакой не было и, чтобы песок не попал в самые нежные места, он сажал меня на себя… Никогда не забуду его восторженных глаз, которые, казалось, поедали меня. Он, выгибаясь всем крепким торсом, с силой подбрасывал меня, и я боялась сразу нескольких вещей. Во-первых, раздавить его — а во мне было уже под сто килограммов, во-вторых, я боялась, что он случайно выскочит из меня, и я, сев на него неправильно, просто сломаю его, а в-третьих, я боялась, что моя тяжелая, прыгающая вверх-вниз и еще как- то вбок грудь выглядит некрасиво.
Но, несмотря на все волнения, эта поза приносила мне максимум наслаждения и, кроме всего прочего, очень волновала и возбуждала. Ведь это была любимая поза служанки Фотиды из «Золотого осла» Апулея, с которой однажды мы вместе достигли вершины блаженства. Между прочим, у меня это было тогда в первый раз.
Все это продолжалось бесконечно. Я уже потеряла счет нашим любовным схваткам, но не отказывала себе каждый раз после зайти по пояс в воду и медленно присесть, широко разведя ноги и чувствуя, как прохладная вода остужает и одновременно возбуждает.
Он тоже вместе со мной входил в воду, проплывал в бешеном темпе, разворачивался и плыл обратно. Подплыв ко мне, хватал за руку и тащил на берег. Я с ужасом видела, что он выходит из холодного октябрьского моря таким же возбужденным, как и вошел. Я даже начала сомневаться, кончает ли он. От кого-то я слышала о такой болезни, когда мужчины не могут кончить и часами тщетно мучают своих партнерш. Но ведь это же ерунда, возражала я самой себе, глупости! Я ведь чувствовала, как он горячо, обильно вливает в меня свою страсть… Да и сама я разве насыщаюсь раз от раза?
Мы просто с ним совпали. У него несколько месяцев не было женщин, у меня долго, бесконечно долго не было мужчин наяву. Зато они являлись мне каждую ночь в таких изощренных, запретных сновидениях, что я просыпалась каждый раз с чувством стыда и страха за свои измены неизвестно кому…
Кстати, я могла бы решить все свои сексуальные проблемы простым сжатием бедер, но ни разу сама не сделала этого. Впрочем, может быть, это происходило со мной во сне, непроизвольно… Мне не хватало любви.
Мы с ним очень совпали. Он восхищался моим большим телом. Особенно ему почему-то нравился мой живот. Он даже процитировал мне знаменитые слова из «Песни песней»: «Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями…»
Странно, что никто нам не помешал. Ведь в такую прекрасную погоду мог кто-то и кроме нас прийти в эту чудесную бухточку. Правда, был будний день и пляжный сезон практически закончился, но ведь влюбленные в Одессе, я думаю, не перевелись…
…Однако свидетели нашей любви немного погодя обнаружились. Уже когда мы одевались, он обратил внимание, что как раз напротив нашей бухточки метрах в семистах от берега находится сторожевой пограничный катер. Взглянув на него еще раз, он убедился, что тот дрейфует, время от времени подрабатывая винтом, чтобы не сходить с места.
— Вот салажня сопливая, — беззлобно выругался он и погрозил катеру рыжим веснушчатым кулаком.
— Да что они могут там рассмотреть… — беззаботно отмахнулась я.
— Что?! — возмутился он. — Вон видишь на рубке блики?
— А что такое «рубка»? — спросила я.
— Ну вот это возвышение посредине.
— Вижу.
— Там стационарный пятидесятикратный бинокль. С его помощью можно волоски на тебе сосчитать…
— Вот засранцы, — весело сказала я. Мне почему-то впервые в жизни не было стыдно. Даже наоборот, что-то во мне шевельнулось, когда я представила, как они смотрели, а мы…
— А видишь по борту фигурки и еще несколько бликов?
— Вижу.
— Это простые двадцатикратные бинокли. Через них можно только пуговицы сосчитать на твоем платье. Интересно, и давно они здесь болтаются?
Он лежал лицом к берегу и от родного моря предательства не ждал. Я же, когда сидела на нем, ничего не видела, кроме его жадных глаз. Или, откинувшись назад, опершись руками на его колени и изогнув шею, я смотрела, как он входит в меня…
— А черт их знает, — сказала я, — надеюсь, они успели тоже получить удовольствие…
— Сейчас они получат еще больше, — сказал он и, взяв с камня мои купальные трусики и лифчик, начал что-то семафорить на катер. Ему длинно ответили с рубки, после чего катер, взревев моторами, выпустил из-под себя пенный бурун, смешанный с сизым дымом, заваливаясь на один бок, резко развернулся в сторону моря и стал стремительно уменьшаться.
— И что же ты им сказал? — спросила я.
— Я не могу тебе это перевести… — шкодливо улыбнулся он.
— А что они тебе ответили?
— Ответили стихами.
— Ой, скажи, скажи, — запросила я.
— Но там тоже есть словечко… Я не могу…
— А ты вместо словечка скажи ля-ля, а я пойму.
— Надо еще вспомнить… — сказал он и поскреб свой рыжий затылок.
— Все ты помнишь. Сейчас же читай стихи.
Он помотал головой и прочитал:
Обожайте, девки, море
И любите моряков.
Моряки ля-ля-ля, стоя,
У скалистых берегов.
— Господи, неужели они здесь были с самого начала? — сказала я.
— Да нет, — улыбнулся он, — это старая песня.
— И ты ее раньше знал? — подозрительно спросила я.
— Что ты имеешь в виду? — улыбнулся он.
— Насчет стоя! Может, у вас, у моряков, традиция такая? Может, вы клятву дали? — Я со злостью кинула в него горсть мелких камешков.
— Да ты что, братец? — крикнул он, со смехом уворачиваясь от камней.
— Какой я тебе братец?! — Вслед за первой горстью полетела вторая.
— Ну хорошо, сестренка, сестренка, — хохотал он, пытаясь обхватить меня за талию и прижать к себе, чтобы мне неудобно было швыряться камнями.
— И не сестренка я тебе вовсе! — пропыхтела я, выворачиваясь из его крепких объятий и кидая в него очередную пригоршню камней. — Я-то, дура, думала, что это нас страсть настигла посреди моря, а это он специально все подстроил, чтобы все по инструкции было! Чтобы соответствовать своему дурацкому морскому гимну!
— Ага, значит, ты так?.. — Он неожиданно по-вратарски кинулся мне в ноги и поймал за щиколотки. Я была уже в платье и жалко было падать, но пришлось…
— А как ты догадалась? — спросил он, лежа на мне и нахально улыбаясь. — Конечно, я все подстроил! И в Одессу я тебя завез, и на берег я тебя завел, и погранцов я вызвал, чтобы ты не могла уйти морем. И теперь ты вся в моих руках…
И я почувствовала, что я опять в его руках… Вернее, в руке…
Когда мы вновь искупались голышом и снова оделись, я сказала:
— Давай назовем это место «Бухтой любви».
Он вдруг спохватился, достал из кармана брюк часы, посмотрел и присвистнул:
— Мы опаздываем больше чем на два часа. А это даже по одесским меркам многовато.
— «Счастливые часов не наблюдают», — тут же процитировала я.
Он снова промолчал мне в ответ. И я снова это заметила.
Когда мы приехали к Люсику, еще и половина компании не собралась.
Ложная тревога, капитан.
С этого момента моя Одесса закружилась в каком-то немыслимом хороводе и понеслась. Мы с Сидором или до обмороков занимались любовью на царской двуспальной кровати в моем номере, или как бешеные носились на его «москвичонке» по городу. Мелькали пирушки, квартиры, рестораны, дачи на разных станциях Фонтана, где никаких фонтанов давно не было. Я познакомилась с огромным количеством различного одесского народа, естественно, частенько навещала мою любимую тетю Геню, с которой мы не раз всплакнули, когда я ей рассказывала о маме, папе, бабушке…
— Деточка! — кричала сквозь слезы тетя Геня. — Приезжай! И без этих бандитов! Мы с тобой… — дальше она говорить не могла, ее душили слезы.
Сидор даже с каким-то непонятным азартом с утра до вечера возил меня по всей Одессе и по пригородам, словно специально демонстрировал… Впрочем, так оно и оказалось. Но тогда я не очень-то углублялась в подобные мысли, решив, что он во всем так азартен.
И только в одном месте мы с ним не были. У него дома. Только с одними людьми во всей Одессе он меня не познакомил — со своими родителями.
Когда я у тети Гени спросила, почему он так поступает, она решительно отмахнулась:
— И в голову не бери, деточка! Он же чокнутый! Не нужно тебе обращать внимания на его заскоки! Для тебя это не опасно…
Вот тут-то я и поняла, что существует некая тайна, которую я всей кожей ощущала, и мне действительно грозит опасность. Я попробовала выпытать у тети Гени, а потом у Люсика подробности, но у меня ничего не вышло. Тетя Геня насупилась и сказала:
— Подожди, пока он сам расскажет. Только ребят ни о чем не спрашивай, а то начнут врать…
А Люсик округлил глаза и спросил с самым искренним удивлением:
— Какие еще тайны Мадридского двора?
Я поняла, что тетя Геня была, как всегда, права, и тут же прекратила все расспросы. Терпеть не могу вранья.
Впрочем, ответы на все загадки я получила. Сперва на первую, на московскую.
В один из дней, когда мы потные, изможденные любовью расползлись по разным углам необъятной гостиничной кровати, он вдруг начал рассказывать о своей работе.
— Представляешь, — говорил он, — тебя качает, и кита качает. Притом оба вы качаетесь в разных амплитудах и ритмах. У тебя скорость и у него скорость, у него направление и у тебя, да еще и ветер до двадцати метров в секунду и бешеная парусность линя… И вот тебе нужно уловить тот единственный момент, когда все совпадает, когда линии судеб, твоя и кита, перекрещиваются, и успеть нажать на спуск гарпунной пушки. Для этого нужен особый охотничий инстинкт, своего рода талант. Я это умею лучше всех. Поэтому и китов за сезон у меня бывает больше всех. И практически ни одного подранка. Я бью только наверняка.
Вот тогда-то мне и открылось, что именно охотничий инстинкт не позволял ему сделать решительный шаг в Москве. При том особом душевном состоянии, помня Наркома и еще боясь его тени, я непременно в самый последний момент взбрыкнула бы, и уж тогда исправить положение было бы невозможно.
Правда, я тогда еще не знала за собой такого свойства собственного характера, это обнаружилось в недалеком будущем, а он уже знал. Чувствовал своим необыкновенным охотничьим чутьем. И выстрелил наверняка, когда стало можно, когда все совпало и линии наших судеб пересеклись.
Он и относился-то ко мне как к своей добыче. Как он, раздев, оглаживал меня, осматривал. Какое вспыхивало в его глазах охотничье удовлетворение. Он даже признался мне, что предпочитает сажать меня сверху, чтобы при этом видеть всю и иметь возможность погладить или забрать в руку любую часть моего тела, особенно живот, к которому имел особенное пристрастие.
Однажды, в редком перерыве между любовными схватками, целуя мой влажный еще от пота живот широко открытым ртом и слегка покусывая его, он сказал:
— Ты похожа на касатку.
— На ласточку? — удивленно спросила я.
— Нет, что ты! — покровительственно улыбнулся он. — Ты похожа на огромную морскую касатку.
— Так это кит?
— Какой кит? Ни один кит не сравнится с ней ни скоростью, ни красотой. Это самый большой дельфин. Они бывают длиной больше десяти метров и весят тонн десять… Они самые лучшие пловцы, потому что тело у них идеальное, и страшные хищники, но живот у них нежный и белый, как у тебя…
— Ты убивал касаток? — с внезапным тревожным предчувствием спросила я.
— Это не киты, их трудно убить…
— Но ты убивал? — Мне вдруг стало нестерпимо жалко похожих на меня дельфинов. Ну и что из того, что они хищники. Должны же они чем-то питаться. Я вон тоже много ем мучного и сладкого…
— Бывало… — уклончиво ответил он.
— И тебе их не жалко было?
— Охота есть охота, — жестко ответил он.
Вторая, главная его загадка раскрылась внезапно. Это произошло в баре гостиницы «Красная».
Мы зашли туда на минуточку, по дороге в очередные гости, просто выпить по чашечке кофе, потому что там его готовили лучше, чем где-либо.
В Одессе вообще к питью кофе относятся ритуально, как к серьезному делу. Так же, как к этому относилась моя покойная бабушка. Одесситы говорят: «Конечно, пойдем, только сперва выпьем кофе». Или: «Давай сперва выпьем кофе, а потом уж пойдем…»
Сидор относился к кофе точно так же. Планируя наш день, он не забывал вставлять туда непременные кофепития.
Мы зашли в бар, который назывался еще «кафе», потому что бары у нас появились только через двадцать лет, сели за столик и стали ждать официантку Люсю, которая, увидев нас, кивнула и пошла на кухню, потому что точно знала, что нам нужно. Она нас очень любила — таких чаевых, как от Сидора, она не получала ни от кого.
Как только Люся принесла нам кофе, за соседний столик села компания — двое молодых людей и девушка. Молодые люди оба были в крупных роговых очках. Один — в черной бархатной блузе, а другой в сильно приталенном пиджаке и полосатом шарфе, замотанном поверх пиджака на горле и перекинутом через плечо.
Девушка была худенькая, черноволосая, с короткой стрижкой. На ее огромные, как бы слегка испуганные глаза спадала длинная ровная челка, которая закрывала даже брови. У нее был большой нервный рот с чуть вывернутыми губами, впалые щеки и очень бледная кожа, словно она никогда не загорала. Молодые люди заказали кофе с ликером себе и кофе с лимоном для девушки.
Сидор, отвлеченный разговором с каким-то моряком за соседним столиком, заметил ее не сразу Но когда увидел, в ту же секунду так преобразился, что я просто перестала его узнавать. Это был совершенно другой человек. Прежде всего, что-то искательное появилось в посадке его головы и в глазах. Шея ушла в приподнявшиеся плечи, губы растянулись в какой-то жалкой, заискивающей улыбке. Он весь напрягся и, как спаниель ловит взгляд хозяина, стал ловить ее взгляд. А она, конечно же, не спешила встретиться с ним глазами, хотя, даю голову на отсечение, заметила его как только вошла.
Наконец она соизволила индифферентно посмотреть в его сторону, он тут же расплылся в счастливой улыбке и начал ей мелко, как китайский болванчик, кивать.
— Здравствуйте, Бэла, — дрожащим от переполнивших его чувств голосом сказал маленький Сидор.
— Здравствуйте, Александр, — как строгая учительница шалуну-пятикласснику ответила Бэла и снова повернулась к своим спутникам, один из которых произносил в это время слово «экзистенциализм».
Прошло еще не менее пяти минут, когда ему удалось снова поймать ее взгляд.
— Бэла, не хотите ли присоединиться к нам? — робко предложил Сидор, расчетливо обращаясь больше к ее спутникам. — Мы как раз обмываем мой орден Ленина, и я угощаю.
Ушки у ее спутников встали топориком, но Бэла, надменно поджав губы, предупредила согласие, уже готовое сорваться с их губ:
— Спасибо, Александр. Как-нибудь в другой раз. А сегодня мы спешим. — И, не думая никуда спешить, повернулась к своим разочарованным спутникам.
Это и была его страшная тайна!
Я молча встала и вышла из кафе. Через несколько секунд он догнал меня. Некоторое время мы шли молча. Потом он через силу выдавил:
— Не думай ничего плохого… Это совершенно другое. Это к тебе не относится…
Даже соврать на эту святую тему у него язык не поворачивается, раздраженно подумала я. Не знаю, каким образом, но мне в одну секунду стала ясна вся ситуация. Это как если б в свое время мой Лexa спал с кем-нибудь на стороне, а потом встречался со мной и боялся ко мне прикоснуться.
— Это ее ты хочешь когда-нибудь привести домой и сказать своим родителям: познакомьтесь — это моя невеста? Так?
Он промолчал.
— Это для нее ты таскал меня по всему городу? Хотел, чтобы ей передали, с какой москвичкой ты разгуливаешь… Для этого ты меня и привез сюда?
— Все не так просто… Мне с тобой очень хорошо…
— Хорошо что? Хорошо спать? Ты просто использовал меня, да? Нужно же для здоровья… Конечно, лучше спать с тем, кто нравится, а не с какой-нибудь уродиной… А Бэлочка твоя, конечно, честная. Ее нельзя трогать до свадьбы. Она уже согласилась или еще немножко маринует тебя, выдерживает, чтобы крепче любил?
— Не говори о ней так. — Он шевельнул желваками, и в нем проглянул прежний, жесткий и решительный, Сидор.
— А может, ты еще и предложение не сделал, выжидаешь, когда перекрестятся ваши судьбы? Эх ты, охотничек!
Я повернулась и пошла в противоположную сторону. Я хотела вернуться в гостиницу, собрать вещички и в ту же минуту убраться из этого города.
Он догнан меня, крепко, неумолимо схватил за руку:
— Не уходи, не уезжай.
Все понял охотник, чутье опять не подвело.
— Почему?
— Я тебе ничего плохого не сделал. Не встреть мы ее, все продолжалось бы по-прежнему. Разве мы не можем остаться друзьями? Нам же хорошо друг с другом.
— Ты ее любишь? — спросила я.
Ему очень трудно было ответить на этот вопрос, он долго собирался с силами, но все же ответил и даже глаза не отвел:
— Да. Я полюбил ее еще на третьем курсе института, когда она пришла к нам на вечер поэзии и читала стихи. У нее потрясающие стихи, и она так их читает…
— Без подробностей, пожалуйста…
— Но ведь и ты не любишь меня без памяти. Для тебя это только приключение…
— А вот это уже не твое дело! — сказала я, закусив губу, чтобы не расплакаться, ибо только в эту минуту я и поняла, как сильно была влюблена в него.
— И все равно не уезжай, — упрямо сказал он.
— Это еще почему? — Я начала смеяться, чтобы не заплакать.
— Ты мне очень нравишься, я хочу тебя.
— Тебе и касатки, которых ты убиваешь, тоже очень нравятся, — сказала я и, вырвав свою руку, побежала по улице.
Все-таки охотничьего чутья у него отнять было нельзя.
Когда я вернулась в Москву, Татьяна, выслушав мою историю, демонстративно вычеркнула адрес Великого Чоя из своей записной книжки. Она скребла это место карандашом до тех пор, пока не прорвала бумагу, и приговаривала при этом:
— Все они сволочи, все без исключения, и убийцы, если у них рука поднимается на бедных беззащитных китиков. Хорошо, что я хоть не успела влюбиться в него как следует! А ты успела?
Я заплакала ей в ответ.
Мы еще долго переписывались с тетей Геней. Из ее писем я узнала, что через семь лет, когда Бэла развелась со своим первым мужем-поэтом, она наконец согласилась выйти замуж за Сидора. Он ее ждал все это время. Потом он перешел работать в райком партии, потом стал первым секретарем горкома. Бэла ему родила четверых детей, двое из которых близнецы. Это была самая образцовая семья в городе.
Такой она, наверное, и осталась, дай-то им Бог здоровья.
Ведь ни он, ни она ничего плохого мне не сделали. Даже наоборот, Сидор вывел меня из депрессии. Я недолго на него злилась. Довольно скоро я стала вспоминать о нем с удовольствием и повторяла за Татьяной: «Слава Богу, что не успела влюбиться серьезно».
Это тогда от обиды и от чувства потери показалось, что я без памяти влюблена в него.
Выяснять, не он ли прислал этот букет и кольцо, я в Одессу не поехала. Да и в каком гнездышке он мог меня там поджидать? Ведь не «у скалистых же берегов», в самом деле…
Знакомо ли вам чувство острого одиночества, которое однажды поселяется в вас и незримо точит душу, повергая временами в смертельное уныние, как скрытая болезнь?
Оно может кольнуть вас в сердце совершенно неожиданно в самый неподходящий момент, например во время веселой вечеринки в кругу близких друзей. Казалось бы, что еще тебе нужно? Веселись, танцуй, наслаждайся жизнью, — но нет, стоит кому-то из друзей только для того, чтобы повеселить компанию, рассказать о своем забавном любовном приключении или заторопиться на свидание, как зеленая тоска, словно клещами, сдавливает твою грудь, и становится нечем дышать, и твоя собственная жизнь кажется тебе беспросветно тусклой и унылой.
Ты вдруг забываешь, что лишь вчера еле выползла из-под обломков бурного, практически рокового романа, и до сих пор еще толком не зализала сердечные раны; что еще вчера клялась самой себе, что больше ничего подобного в своей жизни не допустишь, что важнее всего покой и здоровье, — и вот вдруг задыхаешься от черной зависти к чужой любви, даже забавной, и ощущаешь свое одиночество как ржавую клетку, в которой ни сесть, ни лечь, ни выпрямиться во весь рост. Я читала, что существовал такой вид пыток во Франции во времена Людовика XI.
Теперь я знаю, что это чувство в той или иной мере свойственно всем рожденным под знаком Близнецов, но тогда мы гороскопов не читали, астрология считалась реакционной лженаукой и прислужницей империализма, как генетика, кибернетика или алхимия.
Свойственны эти чувства и другим людям.
Тогда я совершенно искренне была убеждена, что одинока в своем одиночестве. Какая самонадеянность!
Я вовсе не оправдываюсь. Я просто пытаюсь объяснить, в каком душевном состоянии я вернулась из Одессы.
Омар Хайям, которого в свое время открыл для меня Нарком, замечательно сказал:
Ты лучше голодай, чем что попало есть,
И лучше будь один, чем вместе с кем попало.
Под каждой буквой в первой строке я готова подписаться кровью, но вот со второй дело обстоит гораздо сложнее… Умом я понимаю, что в ней абсолютная истина, да и сердце согласно ей непреложно следовать, но в жизни все получается совершенно по-другому. То есть просто наоборот.
Оставшись одна, я начинаю метаться, как крыса в клетке, места себе не нахожу, постоянно смотрю в зеркало на свои толстые ноги, на непомерные груди, на талию, которая начинает заплывать…
А между прочим, талия — это единственная моя гордость, это, можно сказать, фундамент, на котором держится вся моя фигура. Не будь ее, я давно бы превратилась в толстое и длинное бревно.
Талия, конечно, не так, как прежде, держится у меня до сих пор, но в состоянии глухой тоски я всякий раз отчетливо вижу, как она заплывает.
Все, что я сказала выше, относится к обычному, самому заурядному одиночеству. А ведь, как ни крути, — из Одессы я вернулась брошенной…
Да, я сама гордо повернулась посередине улицы Пушкина, самой красивой улицы мира, и ушла не оглядываясь… Да, он бежал за мной, упрашивал вернуться, но ведь себя не обманешь, хоть иногда это и удается. Бросил меня он. Первый.
Задолго до нашей встречи. И я подозреваю, что не меня одну.
Бедная Бэла, думала я тогда с деланной иронией, наверное, нелегко быть средоточием такого упорного внимания, такой неистребимой, как тараканы, преданности. Нет, я сравнивала с клопами. Они тогда были подлинным бичом Москвы. Тараканы пришли позже…
В общем, зря я иронизировала… Чуть позже я убедилась, что и сама увязла в точно таком же… По самые уши.
Что говорить — обидел меня рыжий! Очень обидел. Просто ранил. Глубоко и больно. В момент удара боль была нестерпимая, но короткая. Теперь же душа саднила глухо и без передышки.
В таком-то состоянии я и встретила нашего француза Дмитрия Владимировича Мерджанова. Я его сперва не узнала. Сперва я на него рассердилась…
Незадолго до Нового года я шла домой с Пушкинской площади и вдруг заметила, что за мной увязался какой- то черный и бровастый. На длинном, крючковатом и явно грузинском носу его сидели очки в толстой модной оправе.
Что же это такое, возмущенно подумала я, совсем нет прохода от этих грузин. А в том, что он именно привязался ко мне, а не просто так идет по своим делам, не было никакого сомнения.
Вы же сами, девочки, знаете, как это сразу чувствуешь. Идешь по улице, и все вроде прохожие как прохожие, спешат по своим делам, и вдруг замечаешь, что между тобой и каким-нибудь типом словно протягивается некая незримая нить…
Нет, это не совсем точно. Даже не нитка, а какой-то жесткий металлический стержень, потому что если ты от возмущения ускоряешь шаг, то и он его ускоряет, если ты замедляешь шаг, то замедляет и он, а стоит тебе остановиться, и он останавливается как вкопанный. Правда, при этом делает вид, что его что-то заинтересовало в витрине или на афише. В общем — «Сети шпионажа», трофейное кино.
В таких случаях я любила выбрать местечко понеуютнее, где нет ни витрин, ни афиш, ни досок «Мосгорсправки», где нет ничего, кроме бегущей толпы, и с самым дурацким видом вдруг замереть прямо посреди человеческого потока, повернуться к нему лицом и стоять так минуту, две, пять, наблюдая, как этот несчастный топчется на тротуаре и изображает, что у него шнурок развязался или что-то срочно нужно найти в карманах, или останавливая прохожих за рукав и спрашивая какую-нибудь чепуху. И не спускать с него глаз, пока у бедолаги нервы не выдержат и он либо, развернувшись, потрусит в противоположную сторону, либо, пряча глаза и отворачиваясь, прошмыгнет мимо. И тогда можно будет спокойно идти дальше.
Подходили они с предложением редко, за всю мою жизнь раза два-три, не больше. Однажды, много лет спустя, я у одного из этих смельчаков, когда мы с ним познакомились поближе, спросила, чего же он так долго выжидал? Он помялся, помялся и признался, что очень страшно было. И не просто боязнь отказа ему мешала, а что-то большое…
— Что-то необъяснимое, — смущенно пробормотал он.
— Наверное, это из-за моего роста и комплекции? — предположила я.
— Не только из-за этого… — ответил он.
— А из-за чего же?
— Не знаю, как сказать… Наверное, из-за того, что у вас внутри…
— Да? — сказала я и вспомнила слова скульптора, который с пьяной категоричностью отрубил Илье: «Она больше женщина, чем ты мужчина».
Наверное, и этот храбрец имел в виду что-то похожее…
Человек же, которого я не узнала, и не думал прошмыгивать мимо или смущаться. Он прямиком направился ко мне и сказал:
— Здравствуй, Маша! Ты меня не узнаешь?
И только тогда я его наконец узнала. Это был мой школьный учитель французского языка. Мы с девчонками, разумеется, звали его просто Французом. На самом же деле он был аджарцем и родился в селе под Батуми.
— Здравствуйте, Дмитрий Владимирович, — сказала я.
В жизни не встречала человека, который мог так измениться всего за каких-то полгода… Правда, я и сама за эти полгода очень сильно изменилась, но не настолько же! И только спустя минут десять я догадалась, что он сбрил свои роскошные сталинские усы.
Зачем же он столько времени шел за мной и не признавался? — удивилась я. Меня-то он наверняка сразу узнал. Я же усов не сбривала. Значит, просто хотел подольше полюбоваться, как я при ходьбе задницей кручу…
И он сразу стал мне совершенно понятен. Это позже, в годах, мы начинаем ценить любое внимание, но тогда мне это было крайне неприятно. Тогда я, дурочка, еще была уверена, что мое внутреннее содержание гораздо ценнее того, что у меня снаружи. И притом имела в виду совсем не то, что скульптор, — не сексуальность, а свою неповторимую душу и недюжинный интеллект.
— Как ты живешь? — спросил он, строго заглядывая мне в глаза. — Поступила в институт? Ты, кажется, хотела в медицинский?
Он никак не мог найти со мной правильного тона и злился из-за этого. Ведь с какой бы целью он ни увязался за мной, еще полгода назад я была его ученицей, и освободиться от этого ему было нелегко. К тому же он, наверное, чувствовал себя рядом со мной чуть ли не дедушкой. Знал бы он о Наркоме… Между прочим, тот тоже был грузин.
— Это мама хотела, — по-взрослому, как равная, усмехнулась я. — А мне больше нравился библиотечный…
— И что же? — все еще учительским тоном спросил он, но, спохватившись, по-свойски улыбнулся, подмигнул и добавил игривым тоном: — Поступила в библиотечный или не сдала иностранный?
Это была тонкая шутка, так как французский я знала лучше всех в классе и иногда, когда он заболевал, даже вела вместо него уроки.
Французским языком с трех лет занималась со мной бабушка, и поэтому у нас с Дмитрием Владимировичем постоянно возникали разногласия по поводу произношения того или другого слова. Дошло до того, что он однажды поймал меня после уроков в коридоре и попросил при всем классе замечаний ему не делать. Он сказал, что воевал, и поэтому у него был четырехлетний перерыв и он кое-что подзабыл, что каждый вечер занимается и очень благодарен за мои замечания. Он попросил меня передать привет моей бабушке и пошел по коридору, важно и строго неся свою голову с густой черной шевелюрой, зачесанной тоже по-сталински немножко вверх и назад.
Он был самый строгий из всех наших учителей. На его уроках всегда стояла мертвая тишина. Говорил он негромким отчетливым голосом и багровел от гнева, когда кто-нибудь нарушал дисциплину. Краснел он и когда я его поддразнивала, то выставляя обтянутую грудь, то показывая больше, чем положено, ноги…
Войдя в класс, он обычно доставал из брючного кармана большие золотые часы, маслянисто поблескивавшие в свете электрических ламп (мы учились во вторую смену), с мелодичным боем открывал крышку и клал часы на стол. И весь класс благоговейно замирал, чтобы не пропустить этого звона.
А когда девчонки забегали за чем-нибудь в учительскую, то видели одну и ту же картину: он всегда стоял лицом к окну под открытой форточкой и курил сигарету «Чайка», вставленную в толстый мундштук темного янтаря с золотым колечком на конце.
