Глава 3

Лоранс пользуется отсутствием детей, чтоб навести порядок в их комнатах. Вероятно, Брижитт не рассказала о передаче, которая так ее поразила, во всяком случае, Катрин спокойна. Она так и сияла сегодня утром, когда садилась в дедушкину машину: он увозил их на уик-энд показать замки Луары. Зато Лоранс — хотя в конечном итоге это просто глупо — места себе не находит. Мысль о тусклом повседневном горе оказалось куда труднее переварить, чем великие катастрофы, которые случаются все же нечасто. Интересно знать, как приноравливаются к этому другие.

В понедельник, завтракая с Люсьеном, она задает ему вопрос. (Никакой радости от этих встреч. Он зол на меня, но не отстает. Доминика говорила лет десять назад: «Мужчины мне осточертели». Опаздывать на свидания, отменять их, соглашаться все реже и реже: в конце концов им надоедает. Но так я не умею. Придется на днях отсечь с кровью). Он этими проблемами не интересуется, но все же ответил мне. Девушка, приговоренная с шестнадцати лет к дурацкому труду, лишенная будущего, — это нелепость. Но, в сущности, жизнь всегда нелепа, не из-за одного, так из-за другого. У меня есть немного денег, я порядочно зарабатываю, но на что мне это, раз ты меня не любишь? Кто счастлив? Среди твоих знакомых есть счастливые люди? Вот ты отгораживаешься от крупных неприятностей, держа сердце на запоре: разве это счастье? Твой муж? Быть может, но узнай он правду, не очень-то он обрадовался бы. Чуть хуже, чуть лучше, одна жизнь стоит другой. Ты сама говорила: с души воротит, когда видишь, что определяет вкусы людей, их жалкие прихоти, иллюзии; они не поглощали бы в таком количестве транквилизаторов, антидепрессивных средств, если бы были довольны. Бедным худо. Но и богатым не лучше: ты бы почитала Фицджеральда, он здорово об этом пишет. Да, думает Лоранс, какая-то правда тут есть. Жан-Шарль часто весел, но он не счастлив по-настоящему: слишком уж часто и легко раздражается из-за мелочей.

И какой ад ждет маму с ее роскошной квартирой, туалетами и деревенским домом! А я? Не знаю. Мне не хватает чего-то, что есть у других. Хотя… Хотя, может и у них этого нет. Может, когда Жизель Дюфрен вздыхает: «Это восхитительно», когда Марта растягивает в сияющей улыбке свои толстые губы, они ничего не чувствуют, так же, как и я. Только папа…

В прошлую среду они остались наедине, когда дети ушли спать: Жан-Шарль обедал где-то с молодыми архитекторами. («Конец вертикалям, конец горизонталям, архитектура пойдет по кривой или погибнет». Ему это показалось несколько комичным, но все же у них любопытные идеи, рассказал он ей, вернувшись.) Они болтали о том, о сем, и теперь, в который раз, она пытается привести в систему его ответы. Социалистическая страна или капиталистическая — все равно человек повсюду подавлен техникой, отчужден, порабощен, оглуплен. Все зло от роста потребностей, человек должен был бы их ограничить: вместо того, чтобы стремиться к изобилию, которого нет и, возможно, не будет никогда, человеку следовало бы удовлетвориться жизненным минимумом — так живут люди в нищих селениях, например в Греции, на острове Сардиния, куда техника еще не проникла и где деньги не оказали разлагающего влияния. Там людям ведомо суровое счастье, потому что там остались в неприкосновенности некоторые ценности — достоинство, братство, великодушие, — которые придают жизни неповторимый вкус. Порождая новые потребности, мы усиливаем чувство обездоленности. Когда начался этот упадок? В тот день, когда мудрости предпочли науку, красоте — пользу. Виноваты Возрождение, рационализм, капитализм, обожествление науки. Ладно. Но раз уж мы пришли к этому, что делать теперь? Попытаться возродить в себе, вокруг себя мудрость и стремление к красоте. Ни социальная, ни политическая, ни техническая революции не вернут человеку утраченную истину. В крайнем случае, можно совершить этот переворот для себя лично: тогда придет радость, несмотря на окружающий нас мир абсурда и разлада.

В сущности, то, что говорят Люсьен и папа, накладывается одно на другое. Все несчастны, все могут обрести счастье: что в лоб, что по лбу. Могу ли я объяснить Катрин: люди не так уж несчастны, раз они дорожат жизнью. Лоранс колеблется. Это то же самое, что сказать: несчастные не несчастны. Разве это правда? Голос Доминики, пресекающийся всхлипываниями и воплями; жизнь ей отвратительна, но она вовсе не хочет умереть: вот несчастье. А бывает такая пустота, такой вакуум, от которого кровь леденеет, который хуже смерти, хотя ты и предпочитаешь его, раз не кончаешь с собой: я столкнулась с этим пять лет тому назад и по сей день испытываю ужас. Раз люди кончают самоубийством — он попросил бананы и полотенце, — значит существует нечто, что хуже смерти. Поэтому-то и пробирает до костей, когда читаешь о самоубийстве: страшен не тощий труп, болтающийся на оконной решетке, а то, что происходило в сердце за мгновение до этого.

Нет, говорит себе Лоранс, подумавши, приходится сделать вывод, что папины ответы годятся только для него самого; он всегда ко всему относился стоически — к почечным коликам и операциям, к четырем годам лагеря для военнопленных, к маминому уходу, хотя это и причинило ему много горя. Он один способен находить радость в той уединенной, суровой жизни, которую избрал для себя. Хотела бы я владеть его секретом, Может, если бы я его видела чаще, дольше…

— Ты готова? — спрашивает Жан-Шарль.

Они спускаются в гараж; Жан-Шарль открывает дверцу.

— Дай я поведу, — говорит Лоранс. — Ты слишком нервничаешь.

Он добродушно улыбается:

— Как хочешь. — И садится в машину рядом с ней.

Объяснение с Вернем, очевидно, было не из приятных; он не рассказывал, но был мрачен и вел машину так, что с ним опасно было ехать — гнал вовсю, резко тормозя и злясь по малейшему поводу. Еще немного, и позавчера газеты имели бы повод в очередной раз сообщить, что автомобилисты набили друг другу морду.

Недавно, в Пюблинфе, Люсьен блестяще объяснял психологию человека за рулем: ощущение неполноценности, потребность компенсации, самоутверждение, независимость. (Он сам водит очень хорошо, но на безумной скорости.) Мона прервала его:

— Я вам сейчас объясню, почему все эти хорошо воспитанные господа превращаются в скотов, когда они за рулем.

— Почему?

— Потому, что они скоты.

Люсьен пожал плечами. Что она этим хотела сказать?

— В понедельник, вернувшись в город, я подписываю договор с Монно, — говорит Жан-Шарль весело.

— Ты доволен?

— Еще как! Все воскресенье буду спать и играть в бадминтон. В понедельник начинаю действовать.

Машина выезжает из тоннеля. Лоранс увеличивает скорость, не отрывая взгляда от зеркала. Обогнать, уступить, обогнать, обогнать, уступить. Субботний вечер: последние машины покидают Париж. Она любит вести машину, и Жан-Шарль не страдает пороком многих мужей: что б он ни думал, замечаний не делает. Она улыбается. В конечном счете у него не так-то много недостатков, и, когда они едут бок о бок, у нее всегда возникает иллюзия, хотя она и знает ей цену, что «они созданы друг для друга». Она принимает решение: на этой неделе поговорю с Люсьеном. Вчера он снова сказал ей с упреком: «Ты никого не любишь!» Правда ли это? Нет. Он мне нравится, я порву с ним, но он мне нравится. Мне в общем все нравятся. Кроме Жильбера.

Она сворачивает с автострады на узкую пустую дорогу. Жильбер будет в Февроле. По телефону голос Доминики звучал торжествующе: «Жильбер будет здесь». Зачем он приедет? Может, решил поставить на дружбу? Это ему не поможет, когда правда выйдет на свет. Или он явится именно для того, чтобы все сказать? Руль под пальцами Лоранс влажнеет. Доминика продержалась последний месяц только потому, что сохраняла надежду.

— Я спрашиваю себя, почему Жильбер согласился приехать?

— Может, он отказался от своих матримониальных планов?

— Сомневаюсь.

День холодный, серый, цветы увяли; но окна сияют во раке, в гостиной дрова пылают ярким светом: народу мало, общество, однако, изысканное: Дюфрены, Жильбер, Гирион с женой. Лоранс знала его еще девочкой — он был легой отца; теперь он самый знаменитый адвокат Франции. Поэтому не приглашены Марта и Юбер. Они недостаточно представительны. Улыбки, рукопожатия; Жильбер целует руку, которую Лоранс отказалась ему подать месяц назад; он смотрит на нее многозначительным взглядом, предлагая:

— Хотите выпить чего-нибудь?

— Немного погодя, — говорит Доминика. Она хватает Лоранс не за плечо. — Поднимись сначала причесаться, ты совершенно растрепана.

В спальне она улыбается.

— Вовсе ты не растрепана, я хотела поговорить с тобой.

— Неприятности какие-нибудь?

— Что за пессимизм!

Глаза Доминики блестят. Она немного чересчур элегантна: блузка в стиле девятисотых годов и длинная юбка (кому она подражает?). Она говорит возбужденно:

— Представь себе, что я узнала, где собака зарыта.

— Да?

Как может Доминика сохранять кокетливо-вызывающий вид, если она знает?

— Держись, ты здорово удивишься. — Она делает паузу, — Жильбер вернулся к своей старой пассии — Люсиль де Сен-Шамон.

— Почему ты думаешь?

— А меня просветили. Он все время торчит у нее, проводит уик-энды в Мануаре. Странно, правда? После всего, что он мне о ней рассказывал! Хотела бы я знать, как ей это удалось. Я ее недооценивала.

