Если бы в Москве был женский монастырь, то я, несомненно, постриглась бы в монахини. Я даже узнавала, где они находятся. Самый большой из действующих монастырей оказался в Западной Украине. Туда я, конечно, не доехала.
Но образ жизни я стала вести практически монашеский. Если не считать редких исключений, таких, например, как дружба со Славкой и с его компанией. Однако наши с ним отношения в скором времени стали такими целомудренными, что я в расчет их не принимаю.
Кроме Славки, из всей его компании никто ко мне не приставал. Очевидно, ребята ценили возможность завалиться ко мне в любое время, попить пивка или вина, поесть жареной картошки, поржать над своими бесконечными медицинскими историями гораздо выше возможности оказаться в моей постели.
К тому же они пришли ко мне со Славкой, справедливо полагая, что я его девушка, и поэтому никому из них и в голову не пришло влюбиться в меня.
За Татьяной же они, напротив, ухаживали все до одного. Это был ее звездный час. Она флиртовала и кокетничала со всеми, не отдавая никому явного предпочтения. Наверное, рассчитывала, что этот невероятный успех будет вечным. Но вслед за Славкиным галчонком в компанию постепенно начали просачиваться и другие девушки, пополняя список моих заказчиц. В отличие от голоштанных, чаще всего иногородних ребят, девчонки, как на подбор, были из приличных семей и шили у меня далеко не бесплатно.
Работать с ними было весело. Они приходили обычно вместе со своими парнями и развлекали меня разговорами во время работы. Но картошку чистить ни одна из них толком не умела. Картошку, когда я была занята шитьем, чистили ребята. Делали они это солдатским способом — «кубиками», то есть обрубали картофелину с шести сторон. В дело шел маленький кубик, остающийся в центре. Но так как картошку тоже приносили они и сами же выносили невероятное количество очисток на помойку, то никаких нареканий с моей стороны за свою расточительную технологию не получали.
Я еще не то была готова от них терпеть, лишь бы они приходили ко мне, звенели бесконечными пивными бутылками, занимали у меня червонцы или четвертные (речь идет о старых деньгах, до реформы 1961 года), колготились на кухне и сотрясали весь дом безудержным молодых хохотом.
Без них мне было бы очень плохо! Без них я, наверное, сошла бы с ума… И было от чего. Я вдруг начала в невероятном темпе полнеть. За месяц после выхода из больницы я прибавила шесть килограммов.
Первой на это обратила внимание Татьяна. Однажды после веселой пирушки со студентами-медиками, когда мы, оставшись одни, мыли на кухне посуду, она сказала:
— Ты, Маня, наверное, серьезно оголодала на больничных харчах…
— Да я больничного почти и не ела Ты же сама мне туда таскала целыми авоськами… А почему ты об этом заговорила?
— Ты в последнее время лопаешь, как не в себя…
— Да брось ты, — отмахнулась я. — Ем как обычно.
— А ты давно что-нибудь, кроме этого безразмерного халата, на себя надевала? — прищурилась Татьяна.
Я бросила недомытую тарелку в раковину, прошла в спальню, достала из шкафа свою самую тесную, облегающую юбку и попыталась ее надеть. Она не смыкалась в поясе сантиметра на три. Я втянула в себя живот и, приложив усилие, застегнула крючок, но, когда я распустила живот, с громким хлопком крючок отлетел.
Я померила другую юбку, которая была мне даже несколько великовата. Результат оказался тот же самый. Крючок, правда, не отлетел, но дышать в этой юбке было практически невозможно.
Вот тут-то у меня и началась истерика, которая не прекращалась несколько месяцев.
Я уже говорила, что по женской линии в нашей семье все полные. Это меня должно было бы подготовить к жизни, но я почему-то вбила себе в голову, что на мне эта эстафета прерывается. Да, я была крупной, даже очень, но толстой меня назвать никто бы не решился. Все во мне было соразмерно и гармонично, только женские достоинства были, словно специально, слегка преувеличены. Я имею в виду грудь, бедра, ягодицы… Но это не выглядело чрезмерно и карикатурно. Теперь же все это начало стремительно покрываться жиром. Это была катастрофа.
Сделав с помощью лучшей подруги это печальное открытие, я села на строжайшую диету. Но так как всех современных очковых, творожных, кефирных, яблочных, рисовых и прочих диет мы тогда еще не знали, то я, попросту говоря, почти перестала жрать. Каких мне это стоило мук, я вам передать не могу.
Как только я решила бороться с весом, есть мне захотелось до головокружения. Голодные кошмары начали мучить меня по ночам. Мне приснилось, что я ворую в Филипповской булочной теплые калачи и тут же с жадностью пожираю. Меня ловят и бьют почему-то бухгалтерскими деревянными счетами. Жутко стыдно и больно. Я проснулась в холодном поту.
От пива, вина и жареной картошки пришлось отказаться наотрез. Мы с Татьяной начали по четвергам ходить в Сандуновские бани. Каждую неделю я, тщательно отрегулировав медицинские весы, взвешивалась и с ужасом убеждалась, что, несмотря на все мои героические усилия, вес увеличивается на полкилограмма в неделю.
Мне позвонила Ольга Николаевна справиться о моем самочувствии, и я, ревя белугой, рассказала ей о своей беде.
Она, не перебивая, выслушала меня, потом категорично сказала:
— Приезжай. Прямо сейчас. В больницу.
Когда я вошла в ее кабинет, там сидела еще одна пожилая тетка в белом халате. Ее звали Клара Абрамовна. Это имя я запомнила на всю жизнь, потому что именно она и объявила мне приговор.
Сперва они долго расспрашивали меня о том, что я ем, когда, по скольку. О том, как работает мой желудок, почки. Задавали еще кучу бессмысленных, с моей точки зрения, вопросов. Потом раздели меня и принялись ощупывать. Потом отвели в смотровую комнату и уложили в кресло… Потом долго переговаривались между собой, употребляя совершенно непонятные слова. Потом, когда я оделась, Клара Абрамовна, оказавшаяся эндокринологом, подняла на меня печальные глаза и тихо заговорила:
— Вот что, деточка, ты не думай, что это произошло только с тобой и жизнь на этом кончается… Это бывает, и довольно часто, после воспаления придатков. У тебя в результате болезни оказалась затронутой эндокринная система, которая отвечает за обмен веществ в организме. Теперь значительная часть потребляемой пищи идет в жировые депо… Я не знаю, насколько основательно затронута твоя эндокринная система, но, судя по темпам набора веса, дело обстоит достаточно серьезно… Я попытаюсь тебе помочь. Но без твоей помощи все мои лекарства будут как мертвому припарки. Ты должна очень строго следить за собой. Я дам тебе очень хорошую книгу по диетологии профессора Лурье. Ты внимательно ее прочтешь, выпишешь те разделы, которые касаются непосредственно тебя, и будешь неукоснительно выполнять все предписания профессора. Обещаешь?
Ее огромные грустные глаза выражали полное неверие в любые мои обещания, но я все-таки кивнула.
— Хорошо, — сказала Клара Абрамовна. — Ты замужем?
Я отрицательно покачала головой.
Глаза эндокринолога стали еще печальнее.
— Тебе Ольга Николаевна сказала, что, возможно, ты обречена на бесплодие?
— Да, — прошептала я.
— На временное или на окончательное, сейчас тебе сказать никто не может. Возможно, вообще все обойдется и ты сможешь рожать, но проверить это можно, только ведя регулярную семейную жизнь. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Я снова кивнула.
— Случайные, нерегулярные связи не могут дать объективной картины. Ты понимаешь, что я имею в виду?
— Да, — сказала я.
— Ты, деточка, не подумай, что я ханжа. Я сама была молодой, но нужен муж. Один. Проверенный. Я имею в виду проверенный на бесплодие. Ты должна привыкнуть к нему, приспособиться. Бывает, что и при частичной непроходимости труб вода камень точит. Ты понимаешь, что я имею в виду?
— Понимаю, — сказала я.
— Нет, ты не понимаешь, — сказала Клара Абрамовна. — Тебе нужен муж, чтобы родить, а родить тебе нужно для того, чтобы попытаться восстановить поврежденную эндокринную систему. Роды вообще оказывают благотворное влияние на женский организм. Это болезни наших детей нас старят, а роды нас омолаживают. Бывает, что они дают положительные результаты в подобных случаях. Но бывает и наоборот… — Она задумалась. — Но этого тебе бояться нечего. Одно нарушение обмена веществ у тебя уже есть, а другого не будет.
По дороге домой я зашла в наш гастроном на Никитских воротах и купила бутылку грузинского коньяку «Самтрест» пять звездочек. Армянского в нашем магазине не оказалось, а бежать за ним в Елисеевский я в тот день была не в состоянии.
Придя домой, я немедленно вызвала Татьяну и рассказала ей все. Потом мы с ней начали пить коньяк. Я пила из дедушкиной граненой стопки толстого хрусталя и закусывала лимоном без сахара, так как программу похудения решила начать немедленно.
Татьяна пила из своей любимой ликерной рюмочки и заедала моим любимым пористым шоколадом «Слава». При этом каждый раз, отламывая от плитки очередной кусок и отправляя его в рот, она говорила:
— Ты хоть отвернись, а то мне стыдно одной его трескать…
— Ничего… — успокаивала ее я. — Мне не до шоколада…
Но, честно говоря, несмотря на все переживания, шоколада хотелось страшно. От мысли, что теперь я навсегда обречена только смотреть, как другие едят шоколад, становилось тошно. Жизнь казалась потерянной окончательно.
— Подожди, может, еще и забеременеешь, и у тебя все наладится, — без особой веры в голосе сказала Татьяна, глядя на мою убитую физиономию.
— От Славки же не забеременела, — сказала я, глядя мимо нее.
— Но ведь нужно регулярно, — слабо возразила она.
— А мы как?
— А может, он сам бесплодный?
— Ну да! Ты бы посмотрела на это бесплодие…
— Что там снаружи можно разглядеть?
— Да перестань ты… Он мне рассказывал, что с этим делом у него просто беда, бабы от одного взгляда залетают… А я специально не предохранялась… Хотела проверить, права Ольга Николаевна или нет…
— А если б залетела?
— Оставила бы. Я и в тот раз хотела оставить…
Татьяна заплакала, убежала в ванную и заперлась там. Я начала рваться туда и кричать, что совсем не то имела в виду. В ванной было подозрительно тихо. Я здорово испугалась и ласково зашептала в дверную щель:
— Танюша, открой. На минуточку… Я тебе одну вещь расскажу…
В ответ на это раздался шум воды и гудение газовой колонки.
— Ты что, дура, Танька? — закричала я и что есть силы стала рвать на себя дверную ручку. Ручка была прочная, бронзовая, дореволюционная, но и щеколда была прочная. От бессилия я уселась на пол под дверью и заплакала. Она каким-то образом расслышала за шумом воды мой плач, зареванная, с размазанными ресницами выскочила из ванной, больно ударив меня дверью, и начала поднимать с пола.
— Расселась тут, — сердито бормотала она. — Ты что, специально на холодном полу сидишь? Застудить все хочешь? Хочешь заболеть и умереть? Учти, одна ты не помрешь! Я в таком случае и дня жить не буду…
Я дала себя поднять и отвести в спальню. Там Татьяна уложила меня на широкую бабушкину кровать.
А я и впрямь почему-то внезапно замерзла. Меня начал колотить озноб. Татьяна укутала меня одеялом, заботливо подоткнув его под меня со всех сторон. Это меня не согрело. Она укрыла меня вторым одеялом. Но противный озноб не отпускал. Тогда она нырнула ко мне под одеяло, прижалась и горячо зашептала в ухо:
— Ты думаешь, я не переживаю? Все твои несчастья из- за меня… Это я тебя уговорила выйти замуж за француза… И на аборт я тебя уговорила… Все из-за меня…
— Д-д-да ладно, — стуча зубами сказала я, — при чем з-з-здесь ты. Ты всегда говорила то, что я и сама думала, только сказать боялась…
— И все равно я виновата, — с пьяным упрямством сказала Татьяна и всхлипнула. — Это я загубила твою жизнь, а ты такой костюм мне сшила и вообще… — И она зарыдала, содрогаясь всем телом и моча мою щеку слезами.
Тут моя дрожь сама собой прекратилась, и я стала гладить Таньку по голове и целовать в мокрые щеки.
— Ну перестань, перестань… Неужели ты думаешь, что я так про тебя думаю? Ни в чем ты, глупая, не виновата… Знаешь, кто во всем виноват? Знаешь?
Она стала реветь тише.
— Кто?
— Мужики проклятые — вот кто! Ты вспомни хоть одного, кто стоил бы наших слез и страданий?
Танька озабоченно притихла. Потом спросила:
— А из каких? Из моих или твоих?
— Из всех, — сказала я.
— Из каких «всех»? — уточнила Татьяна.
— Из всех на свете!
— У меня нет таких… — прерывисто вздохнув, сказала Татьяна.
— И у меня таких нет! — сказала я.
— Может, Жерар Филипп? — несмело предложила она. — Или Олег Стриженов?
— Это у их жен нужно спросить. Думаю, у них найдется, что нам рассказать…
— Ох, найдется… — горестно вздохнула Танька и сунулась мокрым носом мне в шею. — Слушай, Мань, — вдруг встрепенулась она, — а ну их к черту, этих проклятых мужиков! Завтра же Гришку погоню поганой метлой!
Гришка был, пожалуй, последний из Славкиной компании, который не утратил надежду завоевать ее расположение. Она, видя, что все ее вздыхатели разбегаются, как тараканы, когда включишь свет, благосклонно решила ответить на его ухаживания и начала с ним встречаться. Впрочем, ни к чему серьезному это пока не привело. Наверное, он ей не очень нравился. Не так, скажем, как Жерар Филипп…
— Ты подожди горячиться-то, — сказала я. — При чем тут Гришка. Мы же говорим о мужиках вообще!
— А что же он, не мужик?! — взвилась Татьяна. — Такой же, как и все! К черту, к дьяволу всех мужиков! Как нам хорошо с тобой! — Она ласково потерлась о мою щеку носом. — Давай всегда будем вместе! Хочешь, я к тебе перееду? Вместе худеть будем… И не нужен нам больше никто. Ты меня шить научишь, а я тебе сопромат объясню… Выпивку больше пить не будем…
— А мама твоя?
— А мама всегда спокойна, когда я у тебя…
— Ага, спокойна… Видела бы она сейчас твою пьяную рожу.
— Я не пьяная, я за тебя очень переживаю. А мужиков ненавижу! Неужели без них совсем нельзя? — встревожено спросила она и даже привстала в постели.
— А ты попробуй, а потом скажешь, — предложила я, изо всех сил стараясь перевести разговор на шутливый тон, чтобы она вновь не расплакалась. Мне и самой-то было тошно, несмотря на выпитый коньяк, а каково же было ей, если она всерьез обвиняла во всем себя?
— Что в них есть такого, без чего нельзя обойтись? — философски спросила Татьяна, перевернувшись на спину и задумчиво уставившись в потолок. — Ноги у них волосатые и корявые и пахнут не так, как у нас… То ли дело у тебя… — Она провела пяткой по моей ноге. — Гладкие, мягкие, красивые… Помнишь, как я тебя кремом натирала?
— Дура ты, Танька. — Я отодвинулась от нее. — Мужика у тебя давно не было, что ли?! Ты подожди, пока Гришку прогонять, а то вообще на стенку полезешь…
— А что, я тебе противна? Вот мне от тебя все приятно…
— Почему противна, я люблю тебя, — серьезно сказала я.
— И я тебя люблю, — сказала она, прижимаясь ко мне всем телом. — Я так тебя люблю… Когда ты шьешь или что — нибудь делаешь, я могу часами на тебя смотреть… И фигура у тебя такая красивая… Так бы и любовалась… И гладила бы, и гладила…
— Была фигура, да сплыла, — сказала я, переводя разговор на другие рельсы.
— Ничего подобного! — горячо возразила Татьяна. — Для тебя эти несколько килограммов ничего не значат. Зря ты так всполошилась…
— Это первые несколько килограммов ничего не значат… А вторые и третьи…
— Ну и что? Вон мама и бабушка у тебя были полные, а какие красивые.
— Мама всю жизнь с весом боролась…
— Зато какой человек ее любил… — мечтательно сказала Татьяна. Она несколько раз наблюдала праздничные появления у нас Льва Григорьевича.
— Вот видишь, а ты их всех хочешь отправить к дьяволу.
— Теперь таких не делают! — печально вздохнула Татьяна. — Хотя, может быть, где-то и завалялся один такой… — Она снова вздохнула. — А больше мне и не надо…
— Хорошие мужики хоть и редко, но встречаются, — авторитетно заметила я. — А вот хороших мужей не существует в природе.
Она вздохнула в третий раз, а я еще долго лежала и осмысливала наш с ней разговор.
У нас давно так повелось, что именно она озвучивала, как это теперь модно говорить, наши общие мысли, которые я произнести вслух не решалась…
Я это все так подробно вспоминаю для того, чтобы вы лучше поняли мое душевное и физическое состояние в ту пору. Иначе вам будет трудно понять и правильно оценить все, что произошло со мной потом…
Как я уже говорила, меньше всего в своих бедах я винила самого Певца, отца моего нерожденного ребенка.
Послушай, а что ты скажешь,
если он будет Моцарт,
этот неживший мальчик,
вытравленный тобой.
Эти строчки из стихотворения Дмитрия Кедрина, почему-то ходившего в списках и поэтому бывшего тогда особенно популярным, каждый раз возникали в моем мозгу, когда я вспоминала о своем аборте.
Одним словом, я зла на Певца не держала и продолжала бывать в его многолюдном доме, сохраняя со всеми, особенно с его сестрой Татой, прекрасные отношения. Надо ли говорить, что вся его «сырная» команда по-прежнему обшивалась в основном у меня. Больше того, круг моей клиентуры благодаря «сырихам» расширился, так как почти каждая из них привела ко мне свою подругу или родственницу.
Права была моя мудрейшая бабуля, которая все время мне говорила: «Шей хорошо и ни о чем больше не думай. Заказчики тебя сами найдут».
Не нужно забывать, что тогда выбор в магазинах был совсем не такой, как сейчас. Да и магазинов было раз в пятьдесят меньше. И поэтому статус хорошей портнихи с фантазией — а я была, да и остаюсь, очень хорошей портнихой — был такой, как, скажем, сейчас у Славы Зайцева или у Юдашкина.
Правда, имя мое было не так известно и передавалось из уст в уста шепотом, потому что в те времена я еще не имела лицензии и шила как бы нелегально.
Лицензию на шитье на дому я взяла только лет через пять, в начале шестидесятых годов. До сих пор не понимаю, почему я так долго тянула с этим делом? Ведь налоги по сравнению с теперешними были совсем пустяковые.
Однажды одна из «сырих» — та, которая у Певца занималась международными связями и была женой видного дипломата, — позвонила и попросила у меня разрешения привести с собой свою старинную школьную подругу, которой нужно кое-что сшить.
Это было в самом начале июня, дней за десять до моего дня рождения, который, как известно, четырнадцатого числа. Я еще не совсем разобралась с завалом, который возник у меня в связи с болезнью, последовавшей за ней жесточайшей депрессией и постоянной борьбой с весом.
Но, несмотря на это, я с радостью согласилась на эту встречу, так как дружбу с Эллой — так звали жену дипломата — я очень ценила. Она была моим главным источником самых последних зарубежных модных журналов и каталогов.
Я назначила им на четыре часа и с часу начала приводить себя в порядок. К июню я уже поправилась на пятнадцать килограммов. Правда, в последние три недели положение как-то стабилизировалось, и я неимоверными усилиями удерживалась на отметке девяносто пять. Рост у меня к тому времени был уже 177 сантиметров…
Моя поврежденная эндокринная система выкинула еще одну шутку — я вдруг опять начала расти. Вроде бы ничего совсем необычного для двадцатилетней девушки в этом нет. Наша с Танькой одноклассница, Женя Кузнецова, вышла в восемнадцать лет замуж за двадцатипятилетнего парня своего роста, а к двадцати одному году переросла его на четыре сантиметра! Но она была совершенно здорова, и это произошло постепенно, за три года, а у меня внезапно и за полгода. И я испугалась, что теперь из-за своей болезни буду расти в каждые полгода по два сантиметра. И так до двадцати пяти лет.
Я тут же залезла во все справочники и выяснила, что женщина теоретически может расти именно до двадцати пяти лет. Что же из меня получится? Коломенская верста? Колокольня Ивана Великого? Ведь это выходит в год по четыре сантиметра. Значит, за оставшиеся четыре года 16. 177 + 16 = 193! Значит, в собственную дверь я буду входить чуть согнувшись?
Забегая вперед, могу сказать, что мой рост, к неописуемому моему счастью, остановился на 177 сантиметрах.
Сейчас я с улыбкой вспоминаю о тех переживаниях, но тогда для меня это было очень серьезно. Тогда это была катастрофа! Ни о чем другом, кроме как о своем весе и росте, я не думала и уже всерьез начала стесняться и того и другого.
Потому-то я и принялась готовиться к их визиту за три часа. Мне всегда хотелось произвести благоприятное впечатление на новую заказчицу От этого во многом зависели наши дальнейшие отношения.
Заказчик, а особенно заказчица, должен верить в своего портного точно так же, как пациент в своего врача. Иначе заказчики никогда не будут довольны своей одеждой, а пациент никогда не выздоровеет. Это тоже из бабушкиных заповедей.
Если бы я сама шла с визитом, то все было бы проще, так как на выход у меня кое-что было, а вот для домашнего приема придумать что-то было значительно сложнее. Ведь не будешь же заказчика принимать в вечернем туалете? Во-первых, это деловой визит, а во-вторых, на дворе еще день.
И в халате их не примешь. Ладно, была бы Элла одна, но она с подругой, которая увидит меня впервые в жизни. Значит, нужно было что-то скромное, не такое официальное, как мой черный шелковый костюм с большими перламутровыми пуговицами, в котором я поступала в институт, но и не затрапезное, как то хлопчатобумажное платьишко, в котором я обычно ходила у Таньки на даче в Валентиновке.
Одним словом, тут было над чем поломать голову…
Более красивой женщины я не видела ни до того, ни после. Ее звали Вероника. Элла звала ее Верочкой. Она была среднего роста, но казалась высокой из-за стройности.
Фигура у нее была потрясающая, но я в этом убедилась позже, на примерках, а тогда меня поразило и буквально заворожило ее лицо.
Кожа у нее была, что называется, мраморной. Идеально гладкая, бело-матовая, с легчайшим розовым свечением изнутри.
Ее брови, не тронутые пинцетом, были нарисованы природой так уверенно, с таким изяществом, что могли бы сделать красивым любое лицо. Даже если, кроме бровей, на нем не было бы ничего. Но на этом лице были еще глаза. Светло-голубые, прозрачные, они имели темно-синий, постоянно расширенный зрачок, который придавал им ощущение невероятной глубины.
Если вы когда-нибудь бывали на Байкале, то ощущение это хорошо вам знакомо. Когда плывешь по Байкалу в неторопливой лодке от берега, то поражаешься прозрачности и какой-то особой светлости воды, сквозь которую виден на дне каждый камушек. И так происходит довольно долго, пока дно не обрывается в бездонную глубину и вода из светлой не становится темной, но по-прежнему прозрачной до самого дна. Этого ты уже не можешь определить, но твердо знаешь. То же самое ощущение вызывали ее глаза, опушенные густыми темными, не нуждающимися в туши ресницами.
Hoc — прямой, тонкий, с чуть заметной курносинкой на конце и с удлиненными, изящно вырезанными, чуткими ноздрями.
А вот губы она красила. Но это, на мой взгляд, не усиливало, а даже несколько сбавляло ее ослепительную красоту, внося в нее некоторую дисгармонию. Когда я увидела ее без помады, то убедилась, что ее крупные, удивительного рисунка губы ни в какой помаде не нуждаются. Впрочем, может быть, она красила губы сознательно, давая тем самым возможность людям спокойно смотреть на себя… Ведь на солнце долго смотреть невозможно-
Когда она улыбалась, зубы ее светились белизной и здоровьем. Но улыбалась она редко. Обычным состоянием ее лица была углубленная сосредоточенность, обращенная одновременно на собеседника и в себя. И прибавьте ко всему вышеописанному идеальный овал лица с высокими, крутыми скулами, с волшебными впадинками под ними и прелестными ушами, в розовых мочках которых сверкали некрупные бриллианты.
Волосы, густые, тяжелые, слегка волнистые от природы, темно-орехового цвета, она закалывала в низкий пучок.
Одета она была безукоризненно.
Мы познакомились. Я, почему-то волнуясь, усадила их в гостиной, дала самые последние модные журналы и ушла на кухню варить кофе.
Я глядела, как набухает и поднимается кофейная пена, и думала, что она и так прекрасно одета. Чего же ей еще надо? Интересно, где она так одевается?
Когда я принесла поднос с чашками и готовым кофе, на нашем большом круглом столе лежали несколько раскрытых журналов. Мельком взглянув на открытые страницы, я с удовольствием отметила про себя, что там все знакомые вещи. Я уже это делала. А вкус у нее есть, решила я.
Отодвинув журналы в сторону и расставив чашки, я налила в них кофе. Вероника отпила крошечный глоточек и спросила, глядя на меня пронзительным долгим взглядом:
— Вам знакомы эти модели? — Она кивнула на журналы.
— Да, я знаю эти модели, — сказала я со скрытым удовлетворением в голосе.
— Все это у меня уже есть, — еле заметно улыбнулась Вероника. — Мне хотелось бы, чтобы мы с вами придумали что-то новенькое… Мне вскоре предстоит защита докторской диссертации, после которой будет банкет в каком-нибудь хорошем ресторане. Потом, сразу же вслед за защитой, продолжительная зарубежная поездка, которая закончится только осенью. Я хотела бы быть готовой и к первому, и ко второму, и к третьему Кроме того, хотелось бы, чтоб все это было выдержано в одном стиле. Что вы скажете?
— Право, не знаю… — смутилась я под ее долгим, завораживающим взглядом. — Я не уверена, что справлюсь… А какие сроки вы предполагаете? Ведь это все еще надо придумать… А потом там будет много шитья…
— Об этом не беспокойтесь, — сказала Вероника, не отводя от меня своих обворожительных глаз. — Я дам вам женщину, которая все прекрасно исполнит по вашим выкройкам. Главное — чтобы мы с вами все придумали. Элла мне показывала ваши вещи. Ничего, кроме восторженных слов, я о них сказать не могу Вы очень талантливы. Вы знаете об этом?
Этот вопрос привел меня в окончательное замешательство. Я пожала плечами, чувствуя, как под ее неотрывным взглядом мое лицо заливается румянцем, а в груди сладко теплеет. Не зная, что ответить, я пожала плечами.
— Вы должны об этом знать, — сказала она, неожиданно улыбнувшись, — это так помогает в тяжелые времена… — Так же внезапно согнав с лица улыбку, она пытливо взглянула на меня: — Так вы согласны?
— Можно попробовать… — неуверенно сказала я.
— Вас что-то смущает? — спросила она, кладя свою изящно удлиненную ладонь на мою руку.
— У меня из-за болезни сейчас скопилось много работы… Не в моих правилах подводить людей…
— Мне Элла говорила о вашей болезни… — сказала Вероника, и я пожалела, что была откровенна с этой болтуньей — «сырихой». Мне почему-то не хотелось, чтобы Вероника знала о моих болячках и проблемах. Наверное, потому, что сама она была такая идеальная.
Она, похоже, прочла мои мысли и тепло улыбнулась.
— Не стоит на этом сосредоточиваться… Наоборот, вам лучше отвлечься от этих проблем и сделать что-то грандиозное…
Она не улыбнулась, но последние слова ее прозвучали шутливо.
— А справиться с вашим завалом я вам помогу, — продолжила она уже деловым тоном. — Женщина, о которой я вам говорила, приедет к вам уже сегодня вечером. Она быстро и очень аккуратно шьет. И все схватывает на лету. Вы ей только объясните — она все сделает. О деньгах не беспокойтесь. С ней я рассчитаюсь сама. Свою машинку она привезет с собой. Для нее найдется место?
Я кивнула.
— У вас есть оверлок? — неожиданно спросила она.
— Нет.
— Вам он ведь все равно нужен?
— Хорошо бы, но это промышленная машина, и ее трудно купить, — сказала я.
— Вам ее привезут, — сказала Вероника, — и это ускорит вашу работу.
— А сколько это будет стоить?
— Нисколько.
— Да, но… — начала было я, но она меня перебила:
— Никаких но. Вы же должны на чем-то шить. — Она допила свой кофе и решительно поднялась. — К сожалению, мне надо идти.
Она обошла стол, подошла ко мне и протянула руку.
— Значит, мы обо всем договорились? Мою швею зовут Надежда Ивановна. Она вам сегодня же позвонит.
Так Вероника вошла в мою жизнь.
Когда она ушла, я, конечно же, набросилась на Эллу с вопросами. С едва скрытой гордостью, будто Вероника ее дочь, Элла мне рассказала, что Вероника была легендой школы. Все ребята из соседней мужской школы за ней бегали, но она их просто не замечала.
Окончила школу с золотой медалью, хотя никто и никогда не видел, чтобы она делала домашние уроки. Закончила сразу два вуза: Первый медицинский институт и факультет психологии МГУ.
Между прочим, весь мужской состав обоих учебных заведений по ней с ума сходил. А один студент, красавец Вадим, ради нее среди бела дня прыгнул с Крымского моста, прямо во всей одежде. Правда, не разбился, но от милиции долго бегал.
Оба института она закончила с красными дипломами. Потом работала в Соловьевке, в психиатрической клинике, поступила в аспирантуру, закончила, защитила кандидатскую диссертацию и вышла замуж за человека, старше себя на двадцать один год.
Ее муж министр. Очень влиятельный человек. Она зовет его Василий. Он относится к ней снисходительно и совершенно равнодушно. Для него, кроме работы, ничего на свете не существует.
Живут они с ним в доме политкаторжан около кинотеатра «Ударник» в огромной шестикомнатной квартире. Вероника родила от него двоих детей-погодков и работать при этом почти не прекращала.
Детей воспитывала бабушка, ее мама, тоже красавица в молодости, но, безусловно, не такая, как Вероника, потому что таких не бывает.
Теперь Вероника доцент МГУ, преподает психологию и готовит докторскую диссертацию. И обязательно защитит ее, потому что она сгусток воли, целеустремленности и красоты. Элла не встречала еще человека, который мог бы хоть в чем-то ей противостоять.
На другой день от Вероники приехала швея. Вопреки моим ожиданиям, это была молодая, очень привлекательная и модно одетая женщина лет двадцати семи. Привезший ее шофер внес вслед за ней две машинки. Одна была немецкая, с моторчиком, а вторая оверлок. Он же подключил и наладил их.
Надежда Ивановна не была профессиональной швеей. Просто увлекалась шитьем и всю жизнь помогала маме. Одним словом, ее история была вполне схожа с моей, только вместо бабушки шить ее учила мама.
Она была родом из-под Одессы, из села со странным французским названием Дофиновка. Училась в Одесском университете, закончила биофак. В Москву приехала за мужем, с которым вскоре разошлась, и жила поэтому в маленькой комнатке у Вероники. Там же она и шила, потому что из всех женских слабостей Вероника сохранила за собой только одну — слабость к красивой и дорогой одежде.
К украшениям Вероника была равнодушна. Она носила только маленькие серьги со старинными бриллиантами и «скромное» колечко с бриллиантом величиной с хорошую горошину. Это был свадебный подарок мужа. А серьги он ей подарил на рождение первенца.
За несколько дней мы с Надей — так она попросила ее называть — в две машинки подогнали все мои долги. Шила она удивительно быстро и аккуратно. И притом очень хорошо соображала в конструкции и фасонах. Работоспособна и упорна фантастически. Работать с ней было одно удовольствие. Даже в самой большой усталости она сохраняла приветливость. Выгоняя бесконечные строчки на наших машинках, мы с ней весело болтали и бесконечно пили кофе, до которого Надя была большая охотница.
Частенько к нам присоединялась и Татьяна, которую мы жутко интриговали рассказами о таинственной и прекрасной Веронике. Татьяна к нашим рассказам относилась с мрачным недоверием. Похоже, что она, глупышка, ревновала меня и к Наде, и к загадочной Веронике.
Через неделю, когда я была уже практически свободна, за мной приехал правительственный «ЗИМ» и отвез меня к Веронике, на улицу Серафимовича, в дом № 2.
Она встретила меня в белоснежном шелковом халате, опушенном лебяжьим пухом по подолу и обшлагам широких рукавов.
Даже не знаю, на кого из зарубежных актрис она была больше похожа — на Грету Гарбо или на Марлен Дитрих. Но совершенно определенно она была красивее обеих, вместе взятых. Мне даже прямо смотреть в ее завораживающие и влекущие, как бездна, глаза было почему-то неудобно.
Она провела меня по всей квартире, уставленной тяжеловесной, дорогой мебелью. И при этом украдкой и с любопытством поглядывала на меня. Ей, наверное, была интересна моя реакция.
Она же не знала, что я достаточно погостила в особняке Наркома и теперь меня масштабами и обстановкой удивить трудно. Впрочем, может быть, она интересовалась совсем другим…
В просторной гостиной огромный овальный стол был весь завален раскрытыми модными журналами, а на спинках всех стульев и глубоких кресел, укрытых полотняными чехлами, были живописно разбросаны куски различной материи.
Все отрезы были подобраны в определенной гамме от серо-серебристого до нежно-охристого, включая просто серый, кремовый, цвета топленых сливок, цвета кофе с молоком, цвета луковой шелухи.
В стороне, на одном из кресел, лежал нестерпимо красный кусок материи и, казалось, излучал тревогу. Я направилась прямо к нему. Это была тончайшая шерсть такой невероятной выделки, что переливалась как шелк.
Пощупав материал, я подняла голову и встретилась с ее смеющимися, озорными глазами.
— А если в таком костюмчике на защиту докторской диссертации заявиться? — спросила она и подмигнула мне. — Представляете, что будет с ученым советом?
Представив себе их постные старческие физиономии в черных академических шапочках с подслеповатыми глазками, вытаращенными от изумления, как у рачков-отшельников, мы дико захохотали.
Мы долго не могли остановиться, а Вероника все время подливала масла в огонь, рассказывая, как сползут по вспотевшему носу очки у некоего Ивана Перфильевича, как поперхнется своей пегой козлиной бородкой Аристарх Платонович и как почернеет и сольется со своим платьем Ариадна Гавриловна.
Изнемогая от хохота, мы повалились в кресла, а Вероника от восторга заболтала в воздухе своими словно точеными, идеальной формы ногами, обнажая их чуть ли не до пояса.
— Все! Решено! — сказала она, отсмеявшись. Встала и запахнула халат. — Будем шить на защиту красный костюм.
— Ой, что будет… — пискнула я.
— Пошли они все к чертям собачьим! — весело махнула рукой Вероника. — Пусть эти волы хоть на часок почувствуют себя быками.
— А если они разозлятся и завалят вас?
— Меня? — Она широко распахнула глаза. — Да кто же им это позволит? Да они такой блестящей диссертации в руках не держали со дня образования ученого совета. Я им завалю! — сказала она с веселой угрозой в голосе, и я подумала, что лучше им ее не заваливать.
— А фасон какой будет, Вероника? — спросила я.
— Зови меня Ника, так короче. Все друзья меня зовут так.
— Но Элла вас зовет Верой, — возразила я.
— Я сказала — друзья, а Элла моя одноклассница, — спокойно пояснила она и посмотрела на меня своим долгим взглядом, устремленным в самую глубину моей души и в себя одновременно. — А вот фасон, я думаю, должен быть строже, чем у королевы английской на официальных приемах.
— Потрясающе! — воскликнула я.
Целыми днями, разбросав по стерильно чистому полу наши эскизы, выкройки, куски материи, мы конструировали ее гардероб. Я говорила ей «ты» и с обожанием ловила каждый ее взгляд, каждое слово, как сумасшедшая хохотала малейшей шутке. А она, видя такую мою реакцию, острила часто и охотно и доводила меня до изнеможения, до слез, пока я не начинала молить ее о пощаде. Юмор ее был тонок и беспощаден, а замечания умны и глубоки.
В общем, за эти несколько дней совместного фантазирования, споров и творческих озарений мы стали близкими друзьями. Мне чрезвычайно льстила дружба с такой потрясающей женщиной. Я просто влюбилась в нее, как влюбляются школьницы в свою красивую и недоступную учительницу, как влюбляются молоденькие девушки в артисток. Я похудела на три килограмма. Жизнь вернулась ко мне.
Дети Ники были в Артеке. На работу она не ходила, взяв отпуск. Муж постоянно жил на государственной даче где-то по Рублевскому шоссе. Каждый раз, заезжая в субботу после работы домой, он зазывал нас на дачу, соблазняя теплой водой в Москве-реке, зеленой травкой на лужайке перед домом и чаем из самовара, растопленного сосновыми и еловыми шишками.
— Самовар с шишками — это хорошо придумано, Василий, — отвечала ему Ника серьезно, глядя долгим, задумчивым взглядом. — Дым будет разгонять комаров, а то после слепней, грязной воды в речке и солнечных ожогов кожа будет покрыта струпьями и каждый укус комара будет чрезвычайно болезнен. И потом, у самовара можно просидеть до рассвета, как у костра… Ведь комары все равно не дадут заснуть… А потом можно прикорнуть в машине на заднем сиденье… Комары ведь не любят запаха бензина, не так ли?
Василий Ермолаевич разводил руками и говорил, обращаясь ко мне:
— Машенька, вы даже представить не можете, с какой черной завистью я смотрю на людей, у которых еще остались силы острить…
Он галантно целовал мою руку, многозначительно пожимая при этом кончики пальцев, чмокал жену в щечку и уезжал.
А мы, переглянувшись со значением и облегченно вздохнув, с азартом и нетерпением набрасывались на наше шитье.
Ника была совершенно неутомима в работе. Она могла по двадцать, тридцать раз в день примерять наметанные вещи или терпеливо стоять перед зеркалом и безропотно сносить мои портновские причуды, пока я на разные лады драпировала ее в куски материи. Только зрачки ее еще больше темнели и становились глубже, а по телу пробегала дрожь от моих назойливых прикосновений.
Однажды мы расшалились, нашли в книжке «Легенды и мифы Древней Греции» изображение Дианы-охотницы и нарядили точно так же Нику. Мы уложили ей волосы, как было на картинке, и соорудили из серо-серебристого материала нечто вроде короткой охотничьей туники. На левом плече закололи ее большой круглой серебряной брошкой с медовым янтарем посредине, а правое плечо и грудь оставили обнаженными. В поясе мы туго перехватили тунику золотистым ремешком.
Когда Ника, удовлетворенная своим нарядом, оторвалась наконец от зеркала и вышла на середину гостиной, я просто ахнула. Она была необыкновенно хороша. Настоящая Диана! Короткая туника едва прикрывала ее слегка смуглые точеные ноги. До сих пор на всех примерках она была в бюстгальтерах, и я даже не могла предположить, что у нее совершенно юная грудь, формой напоминающая половинку спелого крепкого яблока с крошечным темным, острым, то ли от холода, то ли от стеснения, соском.
Я даже не удержалась и, не отдавая себе отчета, подошла к ней и дотронулась кончиками пальцев до ее груди, словно хотела убедиться, что она настоящая. Ника от моего прикосновения вздрогнула и посмотрела на меня долгим вопросительным взглядом.
— Вот бы тебе в таком виде прийти на защиту диссертации… — смущенно пробормотала я, чтобы смягчить возникшую неловкость.
— Это идея! — улыбнулась Ника.
Тут раздался звонок в дверь. Я протянула Нике ее халат. Она бросила халат в кресло и, как была, с обнаженной грудью, направилась в переднюю открывать дверь.
— Ты что, оденься! — крикнула я.
— Да это же тетя Груша, — беззаботно ответила Ника.
— А если это водопроводчик? — сказала я, напоминая Нике, что он обещал прийти в первой половине дня и починить кран в ванной.
— Ну и черт с ним, — весело махнула рукой Ника.
У меня от страха и восхищения сладко замерло сердце, и я, схватив халат, побежала вслед за ней, пытаясь прикрыть ей плечи. Она же с озорным смехом сбрасывала его.
К счастью, это была тетя Груша, приходящая домработница, высокая ворчливая женщина неопределенного возраста, в неизменном черном платье и белом в мелкий горошек платочке. Увидев Нику, она охнула, отступила назад и начала истово креститься. Ника захохотала и убежала в гостиную, чтобы не доводить тетю Грушу до паралича и не остаться без обеда.
Тетя Груша готовила нам ледяной свекольник со сметаной, яйцом, луком и огурцами. Еще она делала удивительно вкусные холодные щи из щавеля, ни с чем не сравнимые окрошки. На второе зажаривала целиком в сливочном масле молодую картошку и посыпала ее мелко рубленным укропчиком и молодым прозрачным чесночком. Сумасшедший запах шел от нее по квартире.
Обедали мы на кухне, так как огромный овальный стол в гостиной был завален обрезками материала, бумажными выкройками и полуготовой одеждой.