Сигареты эти продавались в маленьких пачках по десять штук и стоили рубль. У Дмитрия Владимировича они почему-то всегда пахли крепким одеколоном. Может, оттого, что лежали в кармане с надушенным носовым платком? Это было жутко шикарно и безумно нравилось девчонкам. Они все были в него тайно влюблены. Ему было тогда лет тридцать, никак не больше.
— Нет, — ответила я ему, — в этом году я никуда не поступала.
— Почему? — живо поинтересовался он. — Уж в ком, в ком, а в вас-то с Татьяной я был совершенно уверен.
— Бабушка умерла, и мне было не до этого… — сказала я, еле сдерживая слезы. На меня опять вдруг навалились все мои несчастья одновременно: и бабуля, и Нарком, и этот проклятый рыжий…
— Прости, Маша, я не знал, — тихо сказал он, участливо пожимая мне руку. Все-таки выдавил он из меня слезу.
Мы остановились у моего подъезда.
— Вот здесь я живу, — сказала я, промокая слезы уголком платка. Идти в пустой дом мне совсем не хотелось. Я знала, что в таком состоянии прореву целый вечер и даже не смогу читать.
— Как же ты живешь… одна? — осторожно спросил он.
— Так вот и живу… — прерывисто вздохнула я.
— Может, тебе нужна помощь? Деньги или еще что?..
— Нет, спасибо, Дмитрий Владимирович, — вздохнула я. — Деньги у меня есть, я хорошо зарабатываю.
— Ты пошла на работу?
— Нет, я шью на дому. Бабулечка меня научила. Только вы никому не говорите, а то патента у меня еще нет… — Я попыталась улыбнуться, и он с готовностью улыбнулся мне в ответ. Улыбнулся как равной.
— Если вы теперь такая важная персона, — сказал он по- французски, — то не соблаговолите ли посетить со мной известное вам кафе на Арбате и откушать там мороженое с клубничным вареньем?
— Пожалуй, — величественно ответила я тоже по-французски, — но только в том случае, если вы пообещаете, что мороженое будет шоколадное…
Мы рассмеялись. В это кафе-мороженое он однажды водил нас с Татьяной, когда мы еще учились в девятом классе. Мы тогда с Дмитрием Владимировичем втайне от всей школы готовили к Ноябрьским праздникам сатирический монтаж по «Клопу», «Бане» и стихам Маяковского.
Он жил рядом с нами на Суворовском бульваре, но домой нас пригласить не мог, так как сестра, у которой он жил, только что родила двойню. Поэтому он и повел нас в это кафе. Мы объедались мороженым и жутко хохотали, примеривая сцены и персонажи Маяковского к нашим школьным делам и некоторым нерадивым ученицам.
Наше выступление имело невероятный успех, и нас еще долго приглашали на всевозможные районные показы.
Попросив его минуточку подождать, я отнесла домой рулон бортовки, за которой ходила в отдел тканей ЦУМа, заодно переоделась, и мы отправились на Арбат.
В кафе он к мороженому заказал для меня бокал шампанского, а для себя коньяк «Самтрест» пять звездочек.
— Ты ведь уже взрослая, — строго улыбнулся он. Наверное, снова вспомнил, что он учитель.
Мы помянули бабушку, маму… Погрустили. Потом вспоминали наши школьные дела, смеялись. Потом я поинтересовалась, как поживают его племянники-близнецы.
Потом он заказал мне второй бокал шампанского, а себе снова коньяк, и принялся на чистом французском языке уговаривать меня поступать в институт иностранных языков хотя бы на вечернее отделение. Он сказал, что у него там работает фронтовой дружок, который поможет, хотя мне помогать не нужно.
Я по-французски, чтобы сделать ему приятное, согласилась.
А на следующий год и вправду поступила…
Он был чрезвычайно мил в тот раз в кафе. И вообще мы прелестно смотрелись со стороны. Ласково-снисходительный, чуть ироничный учитель и его ученица, осмелевшая от шампанского, мужского внимания и самостоятельности.
Мы болтали все больше по-французски, и он мне высказал много такого, что по-русски просто не решился бы произнести.
Потом мы с ним пошли в кинотеатр «Художественный» на последний сеанс и смотрели «Пармскую обитель» с Жераром Филиппом в главной роли.
Во время фильма я все время чувствовала его ищущее колено. Но когда я решительно отодвинулась и строго посмотрела на него, он тут же убрал ногу, а заодно и руку, которой постепенно стремился накрыть мою ладонь, лежащую на подлокотнике.
Мне не было жалко ни руки, ни ноги, но я очень увлеклась фильмом, мне безумно нравился Жерар Филипп, и если бы Дмитрий Владимирович сразу смело прижался ко мне ногой и забрал бы мою руку в свою, то я, наверное, среагировала бы иначе и, скорее всего, оставила все как есть, тут же об этом забыла и продолжала смотреть кино. Но то, что делал учитель, выводило меня из себя и отвлекало от фильма/ И слишком напоминало молодость и походы в кино с Алексеем… Где-то он там, бедняга? — со вздохом подумала я и опять сосредоточилась на экране.
После кино он проводил меня до дома и долго не хотел уходить. Мы замерзли, зашли в подъезд и постояли у окна на лестничной площадке между первым и вторым этажами. Там было так тепло, что его очки запотели, и он долго протирал их своим надушенным платком. Я сразу же вспомнила наши с Татьяной предположения и, вспомнив еще и о часах, спросила, не сломались ли они, ведь он за весь вечер ни разу не достал их из кармана.
— Нет, не сломались, — удивился он моему вопросу и достал часы.
Я протянула руку, и он положил их мне в ладонь. Они были восхитительно тяжеленькие, гладкие и теплые. Какая- то горячая волна пробежала у меня от руки по всему телу.
— Можно открыть? — спросила я.
— Конечно, — снисходительно улыбнулся он.
— А как?
— Нужно нажать на головку завода.
Я нажала. Крышка откинулась, и раздался тихий, мелодичный перезвон…
Я, как шестиклассница, увлеченно играла часами, а он стоял, глядя в замерзшее окно, и глухим голосом рассказывал, что, несмотря на все строжайшие запреты, вопреки здравому смыслу, вопреки всем человеческим законам я понравилась ему сразу, с первого же урока в нашем шестом «Б» классе. Как он ругал себя, запрещал себе смотреть в мою сторону и старался ничем не проявить своего чувства…
А может, он и вправду не на задницу мою смотрел, когда шел сзади, рассеянно думала я, слушая одновременно звон часов и его голос. А может, и вправду судьба посылает мне средство залечить раны, нанесенные Сидором.
— Нельзя сказать, — продолжал он, — что все это время после выпускного бала я ждал встречи с тобой… Но не забывал тебя ни на минуту. Ты постоянно жила в моем сердце…
Чувствуете, как это похоже на слова из письма, присланного мне с букетом чайных роз?
Я посмотрела на него с интересом и вдруг увидела, что он прической больше похож на Жерара Филиппа, чем на Сталина, на которого он теперь, без усов, стал совершенно не похож. И потом, у Сталина волосы от лба шли назад ровно, а у Дмитрия Владимировича с некоторым выступом посередине, который будет у нас страшно моден года через два и назовется «коком».
И потом, он в очках, а Сталин никогда не носил очков. Очки, вернее, пенсне носил Нарком. И когда он их снимал, глаза его становились немного напуганными.
— Конечно, — говорил Дмитрий Владимирович, — я почти на двадцать лет старше тебя, и у меня по-прежнему нет жилья, но мне обещают дать комнату на будущий год… Я понимаю, что ни на что не могу надеяться, но все же я надеюсь… Может быть, когда мне дадут комнату, а ты узнаешь меня поближе… Ведь, в сущности, эта проклятая разница в возрасте не так уж страшна… Главное — желание сделать женщину счастливой… У нас в селении очень много случаев, когда женятся вдовцы и муж бывает старше своей жены на тридцать и больше лет. И никто из женщин не жалуется… Главное — это сделать женщину счастливой…
— Вы женаты? — неожиданно для самой себя спросила я.
— Гм, гм, как сказать… — смутился он. — Я расписан с одной женщиной… Когда я пришел с войны и приехал в Москву, мне было так одиноко, а тут она. Кто-то ей внушил, что все грузины богатые люди… В общем, когда выяснилось, что я не как все грузины… Мы с ней не живем как муж и жена. Уже два года…
— Значит, когда я вам нравилась, вы еще жили с ней?
Он сверкнул на меня очками и снова отвернулся к окну.
— Это нельзя было назвать жизнью… Мы с утра до вечера скандалили…
— Почему же вы от нее не ушли тогда? — наивно спросила я.
— Это не так просто. Я боялся сделать ее несчастной…
— А сделать счастливой вы уже не надеялись? — спросила я и почувствовала себя учительницей, а его — учеником.
Он промолчал. Только щеки его побагровели настолько, что это стало заметно даже при тусклом свете пятнадцатисвечовой лампочки.
— А сейчас вы обитаете у нее? — спросила я и сама удивилась своей безжалостности.
— Нет, нет, что вы… — Он и сам не заметил, как сказал мне «вы». — Я снимаю комнатку тут недалеко на Сретенке, в Селиверстовом переулке, у одной милой старушки. У нее внучатый племянник работает на рафинадном заводе и приносит ей бракованный сахар…
— Как это — бракованный? — рассеянно спросила я, потому что мне показалось, что дверь моей квартиры тихонько шевельнулась. Словно бы она была слегка приоткрыта, и вдруг кто-то изнутри бесшумно прикрыл ее поплотнее.
— Бракованный — это значит или загрязненный, или поломанный в крошку, или промокший…
— Зачем же он вашей старушке? — спросила я, не отрываясь от двери. Дмитрий Владимирович с тревогой посмотрел в направлении моего взгляда и спросил почему-то шепотом:
— Что-то случилось?
— Да нет, ерунда, — тряхнула головой я. — Мне показалось, что моя дверь шевельнулась. Ну так зачем же ей грязный сахар?
— Она ставит на нем бражку. Потом, недели через две, ночью затыкает все щели и замочные скважины старыми тряпками и гонит самогонку.
— А потом? — спросила я.
— Потом она ее тихо пьет.
— Весело же вам живется, — сказала я.
— Да нет, пьяной я ее ни разу не видел. Обычно она запирается и тихонько шуршит у себя, как мышка в норке… Вполне безвредная старушка…
Он мне рассказывал забавные истории из жизни своей хозяйки, а я стояла, смотрела, как шевелятся его непривычно голые губы, и думала, что судьба могла бы быть и пощедрее ко мне. Неужели, думала я, мне придется поцеловать эти губы, которые, в общем-то, ничего, вполне нормальные губы, только, может быть, чуть тонковаты…
Для меня этот момент был очень важен. Если я не могла себе представить, как я поцелую какого-то человека, то ни о каких отношениях между нами он не мог и мечтать.
Это всегда было для меня чем-то вроде теста на совместимость. Так оно и осталось. Больше того — всякое увлечение с моей стороны, не говоря уже о большом и сильном чувстве, начинается с невинного и чаще всего подсознательного желания поцеловать кого-то в губы.
Почему, думала я, глядя на Дмитрия Владимировича, у пожилых мужчин всегда тонковатые губы? А у мальчишек полные, сочные? Ведь если он сейчас попытается меня поцеловать… Конечно, он не осмелится, он еще не привык, что меня можно целовать и за это ему ничего не будет, если только я разрешу это сделать, конечно… А я разрешу? Нет, не сейчас. Мне нужно к нему привыкнуть. Нет, он вполне нормальный, думала я, и губы у него нормальные, только немного тонковатые, и зубы хорошие, только чуть-чуть потемневшие от курева, а так он вполне нормальный и мужественный и похож на Жерара Филиппа, если слегка прищурится. Только нужно время, чтобы к нему привыкнуть, и поэтому ни о каких поцелуях и речи пока быть не может. Потом, попозже, может быть… Да и поздно уже!
Я слегка тронула его за рукав. Он повернулся ко мне с такой готовностью, словно ожидал от меня даже не знаю чего…
— Уже поздно, — как можно мягче сказала я. В конце концов, он же не виноват, что я пока не смогла бы его поцеловать. Он очень хороший и воспитанный человек и вполне сносно говорит по-французски, и глаза у него за очками горят такой надеждой, что я обязательно его поцелую…Только попозже, когда привыкну к тому, что он уже не строгий учитель, а совсем наоборот, хотя, конечно, не стоило ему так резко меняться…
— Да, да, конечно… — заторопился он, не зная, что делать дальше. Тогда я первая протянула ему руку и удивилась тому, какая у него маленькая и мягкая ладонь.
— А почему вы усы сбрили? — вдруг спросила я.
Он сильно смутился и пробормотал что-то невразумительное:
— Случайно… Так получилось…
— И решили теперь ходить без усов? — спросила я, чувствуя, как растет во мне подозрение, что и у него так же, как и у рыжего гарпунера, существует в жизни роковая тайна. И ничего хорошего лично для меня эта тайна не предвещает.
— А почему это тебя так интересует? — насторожился он.
— Я думаю, что вы напрасно их сбрили. Вам очень шли усы. В них были влюблены все наши девчонки. Я понимаю, они могут кому-то и не нравиться…
Он еще гуще покраснел.
— Совершенно не в этом дело, — сердито сказал он. — Нет у меня никого такого, кому они могут нравиться или не нравиться. Просто я сейчас без усов. Может быть, и отпущу со временем… А пока похожу так. Между прочим, без усов борщ есть удобнее. А я очень люблю борщ.
— А если я попрошу вас снова отпустить усы?
— Странная просьба… — замялся он.
— Что же в ней странного? Просто с усами вы мне нравитесь больше, чем без усов.
— А если я попрошу чего-нибудь взамен? — со значением спросил он.
— Вы сперва мою просьбу выполните, а потом мы и вашу рассмотрим… — уклончиво сказала я и еще раз взглянула на его голые тонковатые губы. Я совершенно не была уверена, что смогу удовлетворить его просьбу.
И все-таки что-то не так с этими усами, подумала я и, как потом выяснилось, была права.
На прощание он галантно поцеловал мне руку.
Поднимаясь к своей двери, я думала, что если с этими усами у него все в порядке и у него на самом деле никого нет, то, пожалуй, со временем я смогу привыкнуть к его губам. Тем более что он отпустит усы, они скроют верхнюю губу, слегка пожелтеют от дыма и будут приятно пахнуть табаком и одеколоном, а тогда он, может быть, вернется в тот образ, в который были влюблены все девчонки нашего класса, и я буду смотреть на него прежними глазами.
Оказывается, с печальным удовлетворением думала я, и мне не удалось уберечься от чьей-то неистребимой преданности…
Услышав, как он вышел из подъезда, я вставила ключ в замочную скважину.
После смерти бабули, которая почти всегда ждала меня дома, я стала бояться входить в пустую и темную квартиру. Это не прошло и до сих пор. И не столько боюсь, как неприятно. Просто мурашки по спине пробегают… Поэтому я всегда оставляю свет в прихожей.
Горел свет и в тот вечер. И чем-то неуловимо пахло. Чем- то совершенно непонятным, но отдаленно знакомым, и еще почему-то чаем. Я замерла с одним ботиком в руке…
На мне тогда были потрясающие итальянские лакировки, которые я купила в комиссионном магазине в Одессе, а поверх я надевала для тепла черные фетровые ботики с блестящими металлическими пряжками.
Так и не узнав запах, который я сразу отнесла к родным, домашним запахам, просто внезапно проявившимся ярче других, я сняла второй ботик, подошла к зеркалу, чтобы причесаться, и ноги мои подогнулись… На зеркале, приколотый иголкой к резной деревянной раме, висел фрагмент моей бумажной выкройки, на котором жирным красным карандашом было написано:
«НЕ БОЙСЯ — ЭТО Я, ЛЕХА. Я В СПАЛЬНЕ».
Тихо охнув, я, чтобы не упасть, прислонилась плечом к косяку, взглянула на дверь, как бы примериваясь к бегству, и шепотом спросила:
— Лешенька, это ты?
Если бы ответил чужой голос, то я даже не сумела бы убежать, так бы и сползла на пол по косяку, но через невыносимо долгую паузу из глубины квартиры раздался чуть глуховатый, с хрипотцой голос Алексея, который я не спутала бы ни с каким голосом на свете:
— Долго гуляешь…
Осторожно и робко, словно по тонкому льду, я направилась в спальню.
Он сидел в черном бушлате и черной шапке, положив правую ногу в чудовищном ботинке на стул. В руках у него был маленький алюминиевый ковшик с длинной ручкой, в котором обычно я варю яйцо к завтраку. Он что-то отхлебывал из этого ковшика. Уже более отчетливо запахло чаем.
Я, зажав себе рот ладонями, молча остановилась в дверях.
— Кто этот фраер? — спросил он и, поморщившись, переменил положение ноги, лежащей на стуле.
— Это мой бывший учитель французского языка… — чужим голосом с трудом выговорила я.
— Он не вернется?
— Нет, — помотала головой я. — Мы с ним не виделись с выпускного вечера, а сегодня встретились совершенно случайно, и он пригласил меня в кафе-мороженое… — почему-то начала оправдываться я, но Алексей меня перебил:
— Ключи от квартиры у кого-нибудь есть?
— Нет, только у меня. Бабушка…
— Я знаю, — снова перебил меня Алексей. — Папирос у тебя нет?
— Я не курю. Тебя выпустили? Как ты вошел? Почему ты не раздеваешься? Ты хочешь есть? Что у тебя с ногой?
Я сыпала вопросами, потому что совершенно не знала, как себя вести. Это же был мой Леха, которого я любила с самого детства, с которым мы ходили в «Повторку»… Мне бы надо было броситься к нему, обнять и расцеловать, а я как присохшая стояла у косяка, и мне было страшно, потому что этот человек не был моим Лехой, потому что он непонятно как попал в мою квартиру, потому что это он подсматривал за мной сквозь щелку в приоткрытой двери, и это мне не показалось, потому что он был в явно тюремной одежде, хоть я настоящей тюремной одежды не видела никогда, потому что он не зашел к себе домой и не переоделся, а явился сразу ко мне, потому что я не дождалась его…
Он поставил ковшик с дегтярно-черной жидкостью, от которой пахнуло чаем, на стул рядом с ботинком и снял шапку. Через его стриженную под нуль, залитую кровью голову наискосок шла глубокая, уже запекшаяся рана.
— Я в бегах, — сказал он.
— Господи! — выдохнула я. — Тебе же надо к врачу!
— Умнее ты ничего не придумала? — криво, как-то по- волчьи усмехнулся он, и у меня мурашки поползли по коже от этой усмешки. — Не бойся, я и так уйду…
— Ты с ума сошел! Куда ты пойдешь ночью в холод? — Я постепенно приходила в себя. Необходимость что-то предпринимать, спасать его придала мне силы и уверенности. — Что у тебя с ногой?
— Собака икру порвала…
— Разувайся, — скомандовала я. — Тебя ищут?
— Ищут, но не здесь…
Я наконец подошла к нему и осмотрела его голову. Рана, к счастью, была неглубокая.
— Чем это тебя? — спросила я, лихорадочно соображая, есть ли в нашей домашней аптечке, организованной еще дедушкой, йод и бинты.
— Мент промазал, — снова усмехнулся Алексей.
— Зачем же ты бежал? Тебя бы и так освободили. Сейчас всем амнистия, — сказала я.
— Не освободили бы, — покачал окровавленной головой Алексей. — Я там одной суке глаз выбил после амнистии. Мне еще пятерку накинули. И мента, который промазал, похоже, замочил, теперь мне вообще вышка светит.
— А как же ты сюда-то вошел?
— А как оттуда вышел? — спросил он.
Больше я его об этом не спрашивала, но поняла, что преград для него не существует.
Прихватив в спальне свой шелковый халат, я зашла в ванную, переоделась, тщательно со щеточкой вымыла руки, потом, забрав из аптечки все нужные медикаменты, вернулась в спальню, обработала йодом рану на голове и перевязала. Хорошо, что мама научила меня азам медицинской науки.
Потом я взялась за его ногу. Сняла ботинок, но задрать штанину не смогла — она вся пропиталась кровью и задубела. Я велела Алексею снять штаны, но он стал испуганно отказываться.
Судя по количеству вытекшей крови, рана была серьезная, и я настаивала. Наконец уговорила и собственноручно стянула с него брюки, так как он сам не смог бы это сделать.
Когда я развязала какую-то тряпку, которой он сам перевязал себе ногу, то чуть не упала в обморок, — рана была чудовищная. Она имела форму буквы «г», длиной сантиметров семь, а глубиной сантиметра полтора-два, и кровоточила. От страха я заплакала, но от страха же и решилась на то, на что не решилась бы никогда.
Я промыла эту жуткую рану перекисью водорода, потом обработала ее йодом…
Он сидел и побелевшими глазами молча смотрел на мои процедуры, словно это была чужая нога. Только желваки на скулах шевелились.
Потом я нашла тонкую и длинную иголку, слегка согнула ее, как видела в какой-то книге по хирургии, и вдела шелковую нитку. Она была, как назло, красной. Зато из натурального китайского шелка. Но после того как я пропитала ее йодом, она стала черной.
Нет, совсем не зря я читала медицинские книжки, выискивая, правда, в них совсем другое… Здравым умом я понимала, что просто так эта развороченная рана не зарастет и ее нужно зашить, а из книжек я смутно помнила, как это делается. Чтобы проверить себя, я пулей взлетела на стремянку, достала из-под самого потолка ту самую хирургическую книгу и взглянула на нужную картинку еще раз.
Все было верно. Я точно помнила, как делать хирургический шов. Нужно стягивать и завязывать по отдельности каждый стежок.
Я так переволновалась по поводу методологии, что само шитье у меня вызвало гораздо меньше эмоций и в обморок при первом же стежке я не упала.
Была уже глубокая ночь, в квартире стояла мертвая тишина, и я слышала, с каким страшным хрустом проникает иголка в тело и визжит протаскиваемая, мокрая от крови и йода нитка, как скрежещет зубами Леха. Еще было слышно, как стучат его зубы о ковшик с чаем. Но ни одного, даже самого тихого стона я от него не услыхала.
Шов получился отличный: хвостики у узелков одной длины, стежки ровные, на одинаковом расстоянии. Кровь почти перестала сочиться, потому что шов был плотный. Даже Алексей, осмотрев и пощупав шов, сказал одобрительно:
— Где научилась?
— Пошей с мое! — гордо ответила я.
После операции он почти не сопротивлялся. Я отвела его в ванную, раздела и по частям, чтобы не мочить голову и ногу, помыла. Трусы он, правда, не снял. Боже, какой же он был худющий! А грязный! И весь исколотый. С головы до ног…
Я дала ему дедушкин теплый халат и вышла, чтобы он сам домылся…
Пока он мылся, я приготовила на скорую руку яичницу из шести яиц с колбасой и целый кофейник густого сладкого какао.
Сперва я было села напротив, но не смогла смотреть на то, как он ест. Горло перехватило от жалости, глаза переполнились слезами, и я выбежала из-за стола, пробормотав, что пойду найду ему что-то из одежды.
Какое счастье, что бабушка ничего не выбросила из дедушкиных вещей. Кое-что было перешито для меня, например, серый габардиновый пыльник. Из него бабушка сшила мне замечательную юбку, которую я, расставляя в год по сантиметру, носила уже третий год, но остальное все висело в нашем огромном трехдверном гардеробе, заботливо укутанное марлей, с мешочками нафталина в карманах.
Рубашка для Алексея нашлась, и не одна. Он хоть и еще подрос в тюрьме, но был худее дедушки. А рукава на дедушкиных рубашках были всегда слишком длинны, и он, чтобы их подтягивать, носил специальные круглые резинки. На самом деле это были плотные пружинки из тонкой металлической проволоки, слегка приплюснутые с двух сторон, но их все упорно почему-то называли резинками. Я любила играть этими пружинками, а бабушка все время их у меня отнимала, потому что боялась, что я их растяну.
Рубашки у дедушки были двух типов, обыкновенные и со сменными воротничками. Они лежали отдельной стопкой и пристегивались к рубашкам изумительно гладенькими холодными никелированными запоночками. Я и ими любила играть, но бабушка в панике отнимала их у меня, опасаясь, что я их проглочу от восхищения или засуну в нос.
Опасения ее были не так уж и беспочвенны, в ухо я себе такую запоночку уже засовывала… И так глубоко, что для ее извлечения бабушке пришлось вооружаться пинцетом и надевать золотые «рабочие» очки.
Идеально чистые, накрахмаленные и отглаженные рубашки бабушка с нежной верностью хранила в верхнем ящике своего личного комода.
А я не дождалась Алексея…
Правда, он сам освободил меня от этого, передав с Толя- ном, чтобы я не приходила на суд и не ждала его. Но он не велел мне забывать его…
И вот он пришел и вправе спросить… И что я ему отвечу? Что забыла? Что была неверна? Сколько раз, спросит он. И я ведь не захочу соврать. Только имен, пожалуй, не назову. Не потому что боюсь. Ни к чему ему знать их имена. Хотя и боюсь тоже. Только не за себя. За них. За тех, кто жив.
Тут я невольно вздрогнула, ведь из четырех моих мужчин половины уже не было в живых. И кто знает, не для меня ли Нарком хотел завоевать эту шестую часть света, хозяином которой он уже фактически был? Тогда выходит, что и он погиб из-за меня? Хотя мне, конечно, очень самонадеянно и даже глупо было думать так про Наркома. Все его любовницы, которые уцелели, вероятно, думали так же, но все же…
А не из-за меня ли сел в тюрьму Алексей? Не для того ли он воровал, чтобы с шиком водить меня в кино и угощать шоколадом, который в те времена был немыслимой роскошью?
А я не дождалась его…
Но ведь он сам сказал, чтобы я его не ждала!
А разве дедушка своей смертью не освободил бабушку? Но она была верна ему до смерти. Умирая, она улыбнулась и шепнула мне, что скоро они встретятся. Она могла говорить в голос, но шептала, чтобы остальные женщины в палате не слышали. Это для нее было слишком личное, почти интимное…
Потом она попросила меня сходить за сестрой, чтобы та сделала ей укол. А когда я вернулась, она уже умерла. И на губах у нее застыла улыбка тайной надежды. И никто в семиместной палате даже не заметил, как она скончалась. Все думали, что она задремала.
Последние слова ее были о верности.
А я не дождалась Алексея.
И моя готовность отвечать за это уже ничего не меняла.
Глотая горькие слезы, я выбрала для Алексея две рубашки. Одну голубую в полоску, а другую чисто белую.
Пиджаки у дедушки тоже были всегда роста на два больше, чем это требовалось. Очевидно, он себя видел человеком более высоким, чем был на самом деле. Причем он не давал бабушке укоротить рукава, и они всегда закрывали его маленькие, сухонькие и, по признанию бесчисленных пациенток, «золотые» ручки до половины пальцев. Я выбрала темно-коричневый, двубортный, сильно приталенный.
С брюками было сложнее. Они были явно коротки, и отпустить было нечего. Я осмотрела даже летние, чесучовые. О том, чтобы Алексей мог появиться на улице в своих лагерных, и думать было нечего. Даже если бы я смогла их отстирать и погладить.
Вспомнив, что у меня лежит отрез костюмной полушерстяной ткани, черной в редкую полоску, я решила сшить ему брюки.
Хозяйка отреза заказала мне костюм. Она была полная и, в отличие от меня, низенькая, квадратная, и сильно страдала от своей полноты или, как говорят теперь, комплексовала. Ткань мы с ней выбирали вместе в Серпуховском универмаге. Она, вопреки моим советам, купила ее на полтора метра больше. Я была уверена, что ткани хватит и на брюки, тем более что ширина ее была 140 см.
Я готова была сидеть за машинкой всю ночь. Я готова была сделать все что угодно, лишь бы он не спрашивал, как я его ждала вопреки его наказу не ждать…
Дедушкино прямое пальто с черным каракулевым воротником и такой же каракулевый пирожок даже и примерять не нужно было. Дедушке оно было почти до ботинок. Я беспокоилась лишь о том, подойдут ли Алексею дедушкины белоснежные бурки из белого плотного войлока, которые бабушка всегда мыла мочалкой с мылом.
Если не подойдут, решила я, нужно будет отмыть с мылом его ужасные ботинки и как следует надраить гуталином, тогда в них можно будет выйти из дома.
А вот в чем не было недостатка в нашем доме, так это в шерстяных ручной вязки носках, перчатках и варежках. На этот счет я была совершенно спокойна. Бабушка навязана их на всю мою жизнь вперед. Я и до сих пор зимой хожу дома в ее носках, которые приятно пахнут нафталином.
Это странно, но я тогда ни на секунду не задумывалась о том, что, укрывая и способствуя беглому заключенному, я совершаю уголовно наказуемое преступление. О том, что Алексей действительно опасный преступник, что он кому-то там выбил глаз, что кого-то «похоже, замочил»… Я уже знала значение этого слова и слова «вышка». Мне его как-то объяснил Нарком.
Когда я вернулась в кухню, он стоял около плиты и готовил в ковшике свой особый чай, который называл «чифирем». Он даже не оглянулся на меня, когда я вошла. От него и раньше-то слова не услышишь, а тут я решила, что он все про меня знает. Знал же он откуда-то про смерть бабушки. Я хотела, чтобы он сам заговорил об этом, и боялась этого.
Не зная, что ему, сосредоточенному на булькающей кастрюльке, сказать, я решила, что лучше всего продолжать действовать, и вышла за портновским метром.
Когда я вернулась, он уже приготовил свой «чифир» и держал обернутый полотенцем ковшик в ладонях, словно сидел в заснеженном лесу и грелся, хотя на кухне, как и во всей квартире, было очень тепло и уютно. Он с закрытыми глазами склонился над ковшиком и глубоко и осторожно вдыхал горячий, пахучий пар.
Никогда я не видела у него такого мечтательного выражения лица. Я поняла, что он не слышал, как я в своих толстых вязаных носках подошла к кухне, и, бесшумно отступив, вошла, уже громко топая.