Лоранс молчит. Несправедливое превосходство того, кто знает, над тем, кто не знает. Тошнотворно. Открыть ей глаза? Не сегодня, когда дом полон гостей.

— Может, это не Люсиль, а какая-нибудь ее приятельница.

— Как же! Станет она поощрять идиллию Жильбера с другой. Теперь понятно, почему он скрывал ее имя: боялся, что я расхохочусь ему в лицо. Не понимаю этой прихоти. Но, во всяком случае, это ненадолго. Раз Жильбер бросил ее, познакомившись со мной, значит, у него были на это свои причины, они остаются в силе. Он вернется ко мне.

Лоранс ничего не говорит. Молчание затягивается. Это должно было бы удивить Доминику, но нет: она так привыкла задавать вопросы и сама отвечать на них. Она говорит мечтательно:

— Было бы лихо послать Люсиль письмо с подробным описанием ее анатомии и вкусов.

Лоранс подскакивает.

— Этого ты не сделаешь!

— А было бы забавно. Как бы у нее вытянулась физиономия! И у Жильбера! Нет. Он бы не простил мне этого до самой смерти. Я избрала противоположную тактику — быть предельно милой. Отвоевывать потерянное. Я очень рассчитываю на нашу поездку в Ливан.

— Ты думаешь, поездка состоится?

— Как? Разумеется! — Голос Доминики повышается. — Он давным-давно пообещал мне отпраздновать рождество в Баальбеке. Все об этом знают. Не может же он теперь смыться.

— Но та, другая, будет против.

— Я поставлю вопрос ребром: или он со мной едет, или я отказываюсь встречаться с ним.

— Шантажом ты его не возьмешь.

— Он не хочет меня потерять. Эта история с Люсиль гроша ломаного не стоит.

— Зачем же он тебе сказал об этом?

— Отчасти из садизма. И потом он хочет располагать своим временем, уик-эндами особенно. Но ты видишь: стоило мне проявить настойчивость, и он явился.

— В таком случае поставь вопрос ребром.

Может, это выход. Доминика получит удовлетворение от мысли, что рвет она. А позднее, когда она узнает правду, самое тяжелое уже будет позади.

Гостиная гудит от смеха, раската голосов, они пьют вино, виски, мартини. Жан-Шарль протягивает Лоранс стакан ананасного сока.

— Ничего дурного?

— Нет, но и ничего хорошего. Посмотри на них.

Жестом собственницы Доминика положила ладонь на руку Жильбера.

— Подумать только, что ты не был три недели. Ты слишком много работаешь. Надо уметь отдыхать.

— Я умею, — говорит он равнодушно.

— Нет, не умеешь, по-настоящему растормаживает только деревня.

Она улыбается ему её шаловливым кокетством, это ново и вовсе к ней не идет. Она говорит очень громко.

— Или путешествия, — добавляет она. И, не отпуская руки Жильбера, говорит Тириону: — Мы собираемся провести рождество в Ливане.

— Великолепная мысль. Говорят, это восхитительно.

— Да. И мне кажется забавным встретить рождество в жарких краях. С рождеством всегда ассоциируется снег…

Жильбер ничего не отвечает. Доминика натянута как струна и может сорваться от одного слова. Он, должно быть, чувствует это.

— Нашему другу Люзаршу пришла в голову очаровательная идея, — говорит госпожа Тирион своим певучим голосом блондинки. — Сочельник-сюрприз. Он сажает двадцать пять приглашенных в самолет — и мы не знаем, где приземлимся: в Лондоне, в Риме, в Амстердаме или еще где-нибудь. Естественно, он заказал столики в самом красивом ресторане города.

— Забавно, — говорит Доминика.

— Обычно люди не слишком изобретательны, когда дело касается развлечений, — говорит Жильбер.

Еще одно слово, утратившее Смысл для Лоранс. Иногда в кино ей интересно, смешно. Но развлечения… А Жильбер развлекается? Сесть в самолет, не зная, куда он летит, развлечение ли это? Может, подозрения, возникшие у нее на днях, и обоснованны?

Она присаживается к Жан-Шарлю и Дюфренам, устроившимся подле камина.

— Жаль, что в современных зданиях камин — недоступная роскошь, — говорит Жан-Шарль.

Он глядит в огонь, отблески которого пляшут на его лице. Он снял замшевую куртку, расстегнул ворот спортивной рубашки; он кажется моложе, менее скованным, чем обычно. (Впрочем, и Дюфрен в своем велюровом костюме— тоже, или тут дело только в одежде?).

— Я забыл рассказать тебе анекдот, от которого придет в восторг твой отец, — говорит Жан-Шарль. — Голдуотеру до того нравится, как горят дрова, что летом он охлаждает свой дом эр кондишн и разжигает большой огонь.

Лоранс смеется.

— Да, папе это понравится…

На журнальном столике около нее — «Реалите», «Экспресс», «Кандид», «Вотр жарден», несколько книг: Гонкуровская премия, премия Ренодо. По дивану разбросаны пластинки, хотя Доминика никогда не слушает музыку. Лоранс вновь оборачивается к ней — улыбающаяся, довольная, она разглагольствует, оживленно жестикулируя.

— Ну нет! Я уж предпочитаю пообедать «У Максима». Тут по крайней мере можешь быть уверен, что повар не харкал в кушанья и что твои колени не будут липнуть к господину, сидящему за соседним столиком. Я знаю, у снобов сейчас в моде маленькие бистро, но они не дешевле, воняют пригорелым салом, все время об кого-нибудь трешься.

— А вы бывали «У Гертруды»?

— Да, бывала. За те же деньги лучше пойти в «Серебряную башню».

Вид у нее непринужденный. Почему приехал Жильбер? Лоранс слышит смех Жан-Шарля, смех Дюфрена.

— Нет, серьезно, вы отдаете себе отчет, что останется нам, бедным архитекторам, при всех этих предпринимателях, инициаторах, администраторах, инженерах? — говорит Жан-Шарль.

— Ох уж эти мне инициаторы! — вздыхает Дюфрен.

Жан-Шарль ворошит дрова, глаза его блестят. Не приходилось ли ему в детстве видеть, как горят дрова? Во всяком случае, от его лица исходит аромат детства, и Лоранс ощущает, как что-то в ней тает; нежность — если б обрести ее вновь, навсегда… Голос Доминики пробуждает ее.

— Я тоже думала, что не будет ничего интересного; и поначалу все шло из рук вон плохо; никакого порядка, мы целый час топтались перед входом; и тем не менее пойти стоило; там были все парижские знаменитости. Поили вполне сносным шампанским. И я должна сказать, что госпожа де Голль оказалась гораздо презентабельней, чем я предполагала, не скажешь, что величественна, нет, с Линетт Вердле ее, конечно, не сравнить, но держится с достоинством.

— Мне говорили, что право на кормежку получили только финансы и политика, а искусство и литература должны были удовольствоваться выпивкой, это правда? — небрежным голосом спрашивает Жильбер.

— Не есть же мы туда шли, — говорит Доминика, принуждённо смеясь.

Ну и сволочь этот Жильбер, задал вопрос специально, чтоб досадить маме! Дюфрен поворачивается к нему:

— Правда, что электронные машины будут использоваться для создания абстрактных полотен?

— Возможно. Не думаю только, что это будет рентабельно, — говорит Жильбер, округляя рот в улыбке.

— Как? Машина может заниматься живописью? — восклицает госпожа Тирион.

— Абстрактной— почему бы и нет? — говорит Тирион ироническим тоном.

— Известно ли вам, что есть машины, создающие музыку под Моцарта и Баха? — говорит Дюфрен. Да, да: один недостаток — она безупречна, тогда как музыкантов из плоти и крови всегда можно в чем-нибудь упрекнуть.

А ведь я читала об этом недавно в каком-то еженедельнике. С тех пор, как она проглядывает газеты, Лоранс замечает, что люди нередко пересказывают в разговорах статьи. Почему бы нет? Нужно же где-то черпать информацию.

— Скоро машины вытеснят архитектурные мастерские, и мы окажемся на мели, — говорит Жан-Шарль.

— Вполне вероятно, — говорит Жильбер. — Мы вступаем в новую эру, когда человек станет бесполезен.

— Только не мы! — говорит Тирион. — Адвокаты будут всегда нужны, потому что машина никогда не овладеет красноречием.

— Но, возможно, люди утратят чувствительность к красноречию, — говорит Жан-Шарль.

— Скажете тоже! Человек — говорящее животное, слово всегда будет его пленять. Машины не изменят природы человека.

— Как раз изменят!

Жан-Шарль и Дюфрен единодушны (они читают одно и то же), представление о человеке подлежит пересмотру, оно будет отброшено без всякого сомнения, это порождение девятнадцатого века, устаревшее в наши дни. Во всех областях — в литературе, музыке, живописи, архитектуре — искусство отвергает гуманизм предшествующих поколений. Жильбер молчит со снисходительным видом, остальные перебивают друг друга. Признайте, что есть книги, которые сейчас уже невозможно читать, фильмы, которые невозможно смотреть, музыка, которую невозможно слушать, но шедевры остаются шедеврами, когда бы ни были созданы. А что такое шедевр? Надо отказаться от субъективных критериев, это невозможно, простите, к этому стремится вся новая критика, хотел бы я знать, каких критериев придерживаются жюри Гонкуров и Ренодо, премии в этом году еще хуже прошлогодних, ах, вы знаете, это все издательские махинации, мне из надежного источника известно, что некоторые члены жюри подкуплены, какой срам, а с художниками — это ведь еще скандальней: из любого мазилки с помощью рекламы делают гения, если все его считают гением, значит, — он гений, это парадокс, нет, других критериев, объективных критериев не существует…

— Ну, нет! То, что прекрасно — прекрасно! — говорит госпожа Тирион с таким пафосом, что на мгновение все замолкают. Потом все начинается сначала…

Как обычно, Лоранс путается в собственных мыслях; она почти всегда не согласна с тем, кто говорит, но поскольку они все расходятся между собой, то, противореча всем, она противоречит самой себе. Хотя госпожа Тирион патентованная идиотка, мне хочется сказать, как она: что прекрасно — то прекрасно, что правда — то правда. Но чего стоит это мнение? От кого оно у меня? От папы, из лицейских уроков, от мадемуазель Уше? В восемнадцать лет у меня были убеждения. Что-то от них осталось, немного, скорее тоска по ним. Лоранс никогда не уверена в своих суждениях, слишком они зависят от настроения, от обстоятельств. Выходя из кино, я с трудом могу сказать, понравился мне фильм или нет.