Надя шила у меня дома на Тверском бульваре. Каждый день я на министерском «ЗИМе» отвозила ей сметанные и подогнанные вещи, а она их сострачивала с изумительной точностью и чистотой. Ее швы просто глаз радовали. Впервые для меня шитье было чистым творчеством без утомительной и кропотливой работы.
Несмотря ни на что, я могу твердо сказать, что эти три недели в июне были одними из лучших дней в моей жизни.
Узнав, что у меня скоро будет день рождения — а он пришелся на самый разгар нашей страды, — Ника предложила сходить в ресторан, чтобы мне не нужно было тратить время и силы на всякие предпраздничные хлопоты.
Она захотела взять на себя все расходы и, несмотря на все мои отговорки, настояла на своем. Эта женщина умела настоять на своем.
Она велела мне не стесняться в расходах и позвать столько гостей, сколько мне вздумается. Я сказала, что никого кроме Татьяны видеть не хочу.
— Неужели ты никого больше не хочешь пригласить? — спросила она меня и пристально посмотрела в глаза.
— Нет, не хочу, — сказала я.
Единственный мужчина, которого я могла бы пригласить, был Славка. Но звать его без всей веселой компании было как-то нелепо. А шуму и гоготу мне не хотелось. Кроме того, мне не хотелось делить Нику с кем бы то ни было. Татьяна в счет не шла.
Больше к этому разговору мы не возвращались, но в долгих изучающих взглядах, которые изредка бросала на меня Ника, я прочла новый интерес.
Чтобы прояснить ситуацию, я рассказала ей почти все о своей жизни. Обо всех моих мужчинах. Только о Наркоме ни словом не упомянула. А о Певце, как выяснилось, она уже знала. Я поняла, что в «сырной» команде ничего скрыть нельзя…
Ника внимательно слушала меня, умелыми редкими вопросами направляя и поощряя мое повествование. И я рассказывала ей такие подробности, которые не знала обо мне даже Татьяна.
В тот уютный июньский вечер, под приглушенную музыку «Травиаты», которую транслировали по телевизору, под шуршание троллейбусов и бранчливые гудки автомобилей, залетающие в открытые окна, мне показалось, что ближе, чем Ника, у меня нет человека на всем свете. Татьяна, разумеется, не в счет. Я была рада, что мы не зажигали свет. В ласковых фиолетовых сумерках не видно было моих слез. Это были слезы жалости к самой себе и слезы умиления от сознания, что я теперь не одна, что у меня есть старший, мудрый и сильный друг.
Словно в который раз прочитав мои мысли, Ника подошла ко мне и нежно обняла за плечи.
— Ничего, — прошептала она. — Все будет хорошо. Все будет по-другому… Ты стоишь лучшего. Я помогу тебе обрести себя…
Мы ходили в недавно открывшийся в гостинице «Советской» и страшно модный ресторан «Новый Яр» с самым настоящим варьете. Программа была очень интересная. Играл эстрадный оркестр под управлением Вадима Людвиковского.
Нам было очень весело. Мы так роскошно выглядели, что к нам боялись подойти, только исподтишка косились с соседних столиков. Лишь один пьяненький толстячок, по виду бухгалтер, попытался пригласить Татьяну на танец, но его быстренько увели под руки официант и метрдотель. Потом метрдотель подошел к нашему столику и с элегантным полупоклоном извинился. Ника благосклонно кивнула ему в знак прощения, и он, счастливый, удалился.
— Вот это шик! — пискнула Татьяна.
Губы Ники дрогнули в улыбке.
Когда стало понятно, что мы успеваем со всем гардеробом, Ника вдруг загорелась идеей сшить и мне два новых туалета. Один для защиты, потому что она очень хотела, чтобы я собственными глазами увидела реакцию ученого совета на наш красный костюмчик, который получился такой, что и английской королеве было бы не стыдно в нем принимать королеву Дании, и вечернее платье для банкета.
Она взялась за осуществление этой идеи с такой страстью и целеустремленностью, какую не проявляла, изобретая свою одежду.
Для костюма мы нашли великолепный нежно-коричне-вый штапель в крупный белый горох. К однобортному, сильно приталенному пиджачку с глубоким и узким вырезом мы в том же комиссионном приобрели широкий черный лаковый пояс, к которому идеально подходили мои черные лаковые туфли. Никина театральная сумочка черного же лака и длинные перчатки в тон материала завершали туалет.
На голову мы подобрали маленькую черную шляпку, сплетенную из искусственной соломки. Ника лихо, «по-парижски» сдвинула мне ее на бок, на один глаз, и я впервые за много месяцев понравилась сама себе.
Для банкета решено было построить мне длинное бархатное, как у Клавдии Шульженко, платье. Только не черное, а темно-зеленое, малахитовое. Оно должно быть цельнокроеное, сильно в талию, очень узкое спереди и присборенное сзади, со вставным клином для шага.
Плечи мы решили открыть насколько это возможно. Декольте должно быть низкое, смелое, почти дерзкое. Без Ники я бы никогда не решилась на такое. С ней я не боялась ничего.
В последнее время, когда я начала стремительно поправляться, стала стесняться своей фигуры настолько, что старалась даже при Татьяне не переодеваться. Мне стало неприятно, когда Славка по старой памяти клал мне руку на бедра или на талию или случайно дотрагивался до живота… Мне все казалось, что он или хочет проверить, насколько я еще потолстела, или намекает таким образом, что пора бы и остановиться. А если ни то и ни другое, то он прикасается ко мне через силу, из жалости, потому что желать прикоснуться к этим массам жира никто из нормальных людей не может.
Когда мы начали заниматься моей одеждой, Ника взялась собственноручно меня обмерять. Она считала, что сама я это делаю неточно.
Произведя необходимые замеры, она долго озабоченно молчала и что-то подсчитывала на бумажке. Потом посмотрела на меня расширившимися от изумления глазами и сказала:
— Потрясающе! У нас с тобой практически одинаковые фигуры!
Я вся вспыхнула от удивления, готового перейти в обиду, так как не понимала, о чем она говорит, зачем, в чем тут скрытая насмешка?
Она как всегда совершенно точно поняла мое состояние и поспешила объяснить:
— Посмотри — ты ровно на десять сантиметров выше меня. — Она показала издалека листок с какими-то цифрами. — Если бы ты была по всем окружностям больше меня на те же десять сантиметров, то при таком росте выглядела бы даже тощей! Меня Василий называет худышкой, особенно когда я надеваю что-то очень узкое и туфли на высоких каблуках. Но ты повсюду больше меня на семнадцать сантиметров. Причем точно в такой же пропорции, как и у меня. У меня разница между талией и бедрами тридцать два сантиметра, а у тебя — тридцать, это почти то же самое, что и у меня. Объем груди у меня больше талии только на двадцать семь сантиметров, а у тебя — на все тридцать пять! Представляешь! У тебя параметры были бы почти как у Венеры, будь она повыше ростом.
Я с недоверием взяла у нее листок и долго изучала ее цифры. Оказалось, все точно.
— И вот из-за этого ты моришь себя голодом? — удивилась она. — Глупость какая!
Я не знала, что и сказать.
Но все равно, когда мне пришлось раздеваться, чтобы примерить раскроенный и сметанный на живую нитку костюм, мне нужно было совершить над собой гигантское усилие. Я стояла в лифчике и в шелковых трусиках посреди ее гостиной и готова была провалиться сквозь паркет. А она, долго не давая мне костюма, смотрела своим медлительным взглядом и вдруг раздраженно сказала:
— Дура ты, Маша!
Я вопросительно взглянула на нее, мечтая лишь о том, чтобы поскорее натянуть на свои слоновьи бедра костюмную юбку.
— И с такой фигурой ты стесняешься раздеваться на пляже? Ты посмотри, какое у тебя тело, — восторженно говорила она, легко, как лектор указкой, касаясь рукой моей груди, талии, бедер. — Ни лишней складки, ни ямочки! Ничего не висит! А кожа! Извини, но ты точно дура!
Потом, когда мы примеряли малахитовое платье, она наговорила о моей груди столько комплиментов, что мне было даже неудобно слушать.
Я совсем забыла сказать, что Нике для банкета мы придумали платье в стиле модерн по картинкам начала века. Оно отдаленно напоминало тунику и струилось элегантными, утонченными складками с плеча на плечо, обнажая ее изумительную шею. Низ платья от пояса поверх юбки был декорирован случайно найденной в сундуке моей бабушки шелковой кружевной шалью с роскошной длинной бахромой по краям. Она так попадала по цвету и по фактуре в наш материал, что мы не смогли устоять перед искушением использовать ее.
Защита прошла триумфально. Нику слушали затаив дыхание. Даже кто-то из ее аспирантов, сидящих на задних рядах, попытался аплодировать. Ее научные оппоненты говорили о ней не иначе как с почтением и указывали лишь на некоторые места, в которых они бы лично, не меняя ничего по сути, несколько изменили формулировки. Впрочем, заканчивали они все как один, это чисто вкусовые проблемы.
Оппонентов я встретила как старых знакомых. Даже чуть не поздоровалась с приятным старичком Аристархом Платоновичем, который действительно, когда увидел Нику в ее ослепительно красном костюме, принялся гмыкать, покашливать и жевать кончик своей козлиной бородки — она сама полезла ему в рот, когда он оперся подбородком о старческий сухонький кулачок.
Ариадна Гавриловна, как и было предсказано, почернела, увидев Нику. Ей стоило большого труда дать положительную оценку диссертации. Но она выступала последней и не смогла пойти против общего мнения ученого совета.
А Иван Перфильевич, так тот просто уронил очки со своего потного носа на стол. Но потел он от удовольствия и не спускал с Ники восторженных глаз. Она даже едва заметно улыбнулась ему.
При голосовании из четырнадцати шаров не было ни одного черного. Я представила, чего это стоило Ариадне Гавриловне.
Перерыв между защитой и банкетом был объявлен в тридцать минут.
Пока ученый совет степенно перемещался из Института психологии, расположенного на Моховой между зданиями Московского университета, в Красный зал ресторана гостиницы «Метрополь», до которого ходьбы было никак не больше пятнадцати минут самым медленным шагом, нас на «ЗИМе» домчали до Никиного дома.
Там мы содрали с себя наши костюмы, по очереди залезли под душ, сполоснулись, подправили прически, грим, надели наши вечерние туалеты, украшения, чуть тронули себя стеклянными пробочками, смоченными разными духами, и та же машина помчала нас к «Метрополю».
По дороге я вспомнила, как старалась не смотреть на Нику, когда та мокрая выскочила из-под душа и, резко встряхнув кистями рук, обдала меня капельками воды. Я усмехнулась этим воспоминаниям и тут же, спохватившись, покосилась на Нику. Она, должно быть, и на этот раз прочла мои мысли и улыбнулась в ответ. От этой улыбки у меня мурашки поползли по открытым плечам.
— А на банкет Василий Ермолаевич приедет? — спросила я, чтобы скрыть свое смущение.
— Разве я тебе не говорила, что он сегодня уехал в Куйбышев на торжественное открытие нового объекта?
— Жалко…
— Кому? — уточнила Ника, шевельнув бровью.
— Вообще… — Я пожала плечами. — Василий Ермолаевич, наверное, расстроился…
— Не думаю, — сказала Ника. — Василий у нас, слава Богу, не сентиментален.
Через минуту мы, преображенные до неузнаваемости, встречали гостей у дверей Красного зала ресторана «Метрополь».
Гости были поражены и раздавлены. Теперь, когда защита и голосование были позади и необходимость сдерживать свои эмоции отпала, мужчины из ученого совета рассыпались в комплиментах и самой победительнице и ее подруге (так представляла меня всем Ника) и галантно целовали ручки.
— Вероника Борисовна, в этом платье вы просто Вероника Самофракийская, — по-старомодному тонко пошутил Аристарх Платонович и, довольно загмыкав, забрал в кулачок свою тощую бороденку.
А когда при мне Ариадна Гавриловна, преодолевая себя, сдержанно похвалила платье Ники и при этом вскользь заметила, что и костюм был «весьма эффектным», то я почувствовала себя победительницей не меньше, чем Ника.
За столом я сидела рядом с Никой на том месте, где должен был сидеть Василий Ермолаевич.
Успех мы имели ошеломительный. Кроме старичков из ученого совета, на банкет пришли ученики Ники — аспиранты и студенты, которые болели за нее на защите. Их было много, они были молоды, красивы, остроумны и наперебой приглашали нас с Никой танцевать.
Один из них со смешным именем Гурий такое мне говорил во время вальса-бостона, что у меня даже грудь краснела.
Он был значительно ниже меня ростом, и его нос все время стремился забраться в ложбинку между грудями. А я, в свою очередь, видела только его невероятно набриолиненный кок.
На нем был песочного цвета пиджак из колючей шерстяной материи с огромными подбитыми ватой плечами, черные брюки дудочкой, которые он, очевидно, натягивал на себя с мылом, лежа на спине, на ногах желтые ботинки на невероятно толстой микропорке в рубчик.
Танцуя, он сильно вихлял бедрами и оттопыривал зад. Впрочем, Гурий был очень милый…
Были среди ее учеников и высокие, с сильными руками, на которые так приятно откинуться во время страстного танго, не отставали от молодежи и старички, но каждый раз, танцуя, смеясь, мы с Никой отыскивали глазами друг друга и посылали неуловимый для посторонних взгляд, который одновременно и спрашивал: «Тебе хорошо?!», и отвечал: «Да, очень хорошо!»
Мы ни на секунду не теряли друг друга из вида. Когда мы сближались в танце или наконец оказывались одновременно на своих местах за столом, то шептали друг другу:
— Ты потрясающе выглядишь!
— На себя посмотри!
— Они все влюблены в тебя, как мальчишки!
— Нет, в тебя!
— Здорово, да?!
— Потрясающе!
— Ты не жалеешь, что подружилась со мной? — спросила она, задерживая на моих губах свой медленный взгляд.
— Как ты можешь спрашивать?! — укоризненно ответила я и тайком крепко пожала ее руку.
Как я любила ее в этот день! Она открыла для меня новый триумфальный мир. Мы купались, плавали, резвились во всеобщем обожании и поклонении. Я даже совсем забыла, что это была не моя защита, не моя победа! Она сделала все, чтобы я об этом забыла, и я была ей бесконечно признательна за это.
Старички довольно быстро испарились, но молодежь держалась до последнего. Правда, мой самый пылкий ухажер Гурий все время пытался улечься на составленные в рядок около стены стулья и моментально засыпал. При этом из-за стола, укрытого длинной скатертью, его было совершенно не видно, и каждый раз, когда кто-то натыкался на него, за столом поднимался веселый гвалт. Гурий просыпался и со страстными криками устремлялся ко мне. Его кое-как успокаивали, мы шли танцевать, и все повторялось сначала.
Нам пришлось уходить последними. Ника сходила куда- то и рассчиталась за банкет, потом дала на чай трем официантам, которые обслуживали наш огромный, стоящий буквой «П» стол.
Все это время нас ждал служебный «ЗИМ». Когда мы вышли на улицу, вышколенный водитель бесшумно подал машину к самому подъезду.
Сна у меня не было ни в одном глазу. Никакой усталости. Я бы могла праздновать до утра, но, решив, что для Ники этот день был неизмеримо труднее, я деланно зевнула и, прикрывая рот ладонью, спросила:
— Ты меня отвезешь?
— Куда? — весело удивилась Ника.
— Домой.
— И не подумаю… — созорничала она и прищурилась, наблюдая за моей реакцией. Я поняла, к чему она клонит, и все внутри у меня задрожало от радости, но решила продолжить игру.
— Но как же я пойду в этом платье? — с притворной тревогой сказала я. — У меня и денег нет, они остались в черной сумочке…
Она всегда знала, что я думаю.
— А я рассчитывала, что мы продолжим праздновать у меня… — сказала она, изображая разочарование.
— Я просто подумала, что ты устала… — оправдываясь, сказала я.
— А я подумала, что ты устала, — повеселела она. — Ну что? Едем?
— Едем! — бесшабашно сказала я.
Мы подождали, пока шофер вынесет из ресторана все букеты, подаренные Нике, уселись на заднее сиденье и покатили.
— Зря мы не взяли шампанское из ресторана, — заметила я, — там несколько запечатанных бутылок осталось… И коньяк.
— Какая ты хозяйственная… — усмехнулась Ника и похлопала меня по коленке. — Ничего, пусть официанты за наше здоровье выпьют. А дома мы что-нибудь найдем…
Ника снова не отделила меня от своего торжества. Мне так тепло стало от этого на душе, что я блаженно закрыла глаза, точно зная, что она знает, почему я это сделала. Удивительно было чувствовать, что тебя понимают до мелочей. Приятно было сознавать, что тебе не стыдно ни за одну, даже самую сокровенную свою мыслишку. Потому что все они полны добра и любви.
Дома нас встретила заспанная тетя Груша. Она приняла в охапку цветы у шофера, отнесла их в гостиную и, как мне показалось, со значением переглянувшись с Никой, спросила:
— Ну так я поеду?
— Спасибо, поезжай, — ласково кивнула Ника.
И мы остались одни.
— Теперь в ванну, переодеваемся и продолжаем! — скомандовала Ника.
Мы разделись, залезли в ее просторную ванну и пустили мощную струю теплой воды. Ванна быстро наполнилась до половины, и мы легли валетом, лицом друг к другу.
Чтобы поместиться, нам пришлось слегка согнуть ноги. Причем мои сомкнутые ноги оказались между расставленными ногами Ники.
Минут десять мы лежали, закрыв глаза и расслабившись. Я только все время опасалась, что мои скользящие по гладкой эмали ноги коснутся Ники, и все время подтягивала их к себе.
И все-таки мои ноги коснулись ее. Как я ни контролировала их, в какой-то момент почувствовала, что мои ступни касаются чего-то мягкого, нежного… Я в испуге подобрала свои ножищи и взглянула на Нику Она лежала, закрыв глаза, с блаженной улыбкой на губах. Лицо ее, покрытое жемчужной испариной, было прекрасно.
Воспользовавшись тем, что глаза ее закрыты, я стала наконец спокойно рассматривать его. До сих пор я стеснялась пристально смотреть на нее, потому что каждый раз сталкивалась в ее глазах с вопросом, на который не знала ответа…
Я невольно скосила глаза на ее прекрасную грудь, уходящую наполовину в воду и кажущуюся там, под водой, больше, чем на самом деле.
Струйка пота побежала по ее виску, губы, шевельнувшись в улыбке, обнажили влажные, поразительной красоты зубы, ресницы дрогнули, и между ними мелькнул черный огонек зрачка. Я поняла, что она давно наблюдает за мной, и, словно застигнутая за подглядыванием, торопливо закрыла глаза… Через минуту забылась и даже успела увидеть обрывок какого-то эротического сна, в котором Гурий пытался что-то сделать со мной посредине Манежной площади, среди снующих мимо машин, на составленных в два ряда стульях…
Очнулась я от того, что она несколько раз ногами сильно сжала мои икры. Я открыла глаза. В ее глазах светился шаловливый огонек.
— Давай-ка я тебя помою, — сказала она, показывая мне уже намыленную губку.
— Давай лучше я тебя, — предложила я. — Сегодня ведь твой праздник.
— Давай, — сказала она, глядя мне в глаза и протягивая губку.
Мы поднялись во весь рост. В принципе, в этом деле для меня не было ничего нового или особенного. Мы с Татьяной в бане каждый раз лихо терли друг другу спины лохматыми мочалками из натурального мочала.
Иногда, как и многие в бане, мы мыли друг дружку целиком. Для этого одна из нас ложилась на каменную, еще горячую после споласкивания крутым кипятком скамью, а другая ставила одну шайку с небольшим количеством кипятка в другую, почти полную кипятка, и в верхней разводила мыльную пену, положив туда мыло и болтая мочалкой до тех пор, пока горячая пена не полезет через край. Потом набирала мочалкой побольше этой огненной пены и плюхала ее на спину лежащей под ее блаженный визг. Потом с веселым усердием терла ее, постоянно подбавляя пены, до тех пор, пока плечи, спина и ноги подружки не становились малиновыми. Потом окатывала ее из шайки горячей водой, отдавала команду переворачиваться, и все начиналось сначала…
Но тут ничего подобного мне и в голову не пришло. Я так робко провела губкой по плечам Ники, словно дотрагивалась до нее руками. Потом прикоснулась к ее нежной шее и по плечу скользнула на руку.
Ника все это время неотрывно смотрела на меня долгим вопросительным взглядом. Когда я осторожно провела губкой по ее груди, она вздрогнула и медленно закрыла глаза.
Я гладила ее грудь, чувствуя через губку, как тверды и напряжены ее соски. Потом начала водить губкой по ее бокам. Чтобы мне было удобнее мыть, она, не открывая глаз, подняла руки и сцепила их на затылке, сразу став похожей на статуэтку.
Как завороженная, я смотрела на ее гладкие, идеально выбритые, очень белые подмышки как на что-то тайное, сокровенное. Никто из моих подружек и клиенток не брил подмышек. Тогда это было еще не очень принято. Когда я прикоснулась к ним губкой, она начала вся извиваться, как от щекотки, но рук не опустила и глаз не открыла.
Чтобы было удобнее мыть ее живот и ноги, я опустилась перед ней на корточки. Прямо перед моим лицом оказалось то, от чего я так упорно отводила глаза… Растительность на лобке у нее была удивительно густая и темная, а из-под треугольника волос отчетливо виднелось начало глубокой складочки, из которой, как живое существо, выглядывало нечто розовое, гладкое, напоминающее черешенку…
Я прекрасно знала, что это такое и как называется, но никогда не видела. В бане много не увидишь, да и не присматриваешься. Мы С Татьяной не рассматривали друг друга даже в детстве, как это частенько делают любопытные девчонки, а у меня, как я об этом могла судить на ощупь, все было по-другому… Не так выражено…
Спохватившись, я подняла голову и взглянула на ее лицо. Ее глаза были закрыты. Или она их успела закрыть. Я стала мыть ее живот и ноги, не решаясь прикоснуться к лобку, и тогда она медленно подняла и поставила на край ванны одну ногу.
Я поняла, почему все так поразило меня. Она вся там снизу, под заросшим лобком, в промежности, была так же тщательно выбрита, как и под мышками. И ее черешенка была крупнее, чем у меня и чем те, что я видела в книжках под другим, научно-противным названием…
Я впервые в жизни видела все так открыто, отчетливо, близко, и это зрелище, показавшееся мне красивым и достойным всего образа Ники, неожиданно сильно взволновало меня, и мне нестерпимо захотелось дотронуться до всего руками, но я сдержалась и, устыдившись этого желания, опасливо посмотрела на Нику.
Ее глаза были по-прежнему закрыты, а голова откинута так сильно, что подбородок, шея и грудь составляли почти одну прямую линию. Даже если бы она и открыла глаза, то увидела бы только потолок над собой.
Осмелев, я начала водить губкой по внутренней поверхности ее бедер, постепенно поднимаясь к промежности, к дразнящей розовой черешенке, выглядывающей из набухших складок. Когда я, едва касаясь, провела губкой по промежности, то почувствовала, как все тело ее напряглось и она издала сдавленный стон.
У меня было полное ощущение, что я касаюсь всего собственными руками, и это доставляло мне такое тонкое, не испытанное доселе наслаждение, что я сама чуть не застонала… Меня съедало искушение дотронуться до всего рукой, и один раз я как бы случайно задела ее черешенку тыльной стороной ладони, но тут же отдернула руку и, поднявшись, скомандовала деланно бодрым голосом, как командовала Таньке в бане:
— Переворот.
Спину, отогнав все дурные мысли, я мыла спокойнее и энергичнее, любуясь с эстетической точки зрения изящными обводами ее бедер, волшебной ложбинкой вдоль спины и очаровательными ямочками над ягодицами.
— Слушай, — спросила я, — а у меня эти ямочки на пояснице есть?
До сих пор я почему-то даже не задавалась этим вопросом и не пыталась увидеть себя в зеркало со спины.
— Конечно! И еще какие, — ответила она не оборачиваясь.
Я закончила ее мыть и взяла в руки душ на гибком шланге, чтобы смыть мыльную пену, но она не позволила.
— Потом, — сказала она. — Сперва я тебя помою.
Она сполоснула губку под струей воды, отжала, намылила и стала быстро и совсем не робко, а как-то даже по-деловому тереть меня, почти не касаясь сокровенных местечек.
Я даже испытала легкое разочарование, потому что ожидала, в свою очередь, долгого и тонкого удовольствия. Ника улыбнулась, будто совершенно точно подслушала мои мысли, но темпа не сбавила.
— Перевернись, — деловито скомандовала она и с такой же скоростью пробежалась по всей моей большой спине, провела наспех губкой по заднице, словно смахнула тряпкой пыль с тумбочки, и перешла к ногам. И с ногами она справилась в одно мгновенье.
Потом я увидела, что губка упала в воду, и почувствовала на своей коже ее нежные, юркие от мыла руки. Медленно и вкрадчиво они прошлись по моей спине, скользнули под мышки (нужно будет срочно побрить их, подумала я) и, пробравшись под груди, которые у меня под собственной тяжестью слегка прилегали к телу, стали смело и чутко массировать и мять грудь, то пощипывая соски, то едва касаясь их скользкими ладонями, то водя чуткими пальцами по альвеоле.
— Это же гораздо лучше губки, не правда ли? — прошептала она мне в ухо и вдруг, прижавшись ко мне, начала, словно гигантской мочалкой, тереть меня всем своим скользким, упругим телом.
Это было так необычно и так прекрасно, что я даже охнула от неожиданности. Невольно подогнув ноги, чтобы как можно полнее почувствовать ее, я вдруг отчетливо ощутила волосы на ее лобке и, уже совершенно не соображая, что делаю, выпрямилась и попыталась сжать ягодицы и бедра…
Ника отодвинулась от меня и, легонько похлопав по попке, как расшалившегося ребенка, сказала с довольным смешком:
— Расслабься, расслабься, девочка…
И было непонятно, поняла она, с какой целью я напряглась, или подумала, что я зажалась от смущения. Но скорее всего, поняла. Она очень, очень многое понимала про меня. Да и про других тоже-
Потом она молча взяла меня за плечи, повернула к себе лицом и стала мыть живот, бедра, икры, присев передо мной на корточки… Потом одна ее рука скользнула между моих судорожно (уже действительно от смущения) сжатых бедер и попыталась пробраться выше, но ноги были у меня слишком сильные, и она удивленно снизу вверх посмотрела на меня.
Я, сделав над собой усилие, слегка разжала бедра и закрыла глаза, проваливаясь во что-то сладкое, запретное, стыдное, от чего каждое ее прикосновение становилось еще слаще.
Ее руки требовательно потеребили меня за коленки, пытаясь раздвинуть их еще шире. И тогда я, внутренне сжавшись, словно прыгала с моста в холодную воду, поставила, как и она, одну ногу на край ванны…
Ее рука, правда, очень медленно и чутко прошлась сверху по всем моим самым нежным местам, потом даже скользнула дальше, между ягодиц, чего я уж совсем не ожидала, и на этом все закончилось.
Ника засмеялась и поднялась.
Ну вот, а ты, глупенькая, боялась! Ведь было же не противно, не так ли?
Я молча кивнула.
Она взяла душ и тщательно сполоснула меня. Всю. Там она споласкивала особенно тщательно и со всеми подробностями. Остренькие струйки душа доставляли уже известное мне удовольствие. От того, что душ был в ее руках, ощущение было необычным и особенно сильным, и я даже пожалела, что все так быстро закончилось. Чуть раньше, чем нужно было…
Потом я споласкивала ее. И тоже в подробностях… Она, чтобы мне было удобнее, снова поставила ногу на край ванны. Я сперва осторожно, потом сильнее и сильнее поливала ее черешенку. Представляя, что она может ощущать, и, слегка забывшись, я начала водить струями вверх-вниз, но она, издав какой-то неопределенный звук, отвела мою руку с душем и, проглотив комок, с хриплым смешком сказала:
— Не шали, девочка, не шали… Сейчас быстро одеваться и за стол…
— А я уже совсем об этом забыла, — сказала я. — А у тебя есть что выпить?
— Поищем, — справившись со своим голосом, весело сказала она.
Она первая вытерлась, накинула прямо на голое тело свой белый, отороченный лебяжьим пухом халат и вышла из ванной, оставив мне другой, китайский шелковый, бледно-голубой, разрисованный белыми журавлями с ярко-красными ногами и черными клювами. Сперва я хотела надеть белье, но потом, вспомнив, что Ника под халатом без белья, махнула рукой и, подпоясав просторный с широкими рукавами халат витым шнуром с кистями, вышла из ванной.
В гостиной слышалась тихая джазовая музыка У Ники был высококлассный магнитофон «Грюндиг» и коллекция джазовых записей. Я узнала бархатный голос Ната Кинг Кола.
Когда я вошла в гостиную, возглас изумления помимо воли вырвался из моей груди. На огромном овальном столе, застеленном белоснежной накрахмаленной скатертью, в хрустальных кувшинах стояли цветы, горели свечи в старинных бронзовых подсвечниках.
Язычки пламени отражались в грудах черешни, в лакированных бочках спелой земляники, в антрацитовой горке паюсной икры, играли на серебряном ведерке со льдом, из которого выглядывала головка шампанского, множились в разнокалиберных бокалах и рюмках.
Кроме шампанского, на столе стояла еще целая батарея бутылок. Там был армянский коньяк «Отборный», мои любимые белые полусладкие грузинские вина «Твиши» и «Псоу».
Я тут же вспомнила, что совсем недавно мы с Никой как бы к слову разговорились о винах и я, совсем не думая, что этот разговор будет иметь прикладное значение, рассказала о своих пристрастиях. Поведала даже о том, что совсем недавно обожала «Шартрез», а теперь по известным причинам терпеть его не могу. «Шартреза» на столе не было. Среди бутылок стоял кофейный ликер и «Бенедиктин». Будучи законченной сладкоежкой, я не забыла в этом разговоре и о них.
Подойдя поближе, я разглядела вазочку с сочными крупными маслинами, круглую сырницу, в которой под стеклянной куполообразной крышкой слезился свежайший «Рокфор», и большое серебряное блюдо, на котором на листиках салата лежали горки консервированного крабового мяса, политого майонезом. Между салатными листьями был рассыпан редис вперемешку с маленькими огурчиками и веточками укропа. Мне тут же захотелось есть, словно и не было никакого банкета.
В конфетнице была груда шоколадных конфет, среди которых я опытным глазом лакомки сразу же различила шоколадные бутылочки, завернутые в разноцветную фольгу, что, несомненно, означало наличие в них различных напитков: коньяка, ликеров, наливок, рома.
Рядом с конфетами стояла тарелка с заварными эклерами, купленными явно в кондитерском магазине в Столешниковом переулке. Спутать их с какими-либо другими было просто невозможно.
— Потрясающе! — прошептала я, понимая, для чего нас дожидалась тетя Груша. — Это нужно разглядеть при полном освещении. Зажги свет хоть на минуточку. Я сперва хочу съесть все это великолепие глазами.
Но больше всего мне хотелось взглянуть на Нику, которая стояла в тени и наблюдала за моей реакцией. Я догадывалась, что она все это великолепие устроила для меня, но мне хотелось в этом убедиться, увидеть это.
Мне было безумно дорого ее внимание, ее желание сделать мне приятное. Я была словно девушка, которая долго, издалека, безответно и безнадежно любила какого-то недосягаемого и прекрасного юношу и вдруг узнала, что и он ее любит. И не просто узнала на словах, а убедилась на деле.
Я и сама предполагала, что Ника ко мне неплохо относится, но думала при этом, что закончатся наши общие дела и закончатся наши отношения… Я никогда даже не мечтала, что мы останемся близкими подружками и после ее защиты, когда моя задача будет выполнена.
То, что она создала очень хорошие условия для работы, всячески опекала меня и исполняла любые мои просьбы, было, по моему разумению, выражением здравого смысла и производственной целесообразности.
Приглашение на защиту и на банкет я расценила как выражение благодарности, как премию за мою ударную работу, потому что в коллекцию ее туалетов я вложила всю душу. То, что ей при этом удалось создать у меня ощущение полной причастности к ее торжеству я отнесла к Никиному воспитанию и чувству такта. На банкете мы были вместе только потому, что рядом с ней не было Василия.
О ее подлинном отношении ко мне я до этой минуты могла судить лишь по косвенным признакам и вот вдруг-получила, выражаясь на языке любви, неожиданное и самое настоящее признание, красноречивее которого было трудно что-либо придумать… Конечно же, мне хотелось слышать его еще и еще…
Она подошла к выключателю и зажгла люстру. Я посмотрела в ее глаза. В них была неподдельная радость. Она радовалась моим восторгам, всем прочитанным ею моим мыслям и словно говорила мне: «Чего ты, глупенькая, боялась? Разве ты не видишь, как я люблю тебя? Как я стремлюсь сделать тебе приятное, исполнить все самые сокровенные твои желания?..»
— Ну как?.. — спросила она, и в ее вопросе отчетливо прозвучало: «Убедилась?»
— Да, — прошептала я, отвечая на ее главный незаданный вопрос, — это прекрасно! Я потрясена!
— Тогда гасим электричество и начинаем, — сказала она.
Мы ели и пили медленно. И так же медленно таяли и оплывали свечи, так же медленно и неотвратимо подступал рассвет…
— Ты рада? — в который раз спрашивала меня она.
— Я счастлива! Я так тебя люблю! — отвечала я, любуясь огоньками, загорающимися то ли от свечей, то ли от радости в ее бездонных зрачках. — Хорошо бы так было вечно!
— Так будет! — горячо шептала она, и я уже не понимала, почему она так близко. Почему целует мою шею, почему щекочет губы лебяжий пух ее халата, а мои губы чувствуют атласную кожу ее груди и ловят ее восхитительно твердый сосок. И уж совсем было непонятно, как я очутилась на диване, а она у меня в ногах… Между бесстыдно и жадно распахнутыми бедрами, там, где все вздувалось и текло, готовое лопнуть от любого неосторожного прикосновения, и как мучительно долго не было этого последнего, решающего прикосновения, как я кричала и царапала ее затылок руками, чтобы приблизить его, как я молила, называя ее сладким, сладчайшим ежиком, и не могла блаженно сжать бедра, чтобы самой прекратить эти сладостные пытки, и как она не давала мне сделать это и проникала туда, куда не проникал никто, куда проникать нельзя, куда проникать стыдно, страшно, необычно, больно, ужасно, сильно, остро и невыносимо, неправдоподобно прекрасно, как в том кошмарном сне в больнице, как во всех смятенных одиноких снах.
Я не понимала, откуда во мне столько терпения и избыточной, не востребованной вечно торопящимися мужчинами нежности? Где она скрывалась, за какой могучей плотиной бурлила, перегорая в самой себе? И что прорвало эту плотину? Что заставляет меня мучительно медленно, почти неощутимо касаться губами ее тела, ее волос, ее нежности, продвигаясь к тому, чего я не видела до этого дня, что завораживало своим дерзким напряженным видом, из-за чего я не могла спокойно смотреть на груду черешни на столе, от чего вздрагивали мои губы, когда я брала ягодку в рот.
Я впервые узнала, как можно быть жестокой, какое наслаждение дает чужое неутоленное желание, как сладостно мучить, бесконечно, каждым движением то приближая, то отдаляя избавление. Как приятно чувствовать, что кто-то трепещет и извивается в твоих руках. Какой музыкой звучат его стоны, мольбы о пощаде и просьбы продолжать еще, еще, еще… А как приятно вдруг прерваться, и замереть в самый ответственный момент, и сжать ее руки, стремящиеся покончить с этим желанным адом…
О, эта безраздельная власть над чужим и одновременно настолько родным тебе телом, что, лаская его, ты как бы ощущаешь все эти ласки на себе, а изысканно мучая его, ты и сама стонешь и корчишься в этих мучениях…
Я чуть не сошла с ума, когда, изнуренная собственным желанием и истерзав до беспамятства ее, вдруг ощутила во рту тот самый запретный плод, к которому подбиралась уже целую вечность, эту ягодку познания добра и зла! Зла и наслаждения.
А потом мне то же самое пришлось испытать самой. Только ее ласки в этот раз были еще мучительнее и изощреннее…
Перемежая поцелуи любовным бредом, она мне шептала такие слова, от которых медленно таяло и вытекало из меня сердце:
— Я ждала тебя… Я знала, что ты есть, что рано или поздно ты появишься в моей жизни… Такая прекрасная, осененная божественным даром любви. Это самый редкий и самый прекрасный дар на свете. Он не встречается у них… Все в тебе создано для любви… Ты и жрица, и богиня, и храм любви одновременно… В тебя можно погрузиться навеки и забыть все — работу, детей, себя… Боже мой, как я боялась, что ты не отзовешься на мой призыв, на мою мольбу, что ты не поймешь меня… Еще когда эта дурочка Элка о тебе рассказывала, в моем сердце что-то шевельнулось, и я сказала, что обязательно должна тебя увидеть… Я подумала, что, не любя и не чувствуя женщин, так шить, как шьешь ты, невозможно… И я оказалась права…
Она тихонько засмеялась.
— Как ты нелепа была в своем скромном костюмчике, против которого бунтовало все твое роскошное тело. Каждым движением оно пыталось вырваться из этой скучной тряпки, освободиться… Оно уже тогда было умнее тебя… Оно всегда было умнее тебя, только ты его не слушалась… Но мне приятно было, что ты готовилась, волновалась перед встречей со мной… Волосы у тебя были прекрасно уложены, ногти в абсолютном порядке… И прелестные ноготки на ногах… Тебе говорили, что у тебя античная стопа? Конечно, нет. Кто тебе мог это сказать?
Твоя Таня — милая девочка… Только не осененная… И немножко примитивная… Но ведь тебе всегда хорошо с ней, не правда ли? Ничего не говори. Я все про вас знаю. И про ваши невинные шалости… И про случайные прикосновения. Они не в счет. Прикосновение не должно быть случайным. На него нужно идти сознательно и бесстрашно, как в атаку. Я никогда не забуду первого прикосновения, когда в первую нашу встречу я положила свою руку на твою. Она встрепенулась, дернулась и застыла, как пойманный птенец, готовый вспорхнуть при первом же удобном случае, сам не понимая для чего, ведь в ласковой и чуткой ладони ему тепло и уютно…
Это было первое настоящее женское прикосновение…
Или были другие? — Она оторвалась от моей груди, изучающе посмотрела на меня и, облегченно вздохнув, прошептала: — Да, первое.
А с какой радостью я узнавала тебя! Как ты талантлива, щедра на выдумку! Как твоя любовь настойчиво искала выхода и, найдя эту лазейку, вся воплотилась в творчестве. Какое было счастье наблюдать за тобою во время работы, видеть, как загораются твои глаза, когда ты находишь новое решение, как чувственно трепещут твои ноздри, когда у тебя начинает что-то получаться. Какая была радость день за днем убеждаться, что я не ошиблась в тебе, что твое сердце, покрытое рубцами от ран, нанесенных тебе этими грубыми и бессмысленными животными, размякает и готовится для любви настоящей…
Что хорошего было у тебя от мужчин? Что они тебе дали? Нежелание жить? Депрессию? Оскорбительные воспоминания?
Что они про нас знают? Что они могут? Что у них есть такое, чего нет у нас? Эта жалкая штуковина, которая чаще всего не слушается их самих? Если они не могут ею управлять, значит, они принадлежат ей, а не она им. Значит, они вовсе не хозяева жизни и думают не головой, а головкой своего члена. Как их можно любить? Они недостойны любви. Они и не нуждаются в ней. Им не нужна наша нежность, наша тонкость. Им нужно только отверстие… Любое… Они проникают в нас, чтобы получить свое примитивное, жалкое, торопливое удовлетворение, которое возможно даже без удовольствия… Им даже не нужно, чтобы кто-то им нравился, достаточно, чтобы эта штука у них стояла. Основная их черта — это жадность. Как голодные шакалы, они рыщут с утра до вечера, чтобы найти себе новое отверстие и, суетливо осквернив его, искать новое.
Ты сегодня постигла самую главную тайну любви. Она в самоотречении. В полном забвении себя…
Она меня убедила…
Проснулась я оттого, что страшно затекла и совершенно онемела рука. Я скосила глаза и то, что увидела, напугало меня. На руке лежала голова незнакомой мне женщины с ненасытным, воспаленным и оттого потерявшим свои очертания ртом, со спутанными темными волосами и резкими, хищными чертами бледного лица. С трудом я узнала в этой женщине Веронику.
Стараясь не разбудить ее, я тихонько вытянула руку из- под ее головы. Она застонала, страшно заскрипела зубами во сне и, перевернувшись на другой бок, громко задышала, пристанывая на каждом выдохе.
Отчего-то мурашки поползли по моей спине. Я выскочила в ванную и, пустив холодную воду, долго стояла под колючими струями душа. Потом чистила зубы. Зубной щетки у меня с собой не было, и поэтому я долго с каким-то остервенением терла их пальцем, выдавив на него полтюбика зубной пасты «Мятная». Но и это не дало ощущения свежести и чистоты. Мне показалось, что я утратила его навсегда.