Он поднял голову и посмотрел на меня затуманенными глазами.
— Мне нужно обмерить тебя, — сказала я, показывая ему метр.
— Зачем? — спросил он.
— Я подобрала тебе всю одежду, кроме брюк. Хочу сшить.
— Когда? — коротко спросил он.
Я замялась, так как не знала, когда он собирается уходить, но через секунду ответила:
— Сейчас… — и, предупреждая его вопросы, добавила: — Мне потребуется часа три. Ты сможешь пока отдохнуть…
Он взглянул на наши кухонные часы в виде деревянного резного домика с давно умолкнувшей кукушкой и украдкой вздохнул про себя. А я почувствовала, что в нем словно распустилась туго скрученная мощная стальная пружина.
— Хорошо, — сказал он, бережно ставя на стол ковшик, — обмеряй.
— Встань, — сказала я деловым тоном, как бы исключающим любые другие отношения кроме отношений портного и клиента.
Он поднялся, такой домашний и смешной в дедушкином тяжелом бархатном халате с расшитыми шелковым шнурком петлями, туго перехваченный в тонкой талии шелковым же толстым шнуром с кистями на концах.
Я смело подошла к нему, обмерила его талию и перемерила еще раз, так как не поверила себе — талия у него была 59 сантиметров в толстом халате. На халат я сбросила три сантиметра, и получилось 56. Такой талии не было у Таньки и в двенадцать лет, а уж обо мне и говорить не приходится. Потом я обмерила его в бедрах.
Когда я мерила длину по бедру, то нечаянно наткнулась рукой на что-то твердое и тяжелое в его кармане. Я сразу поняла, что это пистолет, и вопросительно взглянула на него. Он догадался, о чем мой немой вопрос, но промолчал, и только губы дернулись в подобии усмешки.
Мне еще оставалось смерить только длину в шаге, от промежности до косточки на щиколотке, но я не решилась на это. Я не знала, в трусах он или без. Вся его одежда, включая ватник и шапку, была им свернута в аккуратный узел и лежала в углу, в ванной комнате. И вообще было как-то неосмотрительно лезть с метром в промежность человеку, у которого в кармане наверняка заряженный пистолет. Я решила эту цифру определить на глазок.
Швейная машинка стояла у меня в спальне, но кроила я всегда в гостиной на большом круглом столе, сняв с него хрустальную вазу с букетом засушенных листьев, которые я и в эту осень собрала на Тверском бульваре, как делала это всегда с бабушкой, а иногда и с мамой, и обе скатерти, льняную и кружевную.
Алексей сел со своим ковшичком в дедушкино и мое кресло и, шумно прихлебывая еще горячий «чифир», наблюдал за мной.
Кроила я всегда быстро и экономно. Бабушка говорила, что у меня хорошо развито пространственное воображение. У нее самой оно развито было слабо, и потому кройка давалась ей с трудом.
Когда я подросла, она с легкой душой переложила ее на меня, оправдываясь ослабевшим зрением. Но нитку в самую тонкую иголку она по-прежнему вдевала с первого раза.
За всю кройку мы не проронили ни одного слова. Он даже не двигался. Лишь когда допил свой «чифир», нагнулся и поставил ковшик не на широкий подлокотник, куда мы с дедушкой ставили стакан с чаем в серебряном подстаканнике, а на пол около кресла.
Когда я все сметала на живую нитку и протянула ему, чтобы он примерил, он поднялся, растерянно взял у меня брюки и беспомощно посмотрел вокруг, не зная, что делать. Но растерянность его длилась лишь мгновение. Он тут же нахмурился, рассердившись на меня за свою растерянность, и сказал с излишней грубостью:
— Выйди! Или не понимаешь?
Я, пряча грустную улыбку, вышла из гостиной: Очень уж мне эта ситуация напомнила наши посещения кино, когда я в темноте тщетно пыталась прикоснуться к его руке или ноге. И как это он так расслабился, что позволил себя раздеть и помыть? Наверное, просто не было сил сопротивляться…
Теперь же он, зашитый, перевязанный, мытый, сытый и напившийся «чифиря», стал прежним, неприступным, таинственным и непостижимым Лехой. Только папиросы в углу рта ему не хватало..
И я опять стала прежней. И расстояние между нами опять сделалось бесконечным, как в те безмерно далекие годы… И я не знала, радоваться этому или огорчаться.
Примерял он наметку долго. Наверное, ему было это трудно с раненой ногой. Я даже не вытерпела и спросила, можно ли войти. И только через минуту после моего вопроса он глухо ответил:
— Входи.
Все оказалось по-другому. Дело было, как я поняла, не в ноге, а в оружии. Халат, аккуратно сложенный, лежал на стуле, и под его полой сверху я сразу различила силуэт большого пистолета.
Он перехватил мой взгляд и шевельнул желваками, недовольный тем, что не смог укрыть его от моего взгляда.
— Не прячь ты его, — сказала я так, словно говорила о рогатке, — мне нет до него никакого дела.
— Если меня здесь с ним заметут, то и дело заведется, — оскалился он в своей новой волчьей усмешке, не распуская прищуренных напряженных глаз.
— Ты же сам сказал, что ищут тебя не здесь, — бесстрашно возразила я.
— Всякое бывает… — уклончиво сказал он.
— Поэтому ты и боишься лечь и поспать? — с обидой сказала я, потому что в его уклончивых словах просквозило такое презрительное недоверие, что уж лучше бы он плеснул мне в лицо своим «чифирем», и то было бы менее обидно…
— Ладно… — примирительно, с каким-то даже удовлетворением сказал он, наверное, ему понравилась моя реакция. — Я же сказал, что всякое бывает… — Он произнес это уже совсем другим, чуть ли не дружеским тоном. — Меня же могли выпасти… Я хоть и смотрел, но у ментов сноровки много…
— Тогда они тебя бы давно взяли. Не стали бы утра дожидаться… Брать по ночам у них любимое занятие, — сказала я, вспомнив, что именно ночью, как рассказывала мне мама, забирали папу, хотя могли сделать это днем, просто на той же служебной машине отвезти куда надо. Ведь шофер-то зарплату получал в органах.
— Береженого Бог бережет, — сказал он, и в его словах уже не было ни презрения, ни злобы.
— Ну хорошо, — вздохнула я, показывая, что принимаю его оправдания. — Шить я буду в спальне. Хочешь, ложись здесь на диване, я дам тебе подушку и укрою, а хочешь, пойдем со мной. Только там ты вряд ли уснешь под машинку…
Я ушла в спальню и принялась налаживать машинку. Вскоре появился и он, в халате, с одной рукой в кармане с пистолетом и с наметанными брюками в другой руке. Я молча взяла их у него, вывернула и принялась строчить.
Он сел сбоку от меня на кровать. Машинка у меня была ножная, и от движения ног скользкий шелковый халат соскользнул с колена. Я не скажу, что так все и было задумано, но боковым зрением я с удовлетворением увидела, как он уставился на мою ногу и заерзал на кровати.
А может, он и не знает ничего обо мне, легкомысленно подумала я, может, про бабушку ему дружки написали. На ее похороны пришли все ее подруги и с Тверского бульвара, и из Лехиного двора. Может, чья-то мамаша или бабушка была среди них, вот они и узнали. А большего они знать не могли. Про Макарова вообще никто не знал, кроме Татьяны и Зинки, когда она нас подловила в подвале.
Илья очень редко провожал меня до дома. Хотя, конечно, с Ильей меня могли видеть…
Зато про Наркома они вряд ли могли догадаться. Там дело было поставлено четко. Он же сам сказал, что у них сноровки много.
Рыжий вообще в Москве был три дня… А больше у меня никого и не было…
И вообще, откуда я могла знать, что с ним. Жив ли он, помнит ли? Почему он даже адреса мне не прислал? Я бы письма ему писала, посылки посылала…
— Почему ты мне не написал? — спросила я, не отрываясь от шитья.
— А чего писать? — Он пожал плечами. — Отрезано так отрезано…
— А кто отрезал? — спросила я, ведя строчку и со скоростью швейной машинки соображая, что до Ильи, вернее, до того времени, когда он начал меня провожать и его могли со мной увидеть, прошло около года. А до этого мы с Танькой просто таскались в его мастерскую, и вряд ли кому-то пришло в голову за нами следить.
— Я отрезал, — сказал он без всякого выражения.
— А было что отрезать? — тут же воспользовалась ситуацией я. Но напрасно я думала, что с ним можно чем-то воспользоваться. Он мне просто не ответил.
— Как ты там жил? — через долгую паузу, приступая к следующему шву, спросила я.
— Хорошо. — Он помолчал. — Было нормально со жратвой и с шалавами.
— Что, что? — переспросила я, оторвавшись от шитья.
— Я говорю — хватало и хавки и баб.
Мне опять показалось, что он все про меня знает и пытается мне отомстить.
— Зачем ты это мне говоришь?
— Чтобы ты знала.
— Где же ты все это находил? — растерянно спросила я.
— Рассказать подробности? — холодно спросил он.
— Нет, нет… — торопливо сказала я, так и не зная, верить ему или нет. Мне очень не хотелось ему верить.
Мы надолго замолчали, и во мне начала потихоньку вскипать злость. «Как же так? — думала я. — Тут сидишь, мучаешься угрызениями совести, а оказывается, он первый мне изменил. И при этом не дал ни соломинки, за что могла бы ухватиться моя верность. Он просто вычеркнул меня из жизни».
— А тебе не интересно знать, как я здесь без тебя жила? — спросила я, понимая, что во мне просыпается стерва, которую будет трудно остановить.
— Не интересно, — сказал он.
— Мне тоже тут хватало мужчин, — с мстительной усмешкой сказала я, ожесточенно нажимая педаль машинки.
— Не гони машину, вспотеешь — простудишься… — усмехнулся он.
— Ты мне не веришь? — Я остановила машинку и разъяренно взглянула на него. На его губах блуждала загадочная улыбка. Да он просто пьян от своего «чифиря», решила я, но, заглянув в его глаза, поняла, что заблуждаюсь…
Дошивала я брюки в полном молчании. Несколько раз я видела, как он клюет носом, но лечь больше не предлагала. Во все время этого злобно-молчаливого шитья я поносила его про себя последними словами. Ну что я в нем находила, часами вжимаясь лицом в колючий штакетник или дожидаясь на лавочке во дворе? Что в нем такое есть, чтобы думать о нем годами и теперь страдать от того, что он спая там с какими-то шлюхами, наверняка такими же ворюгами, как и он?
Но вскоре справедливость во мне победила и я вспомнила, что сама изменила ему вовсе не потому, что узнала о его изменах, а потому, что больше не могла терпеть. И тогда я его не то чтобы простила, а как-то успокоилась насчет его зечек мокрохвостых.
Когда я закончила брюки — это было около пяти часов утра, — мы были уже совершенно посторонними людьми. Я думала, что, когда он уйдет, лягу спать и не буду вставать трое суток. А телефон я обрежу…
Розеток, чтобы его можно было спокойно выключить, тогда еще не было. А снимать трубку мы боялись. Существовало поверье, что за это могут отключить телефон насовсем.
Брюки удались на славу. Это хоть и не исправило моего гнусного настроения, но доставило минутное наслаждение. Я всегда искренне радовалась, когда вещь у меня получалась. Этому научила меня бабушка. Она говорила, что если не радоваться удачам больше, чем заказчик, то быстро разучишься огорчаться неудачам и из свободного и гордого мастера превратишься в тупого и бесчувственного батрака, в подневольное животное.
Радость свою в данной ситуации я, естественно, скрыла за пренебрежительной миной. Когда он похвалил мою работу, я только пожала плечами — мол, получилось и получилось, что мы, брюк не шили?
— И что ты собираешься теперь делать? — спросила я у него, откровенно зевая.
— Я сейчас пойду, — безнадежно сказал он.
— Я тебя не гоню, — как можно безразличнее пожала плечами я. — Просто я валюсь с ног и пойду сейчас спать в бабушкину комнату. Ты хочешь — иди, хочешь — оставайся и ложись здесь или в гостиной на диване. Я дам тебе подушку и чем укрыться.
— Нет, — неуверенно сказал он, — я пойду.
— Ты специально пойдешь в пять часов, чтобы быть одному на улице и чтобы каждый милиционер обращал на тебя внимание? Кстати, я так и не поняла, зачем ты приходил?
— Еще поймешь, — ответил он без всякой угрозы, но я поежилась от этих слов.
— Ну хорошо, скажешь, когда захочешь, но я тебе советую поспать часов до восьми, потом спокойно позавтракать и вместе со всеми выйти из дома, как на работу. На тебя и внимания никто не обратит.
Он с минуту подумал, потом сказал:
— Я лягу здесь. Встану в восемь и уйду.
— А я заведу тебе будильник, — с облегчением сказала я.
— Мне не нужен будильник, — ответил он.
— Тогда я поставлю его себе, чтобы приготовить тебе завтрак, — сказала я.
Хоть сил уже не было никаких, но я, опять же неукоснительно следуя бабушкиным заветам, помылась и почистила зубы. Проходя в ее комнату мимо своей спальни, я заметила из-под двери полоску света. Понимая, что спросонья он может и выстрелить, я решила все-таки войти и погасить свет, чтобы не мешал ему спать. Тихонечко надавив на ручку, я бесшумно открыла дверь и сперва просунула туда руку, чтобы он понял, что это я. В крайнем случае, думала я, в руку труднее попасть, чем во все остальное, а в самом крайнем случае от ранения в руку никто не умирал.
Немного подождав и убедившись, что в меня никто не стреляет, я заглянула в спальню.
Он спал на животе, зарывшись лицом в подушку и разметавшись по кровати. Одна рука его была засунута под подушку, где, как я догадалась, лежал пистолет. Одеяло почти все сползло на пол.
Он был страшно худой, с выступающими ребрами и весь разрисованный своими крестами, могилами, кинжалами и звездами. На нем были трусы. Наверное, он их выстирал и высушил на себе. Теперь они стали стального цвета, а когда я его по частям мыла в ванной, то решила, что они черные.
Как ни тепло у нас было, но я побоялась, что он, ослабленный голодом и ранами, может простудиться, и, подойдя к нему, осторожно подняла с пола одеяло и укрыла его.
Он перевернулся на спину, но не проснулся. На порозовевших от сытости и сна припухлых, почти мальчишеских губах проступила блаженная улыбка. У меня сердце защемило от жалости. Он стал так похож на того маленького Леху, которого я безмолвно и беззаветно любила все детство. Он так улыбался, когда я приносила ему бабушкино печенье… Или когда мы наконец сбивали лед с самой последней, стертой и пожелтевшей от времени ступеньки его белокаменной лестницы, и он, сметя осколки льда, голяком, бегом, вприпрыжку поднимался до самой своей двери на втором этаже и смотрел на меня сверху с довольной, вот точно такой же улыбкой.
Слезы сами собой побежали по моим щекам и одна капнула ему на веко. Он медленно, все еще продолжая улыбаться, открыл глаза и, протянув свою худую, но сильную руку в наколотых перстнях, неловко и бережно, согнутым указательным пальцем вытер слезы с моих щек. Так он делал всегда, когда мы были оба маленькие, и перестал, когда повзрослели, а он стал курить и стоять со взрослыми ребятами у голубятни, откуда слышались гитара и ленивый мат.
Забыв обо всех своих страхах и обидах, я наклонилась и прижалась к нему щекой, чтобы поплакать по загубленным нашим жизням, особенно по его, по нашей несостоявшейся любви, по его неизвестной теперь судьбе… Он лежал не шевелясь, но и этого мне было достаточно. Выплакавшись и успокоившись, я тихонько поцеловала его в небритую щеку. Впервые уколовшись губами о колючки, я, не помня себя от внезапных чувств, прошептала:
— Мой сладкий ежик…
— Свет, — тихо сказал он.
— Что? — не поняла я.
— Свет погаси, — сказал он хриплым голосом.
Я живо встала, подбежала к двери и щелкнула выключателем. В темноте я расстегнула пуговицы халата и слегка шевельнула плечами. Скользкий и тяжелый шелк, лаская тело, мгновенно сполз с меня. Переступив через халат, я подошла к кровати и на ощупь, так как глаза еще не привыкли к темноте, приподняла одеяло и скользнула в нагретую им постель.
Он лежал на спине, вытянувшись и положив руки на одеяло. Я прижалась к нему пылающим от внезапного желания боком. Он даже не шевельнулся в ответ, только его вдруг начала бить дрожь. Она была настолько сильная, что его всего выгибало, и я слышала, как клацают зубы.
Будь я понеопытнее, обязательно испугалась бы… Но такая же дрожь в похожих обстоятельствах била и меня, и Илью…
Не обращая внимания на его зубную дробь, я повернулась к нему, навалясь своей тяжелой грудью, закинула на него ногу и прижалась губами к родным губам.
Я беспокоилась только об одном: как бы не потревожить его рану, и поэтому положила ногу повыше, туда, где сразу почувствовала, как бешено он возбужден…
Он совершенно не умел целоваться. Когда я своими губами и языком раскрыла его рот, он так и остался недвижим и безволен. Словно он даже не догадывался, как действуют в таких случаях. Я тщетно вдыхала его чайный запах, но поцелуя не получалось.
А потом, у него совершенно куда-то пропали руки. У него их опять не было, как много лет назад в темноте кинотеатров. Он не то что не обнимал меня, он даже умудрялся каким-то образом не дотронуться до меня, до тех мест, прикоснуться к которым мечтали сотни мужиков, и я видела это в их глазах. До тех мест, едва притронувшись к которым мужские руки становятся жадными и ненасытными, как и их глаза, если они не гасят при этом свет…
Медленно, едва прикасаясь, чтобы чувствовать его каждой клеточкой, я повела ладонью по его атласному, хоть и худому телу, ощутила напряженные, твердые, как и у меня, соски, почувствовала, как катится вслед за моей рукой по его колее волна крупных мурашек, добралась таким образом до трусов и, прежде чем нырнуть под резинку, погладила его сверху, удивляясь почти хрупкой, почти звенящей, почти стальной твердости.
От этого движения Леха внезапно вскочил, перелез через меня и встал с кровати. Потом он скинул с кровати мои ноги, явно побуждая встать и меня. Я поднялась, ничего не понимая, и потянулась, чтобы обнять его. Он почти грубо оттолкнул мои руки, развернул к себе спиной и заставил нагнуться. Сообразив наконец, что от меня хотят, я оперлась руками о кровать и слегка расставила ноги.
Нельзя сказать, чтобы такая позиция была мне незнакома, но никогда еще мне не приходилось с нее начинать, притом в самый первый раз.
Это было восхитительное ощущение, когда он, огненно- горячий и твердый, начал настойчиво и слепо, как теленок, впервые подпущенный к материнскому вымени, тыкаться в меня и никак не мог нащупать дорогу к блаженству.
А дорога, как я уже говорила об этом раньше, была свободна, широка, выстлана розами желания и умащена росою любви, но все равно он долго не мог найти правильного пути, словно и вовсе не знал его.
Я помогала ему как могла, но он все время, наверное из- за своего роста, попадал чуть выше. Наконец я не выдержала, изогнулась назад, поймала его своей рукой и направила на путь истинный… Он не вошел, он ворвался в меня и заработал как бешеный…
Никогда я еще не испытывала ничего подобного. С первого же его сильного проникновения меня пронизало болезненно-восхитительное, невероятно острое наслаждение. Будучи уже совершенно готовой ко всему, я в одно мгновение взлетела на самую вершину блаженства, и такое у меня потом создалось впечатление, что не спускалась с нее до тех пор, пока наслаждение незаметно не перешло в боль…
Опомнилась я тогда, когда боль, усиливаясь с каждым его движением, стала нестерпимой. Я даже попыталась отстраниться от него, но, кажется, я уже говорила о том, какие у него сильные руки? Он схватил меня за бедра и с силой насаживал на себя… Под конец я уже в голос умоляла его кончить, но он все с той же беспощадностью входил и входил, раздирая меня изнутри, так как от пресыщения, боли и страха я даже высохла, чего до этого со мной не случалось никогда.
Когда он наконец содрогнулся в последнем глубоком движении, наполняя меня освободительным теплом, я, к своему глубокому удивлению, все же успела, позабыв на мгновение о боли, отблагодарить его тем же.
Обессилено выйдя из меня, он вытерся своими трусами, которые, как выяснилось, он и не снимал вовсе, а только слегка приспустил.
Фонари на улице светили ярко и, отражаясь в чистом, свежем снеге, заливали спальню синевато-серым светом. Глаза мои освоились в полумраке настолько, что я различила все наколки на его плечах и на спине, когда он ложился.
От торопливости, с которой он поспешил натянуть трусы и скрыться под одеялом, от того, что он сразу отвернулся к стене и, вытянувшись в струнку, застыл, я вдруг сразу поняла про него все. Я будто увидела всю его страшную, исковерканную жизнь в лагере, жестокие и отвратительные нравы, царящие там, всем сердцем почувствовала его полудетское, полублатное отношение к любви… Грязное и нелепое. Мне стало безумно жалко его. Я поняла: кроме меня, ему никто не расскажет, что все это не так… Может, и расскажут, но никому, кроме меня, он не поверит.
Нужно было бы побежать в ванную, помыться, но мне было жаль расставаться с его сладко-горьким соком, и я, заключив его в себе, словно в плотно сомкнутых ладонях, не позволяя ни капле просочиться наружу, осторожно легла рядом с ним.
Некоторое время мы лежали молча. Потом я тронула его за плечо, и он послушно перевернулся на спину. Я погладила его по лицу, по забинтованной голове, по груди, по губам, и начала что-то шептать…
Уже на другой день я не помнила, какие слова я ему говорила, щекоча его ухо своим дыханием, но до сих пор помню, что именно хотела ему сказать.
Мне хотелось, чтобы он узная, как это прекрасно — целоваться и чувствовать трепетный, неутомимый, жадный язык любимого и алкать его со всей его сладкой влагой, о том, как дорого каждое прикосновение, как жаждет любимых губ все тело и особенно самые потаенные его уголки, как оно узнает и чувствует их.
Я хотела, чтобы он поверил в то, что руки его могут быть чудом, восторгом, откровением, прибежищем.
Что вовсе не обязательно монотонно работать своим поршнем подобно паровозу на длинном перегоне, что вдвоем с женщиной можно сделать это путешествие восхитительным, а поодиночке приедешь совсем не туда, если вообще доедешь до конца.
Мне хотелось убедить его, что не нужно стыдиться своего тела, потому что оно прекрасно, если ты его отдаешь, даришь человеку, которому оно нравится, и ужасно, когда ты хочешь его без любви и нежности насытить чужим телом. Ты при этом становишься людоедом.
Я хотела открыть для него бесконечность любви, безграничное разнообразие ее движений и поз.
Откуда во мне был этот опыт? Где он хранился, неосознанный и неощутимый? Этого я до сих пор не знаю. Но в одном я твердо убеждена: если бы кто-нибудь записал эту любовную проповедь на магнитофон, то получился бы вполне современный учебник по сексологии. Но мы тогда такой науки не знали. Да и секса на шестой части света, как известно, не было до 1990 года.
Гипнотизируя его своим сбивчивым шепотом, я наконец стянула его мерзкие липкие трусы и с восторгом ощутила все его тело. Оказывается, он уже давно был готов к новой любовной схватке, но я решила не торопить события и стала нежно ласкать его руками, как бы иллюстрируя свою лекцию… И тут вдруг мои пальцы наткнулись на какое-то непонятное твердое и круглое утолщение. Оно было сверху, сразу под головкой, величиной с лесной орех и такое же твердое. Возможно, именно из-за этого утолщения я и получила новые небывалые ощущения. Именно оно привело меня поначалу в экстаз и чуть позже, когда желание иссякло, причинило такую острую боль.
— Что это? — испуганно спросила я.
— Шарик, — с затаенной гордостью ответил он.
— Какой шарик? — ошарашенно спросила я.
— Золотой.
— А как он туда попал? — растерялась я.
— Еврей лепила вживил. — В его голосе почувствовалось расположение к этому еврею.
— А что такое «лепила»? — спросила я.
— По-вашему — врач, — ответил он, и я отметила это «по- вашему», которое разделяло нас решительнее, чем кирпичная стена с колючей проволокой.
— А зачем? — робко спросила я.
— Чтобы лучше шалашовок шкворить, — по-волчьи усмехнулся он.
— А где же ты золото достал? — спросила я, чтобы только не молчать и не заплакать от острой и распирающей горло жалости.
— Там я могу все достать, — гордо ответил он.
— И тебе не больно? — спросила я, осторожно потрогав его шарик.
— Нет, — сказал он, — зато от шалашовок отбоя нет. И спускаешь не так быстро…
Странные чувства охватили меня. С одной стороны, я помнила недавнюю острую боль, а с другой — во мне неудержимо поднималось желание снова испытать то острое, ни на что не похожее наслаждение, которое предшествовало боли. Я чувствовала, как с его влагой смешивается обильная моя и сочится из набухшей, как весенняя почка, плоти.
Не будучи в состоянии противиться этому желанию, я осторожно, чтобы не повредить его раненую ногу и не спровоцировать к привычным ему грубым и резким действиям, как змея, заползла на него и, не прикасаясь к нему руками, своею раскрытой плотью захватила и поглотила его.
Или я и в самом деле загипнотизировала его своим горячечным бредом, или он сознательно понял и принял мои слова, но так или иначе он доверился и покорился мне, желая на деле проверить справедливость моих слов. Он был податлив и послушен каждому мучительно замедленному движению и шел навстречу, безошибочно попадая в мой по- змеиному вкрадчивый ритм.
Зная о его шарике, я чувствовала его каждой клеточкой своего тела, боялась быстро насытиться и превратить наслаждение в боль и потому оттягивала завершающую вспышку как могла, вкладывая в это все силы и получая неизведанное изысканное удовлетворение от самих этих усилий.
Потом, не выпуская его из себя, я перевернулась, высоко подняла ноги, и, поддерживая их руками, позволила ему проникнуть в себя так глубоко, что мне показалось, будто мы слились в одно, и это я в него проникаю, а не он в меня…
Последней вспышки не было. Нас не было! Мы одновременно растворились и исчезли в нашей любви…
И так в то утро и в тот день было много раз. Так было много по многу раз.
Он все-таки немного словно оттаял. В перерывах он, закурив свой горький «Север» (я даже не помню, когда сбегала в магазин за папиросами, едой и чаем), рассказывал о лагере и прихлебывал живительный «чифир», от которого он чувствовал, как шевелятся и зарастают раны. На мой вопрос, почему он так странно сзади со мной начал, он сказал, криво усмехнувшись:
— По-другому там нельзя.
— Почему? — не поняла я.
— Там они грязные, я грязный, и под ногами грязь… Повсюду грязь. И потом, так не видишь, кто перед тобой…
Я не совсем поняла, что он имеет в виду.
Ушел Алексей вечером.
Когда он полностью оделся, то стая так похож на доцента МГУ, что я, не выдержав, прыснула. Ему только очков не хватало. Я предложила ему бабушкины, золотые, для маскировки, но он отказался, потому что плохо в них видел.
Мы ни слова не сказали о продолжении. Но под конец я не удержалась и спросила:
— Мне тебя ждать?
— Надо мной «вышка» висит за того мента…
— А если ты его не убил? Если ты выйдешь оттуда по-настоящему?
— Тогда не так скоро я оттуда выйду…
— Ну и что? — спросила я.
— Вору жена не полагается, — отрезал Алексей.
Он подошел к двери и остановился.
— Шмотье мое разрежь на куски и разнеси по разным помойкам подальше от своего дома. В бушлате за подкладкой два пресса денег. Один тебе, другой передай матери. Сообрази сама как. Наболтай что-нибудь об освободившемся дружке… Скажи, что не пишет, потому что писать не любит. Скажи, что посылок не надо… Но не сейчас. Ее наверняка уже менты пасут… В общем, не знаю, что ты ей будешь говорить… Скажи, чтобы зла не держала, а я, если выплыву, — ее не забуду, а если нет, тогда и суда нет…
Он улыбнулся с прищуром, по-лагерному.
— Посмотри на всякий случай на лестнице, с понтом, будто почту проверяешь.
Я вышла на лестничную клетку и долго гремела висячим замочком на почтовом ящике, словно никак не могла его открыть. На лестнице не было ни души. Достав из ящика «Вечерку», я зашла в квартиру и сказала, что вроде никого нет. Он достал из нагрудного кармана пистолет, щелкнул там какой-то кнопочкой и переложил его в боковой карман.
— Если что, то перевязывался и зашиваяся сам, а тебя все время держал под пистолетом. С понтом, мол, ты не по своей воле. День пройдет, от одежды избавишься — ничего не бойся. Деньги чистые, из общака. На них ни крови, ни списанных номеров нет.
— Да, я забыла тебе сказать, когда рана заживет, ниточки разрежь и резко за узелок вытащи.
— Лагерный лепила вытащит, — безразлично сказал он и добавил: — Не было ничего у нас и не будет. Вору любовь не полагается.
И вышел.
На очень долго…
Так и получилось, что моим шестым был мой самый первый.
Чтобы решить, мог ли он прислать эти розы с письмом, нужно знать о том, каким он стал через много лет. Но об этом позже, в свое время…
Да, уж седьмой…
После всего что со мной произошло в этом проклятом 1953 году, я решила запереть свое сердце на три амбарных замка и заняться собой: начать плавать, делать гимнастику, похудеть, сменить гардероб, переклеить обои в бабушкиной комнате и сделать из нее швейную мастерскую, поступить в институт иностранных языков, чтобы иметь разговорную практику, получить диплом о высшем образовании, изучить французскую литературу на французском же языке и когда-нибудь попробовать себя в качестве литературного переводчика.
Татьяна одобрила все мои планы и начинания, пообещала поддержать во всем и даже попросила у меня один из трех замков, чтобы запереть и свое сердце, слегка поцарапанное не совсем идеальным романом.