— Я могу вас отвлечь на две минуты?

Лоранс холодно смотрит на Жильбера.

— У меня нет ни малейшего желания с вами говорить.

— Я настаиваю.

Лоранс проходит за ним в соседнюю комнату, ей любопытно и тревожно. Они садятся, она ждет.

— Я хотел вас предупредить, что собираюсь все выложить Доминике. О поездке, разумеется, не может быть и речи. К тому же Патриция готова все понять, отнестись ко всему по-человечески, но она устала ждать. Мы хотим пожениться в конце мая.

Решение Жильбера непоколебимо. Единственное средство — убить его. Доминика страдала бы куда меньше. Она шепчет:

— Зачем вы приехали? Вы внушаете ей ложные надежды.

— Я приехал, потому что по многим причинам не желаю иметь в Доминике врага, а она поставила на кон нашу дружбу. Если благодаря некоторым уступкам мне удастся смягчить разрыв, это будет гораздо лучше, прежде всего для нее. Вы не согласны?

— Вы не сможете.

— Да, я тоже так думаю, — говорит он совсем иным голосом. — Я приехал также для того, чтобы понять, как она настроена. Она упорно считает, что у меня преходящее увлечение. Я должен открыть ей глаза.

— Не сейчас!

— Сегодня вечером я возвращаюсь в Париж… — Лицо Жильбера озаряется. — Послушайте, мне пришло в голову, не лучше ли будет в интересах Доминики, чтобы вы ее подготовили?

— А, вот она, подлинная причина вашего присутствия: вы хотели бы переложить на меня эту приятную обязанность.

— Признаюсь, я испытываю ужас перед сценами.

— Вам не хватает фантазии, сцены — это далеко не самое худшее. — Лоранс задумывается. — Сделайте одну вещь: откажитесь от поездки, ничего не говоря о Патриции. Доминика так разозлится, что порвет с вами сама.

Жильбер говорит резко:

— Вы отлично знаете, что нет.

Он прав. Лоранс на мгновение захотелось поверить словам Доминики: «Я поставлю перед ним вопрос ребром», но она покричит, обрушится на него с упреками, а потом будет снова ждать, требовать, надеяться.

— То, что вы намерены сделать, жестоко.

— Ваша враждебность меня огорчает, — говорит Жильбер с расстроенным видом. — Никто не властен над своим сердцем. Я разлюбил Доминику, я люблю Патрицию: в чем мое преступление?

Глагол «любить» в его устах приобретает нечто непристойное. Лоранс подымается.

— На этой неделе я поговорю с ней, — говорит Жильбер. — Я вас настоятельно прошу повидать ее тотчас после нашего объяснения.

Лоранс глядит на него с ненавистью.

— Чтоб помешать ей покончить с собой, оставив записку, где будет сказано о причинах? Это произвело бы дурное впечатление — кровь на белом платье Патриции…

Она отходит. Лангусты скрежещут у нее в ушах; гадостный лязг нечеловеческого страдания. Она берет шампанское с буфета, наливает бокал.

Они наполняют тарелки, продолжая начатый разговор.

— Девочка не лишена дарования, — говорит госпожа Тирион, — но нужно было бы научить ее одеваться, она способна носить блузку в горошек с полосатой юбкой.

— Заметьте, иногда это совсем не так плохо, — говорит Жизель Дюфрен.

— Гениальный портной может себе позволить все, — говорит Доминика.

Она подходит к Лоранс.

— О чем с тобой говорил Жильбер?

— Он хотел порекомендовать мне племянницу своих друзей, которую интересует рекламное дело.

— Это правда?

— Не воображаешь ли ты, что Жильбер может говорить со мной о ваших отношениях?

— С него станет. Ты ничего не ешь?

Аппетит у Лоранс отбило начисто. Она бросается в кресло и берет журнал. Она чувствует, что не способна поддерживать беседу. Он поговорит с Доминикой на этой неделе. Кто может помочь мне успокоить ее? За этот месяц Лоранс поняла, как одинока мать. Куча знакомых — ни одной подруги. Никого, кто способен ее выслушать или попросту отвлечь. Несешь в одиночку эту хрупкую конструкцию — собственную жизнь, а угрозам числа нет. Неужели у всех так? У меня все же есть папа. И Жан-Шарль никогда не причинит мне горя. Она поднимает на него глаза. Он говорит, смеется, смеются вокруг него, он умеет нравиться, когда захочет. Снова волна нежности поднимается в сердце Лоранс. В конце концов это естественно, что он нервничал в последние дни. Он знает, скольким обязан Верню; и все же он не может пожертвовать ради него карьерой. Из-за этого конфликта он и был не в своей тарелке. Он любит успех, Лоранс это понимает. Если не вкладывать себя в работу, от скуки сдохнешь.

— Моя дорогая Доминика, мне придется вас покинуть, — церемонно говорит Жильбер.

— Уже?

— Я специально приехал пораньше, потому что не могу остаться допоздна, — говорит Жильбер.

Он быстро прощается со всеми. Доминика выходит е ним из дому. Жан-Шарль делает знак Лоранс:

— Иди сюда. Тирион рассказывает увлекательнейшие истории из своей практики.

Они все сидят, кроме Тириона, который расхаживает, потрясая рукавами воображаемой мантии.

— Какого я мнения о моих товарках по ремеслу, милая дама? — говорит он Жизель. — Да самого наилучшего; многие из них прелестные женщины, и многие не лишены таланта (как правило, это не совпадает). Но одно бесспорно; ни одна из них не способна успешно выступить в суде присяжных. Нутра не хватит, авторитета и — сейчас я вас удивлю — чувства сцены, без которого не обойтись.

— На наших глазах женщины овладевали профессиями, которые априорно казались недоступными для них, — говорит Жан-Шарль.

— С самой ушлой, самой красноречивой из них, клянусь вам, я управлюсь в два счета перед судом присяжных, — говорит Тирион.

— Вас, возможно, ждут сюрпризы, — говорит Жан-Шарль. — Что до меня, то я верю: будущее принадлежит женщинам.

— Возможно, при условии, однако, что они не будут по-обезьяньи копировать мужчин, — говорит Тирион.

— Заниматься мужским делом — не значит по-обезьяньи копировать мужчин.

— Не понимаю, Жан-Шарль, — говорит Жизель Дюфрен, — это говорите вы, который всегда держит нос по ветру; не станете же вы меня уверять, что вы — феминист. Феминизм в наше время — пройденный этап.

Феминизм. Последнее время только и говорят об этом. Лоранс тотчас же перестает слушать. Феминизм, психоанализ, Общий рынок, ударная сила — она не знает, что об этом думать, ничего не думает. У меня аллергия. Она смотрит на мать, которая возвращается в комнату с натянутой улыбкой на губах. Завтра, через два дня, на этой неделе Жильбер ей все скажет. Голос прозвучал, прозвучит в «зоне покоя»: «Мерзавец, мерзавец!» Перед взором Лоранс цветы, похожие на злых птиц. Когда она приходит в себя, госпожа Тирион разглагольствует:

— Меня тошнит от того, что все подвергается систематическому поношению. Разве это не было красиво задумано: двадцать пятого января на обеде в пользу голодающих детей нам подали за двадцать тысяч франков чашечку риса и стакан воды; обычное меню маленьких индусов. Так что же! Подхихикивания в левой печати. А что бы они запели, если б мы ели икру и паштет из гусиных печенок!

— Раскритиковать можно все, — говорит Доминика, — не стоит обращать внимания.

Вид у нее отсутствующий, она рассеянно отвечает госпоже Тирион, между тем как остальные четверо усаживаются за бридж; Лоранс открывает «Экспресс»: информация, разложенная на тоненькие рубрики, как чашка молока; без сучка, без задоринки, ничто не задевает, не царапает. Ее клонит ко сну, она поспешно встает, когда Тирион отходит от карточного стола, заявляя:

— У меня завтра трудный день. Мы вынуждены уехать.

— Я пойду наверх лягу, — говорит она.

— Здесь, должно быть, чудесно спится, — говорит госпожа Тирион. — И наверное нет нужды в снотворных. В Париже без них не обойдешься.

— А я покончила со снотворными с тех пор, как ежедневно принимаю гармонизатор, — говорит Жизель Дюфрен.

— Я испробовал одну из убаюкивающих пластинок, но она меня ничуть не убаюкала, — весело говорит Жан-Шарль.

— Мне рассказывали об удивительном аппарате, — говорит Тирион, — включаешь его в электросеть, он дает световые сигналы, монотонные и завораживающие; они вас усыпляют, а он выключается сам по себе. Непременно закажу такой.

— Ах, сегодня вечером мне ничего не надо, — говорит Лоранс.