В куче несвежего тряпья, наваленного на стиральную машину, я отыскала свое белье и сарафан, в котором вчера утром приехала в этот дом. Оделась. На цыпочках вышла из ванной и чуть не вскрикнула от страха. В дверях, ведущих в гостиную, с грудой грязных тарелок в руках стояла тетя Груша и в упор с холодным презрением смотрела на меня.
Под этим взглядом я втянула голову в плечи и попятилась по направлению к прихожей, там схватила свои босоножки и, не надевая их на ноги, выскочила на лестничную площадку, даже не захлопнув за собой дверь.
Только спустившись на два или три лестничных пролета, я услышала щелчок замка и надела босоножки.
На улице я обнаружила, что оставила там сумочку и у меня нет ни ключей, ни копейки денег на дорогу. Потом я вспомнила, что оставила там и свои шикарные туалеты и заработанные мною деньги, которые я еще не получила и о которых даже не вспоминала все это время…
Это почему-то дико рассмешило меня. Я расхохоталась так, что на меня стали оглядываться прохожие, и пошла домой пешком.
После смерти бабушки, когда осталась одна, запасную связку ключей я всегда держала у Иры, соседки по лестничной клетке.
Через несколько часов, когда я, еще раз приняв душ, тщательно щеткой почистив зубы и сменив белье, валялась с закрытыми глазами на диване, раздался телефонный звонок. Я знала, что это звонит Вероника, но долго не снимала трубку. Я очень не хотела никаких выяснений отношений, никаких вопросов. Да и не знала, что сказать…
Почему я на это пошла? Почему сбежала утром? Почему в ванной позволила себе так возбудиться? Ведь я тогда еще знала, где край и гибель, почему же я пошла туда? И погибла ли? Смогу ли я забыть эту ночь? И куда делась моя восторженная, романтическая любовь школьницы к своей учительнице?
А она упрямо продолжала звонить, давая мне понять, что я не ошиблась, что это именно она звонит и точно знает, что я дома. Что в конце концов я подниму трубку и объясню, почему не хочу ни видеть, ни говорить с ней. Почему, несмотря на бесконечное мытье и чистку зубов, ко мне не возвращается ощущение свежести?
Телефонные звонки звучали настойчиво и выразительно, как слова. Сперва вопросы, потом укоры, потом уговоры… Но этих телефонных слов я не боялась. Я боялась ее тихих и точных слов, всегда попадающих в цель. Против этих слов у меня не было защиты…
И все-таки я сняла трубку.
— Доброе утро, — сказала Вероника таким голосом, каким разговаривала со своими любимыми аспирантами. — Ты что, была в ванной?
— Да… — пролепетала я, чувствуя, что цепенею от ее голоса, как кролик от взгляда удава.
— Я так и подумала… Как ты попала домой?
— У соседки были мои запасные ключи.
— Разумно, — одобрила она. — Ты, надеюсь, помнишь, что мы с тобой еще не рассчитались? И, кроме того, ты у меня забыла костюм и бархатное платье…
— Разве?.. — по-идиотски спросила я.
— Да… — тихонько засмеялась она, — так мы с тобой далеко пойдем, дорогая… Какое счастье, что второй защиты не будет, а к выборам в академики я уже ничего, кроме кефира, пить не буду… Ну хорошо, ты приходи в себя, побольше пей чего-нибудь кислого и свари себе крепкого куриного бульончика, а я убегаю по делам, а то с этой защитой я всю текучку забросила… Твои вещи и деньги тебе подвезет шофер. Звони, когда отойдешь…
До сих пор не понимаю, как она сумела перевернуть ситуацию? Мы с ней не расстались, но и прежней близости между нами уже не было. Я, разумеется, имею в виду чисто человеческую, дружескую близость. А о тех отношениях мы с нею ни разу с тех пор не заговаривали.
Она своим необыкновенным чутьем совершенно точно поняла мое к этому отношение и все-таки сумела выпутаться из этой, казалось бы, совершенно безнадежной ситуации.
Вскоре она, как и собиралась, уехала за границу и привезла оттуда мне кучу милых пустячков. Впрочем, как потом выяснилось, точно такие сувениры она подарила Элле и еще одной их общей подруге.
Я ей еще много шила, но уже у себя дома. Перед первой примеркой я сильно напряглась, но все прошло без эксцессов, словно ничего и не было. И я еще раз поразилась ее силе воли и выдержке…
Она вскоре овдовела. Дети подросли и вместе поступили в Институт международных отношений. Причем старший специально подождал один год, чтобы они с братом могли учиться на одном курсе. Они были очень славными ребятами и держались повсюду вместе. Этим они, наверное, компенсировали недостаток родительского внимания.
Академиком ее избрали довольно быстро, в начале семидесятых годов. К тому времени она могла пить не только кефир и выглядела прекрасно, не прибавив и не потеряв ни одного сантиметра, так что, создавая ей коллекцию к этим торжествам, я новых обмеров не делала.
На банкете рядом с ней сидела ее любимая ученица, чем- то похожая на меня в молодости. Одежду ученице шила тоже я.
В те же годы прошло много громких политических процессов. Главным экспертом по определению психического состояния диссидентов была Вероника.
Ее бывшая швея Надежда Ивановна до сих пор работает со мной. Мы ей нашли славного мужа, построили кооперативную квартиру. А когда наступила перестройка, оказалось, что это не она у меня, а чуть ли не я у нее работаю в качестве модельера. Она оказалась гением организации, и мы с ней создали огромную фирму по моделированию и производству модной одежды.
В какой-то момент я даже засомневалась: не Ника ли написала это загадочное письмо. Все, что мне предлагалось в нем: деньги, дома, машины, яхты, — она имела. «Гнездышко» свое она отремонтировала, и, по слухам, превосходно. Мне наверняка понравилось бы, с усмешкой подумала я. А от мужского лица она ко мне обращается, чтобы, по обыкновению, запутать меня…
Но очень быстро я отогнала от себя эту игривую мыслишку…
Все началось с того, что Таньке в ее шальную голову пришла очередная гениальная идея. Она решила, что мы должны сшить к зиме по каракулевой страшно модной шубке типа манто.
— Сколько можно ходить в бабушкиной дохе? — наседала она на меня.
— Но сейчас же лето, июль на дворе, опомнись! — попыталась урезонить ее я.
— Готовь сани летом, а телегу зимой, — отразила она народной мудростью мои нападки. — К зиме все это будет в два раза дороже.
Изюминка ее плана была в том, что она познакомилась с неким Додиком, который работал начальником почтового вагона на поезде «Москва — Ташкент» Казанской железной дороги.
В свободное от руководства вагоном время Додик занимался тем, что скупал в Москве ковры и отрезы и вез в Ташкент. Там он это выгодно продавал, а на вырученные деньги покупал выделанные шкурки каракуля без печатей. Из этих шкурок его знакомый скорняк подбирал и шил шикарные расклешенные шубы типа манто. Остальное Додик сдавал в меховое ателье, где у него тоже работали знакомые.
Я вяло сопротивлялась. Все мои аргументы против этой затеи, кроме приведенного выше, сводились к пресловутой печати… Дело в том, что на всех шкурках, которые выделы- вались на государственных предприятиях, печать эта стояла, а шкурка без печати на изнанке считалась нелегальной и, стало быть, такая покупка могла вызвать вопросы в известных органах.
Выделка этих шкурок, приобретение, хранение и изготовление из них скорняжных изделий считались незаконными и вели к наказанию различной степени тяжести. Это зависело от характера и размаха твоего преступления. Но конфисковывали эти шкурки или изделие из них обязательно. Когда же дело было поставлено на широкую ногу, то конфисковывалось и все остальное имущество.
— Ты думаешь, что на каждом углу к тебе будет подходить милиционер, задирать подол твоего шикарного манто, отпарывать подкладку и смотреть, есть печати на шкурках или нет? — ехидно спросила меня Татьяна.
— А если что-то случится во время шитья? Купим мы шкурки, принесем домой, а к нам милиция… Откуда у вас шкурки, девочки?
— Нашли.
— А если они по качеству хуже государственных?
— Они лучше!
— Почему?
— Спекулянты сами смотрят за качеством, чтобы к ним не было никаких претензий!
— Но почему не купить точно такие же шкурки в магазине и не сшить то же самое манто, но совершенно легально?
— Конечно, у тебя богатые заказчицы, Маша, ты можешь себе позволить все что угодно, а на мою стипендию не разбежишься… — обиделась Татьяна. — Мне и так после этого нужно будет полгода долги отдавать…
— Ну хорошо, — сказала я. Этот аргумент меня добил.
— А если мы купим сразу много, то можно будет сбить цену, — мечтательно сказала Татьяна.
Все оказалось не так-то просто. Сперва мы ходили на Казанский вокзал, пробирались по путям в нужный почтовый вагон, долго ждали Додика, который отошел на минуточку. Потом он пришел, но оказалось, что товара у него не больше чем на детскую шубейку, и то шкурки были различные по качеству и расцветке, хотя две из них, темно-золотистые, мне очень понравились и натолкнули на одну конструктивную мысль. Мне сразу же захотелось сделать на просторном трапециевидном силуэте маленький воротник стоечкой. Вернее, даже хомутиком. А еще точнее, отложной широкий воротничок, который при желании мог с помощью двух невидимых крючочков собираться в элегантный хомутик, а в просто поднятом виде смотреться как испанский средневековый воротник.
Ради осуществления этой смелой идеи я могла пойти на все!
Додик пытался нас угостить портвейном из зеленого эмалированного чайника и намекал на то, что можно получить значительную скидку, если познакомиться с ним поближе. Был он коренаст, рыж, непоседлив и очень напорист. Переглянувшись, мы от значительной скидки решительно отказались. В конце концов я готова была пойти на все ради идеи, а не ради скидки.
Додик обещал привезти нужное нам количество «материала» следующим рейсом. Несколько раз он назначал нам встречу дома, где нас встречала его жена с рыженьким смеющимся младенцем на руках.
У него были две смежные комнаты в огромной коммунальной квартире, коридоры которой терялись где-то во мраке. Мы ждали его в гостиной, обставленной новехоньким, еще пахнущим мебельной фабрикой гарнитуром.
Жена, не снимая младенца с левой руки, правой подавала нам жидкий чай и обещала, что Давид Моисеевич обязательно придет.
Два раза мы его прождали зря. В первый раз он вообще не пришел до одиннадцати. Мы посмотрели у него по телевизору «Утраченные грезы» с Сильваной Пампанини и в одиннадцать ушли. Второй раз просидели всего час, потому что он догадался позвонить домой и предупредил, что придет очень поздно. Но задаток попросил оставить.
Вся сложность была в том, чтобы найти необходимое количество шкурок нужного для меня медвяного цвета. С Татьяной все было гораздо проще. Она хотела короткую шубку из серого каракуля. Мы оставили деньги.
Еще раз десять мы с ним созванивались, и наконец он объявил, что товар на месте, то есть у него дома, и что он приглашает за ним прийти сегодня, «не позже семи часов…
— Ко мне сегодня кое-какая кинематографическая общественность заглянет на чаек, так что прошу составить компанию… Ничего особенного, семейный вечер со знаменитостями! Софочка торт испечет, так что приходите. Вы ей уже стали как родные. Она к вам привыкла! — Он суетливо захихикал в трубку.
— Как-то неудобно… — сказала я. — Мы там никого не знаем. Может, мы пораньше, до гостей зайдем?
— Как неудобно? Очень удобно! Кто знает, кто вы такие? А вдруг вы мои родственницы? Неудобно будет, если вы не придете и эти киногерои будут ухаживать за моей Софочкой и отвлекать ее от ребенка! И слушать ничего не хочу.
Что тут оставалось делать? Мы решили, что он просто хочет угостить своих именитых гостей хорошим женским обществом и, может быть, даже заранее им это общество обещал. Ничего плохого мы в этом не усмотрели и согласились.
Явились мы к нему, как школьницы, ровно в семь, успели полюбоваться нашими шкурками, полностью за них расплатиться и завернуть их в бумагу. Тюки образовались такие большие, что стало ясно — придется везти их на такси, хотя от Додика до наших домов было не так далеко. Он жил на улице Мархлевского, это между улицей Кирова и улицей Дзержинского, бывшей и нынешней Лубянкой.
— Только при гостях о делах ни слова! — строго предупредил Додик.
— Что же мы, не понимаем? — сказала Татьяна.
Кроме нас пришли еще две весьма взрослые пары — почтовое начальство Додика. Это мы поняли по тому, как он перед ними заискивал. Не было сомнения, что это их он угощал знаменитостями.
Кинодеятели пришли в половине восьмого. Один из них был довольно популярный в те времена молодой актер, приходившийся каким-то дальним родственником Додику, а второй был сценарист. Тот самый, который был у меня на свадьбе. Мы с Татьяной переглянулись.
Додик представил нас весьма неопределенно.
— А это наша Машенька и наша Танечка, — сказал он, делая в нашу сторону широкий, непонятно что обозначающий жест рукой.
Артист бросился целовать нам ручки, а сценарист, пожимая нам руки, пробормотал:
— Мы, кажется, знакомы…
— Кажется, знакомы, — подтвердила я, а Татьяна покраснела. Она еще переживала за тот концерт, который устроила на свадьбе.
Вечеринка прошла, как обычно проходят подобные вечеринки. Актер без умолку говорил, а потом, выпив, начал петь под гитару, которую Додик благоговейно вынес из другой комнаты и вручил почему-то сценаристу. Тот весь вечер мрачно молчал и пил, натужной улыбкой отвечая на похвалы его фильмам и спектаклям, которые только в Москве, оказывается, шли в трех театрах.
Он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Ему не нравились гости Додика. Не нравился и сам Додик, которого он, судя по всему, видел впервые в жизни. Даже на нас он косился с каким-то неодобрением. Татьяна это принимала на свой счет и жутко огорчалась.
Он сидел с правой стороны от меня и за весь вечер даже ни разу не посмотрел в мою сторону.
Когда были спеты хором неизбежные «Тишина», «Ландыши» и «Песня первой любви», когда киношные истории и хохмы актера начали иссякать, разговор неизбежно скатился на политику и перешел на таинственный полушепот.
В феврале этого года прошел исторический XX съезд КПСС, на котором партия вскрыла и осудила культ личности. Потом по партийным организациям прошли читки закрытого письма ЦК КПСС, в котором подробно рассказывалось о преступлениях, творимых Сталиным и его приспешниками.
Все гости с таким пылом принялись обличать культ личности, будто они всегда о нем знали и только нехватка времени мешала им разобраться с этим проклятым культом и с самой личностью.
Сценарист их песни слушал с едва уловимой ироничной улыбкой, а когда они заговорили о Сталине, начал кривиться так, словно у него заболели зубы, и чаще подливать себе коньячку, тяжелея с каждой минутой прямо на глазах.
Мне почему-то стало тревожно за него. Я склонилась к нему и чуть слышно сказала:
— Уж лучше бы они пели…
— Выпьем? — шепнул он мне в ответ.
Я кивнула. Он потихоньку налил и, беззвучно чокнувшись со мной, понес было рюмку ко рту, но был застукан бдительным Додиком.
— А теперь слово для тоста предоставляется нашему выдающемуся сценаристу! — проорал он и почему-то встал. Его примеру машинально последовали и остальные гости. Пришлось и нам с Татьяной подняться. Сценарист с рюмкой в руке затравленно оглядел стол и, дернув ртом, поднялся.
— Давайте выпьем за то, чтоб все тайное всегда становилось явным… — сказал с кривой ухмылкой сценарист и в упор посмотрел на Додика. Тот побледнел и забегал глазами.
Все, серьезно покивав, выпили и сели. Остался стоять сценарист.
— Вы, конечно, помните гайдаровского Мальчиша-Кибальчиша? — спросил он с вкрадчивой улыбкой. Я заметила, как дрожит и расплескивает коньяк его рука. Мне показалось, что сейчас что-то произойдет, и я невольно взяла его за другую руку. Он посмотрел на меня и еле заметно качнул головой, словно хотел сказать: «Не беспокойся, я в порядке».
— Конечно, знаем, — расплылся в улыбке актер, готовясь услышать шутку.
— Вы помните; как его поймали буржуины и пытали, стараясь узнать его главную тайну?
— Обязательно помним! — за всех ответил актер. — Я сам играл Мальчиша в пионерском лагере.
— Вы помните, что, по Гайдару, он ничего не сказал и противные буржуины умылись… Но на самом деле все было не так, и это будет отражено в следующем письме ЦК КПСС, посвященном исправлению злонамеренных искажений нашей истории. Письмо уже готовится и в последнем квартале будет разослано по первичным партийным организациям. Там, разумеется, речь будет идти не только о Мальчише, который, как выяснила прогрессивная историческая наука, был реальной исторической личностью. Так что же в действительности произошло в те далекие годы Гражданской войны?
За столом стояла мертвая тишина. Сценарист под взглядами заинтригованных гостей ловко хлопнул рюмку коньяку, неторопливо зажевал ломтиком лимона, сел, поставил рюмку на стол, вытер салфеткой облитую коньяком руку и продолжил:
— Мальчиша действительно поймали и начали жутко пытать. «Открой нам главную тайну!» — кричали ему в лицо буржуины и брызгали ядовитой слюной. А Мальчиш гордо вскидывал голову и кричал им прямо в их жирные, мерзкие хари: «Не открою. Хоть убейте!» Уже под все ногти загнали ему иголки безжалостные буржуины, а он в ответ упрямо твердил: «Не открою!» Тогда главный буржуинский палач выжег ему на груди пятиконечную звезду. Но гордый Мальчиш твердил свое: «Не открою!» Тогда палач на спине вырезал ему точно такую же звезду, но и тогда Мальчиш не сдался. И тогда буржуины пошли на неслыханную хитрость. Они собрали с окрестных деревень немощных старух и грудных детей — всех, кто не ушел на войну, и поставили перед Мальчишом. «Говори свою тайну, Мальчиш, — гадюкой прошипели буржуины, — а не то мы погубим всех старух и детей». И упала гордая голова Мальчиша на грудь. «Отпустите старух и детей, — прошептал Мальчиш. — Я открою вам эту тайну». Буржуины тут же отпустили старух и детей и окружили Мальчиша плотным кольцом. Каждому из них хотелось схватить эту важную тайну и первым прибежать с ней к верховному правителю, чтобы подороже продать. И поднял Мальчиш свою гордую голову, сверкнул очами и прокричал на все ущелье: «Жрать я хочу! Вот моя главная тайна! И таких, как я, миллионы! Всех не перевешаете! Убьете меня, за мной придут другие голодные! И так будет всегда, потому что мы землю нашу возделываем штыком. И ничто нам не любо, кроме поля битвы при лунном свете…» И устрашились буржуины этой ужасной тайны, задрожали и утащили свои жирные тела в каменные джунгли, где постоянно тепло и сыро! И победил их Мальчиш, открыв им самую главную нашу тайну. С тех пор плывут пароходы — привет Мальчишу! Дымят паровозы — привет Мальчишу! Ну и далее по тексту…
Сценарист неторопливо вылил из бутылки остатки коньяка себе в рюмку и выпил.
За столом все ошарашенно молчали, не зная, как реагировать на слова сценариста. Даже актер, совсем уже приготовившийся рассмеяться, только гмыкнул и втянул голову в плечи.
Первым пришел в себя Додик. Он выдрался из-за стола и, включая магнитофон на полную мощность, закричал:
— Танцы! Все танцуют буги-вуги! Девочки наши засиделись!
Красавец актер тут же пригласил Татьяну, а Додик — жену одного из своих начальников. Бедняжка так смутилась, что чуть не опрокинула стул. Видно, она давно уже ни на что не рассчитывала…
Сценарист тоскливо посмотрел на пустую коньячную бутылку. Вторая, почти полная, стояла на другом конце стола около начальства. Я перехватила его взгляд.
— Хотите, я попрошу их передать сюда бутылку? — сказала я ему вполголоса.
— А ну их к черту! — мрачно и громко сказал сценарист.
Начальники посмотрели в его сторону такими взглядами, точно хотели запомнить его лицо навсегда. Тогда он с издевательской улыбкой поклонился им и тихо сказал мне уголком рта:
— Давайте смоемся отсюда.
— Давайте, — тихо ответила я.
— Уйдем по-английски, — тихо сказал он, любезно улыбаясь хозяйке, вносившей огромный круглый торт, усыпанный орешками.
— Как это? — спросила я, непроизвольно следя за тортом глазами.
— Ни с кем не прощаясь, — пояснил сценарист.
— Храбрый народ эти англичане, — сказала я. Тогда еще мало кто знал об этом обычае.
— Я выйду первым и подожду вас на улице, — оглянувшись по сторонам, таинственно прошептал сценарист.
— Действуйте, — не менее таинственно ответила я.
Гори оно все огнем, подумала я, когда сценарист исчез, но без торта я не уйду.
Дождавшись, когда Софочка разрежет торт, я взяла самый маленький кусочек себе и побольше Татьяне и, приманив ее тортом, шепнула, что ухожу, что за шкурками приду завтра, и попросила предупредить об этом Додика.
Торт оказался невероятно вкусным. Верхняя половина его была белая, а нижняя черная. Я хотела было взять кусок с собой, но после некоторых раздумий с огромным сожалением решила, что это неудобно, и выскользнула из комнаты.
План мой был прост. Туалет в этой гигантской квартире был недалеко от входной двери. Я сперва забежала туда, что было совсем не лишним перед еще неведомыми приключениями, потом, осторожненько выглянув в щелку и убедившись, что в коридоре никого нет, выбралась из квартиры, побежала по полутемной лестнице, совсем забыв про лифт.
Со страшным грохотом я летела по полутемной лестнице, и искры сыпались из-под моих подбитых стальными подковками каблучков. Зрелище было еще то. Я думала, что он стоит на улице, а он притаился на подоконнике между вторым и третьим этажом. И очень кстати! Я споткнулась, потеряла ритм и уже летела вниз, не разбирая дороги, через две ступеньки на третью, и непременно вылетела бы в окно, если б он не раскрыл мне навстречу объятия.
— Боже мой, — прошептал он, крепко прижимая меня к себе. — Ко мне еще никогда женщина так не спешила… Вы как комета с огненным хвостом. Я боюсь отпустить вас, боюсь, что вы понесетесь дальше в свои бескрайности… Как удержать вас?
— А разве комету можно удержать? — бурно дыша, спросила я. — Ведь когда комета сталкивается с любым твердым телом, она взрывается…
Он покачал головой, щекоча мне шею своими щегольскими усиками.
— Ее можно удержать в памяти, но…
— Что но? — Я шевельнулась, как бы желая освободиться от его объятий.
— Нужно, чтоб было что вспомнить… — прошептал он, и не думая меня выпускать.
— Разве вы запоминаете падающую звезду, когда случайно видите ее в ночном небе?
— Это же все метеоритная пыль… А настоящую комету я бы действительно запомнил…
— Пролетевшую мимо?
— Нет… Столкнувшуюся со мной… С моим твердым телом…
— С очень твердым… — не без оснований прошептала я и не успела ничего добавить, проваливаясь в какой- то бесконечный, сумасшедший, почти бессознательный, огненный, словно тот первый, настоящий, морозный, пахнущий снегом, мандаринами и крепким табаком поцелуй…
Не знаю, сколько времени он продолжался… Очнулась я оттого, что моей груди как-то необычно легко и ее беспрепятственно ласкают его нежные и настойчивые руки. Каким образом он смог незаметно проникнуть под платье через пройму рукава и расстегнуть три крошечных крючочка лифчика, я до сих пор не понимаю.
Пьяной я не была. Я не влюбилась в него с первого взгляда! Я даже не воспринимала его как возможного героя моего романа. Я знала, что он женат, успешен, избалован славой, а значит, и вниманием женщин, но в тот момент я действительно потеряла голову, как та пятнадцатилетняя девчонка под елкой около детского садика…
Все, что происходило потом, я помню смутно, отрывками, без связи одного с другим. Только что мы стоя целовались, а потом он вдруг сидит на низком мраморном подоконнике, а я стою перед ним…
— Сумасшедший… — шепчу я. — Сейчас кто-нибудь выйдет.
— Пусть… — бормочет он.
Зарывшись головой под широкий подол платья, он целует мой живот, одновременно лаская бедра, ягодицы и стягивая с меня трусики… Я сопротивляюсь и изо всех сил сжимаю бедра, чтобы не позволить стащить их с себя и не пустить его руку выше… Потом, чувствуя, что к добру это не приведет, я расслабляюсь… Трусики цепляются за проклятую подковку на каблуке и я, перегнувшись назад, снимаю их вместе с туфлей, которая падает и отлетает куда-то в сторону. Он нашаривает ее и, прежде чем надеть, целует мою ногу… Каждый пальчик в отдельности… Потом я сижу у него на коленях спиной к нему, накрыв его широким подолом. Он ласкает мою грудь, а я чувствую там, внизу, его и впрямь очень твердое тело и, чуть привстав, пытаюсь забрать его в себя, и это мне наконец удается… Это какая-то мистика, но я как тогда, на ледяном троне, чувствую мгновенную сладостную боль и почти теряю сознание от самого настоящего взрыва чувств и ощущений… Последнее, что я помню, это его сдавленный стон…
Мы оба пришли в себя от звука открываемой входной двери. Кто-то медленно подошел к лифту. Загудел на чердаке электромотор. Со страшным скрежетом и скрипом поползла вниз темная кабина.
Я вскочила с его колен.
— Где мои трусики? — прошептала я ему в ухо.
— Тсс-с… — Он прижал палец к губам.
Лифт спустился, громыхнули двери, и кабина, уже освещенная, поползла вверх. Какой-то мужчина с седой бородой стоял в ней с закрытыми глазами и шевелил губами, словно что-то напевал или молился…
Едва кабина миновала нас, как мы брызнули на улицу.
— Так где же мои трусики? — все еще шепотом спросила я на улице.
— У меня в кармане… — улыбнулся он.
Потом мы шли по улице Дзержинского и свернули на Пушечную. Потом вышли на Кузнецкий мост. Я понятия не имела, куда мы идем, но у него, оказывается, уже был план…
— Я очень хочу вам спеть, — сказал вдруг он. — Я время от времени сочиняю песни…
— Так в чем же дело? Пойте! — засмеялась я.
— Нет, это не такие песни… Их нельзя петь на ходу… Нужна гитара, обстановка… Подождите, я сейчас… — Он заскочил в телефонную будку и начал яростно накручивать диск.
Он прозвонил все свои пятнашки. Потом я выгребла свои. Потом мы стреляли пятнашки у редких прохожих, даже у милиционеров.
— Я схожу с ума от мысли, что там на тебе ничего нет… — сказал он, кладя руку на мой лобок.
— Меня это тоже жутко возбуждает… — призналась я. — Так что лучше отдайте их мне.
— Ни за что! — засмеялся он и, страстно погладив себя по внутреннему карману пиджака, побежал к очередной телефонной будке.
Через минуту он вышел из нее, раздраженно хлопнув стеклянной дверью. Видно, ничего у него не получалось. Из каждой следующей будки он выходил все мрачнее и мрачнее…
Таким образом часам к двенадцати мы дошли до Пушкинской площади, до ресторана ВТО.
А там веселье было в самом разгаре. Недавно закончились спектакли в театрах, и актеры только начали расслабляться.
Нас тут же пригласили за столик, притащив откуда-то дополнительные стулья. Официантка Лида принесла еще две бутылки коньяка, на которые, очевидно, и рассчитывала пригласившая нас компания. Все уже были навеселе, говорили сценаристу «ты», хлопали его по плечу и рассказывали последние анекдоты.
Сценарист громко хохотал, с убийственным остроумием рассказал о дурацкой вечеринке, откуда мы с ним сбежали, уморительно показывая чванливое почтовое начальство, их церемонных жен, испуганную навсегда Софочку и как окаменел спекулянт Додик, когда он пожелал в тосте, чтобы все тайное стало явным…
— Кстати, — воскликнул он, озорно подмигнув мне, — вы знаете подлинную историю Мальчиша-Кибальчиша?..
Мы еще долго пировали. Сценарист все время отводил от стола то одного собутыльника, то другого и подолгу о чем- то шептался с ними. Временами он смотрел на меня и многозначительно похлопывал себя по внутреннему карману пиджака. Я жутко краснела. Ему это нравилось.
— Представляешь, что бы началось, если б они узнали, что у меня здесь лежит?.. — спросил он, склонившись ко мне.
Часа в два ночи мы оказались в маленькой комнатке в Настасьинском переулке. Нас туда привел старый знакомый сценариста, эстрадный конферансье. У него была странно вытянутая, как у Фернанделя, физиономия, маленькие плутоватые глазки и светлая курчавая шевелюра. Мне он представился Рудольфом. Сценарист называл его Рудиком.
Когда сценарист этого не видел, Рудольф тайком подмигивал мне и делал какие-то знаки. Я же делала вид, что не понимаю их.
Нашлась и гитара. Но сценарист капризничал и не пел, хоть Рудик очень настойчиво просил его об этом.
— Я сегодня спою только для моей кометы!
— Странное имя! — осклабился Рудик.
— Это не имя! Это — ее огненная сущность! — поднял палец к потолку сценарист.
— Другими словами — позвольте нам выйти вон? — поинтересовался Рудик.
— Ты же все равно не уйдешь, пока мы не допьем коньяк, — печально сказал сценарист, сбивая сургуч с бутылки.
— Инженер человеческих душ! — воскликнул Рудик, как завороженный глядя на бутылку и потирая руки.
Сценарист очистил от сургуча горлышко и несколькими легкими, я бы даже сказала, любовными шлепками согнутой ладони по донышку бутылки выбил пробку и разлил весь коньяк в три граненых стакана, с готовностью подставленных Рудиком.
Рудик взял стакан, оттопырив мизинец и, вращая вытаращенными глазками, с ужасом произнес:
— Коньяк? Стаканами? В два часа ночи? С удовольствием!
И залпом опрокинул полный стакан в широко открытый рот. После этого он показал нам, где кофе, где кофейник, где чашки, предупредил, что старуха соседка глуха, как пень, показал, в какой ящик кухонного столика нужно бросить ключ, и уехал к жене, на прощанье незаметно подмигнув мне и покивав почему-то на мою сумочку.
Сценарист не спеша отпил глоточек из своего стакана, взял в руки гитару, долго настраивал ее, а потом запел своим странно-тягучим, завораживающим баритоном про облака, которые плывут туда, откуда мало кто возвращается…
Он пел свои едко-грустные песни, и мне все время хотелось плакать…
Потом мы грустно и неспешно любили друг друга. Он был усталый и нежный. И я подумала, что хорошо бы было его усыновить, чтобы он все песни нес ко мне и рассказывал о всех своих любовных неудачах…
Когда я сказала ему об этом, он тихо засмеялся.
На улице уже было светло, когда мы по Тверскому бульвару возвращались домой.
Он мне с усталой иронией объяснил, что муж, явившийся до Гимна Советского Союза по радио, считается ночевавшим дома.
Он очень удивился, но промолчал, когда мы свернули с Тверского бульвара не направо к Малой Бронной, а налево, к моему дому.
Около подъезда он было остановился.
— А если там на лестнице бандиты? — сказала я с усмешкой, начиная понимать, какая ошибка была заложена в ушедшую ночь.
Он вопросительно посмотрел на меня, но покорно вошел со мной в подъезд, поднялся по лестнице.
Я открыла свою дверь и посторонилась, пропуская его вперед. Ему ничего не оставалось, как войти.
— Вот здесь я живу… — сказала я, проводя его в гостиную. — Хотите кофе?
Заглянув в спальню и в бывшую бабушкину комнату, он вдруг захохотал.
— А где же муж, мой сосед с Малой Бронной?
— Мы давно развелись.
— Так какого же черта я полночи искал, куда приткнуться?
— Я не знала, что только в этом проблема. Я думала, что у вас какие-то серьезные дела. Вы так нервничали…
Он снова захохотал.
— Ну так что насчет кофе? Может, яичницу с помидорами? Я хорошо умею.
Он подошел ко мне, бережно взял в ладони мою голову и нежно поцеловал в губы.
— Спасибо, девочка! Эта ночь ни в каком продолжении не нуждается.
И ушел.
Мы с ним больше ни разу не встретились даже случайно.
Выспавшись, я вспомнила про свои шкурки и полезла в сумочку за телефоном Додика. В сумочке сверху лежал листок, вырванный из записной книжки с буковкой «Я». На нем был номер телефона и размашистая подпись «Рудольф» и «Позвони!!!!!!!». Именно так с семью восклицательными знаками. Я мелко порвала эту записку и, найдя в записной книжке телефон Додика, сперва набрала номер Татьяны, чтобы скоординировать наши действия.
Сонная Танька никак не могла понять, что я от нее хочу. Потом мы договорились, что я созваниваюсь с Додиком, назначаю время и перезваниваю ей.
У Додика долго не подходили к телефону. Потом трубку взяла насмерть перепуганная Софочка. Запинаясь и путаясь в словах, она дрожащим голосом рассказала, что в семь утра к ним пришли трое из органов с ордером на обыск и с двумя понятыми из соседей и пять часов подряд что-то искали. Что они перерыли все книги и все требовали какую-то литературу… Когда нашли запакованные шкурки и деньги, то очень удивились и вызвали людей из других органов…
И шкурки, и деньги, и все ценности, включая и ее каракулевую шубку, которую они только что пошили, они увезли. Мебель описали… Что делать, она не знает…
Мы с Татьяной тоже не знали!
Сценариста давно нет в живых и, конечно же, он не мог прислать мне букет цветов в мое шестидесятилетие, хотя, будь он жив, то от него можно было бы ожидать чего угодно. Он был способен на самый великодушный и красивый поступок.
Он умер за границей, в чужом городе, кажется, в гостиничном номере при загадочных обстоятельствах. Наши газеты дружно писали, что это несчастный случай, но чего бы им так захлебываться, если это просто несчастный случай с человеком, которого выперли насильно из Союза и о котором логичнее было бы не вспоминать. Особенно если он так удачно умер от несчастного случая. Так нет же, не было, кажется, газеты, не упомянувшей об этом случае с каким-то плохо скрытым злорадством. Мол, собаке собачья смерть… Оставалось добавить, что так будет со всяким, кто посягнет… Мол, на каждого такого у нас найдется свой несчастный случай…
Но не вспомнить о нем я не могу, потому что без него не будет для меня полной картина мира. Потому что воспоминание о нем мне особо дорого и бережно мною хранимо. Потому что я жутко бесилась, когда газеты дружно облаивали его перед высылкой за границу, и плакала, когда узнала, что он умер.
В результате этой блистательной операции со шкурками мы с Татьяной остались без шуб и, что самое обидное, без денег, на которые можно было бы махнуть на юг.
Лето кончалось. Настроение было ужасное. Вот когда я по-настоящему пожалела о деньгах, проигранных Митенькой на бегах. Я сказала об этом Татьяне. Мы сидели в беседке у нее на даче и пили чай из самовара, растопленного еловыми и сосновыми шишками. После таких чаепитий от нас пахло дымом, как от партизан. Любой немецкий патруль нас арестовал бы.
Вились уставшие за лето комары. Где-то сипло гудела электричка. Зинаида качалась в гамаке, повешенном между двух толстенных лип. Татьянина мама ходила по двору с веником, подметала еще редкие желтые листья и ворчала, что никому ни до чего нет дела. По проулку как угорелый носился на велосипеде соседский мальчишка Волик и оглушительно бренчал велосипедным звонком. Как известно, противнее этого звука нет ничего.
— Уж лучше бы мы сами проиграли эти деньги… — тихонько сказала Татьяна и спросила: — А много он проиграл?
Я поняла, что чуть не проболталась о деньгах Алексея, и сказала с равнодушным видом: — Все, что было дома… Свою зарплату и мои заработки… У меня тогда как раз хороший заказ был…
— Паразит он! — в сердцах сказала Татьяна.
— Все они паразиты! — подтвердила из своего гамака Зинаида. Она недавно пустила к себе одного разведенного таксиста и была очень горда им. Водила по знакомым и родственникам и представляла уже как своего мужа. Он всем очень нравился, потому что был самостоятельный и обходительный человек. Дело шло к свадьбе. Зинаида уже обговаривала со мной по телефону фасон подвенечного платья, как в один прекрасный день он в одной рубашечке вышел на минутку из дома, чтобы заправить машину, и пропал навсегда.
— Все они паразиты и сволочи! — с удовольствием повторила Зинаида. — О ком. вы?
— О Митечке прекрасном! — пояснила Татьяна.
— Больной человек! — авторитетно прокомментировала Зинаида. — Я его недавно видела около бильярдной в парке Горького… Одетый шикарно! Видать, опять в выигрыше…
— Да? — задумчиво переспросила Татьяна.
Я не обратила на это внимания. А зря. Через три дня Татьяна, запыхавшаяся, с вытаращенными глазами ввалилась ко мне, закрыла за собой дверь на цепочку и, тяжело дыша, плюхнулась на старое полукресло в прихожей, заваленное шарфами, косынками и авоськами, и протянула мне бумажный пакет, в которые в гастрономе отвешивают сахарный песок.
Что с тобой? Что это? — спросила я, обеспокоенная ее невменяемым состоянием.
— Обещай, что не будешь ругаться, — все еще не переведя дух, сказала она.
— Ничего я тебе обещать не буду, — строго сказала я, предчувствуя неладное.
— Я же для тебя, для дуры, старалась, — обиделась Татьяна и спрятана пакет за спину.
— Ну и чем ты еще меня облагодетельствовала? — подозрительно спросила я и принюхалась. От Татьяны явственно пахло спиртным.
Татьяна вдруг без всякого перехода зарыдала. Я, конечно, бросилась ее утешать, обнимать, гладить по головке и вытирать слезы и сопли первой подвернувшейся под руку косынкой.
— Ты думаешь, мне было легко? — сквозь рыдания еле выговорила Татьяна. — Я, может быть, его до сих пор люблю… А он это знает… — Рев ее усилился.
— Кого ты любишь? — Я никак не могла связать нашу досужую болтовню в Валентиновке три дня назад с теперешней ее истерикой.
— Д-дмитрия… — проревела Татьяна. — Он меня в постель тащил…
— Какого Дмитрия?
— Твоего…
Когда я откачала ее лошадиной дозой валерьянки, она наконец рассказала мне все…
Оказывается, после нашего разговора в беседке, услышав от Зинаиды, что Митечка опять франтит и, стало быть, в выигрыше, Татьяна сочла такое положение дел несправедливым и скрепя сердце направилась к нему. Тем более что считала себя виноватой в моей неудачной семейной жизни.
Митечка, как и следовало того ожидать, принял ее по- царски. Как известно, нет щедрее и великодушнее людей, чем игроки, когда они в большом выигрыше. Так же, как нет более ничтожных, жалких и лживых, когда они в долгом проигрыше.
Там были и цветы, и шампанское, и роскошный шоколадный набор, и икра, и коньяк. В общем, Митечка умеет поразить воображение, когда захочет…
Татьяна хотела прямо с порога выложить свои претензии, но Митечка не дал ей и рта раскрыть, усадил за стол и стал всячески обхаживать.
Татьяна от волнения пила шампанское целыми фужерами. Через час она уже не знала, как приступить к разговору. А тут еще он поставил пластинку и пригласил ее танцевать…
Он, очевидно, решил, что она пришла к нему не по какому-то делу, а просто так… А дело она просто выдумала, чтобы был повод…
Они немного потанцевали, и Татьяна совершенно недвусмысленно почувствовала, что Митечка не на шутку распалился. Больше того — страшно смущаясь, Татьяна призналась мне, что и сама не на шутку завелась и потеряла контроль над собой. Что опомнилась она, когда он в бешеном поцелуе подтащил ее к кровати и стал постепенно укладывать, не прекращая целовать. И тогда Татьяна, понимая, что еще секунда и все ее дело лопнет, собрала в кулак всю свою волю и выскользнула из-под него…
Впрочем, этот момент, судя по волнению, с которым она его рассказывала, не представляется мне окончательно проясненным, но мне не хотелось бы докапываться до истины. Мне, в общем-то, все равно, к Митечке я уже давно ничего, кроме чувства жалости, не испытывала, но для Татьяны это все по-прежнему важно.
По Татьяниной версии, она очухалась, привела себя в порядок, умылась и, вперив в него инквизиторский взгляд, выпалила фразу, которую готовила два дня:
— Дмитрий Владимирович, дела, как видно, идут у вас хорошо и в средствах вы стеснения не чувствуете?
— Да, да… — закивал головой бедный Митечка, — я понимаю, о чем вы говорите… Конечно, конечно… Я и сам собирался ей позвонить на той неделе, когда соберется нужная сумма, но пока вот возьмите то, что есть…
И с этими словами он лезет в верхний ящик письменного стола, где мы всегда с ним держали деньги, достает тот самый бумажный пакет из-под сахара и протягивает Татьяне. Та заглядывает в него, и ей чуть дурно не делается. Там лежат две пачки сотенных купюр в банковской упаковке.