Надо сказать, что Татьяна с октябрятского возраста была страшная идеалистка и резко отрицала все, что не совпадало с ее октябрятскими идеалами. А идеалами ее были Д'Артаньян, Владлен Давыдов в фильме «Встреча на Эльбе» и наш учитель французского Дмитрий Владимирович Мерджанов.
Ее китобой этим высоким требованиям не отвечал, особенно после всего случившегося со мной…
— Но ведь твой-то тебе ничего плохого не сделал, — пыталась я ее урезонить.
— Пока не сделал, — безапелляционно парировала Татьяна. — Все китобои одинаковы! Только у последнего мерзавца может подняться рука на этих бедных китов.
Она с радостью согласилась ходить со мной в открытый бассейн «Чайка», где всегда звучит приятная музыка, весело плещут теплые ласковые волны, стелется над ними мягкий, густой туман, из которого вдруг выплывает прекрасный златокудрый принц или летчик-испытатель…
— При чем здесь летчик-испытатель? — вовремя спохватилась я. — Ведь мы же запираем сердца на амбарные замки!
— Ну да! Я и говорю — он выплывает, а мы ин-диф-ферентно плывем мимо и на него ноль внимания…
— На кого? На летчика или на принца? — поинтересовалась я.
— Дура ты, Маня, после этого. Нас же двое! И их двое. Если будет один, то у него глаза вывихнутся в разные стороны и он вообще потонет. А так они просто захлебнутся от восторга и слегка притонут, мы их вытащим и выложим рядышком на снег, чтобы они остудили свой пыл, а сами гордо, но очень скромно поплывем дальше. И пусть дальше как в песне поется: «Ищут пожарные, ищет милиция…»
— Это не в песне, а в стихах, — осторожно поправила я ее.
— Я знаю, — отмахнулась Татьяна. — Давай еще по рюмочке, и все, а то у меня завтра очень серьезное собрание. Будем исключать одного типа за аморальное поведение. Представляешь, гад, самую тихую, самую беззащитную девчонку на курсе соблазнил… И вообще, мы даже не сомневались, мы даже с девчонками деньги по списку собирали на свадебный подарок, а он, гнида, с ее же лучшей подругой уже вторую неделю шьется. А у той папа заведующий колбасным магазином на Таганке, и вообще разлюли малина… А бедная Алка, круглая отличница, между прочим, и очень активная общественница, стихи пишет…
— Тогда ей так и надо, — сказала я.
Танька сообразила, что насчет стихов брякнула лишнее, и тут же поправилась:
— Нет, она только к праздникам, в стенгазету, — должен ведь кто-то писать… Ну вот, а он с этой фикстулой Нелькой уже три недели…
— Ты же говорила, что две.
— А я свечку над ними не держала, может, и целый месяц. И представляешь, лучшая подруга — ни словечка. Как мы понимаем, она ждала, пока у него все это закрепится…
— Что закрепится?
— Ты, что ли, дура, Маня? Что, что! Любовь — вот что! А потом, когда убедилась, что он серьезно в нее втюрился, с наслаждением все Алке выложила. Представляешь картину: та ревет белугой, а эта ее подробностями, подробностями, подробностями! Собственными руками бы задушила.
— Кого?
— Всех!
Она поднесла ко рту старинную ликерную рюмку и даже не отхлебнула, а кончиком языка отлизнула капельку нашего любимого изумрудного «Шартреза».
Мы с ней любили иногда посидеть на кухне, попивая ароматный «Шартрез», и перемыть косточки всем нашим бывшим кавалерам. Татьяна называла это «станцевать танец победителя», который обычно исполняют собачки, облегчившись на пахучие следы своего врага.
Пили мы совсем немного. Одной бутылки нам хватало на три-четыре, а то и на пять посиделок.
— Все! — сказала Татьяна, ставя рюмку на стол с такой силой, что капли драгоценного «Шартреза» выплеснулись на потертую клеенку. — Больше никаких глупостей! Только серьезное чувство! И по всем правилам: сначала в загс, а потом хоть ложкой хлебай… И мой совет: «до обрученья не целуй его…», — пропела она.
— Никогда! — подтвердила я и поставила свою рюмку, тоже слегка пролив.
Я не стала рассказывать Татьяне о том, что произошло три дня назад.
Про француза я промолчала потому, что Танька больше всех девчонок в классе вздыхала по нему, и еще потому, что я в тот момент была совершенно уверена, что эта случайная встреча не будет иметь никакого продолжения. Ведь расставаясь, он не назначил никакого свидания, даже в кино не пригласил девушку, в которую, по его словам, влюблен с шестого класса, а это, если посчитать, уже целых шесть лет!
Кроме того, мы даже телефонами не обменялись. Допустим, в его подвале у старушки-самогонщицы телефона нет, мне его номер и не нужен, но мой-то он мог записать. На всякий случай… Чтобы, скажем, поздравить девушку с Новым годом, который уже через неделю, а где и с кем я его буду встречать, совершенно неизвестно. Вернее, известно где — дома, потому что, конечно же, у меня свободнее, чем у Татьяны, холодец она донесет, тут идти-то три минуты. А вот с кем?
Кстати, Татьяна тоже не знала, с кем она будет.
Не могли же мы с ней встречать Новый 1954 год вдвоем. Не к лицу это двум молоденьким, хорошеньким девушкам. Это ведет к преждевременным морщинам и испорченному характеру.
Про Леху я ей не рассказала по понятным причинам. Я и сама-то порой начинала сомневаться, что это было в действительности, и тогда доставала две пачки сторублевок, перевязанных крест-накрест красной шерстяной ниткой явно из какого-то распущенного вязания.
Пачки были плотные, толстые и тяжелые. Я не удержалась и пересчитала их. В каждой было по сто пятьдесят бумажек. Значит, по пятнадцать тысяч рублей. Сумасшедшие деньги.
Конечно же, я боялась к ним прикоснуться… Если бы было лето, то я, как раньше, засела бы в его дворе на лавочке с книжкой, дождалась, пока пойдет с работы Екатерина Михайловна, его мама, и сумела бы будто случайно с ней заговорить, а там уж по обстоятельствам… Но была зима, мороз, на лавочке не было даже самых стойких старушек в валенках, подшитых двойным войлоком. Куда уж мне в моих ботиках?
Идти к ней домой я, по совету Лехи, пока остерегалась и решила выждать как минимум месяца два, рассудив, что деньги за это время не испортятся и будут нужны Екатерине Михайловне точно так же, как и сегодня. Тем более что она их не ждет и не рассчитывает на них. Потом мне нужно было придумать какую-то более или менее правдоподобную версию их появления, а пока в голову ничего путного не приходило.
Свою пачку я тоже не решалась трогать… Я даже еще не знала, трону ли я ее вообще… Деньги на жизнь у меня были. Не много, но мне хватало, и я свободно могла заработать еще больше, так как от многих заказов отказывалась, чтобы оставалось время на жизнь. Что толку много зарабатывать, сидеть ради этого за машинкой с утра до ночи и не иметь времени, чтобы с удовольствием потратить эти деньги?
К тому же я не очень любила сидеть за машинкой. Мне нравилось придумывать новый фасон, кроить, подгонять по фигуре, так, чтобы ни одной морщиночки, ни одной лишней складочки не было, а вот строчить я не любила. Я даже подумывала договориться с какой-нибудь аккуратно шьющей женщиной, чтобы она по моим сметкам строчила, а я бы в это время занималась другими клиентками… Даже если бы мы с ней делили заработок пополам, что было бы несправедливо, ибо на мне лежала бы основная часть работы: моделирование, кройка, подгонка, и главное — нахождение заказов и работа с заказчицами, что уже совершенно отдельная песня, то и тогда мои заработки выросли бы как минимум в три раза, а занята я была бы в два раза меньше.
В общем, деньги у нас с Татьяной имелись, прилагалась к ним свободная трехкомнатная квартира, была неукротимая воля к жизни, к любви, к семье, к детям, к счастью. Но, несмотря на это, мы, заперев свои сердца на ржавые амбарные замки (она на один, а я на два), сидели вдвоем на кухне и совершенно не знали, с кем встречать Новый, так много сулящий год.
В конце концов, Новый год мы встретили в студенческом общежитии на Стромынке. Это в Сокольниках, около тюрьмы «Матросская тишина».
Холодец в метро растаял и все время капал на пол из обливных мисок, которые стояли в авоське этажеркой. Когда мы, как это и положено хорошеньким девушкам, в половине двенадцатого вошли в 17-ю комнату на первом этаже, в наших мисках плескался густой наваристый суп. То-то Клавдия Сергеевна, Танькина мама, все время сокрушалась о том, что мяса получилось много, а костей мало. Вот если бы хоть одну голяшку, причитала она.
Но мы не растерялись. Мы выставили холодец на улицу, в специальный деревянный ящик — холодильник, приделанный у ребят к форточке. Они хранили в нем присланное из деревни сало. Холодец не застыл, а замерз и приятно хрустел на зубах, не оставляя после себя никакого вкуса.
Было весело и бестолково. В 17-ю комнату набилось человек восемнадцать, причем девушек было всего пять. Танькины сокурсники, деморализованные такой сильной конкуренцией, вообще отказались от каких-либо попыток ухаживать и очень быстро напились. Не оттого, что было много вина «Фрага», которое мы пили в ту ночь, не считая, конечно, обязательного шампанского, а оттого, что всем хотелось казаться ужасно взрослыми, пьяными и развязными.
Границ приличия они, правда, не переступали и при этом ревниво исподтишка следили друг за другом как за возможным соперником. В общем, успех мы имели большой, но попользоваться им не было никакой возможности.
Мы много танцевали под патефон. Пластинок было всего четыре, и их прокрутили раз по двадцать.
Домой мы с Татьяной отправились еще затемно, с первым поездом метро, и тут выяснилось, что все тринадцать человек внезапно протрезвели. Они всей гурьбой, невзирая на тайное возмущение трех однокурсниц, отправились нас провожать до метро, и мы всю дорогу пели песни. В том числе и про Одесский порт, и про Ваську-диспетчера. Она была тогда ужасно модная.
Седьмым моим мужчиной стал-таки наш бывший учитель французского языка. Француз, как мы называли его в школе. Дмитрий Владимирович Мерджанов. Митя.
Начиная с новогодних праздников, я, почти не разгибаясь, сидела за машинкой, только два раза сходила с Татьяной на каток «Динамо» и один раз — в Парк Горького. На «Динамо» нас водили Петя и Вова — однокурсники Татьяны, с которыми мы встречали Новый год, а в Парк Горького — Коля и Коля из той же новогодней компании.
Нас это вполне устраивало, поскольку позволяло держать наши сердца на ржавых амбарных замках. Всерьез к этим ребятам мы не относились. Они это чувствовали и не предъявляли к нам никаких претензий, ибо не надеялись на их удовлетворение, хотя были далеко не прочь.
По-моему, один из Колей был серьезно в меня влюблен. Но так тщательно скрывал все за напускной бравадой, что мне это совершенно не мешало.
Кроме того, мы, к нашему общему удивлению, начали посещать бассейн «Чайка». Но это было чисто физкультурное мероприятие, так как, вопреки всем Танькиным надеждам, из тумана навстречу нам выплывали накрашенные бантиком губы перезрелых дам и сверкающие каплями хлорированной воды энергичные лысины. Молодежи в бассейне было мало. Может, мы ходили в неправильное время. Мы попытались сменить график, но результат был точно таким же.
Дмитрий Владимирович после нашей памятной встречи так ни разу и не позвонил. Я пребывала в такой глухой тоске, что раз или два, подчиняясь внезапным приступам ностальгии, приходила к нашей старушке школе и с какой-то завистью, разбавленной удовлетворением и подкрашенной тайным ехидством, смотрела на молоденьких, хорошеньких, но таких глупеньких девчонок, половина из которых, та, что изучала французский, была влюблена в своего импозантного учителя. А вторая половина изучала немецкий язык. Так уж была устроена наша школа.
Разумеется, я и не рассчитывала увидеть Дмитрия Владимировича. И не увидела… Мне даже стали приходить в голову разные печальные мысли о том, что мы с Татьяной поступили правильно, замкнув наши сердца. Что мужчинам, даже самым, казалось бы, надежным и самостоятельным, просто нельзя верить.
А об Алексее я вообще не думала, так как это было совершенно бесполезно и безнадежно. С его деньгами все вышло гораздо проще, чем я предполагала. Мы с Екатериной Михайловной, его мамой, случайно встретились в соседней булочной на улице Станиславского.
Я, жутко смущаясь, издалека завела разговор об Алексее, она прервала меня и сказала, что все знает, что ей звонили на работу и вызывали в органы, на Петровку… Она, как мне показалось, с удовлетворением сообщила, что его снова поймали.
— И никаких его поганых денег я не возьму, — строго глядя на меня, сказала она. — Хочешь — потрать, хочешь — выкинь на помойку. Насчет денег в органах ничего не говорили…
Суровая у него была матушка.
Так я внезапно оказалась владелицей тридцати тысяч рублей. На эти деньги можно было свободно купить «Победу", которая стоила шестнадцать тысяч, и съездить на все лето в Сочи, ни в чем себе там не отказывая.
Но я их пока не трогала. Они так и лежали на полке для головных уборов в прихожей, в картонной коробке из-под моих итальянских лакировок, купленных в Одессе. На хлеб и на кино мне хватало, а одежду я изобретала и делала для себя сама.
Да и франтиться мне было не для кого. Татьяна звала меня в свой институтский ДК, но мне было не до того. Я все время была в подавленном состоянии. С одной стороны, я лезла на стены от одиночества и уже погладывала на заветную полку с любовной литературой, чтобы в кресле, как в ранней юности, без чьей-либо помощи забыться в скромном и облегчающем наслаждении, но так себе ни разу и не позволила этого.
В ванной случилось, правда, раз, но, честное слово, это было внезапно, на ровном месте, без всяких таких мыслей, просто я как-то неосторожно коснулась себя тугой струей воды, и… И не смогла остановиться.
Но кто осудит бедную девушку, которая могла бы воспользоваться услугами на все готовых однокурсников Татьяны или многочисленных мужчин, которые преследовали ее повсюду взглядами, буквально прожигающими одежду, однако не воспользовалась. Она берегла себя для подлинного, настоящего, чистого чувства. А оно не приходило и не приходило, и не приходило, и не приходило, и не при…
Вот в этот-то момент, когда я, можно сказать, окончательно утратила веру в худшую половину человечества (если уж мы считаемся лучшей), и появился Дмитрий Владимирович.
Он позвонил по телефону — оказывается, телефончик-то у него был — и попросил разрешения зайти буквально на десять минут по очень важному делу, если, конечно, я не занята, а если занята, то он может зайти и завтра после школы.
Я была не занята и до его прихода успела принять душ, нагреть щипцы на газу и подкрутить концы волос. Тогда я их носила до плеч с пробором на левой стороне, и если не ленилась завиваться, то прядка волос очень красиво ложилась наискосок через лоб над правой бровью, как у Дины Дурбин.
Он пришел в пять часов вечера изумительно усатый, пахнущий морозом, в запорошенном снегом пальто с шалевым воротником из светло-коричневой цигейки с переливами. В руках он держал странный громоздкий предмет, укутанный в оберточную бумагу и перевязанный голубой лентой.
На лестничной клетке он долго, поставив свой сверток у стены, стряхивал снег с пальто. Я отметила шелковую простеганную, дорогую подкладку. В прошлый раз он был в совсем другом пальто.
Потом он, весело надувая щеки, сдул снег со своего загадочного свертка и протянул его мне, сказав по-французски:
— Сударыня, примите это с самыми искренними извинениями за столь долгое отсутствие. Поверьте, что для того были более чем уважительные причины.
— Принимаю вместе с извинениями, — сказала я и, присев в шутливом книксене, приняла у него сверток, который оказался легче, чем можно было подумать, глядя на его размеры.
Под бумагой была корзина чайных роз. Тех самых, которые с этого дня по совершенно понятным причинам стали моими любимыми цветами на всю жизнь.
Именно Дмитрий Владимирович в этот вечер сказал мне по-французски, что находит в чайных розах большое сходство со мной, и я ему безоговорочно поверила.
Он объявил, что сегодня у него два праздника. Во-первых, ему наконец дали жилплощадь. И не комнату в коммуналке, а самую настоящую отдельную однокомнатную квартиру на Малой Бронной, недалеко от школы.
Помог ему в этом его фронтовой товарищ, с которым они вместе работали в политотделе армии. Дмитрий Владимирович в качестве переводчика, так как второй язык после института у него был немецкий, а его друг — главным редактором армейской газеты. Они долго не виделись, случайно встретились, и оказалось, что тот теперь работает в Моссовете большим начальником. Он и ускорил решение вопроса.
— А второй праздник… — Он загадочно улыбнулся и протянул мне «Вечернюю Москву». — Вот здесь, на последней странице. — Для верности он указал мне пальцем где.
Я прочла:
«Мерджанов Дмитрий Владимирович, прож. Суворовский б-р, 12, кв. 64, возбуждает дело о разводе с Мерджановой Натальей Семеновной, прож. ул. Чайковского, 13, кв. 15. Дело подлежит рассмотрению в нарсуде 3-го уч. Краснопресненского р-на г. Москвы».
— Дело слушалось сегодня, и народный судья Куте- пов В. Н. постановил: брак между гражданином Мерджа- новым Д. В. и гражданкой Мерджановой Н. С. расторгнуть, — казенным судейским голосом провозгласил Дмитрий Владимирович. — По этому поводу, — продолжал он по-французски и совершенно другим голосом, — позвольте пригласить вас в новую, но уже отремонтированную квартиру на предварительное новоселье и на праздник освобождения.
Я не успела ничего ответить, как раздался звонок в дверь. Я открыла. Это была вся облепленная снегом, похожая на снежную бабу Татьяна. Она, видите ли, проходила мимо и потому заявилась без звонка.
Когда она увидела в гостиной за столом около корзины цветов нашего француза, то чуть не брякнулась в обморок. Сперва стала белой, как снег на ее цветастом платке, потом красной, как вареная свекла, и еле-еле выдавила из себя дурацкое школьное: «Ой, здрасьте, Дмитрий Владимирович».
И поделом ей! Даже Дмитрий Владимирович растерялся. Ну тут начались обычные «охи» и «ахи», потом, выслушав подробный отчет о том, где она учится, на каком курсе и почему она до сих пор не настояла на том, чтобы я продолжила свое образование, он начал приглашать к себе и Татьяну.
Она, нахалка, с минуту поотнекивалась и тут же согласилась, несмотря на то, что я все время за спиной француза делала ей глаза. Сначала извиняющиеся — мол, я сама не понимаю, как он у меня оказался, а потом страшные — мол, не вздумай соглашаться на его приглашение. Но она согласилась и, как выяснилось, оказалась совершенно права, так как на новоселье был приглашен и товарищ из Моссовета.
Когда я об этом узнала, то тут же успокоилась. А то ведь мне показалось, что Дмитрий Владимирович, которого я не без основания уже считала своим кавалером, переключился на Татьяну.
Вечеринка прошла чудесно. В квартире еще не было никакой мебели. Все сидели на чемоданах, а меня посадили на плотно свернутый и перетянутый ремнем, чтобы не разворачивался, матрас, на котором, очевидно, и спал Дмитрий Владимирович.
Стол был устроен из табуретки, накрытой чертежной доской. Мы пили шампанское и заедали пирожными, которые Дмитрий Владимирович купил в известном магазине в Столешниковом переулке.
Товарищ из Моссовета оказался замечательным дядечкой, просил называть его дядей Ваней и все время напевал:
Дядя Ваня, хороший и пригожий,
Дядя Ваня всех юношей моложе.
Дядя Ваня, прелестный наш толстяк,
Без дяди Вани мы ни на шаг.
Ему было лет пятьдесят, он действительно был толстячком, но таким энергичным, веселым и обаятельным, что мы невольно забывали о его возрасте, весело дурачились с ним и танцевали под оперу Бородина «Князь Игорь», которую передавали по радиотрансляции.
Потом они вдвоем провожали нас до моего дома. Танька от Дмитрия Владимировича позвонила домой и предупредила мать, что останется у меня.
Конечно, они попытались зайти к нам «на чашечку кофе», но очень не настаивали.
Я, честно говоря, побаивалась Татьяниной реакции на все случившееся, но оказалось, что реагирует она правильно. Детское ее увлечение Дмитрием Владимировичем давно и бесследно прошло.
Выслушав нашу с ним историю во всех самых мелких подробностях, она торжественно объявила, что наконец хоть одной из нас повезло. Она ни секунды не сомневалась в серьезности намерений своего бывшего кумира. Я же, наоборот, расслабленно возражала ей.
— А корзина чайных роз! — восклицала она.
— Ну, может, просто ухаживает?..
— Когда просто ухаживают, приносят три гвоздички, бутылку портвейна «777» и шоколадку.
— А почему он так долго не появлялся?
— А усы? — поднимала указательный палец к потолку она. — И потом, как ты, дурочка, не понимаешь, что он хотел прийти к тебе свободным! Обеспеченным жилплощадью! А то бы я подумала, что он обхаживает тебя, чтобы прописаться в твоей квартире. Ведь ты и сама небось так подумала в первый раз. Мол, услышал, что ты осталась одна на бескрайней жилплощади, и спикировал. Ведь подумала, скажи честно?
— Даже и в голову не пришло.
— Потому что дура! — рассердилась Татьяна. — Так тебя любой вокруг пальца обведет! Опомниться не успеешь, как останешься на улице в чем мать родила. А тут сразу видно благородного человека. Он специально дождался, когда ему дадут жилплощадь, чтобы ты ничего плохого про него не подумала. Это очень тонко с его стороны.
— А возраст?
— А что возраст?
— Он же лет на семнадцать старше меня.
— Во-первых, не на семнадцать, а на пятнадцать…
— Откуда ты знаешь?
— Когда мы на Новый год переодевались в кабинете директора, я подглядела в его личном деле… — сказала Танька, слегка покраснев.
— Ну пятнадцать — это тоже будь здоров! — сочла необходимым возразить я и подумала про себя, не рассказывать же ей про Наркома.
— Во-первых, кавказцы все долгожители, во-вторых, вы потрясающе смотритесь вместе, а в-третьих, — скажи-ка, пожалуйста, на сколько лет твой дедушка был старше твоей бабушки?
— На шестнадцать… — пробормотала я, постепенно теряя способность к сопротивлению.
— Что и требовалось доказать! — воскликнула очень довольная собой Танька. — И потом, — добавила она тихо и совершенно серьезно, — если уж не я, то пусть ты. И за меня тоже… Должно же кому-то из нас в конце концов повезти. А потом, может, и моя очередь настанет…
В общем, выдала она меня замуж.
Правда, я еще долго сопротивлялась. Дмитрий Владимирович, понимая мое состояние, не торопил меня с ответом. Предложение он сделал на 8-е марта, но до мая я ничего не могла решить.
Прежде всего потому, что Лешка, мой бедный, сладкий, израненный ежичек, у меня из головы не уходил, как я ни старалась его прогнать.
Нет, я его уже не любила, хоть и пробирал мороз по коже, когда я вспоминала, как он в первый раз меня нагнул, и почему-то еще раз хотелось испытать эту боль, которая следует сразу же за немыслимым наслаждением.
Нет, я уже не любила его. Жалела до боли в сердце, когда представляла его, худющего, жалкого, гордого, в каком-нибудь сыром подземном карцере, о котором он мне рассказывал. Там круглосуточно горит стосвечовая лампочка, а стены из лохматого бетона, чтобы заключенные не могли на них писать. Металлическая койка там на день поднимается к стене и запирается на замок, чтобы заключенный не мог днем даже присесть, а на холодном полу вода и мокрицы…
Алексей постоянно попадал в такие карцеры за упорный отказ от работы. Ему не было преград, и никто в целом мире не мог заставить его делать то, что он не хочет.
Только я одна, выходит дело, его заставила… Наверное, он и сам этого очень хотел… Наверное, он убил бы того человека, который вслух заподозрил бы его в подобных нежностях.
Я всегда считала, что только глаза могут выражать удивление, и представить себе не могла, что и губы могут быть удивленными. Робкими, нежными, чуткими — да, но удивленными! Его нельзя было оторвать от меня… Он словно хотел забрать с собой весь мой вкус и весь запах… Наш запах, потому что уже было не различить, где мой, а где его… Какая красивая жизнь могла бы зародиться из этого смешения… Но Господь не дал. И наверняка не просто так. Наверное, он при этом что-то имел в виду…
Надо отдать должное Дмитрию Владимировичу — осаду он вел по всем правилам. Мы с ним и в губы-то целовались крайне редко, да и то так… Поверхностно и мимолетно. Как правило, я позволяла себе это уже прощаясь, чтобы особенно не заводиться…
Он мне уже начинал нравиться. Правда, сперва усы щекотали нос, так что я раза два чуть не чихнула прямо во время поцелуя, но потом как-то привыкла.
Татьяна следила за нами, как коршун с высоты следит за цыплятами. На все мои сомнения у нее был один ответ: «От добра добра не ищут! Не затягивай, сорвется с крючка, будешь век себе локти кусать».
Ох уж мне эта народная мудрость. Я ей старалась ответить тем же:
— А как же говорят: «Семь раз отмерь — один раз отрежь»?
— Брось ты свои портновские штучки, — отмахивалась от меня Танька. — Ты даже когда крепдешин кроишь — режешь сплеча, а тут заменжевалась вся…
Но я металась, не зная на чем остановиться… Попросту говоря, как я теперь это понимаю, мне элементарно не хватало мужчины, но признаться в этом себе я тогда еще не могла. Для этого нужно определенное женское мужество…
В своих метаниях я даже чуть на целину не отправилась…
Один из Николаев, однокурсников Татьяны, — тот, что был влюблен в меня, решил уехать на целину. У них на курсе собрался целый отряд целинников. Их всех перевели на заочное обучение и убедили, что уделят особое внимание. Даже пообещали, что для приема экзаменов специальная группа преподавателей будет выезжать к ним на целину…
Были устроены торжественные проводы в Доме культуры. Татьяна, уже хорошенько хватанувшая шампанского, оттащила меня в сторонку и шепнула:
— Это он из-за тебя уезжает…
— Да брось ты, — отмахнулась я, но мне было приятно это слышать.
— Точно. Все знают.
Я невольно нашла его глазами и поймала тоскливый, отчаянный взгляд.
Потом я видела, как он за колонной в кружке знакомых мне ребят выпил из горлышка бутылку любимой его «Фраги», после чего решился пригласить меня на танец.
Студенческий оркестр играл знаменитую мелодию, а Николай напевал в такт мелодии известные слова:
Мы идем по Уругваю — аю,
Ночь — хоть выколи глаза!
Слышны крики попугая — Ара!
Надвигается гроза-а-ааа-а…
Голос у него был приятный, он это знал, потому и напевал громко, чтобы не одна я слышала.
— А слабо махнуть с нами на героическую целину?! — с рекрутской отчаянной улыбкой спросил он.
— А может, и не слабо! — многообещающе улыбнулась я, и в голове моей вихрем пронеслось: «А что, если действительно! И сразу пропадут все мои проблемы и исчезнут сами собой все мучительные вопросы…». — А может, и совсем не слабо, — впадая в какой-то транс, бесшабашно крикнула я, прижимаясь к нему бедрами. Как-никак, шампанское мы с Татьяной пили поровну…
— Татьяна! — возбужденно крикнул Николай, перекрывая музыку, хоть Танька и танцевала от нас всего через две пары.
— Что еще? — отозвалась Танька, направляя своего Николая к нам.
— Маша едет с нами! — на весь зал крикнул Николай, инстинктивно пытаясь закрепить неожиданный успех. Он хотел привлечь в свидетели весь зал, чтобы мне потом было труднее отнекиваться.
— Ну и правильно! — одобрительно махнула рукой Танька.
— Мы будем жить в палатках! — восторженно прокричал Николай.
— В разных? — уточнила эта стерва Танька.
— Там видно будет! — крикнул Николай, притягивая меня к себе за талию.
— А что ты там будешь делать? — как бы между прочим поинтересовалась Танька. — Трактором землю пахать?
— Зачем? — беззаботно возразила я. — Буду шить. Хорошие портнихи везде нужны.
— Что шить? Телогрейки? — невозмутимо спросила Татьяна и потащила своего партнера резко в сторону. И вовремя. Я чуть-чуть не достала ее своей лакированной сумочкой на тонком ремешке.
Татьяна ни с чем не считалась, чтобы добиться своей цели. Я думаю, что такая ее неотступность и целеустремленность объяснялась отчасти еще и тем, что ей просто нравилось таскаться за нами… Дмитрий Владимирович ей нравился, хоть и не так, как прежде… И она получала определенное удовольствие от общения с ним. Но наверняка не признавалась в этом себе самой. Хотя, конечно, она мне совершенно искренне желала счастья.
Дмитрий, я тогда уже начала его изредка так называть, приглашал ее куда только можно и куда нельзя. Наверное, он тоже чувствовал ее скрытое отношение, и нельзя сказать, чтобы это его раздражало. Нравилось ему это. При ней он даже как-то молодцеватее выглядел.
Они взяли по отношению ко мне этакий ласково-покровительственный тон, а между собой общались как заговорщики, обмениваясь многозначительными взглядами и понимая друг друга с полузвука.
У меня постоянно создавалось впечатление, будто они мои взрослые дядя и тетя, которые лучше знают, что мне нужно для счастья, и твердо решили меня в это счастливое стойло загнать, а я, маленькая, глупая девочка, счастья своего не понимаю и капризничаю. Но я им позволяла так ко мне относиться. Так уж устроен человек. Он порой терпит и грубость, и резкость, и правду, когда знает, что это делается из любви к нему. И особенно когда ему при этом скрыто льстят…
Куда мы только ни ходили втроем. И в цирк на программу феноменального силача Григория Новака, и в Большой театр на «Жизель» с Галиной Улановой, и в «Ударник» на первый день демонстрации фильма «Рим в одиннадцать часов» режиссера-неореалиста Де Сантиса, и на чемпионат мира по канадскому хоккею с шайбой, на котором победила наша советская сборная, не проиграв ни одной игры и только одну сведя вничью.