Эти комнаты в самом деле прелестны: стены затянуты набивным полотном, деревенские кровати под лоскутными покрывалами, а на умывальнике — фаянсовый таз и кувшин, В стене почти незаметная дверь, ведущая в ванную комнату. Она высовывается в окно и вдыхает холодный запах земли. Через минуту Жан-Шарль будет здесь: она хочет думать только о нем, о его профиле в пляшущих отблесках огня. И внезапно он уже здесь, он ее обнимает, и нежность обжигающей лавой струится по жилам Лоранс, и, когда губы их сливаются, у нее от желания подкашиваются ноги.


— Ну вот! Бедная девочка! Ты очень перепугалась?

— Нет, — говорит Лоранс, — я была так счастлива, что не раздавила велосипедиста.

Она откидывает голову на спинку удобного кожаного кресла. Сейчас она уже не так счастлива, неведомо почему.

— Хочешь чаю?

— Не беспокойся.

— Это займет не больше пяти минут.

Бадминтон, телевизор: когда мы выбрались, уже стемнело; я ехала не быстро. Я ощущала присутствие Жан-Шарля рядом со мной, вспоминала нашу ночь, не отрывая при этом взгляда от дороги. Внезапно, с тропинки направо от меня, в свет фар выскочил рыжий велосипедист. Я резко повернула руль, машина покачнулась и опрокинулась в кювет.

— Ты как?

— В порядке, — сказал Жан-Шарль. — А ты?

— В порядке.

Я выключила контакт. Дверца отворилась.

— Вы ранены?

— Нет.

Группа велосипедистов — мальчики, девочки — окружили машину, лежавшую неподвижно вверх колесами, продолжавшими крутиться; я крикнула рыжему: «Дурак ты этакий!» — но какое облегчение! Я думала, что проехала по его телу. Я бросилась в объятия Жан-Шарля: «Дорогой мой! Здорово нам повезло. Ни царапины!».

Он не улыбался.

— Машина разбита вдребезги.

— Это да, но лучше она, чем ты или я.

Около нас остановились машины; один из мальчиков объяснил:

— Этот идиот ехал не глядя, он бросился под колеса, а эта милая дама свернула влево.

Рыжий бормотал извинения, остальные благодарили меня.

— Он за вас молиться должен!

На краю мокрой дороги рядом с разломанной машиной я ощутила, что во мне вспенивается радость, как шампанское. Я любила этого кретина велосипедиста за то, что не убила его, и его товарищей, улыбавшихся мне, и незнакомых людей, которые предлагали довезти нас до Парижа. Внезапно у меня закружилась голова, и я потеряла сознание.

Она очнулась на заднем сиденье ДС. Но обратный путь она помнила плохо: шок был все же сильный. Жан-Шарль говорил, что придется покупать новую машину, что за разбитую больше двухсот тысяч франков не выручишь; он был недоволен, понятно; труднее было принять то, что он, казалось, сердился на меня. Не моя же это вина, я скорее горжусь тем, как я мягко положила нас в кювет; но в конце концов все мужья убеждены, что как водители они дают сто очков форы женам. Да, я вспоминаю, он был настолько недобросовестен, что вечером, когда я перед тем, как лечь, сказала: «Никто бы из этого не выкрутился, не раздолбав машину», ответил: «Я не нахожу, что это очень изобретательно: наша страховка компенсирует ущерб только третьему лицу».

— Что ж, по-твоему, лучше было бы убить этого типа?

— Ты его не убила бы: сломала бы ему ногу…

— Прекрасно могла убить.

— Ну и поделом ему. Все свидетели стали бы на твою сторону.

Он этого не думал, сказал просто, чтоб мне насолить, так как убежден, что я могла отделаться меньшими расходами. А это неправда.

— Вот чай, специальная смесь, — говорит отец, ставя поднос на стол, заваленный журналами. — Знаешь, о чем я думаю, — говорит он, — интересно, если бы девочки были в машине, сохранился бы у тебя тот же рефлекс?

— Не знаю, — говорит Лоранс.

Она колеблется. Жан-Шарль — это как бы мое другое «я», думает она. Мы солидарны. Я действовала, точно была одна. Но подвергнуть риску моих девочек, чтоб спасти незнакомца, нелепость! А Жан-Шарль? Он занимал место смертника. В конце концов ему есть из-за чего сердиться.

Отец возобновляет разговор:

— Вчера, когда дети были со мной, я бы скорее смел с лица земли целый пансион, чем пошел на малейший риск.

— А уж до чего они были довольны! — говорит Лоранс. — Ты задал им королевский пир.

— А! Я отвез их в один из маленьких ресторанов, где еще подают настоящие сливки, цыплят, которые откормлены хорошим зерном, настоящие яйца. Ты знаешь, что в США курам дают водоросли и что в яйца приходится впрыскивать специальное химическое вещество, чтобы придать им вкус яйца?

— Это меня не удивляет. Доминика привезла мне из Нью-Йорка шоколад с химическим ароматом шоколада.

Они смеются. Подумать только, что я не провела с ним ни одного уик-энда в жизни! Он подает чай в разрознен ных чашках. Старая керосиновая лампа, переделанная в электрическую, освещает стол, на котором раскрыт том «Плеяды». Ему не приходится терзать свое воображение, чтобы развлечься.

— У Луизы забавный ум, — говорит он. — Но похожа на тебя Катрин. В ее возрасте ты была так же серьезна.

— Да, я была на нее похожа, — говорит Лоранс (Будет ли она похожа на меня?)

— Я нахожу, что у нее очень развилось воображение.

— Можешь себе представить, Марта меня увещевает: я обязана повести ее к первому причастию!

— Она мечтает всех нас обратить. Она не проповедует, но ставит себя в пример. Всем своим видом она говорит: посмотрите, как вера преображает женщину, какую внутреннюю красоту она дает. Бедняжка, не так-то легко выявить наружу внутреннюю красоту.

— Ты злой.

— Да нет, она славная девочка. Доминика и ты, вы обе сделали блестящую карьеру; существование матери семейства так тускло, вот она и поставила на святость.

— К тому же иметь Юбера единственным свидетелем твоей жизни явно недостаточно.

— Кто был в Февроле?

— Жильбер Мортье, Дюфрены, Тирион и его жена.

— Она принимает этого подлеца! Помнишь, он приходил к нам — говорит без умолку, а за душой ничего. Не хвалясь, скажу, что начинал лучше его. Вся его карьера построена на грязных интригах и саморекламе. И Доминика хотела, чтоб я стал таким!

— Ты не мог.

— Я мог бы, если б совершил те же гнусности, что он.

— Именно это я и хочу сказать.

Доминика ничего не поняла. «Он предпочел роль посредственности». Нет. Жизнь без компромиссов, время, высвобожденное для раздумий, наслаждения культурой, вместо суетливого существования людей маминого круга; да и я живу не лучше.

— Твоя мать процветает по-прежнему?

Лоранс колеблется.

— У нее неладно с Жильбером Мортье. Я полагаю, что он собирается ее оставить.

— Вот уж полная неожиданность для нее! Она умнее мисс Планеты и на вид приятней госпожи Рузвельт: это дает ей основание считать себя выше всех женщин.

— Сейчас она очень несчастна, — Лоранс приняла резкость отца, но ей жаль мать. — Знаешь, я думала над тем, что ты мне говорил о несчастье. И все же оно существует. Ты остаешься самим собой в любой ситуации, но это не каждому дано.

— То, что доступно мне, доступно любому. Я не исключение.

— А я думаю, что исключение, — нежно говорит Лоранс. — Например, одиночество, мало кого оно не тяготит.

— Потому что люди не отдаются ему всей душой. Самые большие радости были мне дарованы одиночеством.

— Ты в самом деле доволен своей жизнью?

— Я никогда не совершил ничего, в чем мог бы себя упрекнуть.

— Тебе повезло.

— А ты своей недовольна?

— Довольна! Но я себя во многом упрекаю: слишком мало занимаюсь дочками; слишком мало бываю с тобой.

— У тебя дом и работа.

— Да, но все же…

Не будь Люсьена, у меня оставалось бы больше времени; я чаше видела бы папу и могла бы, как он, читать, размышлять. Моя жизнь чересчур загромождена.

— Ты видишь, мне уже надо ехать. — Она поднимается. — Твоя специальная смесь восхитительна.

— Скажи, ты уверена, что не получила внутренних контузий? Ты должна пойти к врачу.

— Нет, нет, я себя чувствую отлично.

— Что вы будете делать без машины? Хочешь взять мою?

— Я не хочу лишать тебя машины.

— Какое же это лишение! Я так редко ею пользуюсь. Мне больше по вкусу пешие прогулки.

Как это на него похоже, думает она взволнованно, садясь за руль. Ни на чей счет он не обольщается, и не приведи бог попасть ему на зуб, но он чуток, внимателен, всегда готов помочь. Она еще ощущает вокруг себя теплый полумрак его квартиры. Расчистить жизнь от всего лишнего. Я должна избавиться от Люсьена.


Сегодня же вечером, решила она. Она сказала, что встретится с Моной; Жан-Шарль поверил, он всегда ей верит, ему не хватает воображения. Сам он, безусловно, не изменяет ей, и ревновать ему и в голову не приходит.

— Тут красиво, ты не находишь?

— Очень красиво, — говорит она.

Они провели час у Люсьена, а потом она настояла на том, чтоб пойти куда-нибудь. Ей казалось, что в общественном месте легче объясниться, чем в интимной обстановке. Он повел ее в элегантное кабаре в стиле девятисотых годов: приглушенный свет, зеркала, зеленые растения, укромные уголки с диванами. Ей могло бы прийти в голову такое обрамление для фильма-рекламы какой-нибудь марки шампанского или выдержанного коньяка. Вот один из недостатков ее профессии: она слишком хорошо знает, как делаются декорации, под ее взглядом они распадаются на составные части.