— Вот, — бормочет Митечка, — это все, что я пока собрал… Передайте Марии Львовне, что мне еще много должны и обещали отдать на той неделе… Как только соберется вся сумма, я дам ей знать… Или вам, Танечка, если Маше неприятно меня видеть…
И тут, освободившись от этого щекотливого момента, он начал молоть какую-то лирическую чепуху и вспоминать былые школьные денечки, кафе-мороженое на Арбате и все такое прочее, хорошо известное по предыдущей истории. Но Татьяне уже было не до лирики. Ее мучил и пугал вопрос — откуда у меня такие деньжищи?
Пришлось ей все рассказать.
Она испугалась еще больше.
— А Дмитрий знает, откуда у тебя эти деньги?
— Конечно, нет. Надеюсь, ты ему об этом не расскажешь?
— Так сколько же здесь? — наморщила лоб Татьяна. От волнения она никак не могла сосчитать деньги.
— Двадцать две с половиной тысячи.
— Это же страшные деньги! — прошептала Татьяна. — И что же мы теперь будем делать?
— Поедем к морю! — неожиданно для самой себя сказала я.
— А если Алексей за ними придет?
— Он же мне их не на хранение дал, а для того чтобы я их тратила. И потом, я все равно с ними уже попрощалась… Как говорится, легко пришли — легко ушли.
Через три дня мы были на берегу Черного моря в абхазском селе Гантиади. Мы поселились у знакомых Зинаиды. Она отдыхала у них два сезона подряд. Это была дружная и очень гостеприимная грузинская семья, жившая в огромном двухэтажном доме. Вокруг всего второго этажа шла галерея, на которую вела резная деревянная лестница.
На вокзале нас встретил Автандил, старший сын хозяев, жгучий красавец лет двадцати пяти, в новой соломенной шляпе и в рубашке с галстуком, на котором под пальмой нежилась фиолетовая красавица с красными волосами.
Автандил погрузил нас в собственный «ЗИМ» с открытым верхом и, как мы это поняли позже, повез нас не прямо к дому, а через все село. Во все время следования все встречные машины приветствовали его продолжительными восторженными гудками, а некоторые круто разворачивались, выбивая из каменистой дороги столбы пыли, и пристраивались к нам в хвост.
Когда мы подъехали к дому, за нами следовала целая кавалькада машин, мотоциклов и велосипедов.
Нас хотели поместить на втором этаже в отдельных комнатах. Причем глава семейства батоно Григорий уверял нас, что на цене это никак не отразится, но мы побоялись разъединяться и поселились в одной.
Едва мы разложили наши вещи и умылись, как Эка, черноглазая и крайне застенчивая жена Григория, позвала нас отведать «хлеб-соль».
Мы поблагодарили, попросили у нее электрический утюг и сказали, что через пять минут будем. Когда мы в одном белье наспех гладили нарядные летние платьица, раздался осторожный стук в дверь.
— Кто там? — прокричала Татьяна, в панике натягивая на себя только что выглаженное платье.
За дверью раздался неопределенный шорох. Потом стук повторился. Татьяна подбежала к двери.
— Кто там? — спросила она.
За дверью медовый баритон произнес:
— Любов!
Потом раздалась гневная тирада Эки на грузинском языке, звонкие шлепки, словно по мешку с песком кто-то колотил палкой, топот, недовольное ворчание батоно Григория, тоже на грузинском, виноватый голос Автандила, смех его младшего братишки Гурама — и все смолкло.
— Веселенький у нас тут будет отдых, — сказала Татьяна.
Стол был накрыт в беседке, увитой черным виноградом. Надо ли описывать, что такое щедрый грузинский стол, накрытый для «хороших людей»? Особенно запомнились жареные ломтики баклажанов, разрезанных вдоль, в которые были завернуты толченые грецкие орехи с чесноком и восхитительными травами, и лобио из плоских и длинных, стручков зеленой фасоли с мацони, в котором плавал мелко резанный чеснок и фиолетовые листики базилика. Ну и, конечно, копченый сулугуни и хрустящие кусочки слегка подвяленного и потом обжаренного на сильном огне мяса. И хачапури! Прозрачные от масла, огненные.
В широких эмалированных мисках лежали лопнувшие от зрелости, истекающие медвяным соком смоквы, изысканно-удлиненные, лимонного цвета груши, черный пахучий виноград, мед в сотах. Экзотические колбаски чурчхелы, груды зелени, плоские лепешки пури.
В стеклянных графинах стояло черное вино. Мы, особенно предупрежденные Зинаидой насчет вина, которое будут вливать в нас ведрами и от которого невозможно будет отказаться, облегченно вздохнули. Графины нам показались не такими уж и большими.
Кроме нас, были приглашены ближайшие соседи наших хозяев, сестра Григория с мужем, впрочем, она тут же убежала на кухню помогать Эке, и друг Автандила Кесоу, студент Московского института тонкой химической технологии. Интересный мальчик, как определила его Татьяна. Он о ней был более высокого мнения. Это видно было по каждому его пламенному взгляду.
Тамадой, разумеется, был Григорий. Он говорил такие тосты, с таким серьезным видом, что отказаться было просто невозможно. И вино было сладкое, с пряным привкусом винограда «изабелла».
Эка, видя, как мы лихо взялись за дело, потихоньку предупредила, что не обязательно пить каждый стакан до дна. Можно оставлять. В ценности этого совета мы убедились, когда на смену быстро пустеющим графинчикам начали появляться точно такие же, только полные, а тосты не кончались. Даже наоборот — все время казалось, что мы только подходим к главному, а до сих пор была лишь разминка.
Во все время пирушки мимо дома на тихой скорости проезжали машины. Они притормаживали напротив беседки, потом, просигналив, срывались с места, точно пришпоренные скакуны.
Стемнело очень рано, часов в восемь. Григорий зажег в беседке лампу, вокруг которой тут же стали, как бешеные, кружить мотыльки и жуки.
С улицы послышались восторженные гортанные возгласы и автомобильные гудки.
— Они, как мотыльки, летят на огонь вашей красоты, — сказал Григорий, кивая в сгустившуюся от нашего света темноту.
Он неторопливо разлил вино по стаканам, поднял свой, и стало ясно, что он говорит тост.
— Что заставляет мотыльков лететь на огонь? — задумчиво спросил Григорий. — Ведь он несет в себе гибель. Но они летят, обжигают крылья и гибнут, а на их место летят новые. Потому что красота, будь то красота пламени или женских глаз, сильнее разума! Сильнее инстинкта самосохранения. И у людей бывает подобное. Некоторые «мотыльки» сходят с ума и летят на красоту, забывая о мужском достоинстве, о долге перед семьей, перед старшими, перед детьми, забыв о чести и о стыде!
Григорий сурово посмотрел на притихшую молодежь. Никто из них и не думал улыбаться. Автандил сидел, потупив взор, а Кесоу со столичной смелостью смотрел Григорию в глаза и важно кивал на каждое слово.
— У этих «мотыльков» нет ни ума, ни стыда, ни чувства долга, — продолжал Григорий, — а у людей должно быть все наоборот. Потому что гибнет в этом столкновении не «мотылек», забывший о том, что он мужчина, а сам источник света и красоты. Так выпьем за любовь, за настоящую любовь, которая не губит женскую красоту и не отнимает у мужчин их честь. За любовь, от которой рождаются красивые дети и умножается род человеческий!
Григорий неторопливо поднялся. За ним шумно встали все мужчины.
Он с ласковой благодарностью взглянул на Эку, которая как раз в это время принесла глиняное блюдо с жареными цыплятами, и протянул ей стакан с вином. Эка зарделась от удовольствия, поставила блюдо на середину стола, торопливо вытерла руки о темный передник, бережно приняла стакан и, дождавшись, когда все выпьют, поблагодарила всех, аккуратно выпила весь стакан до дна и, снова вытерев руки о передник, убежала на кухню.
Мы с Татьяной, последовав ее примеру, тоже поблагодарили всех за прекрасный тост и выпили все до дна. Нечего и говорить, что к содержанию тоста мы прислушались с особым вниманием.
Потом пили за дом Григория, за него как за тамаду отдельно, за то, какой он прекрасный мастер, отдельно.
Оказалось, что Григорий строитель и все новые дома в селе, мимо которых мы проезжали, возведены его золотыми руками или под его непосредственным руководством…
Потом мы пили за его детей и за Автандила отдельно. Он работал вместе с отцом, и, по мнению всего села, достойная смена будет у Григория, когда придет время тому уйти на покой. Так что за будущее Гантиади мы можем не беспокоиться.
Нас это очень порадовало. И мы не стали скрывать своих чувств. С позволения тамады я выразила надежду, что, пока есть такие замечательные продолжатели дела своих отцов, прекрасное село Гантиади будет еще прекраснее, а населять его будут такие же прекрасные люди, как и сейчас, потому что прекраснее и гостеприимнее быть уже невозможно.
И что мотыльки — отдыхающие — будут еще активнее слетаться на эту солнечную щедрую красоту, и гибнуть при этом никто не будет, хоть и крылышки кое-кто обожжет, потому что с солнцем нужно обращаться осторожно…
Все были потрясены и смотрели на меня как на заговорившую статую.
Так началась наша веселая и трудная жизнь в Гантиади.
В ту первую ночь, несмотря на выпитое вино, мы долго не могли заснуть и ворочались в постелях, прислушиваясь к каждому шороху.
— Кажется, мотылек прилетел… — зевая, сказала Татьяна, когда перед нашей дверью послышались явственные шаги.
— Ничего, — сказала я. — Запоры на двери и на окнах крепкие, я сама проверяла.
— Если бы это были те, что с нами пировали, то я не очень бы и испугалась… — пропела Татьяна, томно потягиваясь. — Ты видела, как твой смотрел на тебя?
— Кто это мой?
— Автандил! Кто же еще?! — возмутилась моему лицемерию Татьяна. — Кесоу глядел на меня…
— Если не хочешь, чтобы Григорий нас из дома выгнал, перестань строить ему глазки! — со всей строгостью, на которую была способна, сказала я.
— Что же мне, вообще умереть или глаза выколоть? — возмутилась Татьяна.
— Не придуривайся! Ты знаешь, о чем я говорю, — одернула ее я. — Ты видишь, какая тревожная обстановка. Мы здесь должны быть как две неприступные Бастилии.
— Но ведь Бастилию в конце концов взяли… — хихикнула Танька. — Даже праздник такой есть, «День взятия Бастилии» называется! Четырнадцатого июля празднуют…
— Значит, мы должны быть крепче Бастилии. Кстати, и Зинаида об этом предупреждала. Если дадим хоть маленькую поблажку, хоть кому-нибудь — на следующий же день пойдем по рукам. Для них две блондинки, приехавшие одни на юг, знаешь кто?
— Известно кто…
— Вот так они все про нас и думают. И будут думать! Пока мы не докажем обратного.
— Ой права, Маня, ой права… — горестно вздохнула Танька. — Жалко, такие мальчики пропадают…
— И Автандил — ничего… — сказала я задумчиво. — А галстук ему можно и другой купить. И потом, с чего ты взяла, что они пропадают? Они же скоро в Москву поедут! Кесоу — учиться, а Автандил мандарины продавать.
— Действительно, а я и забыла! — обрадовалась Татьяна. — Вот мандаринов полопаем вволю!
На пляж мы ходили в сопровождении Автандила, или Кесоу, или обоих сразу. Когда мы пришли в первый день, то не знали, куда и деваться. Вокруг нас на расстоянии метров десяти образовалось кольцо людей, лежащих на песке, перемешанном с крупной галькой. Они были одеты в черные брюки и черные рубашки, а некоторые даже в кепках. Они лежали кучками. Некоторые лениво перебирали четки, другие играли в нарды, третьи неторопливо ощипывали виноградную кисть и плевались косточками, и все они непрерывно курили. Даже виноград ели, не выпуская сигареты изо рта.
Когда мы разделись, по пляжу прокатился стон. Затем раздались гортанные выкрики, на которые Автандил и Кесоу отвечали сердито и односложно. Переговоры велись, естественно, на грузинском, а может, и на абхазском языках. Разницы мы не улавливали.
Стоило случайно встретиться взглядом хоть с одним из них, как со стороны счастливого ловца нашего взгляда сыпались самые фантастические предложения: от немедленного замужества до поездки в горы с шашлыком-машлыком, с шампанским и с музыкой. Предлагались также поездки в Сочи, на озеро Рица, в Новый Афон, в Гагры, в Сухуми, Батуми, Тбилиси и почему-то даже в Ереван, морские прогулки на лодке, на катере и на круизном судне. Предлагались кольца, серьги, кулоны, броши и прочие украшения, а также целые сады фруктов и огороды овощей, барашки, козлята, индюки и даже фазаны. Предлагались кефаль, форель, барабулька и ставридка. Один раз даже предложили мороженое. Автор этого предложения явно погорячился и тут же, осознав его ничтожность, махнул в отчаянии рукой и отошел, потупив стыдливо взор.
Самое серьезное предложение сделал мне директор соседнего дома отдыха Авксентий — высокий, сурового вида мужчина лет сорока пяти. У него был орлиный профиль, светло-голубые глаза, а по-русски он говорил почти без акцента.
Он был очень уважаемым человеком. Когда около базара возле нас остановилась новенькая «Победа», из нее вышел незнакомый человек и направился к нам, то наши верные рыцари, которые каждый раз в таких ситуациях рычали как сторожевые псы, почтительно отошли в сторону.
Авксентий степенно представился, назвал свою должность, потом вежливо попросил Татьяну оставить нас одних.
— Я очень занятой человек, — сказал он вполголоса, когда Татьяна, поджав губы, отошла к ребятам. — У меня год назад умерла жена. Остался сын двенадцати лет. Его зовут Руслан. Рустик. Он хороший мальчик. Учится на пятерки и четверки. Помогает мне в саду и по хозяйству. Я хочу, чтобы вы стали моей женой. Сейчас. Или потом, когда лучше меня узнаете. Я здесь могу все. Вам ни в чем не будет отказа. Не хотите замуж — можно и так. Вы будете приезжать когда захотите… Я запишу на вас дом. Шесть комнат. Два румынских гарнитура. Один спальный, другой — жилая комната. Эта машина будет ваша… — Он показал на «Победу». — О продуктах и прочих мелочах я не говорю. Подумайте. Я вас не тороплю! Я приду за ответом завтра. Передайте большой привет Григорию.
Он попрощался с нами за руку, сел в машину и уехал.
Когда мы остались вдвоем и я рассказала обо всем Татьяне, она только и сказала:
— Везет же некоторым!
Однажды мы спросили у наших телохранителей, почему они хоть и стараются всячески оградить нас от армии соискателей нашего расположения, но никаких решительных действий не предпринимают и вообще довольно вяло реагируют на эти оскорбительные для нас предложения.
— Почему оскорбительные? — удивился Автандил. — Они ничего дурного не предлагают. Они предлагают приятные, хорошие и дорогие вещи. Что в этом оскорбительного?
— Но ведь известно, к чему ведут подобные предложения… — сказала проницательная Татьяна.
— К чему ведет шашлык? ~ пожал плечами Автандил. — Поел и забыл! А ему приятно, что он в такой приятной компании. Один шашлык есть не будешь…
— Ну, шашлык — это допустим, хотя и тут ничего не известно, а дорогие подарки типа золотого кольца? Ведь чем- то нужно за них расплачиваться?
— Не хочешь — не берешь, — сказал Автандил. — А предложить в уважительной и вежливой форме имеет право каждый.
— Неужели находятся такие, которые принимают подобные предложения? — брезгливо передернула плечами Татьяна.
— Иначе бы не предлагали, — сказал Автандил.
Так и проходили наши дни. У нас даже сложились определенные традиции. Каждый день утром мы шли на маленький, но очень кипучий базарчик и покупали там что-нибудь к обеду. Нас там уже все знали и здоровались, как с родными.
Разумеется, речь не шла о фруктах и овощах, которые мы брали в больших корзинах и жестяных тазах, уже с утра стоящих в беседке.
Когда Эка успевала их набирать — оставалось для нас загадкой. Мы, вопреки нашим московским привычкам, поднимались здесь очень рано, часов в семь, но к этому времени овощи и фрукты уже лежали грудами, источая фантастические запахи, и буквально на глазах теряли с румяных боков матовую дымку росы.
На базаре мы покупали мацони, потому что у Эки не было коровы. Мацони было в глиняных горшочках, прикрытых широким виноградным листом и обвязанных разноцветными нитками «мулине». Почему хозяйка пользовалась именно этими нитками, мы так и не поняли. У нее же мы покупали полюбившийся нам копченый сыр сулугуни и живых цыплят, которым Эка, нисколько не смущаясь, широким тесачком отрубала головы и с такой скоростью ощипывала и потрошила, что они даже не успевали остыть.
Крупное перо шло в отдельную корзинку, а мелкое перо и пух — в отдельную. Потом, после мытья особым способом и тщательной просушки, им набивались подушки.
Нам все это было в диковинку, и в чужих руках казалось таким легким делом, что мы поочередно за все брались и с позором бросали, так как у нас ничего не получалось.
Еще на рынке мы покупали рыбу. Оказывается, это тоже целая наука, и для этого Эка отправлялась с нами сама. Правда, от нашего дома до рынка было не больше трех минут ходьбы.
Когда мы приходили на рынок с Экой, ни один мужчина не смел открыто посмотреть в нашу сторону. Если такое и случалось, Эка обливала его такой оглушительной, визгливой бранью, что он старался молча и побыстрее скрыться с глаз ее долой. Ни о каких оправданиях или, не дай Бог, возражениях и речи не было. Стоило ему, болезному, хоть словечко промолвить в свою защиту, как на него набрасывалась вся женская половина базара, и ругань, многократно усиленная, подолгу висела над селом, словно пыль, поднятая возвращающимся с гор стадом овец.
Потом у толстого дяди Тиграна или у одного из его многочисленных внуков мы на выходе из базара покупали по порции замечательного шоколадного мороженого в конусных вафельных кулечках и несли продукты домой. Вернее, несли, конечно, не мы, а наши преданные и молчаливые телохранители. А мы в это время ели мороженое.
Иногда, когда продуктов было слишком много, Автандил нас отвозил домой на машине.
После этой приятной прогулки мы шли на пляж. Там нас уже ждали наши самые стойкие почитатели в черных рубашках. Мы даже не понимали, зачем они приходят, потому что надежды мы им не давали никакой и на все их самые соблазнительные предложения уже по нескольку раз ответили вежливым отказом. Но они с упорством грифов каждое утро занимали свои места. А может, они уже просто ходили на бесплатное зрелище. Ведь когда влюбленные зрители ходят по нескольку раз на фильм со своей любимой актрисой, они же не надеются на более близкое знакомство…
Со временем они довольно комфортабельно устроились около нашего излюбленного лежбища, натащив туда каких- то выброшенных морем ящиков и досок и даже соорудив что-то наподобие столика для нард и домино.
Так прошло пятнадцать дней из отпущенных нам двадцати.
На шестнадцатый день Автандил повез нас на базар на машине, потому что мы уже начали готовиться к отъезду и хотели купить с собой по два-три килограмма фундука, по банке горного меда с альпийских лугов и еще каких-нибудь экзотических южных гостинцев.
Мы особенно долго и придирчиво выбирали товар и относили его в машину. Автандил сказал, что он сам отвезет продукты домой, потом позвонит в Адлер, в стройуправление, где ему давно обещали какой-то дефицитный провод, и после этого сразу же придет к нам на пляж.
Мы купили у какого-то новенького внука дядюшки Тиграна по порции нашего любимого шоколадного мороженого и неторопливо направились на пляж…
Очнулись мы у себя в комнате, когда было уже темно…
Я открыла глаза и долго не могла понять, где я и что со мной. Страшно болела голова. Во рту было сухо и горько. Я прислушалась. Где-то недалеко в другом помещении я услышала женский голос и обрывки грузинской речи. Женскому голосу ответил басовитый мужской… Это же Григорий и Эка, с облегчением подумала я и вспомнила, что отдыхаю на Черном море, в селе Гантиади…
Совсем рядом раздался хриплый стон.
— Татьяна, это ты? — спросила я и сама не узнала собственный голос.
— Я-я… — просипела Татьяна.
— А который час?
— Не знаю…
— А почему?.. — Я замолчала, сама не зная, о чем я хочу спросить.
— Что почему? — спросила Татьяна.
За окном вдруг посветлело, а на потолок легли рваные тени от листвы. Я поняла, что зажгли свет в беседке.
Скосив глаза, я различила Татьяну на ее кровати, поверх легкого покрывала, которым мы пользовались вместо одеяла. Она лежала навзничь, вытянув руки вдоль туловища. На ней был ее любимый голубой сарафан, в котором она ходила на базар.
Протянув непослушную руку к изголовью, я нащупала выключатель маленькой настольной лампы, напоминающей грибок, и нажала на него. Поднесла левую руку к лицу и посмотрела на часы.
— Половина девятого, — сказала я.
— Чего? — спросила, не открывая глаз, Татьяна.
— Девятого.
— Утра или вечера? — еле выговаривая слова, простонала Татьяна.
— Вечера, — сказала я обиженно. — Утром в это время мы уже возвращаемся с базара…
— Подожди! — Татьяна подпрыгнула, резко села на кровати и со стоном схватилась за голову. — О-о-о, Господи, как же она болит… Мы ведь ходили на базар?
— Ходили, — отозвалась я, — ну и что?
Татьяна обвела комнату мутным взглядом. На столике стояли банки с медом, пакеты с орехами, лежала чурчхела…
— А потом что? — спросила Татьяна, бессмысленно уставясь на груду гостинцев.
До меня только что начало доходить, что никакого «потом» не было, а сразу наступила половина девятого вечера. Двенадцать часов из нашей жизни исчезли бесследно.
Я с трудом села и почувствовала, что болит не только голова, но каждая клеточка тела.
Оглядев себя, я убедилась, что на мне то же самое платье, в котором я вышла утром на базар. Это было единственное платье, в котором можно было безбоязненно ходить по улицам, потому что все остальные были более открытые…
— А что потом? — переспросила Татьяна.
Мы уставились друг на друга, силясь осознать происходящее. Оно не осознавалось. Только появилось ощущение чего-то не то страшного, не то гадкого…
— Подожди, — сказала я. — Давай попробуем спокойно разобраться…
Татьяна слабо кивнула.
— Утром мы встали как обычно и пошли на базар…
Татьяна снова кивнула.
— Там мы купили продукты и кое-что с собой…
— А где продукты? — спросила Татьяна.
— Не знаю! — сказала я раздраженно. — Наверное, где-то на кухне или в погребе… Какое это имеет значение?
— Сейчас бы холодного мацони… — простонала Татьяна.
— Не отвлекайся! — одернула я ее. — Мне и самой хочется. Во рту будто кошки нагадили… Слушай, но ведь мы с тобой ничего не пили! — вдруг опомнилась я.
— Ничего! — подтвердила Татьяна. — Только мороженое шоколадное…
— Подожди, — перебила я ее, — давай все по порядку. Значит, мы пошли на базар, закупили продукты, погрузили в машину, купили мороженое, отправились на пляж и очнулись здесь у себя в комнате в половине девятого… И что бы это могло значить?
— Понятия не имею… — пожала плечами Татьяна. — Но мы точно ничего не пили. Даже газировку…
Газировку мы действительно не пили, потому что обычно мы это делали, чтобы запить сладкое мороженое при входе на пляж.
— Это значит, что после того, как мы съели мороженое, и до того, как проснулись здесь, мы ничего не помним.
— А может, мы потеряли сознание на улице и нас привезли сюда? — предположила Татьяна.
— Обе сразу мы его потеряли?
— Может, мы отравились мороженым?
— Тогда бы очнулись в больнице, — сказала я и посмотрела на тумбочку в изголовье. — А тут никаких следов лечения нет, ни лекарств, ни градусника. Даже стакана воды нет. И вообще, где ты слышала, что здоровые люди теряют сознание на двенадцать часов…
— Я поняла! — страшно округлила глаза Татьяна. — Нас усыпили.
Подобная версия уже вертелась у меня в голове, но я ее отвергала как слишком романтичную.
— У тебя что-нибудь болит? — спросила я.
— Ничего, кроме головы, — сказала Татьяна, ощупав себя с ног до головы. — А у тебя?
— И у меня ничего…
— Девочки? — раздался со двора голос Эки. — Просыпайтесь. Пора ужинать…
— Вот видишь! — еще больше округлила глаза Татьяна. — Они думают, что мы просто спим… Значит, нас действительно усыпили…
— Но это же бред какой-то… Зачем нас усыплять?
— Ты прямо как глупенькая! — возмутилась Татьяна. — Нас усыпили, чтобы украсть…
— Так почему же не украли, а, наоборот, привезли домой?
— Нас уже вернули! Ты что — не понимаешь?
Татьяна задрала подол, осмотрела свои ноги, трусики и даже засунула руку внутрь…
— Сухо… — озабоченно сказала она и понюхала руку, которой лазила в трусы. — Ничего не понимаю…
— Девочки, вы идете или нет?
— Пойдем, — сказала я, — неудобно…
За ужином все было как обычно. Только Эка поинтересовалась, не заболели ли мы, что-то уж больно разоспались. Она, когда вернулась с Григорием домой в половине восьмого, заглянула тихонько к нам в комнату, увидела, что мы спим, и решила нас не будить до ужина.
Мы уверили ее, что все с нами в порядке, просто перекупались и перегрелись на пляже…
На этих словах Автандил пристально посмотрел на меня и спросил, не приставал ли к нам кто-нибудь на пляже.
— Нет, нет, все было как обычно, — сказала я.
Григорий вопросительно посмотрел на сына и строго спросил у меня:
— Надеюсь, Кесоу был с вами?
— Он ездил со мной в Адлер, — сказал Автандил, прежде чем я успела сообразить, что ответить.
— Как же вы могли оставить наших дорогих гостий на произвол судьбы? — спросил Григорий. — Допустим, у тебя было важное дело, а зачем этот студент за тобой увязался?
— Он не за мной увязался, — мягко поправил отца Автандил, — а ездил по своему делу.
— Какое может быть дело, если человек отдыхает?
— А я знаю, какое у него дело?! — вспылил Автандил. — В библиотеку он ходил, книжку какую-то читал по химии. Откуда я знаю его химию-мимию?! Я что, в институте учусь в Москве? Я с утра до вечера камни таскаю на чужих стройках!
— Никто тебе не запрещает учиться… — примирительно сказал Григорий, глядя в нашу сторону. — Что у меня, денег не хватит на эту химию-мимию? Куда хочешь могу тебя отправить! Учись на здоровье! Честное слово, сколько раз ему предлагали: езжай, сынок, учись, профессором, станешь, а он только смеется…
— Нужно было не предлагать, а приказать… — проворчала Эка, внося в беседку глубокую глиняную миску с мамалыгой, из которой, как рожки у морской мины, торчали квадратные куски сулугуни… — А то одной рукой предлагает, а другой рукой радуется, что сын у него помощник… Как сам неуч, так и сын пусть таким будет. Так или неправда?
Видно, Экины слова попали в самую точку, и Григорий, чтобы скрыть свое смущение, потянулся к графинчику с вином.
Мы с Татьяной пить вино решительно отказались и, поковыряв в тарелке с мамалыгой, быстро ушли в свою комнату.
Итак, ситуация более или мене прояснилась, то есть сделалась еще запутанней и загадочней. Выяснилось, что целый день дома никого не было, потому что Автандил с Кесоу приехали еще позже Григория и Эки. И, судя по всему, никто не видел, ни когда мы пришли, если мы это сделали сами, находясь в некоем лунатическом состоянии, ни когда нас принесли, что, скорее всего, и было на самом деле.
Я решила действовать. Закрыла и занавесила оба наших окна, включила верхний свет, заперла дверь и скомандовала Татьяне:
— Раздевайся!
— Как?
— Совсем!
— Зачем?
— Будем проводить следствие.
— А ты?
— Я тоже, не беспокойся.
Татьяна разделась первая, и я ахнула. Ее задница, живот и грудь, — словом, все скрытое под купальником и незагорелое тело было в багрово-синих пятнах.
У меня оказалось то же самое.
— Мамочка родная, — воскликнула Татьяна. — Да это же самые натуральнее засосы! Вот сволочи! — Она выгнулась и, встав около гардероба, одна из створок которого была зеркальной, осмотрела свою задницу. — Ты смотри, они совершенно симметричные на обеих половинках… Специально, что ли? А это не засос, а просто укус…
Я присела и рассмотрела поближе то пятно, которое она показывала. Отчетливо были видны два полукруга синячков от зубов.
— Ну не гады! — Глаза Татьяны наполнились слезами. — Завтра приду на пляж, возьму дубину и по поганым рожам… И пусть меня зарежут после этого.
— А если это не они?
— А кто же еще? — удивилась сквозь слезы Татьяна.
— Кто-то посерьезнее, чем эти бездельники, которые целыми днями пялятся и, как стервятники, выжидают, когда мы дрогнем. Нет, это кто-то очень смелый сделал. И засосы не побоялся оставить… Словно расписался…
— Так что же это — один гад нас?.. — всхлипнула Татьяна.
— Один, или два, или больше, какая разница… Ясно, что они не из этой компании п--страдателей.
Татьяна так удивилась моему мату, что тут же перестала плакать. Раньше я при ней не ругалась и очень не любила, когда она приносила из института какой-нибудь матерный анекдот. Между прочим, к мужскому мату я относилась вполне терпимо…
Я взяла и тщательно изучила свои купальные трусы, которые были на мне с самого утра. Ничего подозрительного я на них не обнаружила.
— Ничего не понимаю… ~ пробормотала я. — Дай-ка мне твои плавки.
На ее трусах тоже ничего не было.
— Слушай, — несколько смутившись, спросила я, — из тебя потом, после, что-нибудь вытекает? — Несмотря на всю нашу близость, мы с Татьяной не обсуждали всякие там подробности…
— Конечно. Не глотает же она ее… Бежишь подмываться, а по ногам так и течет… А почему ты спрашиваешь? Разве у тебя по-другому?
— Да! Она, мерзавка, ни капли обратно не отдает. И куда все девается — сама не знаю…
— Ну ты даешь! Феномен! — Татьяна уже забыла о своих слезах. — Неужели ни капли?
— Ни одной.
— Так что же, выходит, они нас не того?.. Потому что из меня уж точно вытекло бы…
Татьяна для верности даже попрыгала, потом присела, раскорячившись, на корточки и провела по промежности рукой.
— Выходит так, хотя… — Я задумалась. — Хотя ничего не известно. Они могли просто не кончать в нас. Или делать это с презервативом. Скорее всего, так оно и было.
— Но почему? — удивилась Татьяна.
— В случае чего сперма — это серьезная улика! По сперме можно установить человека…
— Вот суки! — прошипела Татьяна. — Все предусмотрели, гады ползучие! И как же мы их теперь узнаем?
— Боюсь, что никак…
— И что нам теперь делать?
— Не знаю… — сказала я.
— А если это какие-то уроды?
— Тебе было бы легче, если б эти скоты оказались красавцами?
— Ну, все-таки… — сказала Татьяна. — А если это больные и мы теперь зараженные?
— А вот это очень может быть.
— Ой, Маня, не пугай меня… — замахала на меня руками Татьяна.
— Ты думаешь, мне меньше твоего страшно?
Уже совсем засыпая, Татьяна пробормотала в темноте:
— А все-таки жаль…
— Чего тебе жаль?
— Ну, что мы совсем ничего не помним… Судя по засосам, они долго над нами трудились… Вряд ли это были какие-нибудь старые уроды… Слушай, а как же они это сделали?
Что? — недовольно спросила я. Мне хотелось поскорее уснуть и хотя бы во сне избавиться от этого кошмара.
— Ну это… Усыпили нас?
Я засмеялась и включила лампу.
— Ты чего? — спросила Татьяна, щурясь на свет.
— Все равно не уснем! Мы же только что проснулись и проспали двенадцать часов… А вот как они нас усыпили — это интересный вопрос. На завтрак мы ели вареные яйца и помидоры без хлеба… Кофе молола, варила и разливала я сама. Воду брала из-под крана. Больше мы ничего дома не ели и не пили…
— Я еще съела большущую грушу… — виновато сказала Татьяна.
— Когда это ты успела? — удивилась я.
— Когда ты молола кофе…
— Но ведь ты в это время сидела в сортире…
— Ну, там я ее и доела… — совершенно смутилась уличенная Танька. У нее с ясельного возраста была глупая детская привычка жевать чего-нибудь, сидя на толчке. Она с ней мужественно боролась, но, как оказалось, стоило ей расслабиться, забыться от полного безделья, южной ленивой одури и развращающего изобилия даров земли, как привычка, запрятанная глубоко в душе, высунула свою коварную головку…
— Ну, Танька, ты даешь! В этой хлорке… А если бы кто увидел?
— Да что я, совсем уж! — возмутилась Татьяна. — Автандил со своей машиной в гараже возился, а Григория, Эки и Гурама не было. Они уже уехали.
Не найдя на это никаких слов, я покачала головой. Танька развела руками.
— Хорошо, — сказала я, — в конце концов, это дело твоего будущего мужа. А что мы еще ели и пили?
— Орехи ели на базаре, — вспомнила Татьяна. — Я специально для пляжа в сумку отсыпала из пакетов, которые мы в Москву приготовили…
Она резво спрыгнула с дивана и заглянула в полотняную пляжную сумку, которая лежала на стуле, там, где всегда. Под нашей пляжной подстилкой были нетронутые орехи.
— Все орехи на месте… — растерянно сказала Татьяна.
— А ты хотела бы, чтобы мы их во сне грызли, пока нам засосы ставили?
— Значит, мороженое! — сказала Татьяна, не обращая внимания на мою иронию.
— Ничего другого не остается, — согласилась я. — Ты заметила, что сегодня мороженым торговал совсем незнакомый мальчишка. Я еще подумала, сколько же внуков у дяди Тиграна.
— А я не обратила внимания, — сказала Татьяна. — Значит, все очень просто — пойдем завтра на базар и возьмем пацана за горло…
— А если на его месте будет другой? Неужели они не предусмотрели, что мы догадаемся про это мороженое…
— Тогда пойдем в милицию! — решительно рубанула рукой Татьяна.
— А если это сделал милиционер? Разве он не предлагал тебё поехать на Холодную речку посмотреть на дачу Сталина? Или какой-нибудь ближний родственник милиционера? Да если он и догадается, кто это сделал, разве он доведет дело до суда и следствия? Посмеется, и только. Но на другой день все село будет на нас пальцами показывать. Да и наверняка эти сволочи все продумали с мороженым, и никаких концов мы не найдем.
— Но неужели никто не видел, как они нас волокли куда- то, а потом домой?
— Ты помнишь, как в первый день к нам «любов» в дверь стучалась? И никто мерзавца не заметил, когда он входил. Его застукали уже около двери, и то только потому, что Эка пришла нас звать к столу.
— Так что же нам делать? — чуть не плача от злости, спросила Татьяна и принялась нервно чесаться.
— Ничего, — грустно сказала я. — Доживем последние четыре дня и тихонько уберемся восвояси…
— Слушай, — вдруг вытаращила глаза Татьяна, — а на какой день выступает сыпь при сифилисе?
Она спрыгнула с кровати, подбежала к зеркалу, задрала рубашку и стала изучать расчесанные места.
— Успокойся, через несколько дней…
— А почему же чешется?
— Это у тебя психоз.
— А вдруг и вправду нас сифилисом заразили? Нужно же как-то провериться…
— В Москве и проверимся. Осталось всего четыре дня.
— А не поздно будет?
— Ой, Танька, замолчи, а то накаркаешь действительно! Ничего эти четыре дня не изменят.
— А если у нас действительно сифилис, то можно будет определить, у кого он тоже есть, — и все! Конец голубчикам!
— Ну да, — сказала я — здесь тысяч пять мужиков живет. Нужно будет их всех с милицией отвезти куда-нибудь в Сочи или в Гагры в кожно-венерический диспансер и у всех взят!» из вены кровь для анализа. Ты думаешь, что говоришь?
— Что же, мы так и уедем как оплеванные? — возмутилась Татьяна.
— Почему как? — спросила я.
Последние четыре дня мы назло всем сволочам ходили, задравши что есть силы наши облезшие от солнца носы. На любые знаки внимания со стороны всего мужского населения Гантиади мы отвечали холодным молчаливым презрением. Это, конечно, не относилось к Григорию и Автандилу с Кесоу.
Ребята, естественно, заметили резкие перемены, произошедшие с нами, и Автандил после того как мы даже не ответили на вежливое приветствие Авксентия, укоризненно заметил:
— У нас старших уважают несмотря на плохое настроение. Вы что, обиделись на нас?
— За что? — удивилась Татьяна.
— За то, что в тот день мы оставили вас одних, — пояснил Кесоу. — Если бы вы сказали, кто вас в тот день обидел, мы бы с ним поговорили по-своему…
— Никто нас не обидел, мальчики, — сказала я. — Просто мы устали от этого постоянного преследования… И вообще, если бы не вы…
Надо ли говорить, что в эти дни мы в каждом проходящем видели коварного насильника. И разумеется, как это бывает в подобных случаях, нам бросались в глаза прежде всего их недостатки и уродства… Гнилые зубы, например, слюнявые рты, огромные животы, грязные ногти… Быстрое воображение тут же рисовало самые мерзкие картины с этими уродами, и нас просто выворачивало от отвращения. Меня однажды натурально стошнило…
Никого мы не вычислили, как ни присматривались.
А в предпоследний день случилось забавное происшествие. Рано утром мы проснулись от того, что кто-то фыркал и топотал по комнате. Таньке показалось, что что-то серое юркнуло под ее кровать. Она подумала, что это крыса, и завизжала, как сирена «скорой помощи».
На ее вопли сбежался весь дом. Гурамчик бесстрашно нырнул под кровать, потом, что-то весело говоря по-грузински, высунул оттуда руку. Эка вложила ему в руку веник, и он выкатил из-под кровати колючий шарик, который тут же развернулся и превратился в маленького симпатичного ежика, у которого только что закостенели иголки.
— Как он сюда попал? — спросила Татьяна.
— Они часто забегают, — весело объяснил Гурамчик. — Правда, на первый этаж. А на втором этаже я их первый раз вижу.
Между иголками у ежика что-то белело. Я взяла у Гурамчика веник, попридержала шустрого ежика и, присев на корточки, получше его рассмотрела. Вся его спина была присыпана каким-то мелким белым песком…
— Что это?! — воскликнула я, боясь поверить в то, что вижу. — Чем он посыпан?
Все с любопытством склонились над ежиком, а Автандил с еле заметной усмешкой сказал:
— Это, наверное, сахар…
— Ара, почему сахар?! — воскликнул Гурамчик, поднимая указательный палец к потолку.
— Чтобы был сладкий ежик, — ответил Автандил и взглянул на меня сверху вниз.
Я медленно поднялась с корточек, шагнула к Автандилу и что есть силы ударила его ладонью по щеке.
Он не шелохнулся. Забыл даже убрать с лица усмешку.
В воцарившейся тишине отчетливо было слышно, как протопал к открытой двери ежик.
— За что? — выдохнула Эка.
— Не тем мороженым угостил, — сказала я.
Танька округлила глаза. Гурамчик засмеялся нелепости моего ответа. Эка растерянно помотала головой и повернулась к Георгию:
— Ты что-нибудь понимаешь?
Григорий что-то резко сказал Автандилу по-грузински, от чего тот перестал наконец улыбаться с видом превосходства, втянул голову в плечи и выбежал из комнаты. Тогда Григорий подошел ко мне и, пытливо заглянув в глаза, спросил:
— Моя помощь нужна, дочка?
— Нет, мы уже разобрались… — сказала я.
— А вот я ничего не понимаю! — воскликнула Татьяна, разводя руками.
Она ведь тогда еще не знала, как я их всех называю в беспамятстве…
Получив то самое письмо, я подумала: а чем черт не шутит… Правда, Автандила я с тех пор ни разу не видела, но Кесоу прочно обосновался в Москве. Он мог наблюдать за мной со стороны и держать друга в курсе всех моих дел…
Я даже представила романтическую картинку, как бедняжка Автандил, продав свои мандарины, стоит на заснеженной улице и, съедаемый угрызениями совести, часами ждет, пока я выйду из дома, чтобы хоть на мгновение увидеть меня…
Про то, что Кесоу в Москве, я знала от Татьяны. Она случайно встретила его той же зимой. Он даже пытался закрутить с ней настоящий роман, или, говоря точнее, продолжить прежний летний. Но ничего у них не вышло, хотя кавалер он, конечно, был шикарный. Татьяна не смогла его простить.
Через адресное бюро я легко нашла его адрес. Кроме него, других людей по фамилии Аджба и по имени Кесоу в Москве не оказалось.
Телефона мне не дали. Он жил на Ленинском проспекте недалеко от гостиницы «Турист».
Этот район я знала очень хорошо и потому вела свой «жигуленок» почти автоматически, размышляя о том, зачем же я еду. Что меня туда несет? Очень ли я обрадуюсь, убедившись, что письмо написал действительно Автандил?