Ужинали мы после театра или хоккея в ресторане ВТО, куда пускали только артистов и где важный швейцар, завидев Дмитрия, бодро брал под козырек и вежливо сторонился, пропуская нас.
Любили мы с Татьяной бывать и в коктейль-холле в начале улицы Горького, в доме 6. Однажды мы зашли туда и с Дмитрием. И тут выяснилось, что из-за нашего особого пристрастия к этому теплому местечку чуть было не попали в фельетон, который появился в «Вечерке».
Он назывался «О жующих соломинку», и в нем фигурировали некие Марик и Лекочка, которых мы с Танькой прекрасно знали, так как они жили в ее дворе. Эти ребята подсаживались за наш столик чисто по-дружески. Они были значительно моложе нас, но денежки у них водились, и они никогда не скупились на угощение.
Еще в фельетоне говорилось о молодом режиссере Театра юного зрителя, которого мы тоже знали. Оказывается, он учинил пьяный дебош и разбил стекла в фойе и в легковой машине.
Мы пришли буквально на третий день после этих событий, и Марик с Лекочкой наперебой взахлеб читали нам фельетон, который кончался гневными словами: «И такому человеку дано право утверждать новую мораль молодых людей на сцене ТЮЗа!»
Дмитрию этот фельетон очень не понравился, и он во время чтения осуждающе посматривал то на Марика, то на Лекочку, на их набриолиненные коки, гигантские плечи их клетчатых пиджаков и широкие галстуки с попугаями.
А ребяткам этим вСе было нипочем. У них предки сидели так высоко, что журналист, написавший этот фельетон, остался на своей работе только по просьбе ребят. Им фельетон жутко нравился. Они, по-моему, скупили все газеты в округе и дарили знакомым, ставя автографы поперек фельетона заграничными шариковыми ручками.
Потом мы ходили в Дом кино на улицу Воровского. У Дмитрия был еще один фронтовой товарищ, ставший после войны артистом. Он сыграл заметную роль в фильме «Коммунист». Конечно, это был не сам Урбанский, но тоже талантливый актер. Он нас и пригласил на премьеру фильма «Верные друзья», где тоже был занят в совсем крошечном эпизоде.
Кстати, на этой премьере, когда мы перед началом сеанса гуляли в фойе, Татьяна вдруг толкнула меня локтем в бок.
— Смотри, — прошептала она, незаметно показывая глазами в сторону.
Я оглянулась. В очереди к буфетной стойке стоял Илья с какой-то ощипанной черноволосой девицей с фиолетовым громадным ртом.
— Нашел себе королеву… — злобно прошипела Танька и отодвинулась, чтобы Илья мог получше рассмотреть представительного, импозантного Дмитрия.
Мы встретились с Ильей глазами. Он на мгновение задержал свой безразличный взгляд на мне, потом перевел на Татьяну и Дмитрия и отвернулся, даже не кивнув. И я ему не кивнула. И ничего не шевельнулось в моем сердце. Вернее, шевельнулось, но не заболело. Я даже удивилась своему хладнокровию. Хорошо, что у меня теперь Дмитрий, подумала я. Есть в этом какая-то защищенность и покой. И с благодарностью прижалась к его плечу. Он мне в ответ улыбнулся.
Может, эта минутная встреча и склонила чашу весов в сторону замужества. Никогда не забуду, какими презрительно-торжествующими глазами взглянула на Илью Татьяна и каким восторгом загорелся ее взгляд, когда она перевела его на Дмитрия.
Можно с уверенностью сказать, что все это время и я смотрела на Дмитрия Танькиными влюбленными глазами. Это тоже в какой-то мере решило исход дела.
Еще до того момента, когда на сцену поднялась вся съемочная группа, Дмитрий указал мне на шикарного мужчину средних лет с высоким лбом и изящными усиками. Он был в изумительного покроя пиджаке и галстуке-бабочке.
— Это автор сценария. Он живет в моем доме. Я вас как- нибудь с ним познакомлю. Очень интересный и остроумный человек.
— Он холостой? — живо заинтересовалась Татьяна.
— Увы — женат, — развел руками Дмитрий.
— Ничего… — сказала Танька, не спуская с него хищно прищуренных глаз. — Жена — не стена, можно и подвинуть.
Фильм нам очень понравился.
Первого апреля, прямо в день снижения цен на товары народного потребления, в том числе и на культтовары, в размере 10–12 процентов, мы все втроем отправились в недавно открывшийся после долгой реконструкции ГУМ покупать Дмитрию телевизор.
Мы долго выбирали, пока не остановились на самом дорогом и современном «Авангарде». Его экран был в четыре раза больше, чем у КВН-49, а наверху открывалась специальная крышка, служившая отражателем для звука.
Когда я видела эти телевизоры в витрине, я думала, что под этой крышкой электропроигрыватель, и, узнав, что это всего лишь навсего резонатор, слегка разочаровалась. Но ненадолго. Все-таки и без проигрывателя он был лучше, чем все другие. Мы купили к телевизору комнатную антенну, а линзу решили не покупать, так как экран был почти с нее величиной.
Когда Дмитрий ушел на улицу за такси, Татьяна восхищенно сказала:
— Ну и повезло же тебе, Маня. Какой шикарный мужчина. Ездит только на такси, из вещей выбирает самое лучшее и не торгуется, ужинает в ресторане ВТО или в кафе «Националь», костюмы носит только чистошерстяные… — Она вдруг задумалась и удивленно спросила: — Слушай, Маня, а откуда у него столько денег? Ведь не на учительскую зарплату он все это покупает?
— У него еще классное руководство и часы в медицинском училище, где он преподает немецкий, — заступилась я за Дмитрия.
— Нет, ты не подумай, я ничего такого не думаю, просто мне вдруг пришло в голову, что на учительскую зарплату и на дополнительные часы не будешь покупать телевизор сразу вслед за румынским мебельным гарнитуром с инкрустациями…
— Наверное, ему что-то из Грузии присылают. Ты же видела, как они всю зиму мандаринами торговали. А у него там отец и мать под Батуми. Он сам говорил, что у них в саду больше двухсот мандариновых деревьев.
— Вот я и говорю, что тебе повезло, — сразу же забыв о всех своих подозрениях, облегченно вздохнула Татьяна.
— Это еще неизвестно, кому повезло, — сказала я.
— Как это неизвестно?! — возмутилась Татьяна. — Очень даже известно!
— А вот Дмитрий говорит, что ему.
— Как это он говорит?
— А вот так и говорит. Он говорит, что у него в жизни не было такого везения, как сейчас со мной.
— В каком это смысле? — подозрительно прищурилась Татьяна.
— В прямом, — засмеялась я.
— А ты это… У вас ничего не было? — строго спросила Татьяна.
— Да не было, не было. Ему вообще со мной повезло! — самодовольно сказала я.
Боже! Как я ошибалась!
Свадьбу мы наметили на 4 мая. Это был единственный день между майскими праздниками, когда работали загсы.
Платье я себе, разумеется, сшила сама. Это было даже не платье, а легкий, можно сказать, летний костюмчик с сильно приталенным жакетом на трех огромных перламутровых пуговицах и с прямой юбкой до половины икры. Материал был необыкновенный, тонкий, как полотно, но при этом мягчайший и хорошо облегающий.
Свидетельницей с моей стороны была, конечно, Татьяна, которой я к такому случаю тоже сшила крепдешиновое платье с рукавами фонариком и треугольным вырезом до самой ложбинки на груди. Она специально об этом попросила, так как на свадьбу обещал заглянуть тот самый сценарист с усиками, на которого она положила глаз.
Тогда было не нужно заранее подавать заявление и ждать несколько месяцев своей очереди, чтобы расписаться. Можно было сделать все в один день. Очередь была, но живая. Когда мы пришли, в вестибюле загса уже томились две пары со своими свидетелями и с цветами. Значит, у нас было не меньше часа до бракосочетания. Достаточное время, чтобы одуматься…
— Наш лучше всех, — шепнула Татьяна, критически оглядев двух других женихов, томящихся от нетерпения в предвкушении первой брачной ночи.
Татьяна уже успела накокетничаться с дядей Ваней и, кажется, даже что-то наобещать ему Во всяком случае, после таинственного перешептывания с нею он тоже сделался нетерпелив, стал посматривать на часы и даже предложил Дмитрию своей властью ускорить процесс загсирования, на что мы в один голос с Дмитрием сказали, что это неудобно, что другие молодые такие же люди, как мы, и им тоже поскорее хочется за стол…
— И так далее… — тихонько, только для меня добавила перевозбужденная Татьяна.
Я не поддержала ее шутливый тон, хотя, как это ни странно, все время думала об этом «и так далее…».
Как я уже говорила, целоваться с Дмитрием мы постепенно начали, но ничего большего ни он себе, ни я ему не позволяли. Я имею в виду, никаких ласк. Я бы просто не остановилась… И не посчитала нужным останавливать его. Да и зачем, если кровь закипела и возникло желание?.. Ведь это — дар Божий, желание. Я так считаю. Нечасто оно возникает. Я имею в виду настоящее, непреодолимое желание, которому бессмысленно противиться.
Многие девчонки, как я знаю, позволяют делать с собой все, не доводя до самого главного. Из-за глупой боязни неизвестно чего им удается каким-то немыслимым и неприемлемым для меня способом удерживать себя на самом краю пропасти, для того чтобы потом никогда туда не броситься… И не воспарить… У ниx непроизвольно вырабатывается страх высоты.
Потому-то я и не позволяла себе ничего, кроме торопливых и вполне невинных поцелуев в губы, как бы на прощание.
Чтобы оправдать такую свою холодность, а также чтобы предупредить возможные вопросы в первую брачную ночь, я рассказала Дмитрию, что еще не оправилась после потери возлюбленного, которого любила страстно, и просила дать мне время забыть его.
И самое интересное, я действительно испытывала нечто похожее, но к кому? Вот в чем вопрос!
Еще в самую первую нашу встречу я вскользь, без всяких задних мыслей упомянула о капитане-гарпунере. Туманно сказала, что потеряла его… Что, впрочем, и было истинной правдой. Но не могла же я Дмитрию рассказать, как я его потеряла. А когда я, с энергичной помощью Татьяны, убедилась в серьезных намерениях Дмитрия, то стало ясно — рассказать что-то придется. Но что? Не все же как оно есть! Я ни на секунду не забывала любимую Танькину пословицу: «Мужу-псу не заголяй жопу всю!» Да, впрочем, я и не могла заголить всю, так как о Наркоме и об Алексее даже Татьяне не рассказывала, а уж ближе ее на свете для меня в то время никого не было.
И тогда, используя информацию о потерянном капитане как базовую, я начала создавать легенду моей жизни, в которой все элементы были или голой правдой, или почти правдой, но которая по сути своей была самой бессовестной ложью.
Конечно же, он был единственный в моей жизни. Конечно же, мы собирались пожениться, и только трагическая гибель… Впрочем, о трагической гибели чуть позже, подробнее и со смаком.
Имя я ему дала Алексей. Не Александр, конечно, и не Сидор! Не заслужил!
Роста он был высокого. Стройный. С неправдоподобно тонкой, как у настоящего Алексея, талией.
Руки и усы у него были как у Макарова. Руки крупные, ухватистые, горячие и ласковые одновременно. Усы лихо закручены чуточку вверх. В какой-то момент меня потянуло рассказать о ледяном троне, о том, как пахнет мандаринами, свежим снегом и хвоей, но я вовремя сдержалась. Придав, однако, характеру мифического Алексея некоторую мака- ровскую бесшабашность…
Глазами моего сборного Алексея я наградила голубыми, как у Ильи, и он прекрасно, как и Илья, рисовал. Это была очень важная деталь — она позволяла мне обнародовать бесчисленные карандашные и угольные наброски, которые делал с меня Илья. Ни под каким другим видом я показать их не могла. Еще он, как Илья, был эрудирован и прекрасно говорил.
Волосы у него были цветом ближе к макаровским, а волнистостью ближе к Ильюшиной шевелюре.
Жизненный темперамент у него был как у Сидора, и его же неколебимая уверенность в себе.
В постели он был изобретателен и изощрен, как Нарком, напорист и предприимчив как Федор Макаров, и неутомим как Сидор. Не хватало ему только заветного золотого шарика под головкой, — впрочем, он не пригодился, как и все остальные его постельные свойства. Про постель мы с Дмитрием не заговаривали, даже про собственную. Ему это не позволяло его батум- ское воспитание. Видно, в Аджарии это — не предмет разговора. Во всяком случае, с женщиной. Тем более с женой.
Знакомство я взяла целиком из нашей истории с Сидором. Только грузин в ресторане, следуя безотчетному чувству, заменила на армян. При этом я заручилась полной поддержкой Татьяны. Она одобрила мою концепцию единственного возлюбленного.
С большим удовлетворением от того, что говорю правду, я в мельчайших подробностях описывала мою фантастическую поездку в Одессу, Привоз, гостиницу «Красная». Наградила Сидора родителями Л юсика, моей любимой тетей Геней и дядей Аркадием. Рассказала, какие есть в Одессе безлюдные скалистые бухточки, укрытые с трех сторон от любопытных взглядов, где можно загорать нагишом, и никто тебя не увидит, кроме салажат на пограничном катере. Рассказала, как отсемафорил им Алексей, используя вместо флажков мое платье и свою рубашку… Я-то загорала в купальнике…
В рассказе о том, как погиб Алексей, было что-то садистское, я сама это понимала, но не могла остановиться и с тайным наслаждением смаковала ужасные детали его гибели.
По моей версии (якобы в пересказе Люсика), они несколько часов преследовали гигантского полосатого кита. Штормило. Алексей произвел несколько выстрелов впустую, чего за ним не водилось прежде. Он на всю флотилию «Слава» был известен своей меткостью и удачливостью. Что, если вдуматься, опять же истинная правда. Но море разбушевалось не на шутку, и предательская волна каждый раз в момент выстрела то подбрасывала вверх легкое суденышко, то накрывала огромное млекопитающее…
Наконец, с пятой только попытки, Алексею удалось загарпунить кита, и тут началось многочасовое изматывающее состязание на выносливость.
Сколько раз обезумевший от боли кит резко менял курс, накреняя отважный кораблик, или подныривал под киль и пытался перевернуть судно. Сколько раз помощники капитана советовали обрезать линь, чтобы избежать худшего, но капитан был непреклонен.
Победило выдающееся мастерство капитана, его несгибаемая воля. Вымотанный борьбой и обескровленный, кит был притянут и привязан к борту китобойца.
Но случилось непредвиденное. Тонны крови, вытекшей из кита, привлекли к нему сотни хищников. Акулы ходили кругами вокруг мертвого чудовища и каждая пыталась вырвать свой кусок, но их удавалось отпугивать выстрелами из винтовок и ракетниц. Однако вскоре появилась стая бесстрашных, молниеносных касаток, достигающих десяти метров в длину и весом в десять тонн. Акулы пропали. Касатки сужали свои круги, не обращая внимания ни на винтовки, ни на ракетницы.
Ох, не случайно в моей трагедии появились именно касатки. Теперь, когда нам разрешили и все мы прочли старика Фрейда, я понимаю, что тогда я себя подсознательно идентифицировала с этими стремительными красавицами. К тому же Сидор и сам меня с ними сравнивал.
Итак, появились касатки. И тут выяснилось, что основной канат, которым кит был привязан к борту, перерезан острыми акульими зубами и болтается в воде.
Нужно было принимать решение. Алексей, презирающий страх и чувствующий себя на качающемся корабле увереннее, чем на паркете, взял длинный багор и, свесившись через фальшборт (спрашивается, какого черта засело у меня в мозгу это словечко из его бесконечных рассказов?), начал ловить багром конец каната. И тут кита, а через него и легкий кораблик, сотряс чудовищный удар. Это две касатки на полной скорости одновременно врезались в брюхо полосатика. Алексей, не ожидавший такого коварства от хищниц, вылетел за фальшборт (вот прицепилось!), скатился по скользкой спине побежденного им кита в воду и был тут же перекушен пополам гигантской касаткой.
Экипаж видел, как судорожно дернулись торчащие из пасти ноги капитана и как другая хищница, поменьше, подплыла к своей мамаше (я их определила как маму и дочку) и ноги скрылись в ее зубастой пасти. Некоторое время в воде можно было различить кровавое пятно — все, что осталось от Алексея. Потом его накрыло волной, и оно пропало…
Так что от моего возлюбленного жениха не осталось даже могилы. Я очень жалею, что он не оставил сына…
Рассказав эту античную трагедию, я и на самом деле почувствовала всю горечь утраты и вместе с тем необыкновенное уважение к себе. Я словно стала старше за этот час. Я как бы стала настоящей вдовой…
Впрочем, мне ведь и на самом деле было знакомо это чувство…
Когда я не удержалась и пересказала эту поэму Татьяне, та даже заплакала, а потом, опомнившись, долго ругалась и уже плакала просто так…
Говорят, что, когда человек погибает, перед его глазами за какую-то долю секунды проходит вся жизнь.
У меня же перед регистрацией брака промелькнула перед глазами вся моя любовная жизнь. И я, правда не без некоторого сожаления, в одно мгновение простилась с нею навсегда.
Когда подошла наша с Дмитрием очередь, я была уже совершенно готова к браку.
Церемония в те времена была не столь торжественна, как сейчас. Колец у нас не было, они считались пережитком. Я уже не говорю о фате, флердоранже и прочих атрибутах, напоминающих о венчании в церкви. Всего этого старательно избегали. Даже мой костюм, очень далекий от подвенечного платья, вызвал любопытные взгляды только из-за откровенно белого цвета.
Регистраторша нас скромненько' поздравила, мы где надо расписались, потом там же расписались наши свидетели. Поцеловавшись чисто формально в губы, мы поехали домой.
Народу на нашей свадьбе было немного: сестра Дмитрия Медея с мужем-филологом, дядя Ваня, Татьяна, сосед-сценарист с женой и тот актер кино, который приглашал нас на премьеру. Из нашей школы, по вполне понятным соображениям, никого не было.
На свадьбе произошло то, что и должно было произойти. Татьяна очень быстро напилась и начала кокетничать со всеми напропалую, включая и бедного филолога, который все время растерянно оглядывался на свою жену, как бы призывая ее на помощь. Медея только кривила рот в презрительной улыбке.
Сценарист, подмигнув жене, очень элегантно танцевал с Татьяной, которая буквально повисла на нем и шептала какую-то глупость вроде: «Увезите меня отсюда, украдите…»
Актер, воспользовавшись ситуацией, откровенно ее лапал и, может быть, давно уволок бы в ванную, если бы она внезапно не бросила его и не вытащила на танец другого партнера. Она пыталась даже с Дмитрием танцевать, но тут уж я встала грудью, объявив для всех, что все танцы он обещал мне.
Дядя Ваня во время танцев все время подталкивал Татьяну своим животиком к двери и что-то пытался ей объяснить. Танька в ответ только отчаянно махала рукой, хохотала, как ее сестра Зинаида, и бросалась на другого мужчину.
В общем, все развлекались, кроме дяди Вани, которому она, видно, всерьез что-то пообещала…
Все это кончилось, как и должно было кончиться, истерикой. Ее хохот внезапно перешел в рыдания. Плакала она безудержно, некрасиво повалившись на диван и колотясь головой о полированный подлокотник.
Наверное, целый час мы ее никак не могли успокоить. В конце концов я разозлилась на нее за испорченную свадьбу и от всей души влепила ей пару оглушительных оплеух. Она тут же пришла в себя, умылась и тихо засобиралась домой.
Дядя Ваня — вот человек — все-таки пошел ее провожать.
Зря я волновалась перед первой брачной ночью. Она прошла совершенно безболезненно.
Вы когда-нибудь видели, как ведет себя очень голодный человек, неожиданно попавший за пиршественный стол? У него разбегаются глаза, он хватает то один кусок, то другой, не в силах сосредоточиться на чем-нибудь одном и быть последовательным. Он, почти не жуя и не чувствуя вкуса, рискуя подавиться, глотает громадные куски, глаза его при этом прикованы к другим, еще более заманчивым кускам, а жадные руки уже нашаривают следующие…
Вот так примерно вел себя и Дмитрий. Он слишком долго голодал, чтобы быть последовательным и нежным. Он все глот ал, вообще не жуя, и ему было мало. И все это молча, в кромешной темноте.
Когда дело дошло до главного, он вдруг развил такую бешеную скорость, что я ничего не могла понять и почувствовать… Тем более что кончилось все через какую-нибудь минуту…
Скатившись с меня и часто дыша, он спросил меня почему-то шепотом:
— Ты пойдешь сейчас мыться?
— Потом… — расслабленно ответила я.
— Тогда я пойду, — сказал он и, спрыгнув с кровати, побежал в ванную. Уютно загудела газовая колонка. Вот оно, счастье, подумала я.
Мне было приятно, что он такой предупредительный и такой чистоплотный. Мне вообще было все приятно…
Я же даже не успела толком его захотеть, поэтому и не испытывала никакого разочарования. Наоборот — меня переполнила необыкновенная нежность и благодарность к нему… Ведь он не обманул меня ни в чем и не дал повода разочароваться в себе… А для меня это, памятуя о моих прежних неудачах в любви, было очень много!
Дмитрий оказался настоящим, и я была тихо счастлива и думала, какой у нас с ним получится красивый сынок. И, может быть, он зарождается прямо сейчас… И чтобы дать ему больше шансов, я даже не пошла мыться.
Когда Дмитрий вернулся, я с радостью убедилась, что он готов к новой любовной схватке и голод его если и не усилился, то, во всяком случае, не пропал.
Как и в первый раз, не включая света и не говоря ни слова, он с жадностью набросился на меня. И опять его руки и губы алчно шарили по мне, забыв о всякой последовательности, не доведя ни одной ласки до конца и не проникая в самые сокровенные местечки. С одной стороны, это приводило меня в легкое недоумение и не давало сосредоточиться, но, с другой стороны, состояние восхитительной неопределенности и незаконченности усиливало мое желание, которое выросло из нежной признательности ему, из мыслей о ребенке и из его горячего, обильного семени, переполненность которым я ощущала всем своим существом.
Мне вдруг остро захотелось поймать его, почувствовать, познать руками и губами. Но как только я протянула руку для ответной ласки, он навалился на меня гораздо легче, чем в первый раз, не прибегая к помощи рук, проник в меня и прямо с места развил бешеную скорость. Я опять ничего не успела понять — ни его размеров, ни формы, как все внезапно кончилось.
Он отвалился от меня и, не переведя духа, спросил прерывистым шепотом:
— Ты идешь мыться?
— Потом… — так же прерывисто ответила я, сжимая бедра.
Резво спрыгнув с кровати, он побежал в ванную, а я приложила последнее усилие и, еще не утратив ощущение его в себе, тихо и сладко провалилась в долгое блаженство…
Вот оно, счастье, подумала я, когда ко мне вернулась способность думать.
Когда он вернулся, я тоже отправилась в ванную, хоть мне было и жаль расставаться с тем, что он во мне оставил. Но я не могла допустить, чтобы он начал меня подозревать в нечистоплотности. И потом, ничто не должно было ему мешать ласкать меня, если он захочет еще… И чтобы быть для него потеснее, если он снова захочет…
Ему захотелось!
На этот раз я приноровилась к его темпу и улетела одновременно с ним.
Так продолжалось всю ночь. Мы были близки раз десять или одиннадцать. Я уже сбилась со счета. Помню только, что под конец я уже освоилась и почти всегда успевала приплыть к берегу блаженства вместе с ним. Когда же не успевала, то догоняла его в одиночку, и мне это нравилось не меньше. Один или два раза я даже руку клала сверху на разгоряченную, влажную плоть, сжимала ее бедрами и получала особое наслаждение, чувствуя, как у меня там все вздрагивает и бьется как живое. Как постепенно затихает. Один раз я даже нечаянно провалилась пальцами внутрь, и от этого блаженная судорога повторилась.
Вот тогда-то я и поняла, что много лет назад, сидя в дедушкином кресле с «Золотым ослом» Апулея в руках, я обрела не просто первый эротический опыт, я обрела сексуальную независимость, что впоследствии уберегло меня от многих разочарований.
Безусловно, лучше этого не делать без партнера, но если строго спросить почему, то и ответа можно не найти. Другое дело, что в присутствии партнера это уже не называется противным медицинским словом «мастурбация». Но когда мы очень хотим есть, то хватаем первое, что подворачивается под руку, и не думаем ни о диете, ни о правилах хорошего тона. А я не думаю, что любовный голод легче натурального и спокойнее переносится.
Конечно, не следует себя специально, от скуки, возбуждать и удовлетворять, но если уж ты как-то случайно, непроизвольно возбудилась, то, каковы бы ни были причины возбуждения, ведут они все к одному… И тогда, стиснув зубы от одиночества, можно и стиснуть бедра.
Я говорю только о себе, прекрасно понимая, что у всех это происходит по-разному Главное, не очень казнить себя за это, но и не делать из этого пагубной привычки, в результате которой будешь сама себе милее, чем любой партнер. «Когда ж соблюдены все эти оговорки, — как сказал мой любимый Омар Хайям, — пить — признак мудрости, а не порок совсем»…
И потом, этим мы не делаем никому плохого — даже наоборот, готовим себя для любви. Прочитайте повнимательнее заключительную часть «Гавриилиады» А. С. Пушкина.
А еще в свою первую брачную ночь я упивалась изумительным и непривычным для меня чувством неторопливости и основательности, несмотря на бешеный темп Дмитрия. Спешить было некуда! Ничего не кончалось. Ни ночь, ни его силы, ни мое желание. Это, наверное, и есть семейное счастье, думала я, когда не надо спешить…
Правда, я так ни разу и не дотронулась до него ни руками, ни губами… Впрочем, и он до меня. Если была возможность, он старался обходиться без рук, словно эти прикосновения были ему неприятны. Только когда я была свежевымытой и скрипела там, как капустный листок, он был вынужден помогать себе руками.
И вся наша ночь прошла впотьмах и молча. Глядя на него, я тоже сдерживала себя в проявлении чувств. Но зато я тихо радовалась тому, что они появились. А все остальное, думала я, как-нибудь образуется.
Забегая вперед, должна сказать, что напрасно я на это надеялась. Вот как я сейчас описала, точно так все и происходило всегда. Разница была только в количестве схваток… Всегда были одни и те же беглые, поверхностные ласки, словно он каждый раз проверял, все ли его хозяйство на месте…
Никогда он не ласкал меня там, где мне Хотелось. И ни разу я ему об этом не сказала. Интимных разговоров мы с ним не вели.
После торопливых ласк, на которые в конце концов все во мне перестало отзываться, следовала привычная, всегда одна и та же поза, минута бешеной работы, последний долгий толчок, обжигающая струя внутри, потом он съезжал с меня, как с ледяной горки, и бежал в ванную.
Попривыкнув ко мне, он начал напевать в ванной во время мытья, из чего я сделала очень важный вывод, что ему со мной хорошо.
И мне всего хватало. Если бы он вообще не вылезал из постели, мы бы с ним жили и до сих пор… Но в медовый месяц ведь не думаешь о плохом.
После свадьбы, особенно после своего памятного выступления, Татьяна несколько дней не показывалась нам на глаза. Ей было стыдно. Чтобы не лишить подружку уверенности в себе и не усугублять ее мучения, мы решили 9 мая, в День Победы, пригласить ее к себе на обед, а потом куда-нибудь сходить втроем. Как прежде.
Дмитрию пришла гениальная идея сходить на ипподром, где мы с Татьяной никогда не были.
Мы отложили обед и поехали туда на такси. Дмитрий даже захватил свой полевой армейский бинокль, который, очевидно, привез с войны.
По дороге на ипподром, в машине Дмитрий объяснил нам, что такое рысистые испытания, что такое скачки, а главное, как работает тотализатор и сколько можно выиграть. Он объяснил, что сегодня разыгрывается приз Победы, наездники будут стараться изо всех сил, и поэтому совершенно не известно, кто придет первым, а значит, выдача в тотализаторе может быть очень высокой.
На ипподроме в тот день было празднично и многолюдно.
Я с гордостью поглядывала на Татьяну. Мне было приятно, что Дмитрий все на свете знает и во всем разбирается. Я вообще сильно гордилась им. Особенно в первый месяц. Поэтому меня слегка царапнуло, что, когда мы пробирались к кассам, чтобы поставить на какого-то жеребца со смешным именем Квадрат, с Дмитрием поздоровалась какая-то неприятная, мрачная личность в потертом прорезиненном плаще, обросшая пегой щетиной. При этом личность поздоровалась без должного уважения и назвала его Митей…
Дмитрий, поймав мой удивленный и возмущенный взгляд, пожал плечами и пробормотал:
— Кого здесь только не встретишь… Это сосед сестры.
Мы поставили по совету Дмитрия на Квадрата, а от него «паровозом» на всех остальных лошадей в следующем заезде все наши деньги.
— Новичкам всегда везет, — горячился Дмитрий, доставая из кармана все деньги. — А ты у меня вообще везучая… Давай сама, своими руками…
Татьяна решила поставить тоже. Но не на Квадрата — ей не понравилась кличка жеребца, — а на кобылу по кличке Гортензия.
— Можно? — спросила она, доверчиво глядя на Дмитрия.
— Наверное… — растерянно пожал он плечами. — Чем черт не шутит, если тебе что-то подсказывает… Только я советую на Квадрата. Он хоть и не привозил больших денег, но из молодых самый перспективный… Как мне говорил сосед… — добавил он, отчего-то смутившись.
Купив целую кучу билетиков, мы направились к трибунам.