— Что ты будешь пить? У них замечательное виски.

— Закажи мне, а выпьешь сам.

— Ты сегодня прекрасна.

Она мило улыбается.

— Ты мне говоришь это каждый раз.

— Это каждый раз так.

Она бросает взгляд на свое отражение в зеркале. Хорошенькая женщина, сдержанно веселая, чуть капризная, чуть таинственная — такой видит меня Люсьен. Мне это нравилось. А для Жан-Шарля я деловая, прямая, цельная. Тоже неправда. Приятная внешность, да. Но многие женщины куда более красивы. Перламутровая брюнетка с большими зелеными глазами, обрамленными огромными искусственными ресницами, танцует с мужчиной немного моложе ее; я понимаю, что от такого создания можно потерять голову. Они улыбаются друг другу, временами щека касается щеки. Любовь ли это? Мы ведь тоже улыбаемся друг другу, и руки наши встречаются.

— Если б ты знала, какая пытка эти уик-энды! Субботняя ночь… В другие ночи я еще могу сомневаться. Но тут я знаю. Это раскаленная лава в недрах моей недели. Я напился.

— Зря. Для меня это не так уж важно.

— Когда ты со мной, это для тебя тоже не так уж важно.

Она не отвечает. До чего он стал скучен! Сплошные упреки. Еще один, и я воспользуюсь. В самом деле…

— Потанцуем, — предлагает он.

— Пойдем.

Сегодня же вечером, повторяет она себе. Почему сегодня? Не из-за ночи в Феврале, ее не тяготит переход из одной кровати в другую: все так похоже. К тому же Жан-Шарль охладил ее чувства, когда она после катастрофы бросилась в его объятия, а он сухо заметил: «Машина вдребезги». Подлинная — и единственная — причина в том, что когда разлюбишь, любовь становится невыносима. Чистая потеря времени. Они молчат, как молчали нередко, но ощущает ли он, что это иное безмолвие?

Как за это взяться? — спрашивает она себя, садясь на диванчик. Она закуривает. В старомодных романах закуривают беспрестанно, это искусственно, говорит Жан-Шарль. Но в жизни часто случается прибегнуть к сигарете, когда надо преодолеть смущение.

— И ты тоже пользуешься «крикетом?» — говорит Люсьен. — Ты женщина со вкусом. Это так уродливо.

— Зато удобно.

— Как бы я хотел подарить тебе красивую зажигалку! По-настоящему красивую. Золотую. Но я лишен даже права делать тебе подарки.

— Ну! Ну! Ты позволял себе.

— Пустяки.

Духи, шарфики — она говорила, что это образчики для рекламы. Но, разумеется, от пудреницы или зажигалки из золота Жан-Шарль бы взбеленился.

— Ты знаешь, я не дорожу вещами. То, что я их рекламирую, отбило у меня интерес…

— Не вижу связи. Красивая вещь остается надолго как воспоминание. Вот от этой зажигалки, например, я давал тебе прикурить, когда ты впервые пришла ко мне.

— Можно вспоминать и без этого.

В сущности, Люсьен тоже живет внешней жизнью, хотя и по-иному, чем Жан-Шарль. Из всех, кого я знаю, только папа другой. Он верен чему-то, что в нем, а не в вещах.

— Почему ты говоришь со мной таким тоном? — спрашивает Люсьен. — Ты хотела пойти куда-нибудь, и мы пошли; я выполняю все твои желания. Ты могла бы быть полюбезнее.

Она не отвечает.

— За весь вечер ты не сказала мне ни единого нежного слова.

— Не было случая.

— Теперь никогда не бывает случая.

Вот подходящий момент, говорит она себе. Он пострадает немножко, потом утешится. Множество любовников на земле рвут как раз в это мгновение; через год они и не вспомнят.

— Послушай, ты не перестаешь упрекать меня. Лучше объяснимся откровенно.

— Мне нечего тебе объяснять, — быстро говорит он. — И я тебя ни о чем не спрашиваю.

— Спрашиваешь, только обиняком. И я хочу тебе ответить. Я к тебе очень хорошо отношусь, и так будет всегда. Но я больше не люблю тебя по-настоящему. (А любила ли? Есть ли смысл у этих слов?)

Молчание. Сердце Лоранс колотится быстрее, чем обычно, но самое тяжелое позади. Решительные слова произнесены. Остается закруглить сцену.

— Я давно это знаю, — говорит Люсьен. — Почему тебе понадобилось сказать об этом сегодня?

— Потому, что мы должны сделать из этого выводы. Если это не любовь, незачем спать друг с другом.

— Я тебя люблю. Множество людей спит друг с другом, не испытывая безумной любви.

— Не вижу оснований.

— Конечно! Тебе ничего не нужно. А мне каково? Я-то не могу без тебя обойтись, на меня тебе наплевать.

— Напротив, я прежде всего думаю о тебе. Я даю тебе слишком мало, крохи, как ты сам часто говоришь. Другая женщина сделает тебя гораздо счастливее.

— Какая трогательная забота!

Лицо Люсьена искажается. Он берет руку Лоранс.

— Ты говоришь не всерьез! Неужели все, что было между нами: ночи в Гавре, ночи у меня, наша вылазка в Бордо, — для тебя больше не существует?

— Ты не прав. Я всегда буду это вспоминать.

— Ты уже забыла.

Он взывает к прошлому, он сопротивляется; она спокойно подает реплики; это бессмысленно, но она знает? Тот, кого бросают, имеет свои права; она вежливо выслушивает его, ей нетрудно. У него во взгляде — подозрение.

— Я понял! У тебя есть другой!

— Ну что ты! При моей-то жизни!

— Нет, действительно это не так. Просто ты меня никогда не любила. Есть женщины, холодные в постели. Ты хуже. Ты страдаешь холодностью сердца.

— Не моя вина.

— А если я тебе скажу, что возьму да разобьюсь сейчас на автостраде?

— Ты не до такой степени глуп. Брось, не делай из этого трагедии. Одной меньше… Люди взаимозаменяемы.

— То, что ты говоришь, чудовищно. — Люсьен встает. — Пойдем. Мне хочется избить тебя.

Они доезжают молча до дома Лоранс. Она выходит и на мгновение останавливается в растерянности на краю тротуара.

— Что ж, до свидания, — говорит она.

— Нет, не до свидания. Подотрись своим хорошим отношением. Я сменю контору и не увижу тебя никогда в жизни.

Он захлопывает дверцу, трогается. Она не очень горда собой. Но и не недовольна. Это было необходимо, говорит она себе. Почему — она толком не знает.


Сегодня она столкнулась с Люсьеном в Пюблинфе, они не заговорили. Десять вечера. Она наводит порядок в спальне, когда слышит телефонный звонок и голос Жан-Шарля:

— Лоранс, твоя мать.

Она кидается к телефону:

— Это ты, Доминика?

— Да. Приезжай сейчас же.

— Что случилось?

— Приедешь, скажу.

— Еду.

Жан-Шарль снова погружается в книгу; он спрашивает с недовольным видом:

— Что происходит?

— Наверно, Жильбер все сказал.

— Подумаешь, трагедия!

Лоранс натягивает пальто, идет поцеловать дочек.

— Почему ты уходишь так поздно? — говорит Луиза.

— Бабушка немного больна. Она попросила меня купить ей лекарства.

Она спускается на лифте в гараж, где стоит машина, которую одолжил ей отец. Жильбер сказал! Она дает задний ход, выезжает. Спокойствие, спокойствие. Несколько глубоких вдохов и выдохов. Сохранить хладнокровие, ехать не слишком быстро. Ей везет, она тотчас находит место, ставит машину у тротуара. На мгновение она застывает у нижней ступеньки. Ей не хватает мужества подняться, позвонить. Что она найдет там, за дверью? Она поднимается, звонит.

— Что с тобой случилось?

Доминика не отвечает. Она причесана, накрашена, глаза сухие, она нервно курит.

— Жильбер только что ушел, — говорит она глухим голосом. Она вводит Лоранс в салон. — Он мерзавец. Мерзавец из мерзавцев. И его жена не лучше. Все одним миром те мазаны. Но я буду защищаться. Они хотят добить меня, но им не удастся.

Лоранс смотрит вопросительно, она ждет; слова застревают в горле у Доминики.

— Это не Люсиль. Это Патриция. Дуреха. Он на ней женится.

— Женится?

— Женится. Представляешь? Могу вообразить. Пышная свадьба в Мануаре, с флердоранжем, в церкви. С Мари-Клер он ведь не изволил обвенчаться. И Люсиль — взволнована, в роли молодой матери новобрачной. Сдохнуть от смеха.

Она разражается смехом, откинув голову на спинку кресла; она смеется, смеется, с остановившимся взглядом, бледная, и толстые жилы вздуваются под кожей на ее шее, внезапно ставшей шеей очень старой женщины. В подобных случаях дают оплеуху или плещут водой в лицо, но Лоранс не осмеливается. Она только говорит.

— Успокойся. Прошу тебя, успокойся.

Дрова догорают в камине, в салоне слишком жарко. Смех замирает, голова Доминики падает на грудь, жилы на шее исчезают, лицо обмякает. Говорить!

— Мари-Клер соглашается на развод?

— С восторгом. Она меня ненавидит. Полагаю, что ее пригласят на свадьбу. — Кулак Доминики расплющивается о ручку кресла. — Я боролась всю жизнь. А эта маленькая идиотка в двадцать лет — жена одного из самых богатых людей во Франции. Она будет еще молода, когда он сдохнет, оставив ей половину своего состояния. Это, по-твоему, справедливо?