Да, он был симпатичным парнем, и я его давно простила. Хотя бы за то, что он не побоялся признаться в содеянном… Ведь, не подкинь он нам этого ежика, посыпанного сахарным песком, мы бы до сих пор оставались в мучительном неведении и представляли себе самых отвратительных уродов, покрывающих нас слюнявыми поцелуями… Теперь, по крайней мере, мы не ежились от омерзения, вспоминая об этом…
Но каков он сейчас? Толстый, лысый, с золотыми зубами и цепями на шее?.. Приму ли я от него эти деньги, дома, машины, яхты? Скорее всего, нет. Если не приму и его самого в свою жизнь. А это вряд ли случится…
Зачем я вообще ищу автора этого дурацкого письма? Что мне от него надо? Верю ли я сама, что еще возможно счастье, о котором я мечтала всю жизнь? Да и нужно ли оно мне сейчас? Не разрушит ли оно мою размеренную и удобную жизнь, и без того наполненную друзьями, поклонниками и приятными рабочими проблемами? Наверняка разрушит. Так, может, развернуться под ближайшим знаком разворота и вернуться домой, к своей налаженной жизни?
Размышляя таким образом, я припарковалась около гостиницы «Турист» и через пять минут уже звонила в нужную мне квартиру.
Мне открыла седая изможденная женщина в черном платье и в черной же косынке. За ее плечами стояла женщина помоложе, но тоже в черном платье и платке.
Я объяснила, что мне нужен Кесоу Аджба.
— Его нет, — односложно ответила мне пожилая женщина. Говорить было больше не о чем. Чтобы не уходить ни с чем, я попыталась объяснить, что, собственно говоря, интересуюсь больше его старинным другом и односельчанином Автандилом и была бы очень признательна, если б мне дали его адрес или телефон. Я объяснила, что у меня был адрес Автандила, что я отдыхала в его прекрасном доме в Гантиади, но адрес затерялся…
Женщины слушали меня не перебивая. Во время моего сбивчивого монолога из глубины квартиры вышла девочка с огромными черными глазами и в таком же черном платье, как у взрослых женщин, только без черного платка на голове. Она молча встала сзади.
Когда я закончила, старшая женщина сказала, поджимая бесцветные губы после каждого слова:
— Их нет. Ни Кесоу, ни Автандила. Они убили друг друга во время войны. И дома, в котором вы отдыхали, тоже нет.
Его сожгли. И моего сына — ее мужа — нет. Кесоу сказал, что они должны защищать родину. От Автандила. Они бросили дом, семью, работу и поехали воевать. И теперь их нет. Зато есть родина, на которой никто не живет…
Я не смогла произнести ни одного слова ей в ответ и, молча поклонившись, вышла из квартиры.
Обратный путь мне показался бесконечно долгим…
Безусловно, эти заметки не претендуют на объективное и последовательное отображение моей жизни на фоне жизни всей страны, так как я изначально не ставила себе такой задачи. Поэтому время от времени, когда в этом появляется необходимость, мне приходится такие огромные исторические события, как, например, разоблачение культа личности, доставать, словно фокуснику, из рукава.
Для того чтобы хоть чуть-чуть исправить положение, я сейчас попытаюсь буквально несколькими словами напомнить, чем жила в 1956 году наша страна.
Потому что именно с этого года началась эпоха, названная потом «Оттепелью», и страна, замороженная страшным сталинским режимом, словно очнулась от летаргического сна, шевельнулась, открыла глаза на окружающий ее мир и начала потихоньку двигаться, расправляя свои затекшие члены…
В этом историческом контексте вам будет понятнее и моя жизнь.
ЯНВАРЬ. В зимние школьные каникулы вышел фильм «Матрос Чижик» с замечательно голубоглазым Михаилом Кузнецовым.
Сразу же вслед за ним появились такие знаменитые фильмы, как «Максим Перепелица», «Чужая родня» и «Хитрость старого Ашира».
Ива Монтана мы впервые узнали тоже в январе. Сперва как киноартиста, исполнителя главных ролей в фильмах «Идол» и «Плата за страх».
Гастролировала в Москве будапештская оперетта. Показывала «Сильву». А наша московская оперетта показывала «Белую акацию» с блистательной Татьяной Шмыгой в роли Тани Чумаковой. Мы с Татьяной специально пошли на этот спектакль. Нам было любопытно еще разок взглянуть на жизнь китобоев. К сожалению, ничего общего с реальной жизнью, кроме факта безжалостного истребления самых крупных млекопитающих на планете, в этом спектакле не было.
Оперная труппа Блевинса Дейвиса и Роберта Брина из США привезла в Москву оперу Джоржа Гершвина «Порги и Бесс».
В ГУМе началась широкая продажа чулок из капрона и шелка «паутинка» с контурной и ажурной пяткой. Были снижены цены на пылесос «Днепр-2». В Кортина д'Ампеццо открылись VII зимние Олимпийские игры.
В институтах, в том числе и в моем, начались каникулы. Ребята-медики не вылезали из моего дома. Я так толком и не рассказала, как по совету Митечки поступила в иняз. Как-то не пришлось к слову. Да и для меня это не было большим событием. Тех знаний французского языка, которые дала мне бабушка, вполне хватило, чтобы поступить в Институт иностранных языков и довольно легко там учиться на вечернем отделении. Единственная сложность была в том, чтобы достать справку с места работы, но с помощью друзей Митечки это нам удалось.
Потом, когда я взяла лицензию на надомную швейную работу, эта проблема отпала сама собой.
ФЕВРАЛЬ. Умер великий художник Петр Петрович Кончаловский, лауреат Сталинской премии, народный художник РСФСР, засл. деят. культ. РСФСР, дедушка Никиты Михалкова.
Исполнилось 75 лет Герою Советского Союза Клименту Ефремовичу Ворошилову.
Наши хоккеисты в Кортина д' Ампеццо выиграли из семи матчей семь с общим счетом 40: 9, стали олимпийскими чемпионами и одновременно чемпионами мира и Европы, завоевав в общей сложности 51 золотую медаль. *
Во всех овощных магазинах Москвы появился зеленый лук.
Открылся XX съезд КПСС.
Во МХАТе состоялась премьера пьесы Н.Погодина «Кремлевские куранты». Я этот спектакль не видела, но несколько раз слышала по радио. Была такая замечательная передача «Театр у микрофона». Я обожала под нее шить.
Поступил в продажу телевизор «Знамя» с самым большим в то время экраном. Его размер был 340 х 225 мм. Мы со Славкой и его женой смотрели «Утраченные грезы» с Сильваной Пампанини.
МАРТ. Сократились на два часа субботние и предпраздничные рабочие дни.
Именно тогда в столовых появилось самообслуживание. До этого даже в самых жалких чайных и станционных буфетах посетителей обслуживали официантки. Вышел художественный фильм «Дело Румянцева» с молодым и уже тогда невероятно обаятельным и интеллигентным Алексеем Баталовым.
Еще из знаменитых наших фильмов тогда же появились «Отелло» со Скобцевой и Бондарчуком, «Судьба барабанщика», «Два капитана», зарубежные фильмы «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли и сэром Лоуренсом Оливье и «Борьба в долине». В этой египетской картине мы впервые увидели Омара Шарифа, будущую звезду Голливуда первой величины. Только тогда его звали Ахмад Омар аш-Шариф.
Совершил свой первый рейс самолет «ТУ-104». В театре имени Ермоловой я видела премьерный спектакль «Чудак» по пьесе Назыма Хикмета. В главной роли был замечательный Всеволод Якут, он играл блестяще, его завалили цветами и вызывали раз десять. Он вытащил на сцену автора. Назым Хикмет улыбался как ребенок и неловко кланялся. Меня поразило, что у турка ярко-голубые глаза.
Каким-то образом он выделил меня из зала (я сидела в третьем ряду) и бросил мне веточку мимозы, чудом уцелевшую от женского праздника.
Это было единственное заметное для меня лично событие в том месяце.
АПРЕЛЬ. Спроектирован и активно застраивается на юго-западе Москвы, на месте деревни Черемушки, новый показательный квартал. Впервые массовым порядком стали строить крупнопанельные дома с маленькой кухней, совмещенным санузлом и встроенными шкафами. Квартал назвали Новые Черемушки. И скоро почти во всех городах страны появились свои «Черемушки». Н. А. Булганин и Н. С. Хрущев отправились с официальным визитом в Англию — страну, как известно, буржуазную. Они вообще заслужили в народе прозвище «Два туриста» за свои международные поездки. Появилась в широкой продаже новая капроновая ткань — белая, набивная и гладкокрашеная. Она легка, прозрачна и прочна. У меня ее появление вызвало множество новых конструктивных идей. Я закупила по отрезу каждого вида.
В конце апреля мы ходили в ЦДКЖ (Центральный Дом культуры железнодорожников) на новую программу Мирова и Новицкого, которая называлась «Коротко и ясно». Билеты покупала Татьяна. У нас с ней своеобразное разделение труда. Она достает билеты на все легкомысленное, а я на все серьезное. В нагрузку ей продали билеты на октет сестер Федоровых. А может быть, у них к тому времени был уже секстет — я точно не помню. Ясное дело, что мы на них не пошли. Татьяна пыталась продать билеты перед концертом, простояла полчаса, окоченела, все на свете прокляла, но не продала. Билеты стоили по пятнадцать рублей каждый. А тридцать рублей были тогда большими деньгами. Можно было спокойно прожить на них три дня.
Из наших фильмов не было ничего потрясающего — «Мексиканец», «Главный проспект», «Первый эшелон». Про целину. Это мы посмотрели. Нас ведь тоже туда звали… И еще комедия «За витриной универмага». Ничего, смешная… С Сергеем Филипповым. Из иностранных — индийская картина «Девушка из Бомбея» и немецкий (ГДР) «Эрнст Тельман — сын своего класса».
МАЙ. Кино наше: «Дело № 306», «Они были первыми».
Иностранное: «Девушки с площади Испании». Там играл Марчелло Мастрояни.
В Москве прошли концерты Исаака Стерна (США). Я ходила на концерт одна.
На эстраде Сада имени Баумана пела шуточные и лирические песни Гелена Великанова. На этот концерт ходила одна Татьяна. В «Эрмитаже» концерты оркестра под управлением Леонида Утесова.
В СССР, по приглашению Союза писателей, прибыл из Америки Давид Бурлюк с супругой Марией Никифо- ровной. Он прожил в США тридцать восемь лет. Указом Президиума Верховного Совета СССР подросткам от шестнадцати до восемнадцати лет рабочий день был сокращен до шести часов. Открылась гостиница и ресторан «Пекин». В самом конце мая я познакомилась с Вероникой.
ИЮНЬ. Наше кино: «Любимая песня» с участием Рашида Бейбу- това, «Убийство на улице Данте» — первый фильм Михаила Козакова — с этой картины началась его слава; «Бессмертный гарнизон», «На подмостках сцены». Зарубежное кино: польский фильм «Ирена, домой!» с Адольфом Дымшей, итальянский «Полицейские и воры».
В Москву прибыл Иосип Броз Тито. Татьянин институт полным составом гоняли встречать. Они стояли вдоль Большой Калужской улицы. Потом это был Ленинский проспект. Теперь, кажется, снова Большая Калужская.
Вышел на московские линии новый городской автобус «ЗИС-158».
Была запущена первая промышленная атомная электростанция мощностью в 5000 киловатт. Несколько килограммов урана заменили 75 ООО тонн угля. Это поражало воображение.
Не меньше поразила мое воображение и Вероника- Завод имени Сталина (ЗиС) был переименован в Завод имени Лихачева (ЗиЛ).
ИЮЛЬ. Наконец вышло Постановление Центрального Комитета КПСС «О преодолении культа личности и его последствий». Теперь не только члены партии, которым зачитывали закрытое письмо, но и весь беспартийный простой народ знал, как ему относиться к «гению всех времен и вождю всех народов».
На этом и погорел бедняжка Додик. Ведь если бы не это постановление, не решились бы его гости с таким жаром осуждать культ личности и саму личность. Стало быть, сценарист не разозлился и не сочинил бы на ходу «Подлинную историю Мальчиша-Кибальчиша», а значит, кто-то из гостей не стукнул бы в «органы», они не наткнулись бы случайно на шкурки и не вызвали бы ОБХСС.
Суд над Додиком состоялся осенью. Об этом даже было написано в газете «Вечерняя Москва». Ему дали десять лет с конфискацией имущества. После отбытия наказания ему на пять лет запретили жить в Москве. После того как он отбыл срок и прожил пять лет в Туле на улице Смидовича, он вернулся в Москву. Мы с ним случайно встретились. Он, несмотря ни на что, очень обрадовался и пригласил меня в ресторан. Я согласилась, так как, сама не знаю почему, чувствовала свою вину за то, что с ним произошло.
Там он мне и поведал, что следователь на последнем допросе под большим секретом рассказал ему, кто на него стукнул. Это был один из его непосредственных начальников. Так что сам Додик винил во всем не сценариста, а начальника. Да и на того уже не обижался. В тюрьме он обзавелся необходимыми связями и, выйдя на волю, организовал два подпольных цеха. Один по производству трикотажных изделий, а другой по изготовлению какого- то пластмассового ширпотреба. Он очень шиковал в ресторане и делал мне весьма заманчивые предложения, забыв о том, что годы, проведенные в тюрьме и ссылке, его совсем не омолодили.
Из наших фильмов запомнились «Первые радости» по роману К. Федина и «Есть такой парень». Только не путайте с «Живет такой парень».
Из зарубежных — фильм с Евой Руткаи «Кружка пива». Скульптор Вучетич заканчивал работу над памятником Ф. Э. Дзержинскому, который позже был установлен на площади его имени, а еще позже низвержен и перевезен на Крымский вал. Но тогда, если бы кто-нибудь сказал, что такое будет возможно, — его бы сочли сумасшедшим.
АВГУСТ. 1-го числа в Лужниках состоялось открытие Центрального стадиона, которому тогда же Указом Президиума Верховного Совета СССР было присвоено имя В. И. Ленина. А 5 августа началась Спартакиада народов СССР, которая явилась важным этапом подготовки нашей сборной перед Олимпийскими играми в Мельбурне. Исполком Моссовета запретил в Москве подачу звуковых сигналов на автомобильном транспорте. Запомнившихся фильмов в августе не было. Да мы бы их и не посмотрели, так как отдыхали в Гантиади.
СЕНТЯБРЬ. Исполнилось 50 лет уже прощенному Д. Д. Шостаковичу.
Вышел фильм «Разные судьбы». Начато строительство Московской кольцевой автодороги (МКАД).
ОКТЯБРЬ. Это был месяц, богатый на кино.
Из наших вышли фильмы «Сорок первый», «Белый пудель».
Прошла Неделя итальянского кино. «Весна», «Дорога» Федерико Феллини, «Умберто Д.» Витторио де Сика и его же фильм «Хлеб, любовь и фантазия» с Джиной Лоллобриджидой, «Мадам Баттерфляй» и «Машинист» Пьетро Джерми.
Потом был фестиваль индийских фильмов, в рамках которого показывали «Господин 420» с Раджем Капуром, «Пробуждение», «Наследник»… Гастролировал в Москве пражский цирк. Открылся каток с искусственным льдом в Сокольниках. Шло активное строительство на 1-й Мещанской улице, которая совсем скоро, на будущий год, стала Проспектом Мира.
НОЯБРЬ. Отечественный широкоэкранный фильм «Илья Муромец», а также фильмы «Человек родился», «Софья Ковалевская», «Павел Корчагин», «Кнопка и Антон» и один из любимых моих фильмов «Весна на Заречной улице» Марлена Хуциева.
Зима была очень ранняя, и уже в начале ноября открылись некоторые катки. Одним из первых открылся наш с Танькой любимый каток «Динамо» на Петровке. Мы, узнав об этом по радио, отправились туда на другой же день.
Очень большое место в нашей жизни занимало кино, катки. На танцы, скажем, в «Шестигранник», тот, что в Парке Горького, я не ходила. Татьяна, правда, таскалась туда пару раз со своей институтской компанией. Но в жизни молодежи танцы занимали огромное место, большее, пожалуй, чем сейчас занимают дискотеки. Открытие Олимпийских игр в Мельбурне. Торжественное открытие кинотеатра «Темп» на Беговой улице.
В цирке — Олег Попов.
ДЕКАБРЬ. Старое Калужское шоссе переименовано в Профсоюзную улицу.
Закончились Олимпийские игры. Наша команда по всем показателям побила основного соперника — команду США.
СССР
золотых медалей — 37 серебряных — 29 бронзовых — 32 всего — 98
США
золотых медалей — 32 серебряных — 25 бронзовых — 17 всего — 74
Из фильмов помнится только один. Зато это фильм на все времена. Это «Карнавальная ночь» Эльдара Рязанова. Он первый попытался «с улыбкой расстаться с прошлым»… Но не получилось. Тот, кто придумал эту фразу, был, безусловно, остроумным человеком. Он не учел только одного — с прошлым расстаться невозможно. И слава Богу! Иначе человечество вымерло бы… Для Дворца спорта лесники приглядели в лесу красавицу елку высотой 18 метров.
Все эти сведения я почерпнула из пожелтевшей пачки «Вечерки» за 1956 год, которая чудом сохранилась у меня на антресолях в прихожей.
В одной из последних газет я прочла заметку о том, что в Москву приехал популярный французский киноактер и шансонье Ив Монтан со своей женой, неповторимой Симоной Синьоре.
Первый его концерт прошел в концертном зале имени Чайковского (Мне показались занимательными эти хроники, но речь шла уже о документальных фактах, и я обязан был проверить их точность. В Исторической библиотеке я прежде всего усомнился в словах автора о «пожелтевшей пачке», так как годовая подписка размещалась в четырех громадных и тяжеленных альбомах. Но что касается информации, то она оказалась на удивление точной. За исключением того факта, что Додика судили не осенью, а в середине апреля. (Прим. ред.)).
А еще был Будапешт… Но об этом газеты почти не писали.
Среди студенческой молодежи Москвы за неделю до его приезда началась паника. Билеты на концерты Ива Монтана были существенно дороже билетов в Большой театр. И к тому же их не было. Вернее, они были у спекулянтов, но там в два раза дороже — почти как студенческая стипендия.
Я обратилась было в «сырную» команду Певца к женщине, ответственной за все билеты, которой я уже успела сшить летний костюмчик, но с первых же слов о Монтане поняла, как неуместна и даже бестактна была моя просьба. В окружении Певца имя Ива Монтана произносилось только с эпитетами «профанатор», «безголосый», «балаганный паяц», «захребетник», сделавший свою карьеру на женщинах.
Сперва на Эдит Пиаф, а теперь вот на великой Симоне Синьоре.
Тогда мы с Татьяной решили обратиться к нашим знакомым по коктейль-холлу Марику и Лекочке. У их родителей были безграничные возможности, но и они ничего не обещали.
После я узнала, что эти молодцы вытянули из предков столько билетов, что на первый концерт по ним прошел каждый двадцатый человек. И на каждом двадцатом человеке эти два юнца заработали по половине студенческой стипендии, то есть больше чем по сто рублей. Продавали они их не сами, а через подставных лиц. Нам же им было неудобно предлагать по спекулятивной цене, и поэтому они просто отказали.
У спекулянта купить их было тоже непросто, его еще нужно было найти. Это только перед кинотеатрами они не прятались, но там прибыль у них копеечная, а тут сотни рублей…
В один прекрасный день, когда мы с Татьяной вместо того, чтобы готовиться к зимней сессии, сидели с утра на телефоне и обзванивали всю Москву в поисках человека, который достал бы нам хоть самые галерочные билеты на Монтана, меня внезапно вызвали в деканат.
Не зная, что и думать, я одела самый строгий костюм и совсем не стала красить губы.
До иняза от меня можно доехать на троллейбусе, что я и делала летом, а зимой ездить на них было долго и холодно. Старые, маленькие еще троллейбусы не отапливались так хорошо, как большие современные, и стекла у них были мохнатые от мороза. Поэтому я взяла такси и всю дорогу ломала голову над тем, зачем же меня вызывают.
У декана в кабинете сидел незнакомый мне мужчина лет сорока с гладко зачесанными назад волосами и в коричневом костюме. Он сидел за маленьким столиком, приставленным к большому письменному, и внимательнейшим образом изучал содержимое раскрытой папки типа «скоросшиватель». В пепельнице, стоящей рядом, дымилась забытая папироса. Тут же лежала коробка папирос «Казбек». У меня тревожно екнуло сердце.
Декан вышел мне навстречу с протянутой для приветствия рукой. Незнакомец даже не поднял головы от бумаг.
— Здравствуйте, здравствуйте, Анна Львовна…
— Мария… — смущенно поправила я.
— Конечно, конечно, — почему-то обрадовался декан. Он был чрезмерно полный и от любого резкого движения у него начиналась одышка. — Вам, уважаемая Мария Львовна, в связи с вашими выдающимися успехами в изучении языка, оказано исключительное доверие…
— Я сориентирую товарища, — не отрывая глаз от бумаг, тихо перебил его незнакомец.
— Конечно, конечно! — еще больше обрадовался декан. Он с преувеличенной озабоченностью взглянул на часы, похлопал себя зачем-то по карманам и как бы сокрушенно развел руками. — Евгений Кондратьевич введет вас в курс дела, а мне, к сожалению, нужно бежать…
Он потряс мне руку и, с испугом заглядывая мне в глаза, проникновенно сказал:
— Я очень на вас надеюсь…
Незнакомец легонько прокашлялся, и декан, шумно дыша, убежал.
— Садитесь, — кивнул Евгений Кондратьевич, все еще не глядя на меня и указал рукой на стул напротив.
Я села.
Некоторое время мы молчали. Евгений Кондратьевич торопливо долистывал странички, сшитые в папке. Очевидно, для того, чтобы мне не было видно, что на них написано, он слегка приподнял папку и держал ее в руках перед собой. На самой папке каллиграфическим почерком черной тушью была выведена моя фамилия. Я зябко передернула плечами.
— Ну как, вы сшили себе новую шубку или все еще в бабушкиной бегаете? — внезапно, как бы между делом, спросил он и внимательно посмотрел на меня из-за папки.
Я почувствовала, как кровь бросилась мне в лицо, а ноги почему-то похолодели.
— В бабушкиной… — просипела я голосом удавленника.
— Это плохо… — сказал он наконец, захлопнув папку и положив ее рядом с собой лицом вниз.
Он откинулся на стуле и, откровенно изучая меня, забарабанил белыми пальцами с ухоженными ногтями по коробке папирос.
— Это очень плохо, — повторил он с удовольствием, — вам действительно очень пошла бы шубка из золотистого каракуля… Ну ничего, шубку получите по этому адресу.
Он вынул крошечный блокнотик в картонной обложке, нацарапал там несколько слов, вырвал листок и протянул его мне. Я прочла: «ГУМ, секция № 200, распоряжение М. У. № 9, № 13/34 от 23.12.1956» и ничего не поняла. Он мне объяснил, как найти 200-ю секцию ГУМа, кому назвать номер требования, где расписаться в получении.
— Выбирайте, какая понравится, — сказал он в заключение, — хотя не думаю, что там очень большой выбор… — Я машинально кивнула. — А почему вы не спрашиваете, с какой стати вам выдают такую дорогую спецодежду? — почти весело спросил он, явно наслаждаясь моей растерянностью.
— Я думаю, вы мне все равно об этом скажете, — начала злиться я.
— Вы знаете, что к нам в страну приехал наш большой друг, член Коммунистической партии Франции товарищ Ив Монтан с супругой?
Я кивнула.
— Вас направляют к ним вторым переводчиком.
— Что значит вторым?
— Это значит, что первый уже есть. Но когда супруги захотят провести время врозь, а программой пребывания это предусмотрено, то им понадобится второй переводчик.
— Но почему я? Я ведь только на втором курсе? — растерялась я.
— Вы возражаете? — прищурился Евгений Кондратьевич.
— Нет, нет, конечно, не возражаю…
— Вот и хорошо. И руководство института не возражает, а даже наоборот — рекомендует вас… И компетентные органы поддерживают вашу кандидатуру…
Он открыл пачку папирос, достал одну, классическим жестом постучал бумажным мундштуком по крышке, сдул выпавшую табачную крошку на пол, прикурил, сделал несколько затяжек и положил дымящуюся папиросу рядом с первой, погасшей. Дым замысловатой ядовитой струйкой пополз к моим ноздрям…
— Вышеназванные органы очень надеются, что вы достойно будете представлять нашу великую страну и не ударите в грязь лицом перед неожиданными трудностями. С этой минуты вы поступаете в мое полное распоряжение и обязаны каждый день давать мне исчерпывающий отчет по телефону, во сколько бы вы ни освободились. Вот вам номер телефона.
Он, предварительно написав на нем телефон, вырвал из блокнотика еще один листик и протянул мне. Потом достал из кармана и положил передо мной две фотографии. На них были двое неприметных мужчин неопределенного возраста.
— Запомните этих людей. К ним вы всегда можете обращаться, если возникнет какая-нибудь нештатная ситуация.
— А как я их найду? — спросила я, незаметно отстраняясь от дыма забытой им папиросы.
— Они будут постоянно рядом и сами вас найдут, если случится что-то непредвиденное. Вы должны всячески ограждать товарища Ива Монтана с супругой от всевозможных провокационных вопросов и заявлений…
— Каким образом? — тревожно спросила я.
Евгений Кондратьевич поднял брови и внимательно посмотрел на меня, словно внезапно засомневался в правильности выбора кандидатуры.
— Вы их просто не переведете, — сказал он после длительной паузы. — Не переведете этих сукиных детей! — крикнул он и оглушительно шлепнул ладонью по шаткому столику. Пепельница подпрыгнула и задребезжала. Папироса, свалившись с бортика пепельницы, покатилась по полированному столу и упала на ковер. — Не переведете — и все, — повторил он, внезапно успокоившись.
Он встал, нагнулся, поднял папиросу.
— И эти подонки и отщепенцы подавятся своими провокационными вопросами и заявлениями, — сказал он и с таким ожесточением смял папиросу в пепельнице, что из нее брызнул табак.
Он сел, достал из коробки следующую папиросу и, проделав с нею точно такие же манипуляции, положил на борт пепельницы. Дым опять пополз мне в лицо.
— Вам разрешено входить в гостиницу, принимать мелкие подарки и сувениры, выполнять различные просьбы и поручения, предварительно посоветовавшись со мной. Каждое утро за вами будет заходить машина, и вы вместе с Андреем — так зовут другого переводчика, вашего напарника, — будете приезжать ко мне на инструкцию…
— Куда приезжать? — простодушно спросила я.
— Туда, куда вас привезут, — невозмутимо ответил Евгений Кондратьевич. — После инструкции вы будете направляться в гостиницу и сопровождать наших дорогих гостей до отбоя. Вдвоем или поодиночке, смотря по обстоятельствам. Вы должны ни на секунду не терять их из вида. Товарища Ива Монтана в случае чего будете сопровождать вы, а супругу… — он как-то со значением подкашлянул, — Симону Синьоре будет сопровождать Андрей. Вам все ясно?
Я кивнула.
— Не слышу ответа, — ласково произнес он.
— Все ясно, — звонким пионерским голосом выкрикнула я и чуть не вскинула руку в пионерском салюте.
Евгений Кондратьевич с печальным сожалением покачал головой.
— Я вижу, вам не все ясно… — с отеческой укоризной произнес он. — Это вам не игрушки! Это — не краденый каракуль покупать и со всякими подозрительными личностями якшаться. Это серьезнейшее политическое мероприятие. И здесь не может быть «все ясно»! — Он удивительно точно повторил мою интонацию. — Здесь должно быть все ясно! Таких, как вы, сотни! Тысячи! Но именно вам оказано высокое доверие. — Он многозначительно поднял палец вверх. — Очень высокое. И я вам по-дружески советую его оправдать.
Я чуть было не брякнула, что очень дорожу его дружбой, но вовремя сдержалась. Меня интересовало совершенно другое.
— Скажите, Евгений Кондратьевич, — робко обратилась я к нему, — мне придется его сопровождать и на концерты?
— И на концерты, и на концерты, — ответил он, укоризненно качая головой, словно заранее зная, что я скажу.
— А можно мне будет еще один билет или пропуск?..
— Можно. Только никаких контактов во время работы. Ни автографов, ни фотографий, ничего. Можно только цветы на сцену. Товарищ надежный?
— Это моя подруга — сказала я.
— Знаю, что подруга. — Он недовольно поморщился. — Я спрашиваю, как она сейчас — надежная, выдержанная?
— Вполне.
— Хорошо, — сказал Евгений Кондратьевич. — Вы отвечаете за нее головой. Будет вручать ему цветы на концертах, как Мао Цзедуну… — Он лукаво усмехнулся.
Так мы с Танькой посмотрели почти все концерты.
Андрей оказался таким былинным красавцем, что, увидев его, Танька застонала, а я, кажется, поняла принцип, по которому отбирались кандидатуры для обслуживания дорогих гостей.
Когда супруги были вдвоем, то первую скрипку играл Андрей, а я у него была как бы на подхвате. Он сперва часто советовался со мной по поводу произношения того или другого слова, пока я ему не объяснила, что у меня произношение начала века, а его учили современному, значит, так, как говорит он, даже правильнее.
Наш спор разрешила Симона Синьоре. Она сказала, что в Париже говорят и так, и эдак, только языком Андрея говорят военные и полицейские, а моим — аристократы.
Андрей на это замечание жутко покраснел и стал еще симпатичнее. Чтобы утешить беднягу, Симона накрыла его ладонь своею и дружески пожала. От этого Андрей зарделся еще сильнее.
Ив звал меня «русская матръёшка». Началось это после того, как мы в магазине «Подарки» на улице Горького купили ему огромную полуметровую матрешку. Он нес ее по улице, прижав к груди, и привлекал всеобщее внимание. Потом, оглянувшись на меня, воскликнул с лукавой улыбкой:
— Я не знаю, кто из вас больше матръёшка — она или ты, но вы мне обе очень нравитесь. Жалко, что нельзя вас обеих сразу обнять.
По-русски это звучит как-то неуклюже, или я не могу это перевести, сохранив весь галльский блеск, но по-французски это было сказано изящно…
Мне это было очень приятно, так как я понимала, что он имеет в виду. Дело в том…
Дело в том, что в двухсотой секции ГУМа манто из золотистого каракуля не оказалось, а норковые мне, очевидно, были не положены по чину, поэтому выбор был действительно невелик. В самый последний момент я заметила короткую шубку из рыжей лисицы. Это было прямо противоположное тому, что я задумывала, но делать было нечего, я взяла ее, потому что мне тут же в голову пришла другая, не менее увлекательная идея…
В этой же волшебной секции я выбрала огромную роскошную чистошерстяную шаль. По тонкой, мягкой и ласковой материи цвета топленых сливок были рассыпаны сочные красные розы. По краям была потрясающая бахрома. Сгорая от нетерпения, я примерила ее, надев поверх шубки и закинув один из концов за спину. Честно говоря, я сама себе понравилась. Щеки у меня пылали от жары и возбуждения. Я представила, как они будут розоветь на морозе, и это окончательно решило дело.
Деньги у меня были, оставались от тех, что вернул Митечка, и я была готова на серьезные траты, так как никак не могла поверить в соблазнительные слова: «получите», «выдают» и «спецодежда», употребляемые Евгением Кондратьевичем в первом нашем разговоре.
Когда я окончательно определилась, милая продавщица, дружелюбно улыбаясь, стала выписывать чек, а я подумала, что чудес на свете не бывает, но, когда я на чеке, уже около кассы, прочла общую сумму в пятьсот рублей, поняла, как была не права…
Для современных, особенно молодых, читательниц эти цифры ровно ни о чем не говорят, поэтому я себе позволю для сравнения привести несколько цен. Хорошее зимнее мужское пальто из дорогого драпа с каракулевым воротником стоило 1000 рублей. Обычная женская цигейковая шуба — 3000 рублей. Так что пятьсот рублей за лисью шубку до колен и за роскошную чистошерстяную шаль — это цена сказочная.
На меня прямо повеяло сладостным дыханием далекого коммунизма… Тогда мы еще не знали, когда он наступит. Только в 1960 году Н.С.Хрущев объявил нам точное время его прихода — 1980 год.
Итак, мы шли из магазина «Подарки» в гостиницу «Националь». Всемирно известный певец в замечательном твидовом пальто, перетянутом широким поясом, без шапки, с поднятым воротником, с прижатой к груди полуметровой матрешкой, и рядом с ним я — живая матрешка в шали точно таких цветов, как на игрушке. На мне были туфли на высоком каблуке и ботики, так что ростом я была почти вровень с высоким Монтаном. Валил крупный мягкий снег и ложился на его густые, небрежно уложенные назад волосы.
Зрелище, надо сказать, было выдающееся. Недаром, когда мы переходили наискосок улицу Горького, весь транспорт остановился. Один из таксистов не сдержал восхищения и дал запрещенный недавно длинный гудок. За ним загудели другие шоферы.
Милиционер вместо того, чтобы начать всех подряд штрафовать, взял под козырек. Прохожие, мгновенно собравшиеся по кромке тротуара, начали аплодировать и махать руками, словно встречали правительственный кортеж из Внукова с каким-нибудь высоким иностранным гостем.
Ива Монтана у нас очень любили. Я — как и все. Можете представить, какое я удовольствие испытывала, идя рядом с ним. Удовольствие это стократно усиливалось от его тонкого французского ухаживания. Когда раздались гудки и аплодисменты, он слегка улыбнулся, посмотрел на меня и сказал с непередаваемой интонацией:
— Я никогда не думал, что в Советском Союзе так высоко ценят красивых женщин…
Я зарделась от столь изысканного комплимента… Пролепетала что-то, пытаясь вернуть ему так ловко переадресованную мне народную любовь, но не нашла нужных слов, запуталась и замолчала, еще больше покраснев.
В огромном трехкомнатном люксе, который они занимали с Симоной Синьоре, никого не оказалось.
Он помог мне раздеться. Делал он это так изящно! Казалось, шуба сама соскальзывает с моих плеч и исчезает. Потом мы прошли в гостиную, и Ив Монтан поставил матрешку на рояль.
— Как вы думаете, я могу ее… раздеть? — спросил, он глядя на меня с каким-то затаенным лукавством.
— Конечно, — ответила я.
— Вы думаете, ей будет это приятно?
— Безусловно, — улыбнулась я. — Ведь она для этого и создана…
Он принялся энергично тереть ладони и, сложив их лодочкой, греть своим дыханием. При этом он поглядывал на меня, явно ожидая моей реакции.
— Вы замерзли? — простодушно спросила я.
— Я — нет! — воскликнул он. — Но не могу же я прикоснуться к даме холодными руками…
Приложив ладони к своим щекам и, видимо, сочтя их температуру удовлетворительной, он протянул было руки к матрешке, но тут же испуганно отнял и вопросительно, с надеждой взглянул на меня. Словно это меня он хотел раздеть, но не был до конца уверен, понравится ли мне это. Я, подключаясь к его игре, медленно кивнула ему.
Бесконечно осторожно он протянул свои тонкие и чуткие пальцы к матрешке и, снова взглянув на меня, робко прикоснулся к ее гладкому боку, словно к живому бедру… Нежно погладил. У меня от этого движения мурашки побежали по коже… Словно он прикоснулся к моему… Я непроизвольно прикрыла глаза. Он, явно заметив мою реакцию, плавно снял верхнюю, самую большую половинку…
— О, мой Бог! — воскликнул он, восхищенно качая головой и даже слегка отворачиваясь, будто ослепленный увиденным… Прежде чем поставить крышку на рояль, он перевернул ее и понюхал внутри. Даже с моего места — а я стояла по другую сторону рояля — был слышен приятный запах свежего, морозного дерева. Один из моих любимых запахов. Еще я люблю, как пахнет только что внесенное в дом, вымороженное после стирки белье.
Ив Монтан закрыл глаза, с шумом втянул воздух затрепетавшими тонкими ноздрями и прошептал:
— Как очаровательно вы пахнете, мадам!..
Потом он собрал первую, самую большую матрешку, и принялся за вторую, потом за третью, десятую… Всего их образовалось четырнадцать. И с каждой из них он снимал оболочку, будто снимал новую деталь туалета с живой женщины… И смотрел при этом на меня…
Я не знаю, чем закончилось бы это раздевание, если бы в номер не вошли Симона и Андрей, а за ними какие-то люди из Министерства культуры, из Общества дружбы с Францией, работники французского посольства, человек с фотографии, которую демонстрировал мне Евгений Кондратьевич, и шофер с какими-то свертками.
Четырнадцать матрешек, выстроенных в ряд на черной идеально отполированной крышке рояля, произвели на всех огромное впечатление. Все оживленно загалдели. В поднявшейся веселой суматохе Симона Синьоре изучающе посмотрела на меня, потом бросила на Ива быстрый вопросительный взгляд, на что он ответил тоже безмолвным вопросом и нашел глазами красавца Андрея.
«Жизнь непроста, — с грустью подумала я, — даже у мировых знаменитостей…» Но грусти моей хватило ненадолго. Воспоминания о его прикосновениях к матрешке, о его взглядах, вздохах и восклицаниях быстро исправили мне настроение.
В этот день они с Симоной больше не расставались. Когда я случайно встречалась взглядом с Монтаном, то в его глазах читала напоминание о тайне, связывающей нас…
Через пару дней, после утреннего концерта, во время которого публика буквально завалила его цветами, и обязательного приема в его честь с бесчисленными изнурительными тостами, мы стояли с Ивом в вестибюле Центрального дома композиторов в окружении виднейших мастеров музыкального искусства — Тихона Хренникова, Марка Бернеса и Леонида Утесова. Среди них был и закутанный в белый шарф Певец с рассеянным и отстраненным лицом, в окружении выездной команды «сырих».
Улучив момент, когда вокруг нас не осталось ни одного франкоговорящего человека, Ив вставил в ответ Тихону Хренникову слова, предназначающиеся только мне:
— Нам надо поговорить… — И, оглянувшись, незаметно приложил палец к губам. Неподалеку маячило лицо с фотографии Евгения Кондратьевича.
Мне кажется, что Ив узнал их раньше, чем я, не видя при этом никаких фотографий. Каждый раз, сталкиваясь нос к носу, он с французской учтивостью здоровался с ними, награждая при этом такой язвительной улыбкой, что, будь на их месте люди потоньше, они бы давно сгорели или провалились на месте от стыда. Но моим «коллегам» ничего не делалось. Стыдно становилось мне, и я невольно задумывалась о том, догадывается ли Ив о моем тайном задании, которым меня нагрузил несгибаемый Евгений Кондратьевич? Правда, я выполняла его спустя рукава. То есть совершенно не выполняла.
Каждый вечер я своевременно звонила ему и докладывала, что день прошел без происшествий, никаких непредусмотренных инструкцией действий мой поднадзорный не совершал, подозрительных контактов не имел, провокациям не подвергался.
На что каждый раз Евгений Кондратьевич долго молчал, как-то подкряхтывал и потом произносил голосом, полным отеческой укоризны:
— Ох, не понимаете, не понимаете вы серьезности задания лично для вас… Ведь гостю что? Он коммунист, проверенный товарищ. Он споет и уедет в свою Францию к оасовцам, а вам тут жить дальше. С нами…
Аккуратно переведя ответную реплику Хренникова, я закончила ее словами:
— Я готова поговорить. Но когда и где?
— Нужно оторваться от этого воротника… — сказал Монтан, указывая мне глазами на лицо с фотографии.
— Но как это сделать? — еле вымолвила я. Внутри у меня все оборвалось. Я не знала, что означает это таинственное предложение. То ли это начало романа, то ли попытка завербовать меня. И то и другое ничем мне хорошим, как вы понимаете, не грозило при таком неусыпном наблюдении.
— Сейчас попробуем… — весело улыбнулся Монтан. Он надел пальто, благоговейно поданное каким-то незнакомым мне композитором, собрал сваленные на бархатную банкетку в гардеробе букеты цветов в одну охапку и внезапно шагнул к ничего не подозревавшему филеру, который потел в своем тяжелом пальто на ватине, якобы с интересом изучая какую-то афишу.
— Камарад, — с широкой свойской улыбкой сказал Монтан, — ты не поможешь оттащить этот гербарий в гостиницу? Моя жена обожает цветы. Скажешь, что это от меня, она будет счастлива! — И, как охапку дров, свалил ему на руки цветы.
Нужно было видеть, как ошалело лупало глазами лицо с фотографии, инстинктивно прижимая к груди букеты.
— Это здесь недалеко… — тараторил Монтан, похлопывая его по плечам. — Зайдешь в отель «Националь», спросишь, где живет Симона Синьоре, и тебе каждый рассыльный покажет. Ты не представляешь, камарад, как она будет счастлива, получив зимой такие прекрасные цветы. Скажи, что я просил подарить тебе нашу фотографию с автографами — она знает, где они лежат. Ты все запомнил, камарад?
Я перевела, стараясь сдержать смех.
Камарад обалдело кивнул.
— Что он сказал? — спросил Ив Монтан.
— Что вы сказали? — спросила я у лица.
— Я гм, гм… — прокашлялся он.
— Вы все поняли? — спросила я, понижая голос.