До сих пор не знаю, что со мной сделалось… Я неотрывно в бинокль смотрела за Квадратом, которого мне показал Дмитрий еще во время тренировочной проездки, и с первого взгляда влюбилась в него. Ну просто по-настоящему!
Взгромоздившись ногами на лавочку, я не сводила с него глаз. Мне безумно понравилось его лицо. Язык не поворачивается сказать «морда». Такие шальные глаза, косящие чуть назад, прямо на меня… Могучая грудь, сухой, поджарый и такой мускулистый круп, глядя на который, я почему-то вспомнила Алексея. Не придуманного, а настоящего. И вспомнила апулеевского Луция, превращенного в осла. В общем, самые дурацкие мысли приходили мне в голову, но я поспешила их прогнать и стала любоваться Квадратом чисто эстетически.
Потом, когда прозвучал колокол официального заезда и Квадратик начал вырываться вперед, я завизжала от восторга. Танька стала тянуть у меня из рук бинокль, чтобы взглянуть на свою несчастную Гортензию, толкущуюся где- то в середине… Я, конечно, дала, но тут же забрала обратно. В конце концов, это мой муж! И мой бинокль!
Когда эта замухрышка Гортензия ни с того ни с сего вдруг вырвалась вперед, я чуть с лавочки не свалилась. Дмитрий тоже напрягся и побледнел, ноздри его раздулись, как у Квадрата, который упорно шел вторым и не желал догонять эту выскочку.
Как назло, половина болельщиков были в восторге от того, что Гортензия впереди. А Танькина неуместная радость меня просто бесила. Я ей чуть биноклем по голове не дала, чтобы она успокоилась и вела себя прилично…
Потом по радио что-то объявили, и Дмитрий обмяк, а половина болельщиков как-то скисли и поскучнели. Только Танька продолжала радоваться, а я убиваться, так как радио мы не слушали и ничего не понимали в их специальной терминологии.
Клянусь, я ни разу не вспомнила о деньгах, которые мы проигрываем. А это были немалые деньги.
Наверное, я бы заплакала от огорчения или просто умерла, если б Дмитрий не объяснил нам, что Гортензия, как передали по радио, «заскакала», то есть перешла с рыси на галоп, и теперь, даже если она придет первой, ее результат не будет засчитан.
— Как это не будет засчитан? — возмутилась Танька.
— А вот так! — мстительно ответила ей я.
— Девочки, это не важно, не важно! Смотрите!
Мы взглянули на дорожку. Впереди, на цёлый корпус обгоняя Гортензию, летел Квадрат.
Раздался колокол, диктор объявил, что заезд выиграл Квадрат, и на пол как осенние листья посыпались порванные в сердцах и целые, но уже никому не нужные билетики. Я заплясала на лавочке, забыв спуститься на землю. Проходящий мимо нас какой-то франт в светлой шляпе и в широченном светлом пальто с накладными карманами, туго перетянутый поясом, завязанным небрежным узлом, оглядел меня с ног до головы и бросил с завистью:
— Ладную кобылку завел себе, Митя, породистую, с крутым бедром и тонкой лодыжкой…
— Иди, иди, не примазывайся, — отмахнулся от него Дмитрий и протянул мне руку, помогая сойти.
Когда минут через десять объявили «выдачу», то есть сумму, выдаваемую на один билет, выяснилось, что мы выиграли кучу денег, что-то около двадцати тысяч рублей, так как билетов у нас было много.
Выигрыш был так велик, что Дмитрий тихо посоветовался с нами, не взять ли нам милиционера для сопровождения. Мы заверили его, что будем ему надежной охраной.
Когда мы подошли к окошку кассы, где кроме нас было только два счастливца, так как половина ипподрома ставила на Гортензию, а вторая половина на Коралла, кто-то сзади спросил:
— Кто дал наколку, Митенька? Или просто повезло?
Я оглянулась. На нас с завистливой иронией смотрел седовласый полковник в парадной форме и при всех орденах.
— Вот мое везение, Георгий Семенович, — почтительно ответил Дмитрий, указывая глазами на меня.
Это был один из самых светлых дней в моей жизни.
Едва мы вышли из ворот ипподрома, как выяснилось, что все жутко голодные. Поймав такси, мы отправились кутить в недавно открывшийся в Химкинском речном вокзале ресторан «Волга», в котором пели цыгане.
По дороге Дмитрий остановил машину около цветочного магазина и купил нам с Татьяной по огромному букету оранжерейных роз. Татьяне красных, а мне, естественно, чайных. Это ее немножко утешило, а то она чуть не плакала от огорчения и все время повторяла:
— Как же так? Ведь она была впереди всех! И вдруг заскакала! А кто это определил, что она заскакала? Кто это видел?
— А все равно Квадрат пришел первым и привез нам кучу денег, — поддразнивала я ее.
— Ну конечно! Когда объявили, что она заскакала, наездник начал ее сдерживать, чтобы она больше не скакала, — ворчала в ответ Татьяна.
В ресторане Дмитрий жутко гусарил. Наверное, ему все- таки запал в сердце мой рассказ о выдуманном Алексее.
Понятно, что подавали нам все самое дорогое и самое лучшее. Ясно также, что официанты тучей кружили вокруг нас, вызывая зависть и недовольство остальных посетителей.
Цыгане пели только для нас. Кончилось дело тем, что их красавец солист со своим скрипачом и гитаристом просто не отходил от нашего столика. А всем хором они исполняли дйя нас величальную и подносили Дмитрию стопку водки на подносе, на который он бросил две сторублевки под изумленный вздох всего зала.
Когда мы поздно вечером отвезли Татьяну домой, она, поцеловав меня на прощанье, шепнула мне на ухо:
— Похоже, он свой в доску на этих бегах…
— Ну и что? — Я беззаботно повела плечами.
На этот выигрыш мы сперва решили купить «Москвич», но деньги незаметно разошлись прежде, чем мы собрались это сделать.
Кончился наш медовый месяц, который был сплошным праздником, и мы вдруг начали как-то очень быстро беднеть. Нам почему-то стало не хватать денег не то что на ужин в ресторане ВТО, но даже и на пачку пельменей. Мне все время приходилось перехватывать у Татьяны, которая умудрялась быть постоянно при деньгах, несмотря на то что жила только на стипендию, правда, на повышенную. Ну конечно, кормила ее по-прежнему мама.
Потом я стала хватать заказы и брать у клиенток авансы, чего прежде не любила делать, чтобы не чувствовать себя зависимой. А взяв аванс, я не вставала из-за машинки, пока не заканчивала вещь. Если раньше я работала только по настроению и могла день или два просто побездельничать, то теперь я вкалывала часов по двенадцать в сутки. Иной раз я даже оставалась ночевать у себя на Тверском бульваре, так как на Малую Бронную идти было поздно.
Дмитрий не любил сидеть у меня во время моего шитья и терпеть не мог сталкиваться с заказчицами, особенно с капризными. Он говорил, что в таких случаях ему начинает казаться, что женился на служанке… Хотя понимал, что это просто приработок и это временно. У нас было намечено, что я буду поступать не на вечернее, как он предлагал мне в нашу первую встречу, а на дневное отделение института иностранных языков.
— Неужели я не прокормлю одну студентку, — со смехом говорил он мне, — какой же я тогда мужчина?
Но тем не менее денег не хватало, несмотря на то что мы работали вдвоем.
Первой подняла панику все та же Татьяна.
— Слушай, Маня, а как вы ведете хозяйство? — недоуменно спросила она, когда я в очередной раз перехватила у нее полсотни до Митиной получки. — Вы что, на завтрак едите черную икру со шпротами, а обедаете и ужинаете в ресторане с цыганами?
— Да нет, — развела руками я, — питаемся мы дома, так же, как и все. Я харчо научилась варить из баранины, Митя любит. На ужин едим или сосиски, или микояновские котлеты с картошкой или гречневой кашей…
— А может, он пропивает? — страшным шепотом спросила Татьяна.
— Ты, что, Танька, дура? — обиделась я. — Ты же знаешь, что он пьет только по праздникам. И вообще среди грузин алкоголиков не бывает. Он мне рассказывал, что у них дети вино пьют вместо воды.
— Так куда же вы деньги деваете?
Я развела руками.
— Ну хорошо, — зашла с другого бока Татьяна. — Кто у вас распоряжается деньгами?
— Никто, — пожала плечами я.
— А кто продукты и все такое покупает?
— У кого время есть или кому по пути.
— А где он деньги берет?
— В ящике письменного стола.
— А кто их туда кладет?
— Мы же и кладем! — возмутилась я. — Кончай задавать дурацкие вопросы.
— Это не вопросы, это ответы дурацкие, — невозмутимо возразила Татьяна. — Теперь ответь на самый последний вопрос: а кто считает эти деньги? Кто их распределяет? Кто ведет хозяйство?
— Никто… — растерянно сказала я.
— Тогда все ясно. Каждый может положить сколько может, а взять сколько захочет. Полный коммунизм. А мы, милая, живем еще при социализме. А социализм, как ты сама знаешь, — это учет. Доверяй, но проверяй! Так что же получается? Зарабатываете вы прилично, живете скромно, ничего не откладываете, а денег все равно не хватает. Такого в природе не бывает. Значит, существует неучтенная, а может быть, и тщательно скрываемая утечка средств.
— Что ты имеешь в виду? — насторожилась я.
— Помнишь, я у тебя спрашивала, откуда у него столько денег?
— Помню. Ну и что?
— А то! Ты еще не поняла? То он был в выигрыше, а теперь проигрывает. Не может же ему бесконечно везти.
— Значит, ты считаешь… — начала я.
— И ты так считаешь, только не хочешь признаться ни мне, ни себе. Помнишь, он все время твердил, что ты ему приносишь счастье, что ты его везение, как он сказал тому полковнику. Ты что, не заметила, что его на этих бегах каждая собака знает…
— Так что же теперь делать? — испуганно спросила я.
Действительно, подобные догадки мне и самой приходили в голову, но я гнала их прочь. Бабушка не зря обучала меня ведению домашнего хозяйства. Однажды я сосчитала деньги в ящике письменного стола, и оказалось, что они тают гораздо быстрее, чем тратятся на хозяйственные надобности. Но я подумала, что у мужчины должны быть карманные деньги на сигареты, на галстуки, на бритье…
Митя редко брился дома, предпочитая утром перед работой заходить в парикмахерскую по дороге. Потом, он почти никогда не обедал дома, особенно по средам, пятницам и субботам, когда преподавал немецкий в медицинском училище. Значит, ему нужно было перекусывать где-то. Или в школьном буфете, или в шашлычной на Никитских воротах под «Повторкой». Я знаю, что Митя очень любил шашлык по-карски. На это тоже нужны были деньги.
В шашлычную он ходил всегда с кем-нибудь из коллег или с дядей Ваней, которому до шашлычной было близко от Моссовета. В таких случаях они обязательно брали бутылочку* другую «Мукузани». Платил всегда Митя. Он же был грузином, хоть и московским. Он просто не умел иначе и знал десятки приемов, как сделать это незаметно, так, чтобы, когда все достают кошельки и зовут официанта, тот подходит и вежливо говорит, что уже за все заплачено. И на все это нужны были деньги…
Так я себя уговаривала… Но для того чтобы тратить столько, сколько тратил он, ему нужно было бы обедать по три раза в день. Об этом я старалась не задумываться. В одном я была совершенно уверена — что тратит он не на женщин и не откладывает тайком на сберкнижку или в кубышку, а остальное меня мало беспокоило. И, выходит, зря. Раз уж и Танька что-то почувствовала, значит, дело серьезное. Поэтому я и испугалась.
— Так что же теперь делать? — спросила я. — Может, поговорить с ним? А как об этом поговоришь? Он же взрослый человек. Не запретишь же ему ездить на ипподром, если он туда вообще ездит. А что, если он скажет, что и не был там с того раза?
— Еще как скажет! Его нужно поймать на месте преступления и там припереть к стенке.
— Ты с ума сошла! — возмутилась я. — Как это поймать? Следить за ним, что ли?
— Ты, Маня, не представляешь масштабов бедствия. Моя Зинаида рассказывала, что у них был директор Ресторанторга, который настолько увяз в этом деле, что проиграл на бегах дачу, машину, сделал громадную растрату и сел с конфискацией имущества, оставив жену ни с чем. Только что коронки с нее не сняли, а так все: шубы, кольца, отрезы, хрусталь, ковры, мебель антикварную — все забрали! Это же больные люди. Знаешь, как их называют в народе?
— Как?
— Сухие алкоголики. Ты его свяжи по рукам, по ногам, запри, так он зубами веревки перегрызет и через окно убежит. Деньги спрячешь, вещи начнет продавать…
До сих пор мне неприятно вспоминать, как мы с Татьяной за ним следили, как убедились, что самые страшные ее опасения сбываются. Что ни в каком медицинском училище он уже давно не преподает, что пиджак у него перепачкан мелом не у школьной доски, а около бильярдного стола в Доме учителя.
Никогда не забуду сцену, подсмотренную нами на бегах, как он с перекошенным лицом, со сбившимся набок галстуком просил у того самого пижона в широком пальто взаймы только на один заезд… Как он говорил, что обязательно выиграет и тут же отдаст ему вдвойне, и как тот его унижал, смеялся в лицо и говорил, что пока тот не отдаст старые долги, то и копейки не получит.
— Или как в тот раз, — небрежно предложил пижон, — сбрей усы, и я тебе дам на три заезда и верну твои котлы…
При этих словах он достал из кармана Митины часы и, держа их за цепочку, помахал перед Митиным носом.
Дальше я не могла смотреть и опрометью бросилась домой, хоть Татьяна и предлагала устроить «Явление Христа народу», чтобы он не мог отпереться.
Меня чуть не стошнило самым натуральным образом, когда я представила себе эту сцену.
В тот день у нас с ним состоялся серьезный разговор. Он плакал и клятвенно обещал, что больше никогда не будет играть. Вот только в субботу в последний раз… Ему тренер дал точную «наколку», и можно в один удар все поправить, со всеми расплатиться, вернуть часы и вообще начать жить по- новому…
— Помнишь, как тогда с Квадратом, — бесконечно твердил он. — Ведь ты же со мной…
Потом был еще разговор, потом еще, еще, еще и еще. Потом пропал бинокль, потом я хватилась моего любимого дедушкиного подстаканника, недосчиталась на полке некоторых книг…
К осени я почти потеряла надежду на то, что жизнь наша наладится. Приближался к концу дождливый октябрь, плавали в лужах грязные листья, жить не хотелось. Я не знала, что делать. Уйти и оставить его один на один с его болезнью? Наверное, это было бы бесчеловечно. Продолжать бороться было бесполезно. Я пребывала в состоянии неустойчивого равновесия. Если бы он бросил на свою чашу весов хоть перышко, хоть былинку надежды, его чаша перетянула бы, и еще неизвестно, сколько я с ним промучилась. Но он бросил кирпич на противоположную…
Однажды ночью, когда я уже проваливалась в сон после обязательных почти механических ласк, которые он производил со скоростью швейной машинки в кромешной темноте и тишине, какое-то предчувствие кольнуло меня, и я вдруг проснулась. Мне показалось, что картонка из-под обуви, в которой я хранила деньги Алексея, лежит на одежной полке в прихожей на Тверском бульваре не так, как я ее положила. Не той стороной.
Раньше она лежала тыльной стороной, а теперь лицевой, на которой нарисованы мои лакировки. Еще сегодня, собираясь сюда, на Малую Бронную, я полюбовалась на их силуэт и подумала, что пусть моя семейная жизнь не удалась, зато больше ни у кого в Москве нет таких лакированных лодочек. На тыльной же стороне была напечатана таблица размеров.
Я стала вспоминать, не перекладывала ли коробку сама. Нет, не перекладывала. Или переложила машинально во время уборки и теперь сама не помню? Но я в своей квартире давно не убиралась. Закончив работу, пулей летела на Малую Бронную, чтобы, забежав по дороге в продмаг на Никитских воротах, успеть приготовить какой-нибудь простенький ужин. Чем бы он там ни занимался, а кормить-то его все равно надо…
В эту ночь я не спала ни минуты.
Утром, как только он отправился в школу, я быстро оделась и полетела к себе домой. Ворвавшись в квартиру, цапнула коробку, и ноги у меня подкосились. Она была пуста. Не нужно было и открывать ее, чтобы это понять. Но я открыла. Ничего, кроме туфель, завернутых в папиросную бумагу, в ней не было. Я медленно опустилась на сундучок, где хранились старые шлепанцы, банки с высохшим гуталином и обувные щетки, и заревела.
Мне не было жалко денег. Мне было жалко себя. И этого несчастного… Как же он себя перекрутил внутри? — плача думала я, как же он себя изломал? Ведь он же каждый день в глаза мне смотрит. Ласкает меня. По утрам идет на работу в школу. В свежей рубашке, в синем полосатом галстуке. Важно поблескивая очками, объясняет plus-que-parfait, его сигареты, которые он вставляет в прокуренный янтарный мундштук, по-прежнему пахнут хорошим одеколоном от надушенного носового платка.
Только золотые часы он не открывает с музыкой и не кладет на раскрытый журнал, потому что отцовские часы эти он в который раз уже проиграл на бегах.
А если так дело пойдет и дальше, то и усы, свою гордость грузинскую, проиграет и опять будет ходить с голой тонкой губой… А по-другому дело пойти и не может…
Какие затейливые хитросплетения вывязывает порой наша жизнь, сквозь слезы думала я, деньги, добытые явно нечестным путем, хоть, как говорил Алексей, на них нет ни крови, ни списанных номеров, проиграны на бегах. Как пришли, так и ушли. На них можно было купить две машины — «Победу» и «Москвича» или безбедно прожить года два, ни в чем себе не отказывая. Но ничего, кроме беспокойства и неприятностей, они мне не принесли.
Кроме того, я совершенно не знала, что мне теперь делать, как в связи с пропажей этих денег попытаться вывести его на чистую воду? А если это не он взял деньги и его совесть чиста, то как я буду выглядеть перед ним? Возникает естественный вопрос: откуда у меня эти деньги?
И не только он меня может об этом спросить. Татьяна, у которой я стреляла постоянно по полсотни или по сотне, имея тридцать тысяч в картонке, тоже вправе задать мне этот вопрос. Ни ему, ни Татьяне объяснить их происхождение я не смогу.
Можно было бы наплести что-то про фамильные бриллианты, но тогда Татьяна спросит, почему она их до сих пор не видела в нашей семье? Глупости все это.
Что значит — не он взял? Тогда кто? Татьяна? У меня никого, кроме нее и заказчиц, в доме не было. Заказчицы взять не могли. Кому придет в голову заглядывать в обувную картонку в прихожей?
Но и делать вид, что ничего не случилось, тоже было плохо. Он мог догадаться, что деньги эти незаконные и поэтому я не признаюсь в том, что они вообще существовали.
Я зябко передернула плечами. От такого предположения у меня по спине на затылок побежали мурашки. Закрыв коробку, я поставила ее на прежнее место, сняла пальто, переобулась и тяжело, как бабушка, шаркая шлепанцами по паркету, пошла варить кофе.
На кухне я вспомнила, что в левой колонке старинного буфета, на верхней полочке за чашками, лежит непочатая шоколадка «Экстра», которая специально хранилась у меня на такие вот горькие моменты жизни, когда ничем другим подсластить ее уже невозможно.
Кофе я сварила очень крепкий, какой уже давно не пила, плеснула в него ложку «Шартреза» и, отхлебнув крошечный глоточек восхитительно горького и ароматного напитка, закусила маленькой долечкой шоколада и запила глотком нарзана, который специально берегла для кофе. Так пить его научила меня бабушка.
Вспомнив ее, я стала невольно думать о том, как она бы поступила на моем месте. В результате долгих размышлений я пришла к неутешительному выводу, что бабушка на моем месте оказаться не могла, потому что у нее были высокие нравственные принципы и четкие представления о том, что такое хорошо и что такое плохо.
А что, если сказать, что это чужие деньги, которые мне дали на хранение? — внезапно пришло мне в голову Ну и что изменится? — тут же возразила я самой себе. Где я возьму такого человека? И почему он хранит деньги у меня, а не в сберегательной кассе или в крайнем случае в облигациях трехпроцентного займа? Потому, что это деньги из «обща- ка»? Так, что ли, прикажете объяснять их происхождение?
И потом, а вдруг все-таки не он взял?
Как я хотела поверить в это «а вдруг»! Я бы все отдала, чтобы оно оправдалось. Пусть бы это была любая заказчица. Пусть сам Алексей тайно пришел и забрал. Я бы по этим деньгам ни разу не вздохнула. Я бы забыла о них на второй день, потому что одно дело общие деньги из ящика письменного стола, книжки и даже подстаканник и совершенно другое дело какие-то абстрактные тридцать тысяч…
Но не оправдалось. Через несколько дней упорного обоюдного молчания на эту тему я собралась стирать его светлый китайский плащ, прежде чем до весны повесить его в шкаф на хранение, и вывернула карманы, чтобы вытряхнуть табачные крошки.
В одном из карманов мое внимание привлек какой-то ярко-красный шарик, забившийся в самый уголок. Я взяла его в руку. Это был шерстяной катышек, который я развернула, и в руках у меня оказался крученый кусок шерстяной нитки. Той самой, которой были перевязаны обе пачки денег, пропавших из обувной картонки…
На другой день, когда он был в школе, я призвала на помощь Татьяну и собрала свои вещи, которых, к счастью, на Малой Бронной было немного. Ничего из тех вещей, которые мы приобретали вместе, я, разумеется, не взяла.
Чтобы избежать ненужных выяснений отношений, которых, к слову сказать, терпеть не могу, я ему оставила короткую записку, где объяснила, что дальнейшая наша совместная жизнь, в свете известных ему событий, невозможна и поэтому я возвращаюсь к себе домой навсегда. Уговаривать меня вернуться на Малую Бронную безнадежно, а преследовать бесполезно, так как я, в крайнем случае, чтобы уберечь себя от домогательств, обращусь в райком партии, дабы наша родная Коммунистическая партия оградила меня от преследований.
На этой приписке настояла Татьяна. Она сказала, что иным способом от него не отвяжешься. Митечка был секретарем школьной партийной организации и ужасно серьезно относился к этому общественному посту.
— А может, не будем про райком? — в последний момент засомневалась я.
— Это еще почему? — подбоченилась, точь-в-точь как ее Зинаида, Танька.
— Очень уж противно…
— А когда книги пропадают — это не противно? А подстаканник? А его бесконечное вранье? Это все приятно? Ты не знаешь этих людей. Он же от тебя не отстанет! Ты его в дверь, а он в окно залезет! И будет сосать из тебя кровь, как наук, пока не высосет до конца! Это он дома и на работе нормальный человек… Да и то только кажется нормальным. Ты же видела, во что он превращается на ипподроме. Жалкое, трясущееся существо! И ты не обязана такому отдавать свою молодую жизнь. Хорошо, что у тебя ума хватило не прописывать его к себе в квартиру…
— Что ты говоришь? Это же он сам не хотел…
— Ну и что? Ты могла бы и настоять, у тебя ума хватило бы. Или обменяли его и твою квартиру на четырехкомнатную… Вот тогда бы я на тебя посмотрела…
— А кто меня во всю эту историю втравил? Забыла? — разозлилась в конце концов я. — Он хороший, он чуткий, он щедрый, он долгожитель…
— Я ошибалась, как и все! Он удачно маскировался…
— Тогда не надо меня во всем обвинять.
— Ну прости, Мань… — Она обняла меня и потерлась щекой о мою щеку. — Я же тоже нервничаю. Я ведь чувствую свою вину. Думаешь, я бревно бесчувственное? А ключи от Тверского у него есть? — внезапно спохватилась она.
— Конечно.
— А как же мы их у него заберем? Может, припишем в записке, чтобы передал директору школы…
— Не говори чепухи. Нужно будет что-нибудь придумать…
— Давай я их у него возьму. Подстерегу у школы… Или сюда приду. Ты только напиши, чтоб он их мне отдал.
— А не побоишься?
— А чего мне бояться? Я с собой гангелину в сумочке возьму. Чуть что — сумочкой по голове.
На том мы и порешили.
Тем же вечером часов в шесть Татьяна, махнув рюмочку «Шартреза» для храбрости, отправилась на Малую Бронную.
Вернулась она часа через два и, положив ключи на кухонный стол, долго молчала. Вид у нее был испуганный. Потом она попросила еще рюмочку «Шартреза» и заговорила:
— Он плачет.
Потом она выпила еще одну рюмку и добавила:
— Он передо мной на коленях стоял. Похоже, он и вправду тебя любит, Маня.
— Мне от этого не легче, — сказала я и тоже попыталась налить себе «Шартреза», но половину пролила на клеенку — так сильно дрожали у меня руки.
Развелись мы в том же Краснопресненском суде через полгода.
Сладким ежиком я его, конечно, называла. Он брился по утрам, а к вечеру его щеки становились синими. У грузин очень быстро растет щетина.
Я его и до сих пор постоянно встречаю то на Тверском бульваре, то на Большой, то на Малой Бронной. Первые два- три года мы делали вид, что не замечаем друг друга. Потом постепенно начали здороваться. Потом он все время ходил с одной и той же милой женщиной, потом с коляской, в которой лежал симпатичный черноглазый малыш.
Судя по тому, что у его жены был постоянно несчастный вид, играть он так и не перестал.
Мой любимый дедушкин подстаканник (я узнала его по надписи на донышке) я случайно увидела в комиссионном магазине на улице Горького через шесть лет после случившегося, при весьма романтических обстоятельствах, о которых я расскажу позже…
Разумеется, я его выкупила, а дома долго драила с содой и с зубным порошком, как бы соскребая с него прикосновения чужих рук.
Больше я с ним никогда не расставалась.
История с восьмым была нелепа и эфемерна, но странным образом оказала огромное влияние на всю мою остальную жизнь…
Началась она, как и множество моих странных историй, в новогоднюю ночь. Просто какой-то заколдованный для меня праздник. Но все равно я люблю его больше всех остальных, включая и собственный день рождения.
К тому времени в замужестве я разочаровалась. И не потому, что замужество — это вообще плохо, просто мне лично с этим делом не совсем повезло. Не то что Митечке со мной поначалу…
Но тогда меня бросало в дрожь от одного слова — муж. Если раньше я, как и все порядочные девушки, стремилась к семье, к детям, то теперь сознательно решила пуститься в самую забубённую гульбу. Не в самом ее крайнем выражении, разумеется. Не нужны вам моя любовь, преданность и доброта, думала я с обидой и злостью, так получите стерву.
Раньше меня оскорбляло, что мужикам от нас только одного и надобно, а теперь я решила поменяться с ними ролями. И когда кто-нибудь из них заводил разговор о вечной любви, я смеялась ему в лицо.
В таком состоянии я и встречала Новый год. К Татьяне я решила не идти, чтобы не ловить на себе весь вечер ее сочувственные взгляды. Я вообще решила никуда не ходить, но тут одна из заказчиц, моя ровесница, дочка какого-то штатского генерала от науки, услышав об этом, буквально затащила меня к себе.
У нее была огромная шестикомнатная квартира с двумя туалетами, на улице Горького в доме рядом с Моссоветом. Гостей набилось человек пятнадцать. Стол ломился от дорогих деликатесов. Я принесла шампанское и большой праздничный набор шоколадных конфет, но мой жалкий взнос так и остался лежать забытый под зеркалом в прихожей.
Идя в этот дом, я опасалась, что отношение ко мне будет слегка снисходительное, но этого, к счастью, не произошло. Все относились ко мне с почтением и интересом, так как одета я была если не лучше всех, то в любом случае интереснее… К тому же Милочка — так звали хозяйку — представляла меня всем как переводчицу с французского.
Как мне вскоре стало понятно, — я предназначалась для кого-то из чопорных молодых людей, пришедших на вечеринку без дам. Один из них, сын какого-то посла, услышав, что я переводчица, криво усмехнулся — мол, знаем мы таких переводчиц — и заговорил со мной по-французски с чудовищным акцентом и абсолютно безграмотно, хотя и бойко. Я вежливо ему ответила и тактично посоветовала, как лучше произносить некоторые слова и как грамотнее строить фразы, чтобы французы его лучше понимали. Впрочем, на подобных вечеринках это совершенно все равно, добавила я с обворожительной улыбкой. Он не обиделся. По-моему, у него отсутствовал орган, которым обижаются.
Сначала все было очень церемонно и почти официально. Все сидели ровно, ели и пили очень благовоспитанно, строго придерживаясь правил этикета. Кавалеры тактично ухаживали за дамами. За мной сразу двое, один из которых сидел по правую руку, а другой — по левую.
Тостующий обязательно вставал с бокалом в руке, поправлял галстук и, обращаясь к пирующим, называл их товарищами. Я уже подумывала, что придется проскучать всю новогоднюю ночь, но скучать мне, увы, не пришлось…
Часам к двенадцати, когда на подоконнике выстроилось каре пустых бутылок из-под шампанского и коньяка, у моих чопорных ухажеров развязались галстуки и распустились языки. Они стали нести полную скабрезных намеков веселую чушь. Весь стол покатывался со смеху. Как бы соперничая из-за меня, они бесконечно поддевали друг друга и были в этом деле равно милы и изобретательны.
Глядя на них, я не решалась отдать кому-либо предпочтение. Каюсь, что промелькнула даже шальная мысль, что мне все равно, что тот, что этот, что никого…
Такое у меня было настроение в ту пору. Если год назад мы с Татьяной запирали наши сердца на ржавые замки, то сейчас двери были распахнуты. Кто же запирает пустые амбары?..
После громкой и безалаберной встречи Нового года под Кремлевские куранты, слышные в этой квартире и без телевизора «Грюндиг», который для такого случая был выключен, начались безудержные поздравления, сопровождаемые звонким целованием всех со всеми. Причем, когда я стоя целовалась с сыном посла, его приятель попытался засунуть мне руку под юбку Я откинула его хилую ручонку и весело шлепнула по макушке, чтобы не баловался.