— Где она, справедливость? Послушай, ты всего добилась сама, это прекрасно. Тебе никто не был нужен. Значит, ты сильна. Покажи им свою силу, покажи, что тебе плевать на Жильбера…

— Ты считаешь, что всего добиться самой — прекрасно! Ты не знаешь, каково это. Что приходится делать, что выносить, особенно женщине. Всю жизнь терпела унижения. С Жильбером… — Голос Доминики дрожит. — С Жильбером я чувствовала себя защищенной, спокойной, наконец-то спокойной после стольких лет…

Она говорит таким голосом, что Лоранс тянет к ней. Надежность, покой. Ей кажется, что она, наконец, поняла сущность Доминики, столь яростно скрываемую обычно.

— Доминика, дорогая, ты должна гордиться собой. Не чувствовать себя униженной, никогда. Забудь Жильбера, он не заслуживает твоих сожалений. Конечно, это трудно, тебе понадобится время, но ты справишься…

— По-твоему, это не унизительно — быть выброшенной на свалку, как старая калоша? Ах, я так и слышу, как они хихикают.

— Хихикать тут не над чем.

— А они будут хихикать.

— Значит, они глупы. Не думай о них.

— Я не могу. Ты не понимаешь. Ты вроде своего отца, витаешь в облаках. А я живу, живу с этими людьми.

— Не встречайся с ними.

— А с кем мне встречаться? — Слезы начинают течь по бледному лицу Доминики. — Быть старой само по себе ужасно. Но я думала, что Жильбер будет со мной, всегда со мной. И вот — нет. Старая, одинокая: это чудовищно.

— Ты не старая.

— Скоро буду.

— Ты не одинока, у тебя есть я, мы.

Доминика плачет. Под маской скрывалась женщина из плоти и крови, имеющая сердце, чувствующая, что стареет, страшащаяся одиночества; она шепчет:

— Женщина без мужчины — одинокая женщина.

— Ты встретишь другого мужчину. А пока у тебя есть твоя работа.

— Работа? Ты думаешь, она мне что-нибудь дает? Раньше — да, потому что я стремилась чего-то добиться. Теперь добилась и спрашиваю себя — чего?

— Того, чего ты хотела. У тебя совершенно незаурядное положение, увлекательная работа.

Доминика не слушает. Уставившись в стену перед собой.

— Женщина, добившаяся положения! Издали это заманчиво. Но наедине с самой собой, в спальне, вечером… Одинокая навсегда. — Она вздрагивает, точно выходя из транса. — Я этого не переживу!

«Переживет, переживет!» — говорил Жильбер. Да или нет?

— Отправься в путешествие, поезжай в Баальбек без него.

— Одна?

— С подругой.

— По-твоему, у меня есть подруги! А где я деньги возьму? Я даже не знаю, смогу ли сохранить Февроль, содержать дом слишком дорого.

— У тебя есть машина, поезжай в Италию, перемени обстановку.

— Нет! Нет! Я не уступлю. Я что-нибудь сделаю.

Лицо Доминики становится опять таким жестким, что Лоранс овладевает смутный страх.

— Как? Что ты можешь сделать?

— Во всяком случае, я отомщу.

— Как?

Доминика колеблется; ее губы кривит подобие улыбки.

— Я уверена, они скрыли от девочки, что мать спала с Жильбером. Я расскажу ей, И о том, как он говорил о Люсиль: груди до колен и все прочее.

— Ты не сделаешь этого! Это безумие. Не пойдешь же ты к ней!

— Нет. Но я могу написать.

— Надеюсь, ты это не серьезно!

— А почему бы нет?

— Это было бы подло.

— А то, что они со мной делают — не подло? Элегантность, fair play,[11] чушь все это! Они не вправе причинять мне страдания, я не намерена отвечать им добром на зло.

Лоранс никогда не судила Доминику, она никого не судит; но ее пробирает дрожь. В этом сердце чудовищный мрак, там гнездятся змеи. Помешать, любой ценой.

— Ты ничего не достигнешь; только скомпрометируешь себя в их глазах, а свадьба все равно состоится.

— В этом я как раз очень сомневаюсь, — говорит Доминика. Она задумывается, рассчитывает: — Патриция растетеха. Это в стиле Люсиль: можно иметь любовников, но дочурка не должна ничего знать, дочурочка девственница, она достойна своего флердоранжа…

Лоранс ошарашена внезапной вульгарностью Доминики. У нее никогда не было такого голоса, такой манеры говорить; она слышит кого-то другого, не Доминику.

— Так что когда эта святая невинность узнает правду, это ее здорово прихлопнет.

— Но она же тебе ничего не сделала, не она виновата.

— И она тоже. — В голосе Доминики агрессивность. — Почему ты их защищаешь?

— Я защищаю тебя от тебя самой. Ты всегда говорила, что надо уметь держать себя, когда приходится плохо. Ты возмущалась Жанной Тексье.

— Я не кончаю с собой, я мщу. Что сказать, какие доводы найти?

— Они скажут, что ты лжешь.

— Она им ничего не скажет, она их возненавидит.

— Представь, что скажет. Они будут всюду кричать, что ты написала это.

— Ну нет, не станут они перемывать грязное белье на людях.

— Они скажут, что ты написала гнусности, не уточняя.

— Она им не скажет: она их возненавидит.

— Ты представляешь, что о тебе подумают?

— Что я себя в обиду не даю. Все равно, я брошенная женщина; старая женщина, брошенная ради молоденькой девушки. Лучше быть отвратительной, чем смешной.

— Умоляю тебя!

— Ах, отстань, — говорит Доминика, — хорошо, я не буду, что тогда?

Снова лицо ее уродует гримаса, она разражается слезами.

— Мне никогда не везло. Твой отец ни на что не был способен. Да, не способен. А когда, наконец, я встречаю мужчину, настоящего мужчину, он бросает меня ради двадцатилетней идиотки.

— Хочешь, я останусь ночевать у тебя?

— Нет, дай мне таблетки. Я немного увеличу дозу и буду спать! Я на пределе.

Стакан воды, зеленая капсула, две маленькие пилюли, Доминика глотает их.

— Можешь оставить меня теперь.

Лоранс целует ее, закрывает за собой входную дверь. Она ведет машину медленно. Напишет или нет Доминика свое письмо? Как ей помешать? Предупредить Жильбера? Это было бы предательством. Он к тому же не может уследить за корреспонденцией Патриции. Увезти маму в путешествие, сейчас же, завтра? Она откажется. Что делать? Как только возникает этот вопрос, полнейшая растерянность. Я всегда катилась по гладким рельсам. Ничто не было плодом моих решений: ни замужество, ни выбор профессии, ни роман с Люсьеном, он завязался и развязался сам собой. Со мной что-то случается, вот и все. Что делать? Посоветоваться с Жан-Шарлем.

— О господи! Если бы ты знал, в каком состоянии Доминика! — говорит она. — Жильбер ей все сказал.

Он откладывает книгу, сунув предварительно закладку между страниц.

— Это можно было предвидеть.

— Я надеялась, что она легче перенесет удар. За последний месяц она мне наговорила столько дурного о Жильбере.

— Слишком многое поставлено на карту. Взять хоть деньги — ей придется переменить образ жизни.

Лоранс делает над собой усилие. Жан-Шарль ненавидит патетику, это известно; но все же какое равнодушие в его словах!

— Доминика любит Жильбера не за его деньги.

— Но у него они есть, и это идет в расчет. Это идет в расчет для всех, представь себе, — говорит он вызывающе.

Она не отвечает и направляется в свою комнату. Он решительно не может переварить, что потерял из-за аварии восемьсот тысяч франков. И возлагает ответственность на меня! Резкими движениями она скидывает одежду. В ней закипает злость. Я не хочу злиться, мне нужно как следует отдохнуть. Стакан воды, немного гимнастики, холодный душ. Разумеется, нечего было рассчитывать на совет Жан-Шарля: вмешиваться в чужие дела — ни за что. Один человек мог бы помочь Лоранс — ее отец. И все же, как он ни понятлив, ни благороден, Лоранс не станет пробуждать в нем жалость к горестям Доминики. В виде исключения она принимает снотворное. Начиная с воскресенья на нее обрушилось слишком много волнений, как водится, одно к одному.


Из боязни разбудить мать Лоранс звонит ей в последнюю минуту перед уходом на работу. Она спрашивает:

— Как ты себя чувствуешь? Ты спала?

— Великолепно, до четырех утра.

В голосе Доминики веселый вызов.

— Только до четырех?

— Да, в четыре я проснулась. — Пауза. Потом Доминика триумфально провозглашает: — Я написала Патриции.

— Нет! О нет! — сердце Лоранс начинает дико колотиться. — Ты не отправила письма?

— Пневматической почтой, в пять часов. Представляю, как у нее вытянется мордочка, — вот смеху-то!

— Доминика! Это безумие. Нельзя, чтоб она прочла это письмо. Позвони ей, умоли не распечатывать его.

— Как же, позвоню! И вообще слишком поздно, она уже прочла.

Лоранс молчит. Она кладет трубку и едва успевает добежать до ванной комнаты: желудок сводит болью, ее рвёт только что выпитым чаем; вот уже много лет, как ее не рвало от волнения. Желудок пуст, но спазмы не отпускают. Она лишена воображения, она не представляет себе ни Патриции, ни Люсиль, ни Жильбера, ничего. Но ей страшно. Панически страшно. Она выпивает стакан воды и, вернувшись в комнату, падает на диван.

— Ты заболела, мама? — спрашивает Катрин.

— Немножко. Ничего серьезного. Ступай, делай уроки.

— Ты больна или огорчена? Это из-за бабушки?

— Почему ты спрашиваешь об этом?

— Ты раньше мне сказала, что ей лучше, но было не похоже, что ты так думаешь.

Катрин поднимает к матери озабоченное, но доверчивое лицо. Лоранс обнимает ее, прижимает к себе.