— Да, но я… — деревянным голосом начал он.
— Вы хотите международного скандала? — тихо поинтересовалась я.
— Нет! Не хочу! — просипело лицо.
— Камарад счастлив оказать вам эту услугу, — перевела я и незаметно подмигнула Монтану.
— Что ты тянешь, любезный? — прошипел откуда-то сзади Тихон Хренников и улыбнулся что есть мочи дорогому гостю. — Быстро делай что тебе говорят! Чтобы цветы не замерзли, возьмешь у подъезда мою машину номер 18–32, скажешь, я велел.
Лицо с цветами исчезло. Музыкальная общественность гурьбой высыпала на улицу нас провожать. Все были раздетые. От разгоряченных лысин валил пар. Видно было, что все намерены вернуться и продолжать банкет.
Только Певец был как всегда закутан и задумчив. Он направлялся домой, благо жил в нескольких десятках метров от Дома композиторов. Он не собирался оставаться на банкете не в его честь… Встретившись со мной взглядом, он ласково кивнул. Он не сердился на меня, понимая, что я приставлена к этому «выскочке» не по своей воле…
Когда мы оказались в машине, то, не сговариваясь, дружно расхохотались. Отсмеявшись, Монтан сказал:
— Послезавтра Рождество, а я еще не купил Симоне подарка. Я хочу, чтобы ты мне помогла. Я хочу выбрать что-нибудь очень хорошее, но чтобы это был секрет.
— А что любит мадам? — спросила я.
— Она обожает фарфор. Хороший старинный фарфор. У вас есть магазин, где это можно купить?
— Конечно, есть! — облегченно воскликнула я. — Но зачем нужно было отсылать этого типа? Он же все равно ничего не мог сказать мадам, потому что не знает французского.
— А что бы я потом рассказывал Симоне? Разве это было бы романтично? Для дамы сердца нужно рисковать.
— Вы потрясающий кавалер! — воскликнула я.
— Я француз! — с достоинством ответил Ив Монтан.
Мы поехали в антикварный магазин, что на улице Горького между площадью Маяковского и Белорусским вокзалом.
В магазине Ив Монтан, пересмотрев весь существующий в наличии фарфор, остановился на прелестном кофейном сервизе фабрики Попова.
Он долго не мог поверить, что этот сервиз сделан в России, а когда я это ему объяснила, показав все полагающиеся клейма, восторгам его не было конца. Но когда заведующая секцией, решительно отодвинув молоденькую продавщицу с трясущимися от возбуждения руками, сама завернула сервиз в мягкую бумагу и уложила в коробку, вдруг оказалось, что у Монтана не хватает советских денег. Притом не хватало приличной суммы — что-то около полутора тысяч рублей.
Когда это обнаружилось, он, нисколько не смутившись, достал из кармана бумажник крокодиловой кожи с монограммой и начал предлагать заведующей на выбор франки, доллары, марки, фунты стерлингов и даже итальянские лиры.
Заведующая, посерев от страха, безмолвно отпихивала валюту и твердила как заведенная:
— Пожалуйста, я вас очень прошу, пожалуйста… — и умоляюще смотрела при этом на меня.
Я объяснила Монтану, что в нашей стране это совершенно невозможно, что у заведующей могут быть крупные неприятности по службе, если она примет валюту.
— Но все остальные русские деньги у Симоны, — сказал он и посмотрел на меня с детской беспомощностью. — Она мой менеджер. Она где-то меняла деньги, а где, я не знаю… Я даже не знаю курса и хватит ли мне этой мелочи…
Я взяла у него из рук разрозненные смятые купюры, аккуратно их сложила, положила обратно в бумажник и засунула бумажник ему в карман пиджака.
— Все будет хорошо, пойдемте, — сказала я и сама улыбнулась просквозившей в моем голосе материнской интонации. Больно уж он был похож на ребенка, которому вдруг отказали в давно обещанной игрушке.
— Куда мы пойдем? — капризно спросил он, не спуская взгляда с заветной коробки, уже перевязанной по его просьбе розовой лентой. — А Симона? А Попофф?
— Пойдемте, я все улажу с деньгами.
— Тогда нужно внести задаток, — забеспокоился он, — иначе этот прелестный сервиз тут же купят. Это же настоящая редкость.
— Не купят, — успокоила я его. — У нас же есть чек! — Я потрясла в воздухе бумажкой. — Магазин не имеет права продавать его целых полчаса, а за это время мы успеем привезти деньги.
— А если придет богатый человек и предложит им в два раза больше, чем мы?
— Такого не может быть! — твердо заверила я его. — Цена товара в этом магазине может только уменьшаться со временем.
— О, великая страна! — воскликнул Ив Монтан, воздевая руки к потолку, к роскошным хрустальным люстрам, выставленным на продажу.
Заведующая секцией посуды, как только я убрала валюту, снова порозовела и заулыбалась. Когда я объясни ла ей ситуацию, она заулыбалась еще сильнее и заверила нас, что спешить совершенно некуда, так как сейчас без пятнадцати два, а обеденный перерыв у них с двух до трех. Стало быть, у нас есть больше часа времени. И потом, разве она не понимает, кому она продает… Она ни на что не претендует, даже на билетик, потому что была на первом его концерте, но лично досмотрит, чтобы сервиз не был выставлен на продажу до самого вечера… А может, и еще на сутки…
Я поблагодарила ее и уверила, что сразу же после обеда мы непременно за ним заедем…
Уже уходя из магазина, я машинально взглянула на противоположную витрину, где была выставлена металлическая посуда, серебряные приборы, портсигары, часы, мелкая металлическая скульптура, курительные трубки, янтарные мундштуки, вееры, письменные приборы и прочие приятные вещи, и обомлела. На полке, в правом углу, я увидела мой, вернее, еще дедушкин подстаканник.
Подтащив с собой к прилавку Монтана, я, путаясь от волнения в словах, объяснила продавщице, что именно я хочу. Наконец она подала мне подстаканник. С замирающим сердцем я перевернула его и прочла выгравированную старинным каллиграфическим почерком надпись. Никаких сомнений быть не могло. Это был дедов подстаканник, вынесенный из дома Митечкой.
Монтан, видя мое волнение, осторожно поинтересовался, в чем дело.
— Это мой любимый подстаканник. Он принадлежал моему дедушке. Его два года назад украли. И вот теперь я его нашла.
— Поздравляю, — очень серьезно сказал Ив Монтан. — Это добрый знак судьбы.
Я выписала и подстаканник и счастливая вышла из магазина. Ив радовался подстаканнику больше, чем сервизу, и постоянно твердил, что это знак. Что для меня кончилось время потерь и наступило время приобретений…
Я прекрасно понимала, чем мне грозит такое явное нарушение инструкций Евгения Кондратьевича. В конце концов, бесшабашно думала я, коммунист Монтан или не коммунист? Друг или враг? Да, в инструкции не сказано, что я могу его пригласить к себе домой, но нигде не сказано, что этого категорически нельзя делать. Что же мне делать, раз сложилась такая ситуация? Разве это будет прилично, если я попрусь к себе домой, а его оставлю сидеть в машине? А где же тогда наше всемирно известное гостеприимство? И магазин только через час откроется… Что же, нам этот час перед закрытой дверью ходить? И что будет плохого, если я предложу дорогому гостю чашечку кофе?
Я попросила шофера нашего прикрепленного «ЗИМа» подождать, сказала, что мы выйдем минут через сорок, чтобы он не беспокоился и не поднял паники, и мы вошли в наш подъезд.
Надо сказать, что он хоть и был в сносном состоянии, но сильно отличался от подъезда гостиницы «Националь» и от других официальных подъездов, в которые заходил Монтан. Он с удовольствием и, как мне показалось, даже с умилением рассматривал выцарапанные, а также исполненные чернильным карандашом, мелом, куском кирпича, губной помадой надписи и рисунки. Особенно похабные рисунки были прорезаны в штукатурке гвоздем и дерзко проступали из-под тройного слоя какой-то отвратительно зеленой краски, которой постоянно подкрашивали стены в нашем подъезде.
Монтан с видом знатока поцокал языком, любуясь этими рисунками, а надписи попросил перевести.
— Все? — испугалась я.
— Все, всё! — весело подтвердил он.
Я начала с самых легких.
— Лилька самка собаки…
— Сука! — деловито сказал он. — У нас говорят сука. Неужели вас не учат этому в институте?
— Нас не этому учат в институте, — улыбнулась я. — К тому же французскому языку меня с трех лет учила бабушка. Она не могла себе позволить научить таким словам ребенка.
— Ваша бабушка была француженка? — с надеждой спросил Ив.
— Нет, она закончила Институт благородных девиц.
— А это что написано?
— Маша + Леша = любовь до гроба — дураки оба, — перевела я.
— А кто этот Лъеша? — лукаво спросил Монтан.
— А почему вы не спрашиваете, кто Маша? — скокетни- чала я.
— Полагаю, здесь живет только одна Маша, достойная любви.
— В нашей стране любви достойна всякая Маша, — отшутилась я.
— А это что?
Там было написано: «Х…Й и П…а из одного гнезда».
Разумеется, без всяких точек.
— Это невозможно перевести, — смутилась я.
— Чепуха! Все можно перевести по меньшей мере тремя способами.
— Какими?
— С арго на арго, с арго на медицинскую латынь или на обиходный язык. Допускаю, что арго парижских клошаров вы не знаете, тогда переведите на любой из двух оставшихся.
— Пенис и влагалище из одного гнезда, — перевела я.
— А где же поэзия? — удивился Монтан. — Тут же явно записано стихами. Пожалуйста, прочтите, как это звучит по- русски.
Я прочла.
Он несколько раз со вкусом повторил последнее слово первой строчки.
— Очень, очень поэтично звучит! — воскликнул он, прищелкивая пальцами. — Вы знаете, что в молодости я жил в рабочем квартале. Там то же самое писали на стенах. Только по-французски… — засмеялся он.
Монтан поднял голову к потолку. Он был весь в расплывшихся черных точках, посреди которых торчали обугленные спички.
— И это мы делали. Это называлось «пролетарский салют».
— А как это делается? — спросила я. Мне давно не давала покоя эта загадка.
— Вы действительно не знаете? — усомнился Ив.
— Честное слово.
Он достал из кармана пальто спички и посмотрел через перила вверх и вниз, не идет ли кто. Потом извлек из коробка спичку, поплевал на стену в том месте, где начиналась побелка, и соскреб на деревянный кончик увесистый комочек размокшего мела. Потом приложил спичку головкой к полоске серы на спичечном коробке и одним движением, чиркнув головкой по сере, подбросил спичку к потолку. Спичка прилипла меловым комочком к потолку. Это произошло так быстро, что спичечная головка вспыхнула и разгорелась только под потолком. Спичка живо занялась, пространство вокруг нее моментально покрылось копотью. Сгорая, спичка изогнулась наподобие рыболовного крючка и так и застыла.
— Пролетарский салют! — сказал очень довольный собою Ив Монтан. — Это не всегда получается. Сегодня фортуна смотрит на нас!
Войдя в квартиру, он со свойственной ему импульсивностью, даже не раздеваясь, прошел в гостиную и, оглядевшись, пощелкал пальцами от восхищения.
— Я так и думал, так и думал…
— Что?
— Что эта матръёшка благородного происхождения… — улыбнулся он. — Кто ваши родители?
— Они были врачами.
— Были? — уточнил он.
— Да, их нет…
— А дедушка, который пил чай из русского стакана с подстаканником?
— Он тоже был врач.
Он подошел ко мне и, энергично потерев руки и подув на них, спросил:
— Я могу раздеть эту матръёшку?
— Конечно… — улыбнулась я.
— Вы думаете, ей это будет приятно? — спросил он, пристально глядя мне в глаза.
— Думаю, да… — сказала я и, подумав, добавила, как тогда в «Национале»: — Ведь она для этого и создана…
Как и тогда, он протянул ко мне руки и тут же отдернул, взглянув на меня с последним вопросом. Я слегка прикрыла глаза…
Он осторожно отстегнул огромную декоративную бронзовую булавку, которой была заколота шаль, положил ее на стол и, взяв за кончик, отвернул конец шали, потом шагнул ко мне почти вплотную, завел руки мне за спину, перехватил кончик и полностью развернул шаль. Потом он, не спуская с меня глаз, аккуратно свернул шаль и, поднеся к лицу, глубоко вздохнул, закрывая от блаженства глаза…
— О, мой Бог! — простонал он.
Шаль пахла морозом и духами «Ландыш серебристый».
Положив шаль на стул, он, запустив кончики пальцев под отворот шубки, нащупал скрытые пуговицы и не спеша одну за другой расстегнул их. Когда полы шубки разошлись, он слегка отодвинулся и восхищенно покачал головой, прошептав:
— Черт меня возьми! Это каждый раз так внезапно…
«Что он там такого увидел?» — подумала я.
Он зашел сзади, и шубка нечувствительно соскользнула с моих плеч. Я стояла не шелохнувшись. На какое-то мгновение он задержался за моей спиной, а когда появился передо мной, то был уже без пальто.
Я и опомниться не успела, как, опустившись на одно колено, он отстегнул кнопку ботика и, слегка придерживая мою ногу за щиколотку, приподнял ее, вернее, предложил мне ее приподнять и стянул ботик вместе с замшевой лодочкой на высоченном каблуке. Чтобы не потерять равновесие, я оперлась рукой на его плечо.
Поставив мою ногу на пол, он вытащил туфлю из ботика. Потом он снова взял меня за щиколотку. Я почувствовала, какие у него горячие руки. Погладив ступню, он ловко надел на нее туфлю.
Вторую ногу ждала точно такая операция. Только поставив уже обутую ногу на пол, он медленно провел рукой от щиколотки вверх по икре до самой подколенной чашечки.
Я невольно сжала его плечо. Он посмотрел на меня снизу вверх, сильно наморщив лоб, и прошептал:
— Я знал, что русские женщины прекрасны, но даже не представлял, что настолько…
Он легко поднялся и, робко протянув руку к пуговице моего официального, правда, очень сильно приталенного пиджака вопросительно посмотрел на меня…
Все-таки он был великим актером. На меня никогда еще не смотрели столь красноречиво. В этом взгляде было и удивление, и восторг, и вопрос, и просьба. Мне предстояло ответить на все сразу.
Но что я могла ответить, если от его руки, скользнувшей по моей ноге, сладкая дрожь пробежала по всему телу и закружилась голова, как от глубокой затяжки сигаретой. «Что ты делаешь, дура?» — расслабленно подумала я. Где-то далеко прозвучал зловещий голос Евгения Кондратьевича: «Ему что? Он споет и уедет, а тебе тут оставаться с нами…» «А-а! Черт с ними со всеми…» — решила я.
Но он ждал ответа на все свои вопросы…
— А если придет шофер? — хриплым голосом спросила я.
— Мы ему не откроем… — сказал он, медленно расстегивая первую пуговицу.
— Это очень рискованно… — сказала я не столько для того, чтобы его предостеречь, сколько для того, чтобы поддразнить.
— Я же француз. Какая любовь без риска? — шевельнув тонкими ноздрями, произнес он своим волшебным полушепотом, которым очаровывал концертные залы, и прикоснулся ко второй пуговице…
Никогда ни до ни после я не испытывала ничего подобного. Он был безумно пластичен. Его руки были божественно медлительны, расторопны и умны одновременно. Из его пальцев истекала в меня какая-то волшебная энергия.
Я не знала более обаятельного мужчины в те моменты, когда они забывают обо всем, кроме своей страсти. Никто и никогда, кроме него, не относился к моему телу с таким мистическим поклонением и религиозным восторгом, словно оно было ниспослано ему в дар непосредственно Богом, без моего участия.
В какое-то мгновение мне показалось это обидным, но потом я вдруг поняла, что моя грудь, живот, бедра, каждая часть моего тела — это вся я, вернее, мы со всем нашим крошечным прошлым, с шутками и тайнами, со всем нашим несбыточным будущим… Он не отделял меня от моего тела, как делали многие, почти все…
То, что происходило, было похоже на какой-то утонченный фантастический танец. С необычайной легкостью он извлекал из меня самые сокровенные, самые утонченные звуки любви. И я упивалась ими в полной тишине, забыв обо всем на свете. Ни стона, ни вскрика не вырвалось из меня. Мне хотелось петь… И я лежала, плотно сомкнув веки и губы, чтобы не выпустить из себя эту восхитительную музыку.
И по тому, как чудесно мы с ним совпадали, я поняла, что он слышит ту же мелодию…
Когда мы оделись, оказалось, что прошло всего полчаса, которые показались мне целой жизнью…
— Я же хотела предложить вам чашечку кофе! — воскликнула я, медленно возвращаясь к действительности.
Потом мы пили кофе, и его взгляд опять так много выражал…
Потом я спохватилась, достала из комода недостающие деньги и положила перед ним на стол. Мне отчего-то было страшно неловко это делать.
Он же, напротив, очень мило, как сделал бы это и до всего, поблагодарил меня и, достав из кармана крокодиловый бумажник, вытряхнул из него всю разномастную валюту.
— Я надеюсь, этого хватит?.. — вопросительно улыбнулся он.
Вся кровь, которая была во мне, бросилась в лицо.
— Нет, нет… Зачем?.. Не надо! — залепетала я, отпихивая от себя валюту, как заведующая секцией недавно в магазине.
— Но почему нет? — искренне удивился он.
— Это подарок… — пробормотала я и смутилась еще больше.
— Нет, нет, — решительно сказал он и, собрав со стола валюту, бросил ее в ящик комода, откуда я извлекла советские деньги. Задвинул ящик, повернул ключ и, покачав головой, добавил: — Нет! Это было бы слишком по-русски. Как у Достоевского в романе «Идиот». — И, резко сменив тон, спросил: — Вы любите Достоевского?
— Да, — ответила я.
— Какой роман больше?
— «Братья Карамазовы».
— Не читал… — Он с сожалением пожал плечами. — У нас все читают «Идиота».
Когда мы вышли из подъезда, то вплотную за нашим «ЗИМом» стояла «Победа». Впереди, рядом с водителем, сидел мужчина в шапке пирожком. Мне показалось, что это Евгений Кондратьевич. Увидев, что я смотрю на него, он демонстративно отвернулся.
Эта машина ездила за нами целый день. Я так и не смогла увидеть, кто же там сидел рядом с водителем.
В тот же вечер, докладывая Евгению Кондратьевичу по телефону о том, как прошел день, я почувствовала ка- кую-то особенную тишину, с которой он меня слушал, и как бы вскользь, будто не придавая этому особого значения, сказала, что Ив Монтан побывал у меня.
Я сказала, что случайно увидела в магазине дедушкин подстаканник и упросила Ива Монтана съездить со мной за деньгами. А тут, как назло, обеденный перерыв подвернулся. Я предложила гостю кофе…
— Вам продолжают оказывать очень высокое доверие, — прошипел он в ответ, — но если вы его снова не оправдаете, вас ничего не спасет, даже ваш дедушка. — И повесил трубку.
«Слава Богу, обошлось…» — подумала я с облегчением. Как же я ошибалась…
Ив Монтан, очевидно, тоже до конца держался этой версии, хотя вряд ли ему задавали вопросы на эту тему.
Как ни странно, но эта мимолетная встреча оказала на меня огромное влияние.
В 1956-м, после событий в Будапеште, Монтан еще верил, что так надо, и, когда в августе 1968-го, после известных событий в Праге, Ив Монтан на весь мир заявил о своем выходе из Коммунистической партии Франции, я невольно задумалась о том, что происходит в нашей стране и в мире, и впервые усомнилась в правильности наших социалистических догм. Он невольно открыл мне глаза. До этого я их просто отводила от действительности…
Я не могла не вспомнить о нем.
Еще много лет, до капитального ремонта, я, возвращаясь домой, невольно поднимала голову и находила глазами черный след его ракеты и скрюченный остов спички на потолке…
Его уже несколько лет как не стало, но его голос по- прежнему живет в моем доме. Все наши и французские пластинки с его песнями, которые я смогла достать, хранятся у меня на отдельной полке. Из-за них я не выбрасываю старенький проигрыватель, хотя давно уже пользуюсь прекрасным музыкальным центром фирмы «Philips» и коллекционирую лазерные компакт-диски. И еще у меня есть пластинка с песней о «Далеком друге» в исполнении Марка Бернеса. Там есть чудесные слова:
Когда поет далекий друг,
Теплей и радостней становится вокруг,
И сокращаются большие расстояния,
Когда поет далекий друг.
Московские студенты забавно переделали эту песню:
Когда поет в Москве Монтан,
Пустым становится студенческий карман…
И сокращаются расходы на питание,
Когда поет в Москве Монтан.
Между прочим, про Майкла Джексона, который тоже побывал в столице, московские студенты песню не сложили…
Со стороны моя жизнь может показаться довольно бурной, но на самом деле в последние два года она была практически монашеской, как я об этом уже говорила.
Для наглядности давайте вместе вспомним, что же со мной происходило после развода с Митечкой, с которым я жила хоть и трудной, но нормальной и, что самое главное, регулярной супружеской жизнью.
У меня была странная встреча с Певцом, ненужная, как выяснилось, ни ему, ни мне. И болезнь как результат, как наказание за равнодушие в этом главном для каждой женщины деле — в любви…
Потом был Славка, который просто оказался рядом со мной в самую трудную минуту… С которым я была близка (если не считать, конечно, того больничного, бредового случая) скорее из чувства благодарности, нежели из каких-то других чувств…
Совсем недавно один из телевизионных ведущих, симпатичный, а главное, очень остроумный человек, если только я не ошибаюсь, так определил разницу между любовью и дружбой: «Дружба — это любовь без секса, а любовь — это дружба с сексом». По-моему, очень точно. Со Славкой у нас на самом деле всегда была дружба, в которую мы по ошибке примешали секс. Но вскоре исправили эту ошибку и, исключив секс, честное слово, стали относиться друг к другу значительно лучше. Можно сказать, полюбили друг друга еще больше.
Но и находясь в состоянии ошибки, мы с ним были близки не больше десятка раз.
О Нике я не хотела бы вспоминать…
Потом была дурацкая и прекрасная ночь со сценаристом, бессознательный контакт с Автандилом, который и в счет идти не может, и, наконец, прелестное приключение с Ивом Монтаном…
Простой арифметический подсчет показывает, что за последние два года у меня было всего четырнадцать сексуальных контактов, из которых один был с женщиной, а другой — во сне…
А теперь подумайте, каково это для двадцатилетней женщины, уже познавшей прелести любви и полноценной, регулярной супружеской жизни?
Я понимаю, что бывают женские судьбы еще тяжелее, живут на свете и старые девы, но, как правило, они бывают или очень непривлекательными, или с большими психическими отклонениями. Но у меня же не было ни того, ни другого, и страдала я от своего вынужденного монашества ужасно.
Тем более что недостатка в поклонниках не было… Только на нашем курсе за мной ухаживали трое парней. И все трое были вполне ничего, но у меня ни к одному из них не лежало сердце-
Были еще двое с Танькиного курса… Один из них, правда, уехал на целину и, как я потом узнала, спился там, попал ногой под трактор, и ему раздробило ступню…
Дядя Ваня из Моссовета вдруг неожиданно стал проявлять интерес. Правда, он работал уже не в Моссовете, а в Госплане, но это было очевидное и серьезное повышение, о котором он мне очень долго рассказывал, пригласив меня в «Арагви».
Помните Лекочку и Марика, завсегдатаев коктейль-холла? Их еще протащили в фельетоне в «Вечерке»? Так вот, Лекочка начал оказывать мне совершенно недвусмысленные знаки внимания. Завалил меня цветами, шоколадом, хорошими массандровскими винами, частенько приглашал в новый коктейль-холл на восьмом этаже гостиницы «Пекин», откуда мы обычно спускались в ресторан и заканчивали вечер.
Он мне слезливо жаловался на свою жизнь, на то, что отец-сволочь не дает денег, что мать пьет и путается с отцовским шофером, что его, Лекочку, никто не любит, что все друзья его говнюки, а самое большое говно и подонок — Марик, и только я одна понимаю его душу…
В такие минуты он бывал даже мил. И я не знаю, как дальше развивались бы наши отношения, если б он проявил большую настойчивость и целеустремленность. Но он ограничивался тем, что, проводив меня домой, выпивал ритуальную чашку кофе, торопливо целовал меня в щечку и убегал, грохоча каблуками по лестнице, как когда-то я, спеша к поджидавшему меня сценаристу.
А кавалер он был шикарный, несмотря на нашу разницу в возрасте. Он был на полтора года моложе меня. И с этим я, может быть, смирилась бы, если б речь зашла о чем-то серьезном.
Только одно обстоятельство настораживало меня: я не понимала, откуда у него деньги, если отец их не дает? Насколько я знала, он с помощью отца поступил в Плехановский институт, который в то время все называли торговым, учился плохо, стипендии не получал и нигде не подрабатывал.
Эта загадка не давала мне покоя, особенно если учесть мой печальный опыт жизни с Митечкой, у которого периодически тоже водилось много денег и он их тоже проматывал с подкупающей широтой и щедростью.
Кроме того, на улице, в транспорте, в кино и в других общественных местах я постоянно ловила на себе более чем заинтересованные взгляды и понимала, что, стоит хоть как-нибудь отреагировать и одобрить очередного соискателя, как он ринется знакомиться, а там уж как Бог даст…
Но никто из них мне не нравился настолько, чтобы от одного взгляда забилось сердце. И Лекочка в том числе. Хотя, будь он поупорнее, то кто знает…
Конечно, я бы пошла за сценаристом или за Монтаном. Может быть, даже побежала бы, но ни один из них не позвал… А ведь и с тем и с другим что-то было… Возникала искорка, которая могла бы вспыхнуть самым настоящим чувством от слабого дуновения, от вздоха, слова… Но они такого слова не произнесли…
Так что эти два года я прожила практически без мужской ласки. А это очень плохо сказывается на женщине, готовой к любви, алчущей ее всею душой, всем своим молодым, горячим, истекающим жизненными соками телом.
Правда, мне могут возразить, что во время войны солдатки ждали с фронта мужей по четыре года — и ничего, держались как-то и не роптали… Ждать согласна и я, только кого? Исколотого с ног до головы Лexy с вшитым шариком? С его воровской войны? Но он мне сам запретил это. Воровской закон не разрешает ему иметь ждущих. Кого еще? Принца? Или простого бабьего счастья? Так его я ждала с утра до вечера… Его я искала в каждом встречном мужчине, обратившем на меня внимание… Его я примеривала на себя каждый раз, когда видела на Тверском бульваре молодых мамаш с колясочками или с карапузами, ковыряющимися в песочнице…
Я даже перестала ходить той стороной бульвара, где детская площадка. Почему-то ребятишки старше трех-четырех лет не вызывали у меня болезненного комка в горле, а на этих я спокойно смотреть не могла…
В общем, не лучшие два года своей жизни я прожила в самом расцвете женских лет.
Через неделю после отъезда Ива Монтана на родину мне позвонил Евгений Кондратьевич.
— Вы не могли бы подскочить завтра ко мне на полчасика? — с плохо скрытой угрозой поинтересовался он.
— Когда?
— Лучше с утра, чтобы вам учебу не пропускать… Часиков в десять вас устроит?
— Устроит, — соврала я, потому что в это время обычно даже не просыпалась.
— Ну вот и прекрасно, мрачно сказал он. — Кстати, как у вас с деньгами?
— Нормально… — растерялась я. — А что вы имеете в виду?
— Наверное, вы в деньгах не нуждаетесь, если за зарплатой не приходите… — вкрадчиво сказал он.
— Ой, а я и забыла… — почему-то испугалась я.
И действительно, у меня совершенно выскочило из головы, что я должна еще где-то получить за работу какие-то деньги. Где и сколько, я понятия не имела.
Все последние дни работы с Ивом Монтаном были полны переживаний. Мне все время казалось, что Симона Синьоре смотрит на меня с подозрением. А отношение ко мне Монтана после истории с покупками стало не то чтобы холоднее — нет, он был по-прежнему любезен и приветлив со мною, — но из его глаз исчез некий вопрос. Я это остро чувствовала.
И потом, я каждый день боялась, что мое чудовищное нарушение трудовой дисциплины и социалистической морали каким-нибудь образом откроется и от этого вся моя более или менее налаженная жизнь полетит вверх тормашками. Я постоянно перепрятывала по всему дому эту злосчастную валюту и каждый раз понимала, что мои простодушные тайники органам на один зубок. Кончилось дело тем, что я как- то поздно вечером вызвала Лекочку по телефону и всучила ему эти бумажки, разумеется рассказав о их происхождении.
Он их рассортировал, тщательно пересчитал и спросил у меня, поигрывая пачкой:
— А ты знаешь, сколько здесь по черному курсу?
— Откуда я знаю черный курс, — отмахнулась я.
— Он ровно в три раза выше официального.
— А какой официальный?
— Официальный… — Лекочка вынул из кармана записную книжку, открыл нужную страницу и прочитал: — Официальный курс рубля в 1950 году был повышен, переведен на золотую базу и составил 0,222188 граммов чистого золота в рубле при цене золота соответственно 4,45 рубля за один грамм. В связи с этим курс доллара США по отношению к рублю понизился и составил 4 рубля вместо прежних 5,30 рублей. Курс фунта стерлингов упал с 14,84 рублей до 11,20 рублей.
— Тебя этому в институте учат? — спросила я.
— Если бы… — усмехнулся Лекочка. — Жизнь учит…
— Ну хорошо, и что же из твоей математики следует?
— А из моей математики следует, что твой француз — прижимистый парень…
— То есть? — нахмурилась я.
— Без всякого «то есть»… — рассмеялся Лекочка. Я ведь не рассказала ему всего… — Он менял деньги во Внешторгбанке, как и любой иностранец, из расчета по четыре рубля за доллар. Ты дала ему полторы тысячи рублей. Это… — Лекочка на одно мгновение прикрыл глаза, — это 375 долларов США. Здесь, если перевести на доллары, — он потряс пачкой разномастной валюты и снова на секунду прикрыл глаза, — 250 зеленых без нескольких центов. Значит, он тебе недодал 125 долларов.
— Но может быть, он не знал курса? Он говорил, что деньгами у него занимается Симона… — попробовала я защитить Монтана.
— Это вряд ли он не знал курса, — с глубоким сомнением покачал головой Лекочка. — Эти капиталисты каждую копеечку считают… Особенно французы.
— Но он же коммунист!
— Да, но зарплату получает как капиталист. Но ты не бойся. Ты внакладе не останешься. Я у тебя эту валюту возьму за… — он пошевелил про себя губами, — за четыре тысячи рублей.
— Почему?
— Потому что она примерно столько стоит по ценам черного рынка.
— А тебе-то она зачем? — удивилась я.
— Затем, — подмигнул мне Лекочка.
— А может, Монтан и давал мне по ценам черного рынка? — сообразила я.
— Он же коммунист! — возмутился Лекочка. — Какой черный рынок?
Он меня ни в чем не убедил, а я смертельно боялась по- серьезному влюбиться в Монтана и потому считала денечки до его отъезда.
Я даже старалась не смотреть на него, чем, очевидно, и вызвала подозрительные взгляды Симоны.
Так что, когда они уехали, я вздохнула с облегчением. Тоска пришла через несколько дней. Я не знала куда себя девать, не работала, хотя на мне висело несколько заказов, с которыми я безбожно затянула из-за Монтана, пропустила несколько занятий в институте, валялась целыми днями на скомканных простынях и не подходила к телефону.
Если б я могла спуститься в магазин к Никитским воротам, то наверняка запила бы горькую. Но на это меня не хватало, а Татьяна, носившая мне продукты, коньяк покупать наотрез отказывалась.
Посудите сами, до зарплаты ли мне было?.. Конечно, я забыла о ней.
— Вот я и говорю, что, наверное, вы сильно разбогатели, если не помните о зарплате… — проскрипел Евгений Кондратьевич и положил прикуренную папиросу на бортик таким образом, чтобы дым вился прямо мне в лицо.
У него был очень маленький кабинет, стены которого были выложены облезшими, некогда полированными деревянными панелями.
К массивному письменному столу был приставлен другой, крошечный тонконогий столик с заляпанной чернилами столешницей и два тяжелых дубовых стула для посетителей с лоснящимися от времени кожаными сиденьями.
В одном углу, за письменным столом, стоял книжный шкаф со стеклянными дверцами, затянутыми изнутри пыльной неизвестного цвета материей. В другом углу громоздился темно-коричневый, в рост человека, сейф.
Между ними, прямо над головой Евгения Кондратьеви-ча, висел фотографический портрет Дзержинского, но квадратное темное пятно невыцветшей деревянной панели за ним было гораздо больше портрета и наводило на мысль, что там прежде висело солидное высокохудожественное изображение отца народов.
Около двери в углу стояла круглая деревянная вешалка, на которой висели скромное темно-серое пальто, поношенная шинель с майорскими погонами и моя шубка, странно смотрящаяся в таком окружении…
По всему было видно, что Евгений Кондратьевич стеснялся своего кабинета, его размеров и скудной обстановки. Больше того — все в этом кабинете вызывало в нем непрерывное раздражение… Он с таким отвращением выдвигал и задвигал ящики письменного стола, доставал какую-то папку из сейфа, запирал что-то со стола в книжный шкаф, что невольно возникали мысли, что он привык к другим масштабам и другой обстановке…
Единственной вещью, на которую он смотрел с теплотой, был письменный прибор из какого-то красного самоцветного камня в виде Красной площади, где чернильницей служило Лобное место, собор Василия Блаженного, у которого откидывалась на петельке каждая луковка, являлся хранилищем всякой канцелярской мелочи. Кремлевские башни со съемными вершинами хранили в себе карандаши и ручки, гостевые трибуны за мавзолеем служили подставкой для откидного календаря, а сам мавзолей никак не использовался и являлся как бы декоративно-идеологическим центром всей композиции.
Выполнено это произведение искусства было с невероятным мастерством и кропотливостью. Луковицы собора были инкрустированы разноцветными камушками и выглядели совершенно как настоящие. На фрагменте Кремлевской стены можно было разглядеть каждый кирпичик. А часы на Спасской башне ходили и только не вызванивали известную мелодию.
У меня потом было достаточно времени, чтобы рассмотреть этот шедевр во всех подробностях…
— Надеюсь, вы догадываетесь, по какому поводу я вас сюда вызвал? — спросил Евгений Кондратьевич и, взяв из пепельницы папироску, глубоко затянулся, прищурив при этом один глаз.
— Насчет денег, да? — осторожно спросила я.
— Именно насчет денег… — неопределенно подтвердил он, и я поспешила уточнить:
— Я имею в виду насчет зарплаты…
— И насчет зарплаты тоже… — с еще большей неопределенностью сказал он, помолчал, глядя на меня с усталым любопытством, и поинтересовался: — Ну что, сами все расскажете как старшему товарищу, в виде, так сказать, дружеского разговора и добровольного признания, или начнем допрос по всей форме?
Внутри у меня все похолодело, но кровь, готовую броситься мне в лицо, я каким-то непонятным усилием сдержала.
— Я не совсем понимаю, что должна рассказывать… — Я недоуменно пожала плечами. — Я ведь обо всем вам уже докладывала во всех подробностях. Других сведений у меня нет…
Он горестно вздохнул, потом снял верхушку со Спасской башни, с любовью выбрал остро отточенный красно-синий карандаш с золотым изображением Кремля и что-то быстро пометил на перекидном календаре.
— Значит, дружеского разговора у нас не получится…
Он с хрустом затушил папиросу, встал, одернул пиджак, поправил узел галстука, вынул из нагрудного кармана расческу в футлярчике, тщательно причесал волосы, продул расческу, положил обратно в карман, зашел за мой стул и вдруг, обдав меня горьким табачным дыханием, прошептал прямо в ухо:
— Ты думаешь, амнистия, реабилитация и прочая херотень, да? Ты думаешь, я на тебя, на шалашовку, любоваться буду? Раньше бы ты у меня через пять минут стала шелковой, но ничего, и сейчас заговоришь. Ты у меня птицей-иволгой запоешь, только смотри, как бы не было поздно-
После этого он как ни в чем не бывало вернулся на свое место, придвинул к себе стопку бумаги, отвинтил колпачок самописки и, отчужденно взглянув на меня, казенным голосом спросил:
— Имя, отчество, фамилия? Год и место рождения? Адрес проживания? Место работы или учебы?..
Когда я, еле сдерживая слезы, ответила на все формальные вопросы, он спросил:
— С какой целью вы завлекли к себе в дом гражданина Франции Ива Монтана?
Я повторила слово в слово свою версию с подстаканником. Он ее внимательно выслушал, потом извлек из папочки листок мелко исписанной бумаги, надел очки, что-то освежил в памяти и сказал:
— А заведующая секцией посуды Куркина Алла Семеновна и продавщица Алексеева Валентина Петровна в один голос утверждают, что товарищу Иву Монтану не хватило для покупки кофейного сервиза, номер квитанции 18640, тысячи пятисот рублей и что товарищ Ив Монтан, будучи не в курсе наших советских законов, предлагал в уплату за сервиз иностранную валюту различных стран, в том числе доллары США, французские франки и английские фунты стерлингов…
— Там еще были итальянские лиры… — вставила я.
Евгений Кондратьевич внимательно посмотрел на меня поверх очков.
— Сколько?
— Не знаю… — пожала я плечами. — Я не считала.
— Откуда же вы знаете про лиры?
— Он же при всех доставал деньги…
— Почему же тогда Куркина и Алексеева на них не указывают?
— Этого я не знаю…
— Хорошо… — сказал Евгений Кондратьевич, снова углубляясь в бумажку. — Это мы пока опустим… Дальше вы что-то сказали товарищу Иву Монтану по-французски, он вам кивнул, и вы вышли из магазина. Это было в тринадцать пятьдесят пять. Вы отсутствовали час сорок минут, а когда вернулись в пятнадцать тридцать пять, то у товарища Ива Монтана нашлась недостающая сумма денег, а валюты в бумажнике уже не оказалось… Кроме того, вы лично уплатили за подстаканник, как вы говорите, вашего деда 289 рублей. А вот теперь ответьте мне на три вопроса: откуда товарищ Ив Монтан взял недостающие полторы тысячи рублей, если вы с ним никуда, кроме вашего дома, не заходили? Куда делась его валюта и чем вы занимались у вас дома один час двадцать минут?
— В каком порядке отвечать? — уточнила я почти весело. Из его вопросов я поняла, что он ничего точно не знает, а предполагать никому не возбраняется…
— В порядке поступления, — нахмурился он и пустил мне в лицо густую струю дыма.
— Недостающие деньги дала ему я. Валюта его никуда не девалась, а дома у меня мы один час двадцать минут пили кофе с заварными эклерами из магазина в Столешниковом переулке и разговаривали о международном коммунистическом движении, о Москве и московской публике, о кино, о том, что песня — лучший проводник дружбы и мира между народами доброй воли… — Я замолчала, чувствуя, что сильно перегнула палку, но ничего с собой сделать не могла. Он задел меня за самое больное! Воспоминания о Монтане были самыми дорогими, самыми светлыми в моей жизни.
Тоскуя по его улыбке, я тихо радовалась, что ту встречу у меня дома, его руки, губы, ласковый шепот, трепетание его тонких выразительных ноздрей, вдыхающих мои запахи из одежды, которую он с такой дерзкой робостью и изяществом с меня снимал, уже никто у меня не отнимет, но оказалось, что я ошибалась… Оказалось, если нельзя отнять воспоминания, то можно их перечеркнуть, испоганить, растоптать грязными сапожищами, смешать с грязью.
«Ну уж нет! — сказала я про себя. — Его вы у меня не получите! Хоть сдохните здесь от злости!»
— Так… — побарабанил пальцами по коробке «Казбека» Евгений Кондратьевич. — Значит, будем в игры играть. Хорошо! Поиграем!
Он снял телефонную трубку, набрал номер:
— Степана Даниловича, пожалуйста!
Так звали декана нашего факультета.
— Что значит — занят? — ласково спросил Евгений Кондратьевич. — Как ваша фамилия? Так вот, товарищ Егошкина, доложите немедленно, что его беспокоят из органов… Вот так-то…
Он достал из коробки новую папиросу, постучал мундштуком по крышке, закурил.
— Степан Данилович? — оживился он. — Это Евгений Кондратьевич… Здравствуйте, здравствуйте… Ничего хорошего я вам сообщить не могу… Нет, не оправдала возложенного доверия ваша воспитанница… Нет, не оправдала… Даже и не знаю, что делать… Тут и кроме нее работы хватает… Да, да, думаю, прокуратура… Валюта, валюта… Незаконные операции… Я уж не говорю о ее моральном облике… — Он паскудно засмеялся. — Вернее, об аморальном… Ну, с этим, я думаю, вы сами разберетесь, в своем, так сказать, здоровом коллективе… Сколько у вас там комсомольцев? Все? Это хорошо! А секретарь толковый? Ну и прекрасно… Но и партийная организация и профсоюзы, я думаю, не должны стоять в стороне… Да, да, именно чтоб не повадно было… Ну конечно! У вас ведь передовая! Вы готовите людей, которые должны переводить в мир правду о нашей великой стране… Да, да, понимаю… А нужно было думать, нужно… Да нет, пока никаких мер не принимайте в интересах следствия, но оградить от нежелательных контактов обязательно… Чтоб зараза, так сказать, не распространялась… Вот вам и отличница… Да, да, мы еще разберемся, откуда такое прекрасное знание… И с бабушкой разберемся, и с дедушкой, и с родителями… На этот счет у нас есть большие сомнения… Очень большие…
Он повесил трубку и вопросительно взглянул на меня.