Потом были танцы под магнитофон. Потом Милочка залезла на стол и под восторженные вопли уже сильно захорошевшей публики начала раздеваться, неумело вихляя бедрами.
Парочки начали разбредаться по комнатам. Кто-то уже успел наблевать в одном из двух туалетов мимо толчка, и все ходили в другой.
Мы с моими поклонниками, «чтобы соблюдать всеобщую справедливость», как сказал сын посла, танцевали втроем. Причем могу вас уверить, что одной меня для них было более чем достаточно. Каждый из них прижимался животом к одной моей ноге, и ее хватало, чтобы вызвать в нем острое желание, которое я, естественно, чувствовала при каждом движении.
Должна признаться, что это необычное ощущение сразу двух меня не на шутку завело, и я сама начала раскачивать бедра в таком ритме, чтобы чувствовать то одного, то другого, то обоих сразу.
На какое-то мгновение потеряла контроль над ситуацией и опомнилась, когда мы дотанцевали таким образом до, очевидно, родительской спальни с белой мебелью в стиле «Людовик» и с огромной кроватью, на которую мои кавалеры, сосредоточенно сопя, начали меня заваливать.
От такого их усердия я вдруг начала жутко хохотать и все время приговаривала, вяло отпихивая их руками:
— Ну подождите, мальчики! Ну не так резво, мальчики. Ну подождите, давайте еще потанцуем…
Я не знаю, что было бы, если б мы еще потанцевали. Может быть, я, раззадорившись окончательно, сама бы потащила их в кровать, но они, не обращая на мои слова никакого внимания, молча сдирали с плеч мое темно-лиловое шелковое платье с глубоким и острым треугольным вырезом, эффектно перехваченным бабушкиной белой камеей.
Тут вся веселость слетела с меня, и я попыталась их всерьез урезонить. В ответ на это сын посла так дернул платье, что камея отлетела, а вырез с треском разорвался до пупа. Это меня по-настоящему взбесило, и я отвесила этому сынку громкую оплеуху. Потом еще одну, потом еще! Очень он меня разозлил.
Я бы забила этого подонка до смерти, но его приятель подкрался ко мне сзади и обхватил словно клещами, прижав мои руки к телу. Не разжимая мертвой хватки, он попятился к кровати и повалился на нее спиной, увлекая за собой меня.
Я испугалась, что раздавлю мерзавца, потому что с виду он был хлипким и весил килограммов на двадцать меньше меня, но он даже не пискнул. И руки у этой сволочи оказались крепкими.
Пока мы с ним валялись в этом дурацком положении, ко мне подскочил сынок посла и сперва залепил мне пощечину, как бы отомстил, а потом залез под юбку и начал решительно стаскивать с меня трусы. Тут уж я озверела окончательно и двинула его коленом в морду, а когда он выпрямился, ступней, самым подъемом, — в пах.
Он скрючился и, тихонько завыв, уполз в угол. Я почувствовала, что негодяй, лежащий подо мной, оторопел от таких моих действий, и мне вдруг пришло в голову, что не только мои, но и его руки скованы. Притом его полностью, а мои частично… Тогда я не без труда завела одну руку под собственную задницу и, нащупав его причинное место, сжала так, что он завизжал по-поросячьи.
Не выпуская из руки его хозяйства, я встала, подняла с пола бабушкину камею и вместе с этим мерзавцем вышла в коридор. Нам кто-то попался навстречу. Я не разглядела кто и только услышала изумленное: «Ни фига себе!»
В прихожей я одной рукой посбрасывала с вешалки чужую одежду, пока не нашла свою шубейку и висящую на ней театральную лакированную сумочку, которая так подходила к моим итальянским лодочкам.
Забыв в этой поганой квартире свои теплые ботики и белый пуховый берет, я выбежала на улицу, чуть не переломав ноги на лестнице.
Было около четырех часов ночи. На улице Горького было пустынно и очень ветрено. По обледенелому асфальту несло поземку — мелкий, колючий снежок, который пробивал через мои французские капроновые чулки.
Едва я выскочила из подъезда, как за мной увязались три какие-то подозрительные личности, которые были не по- праздничному молчаливы. Я прибавила шагу и свернула за Моссовет на улицу Станкевича, чтобы мимо моей любимой церковки выйти на улицу Станиславского, а там через Лехин двор пройти на Тверской бульвар и через несколько шагов оказаться у своего подъезда. Но не тут-то было. Эти трое все так же молча прибавили шаг и тоже свернули на улицу Станкевича… Я побежала. И они побежали.
Вот тут-то мне стало страшно по-настоящему. Тех двух мозгляков, папенькиных сынков, я не боялась, а тут были трое здоровенных молчаливых мужиков. От ужаса у меня ноги сделались ватные. Я и так не очень быстро бежала по льду на высоких каблуках, а тут, как в дурном сне, заскользила на одном месте.
Они налетели беззвучно. Я не успела даже добежать до церкви. Один, оборвав тоненький ремешок, сорвал с меня сумочку, второй начал одной рукой искать пуговицы на моей шубе, а другой рукой поднес к самому подбородку нож и, дохнув водкой и селедкой с луком мне в лицо, прошептал:
— Молчи, сука, а то попишу.
Он никак не мог нащупать пуговицы — они были потайные и, разозлившись, прохрипел:
— А ну скидовай шубу, профурсетка, пока вместе со шкурой не содрали!
Я расстегнула пуговицы и, оставив шубу у них в руках, бросилась в подъезд ближайшего дома, рассчитывая позвонить во все двери, если грабители ворвутся вслед за мной.
Это был очень приличный подъезд с вымытой лестницей. За лифтом в закутке горела лампа на маленьком канцелярском столике, и из-за ее зеленого абажура на меня смотрела строгая старушка в круглых очках.
Придерживая на груди разорванное еще на вечеринке платье и прислушиваясь к звукам на улице, я ей кое-как рассказала о своих злоключениях. Бабушка-вахтерша мне сразу поверила, тут же достала из тумбы стола телефонный аппарат и придвинула ко мне:
— Звони в милицию, дочка.
Я как безумная смотрела на телефон и никак не могла вспомнить, что же с ним нужно делать… Тут на улице раздался шум мотора, скрип тормозов, хлопанье автомобильной дверцы, а затем дверь в подъезд распахнулась, и, впуская клубы пара, вошел высокий мужчина в бобровой «боярской» шапке с черным бархатным верхом, в пальто с широким бобровым же воротником и с лицом, замотанным шарфом по самые глаза.
Вместе с ним вошли две дамы в шубках. Одна — в каракулевой, а другая — в котиковой, в выходных туфельках и без головных уборов. Они прижимали к груди по огромному букету цветов, громко смеялись, обнажая белоснежные зубы, и распространяли вокруг себя запах незнакомых мне, но безусловно дорогих духов.
В этот момент я сама себе показалась жалкой замарашкой. У меня выступили слезы, и я, выйдя из светового пятна, отбрасываемого лампой, спряталась за спину вахтерши.
Мужчина вызвал лифт и, пока тот степенно двигался вниз, поднялся на три ступеньки, вытащил откуда-то из-под пальто коробку конфет и еле слышно произнес из-за шарфа:
— С Новым годом, Варвара Степановна. Как здоровье вашей внучки?
Тут он, всмотревшись в темноту, разглядел меня и спросил:
— Так это она и есть?
— Нет…
Вахтерша, с почтением привстав со стула, назвала мужчину по имени и отчеству, которые я по вполне понятным соображениям, так как живы родственники этого великого человека, не хочу упоминать в своих приватных заметках.
— Нет, — сказала вахтерша, — внучка, слава тебе, Господи, поправляется, но я еще не разрешаю вставать, потому что грипп — болезнь серьезная и дает осложнение на сердце, если подняться раньше времени, а эту девушку только что, вот буквально минуточку назад, ограбили.
И бабушка со вкусом пересказала мою историю.
— Какое безобразие! — все так же еле слышно воскликнул мужчина. — Надо будет сказать милиционерам, чтобы лучше смотрели за порядком, а то скоро и среди бела дня начнут раздевать… — Потом он всмотрелся в мое лицо и, наверное улыбнувшись где-то там под шарфом, ласково спросил: — Что же вы теперь, милая девушка, будете делать?
Я, придерживая рукой края разорванного выреза, пожала плечами и отступила дальше в темноту, так как сопровождавшие его дамы заинтересовались громким рассказом вахтерши и уже поднимались по лестнице к ее столику.
— Мы милицию будем теперь вызывать! — сурово ответила Варвара Степановна.
— Так что же, она так и будет в одном платьишке здесь милицию дожидаться?
— Да я вот… — начала было вахтерша, но мужчина властно перебил ее все тем же еле слышным голосом:
— Мы сделаем так: вы, Варвара Степановна, вызывайте милицию и все объясните им, да построже. Когда приедут, посылайте их наверх. А мы с милой девушкой подождем их у меня. Машина сейчас отвезет милых дам по домам… — Он довольно хмыкнул под шарфом, а дамы с готовностью закивали, — а потом вернется за милой девушкой…
Он еще раз внимательно осмотрел меня с головы до ног. Готова поручиться, что от его цепкого острого взгляда не ускользнуло ничего… Очевидно, оставшись довольным своим осмотром, он легонько кивнул и спросил:
— А где вы живете, милая девушка?
— Здесь недалеко, на Тверском бульваре, — затравленно ответила я.
— Ну и хорошо, — сказал он.
Дамы, проводив нас на восьмой этаж, громко расцеловали мужчину, отворачивая при этом шарф, передали мне оба букета и исчезли в лифте.
Дверь открылась. Средних лет дама, одетая по-домашнему в теплый байковый халат, подозрительно осмотрела меня, вопросительно взглянула на мужчину и, получив от него ка- кой-то невидимый мною взгляд, пропустила в квартиру.
Мы вошли в обычную прихожую, в которой меня поразила лишь большая китайская ваза для тростей и зонтов.
Жутко смущаясь, я попросила у дамы разрешения зайти в туалет, так как от всего пережитого выпитое мною шампанское особенно остро давало себя знать.
Когда я вышла, мужчина уже разделся и размотал шарф, и я узнала в нем одного из самых известных теноров нашего времени.
Он о чем-то беседовал с дамой. Должно быть, рассказывал ей мою историю. Та в ответ кивала, но скорее подозрительно, чем согласно, и бесцеремонно разглядывала меня. Когда он кончил свои тихие речи, она уверенно сказала:
— Да брось ты — очередной сыр…
— Сыр? — удивился певец и изучающе покосился на меня. — Ты знаешь, Таточка, а я об этом и не подумал… Но а как же…
— Ты что, их не знаешь? — насмешливо поинтересовалась Таточка.
— Ну да, ну да… — пробурчал певец, — но чтобы так тонко… И потом… — Он снова изучающе взглянул на меня и помотал головой: — Ну, нет же, Тусик, нет, не может быть! Хотя…
Он подошел ко мне и, взяв меня за руку, вывел в большую, торжественно обставленную комнату на свет, где снова с сомнением оглядел.
— А откуда же вы шли, милая девушка, в столь поздний час?
— Мы встречали Новый год здесь неподалеку, на улице Горького… — ответила я, невольно заробев.
— Ну да, ну да… — задумался певец. — А что же вы были одна, без кавалера, на этом веселом празднике? — поинтересовался он, коротко взглянув на Таточку, как бы требуя похвалы своему ловкому вопросу.
— Нет, — с горькой улыбкой ответила я, — у меня было целых два кавалера.
— Так почему же ни один из них не взял на себя труд проводить вас? — спросил он строго и, торжествуя, посмотрел на Таточку. Та в ответ с сомнением покачала головой.
— От них-то я и сбежала, — печально вздохнула я.
Певец и Таточка обменялись недоуменными взглядами.
Приехала милиция во главе с немного подвыпившим оперативником в коричневом костюме с зеленым галстуком. Он извинился за задержку и сказал, что его вытащили прямо из-за стола.
Когда в результате первых вопросов выяснилось, что я не имею к певцу никакого отношения, интерес оперативника ко мне настолько ослаб, что певец тут же заметил это и счел нужным строго сказать:
— Я вас лично прошу заняться этим вопросом. А то что же получается? Скоро даме в приличной шубе нельзя будет появиться на нашей улице? На что это похоже? А у меня много… — он на секунду замялся, но тут же поправился: — Ответственных товарищей бывает. И все они, заметьте, весьма прилично одеты.
Оперативник составил, как это и положено, протокол, попросил меня написать заявление с точным описанием шубы, ее особых примет, размера и фасона.
После этого строгая дама с таким легкомысленным именем Тата принесла мне старое, но теплое пальто певца, так как ее одежда мне была решительно мала, и милиционеры, не дожидаясь персональной машины певца, отвезли меня домой на своей, где я сидела сзади, за железной решеткой, в специальном отделении для преступников.
Шубу, к огромному моему удивлению, вернули. Я ходила за ней в милицию. Оперативники были рады не меньше моего…
Через день я позвонила Певцу и попросила разрешения зайти, чтобы принести пальто.
Вернув его с благодарностью, я и не собиралась задерживаться, но он раздел меня, усадил пить чай, который с некоторой ревностью подавала нам какая-то дама, и начал неторопливый и вдумчивый разговор, похожий на собеседование при приеме в какое-то учебное заведение.
Он подробнейшим образом расспрашивал о моих родителях, о бабушке и дедушке. Мне очень помогло, что дама, подававшая нам чай, вдруг вспомнила мою маму, которая ее лечила. И вспомнила даже моего дедушку, о котором ей рассказывала ее мама. После этого отношение ко мне изменилось, но собеседование на этом не прекратилось.
Узнав, что я умею немножко музицировать, певец С внезапной надеждой в глазах усадил меня за рояль, который стоял во второй, музыкальной комнате, отделенной от просторной гостиной высокой аркой. Я попробовала поаккомпанировать ему, но у нас ничего не получилось. Для того чтобы аккомпанировать такому великому певцу, нужно было иметь более серьезные музыкальные способности.
Певец заметно поскучнел и оживился только тогда, когда узнал, что я свободно говорю по-французски. Но оживления хватило ненадолго, и он, о чем-то поразмышляв про себя, продолжал собеседование своим тихим, вкрадчивым голосом, медленно выговаривая слова и глядя мне прямо в глаза. Он словно прощупывал что-то во мне, что-то искал в моих простодушных рассказах.
Я, честно говоря, не была большой его поклонницей. Конечно же, он мне нравился как певец, но не больше, чем его негласный соперник. А больше всех я любила знаменитый бас Максима Дормидонтовича Михайлова.
Он меня заинтересовал больше как мужчина, потому что был в свои пятьдесят с небольшим очень моложав, подтянут, строен, силен и красив.
Но мое сообщение о том, что я недавно разошлась с мужем, было впспринято им с явной настороженностью и неудовольствием. Он на минуту нахмурился и перевел разговор на другую тему.
Когда вдруг выяснилось, что я шью, он сперва как бы не поверил в свою удачу и даже переспросил:
— Действительно шьете? Не может быть!
— Почему же не может быть? — почти оскорбилась я.
— Просто удивительно! — тихо воскликнул он.
— Что же тут удивительного?
. — Такая юная, милая, интеллигентная девушка — и шьет как заправская портниха. И что же, это платье, которое сейчас на вас, вы сами сшили?
— Сама, — пожала плечами я. Мне еще было неясно, куда он клонит.
— Что же, вы и заказы принимаете? — осторожно спросил он.
— Конечно, — сказала я. — Я этим зарабатываю на хлеб.
— Значит, вам можно заказать что угодно?
— Не совсем… Я берусь только за интересную работу…
— Почему? — живо заинтересовался Певец. — Профессионал должен делать все.
— Это не совсем точно для нашей профессии, потому что самые лучшие мастера имеют узкую специализацию — бывают только брючники, бывают портные по верхней одежде, бывают мужские, бывают женские…
— Ну, а у вас какая специализация?
— Я придумываю и шью женскую одежду.
— Конгениально! — Он довольно потер руки, как человек, нашедший то, что давно и упорно искал. — Таточка! — нисколько не повышая своего тихого голоса, позвал он.
В дверях через секунду возникла его сестра, из чего я сделала вывод, что она слышала каждое слово нашей беседы.
— Оказывается, Машенька у нас модистка! — сказал он. — Она сама придумывает и шьет женскую одежду! Это же не просто дамочка, тру-ля-ля, а самостоятельный уважаемый человек! Как это приятно! А скажите, милая Маша, вы бы смогли сшить вот такое платье? — И он красивым плавным жестом указал на сестру, которая при этом даже не шевельнулась.
— Конечно, могла бы, — сказала я, — но мне интереснее делать выходную, праздничную одежду Она требует большей выдумки…
— Превосходно! — тихо сказал он и взглядом услал сестру на кухню.
Так я стала своим человеком в этом блестящем, известном среди московской элиты доме. Впрочем, эта публика в то время элитой себя не называла. Она скромно именовала себя творческой интеллигенцией.
Странный, на взгляд непосвященного человека, был этот дом. В нем под неусыпным надзором сестры певца Наташи, которую он звал Татой, или Таточкой, или Тусей, постоянно толклись человек пятнадцать привлекательных женщин. Они все были особо приближенными из бесчисленного отряда его поклонниц.
Сказать, что они были больше чем поклонницы, я с уверенностью не могу. Да это и не имеет значения. Они все страстно обожали певца, ходили на все его оперные спектакли, на все концерты, забрасывали его цветами, встречали у служебного выхода и оберегали от возможных происков поклонниц его соперника, тоже известного тенора, работающего в том же театре. Любая из них не задумываясь отдала бы за него жизнь. Чего уж тут говорить о прочих пустяках.
Они любили его безумной, фанатичной любовью, а он относился к их любви с крестьянской рачительностью. У каждой из них были свои раз и навсегда определенные обязанности.
Одна из них, например, жена директора крупнейшего в Москве гастронома, полностью отвечала за снабжение его дома провизией. Она через день привозила продукты целыми багажниками, причем делала это на машине своего мужа, с его полного согласия и даже под его строгим профессиональным надзором, дабы не положила она в багажник чего-нибудь непотребного.
Зато он мог в компании своих коллег многозначительно намекать, что его жена довольно близка с великим певцом… При этом он делал вид, что она с ним гораздо ближе, чем они себе могут представить…
Другая, очень гордая на вид дама, отвечала за его сорочки. Существовала в Москве единственная прачечная, которой она могла доверить драгоценные воротнички и манжеты, чтобы они были достойны их великого хозяина. Там, безусловно, знали, кому принадлежат эти сорочки, и принимали их трясущимися руками.
Третья дама, самая роскошная из всей команды, была женой крупного работника МИДа и отвечала за антиквариат и бриллианты. Певец всю жизнь собирал и то и другое. В ее обязанности входило найти где-то уникальную вещь и уговорить продавщиц придержать ее до посещения их магазина самим певцом, если речь шла о магазине. Если же вещь находилась в частных руках, то владелец в условленное время, под конвоем дамы, сам приносил ее домой певцу.
Четвертая дама отвечала за верхнюю одежду.
Пятая — за обувь и концертные костюмы. Шестая за лаун-теннис. То есть не только была его постоянным спарринг- партнером, но и отслеживала график тренировок, договаривалась о кортах, заботилась о мячах, перетяжке ракеток, о спортивной обуви и костюмах.
Седьмая заведовала отдыхом. На ее хрупких, но крепких плечах были все высококлассные санатории. Она с легкостью доставала путевки туда, куда министры союзного значения попадали не каждый год. Все было очень просто. Она «сидела на путевках» в управлении делами ЦК КПСС.
Восьмая у него была для выхода. Она обладала скромной, но очень приятной внешностью, безупречными манерами и могла поддержать любой разговор. Она была по профессии музыкальным критиком.
Но за связи с прессой отвечала девятая, заведующая отделом культуры в одной из самых влиятельных газет.
Всеми бытовыми и ремонтными вопросами владела десятая. Она была большой начальницей в районном жил- управлении.
Таков далеко не полный список обязанностей его «сырной» команды. Да, да, именно «сырной». Звезды Большого театра за глаза называли своих поклонников «сырами».
Сегодня, когда эстрада серьезно потеснила оперное искусство, без «сыров» не обходится ни один популярный рок- певец или певица, только они теперь называются «фаны», от слова «фанатик».
Именно это имела в виду Тата, когда впервые увидела меня. Ее можно понять. «Сыры» — а это были в основном женщины — пускались на самые невероятные уловки, чтобы попасть в ближайшее окружение и быть непосредственно допущенными к божественному телу, в прямом или в переносном смысле, хотя бы в роли массажистки, парикмахерши, маникюрши, зубного врача, уборщицы, прачки или поварихи.
Певец в то время был холост. Его брак с очень известной киноактрисой, которая в свое время, как теперь это принято говорить, была секс-символом нации и сыграла в кино множество соблазнительных героинь, распался. От этого брака у него были две очаровательные дочки.
Я не знаю, почему они разошлись. Но, похоже, он продолжал ее любить всю жизнь. Во всяком случае, когда раздавался телефонный звонок с улицы Горького, где жила его бывшая жена с дочками, весь дом замирал, а он в благоговейной тишине бежал к телефону, поправляя на ходу галстук.
Надо сказать, что он все время ходил в свежайшей сорочке и в галстуке-бабочке, даже если поверх был надет роскошный домашний халат с широким атласным воротником и обшлагами.
Посомневавшись совсем немного, меня он тоже отнес к отряду «сыров», и с той же крестьянской рачительностью нарядил меня быть портнихой, этот отряд обшивающей.
Буквально на второй день после собеседования мне позвонила та самая дама, которая подавала нам чай. Ее звали Альбина Сергеевна. Она оказалась ответственной за антиквариат. Едва войдя в мою квартиру и цепким взглядом оценив нашу старинную мебель, она сделала стойку и как бы между прочим вскользь поинтересовалась, не собираюсь ли я что-нибудь из мебели продавать. Но, услышав мой решительный отказ, быстро успокоилась.
Мы провели с ней волшебных два часа, выбирая из кучи иностранных модных журналов, которые она принесла, фасон ее вечернего платья для предстоящего через месяц приема в английском посольстве, куда был приглашен певец, а ей выпала честь сопровождать его туда, так как приглашение пришло через советника по культуре. Она же давно является советником по русскому искусству и антиквариату этого советника.
Мы придумали ей платье, взяв самое интересное из трех разных журналов: французского, английского и итальянского. Она была в полном восторге от того, что такого фасончика не только в Москве, но и во всем мире не будет.
В тот же день мы, объехав все «Мосторги» (так в просторечии назывались тогда универмаги), купили подходящий материал в Марьиной Роще из-под прилавка.
Через три дня платье было готово. Оно имело оглушительный успех, и на меня посыпались заказы от всей «сырной» команды. А вскоре я была приглашена к певцу на обед и гордо восседала среди двенадцати самых избранных его «сыров».
Так он по-крестьянски сметливо и точно приспособил меня к хозяйству. Он и на самом деле был из крестьян. Предание гласило, что, когда он был еще безусым юношей и пел в церковном хоре, мимо их села проезжал Николай II. Во время службы он зашел в церковь и был поражен голосом молодого певчего. Побеседовав с юношей после службы, он с разрешения родителей забрал его в Петербург, где юноша и пел некоторое время в придворной капелле.
Я склонна верить этому преданию. Голоса и таланта он, конечно, был выдающегося. Публика приходила в немыслимый экстаз во время концертов. Я сама видела, что делается с поклонницами во время его пения. Они с блаженными улыбками на просветленных лицах буквально сползали с кресел, и я не исключаю, что получали при этом не только эстетическое удовлетворение…
Он владел ими безраздельно, как могущественный султан владеет гаремом. И наверняка многие из них побывали в его постели, но дело, повторяю, не в этом.
Переспала с ним и я. Это случилось примерно через два- три месяца после нашего знакомства. Произошло это так странно, что я даже не помню подробностей. Осталось только ощущение, что он награждает меня этой близостью за верную службу в рядах «сыров».
Я же сделала это из чистого любопытства и чтобы снять вопрос, постоянно висевший в воздухе…
Несомненно, он мне нравился как мужчина. Но не настолько же, чтобы только от одного взгляда на него я чувствовала, как становятся тесны трусики. Постоянным любовником я его иметь не хотела и не смогла бы, захоти он этого сам. О замужестве было просто смешно думать. Больше всех на свете он любил самого себя, свой талант, свой голос, свою популярность. Он был самым преданным своим «сыром».
Разобралась в нем я очень скоро, но это не мешало моему теплому и уважительному отношению к нему. Я же для него долгое время была загадкой. Как я уже сказала, он сразу причислил меня к «сырному» отряду, но что-то во мне не давало ему покоя. Он постоянно пристально и изучающе вглядывался в мои глаза и недоумевал, не находя в них привычного огня обожания.
Долгое время он был уверен, что я прячу свое восхищение из-за природной стеснительности, и всячески поощрял меня в его проявлении, но я его не проявляла ни в какую.
После нашей вялой близости он всерьез засомневался в наличии этих чувств и начал меня осторожно прощупывать. Он задавал массу наводящих, невинных на первый взгляд вопросов, из ответов на которые вырисовалась чудовищная картина.
Оказалось, что я только один раз была на его концерте в консерватории, на который меня затащила его зубная врачиха, добрейшей души тетечка. Что на его спектаклях в Большом театре я вообще не была PI никогда не ждала его у служебного входа.
Он принялся меня уверять, что точно видел меня там, и не однажды, но оказалось, что он меня спутал с другой девушкой в белом берете. Это ему впоследствии подтвердили и «сыры».
В довершение всего обнаружилось, что его пластинок у меня нет и никогда не было. Выяснив все это, он тут же утратил ко мне всяческий интерес.
Но из его дома я не была удалена, так как вся «сырная» команда грудью встала на мою защиту. Особым расположением я вдруг начала пользоваться у Таты. Безусловно, она была самым горячим из «сыров» и потому ревновала брата ко всем без разбора. Меня же она считала безопасной во всех отношениях и, найдя во мне внимательную слушательницу, часами сидела у меня в гостях, пока я шила ей очередное строгое платье, и с наслаждением перемывала кости всей «сырной» команде.
Она до самой смерти носила один и тот же фасон. Это была единственная неинтересная работа, за которую я бралась с удовольствием.
Конечно, мне и в голову не могло прийти назвать певца сладким ежиком. Кроме того, он не мог сожалеть в письме, что виноват в нашей разлуке. Мы с ним никогда не расставались, потому что никогда не были близки. Но, по иронии судьбы, след, отставленный им в моей жизни, был гораздо глубже, чем от всех предыдущих моих мужчин.
Во-первых, знакомствами, которые я приобрела в его доме, я пользуюсь и по сей день, а во-вторых… Но об этом позже, так как это уже совершенно другая история…
Он умер за несколько лет до получения мною этого загадочного письма в роскошном букете чайных роз.
Бесспорно, мы, женщины, являемся существами более приспособленными к жизни, чем мужчины. И функции наши для продолжения и существования рода человеческого более сложны и обширны, чем мужские. И устроены мы в силу этого гораздо сложнее и запутаннее, чем мужчины. Это является общим местом и не требует никаких доказательств. Однако это не мешает мужчинам ощущать себя высшими созданиями, а нас существами второго сорта. Бог с ними. Пусть их, если от этого им легче живется.
Сейчас я хочу поговорить не о нашем первенстве, а об обратной стороне этой медали, о нашей непреодолимой зависимости от природы.
Эту зависимость можно было бы назвать гармоническим слиянием с природой, в том числе и с природой собственного организма, но вся беда в том, что подобная гармония редко случается в жизни. Чаще непреодолимые мучительные противоречия.
Теперь, по истечении стольких лет, после упорных размышлений я понимаю, в чем причина этих противоречий. Дело в том, что тело и душу нашу создал Господь Бог, а характер, самосознание и интеллект возникли из груды разрозненных предрассудков нашего общества. Они не могли не вступить в противоречие. И чаще всего вместо того, чтобы покорно и мудро следовать своей природе, мы противимся и восстаем против нее. Мучаемся от этого страшно, но при этом зачастую у нас возникает ощущение, что мы победили ее. Это пиррова победа, уверяю вас. Побеждаем мы самих себя.
Сейчас в каждой школе с определенного возраста занимаются половым воспитанием, все прилавки завалены специальной и популярной литературой. Существуют даже сексуальные энциклопедии для детей младшего возраста, чтог бы родителям самим не приходилось отвечать на трудные вопросы детей. В наше время ничего подобного не было. На эту тему никто вообще не заговаривал. Тем более дома. Мы все узнавали от подруг. А откуда они узнавали — неизвестно. Мы были полны сексуальных мифов и предрассудков самого дурацкого свойства.
Татьяна, например, находясь уже совершенно в зрелом возрасте и собираясь замуж, была твердо уверена, что близость во время месячных и несколько дней после особо опасна, так как матка в это время открыта и сперматозоиды могут в нее беспрепятственно проникнуть. Она это считала настолько неоспоримым и всем известным фактом, что ей и в голову не приходило обсуждать это с кем-либо. Заговорили мы с ней на эту тему случайно. Каково же было ее удивление, когда она узнала, что дело обстоит с точностью до наоборот. Она мне не поверила. Мне пришлось извлекать из коридора лестницу-стремянку, лезть к самым высоким полкам и доставать целую охапку специальной медицинской литературы.
Прочитав с десяток статей, она сказала, побледнев от страха:
— Господи, как же я могла залететь с моими убеждениями.
Залететь мы боялись смертельно! Это было ночным и дневным кошмаром всех женщин без исключения.
До 1955 года аборты в СССР были запрещены. Подпольные аборты, конечно, делались, но найти врача было чрезвычайно трудно, так как они были невероятно осторожны. Еще бы! Им за это грозил очень серьезный срок с непременной конфискацией всего имущества. Находились такие врачи исключительно через знакомых или через знакомых знакомых.