— Она не больна. Но она должна была выйти замуж за Жильбера, а он ее разлюбил и женится на другой. Поэтому она очень несчастна.

— А! — Катрин задумывается. — Что можно сделать?

— Быть с ней поласковее, больше ничего.

— Мама, а бабушка станет злой?

— То есть как?

— Брижитт говорит, что если люди злы, значит они несчастны. Кроме нацистов.

— Она тебе так сказала? — Лоранс прижимает к себе Катрин еще крепче. — Нет. Бабушка не станет злой. Но будь внимательна, когда ты с ней встретишься, не показывай виду, что ты знаешь, как ей тоскливо;

— А ты? Я не хочу, чтоб тебе было тоскливо, — говорит Катрин.

— Я счастлива, потому что у меня такая милая доченька. Ступай делай уроки и ни о чем не говори Луизе, она еще слишком маленькая. Договорились?

— Договорились, — говорит Катрин.

Она чмокает мать в щеку и убегает улыбаясь. Ребенок. Нежный, искренний ребенок. Неужели неотвратимо, чтоб она превратилась в женщину, такую, как я, с камнем на сердце и адом в голове?


Не думать больше об этом, не хочу об этом думать, говорит себе Лоранс, обсуждая с Моной и Люсьеном в своем кабинете в Пюблинфе рекламу батиста флорибель. Половина двенадцатого. Патриция получила пневматичку еще в восемь утра.

— Ты слушаешь меня? — говорит Люсьен.

— Ну конечно.

Люсьен держится натянуто, подчеркивая обиду, неприязнь. Она предпочла бы вовсе с ним не встречаться, но Вуазен его не отпускает. Невинность батиста, невинность продуманная, прозрачность, чистота ручья, но шаловливая нескромность — надо играть на этих контрастах. Лоранс вздрагивает от телефонного звонка. Жильбер: «Я вам настоятельно рекомендую посетить вашу мать». Голос резкий, злой. Он уже повесил трубку. Лоранс набирает номер матери. Ненавистный механизм, сближающий и разделяющий людей, проклятая Кассандра, пронзительный зов которой внезапно ломает день, предвещая трагедии. Там звонок дребезжит в тишине: можно подумать, что квартира пуста. Но, судя по фразе Жильбера, Доминика должна быть дома. Кто-то в пустой квартире, но кто? Мертвец.

— С матерью несчастье. Сердечный приступ, не знаю что… Я бегу к ней.

На Лоранс, наверно, страшно смотреть, ни Мона, ни Люсьен не говорят ни слова.

Она бежит; бросается в машину, мчится на предельной скорости; оставляет ее там, где запрещено; поднимается по лестнице через ступеньки — дождаться, пока спустится лифт, у нее не хватает терпения; она трижды звонит по два раза. Тишина. Она нажимает на кнопку и не снимает пальца.

— Кто там?

— Лоранс.

Дверь открывается. Но Доминика поворачивается к ней спиной. На ней голубой пеньюар. Она заходит в спальню, где шторы задернуты. В полумраке видна ваза, опрокинутая на пол, разбросанные тюльпаны, лужа на бобрике. Доминика бросается в кресло: как в тот день, голова ее запрокинута на спинку, взор устремлен в потолок, рыдания вздувают на шее жесткие жилы. Пеньюар спереди разорван, пуговицы выдраны.

— Он дал мне пощечину.

Лоранс идет в ванную, открывает аптечку.

— Ты не принимала транквилизаторов? Нет? Тогда выпей.

Доминика подчиняется. Она говорит чужим голосом. Жильбер позвонил в десять часов, она думала, что пришел консьерж, — открыла. Патриция немедленно бросилась к Жильберу, выплакаться у него на груди. Люсиль кричала. Он захлопнул дверь ногой. Патрицию он гладил по волосам, нежно успокаивал, а ее тут же, в передней, оскорбил, дал пощечину, схватил за ворот голубого пеньюара и поволок в спальню. Голос Доминики пресекается, она икает.

— Мне остается только умереть.

Что произошло на самом деле? Голова Лоранс пылает. В разоренной комнате — неубранная постель, разорванный пеньюар, разбросанные цветы — она видит Жильбера, его крупные холеные руки, злое лицо, слегка оплывающее жиром. Он посмел? А что могло ему помешать? Ужас хватает Лоранс за горло, ужас от сознания того, что произошло в Доминике за эти несколько мгновений, что происходит сейчас. Все прелестные картинки полетели к черту, и их уже никогда не восстановить. Лоранс охотно приняла бы сама транквилизатор, но нет, ей сейчас необходима ясная голова.

— Какой скот! — говорит она. — Все они скоты.

— Я хочу умереть, — шепчет Доминика.

— Успокойся, нечего плакать, это доставило бы ему слишком большое удовольствие, — говорит Лоранс, — умой лицо, прими душ, оденься, выйдем.

Жильбер понял, что пронять Доминику можно только одним способом — унизить ее. Удастся ли ей подняться? Было бы легче, если бы Лоранс могла обнять ее, погладить по голове, как Катрин. Самое мучительное, что к жалости примешивается гадливость, точно она жалеет раненую жабу, не решаясь к ней прикоснуться. Ей отвратителен Жильбер, но и мать тоже.

— Сейчас он все рассказывает Патриции и Люсиль.

— Ну нет. Поколотил женщину, тут гордиться нечем.

— Он гордится, он будет повсюду хвастать. Я его знаю…

— Он не сможет объяснить, чем это было вызвано. Ты сама вчера мне сказала: не будет же он звонить всему свету, что спал с матерью своей невесты.

— Паскуда! Она показала ему мое письмо!

Лоранс смотрит на мать с изумлением.

— Но, Доминика, я же тебе сказала, что она покажет.

— Я не поверила. Я думала, что ей станет противно, и она порвет с ним. Она должна была так поступить из уважения к матери: промолчать и порвать. Но она нацелилась на денежки Жильбера.

Годами люди были для нее препятствиями, которые надо устранить, и она брала верх над ними; в конце концов она забыла, что у них есть собственные расчеты, что они могут и не подчиниться ее планам. Слепая истеричка, комедиантка. Всегда кому-нибудь подражала, не умея выработать свою систему поведения. Ее принимают за женщину рассудочную, волевую, дельную…

— Одевайся, — повторяет Лоранс. — Надень темные очки. Я отвезу тебя позавтракать куда-нибудь за город, где можно быть уверенным, что никого не встретишь.

— Я не голодна.

— Тебе полезно поесть.

Доминика идет в ванную комнату. Транквилизатор подействовал. Она молча приводит себя в порядок. Лоранс выбрасывает цветы, подтирает воду, звонит на работу. Она усаживает мать в машину. Доминика молчит. Большие темные очки подчеркивают бледность кожи.

Лоранс выбрала ресторан на холме, весь из стекла, пейзаж парижских окрестностей открывается как на ладони. В глубине зала какой-то банкет. Место дорогое, но не элегантное. Знакомые Доминики здесь не бывают. Они садятся за столик.

— Я должна предупредить мою секретаршу, что не буду сегодня, — говорит Доминика.

Она удаляется, слегка сутулясь. Лоранс выходит на террасу, которая господствует над равниной. Вдалеке белеет Секре-Кер, черепицы парижских крыш блестят под ярко-голубым небом. Один из дней, когда весенняя радость пробивается сквозь декабрьский холод. Птицы поют на голых деревьях. Внизу, по автостраде, бегут, посверкивая, машины. Лоранс замирает. Время внезапно останавливается. За этим гармонически завершенным пейзажем — дороги, скопления городских кварталов, деревушки, машины, которые куда-то торопятся — проступает нечто, и эта встреча так ее волнует, что забываются заботы, тревоги: Лоранс вся — ожидание, без начала и конца. Поет невидимая птица, обещая грядущее обновление. Розоватая полоса тянется над горизонтом, и Лоранс забывается на долгое мгновение, охваченная таинственной душевной смутой. Потом она приходит в себя на террасе ресторана, ей холодно, она возвращается к своему столику.

Доминика садится рядом с ней. Лоранс протягивает ей меню.

— Я ничего не хочу.

— Выбери все же что-нибудь.

— Выбери сама.

Губы Доминики дрожат, чувствуется, что у нее нет сил. Она говорит униженно:

— Лоранс, не говори об этом никому. Я не хочу, чтоб знала Марта. И Жан-Шарль. И твой отец.

— Разумеется, не скажу.

У Лоранс сжимается горло. В ней поднимается волна участия к матери, хочется ей помочь. Но как?

— Если б ты знала, что он мне говорил! Это чудовищно! Это чудовищный человек.

За темными очками накипают две слезы.

— Перестань. Запрети себе думать об этом.

— Не могу.

— Уезжай. Поставь на этом крест. Заведи любовника.

Лоранс заказывает омлет, камбалу, белое вино Она знает, что ей придется часами повторять одно и то же. Она готова к этому. Но она вынуждена будет в конце концов оставить Доминику. И что тогда?

Лицо Доминики искажают странная гримаса, злоба, одержимость.

— Все-таки брачную ночь я им подпортила, надеюсь, — говорит она.


— Для Дюфренов я хотел бы найти что-нибудь сногсшибательное, — говорит Жан-Шарль.

— Надо поискать в папином районе.

У Жан-Шарля предусмотрена специальная статья бюджета на подарки, поздравления, угощения, приемы, непредвиденные расходы, и он продумывает ее с той же неукоснительной тщательностью и любовью к порядку, как и все остальные. Когда они отправятся после полудня за покупками, они потратят сумму, определенную заранее, с точностью до нескольких тысяч франков. Тонкая работа. При этом ни скаредности, ни желания пустить пыль в глаза не должно быть заметно; однако подарок должен свидетельствовать не о чувстве меры, а лишь о стремлении доставить удовольствие тому, кому он предназначается. Лоранс бросает взгляд на цифры, которые выписывает муж.