— Значит, деньги дали ему вы?
— Да, деньги дала ему я.
— Что значит — дали?
— Дала — и все.
— Подарили?
— Да, подарила, — бесстрашно подтвердила я и прямо посмотрела в его серенькие прищуренные глаза.
— И он спокойно принял этот подарок?
— Совсем не спокойно. Он собирался мне вернуть деньги, но я настояла на том, что это подарок. Это было нелегко…
— Хорошо, допустим, что это был, как вы говорите, подарок… Но почему, собственно говоря, вы решили сделать ему такой дорогой подарок? Почему вам не приходит в голову сделать подарок мне? Может, и я не отказался бы… — Он хихикнул.
— Если бы вы пели как он, то, может быть, я и вам что-нибудь подарила…
— Ну хорошо… А валюта из его кошелька куда делась?
— Я в его кошелек не заглядывала и ничего определенного сказать по этому поводу не могу.
— А может, он ее дал вам? Подарил… Так сказать, подарок на подарок…
«Ну, что он может знать? — пронеслось у меня в голове. — Никто же не видел… А если они Лекочку замели на какой-нибудь незаконной операции с валютой, а тот признался, где он ее взял? Ему-то что?! Папа позвонит куда надо, и ничего ему не будет… Сама, дура, виновата. Не нужно было ему отдавать, и тогда можно было бы сказать: «Да, подарил, лежит эта валюта у меня в комоде, все никак не соберусь ее вам сдать… Времени нет…» Поверить он, конечно, не поверил бы, но прицепиться было бы не к чему… Ну, а если все так, то хуже мне уже не будет. Нет никакой разницы — расскажу я сразу или буду упираться до последнего… В крайнем случае скажу, что запиралась со страха. А если они ничего про Лекочку не знают, то никаких доказательств у них вообще нет. Пусть хоть весь дом перевернут — ничего такого противозаконного у меня в доме нет. Только фотография Монтана и Симоны со мной посредине и с их подписями…»
— А почему вы решили, что валюты в его кошельке не было, когда он расплачивался за сервиз?
— Ее там не видели. Ни продавщица, ни заведующая секцией, ни кассирша.
— Но это не значит, что ее там не было, — отважно возразила я. — Бумажник у Ива Монтана был большой, а иностранные деньги гораздо меньше наших…
— Но они же их видели до того.
— Они видели их, когда он достал их из бумажника…
— Нет, они их видели в бумажнике, когда он их убрал…
— Тогда в магазине он нервничал, торопился и положил их небрежно, всей кучей, не расправляя… А потом… — Я сделала вид, что задумалась, — потом у меня дома, когда я дала… Когда я подарила ему эти полторы тысячи, он достал бумажник, поправил валюту, а потом долго пытался засунуть туда наши сотенные купюры, но они не помещались ни под каким видом ни в какое отделение. Точно, точно… Он еще посмеялся по этому поводу и сказал, что в большой стране — большие деньги… Потом он сложил пачку наших денег пополам и просто заложил в бумажник, как в книжку. А в магазине он вынул их, не раскрывая бумажника, так что я не понимаю, как продавщицы могли видеть, что у него в бумажнике есть, а чего нет… — Я возмущенно пожала плечами.
Я сказала правду. Он действительно носил наши деньги просто вложенными в бумажник и действительно очень забавлялся, пытаясь их поначалу засунуть. И фразу насчет большой страны и больших денег он произносил… Правда, несколькими днями раньше, но какое это имело значение. Я очень в этот момент гордилась собой…
— Так, так, так… — Он задумчиво побарабанил по коробке папирос, и вдруг взгляд его оживился. — Неувязочка получается… Если все, что вы говорите, правда, тогда где же он остальные деньги держал?
— Какие остальные? — растерялась я.
— Остальные советские деньги. Ведь сервиз стоил… — Он заглянул в листок. — Ведь сервиз стоил две тысячи девятьсот семьдесят рублей. Значит, тысяча четыреста семьдесят рублей у него были свои, так ведь?
Я обреченно кивнула, проклиная себя за этот оживляж с комическим засовыванием денег.
— А по вашим словам получается, что он у вас дома впервые советские деньги в руки взял. Неувязочка… Что вы на это скажете?
— Ничего не скажу, — обиженно отвернулась я. — В магазине он действительно вынул деньги из бумажника, и все вам это подтвердят, если они честные люди. А тогда ли он их пытался засунуть или раньше, я уже точно не помню… У меня и тогда все в голове перемешалось от волнения, и сейчас не самая спокойная для меня обстановка…
Я замолчала. На глазах у меня появились самые настоящие слезы. Я достала платок из сумочки и стала осторожно их промокать, чтобы не размазать тушь на ресницах. До этого я редко красилась, но Симона подарила мне роскошную тушь, и я в последнее время не выходила из дома с ненакрашенными ресницами. Надо сказать, что это мне очень шло. Глазищи у меня становились в два раза больше…
Он долго молчал и изучающе смотрел на меня. Потом открыл картонную папку, вынул оттуда две бумажки и показал мне издалека.
— Вы знаете, что это такое?
— Нет, — сказала я, бессмысленно всматриваясь в бумажки.
— Это ордер на обыск в вашей квартире и постановление о вашем аресте… Здесь не хватает только подписи прокурора. Но получить ее можно очень быстро… Я не советую вам играть со мной в игры. Мы знаем гораздо больше, чем вы думаете…
— Но я ни во что не играю, — всхлипнула я и подумала: «Как же, знаете! Давно бы приперли меня к стенке, если б знали».
Он снова встал, подошел ко мне, но на этот раз не сзади, а сбоку, положил мне руку по-дружески на плечо и, склонившись надо мной, заглянул в глаза.
— Ну что ты зажалась, глупенькая? Ну, подумаешь, валюту взяла… Ведь не родину же продала! Сдадим валюту, оформим все честь по чести… Напишешь все, как было, как он приставал к тебе… Понуждал тебя ко всяким развратным действиям… Ведь понуждал, да? — Он ласково полупал глазами, мол, я же свой, я же за тебя, ты расскажи, а там вместе придумаем, как помочь твоему горю.
От этих его ласково-затхлых слов у меня сразу же просохли глаза. «Ах ты, гнида прилизанная! — пронеслось в моей голове. — Оказывается, вон ты куда гнешь! Оказывается, тебе не только я, тебе еще и он зачем-то понадобился! Ну уж нет! Его ты у меня не получишь!»
— Да вы что?! — взревела я, сбрасывая его руку с плеча. — Да что вы такое себе позволяете?! Товарищ Ив Монтан коммунист-интернационалист, член ЦК Коммунистической партии Франции, личный друг Мориса Тореза! Да вы знаете, что за такие слова вам будет?
Он отошел на свое место, закурил, выпустил прямо мне в лицо тугую струю дыма и, гадко улыбнувшись, спросил:
— За какие слова?
— За эти! — заорала я.
— Никаких слов, выходящих за рамки моей компетенции, я не произнес, а вот вы, гражданочка, вместо того чтобы добровольно помочь следствию, сперва предлагали мне вступить с вами в преступный сговор и в половую связь прямо в кабинете, а потом, убедившись, что это невозможно, осыпали меня грубой циничной бранью, на которую не всякая вокзальная проститутка способна, и выкрикивали непристойности в адрес нашей партии и правительства.
— Ну и гнида же ты! — воскликнула я ему прямо в лицо. — Теперь ты вообще слова от меня не услышишь!
— Ну, положим, одно заветное словечко я от тебя услышу, но, правда, позже…
Он проворно собрал со стола все бумажки без исключения и запер их в сейфе. Потом с отвращением подергал ящики стола — заперты ли, проверил дверцу шкафа, подошел к двери, оглянулся и сказал, улыбнувшись каким-то своим тайным мыслям:
— Ты пока посиди, подумай над своим поведением, а я через пару минут вернусь…
Когда он ушел, я наконец от души, никого не таясь, разревелась в голос. Мне было по-настоящему страшно. Я поняла, что меня затянуло в ту же самую беспощадную и неостановимую машину, в шестернях которой погибли мои папа и мама…
Сперва я действительно думала, что он вот-вот вернется и, даже отплакавшись, поторопилась привести себя поскорее в порядок, чтобы не показывать перед этим ничтожеством своей слабости.
Потом, воспользовавшись его отсутствием, я налила полный стакан воды из графина, стоявшего передо мной на столике. Пить хотелось уже давно, но как-то было не до питья…
Выпив еще один стакан, я почувствовала наконец удовлетворение.
Через час я начала беспокоиться. Причем, как дура, беспокоилась не о себе, а об этой гниде… В голову полезли всякие дурацкие мысли. Что он пошел, например, в туалет, поскользнулся на лестнице, споткнулся, упал и сломал ногу или руку. А мог поехать вперед и удариться затылком… Лежит теперь, бедолага, где-нибудь в санчасти без сознания…
Почему-то все мои фантазии крутились вокруг туалета… Еще я представляла себе такую картину: забежал он в кабинку, устроился на толчке, поднатужился, и хватил его апоплексический удар… Я о таких случаях слышала. Теперь сидит там полуживой и звука произнести не может, не говоря уже о том, чтобы постучаться…
На свою судьбу я как-то странно махнула рукой. Ясно было, что из института я вылечу с треском, да еще с волчьим билетом. Что это такое, я себе не представляла, но была уверена, что поступить с ним куда-либо будет невозможно.
Это еще в лучшем случае! А в худшем — меня просто посадят. Зачем, за что — об этом я тоже не задумывалась. Очевидно было одно: они хотят меня посадить, а значит, обязательно посадят. Если не передумают…
Но ведь и в лагере можно жить, с неожиданным безразличием думала я. Очень скоро начальство узнает, что я шью, и потянется заказ за заказом… А для того чтобы их выполнять, мне потребуется хоть и маленькое, но отдельное помещение, относиться они ко мне будут хорошо, потому что я буду стараться… Питание там будет, конечно, похуже, но зато похудею… Да и не жалко этой жизни! Что в ней хорошего! Так, моменты… А главное — стоять на своем до последней капли крови. Что они — в Париж поедут допрашивать Монтана из-за таких пустяков?! Это здесь для них человека загубить — раз плюнуть, а там захочет ли он с ними разговаривать? А если и захочет, то, наверное, сообразит, что сказать. Он же умница и все отлично понимает… И, скорее всего, не прав был Лекочка, знал Монтан о черном рынке и о его ценах… Он зная, что дает мне почти в три раза больше, чем я ему. Все-таки они там, во Франции, капиталистические коммунисты… А если так, значит, будет молчать… Вернее, пошлет их к чертовой бабушке и не захочет даже разговаривать на эту тему… Вот и мне с ними не нужно разговаривать. Захотят посадить — посадят, что бы я ни говорила, а не захотят — и так не посадят…
И черт с ним! Пусть сидит в туалете хоть месяц! Пусть сгниет там совсем! Будет еще эта гнида в мою жизнь своими липкими пальцами с обгрызенными ногтями лезть… Онанист несчастный! Я слышала где-то, что обгрызенные ногти бывают чаще всего у онанистов.
Вскоре я поняла, почему мои мысли так навязчиво крутятся вокруг туалета… Оказалось, что я и сама совсем не прочь посетить это заведение. Больше того — просто обязана это сделать… И еще эти чертовы два стакана воды… Положение было еще не критическое, но очень и очень серьезное… Я еще, глупенькая, подумала о том унижении, которое мне придется испытать, спрашивая у этого подонка разрешения выйти в туалет… Я еще не знала, какое унижение меня ждет…
Положение стало критическим еще через полчаса. Меня уже не беспокоила судьба моего мучителя, я уже думала только о том, что если он не явится хотя бы через десять минут, то мой мочевой пузырь просто лопнет и позора не избежать все равно.
Через десять минут я решила — будь что будет, и подошла к двери. В конце концов они тоже люди и должны понять… Я нажала на ручку двери. Дверь была заперта. Когда же он успел ее запереть? Робко постучав ладошкой в обитую дерматином дверь, я прислушалась. За дверью стояла мертвая тишина. Ни шагов, ни разговоров. Я постучала погромче — никакого результата. Я стала колотить кулаками и пятками попеременно и кричать «откройте», время от времени припадая ухом к двери. После того как я отчетливо услышала шаги, которые даже не замедлились на мой стук и крик, я поняла, что это бесполезно.
Тогда я бросилась к телефону. В трубке было глухое молчание, как если бы я приложила к уху выключенный утюг. Не было даже характерных потрескиваний и попискиваний…
— Ну и черт с ним! — воскликнула я и с грохотом бросила трубку на рычаг. В конце концов, куда я хотела позвонить? В милицию?
Я начала лихорадочно озираться. Первым мне попался на глаза графин… У меня мгновенно возник сумасшедший план. Черт с ними со всеми, в отчаянии подумала я, можно вылить оставшуюся воду в стакан, предварительно открыв окно и подперев боком дверь, пописать в графин, вылить содержимое в окно, сполоснуть водой из стакана, и пусть эта сволочь потом пьет из этого графина.
Окно было заклеено белой бумагой. На рамах вместо привычных шпингалетов были отверстия с трехгранными штырьками, как в дверях пассажирских вагонов. Форточки не было, вместо нее фрамуга, открывающаяся с помощью длинного шнура. Дернув за этот шнур, я поняла, что без лестницы достать до этой фрамуги невозможно…
Еще через час я вспомнила, что где-то читала о том, что Микеланджело Буонаротти умер от болезни мочевого пузыря, потому что при росписи потолка Сикстинской капеллы ему приходилось подолгу терпеть, так как всякий раз спускаться с высоченных лесов была целая история… Я поняла, что умру раньше. Что выражение «лопнувший мочевой пузырь» не фигура речи, а вполне реальное явление.
На пятом часу резь в мочевом пузыре уже перестала быть сигналом острого желания облегчиться, а переросла в сплошную боль, охватившую весь низ живота и поясницу. Я корчилась на стуле и глухо стонала.
Несколько раз у меня возникала отчаянная мысль наплевать на все, облегчиться в графин и задвинуть его куда-нибудь подальше под стол, но все мое существо восстало против такого позора. Я поняла, что уж лучше смерть в страшных муках, чем такой позор на всю жизнь! И перед кем? Перед этой гнидой! Перед этим ничтожеством! Никогда! Лучше смерть!
Тюрьма, лагерь мне теперь казались счастливым избавлением.
Эта сволочь явилась ровно через пять часов!
— Ну, что? — как ни в чем не бывало спросил он от порога. — Вы одумались?
— Мне нужно выйти… — сквозь стиснутые зубы сказала я.
— Что значит — выйти? — поднял он свои жиденькие бровки. — Как это выйти? Вот закончим допрос, оформим ваши показания, вы их подпишете и выходите себе на здоровье…
Я тяжело поднялась и шагнула к нему с таким видом, с каким, должно быть, наши бойцы шли на танки, сжимая в руке связку гранат. Он-то, говнюк, наверное, решил, что я буду прорываться, и распластался на двери как жена пьяницы на пороге трактира с известной картины В.Перова «Не пущу!». Я же приблизилась к нему на необходимое расстояние и что было сил двинула кулаком по его глумливо ухмыляющейся физиономии. Он отлетел куда-то в угол, и у него тут же потекла носом кровь, заливая черно-полосатый галстук и белую китайскую рубашку.
В то же мгновение дверь открылась и на пороге возник высокий человек, одетый в безупречный костюм, с несколько удлиненным, строгим лицом, большими залысинами и в очках.
«Неужели такое может быть?» — подумала я. Передо мной стоял Николай Николаевич. Тот самый человек, который три года назад возил меня к Наркому.
Евгений Кондратьевич проворно вскочил на ноги и прижал к носу неизвестно откуда появившийся в его руке платок.
— Что такое? Что здесь происходит? — строго спросил Николай Николаевич. По его взгляду я не поняла, узнал он меня или нет.
Собрав все оставшиеся силы, я произнесла с независимым видом:
— Мне необходимо на минуту выйти…
— Да, да, конечно… — пробормотал он и галантно посторонился, пропуская меня. — Это по коридору направо… — добавил он мне в спину.
Бесконечно долго, еле переставляя свинцовые ноги по ковровой дорожке, я плелась до туалета… Когда, боясь совершить лишнее движение, я наконец устроилась, то поначалу ничего не вышло… От скрутившей с новой силой боли у меня потемнело в глазах… Только через мучительную минуту начало что-то получаться… И все же облегчение наступило, но наступило оно совсем не скоро… Боль и содержимое мочевого пузыря бесконечно долго уходили, а я искренне удивлялась неизведанным возможностям организма. На мой взгляд, жидкости из меня выходило гораздо больше, чем я ее выпила за последние три дня.
Наверняка эта сука подсыпала в воду какое-то сильное мочегонное, думала я, с наслаждением вспоминая, как он отлетел в угол и как брызнула из его носа кровь… Я потерла костяшки пальцев, которые приятно болели.
Вспомнив про отключенный телефон, я поняла, что ни с каким Степаном Даниловичем он не разговаривал, что это была чистая провокация. А еще я поняла, что человек, пользующийся такими методами, ни перед чем не остановится, чтобы засадить меня в тюрьму…
Вернувшись в кабинет, я застала радующую мое сердце картину: Николай Николаевич (это был, несомненно, он — в этом я окончательно убедилась) сидел на месте Евгения Кондратьевича и с суровым видом просматривал мое дело. Евгений Кондратьевич, прижимая платок к носу, стоял рядом с ним чуть сзади и заглядывал через его плечо, изогнувшись кренделем.
На меня они взглянули по-разному. Евгений Кондратьевич с ненавистью, а Николай Николаевич строго. Наверное, он не узнал меня, решила я. Мало ли кого он возил к Наркому. Таких, как я, у него было много.
— Присаживайтесь, — сухо бросил мне Николай Николаевич.
Я села. Он перелистал еще несколько бумажек и, не глядя на Евгения Кондратьевича, спросил:
— Это все?
— Так точно… — робко ответил Евгений Кондратьевич.
— Плохо, очень плохо, — сказал Николай Николаевич и закрыл папку. — Присаживайтесь, — указал он на место против меня.
Евгений Кондратьевич осторожно обошел меня и сел, убрав платок в карман. Нос и верхняя губа у него припухли и покраснели.
— К сожалению, этого очень мало… — Он сурово взглянул на Евгения Кондратьевича, который под этим взглядом втянул голову в плечи и снова приложил платок к носу.
Ну все, подумала я, этот доведет дело до конца. Не миновать мне тюрьмы.
Николай Николаевич встал, подошел ко мне и, на секунду задумавшись, сказал:
— Вы не могли бы пару минут подождать в коридоре… Там есть удобная скамейка…
— Меня уже просили подождать пару минут, которые растянулись на пять часов… — сказала я.
Он взглянул на Евгения Кондратьевича. Тот еще глубже втянул голову.
— Слово чекиста — не больше двух-трех минут.
Он довольно любезно подхватил меня под локоть, помог подняться и проводил в коридор, где действительно стояла обтянутая потертой кожей продолговатая банкетка.
— Я обещаю, что ждать вам придется недолго… — Он заглянул мне в глаза, и опять я не поняла, узнал или нет.
Он вернулся в кабинет, оставив то ли умышленно, то ли случайно дверь неплотно прикрытой. Щель была пальца в два, и я слышала каждое слово, сказанное в кабинете.
Сперва было молчание. Потом раздался грохот придвигаемого стула и голос Николая Николаевича, в котором отчетливо сквозила насмешливая интонация:
— Плохо работаем, товарищ Сердюк, очень плохо… По вашим материалам ни один прокурор не даст нам санкцию на арест товарища Ива Монтана…
— Да, но мы против…
— Не мы, а вы, товарищ Сердюк. Вы лично раздули это дело с сомнительной, если не сказать, с преступной идеей сделать из друга нашей страны, коммуниста и борца за мир во всем мире, пособника империализма и шпиона…
— Но, товарищ полковник, вы же сами мне…
— Что? Соскучился по Колыме, твою мать?! — взревел Николай Николаевич, треснув кулаком по столу с такой силой, что жалобно задребезжал самоцветный Кремль. — Что «я тебе»? Это я тебе, твою мать, велел нарушать социалистическую законность? Это я тебе велел лепить горбатого и мучить людей? Что ты к несчастной девке привязался? За мамашу отыграться захотелось? Или решил на чистом понте звездочку поймать? Ты что — забыл, в какие времена мы живем? Это тебе не Колыма, где ты был и хан и вохран…
— Но вы же, товарищ полковник, сами…
— Молчать! — взревел Николай Николаевич и на этот раз стукнул по столу ладонью. — Твое дело телячье — обосрался и стой! Сейчас извинишься перед гражданкой и проводишь до выхода с музыкой. А эту галиматью сейчас же уничтожить! Напишешь новый отчет и положишь мне на стол не позже десяти ноль-ноль. И моли Бога, чтобы ей не пришло в голову написать жалобу в какой-нибудь госпарт-контроль… Какого хера ты расселся?! Зови гражданку!
Евгений Кондратьевич бобиком выкатился в коридор и чуть не зашаркал передо мной ножкой. А меня охватила вдруг такая злость, перемешанная с жалостью к самой себе, усталостью и радостью, что этот кошмар наконец кончился, что ноги отказались слушаться, а из глаз градом посыпались слезы.
Он что-то говорил, мерзко изогнувшись и заглядывая своими погаными глазками мне в лицо, а я его не слышала. У меня не было сил даже плюнуть в его поганую рожу.
Через некоторое время в коридор вышел Николай Николаевич и, взяв меня под руку, чуть ли не силой увлек в кабинет. Там он вытер своим белоснежным платком мои черные слезы, дал воды, но не из графина, а из бутылки «боржоми», которую извлек из книжного шкафа, оказавшегося в верхней половине действительно книжным шкафом, а в нижней холодильником.
Когда я немножко успокоилась, Николай Николаевич, очевидно решив, что любые слова его подчиненного вызовут у меня новые слезы, сам от имени органов извинился передо мной, заверил, что подобного не повторится, лично оформил мне пропуск, помог одеться и по бесконечным коридорам проводил до самого выхода.
Уже перед самой проходной, прощаясь, он еле заметно улыбнулся, и я поняла, что он, конечно же, давно меня узнал.
— Испугалась? — вполголоса спросил он.
Я только молча кивнула головой и благодарно улыбнулась ему в ответ.
— Ничего не бойся, — еще тише сказал он. — Я тебя в обиду не дам…
И протянул мне руку. Я крепко ее пожала. Задержав мою руку в своей, он сказал, подмигнув мне:
— А ты молодец, что не подала вида, что мы знакомы… Тогда мне было бы труднее тебя вытаскивать… А Лекочке передай, чтобы был поосторожнее, а лучше вообще бы завязывал с этими делами…
— Спасибо большое! — проглотив комок в горле, сказала я.
— Ну иди, иди… — Он грубовато подтолкнул меня к двери. — Я тебе как-нибудь позвоню, расскажу об общем знакомом…
Так в моей жизни появился Николай Николаевич.
Он позвонил примерно через неделю и пригласил на «Свадьбу Фигаро» в Большой театр. Я согласилась.
Он заехал за мной на такси и, как и прежде, не поднялся, а подождал меня в машине.
Одет он был, можно сказать, элегантно — длинное черное пальто, белый шерстяной шарф. Пушистая бобровая шапка делала его удлиненное лицо с тяжелыми надбровьями даже привлекательным. Во всяком случае, оно уже не пугало меня и не вызывало ассоциаций с гориллой, навязанных мне в свое время Ильей. А тяжелая челюсть придавала ему мужественный вид.
Он очень мило ухаживал за мной в театре. Темно-серый, в крупную полоску строгий английский костюм был очень ему к лицу Я, разумеется, тоже приоделась… Очень пригодилось платье, сшитое для банкета Вероники… Мы хорошо смотрелись вдвоем. Это было видно по тому, как на нас оглядывались.
Присмотревшись, я вдруг поняла, что он не так уж и стар, как это мне казалось три года назад. Ему было немногим больше сорока. Мы с ним как-то подравнялись возрастом, потому что мне при желании можно было дать и двадцать семь и тридцать лет. Прическу я в то время носила очень «взрослую» — низкий тяжелый пучок, напуская волосы слегка на уши. Это было явное подражание Веронике, которая оказала на меня огромное влияние, потому что была, независимо ни от чего, выдающейся личностью.
После спектакля я сама предложила пойти домой пешком. Было тепло и тихо, кружил вокруг фонарей легкий сверкающий снежок. Чтобы платье не мокло в снегу, я незаметно подтянула его специально прихваченным для этого пояском, а разрез и вставной клин сзади давали возможность делать нормальный шаг.
Мы медленно поднимались по улице Горького и Николай Николаевич мне рассказывал, как ему чудом удалось спастись, когда арестовали Наркома.
Дело в том, что 7 марта, через два дня после смерти Сталина и за два дня до его похорон, по инициативе Наркома, Министерство государственной безопасности и Министерство внутренних дел были объединены в одно Министерство внутренних дел, которое возглавил сам Нарком, и, естественно, началась неизбежная кадровая свистопляска.
Нарком как умный и дальновидный человек стремился посадить на все ключевые посты преданных ему лично людей. Таким образом, Николай Николаевич был направлен начальником серьезнейшего отдела в Московское управление.
Арестовали Наркома военные. Для предотвращения стычки с органами к Москве была подтянута Таманская дивизия почти в полном составе, но обезглавленные органы проявили разумную лояльность.
Содержался Нарком в специальном бункере на плацу штаба Московского военного округа на улице Осипенко.
Там же его и расстреляли. Генерал-лейтенант Батицкий уложил его первым же выстрелом, попав из «парабеллума» ему прямо в переносицу.
— Высшее начальство тоже решило проявить лояльность, — говорил Николай Николаевич своим глуховатым низким голосом. — Оно поняло, что если произвести слишком глубокую чистку, то в госбезопасности служить будет некому. Там ведь нужны настоящие специалисты, а откуда им взяться, если таких глубоких чисток было уже и было… Поэтому почти никого и не тронули, кроме самых близких: Гоглидзе, Мешика, Деканозова. Тех арестовали одновременно с Наркомом…
Николай Николаевич проводил меня до дверей квартиры. Зайти выпить чашечку кофе наотрез отказался…
Я его приглашала без всяких задних мыслей, просто по- человечески, потому что испытывала к нему самую искреннюю благодарность как к спасителю.
Мои слова о его вполне привлекательном внешнем виде вовсе не означают, что он мне понравился. Просто если б три года назад кто-нибудь мне сказал, что я пойду с этим человеком в театр, — я бы содрогнулась от страха и отвращения. И пошла с ним только из чувства признательности, но когда убедилась, что он выглядит вполне нормально, то очень обрадовалась за него. О том, зачем он пригласил меня в театр, я старалась не задумываться.
Потом он еще пригласил меня в театр, потом еще. Вскоре эти еженедельные посещения театра превратились в традицию. За зиму и весну мы пересмотрели с ним весь московский репертуар.
Он был неизменно любезен, предупредителен, всякий раз заезжал за мной на такси, в театральных буфетах угощал разными вкусностями и обязательно провожал до самой двери квартиры.
Я понимала, что он за мной таким образом ухаживает, но словно закрывала на это глаза. Меня в нем уже ничего не смущало — ни разница в возрасте, ни его тяжеловатое лицо с выпуклыми надбровьями и небольшими остро-проницательными глазами, — но представить с ним что-то большее, чем хождение по театрам, я не могла. Каждый раз после спектакля я его уже чисто формально спрашивала:
— Не зайдете?
И каждый раз он почти автоматически отвечал:
— Как-нибудь потом…
Однажды он добавил как бы про себя: «Когда повод будет…» Я пропустила эту фразу мимо ушей, но она-то и была ключевой в истории наших отношений.
О себе он рассказывал мало. Он был, как выяснилось, вдовец, жил с дочкой-восьмиклассницей в маленькой двухкомнатной квартирке в Новых Черемушках, которую ему дали совсем недавно. А до этого они жили в двух больших комнатах в коммунальной квартире. Женился он рано, как только пришел из армии. Овдовел год назад.
По-человечески мне было очень его жалко. Я даже предложила как-нибудь привезти ко мне дочку, чтобы я ей пошила что-нибудь нужное. Он решительно отказался, сказав, что все нужное у нее уже есть.
Татьяна Николая Николаевича просто боялась. Однажды она, зная, что он должен за мной заехать на такси, специально ждала около моего подъезда, чтобы хоть издалека взглянуть на него.
— Честное слово, в нем есть что-то такое страшное… — рассказывала она мне потом. — Он как сверкнет на меня глазами… Я чуть в водосточную трубу не залезла от страха, Он словно знал, что я пришла на него смотреть…
— Конечно, знал, — усмехнулась я.
— Ты что, ему сказала? — обиделась Татьяна.
— Ну, если он даже про Лекочку все знает, то как он может не знать тебя? Конечно же, знает, и притом как облупленную.
— Об этом я не подумала, — сказала Татьяна. — Вот я и говорю — страшный человек. Смотри, попомнишь еще мои слова. В нем есть какая-то тайна…
— Не выдумывай, — отмахнулась я от нее, прекрасно понимая, что она права.
— А вообще-то что он от тебя хочет? — допытывалась Татьяна.
— Не знаю… — пожала плечами я. — Он ничего такого не говорит…
— Собака на сене он, а не мужик, — сказала Татьяна шепотом и оглянулась. — Сам не гам и другим не дам…
И опять она была права. Несмотря на то что наши отношения с Николаем Николаевичем никак не развивались, я ничьих ухаживаний больше не поощряла. Даже Лекочке, пытавшемуся пригласить меня в очередной ресторан, я категорически отказывала. Почему-то я хранила Николаю Николаевичу верность, хотя он меня об этом не просил…
А вместе с тем меня уже начали одолевать эротические сны. Частенько я просыпалась вся мокрая и набухшая так, что только тронь меня… Очень часто мне снился Монтан… Вот кого я могла полюбить! А может, и уже полюбила, только боялась в этом признаться… И мечтала встретить такого человека, который заставил бы меня забыть о нем…
Сколько раз, сидя с Николаем Николаевичем в театре, я украдкой рассматривала его удлиненный профиль, сильно выступающий кадык на всегда тщательно выбритой и все равно синеватой от щетины шее и с каким-то отчаянием думала о своей несчастной, нескладной судьбе…
Надо же такому быть, что первая и самая сильная любовь у меня была в младенчестве. Единственного своего ребенка я зачала от человека, к которому была более чем равнодушна… Вторая любовь, вернее, предчувствие любви у меня случилась к человеку, которого я больше ни разу не увижу, кроме как на экране. Для которого если я и останусь в памяти, то только как экзотическое приключение, как «русская матръёшка»…
Для чего же были у меня все остальные? Для чего был муж? Для чего я сижу в театре с человеком, который знает обо мне больше, чем знал муж, чем знает Татьяна? И уговариваю себя, что у него интересное, хоть и странное лицо, что в нем есть привлекательные черты характера…
Когда же придет та, настоящая любовь, о которой я узнаю с первого взгляда, почувствую ее всем своим сжавшимся сердцем?
И все-таки Татьяна на этот раз оказалась права. В Николае Николаевиче со временем обнаружилось много тайн и служебного и чисто человеческого свойства.
Однажды он позвонил мне и, явно почему-то волнуясь, предложил пойти не в театр, как обычно, а в ресторан, и причем выбрал для этой цели самый заштатный ресторан «Северный», расположенный на первом этаже одноименной гостиницы в Марьиной Роще.
Я до этого даже и не слышала о его существовании. И вообще, в этот район, считавшийся тогда окраиной, я ни разу не забиралась. Но все равно я с радостью согласилась.
Была уже самая настоящая весна, и мне до смерти хотелось показаться на людях в новом выходном платье, которое я себе сделала колокольчиком на накрахмаленной нижней юбке, опережая отечественную моду ровно на три года.
Если честно признаться, то этот фасончик я увидела в киножурнале «Иностранная кинохроника», который теперь смотрела с особым интересом в надежде увидеть сами знаете кого. В рубрике «Их нравы» одна заводная девчонка точно в таком платьице очень лихо отплясывала рок-н-ролл — новый, только появившийся у нас «на ребрах» (были такие подпольные пластинки, сделанные из рентгеновских пленок) и повсеместно преследуемый танец.
На все мои вопросы, почему мы едем именно туда, он загадочно улыбался. Но в глазах его я читала какое-то непонятное мне удовлетворение.
Около гостиницы он помог мне выйти из машины и, взяв под руку, как-то очень торжественно повел по дорожке ко входу в ресторан.
У входа стояли две молодые пары, пришедшие, очевидно, одной компанией, и пытались прорваться в ресторан. Им преграждал дорогу тщедушный швейцар в черной фуражке с золотым околышем. На нем был форменный, почти адмиральский китель и черные брюки с широкими золотыми лампасами. Чем-то его лицо мне показалось знакомым, и я пригляделась повнимательнее. Холодок пополз по спине, и кровь застучала в висках — в дверях ресторана с неприступным лакейским видом стоял Евгений Кондратьевич.
Николай Николаевич легким движением руки отодвинул от входа настойчивых молодых людей и, небрежно кинув: «У нас заказано!», пропустил меня вперед мимо онемевшего, вытянувшегося в струнку швейцара.
Мы встретились взглядами. Он слегка отшатнулся от меня, как будто я снова замахнулась на него кулаком. Наверное, у меня был слишком красноречивый взгляд.
Придя в себя и выпив бокал шампанского, я наконец осознала, почему Николай Николаевич настаивал именно на этом ресторане.
Когда я начала его прямо за столом расспрашивать о том, как здесь оказалась эта мразь, он многозначительно прижал палец к губам и показал глазами на соседние столики. Я замолчала. Мы говорили о каких-то пустяках, но мои мысли, естественно, вертелись вокруг этой сволочи.
Все это время после вызова в Московское управление мне не давала покоя подслушанная из-за двери загадочная фраза Николая Николаевича: «За мамашу отыграться захотелось». О чьей мамаше он говорил? Мне временами казалось, что он имел в виду мою маму… Тем более в его гневной тираде звучало слово «Колыма».
Разумеется, я не могла ему признаться, что слышала эти слова, и поэтому сомнения грызли меня глубоко внутри. Теперь же мне показалось, что в изменившихся обстоятельствах я могу завести об этом разговор. Ведь если этот говнюк теперь швейцар, то, значит, над ним больше нет пугающей завесы государственной тайны, значит, о нем можно спрашивать…
Я очень быстро ела и пила. Музыка не доставляла мне никакого удовольствия, хотя трубач с прической, как у Ива Монтана, играл только для меня и подчеркивал это каждым взмахом трубы.
Привыкнув к тому, что Николай Николаевич провожает меня только до двери, я надеялась поговорить с ним на эту тему по дороге, но и в такси он, словно прочитав мои мысли, приложил палец к губам, предупредив мои вопросы.
Впервые за все наши поездки в такси я положила голову на его плечо и закрыла глаза. Я была крайне возбуждена и с каким-то бешеным, звериным восторгом представляла себе, как бы я поглумилась над этим жалким мерзавцем, дай мне волю.
Сперва я представляла, как хлещу его длинным цыганским кнутом, который видела в каком-то фильме. Потом подумала, что не справилась бы с кнутом, и решила отходить его палкой.
Взявши в руки здоровенную суковатую дубину, я вовремя поняла, что это просто больно. А самые главные муки, которые он причинил мне, — муки нравственные, стало быть, и отплатить ему надо тем же. Тогда я почему-то представила его привязанным к фонарному столбу на Пушкинской площади… Причем на нем не было ничего, кроме синей короткой майки, из-под которой выглядывал его жалкий срам… В том, что он именно жалкий во всех отношениях, я была совершенно убеждена.
Эта майка понадобилась мне специально. В ней, по моему мнению, он выглядел более непристойно, чем просто голым. Для усиления этого эффекта я даже надела на него черные сатиновые трусы и спустила их ниже колен…
Насладившись таким его похабным видом, я вдруг осознала, что это зрелище больше оскорбляет окружающих, чем его самого, так как совести и стыдливости в нем нет, а вокруг ходят дети, старики и молоденькие невинные девушки, которым не следует внушать отвращение к тому, что им предстоит любить…
Тогда я решила просто плюнуть ему в лицо… Или натянуть швейцарскую фуражку на глаза, или дернуть его за нос, через платок, разумеется… А платок потом выбросить. Потом мне стало противно про него думать.
Я и не подозревала в себе такой низкой мстительности. Однако как мы мало знаем себя, размышляла я в полудреме. Как, на самом деле, я мало похожа на Татьяну Ларину или на Наташу Ростову, которым в молодости стремилась подражать. Никакого благородства души во мне и в помине нет…
Только одно успокаивало меня — что, дай действительно мне волю, никакого глумления я себе не позволила бы… Дала бы в крайнем случае пинок под зад и на этом, скорее всего, успокоилась бы…
Так незаметно, в полном молчании, мы доехали до Тверского бульвара. Никакого откровенного разговора у нас не состоялось.
Разочарованно прощаясь с ним у двери, я, как обычно, пожала его руку и даже не произнесла свою привычную фразу: «Не зайдете?» Он задержал мою руку в своей и с загадочной улыбкой спросил:
— Вы сегодня даже не приглашаете меня зайти?
— Просто я уже отчаялась… — Я торопливо отперла дверь и посторонилась, пропуская его. — Добро пожаловать…
Я сварила кофе, соображая, как лучше начать разговор… Когда я вернулась с подносом в гостиную, он держал в руках фотографию моей мамы, на которой она была молода и очень хороша собой, в пальто с воротником из чернобурки и в пушистой шапочке… Поворотом головы, статью она напоминала «Неизвестную» художника Крамского, только у той взгляд был слегка надменный, а у мамы веселый…
— Красивая женщина, — сказал Николай Николаевич, ставя портрет на место. — До самых последних дней буквально была красивой… Смотрите…
Он достал из кармана любительскую карточку, на которой возле какого-то приземистого здания с аляповатыми жирными колоннами между огромными сугробами стояла группа людей. Приглядевшись, я разглядела маму. Она стояла с краю, обняв за плечи какую-то тетку в плюшевом полушубке, замотанную до самых бровей платком. Мама грустно улыбалась.
Я не знала этого снимка. Я не знала этого здания, этих людей, но по особой тяжести фасада, по выражению лиц я вдруг поняла, что это «столица Колымского края».
— Это Магадан? — спросила я.
Николай Николаевич кивнул.
Я снова вгляделась в фотографию. Посредине группы стояла приземистая, как здание, женщина в светлой, очевидно в беличьей, шубе, подчеркивающей ее формы, вернее, полное их отсутствие. Во втором ряду за ней стоял военный в белой шапке со звездой и смотрел в сторону мамы… Похоже, он хотел посмотреть украдкой, незаметно, но безжалостный аппарат запечатлел этот воровской взгляд.
Присмотревшись повнимательнее, я его узнала. Это был Евгений Кондратьевич. Я подняла на Николая Николаевича вопросительный взгляд.
— Он был начальником лагеря, где сидел ваш отец.
— А это кто? — прокашлявшись, спросила я, показывая на женщину в центре композиции.
— Это его жена, она была главврачом больницы, в которой работала ваша мама.
— Значит, то, что я слышала, это правда?
— Я не знаю, что вы слышали… Но то, что именно Сердюк послал вашего отца в этот трагический рейс, — это правда. То, что он постоянно, но безрезультатно преследовал вашу маму, — это тоже правда. То, что его жена знала об этом и безумно ревновала, — это тоже правда. То, что ваша мама умерла при весьма сомнительных обстоятельствах, — это тоже правда. В официальном медицинском заключении было сказано, что смерть наступила в результате отека легкого как последствия крупозного двухстороннего воспаления легких. Но умерла она дома на третий день после того, как взяла бюллетень, заключение о смерти подписано участковым терапевтом, лучшей подругой главврача. Вскрытия не было. Похоронили ее за казенный счет на участке, где хоронили умерших заключенных, а также лиц без паспорта. Фанерная табличка на ее могиле утрачена, как и на многих других могилах. Ее подруги по больнице, пришедшие на похороны, не могут точно указать место ее захоронения. Так что эксгумацию провести невозможно. Для этого пришлось бы вскрывать несколько десятков могил.
Лагерь, в котором командовал Сердюк, расформировали одним из первых. У его жены в Москве оставались родители. У них они и прописались, когда, используя свои прежние связи, он добился вызова на работу в Московское управление… Существует легенда, что шофера, который вез вашего отца в последний рейс, видели в другом лагере в должности хлебореза, но проверить подлинность этой легенды нет никакой возможности. Вот это вся правда. То, что Сердюк — мерзавец и способен на все, в этом, кажется, убеждать вас не надо. Никаких доказательств его вины или вины его супруги у нас нет и, вероятно, уже не будет…
Он замолчал, легонько вытянул из моих пальцев фотографию, убрал ее в карман и тихо добавил:
— Из органов его убрал я. Если вы скажете — я его уничтожу, буквально…
— Убьете? — спросила я.