Несмотря на то что мама у меня была специалистом высокого класса и, очевидно, понимала всю важность полового воспитания, у нее не хватило смелости ввести меня в курс дела. Повезло мне в том, что все-таки я росла в семье потомственных гинекологов и мы с бабушкой были большие друзья.
Она меня посвятила во все тайны пола довольно рано, едва у меня начались месячные. Как я догадалась много- много лет спустя, она вовремя заметила мой повышенный интерес к специальной и эротической литературе и по возможности постаралась предупредить почти неизбежные в юном возрасте женские неприятности.
Не следует рассчитывать на старческую подслеповатость и рассеянность бабушек. Они все видят и все подмечают. Просто у них хватает мудрости не показывать это.
Бабушка и научила меня предохраняться. И даже как бы ненароком сказала, что в рабочем шкафу деда, на нижней полке, в полированном деревянном сундучке еще хранятся большие стеклянные банки с притертыми пробками, полные чистой аскорбиновой кислоты, которую дед прописывал своим клиенткам для предохранения. Как показывала его практика, совсем небольшое количество порошкообразной кислоты, буквально на кончике пальца, введенной непосредственно внутрь незадолго перед близостью, в 95 случаях из ста предохраняет от беременности.
Я сделала вид, что пропустила эту информацию мимо ушей, но, естественно, запомнила навсегда. Когда после смерти бабушки я начала самостоятельную жизнь, в моей сумочке среди обычных женских мелочей постоянно находился маленький пузырек темного стекла с завинчивающейся крышкой и с горлышком достаточно широким, чтобы туда пролез указательный палец.
Когда кто-то из моих любопытных поклонников, копаясь с моего разрешения в моей сумочке, спросил, что это такое, я, ни на мгновение не смутившись, сказала, что это аскорбинка, которую я принимаю как профилактическое средство против гриппа. Кстати, это было правдой. О том же, что аскорбинка имеет другое применение, ему знать было не обязательно.
Вот почему, пережив несколько бурных романов и даже побывав замужем, мне удалось не забеременеть. Правда, было несколько ситуаций, когда я не успевала предохраниться или было просто не до того, как в случае с Макаровым на ледяном троне, с Наркомом или с Сидором «у скалистых берегов». Но в этих случаях меня берегла судьба…
Через полмесяца после того, как великий Певец решил прописать меня в своем гареме и отнесся к этому не с большим рвением, чем начальник паспортного стола, ставящий свою подпись в паспорте переехавшего в его район нового жильца, у меня случилась задержка.
Бывали задержки у меня и раньше, но Бог миловал… Сперва я надеялась, что пронесет и на этот раз, и довольно спокойно ждала, приняв, естественно, все соответствующие меры: ударную дозу аскорбинки, горчичники на поясницу, какие-то таблетки, которые подсунула мне одна из моих заказчиц, прыгала с табуретки так, что чуть пол не провалила, поднимала бак для кипячения объемом в двадцать пять литров, полный воды. Его тяжести я даже не почувствовала и тогда решила поднимать Татьяну.
Я обхватила ее руками за талию, прижала к себе и начала методично поднимать. На третьем или четвертом разе Татьяна закрыла глаза и подозрительно замолчала. Я поставила ее на пол и потеребила за плечо.
— Что с тобой, Тань? — испуганно спросила я. — Я тебе что- то пережала? — И легонько похлопала ее ладонью по щекам.
— Не знаю, как насчет выкидыша, — сказала Татьяна, томно открывая глаза, — а забеременеть от такого упражнения, по-моему, можно. Если закрыть глаза, то такое впечатление, что это Володька тискает. Только у него почему-то груди выросли. Но так даже интереснее…
— Дура ты, Танька, — обиделась я.
Но это упражнение мы делать перестали. Ничего не сработало. Для меня все это как для слонихи дробинка. Смешно было и думать, что, подняв Таньку или прыгнув с табуретки, я смогу выкинуть…
Тогда мы с Татьяной решили предпринять генеральное сражение.
Мы закупили две бутылки нашего любимого «Шартреза» и целую пачку горчичного порошка. Из этих двух бутылок я выпила, наверное, граммов четыреста… А крепость у «Шартреза» такая же, как у водки. Пила я его сперва нашими любимыми маленькими рюмочками, но скоро очень устала и перешла на чайную чашку. До сих пор не знаю, почему я не взяла хрустальный фужер?
Крепко выпив, я наполнила полную ванну горячей воды, залезла в нее и спустя минут десять, разогревшись как следует, растворила в ней почти полпачки горчичного порошка. Через пять минут все тело у меня горело, как под горчичником, но я мужественно терпела. Вернее, не чувствовала-
Спасла меня Танька. Всмотревшись в желтую от горчицы воду, она вынула из воды мою безвольную руку и тихо ойкнула — рука была багрового цвета. Уцепив меня за пятку, она попыталась вытащить ногу, но мокрая пятка все время выскальзывала из рук, и нога, обдавая Таньку с ног до головы брызгами, со страшным шумом плюхалась обратно.
Все это я передаю исключительно со слов Таньки, так как тогда в ванной совершенно отключилась, смотрела на нее бессмысленными глазами и хихикала. Потом мне это понравилось, и я сама начала поднимать ноги и с размаху плюхать их в воду, заливая и бедную Татьяну, и пол желтой водой, едко воняющей горчицей.
Но Татьяна, проявляя чудеса храбрости и дружеской преданности, не уходила, так как то, что она видела, было ужасно. Мои огромные ноги, которыми я так резвилась, были почти свекольного цвета, и Татьяна понимала, что если меня немедленно не извлечь из ванной, то я просто сварюсь и с меня клочьями слезет моя гладкая, атласная, нежно-розовая кожа, которой я всегда так гордилась…
Но извлечь меня оказалось неожиданно трудно. Ни на какие уговоры я не поддавалась и только истерично хохотала в ответ. Татьяна пробовала вытащить меня силой, но багровые руки и ноги мои выскальзывали из ее рук и падали в воду, обдавая ее новыми порциями брызг. В довершение всего горчичная вода попала ей в глаза, и Татьяна заливалась горючими слезами, сперва чисто механически, а потом и по-настоящему от страха. И еще от обиды, что я такая скотина, издеваюсь над ней и могу в этой сраной ванной с говном умереть совсем.
Наконец она сообразила, что нужно вытащить из-под меня пробку и спустить воду с горчицей. Пробившись с плотно зажмуренными глазами сквозь тучу брызг, Татьяна нашарила между моих дрыгающихся ног пробку и вытащила ее. Я же, подмигнув глупой подружке, с пьяной хитростью заткнула сливное отверстие пяткой. Танька это заметила и, бросившись на меня с площадной руганью, от которой я опешила, несмотря на весь хмель, прямо в кофте залезла с рукавами в воду, обхватила мои ноги, подняла, прижала к груди и не выпускала до тех пор, пока горчичная вода не слилась до последней капли.
После этого она включила холодный душ и обмыла меня с ног до головы. От холодного душа и, наверное, от боли, которую я наконец почувствована, я немного пришла в себя и уже сама безропотно вылезла из ванной, правда, поскользнулась и растянулась на кафельном полу, набив себе здоровенный синяк на бедре и ободрав локоть.
Татьяна вытерла меня, завернула в полотенце и, отведя в спальню, уложила в кровать. После этого она содрала с себя мокрую, провонявшую горчицей одежду, приняла душ, вытерлась и, накинув на себя какой-то мой халат, пришла ко мне в спальню. Я уже мирно спала. Кожа моя горела. Татьяна нашла тюбик с питательным кремом и смазала меня всю с головы до пяток. На это дело у нее ушел весь тюбик…
Наутро, противно хихикая, она сказала мне:
— Когда я начала тебя смазывать везде… Ну не совсем везде, — поправилась она, — а только сверху… Ну, грудь там, живот, бедра… Ты вдруг так застонала, что я сперва испугалась и подумала, что ты от боли… Но потом поняла, что ты просто завелась, и даже захотела прекратить это дело, а потом подумала: да черт с тобой, заводись, а смазать все равно надо, чтобы кожа не облезла. Потом ты начала так двигаться… Потом, когда я уже всю тебя обмазала и укрыла одеялом, ты как-то так сжалась… Потом выпрямилась, громко вскрикнула, задрожала вся, потом замерла и через секунду заснула.
— Ну и что? — спросила я.
— Здорово! — сказала Татьяна. — Научишь так меня?..
— Дура, — сказала я, — с человека чуть кожа чулком не слезла, а она все о своем.
— Одно другого не касается, — сказала Танька.
Еще через месяц стало ясно, что я беременна основательно и бороться с этим можно только радикальными средствами. Никаких других мой могучий организм признавать не хотел.
— Конечно, аборт, — сказала Татьяна. — Тем более что они теперь разрешены официально и не нужно искать по всей Москве врача, платить ему бешеные деньги и бояться, как бы чего не вышло…
Мы сидели у меня в спальне. Я строчила ей батистовую кофточку с длинными рукавами и с круглым воротничком под горлышко, которую она с тоненьким галстуком собиралась носить под свой серый костюм, а она потягивала кофеек, сидя от меня подальше. Меня от запаха кофе, особенно по утрам, в последние две недели тошнило. И от сладкого чая тоже. И от воды — особенно кипяченой. Единственное, что я могла безнаказанно пить, это кефир или пиво.
— Хорошо, что не водку, — пошутила по этому поводу Татьяна. Она была сторонницей немедленного избавления от ребенка. — А если ребеночек в папу, так он должен требовать исключительно шампанского.
— При чем здесь отец? — возмутилась я.
— Как при чем? А вырастет сыночек, протянет к тебе свои тоненькие ручонки и спросит: «А где же мой папочка?» Что ты ему ответишь? Погиб на фронте?
— Что-нибудь придумаю… На того же рыжего свалю. Я его все равно уже один раз убила…
— Давай, давай… Хочешь стать матерью-героиней? Не получится, дорогая! Ты станешь матерью-одиночкой! Кому ты будешь нужна с ребенком? Ты знаешь, что на десяток таких, как мы, сейчас приходится не больше пяти нормальных женихов. Остальные или на войне погибли, или на целину уехали, или сидят… А уж с чужим ребенком… Тут каждый подумает. Или ты надеешься их заманивать тем, что это дитё Великого Певца?
— Ты что — совсем? Ты учти, Татьяна, если ты хоть кому- нибудь брякнешь сдуру, я тебя вот этими ножницами заколю!
— Вот видишь! Сама не хочешь, чтобы это всплыло. А как лучше всего сохранить тайну?
— Ты пойми — он уже живой, он уже шевелится…
— Ты сама мне на картинке показывала, какие они бывают на шестой неделе. Чему там шевелиться?
— А я чувствую… А как меня тошнит? Значит, он очень быстро развивается! Я всегда выглядела старше своих лет…
— Это внешне! А умом ты сейчас не старше десятилетней… Ну подумай сама, куда тебе еще и ребенок. Без мужа, без родителей, даже без бабушки. Кто тебя кормить будет? Ведь моей стипендии, даже повышенной, все равно не хватит. А мне в этом семестре тройка по сопромату светит. Значит, будет обычная степуха, на которую вообще не разбежишься…
— Да кто на твою стипендию рассчитывает, — сердито отмахнулась я и склонилась пониже к машинке, чтобы скрыть подступившие слезы. — Я буду комнату сдавать или две… Шить буду.
— А институт?
— Возьму академический отпуск по беременности. Все так делают.
— Нет, дорогая, тебе придется уходить из института.
— Почему?
— Потому… — многозначительно сказала Татьяна.
— Не понимаю, — пожала плечами я и, оторвавшись от машинки, посмотрела на нее.
— Потому что еще не известно, какой ребенок родится…
— Почему не известно?
— Сколько ты его травила? Сама чуть не окочурилась… Ты думаешь, ему это все равно? И потом, ты что его — на трезвую голову зачинала? Сколько вы перед этим шампанского выпили с вашим гением? И потом ты «Шартрез» глушила бутылками…
— Но это же только один раз… — оправдалась я.
— А больше и не надо, — безапелляционно отрезала Татьяна.
— Но существует же биологическая защита организма, — растерянно пробормотана я. — Во всех книжках про это написано. Даже у алкоголиков, бывает, рождаются хорошие дети, а от одного раза вообще…
— Да, бывает, рождаются и хорошие, а бывает и наоборот… Раз на раз не приходится, — сурово сказала Татьяна. — И потом еще эти таблетки. Черт знает, как они могут повлиять! Наверное, это порядочная дрянь, если зародыши от них умирают.
— Но это же живое существо! — взмолилась я. — Грех ведь.
— А чего же ты о Боге не помнила, когда таблетки пила или в горчице резвилась? Оно и тогда было живое.
— Это жестоко!
— Это правда! И это лучше, чем потом всю жизнь смотреть, как ты мучаешься.
Я ей прощала все эти страшные слова, потому что сама уже не раз их произносила про себя бессонными, страшными ночами, когда мне казалось, что выхода нет, что жить незачем, так как счастья уже не будет никогда, а в нашей теплой, уютной квартире по всем углам скребутся крысы.
Через неделю я, пройдя все унижения женской консультации, получила направление на аборт.
Делали мне его во Второй градской больнице, где я и родилась. У мамы там работала подруга, иначе бы ее отвезли в роддом имени Грауэрмана, который был ближе всего к нам и считался самым лучшим в Москве. Но мама предпочла подругу, про которую знала, что у нее легкая рука. И потом, мама была уверена, что подруга отнесется к ней повнимательнее, чем к обычной роженице.
Мамину подругу звали Ольга Николаевна. Она была заведующая отделением. Я постеснялась к ней обращаться, и это было самой страшной моей ошибкой… Ведь можно было сказать ей, что я замужем, тем более что штампа о разводе я в паспорт, к счастью, еще не поставила. Как знала. А то бы мне еще не того пришлось хлебнуть в консультации, где к будущим матерям-одиночкам, вопреки всем постановлениям правительства, и тогда и сейчас относятся как к врагам народа.
Аборт мне делал дежурный хирург. Как это происходило, я не стану здесь описывать. Скажу только одно: как в каменном веке, когда не было еще ни веселящего газа, ни внутривенного укола, ни вакуумной установки… Короче говоря, скоблили меня практически по живому…
Дежурный хирург был усталый, злой и безжалостный. Ассистировал ему какой-то коренастый малый с колючими глазами и широкими ладонями лопатой. Я еще успела подумать, что с такими руками надо на лесоповал, а не в женскую хирургию, и опять ошиблась. Уж лучше бы операцию делал он. Эти руки оказались золотыми. Но кто мог знать?
После аборта меня поместили в палату, где кроме меня лежали еще пять человек. Хорошо, что моя кровать была около окна и я могла, отвернувшись, смотреть на начинающую желтеть листву и отдаваться своим мыслям, в которых со сладострастным наслаждением предавала всех своих мужчин таким страшным смертям, по сравнению с которыми гибель рыжего капитана в зубах касатки не страшнее детской прививки против ветрянки.
Не столько было больно, сколько обидно, что природа так несправедливо поступила, распределив на нашу долю все страхи, страдания и мучения, а на долю этих паразитов — одни удовольствия.
Ведь подумать страшно, что бедным женщинам приходится терпеть на этом свете! Сперва боязнь зря потерять невинность, потом во время самой потери боль, потом бесконечный страх забеременеть, потом тайные опасения, что он окажется подлецом и не женится, как обещал, когда соблазнял…
Правда, лично у меня было все по-другому, но тут, под горячую руку, я крушила мужиков, не разбирая лиц и жизненных обстоятельств. Потом, когда они наконец соизволят жениться, боишься, как бы не ушел к другой. Если он никому не нужен, боишься, как бы не запил. Когда и с этим все в порядке, вдруг оказывается, что он игрок, и все равно твоя жизнь летит ко всем чертям. Потом ты не вовремя беременеешь и тебя кромсают ножами по живому, а эти сволочи пьют свое шампанское и в ус не дуют…
Исключительно шампанское пил Певец, но он в этой ситуации был вообще ни при чем. Он не очень-то и настаивал на нашей близости, и я не очень-то и хотела. Просто после концерта ему не с кем было пойти в ресторан, потом не с кем было вернуться домой, потом не от кого было услышать, что он гений, что он лучший из лучших, потом было что-то недоделанное, неопределенное в моем положении, потом в ресторане на меня «положил глаз» известный музыкальный критик, который незадолго до этого написал хвалебную рецензию о вечном сопернике Певца, потом просто погода была такая, и Певец отвел меня к себе наверх, где у него был кабинет и спальня и висели гимнастические кольца, на которых он с легкостью, несмотря на свой возраст, честно отработанный концерт, выпитое шампанское, плотный ужин и позднее время, продемонстрировал несколько гимнастических упражнений, чем и вызвал мое искреннее изумление и восторженный блеск в глазах, который, очевидно, принял за привычный «сырный» восторг… Одним словом, он тут был совершенно ни при чем, хоть старался и совсем не ударил в грязь лицом…
А если б я оставила ребенка, исступленно думала я, то мне пришлось бы корчиться в страшных муках, рожая его, потом кормить, после чего мои прекрасные груди повисли бы в районе пупка как спущенные воздушные шарики и никому уже больше не были бы нужны…
— Потом нужно растить одной этого ребенка, а им что? Их дело не рожать, сунул, вынул и бежать. Да чтобы я хоть одному кобелю теперь дала, да никогда на свете! Да пусть у них теперь мудя от хоча отвалятся — на километр не подпущу…
Я не заметила, как мои собственные мысли плавно перетекли в хриплый голос Тамарки-штукатурщицы. Это была скандальная баба лет тридцати, худющая, с торчащими из-под обязательной косынки иссиня-черными, как крыло ворона, волосами. Она делала уже пятый аборт, три из которых были подпольные, четвертый по липовому предписанию врача, из которого следовало, что рожать ей нельзя ни в коем случае, и только последний законный, но самый, по ее словам, болючий.
Под ее хриплые проклятья я заснула. Мне снились сперва голые мужики с торчащими пылающими членами, которые тянулись ко мне и шевелились, как змеи, покачивая смертоносными головами… Я, тоже совершенно голая, пыталась укрыться от них в какой-то пещере и отмахивалась руками, шлепая их по гладким горячим головкам, которые, несмотря на мои отчаянные усилия, обвивали меня кольцами, вкрадчиво скользили по мне, направляясь в самые укромные местечки, и наконец проникали всюду, доставляя нестерпимое наслаждение, по силе равное или превышающее ту боль, которую я совсем недавно испытывала. И я сама извивалась, и сжимала их изо всех сил руками, и рычала, и выла от страсти, и умоляла их сильнее, еще сильнее, еще сильнее сжимать меня сладостными кольцами, еще глубже, еще, еще, еще глубже проникать в меня…
Очнулась я оттого, что кто-то осторожно тронул меня за плечо. Я открыла глаза. Рядом с кроватью, склонившись ко мне, стоял медбрат, который ассистировал при операции, и внимательно всматривался в мое лицо.
— Что с вами? Вам плохо? — шепотом спросил он.
— А? Что? — спросила я, еще не совсем проснувшись и ощущая его горячую руку на своем плече как часть моего кошмарного сна.
— Вы так громко стонали во сне… — сказал медбрат и шевельнул рукой, собираясь ее убрать, но я молниеносным движением перехватила ее и крепко сжала, как сжимала моих ночных пришельцев из сновидения.
— Нет, нет, — пробормотала я, — только не уходите… Посидите со мной… Мне так страшно, так плохо…
— Ну хорошо… — сказал он, осторожно присаживаясь на край кровати. Да так, что я — о Господи! — почувствовала его всем бедром. — Только скажите, что с вами? Может, нужна помощь?…
— Да, да, нужна, — стуча зубами от внезапного озноба, прокатившегося волной по телу, но не выпуская его тяжелой руки, прошептала я и обвела палату шальным преступным взглядом, лихорадочно соображая, что же делать…
В палате было темно. Над дверью горела синяя лампочка дежурного освещения. Заливисто по-мужицки храпела Тамарка, ей тихо подхрапывали и подсапывали остальные подружки по несчастью.
— Да у вас, кажется, температура… — озабоченно сдвинул брови медбрат.
— Да, да, температура и сердце… Вот, посмотрите, послушайте…
С этими словами я отвернула одеяло и одним движением свободной левой руки содрала с плеча свою тоненькую ночную рубашку, обнажив при этом полностью левую грудь с уже торчащим и, кажется, даже дрожащим от возбуждения соском, а правой рукой я положила на нее его послушную от изумления ладонь. От этого прикосновения меня точно пронзило током от груди до пятки, бедра мои непроизвольно напряглись, и я почувствовала, что еще одно совсем крошечное усилие и… Я слегка расслабила бедра в надежде, что произойдет еще хоть что-то, хоть одно движение, от которого по всему телу как по бикфордову шнуру пробежит стремительный огонь и взорвет последним наслаждением уже готовую, пульсирующую, начиненную болью и желанием бомбу. И он сделал это движение. Прокашляв внезапно застрявший в горле комок, он сказал:
— Да… Возможно, и сердце… — И робко, как бы в подтверждение этих слов, сдавил грудь своей огромной раскалившейся лапищей.
Я снова сжала и снова отпустила бедра, не пуская побежавший огонь совсем туда, вниз, к бомбе. Я, наглая, надеялась, что будет еще что-то, что будет продолжение.
— Да, доктор, сердце… Очень… Послушайте… — бессвязно пролепетала я и, схватив его свободной левой рукой за лацканы халата, потянула его голову к груди.
Он послушно склонился. И как только его невидимая в синих сумерках щетина царапнула мой напрягшийся сосок, не искра, а ничем не сдерживаемая лавина огня прокатилась по моему телу и уже я вся взорвалась, вылетев, исчезнув на неопределенное время из этой жизни.
Когда я открыла глаза, он, воровато оглядываясь на спящую палату, укрывал меня одеялом и бормотал:
— Ничего, ничего, это сердце, это бывает, я сейчас принесу вам лекарство…
Он выбежал из палаты.
Я огляделась. В палате стояла настороженная тишина. Тамарка не храпела. Никто ей не подсапывал. Когда торопливые шаги медбрата смолкли в коридоре, прозвучал еще более хриплый, чем обычно, Тамаркин голос:
— Ну ты, Маня, даешь! Все отделение разбудила.
Я молчала, не зная, что ей ответить, не зная, догадалась она или нет.
— Приснилось что или куда стрельнуло? — спросила Тамарка.
— Да сердце у ей… — отозвалась другая больная, которая проснулась, наверное, раньше Тамарки. — Доктор за каплями побежал.
— Это бывает. У меня в другой раз так кольнет, что ни бзднуть, ни перднуть! Стоишь, как конный статуй с яйцами, и грехи свои вспоминаешь, чтобы не окочуриться без покаяния… Ничего, сейчас он тебе накапает, и ничего…
Я тихо перевела дух. Лицо мое пылало от стыда. Когда медбрат принес что-то вонючее и горькое в маленьком больничном стаканчике, я, стараясь не встречаться с ним взглядом, привстала на кровати, придерживая одеяло у подбородка, залпом выпила эту гадость и, не глядя на него, протянула стаканчик.
— Если что — позвоните… — сказал медбрат, и я в его голосе различила едва уловимую усмешку.
— Позвоним, не сомневайтесь, доктор, — игриво сказала Тамарка невинным голосом на два тона выше обычного. — А там у вас еще стаканчика не найдется?.. Только чего-нибудь покрепче… — И она захохотала своим обычным, прокуренным, хриплым хохотом.
Я легла на спину и почувствовала большую, вкрадчиво надвигающуюся боль внизу живота.
Наутро температура у меня поднялась до тридцати девяти. Ко мне вызвали заведующую отделением, мамину подругу Ольгу Николаевну, которая, разумеется, тут же меня узнала и начала шепотом материть за то, что я не обратилась к ней с самого начала.
У меня началось воспаление придатков. По-научному — андексит. Болезнь эта протекала невероятно трудно. Меня перевели в другую, двухместную, палату, где рядом со мной лежала пятнадцатилетняя школьница Настя, забеременевшая от отчима. Ее привезли с жутким кровотечением после криминального аборта, который ей делала на кухонном столе вязальной спицей какая-то грязная цыганка, живущая в переулке за Павелецким вокзалом.
Настю выходили. А меня Ольга Николаевна предупредила, что детей у меня, скорее всего, не будет. Разве что если случится чудо… И то после того, как я проведу несколько курсов лечения на специальных курортах в Саках, в Крыму, или в Куяльнике, под Одессой.
Надо сказать, что Слава, так звали того самого медбрата, когда мне было особенно плохо, а это был довольно продолжительный период, не отходил от нас с Настей ни на шаг. Он много сделал для моего выздоровления.
В те дни, когда у меня была температура под сорок и Ольга Николаевна боялась за мою жизнь, так как с минуты на минуту мог начаться перитонит, когда я корчилась от невероятной боли и теряла сознание, Слава просто сидел рядом со мной на больничной табуретке и держал меня за руку. И это была для меня самая большая помощь. Он словно удерживал меня над черной бездной, куда я стремилась всей своей изболевшей душой.
О чувстве стыда за тот ночной случай я уже забыла.
Когда было не его дежурство, я смотрела на краснеющую кленовую ветку, которая от малейшего ветерка скреблась в наше окно, как бездомная кошка. Помню, что мне было ее безумно жалко… Особенно когда с нее начали по одному опадать листья… Я даже вспомнила рассказ ОТенри, в котором больная девушка внушила себе, что умрет, когда с ветки упадет последний лист. Он, кажется, так и назывался — «Последний лист». В рассказе художник нарисовал лист на стене и спас девушку. Мои же листья все облетели. А спас меня Слава.
Через два месяца после того, как меня выписали из Второй градской больницы, я сочла своим долгом позвонить Славе и пригласить его к себе домой. Я хотела в знак благодарности сшить ему брюки или что-нибудь еще, так как те единственные брюки, в которых ходил он, были неумело зашиты сзади на протертых местах.
Он пришел с охотой. Я его сперва даже не узнала. Ведь в больнице он был всегда в шапочке, а тут оказалось, что у него густая шевелюра и прическа бобриком. Он был настолько похож на ежика со своими острыми круглыми глазками, что я еле сдержалась, чтобы не погладить его по упруго стоящим волосам.
Брюки я ему сшила. А к ним еще модную твидовую курточку с вельветовой кокеткой. Потом я сшила брюки и его товарищу, потом заузила брюки всем стилягам с его курса. Потом они всей гурьбой ходили ко мне есть жареную картошку между лекциями и дежурствами. Приносили много пива, портвейна… В общем, было весело. В конце концов я заставила их забирать пустые бутылки с собой, а то замучилась выносить их через черный ход на помойку. Потом они и картошку начали жарить сами.
Со Славой мы несколько раз переспали. Первый раз я сделала это из чувства благодарности и справедливости. Мне все-таки не давала покоя мысль о том, что я его тогда в больнице поимела без его на то согласия.
Он был чудный мальчик, и нам с ним было хорошо и спокойно до тех пор, пока, болтая после очередной близости в кровати, он не признался, что на самом деле он по своей природе любит худых, черных и стервозных, как Тамарка-штукатурщица, что он даже несколько раз побывал у нее, когда я болела… Свой адресок она ему на прощание сунула в карман халата, когда выписывалась… Потом он признался, что на первом курсе есть один маленький остроносый и крикливый галчонок, мимо которого он спокойно пройти не может…
— Но ты очень хорошая, ты не думай… — в конце разговора поправился он.
— А я и не думаю, — сказала я и по-матерински, хоть он был на несколько лет старше меня, погладила его по голове. — Я все про тебя, ежик, знаю. И про себя..: Нам ведь хорошо с тобой?
— Конечно! Еще бы! — удивился он вопросу и потянулся за сигаретами «Джебел», которые только-только начали появляться в табачных киосках.
— Дай и мне одну, — сказала я.
Дружить мы с ним после этого разговора не перестали, а наши интимные отношения вскоре, когда он поближе познакомился со своим галчонком и начал приводить ее ко мне в гости, сами по себе прекратились и переросли в дружеские.
Разыскивать мне его после получения известного письма не пришлось, так как он был постоянно на виду.
С тех пор он стал академиком, профессором, лауреатом всевозможных премий. Занимается он теперь не гинекологией, как вы можете подумать, а совершенно другой областью медицины. И стал в этой области всемирно известным специалистом.
Огромные мужицкие его лапы оказались способны к немыслимо тонким, сложнейшим операциям, которые он сам и разработал.
Его работа в гинекологическом отделении в качестве медбрата была короткой и совершенно случайной. Его затащил туда дружок-однокурсник. А в той клинике, куда он хотел бы пойти работать в любом качестве и которую со временем возглавил, тогда не было свободных рабочих мест.
Кроме медицины, он в последнее время ведет активную общественную деятельность и временами его мало изменившееся с возрастом лицо с молодыми, колючими глазами месяцами не сходит с экранов телевизоров.
Конечно, у него больше, чем у кого-либо, было бы оснований быть автором этого загадочного письма, так как именно он мог бы бросить к моим ногам и дома, и машины, и яхты, и деньги, потому что все это у него есть, но давно брошено к ногам известного вам галчонка, который не давал ему спокойно пройти мимо, учась еще на первом курсе.
Эта женщина (кстати, зовут ее вовсе не Галина, как это могло бы показаться), до сих пор похожая на остроносого галчонка и острая на язычок, моя большая подруга. И с ней мы видимся чаще, чем с ним. Она до сих пор шьет у меня свои шикарные туалеты.
Но иначе, как ежиком, я Славку никогда не звала и, уж конечно, называла и «Сладким ежиком». И неоднократно. Поэтому, соблюдая принцип «вспомнить всех», я не могла не вспомнить его. А вспомнив, решила написать о нем. Тем более что эта глава говорит больше о женской природе и судьбе вообще, чем о моей судьбе в частности.[1]