— Нет, — серьезно ответил он. — Я сделаю еще хуже.
— Привяжете со спущенными трусами к фонарю на Пушкинской площади? — усмехнулась я.
— Не понял? — нахмурился Николай Николаевич.
— Это я так… Ничего не делайте.
Я подошла к нему и, сама не понимая, что я делаю, схватила его руку, лежащую на столе, и поцеловала…
Он выдернул руку, зарделся, как девушка, и пробормотал:
— Ну что вы?..
Клянусь, что в этот момент для меня не было более близкого человека, чем он. Я спрашивала его о маме, забыв, что он не был с ней знаком и даже не видел людей, которые ее видели, если не считать Евгения Кондратьевича… Он рассказывал, что знал со слов других людей, работавших в лагере вместе с Сердюком.
Оказывается, он начал свое расследование за месяц до нашей встречи в кабинете на Лубянке. Причиной этому послужила фотография, которую Сердюк к слову ему показал. На фотографии мамино лицо привлекло его внимание, так как мы с ней очень похожи. Он спросил, кто это, и Сердюк, ничего не подозревая, назвал нашу фамилию. Потом похвалился, что эта женщина была его любовницей…
Потом мы пили остывший кофе. Потом коньяк. Из благодарности я решила отдаться ему в эту ночь. Но оказалось, что одного моего решения для этого мало…
Я была совершенно убеждена, что он только об этом и мечтает, только этого и добивается, так терпеливо и элегантно за мной ухаживая, но все оказалось не так просто…
Время приближалось уже к двум часам ночи, у меня от пережитого устало слипались глаза. Чтобы как-то взбодриться, я приготовила еще кофе, сделав его крепче предыдущего. Бодрости это мне немного прибавило, но ничего не изменило в ситуации. Николай Николаевич сидел, не меняя позы, прихлебывал маленькими глоточками то коньяк, то кофе и рассказывал мне о лагерях, о Наркоме, о своей дочери, отличнице и молчунье, с которой они в другой день и двух слов друг другу не говорят.
Он даже думал, что она со всеми такая, но несколько раз подсмотрел и подслушал, как она щебечет не замолкая в компании с подружками, и призадумался… В доме ей ни в чем нет отказа. Он ни разу грубого слова ей не сказал…
Я пыталась осторожно свернуть разговор на любовь, как дура, что было сил строила ему свои сонные глазки, но он ничего не понимал и продолжал что-то бубнить ровным голосом.
Тогда, чтобы хоть как-то переменить обстановку, я поставила пластинку Леонида Утесова и пригласила его танцевать. Он долго отнекивался, говорил, что не танцует, но я его вытащила силой.
Это был фокстрот, и оказалось, что он вполне прилично водит. Только одна особенность в танце смутила меня… Он танцевал не как взрослый, а как застенчивый подросток, который стесняется своего поднявшегося естества и потому отстраняет таз насколько это возможно, чтобы, не дай Бог, не прикоснуться им к бедру партнерши…
Мне показалось это милым, и я, поставив более медленную пластинку, прижалась к нему всем телом. И тут я наткнулась… Но не бедром, а почти коленом… Я даже не поверила. Это не могло быть так низко…
Когда танец кончился и он сел, я украдкой взглянула на его брюки. Увиденное сильно озадачило меня. Его широкая брючина была ровно вздута до половины бедра, с внутренней стороны, разумеется. Создавалось такое впечатление, что в очень глубокий карман положили какой-то внушительный предмет круглой формы. Скажем, батон «докторской» колбасы…
Этого не может быть, лихорадочно подумала я и бросилась ставить новую пластинку. Но он перехватил меня по дороге, мягко взяв за руку… Подведя к себе, он поставил меня между своих раздвинутых ног, так что я ногой совершенно отчетливо ощутила этот «круглый предмет», положил мне руки на талию, туда, где она переходит в бедра и, заглянув снизу вверх мне в глаза, спросил прерывающимся голосом:
— Что ты хочешь?
. — Я хочу танцевать, — кокетливо улыбнулась я, впервые определенно почувствовав свою силу над ним…
— Ты уверена в этом? — спросил он серьезно и, слегка шевельнув ногой, прижал ко мне свой «предмет».
— Конечно, — мелко дрожа от возбуждения и любопытства, ответила я.
— А не страшно?
— А чего бояться?
— Ты еще маленькая… А маленькие девочки не должны танцевать со взрослыми дядями…
— Я уже давно не маленькая… — сказала я, вспомнив мои поездки к Наркому.
— Маленькие девочки всегда хотят казаться взрослыми, а потом горько плачут, — сказал он, так сильно прижимая ко мне свой «предмет», что ноге стало немножко больно.
— Не заплачут… — сказала я, делая движение ногой к нему навстречу.
Он опустил руки чуть ниже, на ягодицы, закрыл глаза, прижал меня к своему лицу и проговорил прямо в меня, приятно щекоча горячим дыханием живот под грудью возле солнечного сплетения:
— Ты для меня все равно маленькая, как тогда…
— Я уже выросла, — сказала я, сильно прижимаясь к нему ногой, отчего он издал в меня глухой звук, похожий на стон.
— Все равно я для тебя слишком большой…
— Напугал девку… — со смехом ответила я старой поговоркой, разумеется не досказав ее до конца.
— Не храбрись! Как бы потом не пожалеть…
— А ты не бойся… — прошептала я и потерлась о его голову грудью.
— Я не боюсь, — прогудел он в меня.
— Нет, ты боишься… — сказала я и, взяв его голову ладонями, прижала к груди.
Не открывая глаз, он стал покусывать мою грудь через тоненький крепдешин платья…
— Ты боишься даже смотреть на меня? — подзадорила его я.
— Я боюсь проснуться…
— Ах, так я для тебя только сновидение? — шутливо возмутилась я. — Тогда я исчезаю.
И, уперев руки в его широкие плечи, я попыталась отстраниться от него, одновременно что есть сил прижимаясь к его «предмету», который уже полностью овладел моим воображением.
Он, удерживая меня одной рукой, опустил другую и скользнул по капроновому чулку до того места, где между трусиками, поясом и чулком был открытый кусочек тела… Я сжала бедра, как бы препятствуя его дальнейшему проникновению, но на самом деле усиливая собственное возбуждение, уже готовое перейти в новую фазу…
Почувствовав, что он одной рукой пытается стянуть с меня трусики и пояс вместе с чулками, я изогнулась и, вырываясь из его сильных рук, прошептала:
— Я сама… Но сначала я должна выйти…
Он открыл глаза и изучающе взглянул на меня.
— На минуточку… — успокоила я его. — Иди ложись, — добавила я, кивая на открытую дверь в спальню.
Я забежала в ванную и двумя движениями содрала с себя всю одежду. Трусики были насквозь промокшие, и я их бросила в корзинку с бельем, приготовленным к стирке.
Забравшись в ванную, я пустила воду и встала под душ. Мне еще нужно было посетить туалет, но я постеснялась журчать на весь спящий дом и потом грохотать чугунным сливным бачком, который, низвергнув бурный водопад, заканчивал спуск утробным рыком, похожим на звук закарпатской трембиты. Поэтому я помочилась, прямо стоя под душем.
Я была настолько возбуждена, что помылась поверхностно, стараясь как можно меньше к себе прикасаться. Тщательно промыть все складочки, как делала обычно, я побоялась. Это могло привести к внезапному концу. А утрачивать истомившее меня желание я не хотела. В этом почти болезненном желании, подогретом острым любопытством, была особая прелесть.
За последнее время мне именно такого желания и не хватало. Если б оно хоть раз возникло не во сне, а наяву и было направлено на какого-то конкретного человека, я в любом случае сумела бы его удовлетворить…
Но все мои желания уехали в Париж.
Когда я, накинув на себя легкий шелковый халатик, прилипший к влажному еще телу, пришла в спальню, он лежал на спине, напряженно вытянувшись и укрывшись пуховым бабушкиным одеялом до подбородка. На животе под одеялом проступал неправдоподобно длинный предмет. В глазах его был самый настоящий страх.
Я присела на край кровати и, склонившись над ним, провела рукой по смуглой уже колючей щеке, по кадыкастой шее… Грудь моя рвалась наружу из разъезжающихся отворотов халатика, и он, не спуская с нее загоревшихся глаз, поднял голову с подушки и потянулся к ней лицом, губами…
Я медленно повела рукой по его телу поверх одеяла туда вниз и вдруг застыла, оторопев и издав при этом какой-то неприличный, не соответствующий ни месту, ни времени возглас…
Он откинулся на подушку и вопросительно, со страхом и болью взглянул на меня. Наверное, такой же взгляд был у чудища из аксаковского «Аленького цветочка», когда оно показалось возлюбленной во всем своем уродстве.
Честно говоря, ему было чего опасаться. Прикасаясь к нему ногой, я далеко не все поняла… Моя рука наткнулась на нечто толщиной с хороший кукурузный початок и длиной "не меньше тридцати сантиметров.
Наверное, на моем лице непроизвольно отразились такие сложные и противоречивые чувства, что он с тихим стоном отчаяния закрыл глаза.
Как я теперь понимаю, на моем лице тогда отразился неподдельный ужас и непристойное, подогретое похотью любопытство… Как вы сами понимаете, гордиться тут нечем.
Я поняла, что своей неосторожной гримасой очень огорчила, если не обидела его, и, чтобы как-то загладить свою вину, начала покрывать его лицо, шею, грудь нежными поцелуями, неуклонно спускаясь все ниже и ниже…
Он попытался вялой рукой отстранить меня, но я легко преодолела его сопротивление и очень быстро добралась до того места, куда стремилась…
Он что-то прохрипел. Я не поняла и переспросила:
— Что?
— Свет… — повторил он.
— А черт с ним! — сказала я с веселым отчаянием, будто это он заботился не о своем, а о моем целомудрии… Я ни за что бы не позволила лишить себя этого потрясающего зрелища…
Он был прям, смугл, с огромной открытой головкой, багрово-коричневого цвета, напоминающего шляпку подосиновика, весь перевит голубыми жилами, которые сотрясали его ударами туго пульсирующей крови. Стоял он параллельно животу, отстоя от него сантиметра на два-три.
Ничего подобного я не видела ни до, ни после…
— Свет выключи… — уже простонал он с закрытыми глазами.
Чтобы заставить его замолчать, я положила на него руку и медленно сомкнула ладонь. Как сейчас помню, пальцы мои не сошлись, как я ни старалась…
Это и была первая тайна Николая Николаевича…
Потом, когда у нас установились ровные регулярные отношения и он проникся ко мне настоящим доверием, я узнала, что этот чудовищных размеров член был просто бичом его жизни…
Началось все в младенческом возрасте в деревне. До восьми лет он, как это и положено деревенскому мальчишке, бегал на Волгу купаться нагишом с веселой ватагой своих сверстников и сверстниц. Они всей компанией купались, загорали, искали на прибрежном лугу какие-то, только детворе известные сладковато-пряные травки, толстенькие и сочные стебли которых можно очистить от жесткой шкурки и жевать, испытывая обманчивое чувство насыщения.
Маленький Коля ни ростом, ни чем другим не выделялся среди одногодков. И вдруг в один день все переменилось…
Когда наступило восьмое лето его жизни, он с друзьями и подружками направился на Волгу, разделся, как все, и бросился в еще холодноватую воду. Когда же он вышел, то почувствовал некоторую перемену в себе. Девчонки-соседки перешептывались, поглядывая на него, и как-то обидно хихикали, словно он в чем-то измазался и сам об этом не знал. Потом они оделись.
Он быстро понял, в чем дело… Он посмотрел на товарищей, на их озябшие гороховые стручочки, потом на свою уже тяжеленькую морковку и тоже надел сатиновые трусишки.
В четырнадцать лет, когда ему со взрослыми мужиками приходилось после косьбы мыться в Волге, они задумчиво качали головой и посмеивались. Никто рядом с ним встать не мог. Васька-звеньевой, самый образованный и разбитной, однажды высказал предположение, что когда Кольку заберут в армию, то служить он будет в артиллерии… Мужики весело поинтересовались: «Почему?» — «А он там будет хером пушки прочищать…», — заявил Васька, сам не подозревая, что цитирует классика русской поэзии. Мужики дружно заржали, а Колька чуть не заплакал от обиды.
Он вообще стал замечать, что мужики стали относиться к нему хуже с тех пор, как он подрос. Шуточки по поводу размеров сыпались в его сторону постоянно. Стоило появиться в поле зрения кобылке или ишачихе, мужики похабно подмигивали и кивали в сторону невинного животного — вот, мол, твоя невеста пришла…
Девчонки-сверстницы поглядывали на него с озорным интересом и обязательно похохатывали вслед. Взрослые бабы, особенно молодухи или солдатки, относились к нему с сочувствием, сквозь которое сквозило затаенное любопытство.
И самое трагичное было в том, что среди хохочущих ему в спину девчонок была одна, в которую он был тайно влюблен. Ее звали Катя. Да и она, когда оставалась одна, без подружек, поглядывала на него с каким-то особым интересом, не имеющим отношения к его мужским достоинствам или, как он был убежден, к недостаткам.
В своем убеждении он окреп после одного случая, который со стороны можно было бы назвать комичным, но в котором для самого Николая ничего смешного не было…
Дело было так. По соседству с семьей Николая жила сорокалетняя крепкая бабенка, у которой муж как ушел в Саратов на заработки, так и жил там, изредка присылая в деревню с оказией деньги.
Бабенка — ее звали Настя — была известна по деревне своим насмешливым характером, свободными нравами и любовной ненасытностью… Все мужики села, поглядывая на нее, облизывались, но мало кто решался подкатиться к ней, потому что если он не удовлетворял ее высокие любовные запросы, то она не стеснялась высказать ему свои претензии при всем честном народе…
Так вот, однажды, когда Колькины родители уехали по какой-то надобности в город Пугачев, Настя позвала его помочь сложить сено на чердак коровника.
Он подавал сено на вилах, а она принимала и утаптывала. Причем, как это очень быстро выяснилось, на ней не было ничего кроме довольно просторного платья типа ночной рубашки, и когда она наклонялась за сеном, то из прорехи чуть не вываливались ее налитые белые с коричневым треугольником загара титьки, а когда она перегибалась пополам, распределяя сено по чердаку, то короткое платье задиралось так, что был виден крутой зад и все, что расположено рядом. Колька не знал куда глаза девать и с трудом передвигался, а Настя, вроде бы ничего не замечая, перегибалась еще сильнее, сверкая на случайном солнечном луче золотистыми волосками промежности.
На половине работы она вдруг выпрямилась, вытряхнула из-за пазухи сенную труху и попросила Кольку сбегать в погреб за холодным кваском, который у нее стоит там в четверти. Да чтоб он из избы и кружку железную притащил, а то ей, дескать, не с руки слезать, залезать…
Колька был рад такому поручению. Он надеялся, что, пока он лазает в погреб да бегает за кружкой, его мучитель успокоится и перестанет позорить его, выпирая из штанов и сковывая движения…
Он поднял все, что просили — четверть и кружку, — на чердак. В четверти оказалась отстоянная до прозрачности пенная бражка-медовуха, приятно пощипывающая горло и шибающая в нос.
Они выпили по полной пол-литровой кружке. Колька хотел уже спускаться, но Настя задержала его. Налила еще. Отказаться было трудно, больно уж сладка и ядрена была медовуха, а сладенького Кольке редко перепадало. Эту кружку он пил медленно.
Потом спустился и снова взялся за вилы. И еще больше мелькали в вырезе рубахи Настькины титьки, и еще откровеннее заголялся при поклонах зад, словно за то время, пока они пили шипучую бражку, платьишко ее сделалось короче…
Я объяснила Николаю Николаевичу, что, скорее всего, так оно и было, что есть много способов незаметно подкоротить подол, не снимая платья, особенно если оно отрезное и тесноватое, что женщина если захочет показаться мужчине, так она уж покажется, будьте уверены!
Короче говоря, Николаша, толком и не успокоившийся во время перерыва, распалился не на шутку… А тут Настька вдруг вскрикнула и пропала… Николай забеспокоился. Оказалось, что ей глаз остью запорошило, проморгаться не может.
Колька полез на помощь. Она лежала навзничь в дальнем углу, как бы в тесном закутке между кучами умятого до потолка сена, слегка расставив согнутые в коленях ноги. Платье ее задралось гораздо выше колен, и между крепкими белыми ляжками чернела и угадывалась таинственная расщелина… Настя жалобно причитала, держась двумя руками за правый глаз, а левым цепко следя за Коляшкой, очумевшим и от медовухи, и от возбуждения, и от страха за ее глаз…
На этом месте его рассказа я невольно вспомнила свою уловку с засоренным глазом, которую я применила к Илье, и подумала, что все женщины одинаковы…
Подойти сбоку к ней было нельзя — там было сено. А Настька, корчась от боли, то сводила, то разводила ноги и умоляла: «Ой, скорее, ой, мочи нет, ой, умираю…» Коляше ничего другого не оставалось, как опуститься перед ней на колени и, чтобы достать до глаза, наползти на нее со стороны ног…
Почувствовав, как сжали его ее мягкие и сильные ляжки, он совершенно одурел и мало что помнил из того, что произошло дальше… Помнил только смеющиеся, разбойничьи Настькины глаза, ее твердые пятки, сомкнувшиеся на его спине, хриплый смех, какое-то копошение в его штанах, что-то горячее, огненное, боль, крик свой и ее и неудержимое желание достичь, прорваться, дотянуться до того, о чем мечтал по ночам…
Очнулся он от боли, превышающей ту, что была до того… Боль перепоясала спину, ягодицы, еще раз, еще и еще… Он перекатился на спину, чтобы руками защититься от этой боли… Над ним стоял отец и охаживал его коротким сыромятным кнутом на длинном кнутовище. За отцом стояла мать и старалась удержать его руку. Старшая Колькина сестра Евфросинья, стоя на лестнице, выглядывала снизу, шаря по чердаку любопытными глазами и не решаясь влезть совсем.
Картина ей представлялась ужасная: Колька, с идиотской улыбкой, закрывающийся руками от кнута и старающийся вмяться исполосованной задницей в сено, с торчащей из паха окровавленной штуковиной невероятных размеров, и Настя, тихо стонущая, словно в забытьи, и конвульсивно двигающая перемазанными кровью ляжками.
Как потом выяснилось, произошло следующее: Настя, не без воздействия медовухи, явно преувеличила свои возможности и храбро вправила в себя его штуковину… А он, вместо того чтобы вести дело постепенно и с осторожностью, почуяв желанное, вогнал ее со всего маха по самые по помидоры…
Настя от страсти, боли и страха заревела, как пароход. Заорал и он. И тоже от страсти и боли, потому что от такого резкого движения у него порвалась слишком короткая уздечка, соединяющая крайнюю плоть с основанием головки… До этого головка у него обнажалась с трудом, причиняя болезненные ощущения. Это прибавляло ему уверенности в том, что у него все не как у людей…
Он в горячке решил, что так и надо, что надо преодолеть эту боль, усилить проникновение, и подступит настоящее взрослое «хорошо», а не то, детское, чего он время от времени добивался собственными руками… В этот момент и настиг его кнут отца.
Родители только что вернулись из города Пугачева, начали распрягать лошадь и разгружать телегу, когда раздался нечеловеческий крик Насти. Таких криков в деревне до этого не слышали. Они кинулись спасать Настасью от верной гибели.
Отец начал охаживать кнутом своего сынка, вовсе даже не догадываясь, что это он. Тем более со свету, в сумрачной глубине чердака он его и не мог разглядеть… Сбежались соседи…
После этого случая жизнь Николая в деревне сделалась совсем невыносимой, и он уехал в Пугачев. Поступил в кровельную артель. Оттуда же, из Пугачева, он и ушел в армию, где его за выдающуюся стрельбу и отличную воинскую дисциплину отметили множеством грамот и именными часами, а после армии пригласили на работу в органы.
Так он оказался в Москве сперва в управлении наружной охраны, после окончания вечернего юридического института и академии МВД — в личной охране Наркома, а потом и на очень важном посту в Московском управлении.
Его любимая девушка Катя тоже в скором времени переехала к тетке в Пугачев и устроилась в пекарню. Они встречались с Колей по вечерам и ходили в кино, когда привозили новые картины.
Коля ее боготворил и несколько раз пытался оправдаться за тот печально-комический случай с Настей, но она и слушать не хотела. Она его простила. У них все было по другому. Чисто и благородно.
Когда он был в армии, она его ждала. Потом ждала, пока он не получил комнату в сером доме на Большой Полянке. Это было общежитие для семейных.
Они поженились. На свадьбе гулял весь коридор, то есть его сослуживцы, чьи комнаты выходили в общий с ним коридор. Таких комнат было в их коридоре семнадцать…
Обычно мало пьющий и застенчивый Николай на собственной свадьбе разошелся и хватил чуть больше, чем следовало… Поэтому жалостный шепот Катеньки: «Побереги меня, побереги, родной, прошу тебя Христом Богом…» он воспринимал как ритуальные девичьи причитания и довольно решительно приступил к исполнению супружеских обязанностей. И хоть и делал он это вполсилы, помня о печальном опыте с Настей, Кате эта процедура показалась адской мукой, которую она вытерпела только из-за любви к Николаю.
За все время истязаний она не произнесла ни звука. Это и подбодрило Николая, который решил, что наконец с этим делом у него все в порядке. Очень довольный судьбой, он вскоре заснул, сотрясая комнатенку пьяным храпом.
Утром, увидев, что простыня обильно залита кровью, он вместо тревоги почувствовал удовлетворение… Он даже не обратил внимания на искусанные губы Катеньки. Он решил, что это от поцелуев.
А губы она прикусывала до крови, чтобы не кричать от бол И; В этом доме была слишком хорошая слышимость…
Всю свою жизнь после этого она с цепенящим страхом ложилась в постель и заботилась только об одном — чтоб не пустить его глубоко, туда, где невыносимая боль. С тех пор она ни разу не допустила его до себя пьяным. Он безропотно выполнял все ее просьбы и вскоре привык к тому, что каждый раз из- за своей прихоти причиняет боль любимому человеку…
Их близость сделалась редкой, а после рождения дочери почти совсем прекратилась… Впрочем, они в конце концов приспособились… Катя ложилась к нему спиной и зажимала его штуку между ногами, вдоль промежности, а высовывавшуюся спереди из-под лобка головку она ласкала руками, пока он не кончал ей в ладонь. Под конец она даже сама начала ощущать некоторое удовольствие, но развить это ощущение не успела…
У нее обнаружили злокачественную опухоль матки. Через год она умерла.
Так что Николай был не очень избалованный в сексуальном отношении человек. И когда я, вдоволь наудивлявшись и налюбовавшись на его штуковину, храбро впустила ее в себя, он был очень робок и неуверен в себе.
Но я очень быстро, с первого раза сообразила, что если держать его около самого входа в кулаке, то на ширину кулака он будет короче. Это даже было пикантно, потому что и кулак был полон его твердой, звенящей плоти, и там, внутри себя, я ощущала небывалую наполненность. Ладонью я чувствовала все его жилочки и как он ходит под своей тонкой шелковистой кожицей, а внутри ощущала движение его массивной головки с выступающими, как у шляпки гриба, краями…
Как выяснилось потом, эта его редкая особенность, из которой другой, более разбитной человек сделал бы профессию и источник благополучия, не позволяла ему лишний раз подойти к женщине… Тем более что он считал себя, вернее, свой чудовищный детородный орган причиной смерти жены, которой был бесконечно благодарен за то, что она его терпела такого, и никогда не изменял.
Как он мне признался много позже, когда он увидел меня, такую здоровенную (Катя у него была миниатюрной, если не сказать щуплой), то у него возникли в связи со мной какие-то смутные надежды.
Как он слышал, у Наркома тоже был не маленький, и если уж я его выдерживала… Он знал, что у Наркома не бывает продолжительных связей, и в глубине души мечтал, что когда он мной пресытится… Дальше он свои мечтания не конкретизировал, но верил, что судьба подарит ему возможность полноценно, без опаски жить с женщиной.
Так оно и произошло. Только судьба здесь была ни при чем…
Второй секрет Николая Николаевича открылся не сразу, а много после того, как мы начали жить с ним регулярной жизнью…
Вскоре кончилась театральная фаза и началась фаза домашняя. Он не любил посещать рестораны. «Там слишком много наших», — шуткой объяснил он однажды свою нелюбовь к этим заведениям, и поэтому чаще всего мы встречались у меня дома. Зато какие он праздники начал устраивать из наших встреч!
Он приходил с толстым кожаным портфелем, набитым до отказа… Там был коньяк, какой-нибудь экзотический ликер, который он покупал в закрытых барах, икра, красная рыба, паштеты, дорогие колбасы, крабы, шоколад и пирожные. Всего этого добра каждый раз было как-то чересчур много… Я даже пошутила однажды, что, наверное, он все это покупал уже после работы, потому что набрать столько можно только с голодухи…
Мне это нравилось, несмотря на то что ломало все мои диеты и даже напоминало посещения Льва Григорьевича, то есть моего папы. Только от его прихода бывало праздничнее…
Однажды, когда мы готовились к одному из таких ужинов, он случайно (а может, и не совсем случайно) капнул мне на руку, чуть повыше запястья, майонезом. Я потянулась за посудным полотенцем, чтобы вытереть руку, но он опередил меня и, наклонившись, слизал капельку, несколько раз нежно проведя языком по испачканному месту.
Это было очень мило с его стороны. Какой женщине неприятно такое внимание… Я этому случаю не придала особенного значения, но почему-то запомнила. Наверное, потому, что подлизывание было более тщательное, чем того требовала ситуация… И заметно возбудило его, потому что он тут же поцеловал меня в губы, потом в шею, потом проник рукою под халат, и мне стоило труда уговорить его подождать с этим делом и сначала поужинать…
Согласитесь, что ситуация довольно обычная, случающаяся с каждой женщиной, когда нечаянное прикосновение или кусочек обнаженного тела, а то, бывает, и просто неосторожное словцо кидают любовников в объятия друг друга, где бы они ни были… Но я почему-то это запомнила.
Второй раз это произошло за столом, когда он шутливо кормил меня с ложечки янтарным сотовым медом и капнул мне на голую коленку… Вылизывая эту капельку, он поднимался по ноге выше, выше, еще выше, и дело на этот раз закончилось в постели, тем более что мы уже поужинали.
В третий раз это было в спальне…
Николай Николаевич почти никогда не оставался у меня ночевать, так как дома его ждала дочка Жанна, поэтому у него не было привычки по утрам подавать мне кофе в постель. Зато после любви он обожал принести мне что-нибудь вкусненькое в кровать и покормить меня с руки.
Однажды он принес мне вазочку клубники со сливками, мое любимейшее блюдо, и начал меня кормить с ложечки. При этом очень мило поддразнивал, отнимая ложку, как только я открывала рот и нацеливалась на нее.
Очень трудно было предположить в этом серьезном, даже чересчур, человеке с довольно тяжелой внешностью столько игривой нежности и фантазии…
Разумеется, мы заигрались, и произошло то, что должно было произойти. Вазочка с остатками клубники и с бело-розовыми сливками была опрокинута прямо на меня. Я быстро откинулась на подушку и прижала руки к бокам, чтобы сливки не стекли на простынь, так как я была голая.
Николай Николаевич не растерялся и, склонившись надо мной, быстро собрал губами ягоды, потом высосал лужицу сливок из пупка, потом неторопливо стал меня всю вылизывать.
Вскоре я заметила, что дыхание его сделалось прерывистым и частым, как во время близости, а между разошедшимися полами халата, который был на нем, показался его флагшток с пылающей от желания головкой.
Это было для меня тем более удивительно, что, при всех его размерах, назвать Николая Николаевича любвеобильным человеком я не могла. Мы за одно его посещение занимались любовью только один раз. Правда, это было долго, час-полтора, и я за это время успевала порой до пяти раз побывать на вершине блаженства, а ему вполне хватало одного. Зато он исторгал из себя такое количество семени, что опустошался на целую неделю…
Так вот, вылизав меня всю досуха и даже не спустившись, как он это любил, ниже пупка, он возбудился с такой силой, что, когда я, тоже страшно заведенная его страстью, сжала его пылающую штуку двумя руками и, как кинжал, вонзила в себя, он на третьем же движении кончил. Притом так же, как и в первый раз, обильно. Если еще не обильнее…
И мне этих трех движений оказалось достаточно… Это было что-то сверхъестественное… Он и раньше целовал меня всю, но это не возбуждало меня с такой силой… Что-то в его поведении было необычное. Я почувствовала это всей кожей. Не буду скрывать: что-то затаенное, неосознанное во мне отозвалось на эти причудливые ласки.
В следующий раз все повторилось сначала. С той только разницей, что это была не клубника со сливками, а молодое клубничное варенье, которое я сварила день назад. Это было даже удобнее, так как варенье растекалось по мне медленнее, чем сливки, разбавленные клубничным соком, и в этот раз ни капли не попало на простыню…
И снова я не узнавала Николая Николаевича… На этот раз все кончилось не так быстро, как в прошлый раз, но все же быстрее, чем обычно. А ведь это был второй заход подряд. И на меня снова подействовало его возбуждение.
Потом мы попробовали начать с этого, но оба остались недовольными, хоть и вполне удовлетворенными… Этот способ был слишком скор…
Мы много экспериментировали. Кончилось это тем, что пришлось передвинуть наш ужин на перерыв между любовными схватками. Хотя, если сказать точнее, ужин у нас стал частью нашей второй близости…
Теперь лакомства, которые приносил с собой Николай Николаевич, были большей частью пастообразны. Наскоро перекусив бутербродами и запив все это вином, мы занимались любовью как обычно… Но все это происходило как бы в предвкушении главного блюда. Эта близость была тоже как бы закуской перед горячим…
Наши сексуальные ужины были столь же изысканны и обильны, как и те, что были раньше… Николай Николаевич с огромным увлечением сервировал мое тело всевозможными яствами и деликатесами. Вскоре мы пришли к выводу, что и такие твердые предметы, как маслины, сыр, колбаса, могут хорошо держаться на моем большом теле и места для всего хватало.
Меня он кормил из той же посуды… Он снимал с меня снедь пальцем и клал прямо в рот…
Больше того — и коньяк пить Николай Николаевич приспособился из меня. В углубление моего пупка вмещалась добрая рюмка жидкости.
После того как я бывала начисто вылизана, на меня намазывался десерт. Это было или варенье, или сбитые сливки, или жидкий, почти горячий шоколад… Особенно ему удавался смешанный десерт, когда он одновременно поливал меня горячим шоколадом и распущенным, но еще холодным мороженым… Он ложился у меня между ног и ловил белые и черные струйки языком, не давая им стечь на простыню…
Но так как он таким образом не имел возможности кормить меня тем же десертом, то со временем я настояла и на своей доле. Я укладывала Николая Николаевича в постель и, полив его штуку точно таким же десертом — тем более что места там хватало — неторопливо его поедала…
Николай Николаевич относился к этому лакомству с прохладцей, хотя, по моему разумению, все должно быть наоборот…
Однажды, когда секс-ужин особенно удался, Николай Николаевич, пребывая в состоянии блаженного расслабления, рассказал, что в 29 гогоду, когда на левом берегу Волги был страшный голод со случаями людоедства, его пятилетняя сестренка Наташка совсем дошла. Живот от голода и от лебеды у нее сделался как у взрослой беременной бабы…
Кольку — ему тогда было двенадцать лет — со старшей семнадцатилетней сестрой Фроськой послали к свояку в соседнее село за сметаной. Родители договорились об этом раньше… Сметана нужна была для того, чтобы забеливать лебедовую похлебку для Наташки. В этом мать видела ее спасение. За обещанный горшочек сметаны мать отдала золотое, истончившееся от времени обручальное колечко…
Они отправились туда на телеге. Кучерил Николай, а Фрося сидела сбоку и прижимала к груди горшочек, укрытый листом лопуха.
И надо же так случиться, что посреди пути ей приспичило по малой нужде. Николай остановил. Не выпуская горшочка из рук (Фрося боялась оставлять сметану с Колькой), она как-то неловко перевернулась и стала слезать с телеги задом, зацепилась длинным подолом за чеку колеса, потеряла равновесие и, падая, взмахнула руками. Драгоценный горшочек глухо стукнулся о край телеги и, уже разваливаясь на три части, вылил на нее все содержимое. Сметана затекла между грудями на живот в пупок, а оставшимися осколками, которые она так и не выпустила из рук, она зачерпнула дорожной глубокой пыли.
Слезы брызнули из Фросиных глаз. Она поднесла к глазам мохнатые от пыли черепки и отбросила их, заревев в голос. Потом крикнула на онемевшего Кольку:
— Ну, что вылупился? Лижи сметану! Не пропадать же… — И расстегнула мелкие пуговки кофты…
Сама она даже палец не макнула в эту сметану — чувствовала свою вину…
Колька вылизал ее всю досуха… И грудь, и живот, и соски… Тогда-то и проснулось в нем настоящее мужское, и поднялось, и заломило до звона в ушах, и прокатилось по телу блаженной последней судорогой…
Фрося заметила его состояние, но ничего не сказала… Только сама громко задышала, вздымая опавшую от голода грудь…
Они вернулись, и свояк дал им другой горшочек сметаны. Николай ему потом отработал на покосе, хотя свояк и отказывался. Но Николай считал себя должным, и удержать его было нельзя.
Это и была его вторая тайна. Я оказалась права, чувствуя, что за нашими секс-ужинами стоит нечто большее, чем фантазия. Когда я узнала, в чем дело, то резко охладела к этим экспериментам. 1 — Но почему? — допытывался Николай Николаевич, когда я стала мягко, но настойчиво уклоняться от «сервировки».
— Давай все-таки не будем… — сказала я.
— Почему? — удивился он — Ведь нам так хорошо!
— Позабавились, и хватит… Все-таки это не совсем нормально… Так мы скоро дойдем до того, что без сметаны или варенья вообще не сможем этим заниматься…
А третью тайну Николая Николаевича мне открыл мой самый страшный враг…
Наши отношения постепенно превратились почти в семейные. Сперва он заезжал ко мне раз в неделю, потом два раза… Дочери своей он говорил что-то о дежурствах, спецзаданиях и прочей служебной надобности. Обычная его работа была с ненормированным рабочим днем.
Николай Николаевич все чаще и чаще сокрушался, что мы так и не знакомы с дочерью, что, может быть, у нас, несмотря на ее тяжелый характер, завязались бы хоть какие- то отношения, а там, не загадывамши наперед, можно было бы подумать и о создании семьи.
Ведь что может получиться, рассуждал он, — Жанна вырастет, выскочит замуж и уедет от него, как мать ее уехала из дома за ним… И тогда, выходит, напрасны были его ограничения себя во всем…
У меня же никто согласия на замужество и не спрашивал. Он полагал, раз я его принимаю, всегда весела и приветлива, значит, для меня естественным продолжением таких отношений должно быть замужество.
Меня, конечно, устраивали наши регулярные встречи. Но, честно говоря, я уже начала уставать от его размеров и от того, что все время приходится быть начеку, чтобы он, увлекшись, не покалечил меня. Те экзотические ощущения, которые раньше сильно возбуждали меня, начали слегка раздражать…
Может быть, люби я его посильнее, то все было бы по- другому, но из чувства благодарности настоящая любовь не произрастает. И потом, признательность — довольно скоропортящийся продукт. Со временем, вольно или невольно, закрадывается в тебя крамольная мыслишка: «Сколько же можно расплачиваться за однажды сделанное тебе добро? Уж кажется, отслужила за все!..»
Хотя, конечно, слово «отслужила» совершенно не точное в данном случае.
И потом, меня очень огорчало, что молодая веселая компания медиков как-то сама собой рассосалась. Несколько раз ребята, завалившись ко мне, по обыкновению, без предупреждения, сталкивались с Николаем Николаевичем.
Он отнесся к ним по-дружески и с пониманием, щедро угощал, несколько раз гонял гонцов за вином, но после этих встреч ребята стали заглядывать ко мне все реже и реже и потом совсем перестали…
Это я все подробно рассказываю затем, чтоб показать, в каком душевном состоянии я пребывала к моменту нашей встречи с Евгением Кондратьевичем.
Он окликнул меня, когда я проходила по Тверскому бульвару. Услышав знакомый до рвотных судорог голос, я оглянулась и увидела его, сидящего на лавочке в том же самом коричневом костюме, в котором запомнила на всю жизнь.
— Присядьте на минуточку со швейцаром, может, и не пожалеете… — загадочно предложил он. Что-то в его голосе было такое, что я, поколебавшись секунду, присела, решив уйти, как только мне этого захочется.
— Я вижу, у вас с Николаичем уже семейная жизнь налаживается? — не то спросил, не то печально констатировал он.
— Это не ваше дело! — тут же завелась я.
— Конечно, не мое, — согласился он. — Это дело ваше, но, боюсь, вы не все про своего жениха знаете, и хотел бы вас по- человечески…
— А почему вас это волнует? Откуда этот приступ доброты? — со злым ехидством спросила я.
— Доброта здесь ни причем, — охотно пояснил он. — Просто я смотрю, что человек жирует и благоденствует на костях другого человека и за это же самое считает этого другого, которого он использовал, извините, как подтирку, дураком. А это другому человеку, согласитесь, обидно.
— Я не понимаю, куда вы клоните? — нахмурилась я.
— А я туда клоню, милая барышня, что все это была постановка. Подставка, по-нашему…
— То есть?.. — растерянно спросила я, и во мне вновь шевельнулись смутные подозрения, которые я все это время пыталась спрятать поглубже.
— А как вы думаете, кто разработал всю операцию? Николаич и разработал. Именно он рекомендовал вас в переводчики французу. Он велел с вас глаз не спускать… Вы бы видели, как он радовался, когда вы прокололись с этой валютой. Я не знаю и знать не хочу, что у вас было там, дома, но, грешным делом, когда вы выскочили из подъезда, счастливые и довольные, я подумал, что было, но об этом Николаичу не сказал. Он сам настоял на версии, что непременно было… Он и велел это ставить вам в вину наравне с валютой. И с валютой он лично все раскручивал…
Евгений Кондратьевич замолчал. Закурил свой «Казбек». Дым пополз мне в глаза и ноздри, но я уже не обращала на него внимания…
— Я еще тогда подумал: чего это он? Сам рекомендовал и сам дело наворачивает? И долго не мог понять, к чему это он. И только когда узнал, что он чуть ли нё жениться собирается, тогда мне стала ясна вся картина… Что вы думаете, это я по своей инициативе применял к вам спецметоды при допросе? Он мне и приказал! А потом явился этаким избавителем! Ну, я сперва думал — для дела, для того чтобы оказать психологическое воздействие и докрутить всю эту историю до ума, а когда он отпустил вас, закрыл дело и выставил меня перед всеми дураком и сталинским палачом, я прямо обалдел и не знал, что и думать. Честное слово, я уже начал побаиваться, что он умом тронулся… Оказывается, с умом у него было все в порядке… Это я сплоховал. Не дотренькал своим умишком… Обыграл он меня всухую… Ведь все рекомендации и приказания он отдавал мне устно, без свидетелей. А потом, умница, от всего открестился, как я ни кричал. К тому же он мое начальство. А против начальства идти как, извиняюсь, против ветра пысать…
— А фотография? — тихо спросила я.
— Он и это применил? — криво усмехнулся Евгений Кондратьевич. — Далеко пойдет… Ваша мама работала с моей женой в больнице — это правда. А вашего отца я в глаза не видел, так как он сидел не в моем лагере… А ваша мама была подругой моей жены. В гости к нам ходила.
— А почему вы оправдываетесь, ведь я вас еще ни в чем не обвиняю? — подозрительно сказала я.
— Я уж потом додумался, когда смекнул, как он может использовать эту фотографию. Больно он за нее схватился, а потом она пропала… Правда, потом появилась, как и не пропадала, но я понял, что он сделал с нее копию…
Такова была третья тайна Николая Николаевича.
Наши отношения внешне еще долго оставались прежними, так как я его очень боялась.
Наверное, он действительно любил меня, раз, почувствовав во мне перемену, не стал настаивать на продолжении и уж тем более на развитии нашей связи.
Конечно, я называла его и ежиком, и еще сотней забавных прозвищ.
Когда я искала автора известного письма, то подумала О Николае Николаевиче, но найти его не смогла.
В письме многое совпадало, даже «гнездышко". Незадолго до моей встречи с Евгением Кондратьевичем он получил огромную трехкомнатную квартиру в центре, где мы провели почти сутки, занимаясь, как он выразился, настоящей «половой жизнью» на ватном матрасе, брошенном прямо на пол. Он еще спрашивал:
— Неплохое гнездышко здесь можно свить, как ты считаешь?
Наверное, он его и свил, как хотел…
Но где расположен этот дом, я, убей меня Бог, не помню. Он привез и увез меня на такси…