— Пять тысяч франков для Гойи — это не жирно.

— Она у нас всего три месяца. Не станем же мы давать ей столько же, сколько дали бы, если б она проработала целый год.

Лоранс молчит. Она возьмет десять тысяч франков из собственных денег; хорошо иметь профессию, при которой получаешь премиальные без ведома супруга. Можно уклониться от дискуссии. Не к чему портить Жан-Шарлю настроение: отметки Катрин не обрадуют его. Нужно все-таки собраться с силами и показать их.

— Дети вчера получили табели с отметками за первую четверть.

Она протягивает ему табель Луизы. Первая в классе, третья, вторая. Жан-Шарль равнодушно пробегает его глазами.

— Дела Катрин не так блестящи.

Он смотрит, хмурится: двенадцатая по французскому, девятая по латыни, восьмая по математике, пятнадцатая по истории, третья по английскому.

— Двенадцатая по французскому! Она всегда была первой! Что с ней стряслось?

— Ей не нравится учительница.

— А пятнадцатая по истории? Девятая по латыни?

От замечаний не легче: «Могла бы работать лучше. Болтает в классе. Рассеянна». (Рассеянна: не от меня ли она это унаследовала?)

— Ты виделась с учителями?

— С учительницей истории; у Катрин утомленный вид, она витает в облаках или, наоборот, не сидит на месте, дурачится. Как она мне сказала, девочки в этом возрасте часто переживают кризис: приближение половой зрелости, не стоит волноваться.

— Кризис, на мой взгляд, серьезный: она не работает, кричит по ночам.

— Два раза кричала.

— Два раза тоже ни к чему. Позови ее, я хочу с ней поговорить.

— Не ругай ее. Отметки не так уж катастрофичны.

— Не много тебе нужно!

В детской Катрин помогает Луизе переводить картинки. После того как младшая сестра плакала от ревности, Катрин трогательно заботлива. Ничего не попишешь: Луиза хорошенькая, забавная, лукавая, но я предпочитаю Катрин. Откуда этот спад в занятиях? У Лоранс на этот счет есть свои соображения, но она твердо решила их не высказывать.

— Деточка, папа хочет с тобой поговорить. Он обеспокоен твоим табелем.

Катрин молча идет за ней, склонив голову. Жан-Шарль строго глядит на нее.

— Что такое, Катрин, объясни мне, что с тобой случилось? В прошлом году ты всегда занимала одно из первых мест. — Он сует табель ей под нос. — Ты перестала заниматься.

— Нет.

— Двенадцатая, пятнадцатая!

Она поднимает на отца удивленные глаза.

— Какое это имеет значение?

— Не дерзи!

Лоранс вмешивается веселым голосом:

— Если ты хочешь стать врачом, нужно много учиться.

— Но я буду учиться, мне будет интересно, — говорит Катрин. — А сейчас мне никогда не говорят о том, что меня интересует.

— История, литература — это тебя не интересует? — говорит Жан-Шарль возмущенно.

Когда он спорит, ему важнее взять верх, чем понять собеседника, иначе он спросил бы: а что тебе интересно? Катрин не смогла бы ответить, но Лоранс понимает ее: ее интересует окружающий мир — мир, который от нее прячут и который она открывает.

— Это ты от своей приятельницы Брижитт научилась болтать в классе?

— О, Брижитт очень хорошая ученица, — Катрин воодушевляется. — У нее плохая отметка по французскому, потому что учительница дура, но она первая по латыни и третья по истории.

— Видишь! Ты должна брать с нее пример. Мне очень больно, что моя дочурка превращается в оболтуса.

Глаза Катрин наливаются слезами, Лоранс гладит ее по голове.

— В следующей четверти она будет заниматься лучше. Сейчас она отдохнет на каникулах, забудет о лицее. Иди, милый, иди, играй с Луизой.

Катрин выходит из комнаты, и Жан-Шарль говорит рассерженно:

— Если ты ласкаешь, когда я ругаю, не к чему мне заниматься ею.

— Она очень чувствительна.

— Слишком чувствительна. Что с ней случилось? Она плачет, задает вопросы не по возрасту и не работает.

— Ты сам говорил, что она в том возрасте, когда задают вопросы.

— Пусть так, но то, что она отстала в школе — ненормально. Я спрашиваю себя, полезно ли ей дружить с девочкой, которая старше и к тому же еврейка.

— Что?

— Не принимай меня за антисемита. Но общеизвестно, что еврейские дети отличаются преждевременным развитием и чрезмерной эмоциональностью.

— Глупые россказни, я в них не верю. Брижитт рано развилась потому, что лишена матери и должна сама во всем разбираться, потому что у нее есть старший брат, с которым она очень близка; я нахожу, что она прекрасно влияет на Катрин: девочка взрослеет, думает, обогащается. Ты придаешь слишком большое значение школьным успехам.

— Я хочу, чтоб моя дочь преуспела в жизни. Почему бы тебе не сходить с ней к психологу?

— Ну уж нет! Неужели нужно бегать к психологу всякий раз, как ребенок отстает на несколько мест в классе!

— Отстает в классе и кричит по ночам. Почему бы нет? Почему не обратиться к специалисту, когда расстроена эмоциональная система? Ведь водишь же ты дочерей к врачу, если они кашляют!

— Мне это не по душе.

— Классический случай. Родители непроизвольно ревнуют к психологам, которые занимаются их детьми. Но мы достаточно умны, чтоб стать выше этого. Странный ты человек. То ты вполне современна, то отчаянный ретроград.

— Ретроград или не ретроград, но я вполне довольна Катрин, какая она есть, не хочу, чтоб мне ее портили.

— Психолог не испортит ее. Просто попытается понять, что неладно.

— Что значит неладно? По-моему, у людей, которых ты считаешь нормальными, тоже не все ладно. Если Катрин интересуют вещи, не включенные в школьную программу, это не значит, что она тронутая.

Лоранс говорит с резкостью, удивляющей ее самое. (Тише едешь, дальше будешь, не сворачивай с проложенного пути, влево, вправо не оглядывайся, всему свое время; если тобой овладевает гнев, выпей стакан воды и сделай несколько гимнастических движений. Мне это хорошо удалось, мне это удалось прекрасно; но меня не заставят проделать тот же номер с Катрин.) Она говорит твердо:

— Я не стану мешать Катрин ни читать книги, которые ее интересуют, ни встречаться с товарищами, которые ей нравятся.

— Признай, что она утратила равновесие. В данном случае твой отец был прав: информация — прекрасная вещь, но для детей она опасна. Нужно принять меры предосторожности, возможно, избавить ее от некоторых влияний. Совершенно ни к чему, чтобы ей стали немедленно известны печальные стороны жизни. Всегда успеется.

— Ты так думаешь! Вовсе не успеется, никогда не успеется, — говорит Лоранс. — Мона права, говоря, что мы ни черта не понимаем. Ежедневно читаем в газетах об ужасных вещах и продолжаем ничего не знать о них.

— Ах, не устраивай мне, пожалуйста, снова приступ больной совести, как в шестьдесят втором, — сухо говорит Жан-Шарль.

Лоранс чувствует, что бледнеет: точно он дал ей пощечину. Она не могла унять дрожь, она потеряла всякую власть над собой в тот день, когда прочла об этой женщине, замученной насмерть. Жан-Шарль прижал ее к себе, она доверчиво отдалась его объятиям, он говорил: «Это чудовищно», она поверила, что он тоже потрясен. Ради него она взяла себя в руки, сделала усилие, чтоб забыть. Ей это почти удалось. Ради него в конечном счете она избегала с тех пор читать газеты. А оказывается, ему было наплевать, он говорил «это чудовищно», просто чтоб ее успокоить, а теперь злопамятно бросает ей в лицо тот случай. Какое предательство! До чего он уверен в своей правоте! Его приводит в бешенство, что мы не соответствуем картинке, его представлению о нас. Примерная девочка! Образцовая молодая женщина! Ему совершенно все равно, что мы такое на самом деле.

— Не хочу, чтобы Катрин унаследовала твою спокойную совесть.

Жан-Шарль ударяет кулаком об стол; он никогда не мог вынести, чтоб ему противоречили.

— Это ты своими угрызениями и сентиментальностью превращаешь ее в психопатку.

— Я? Сентиментальностью?

Она искренне удивлена. В ней это было, но Доминика, а потом и Жан-Шарль вытравили из нее всякую чувствительность. Мона упрекает ее в равнодушии, а Люсьен корит бессердечием.

— Да, и в тот день тоже, с велосипедистом…

— Уходи, — говорит Лоранс, — или уйду я.

— Я уйду, мне нужно зайти к Монно. Но тебе не вредно бы проконсультироваться с психиатром о себе самой, — говорит Жан-Шарль, вставая.

Она запирается в спальне. Выпить стакан воды, заняться гимнастикой — нет. На этот раз отдается гневу; буря разражается в ее груди, сотрясая все клетки организма, она ощущает физическую боль, но чувствует, что живет. Она видит вновь себя сидящей на кровати, слышит голос Жан-Шарля: «Не нахожу, что это очень изобретательно, наша страховка компенсирует ущерб только третьему лицу… Все свидетели стали бы на твою сторону». И вдруг ее как молнией ударяет: он не шутил. Он упрекал меня, он и сейчас меня упрекает, что я не сэкономила ему восемьсот тысяч франков, рискуя при этом убить человека. Входная дверь захлопывается, он ушел. А он сделал бы это? Во всяком случае, он зол на меня за то, что я этого не сделала.

Она долго сидит неподвижно, ощущая прилив крови к голове, тяжесть в затылке; ей хотелось бы заплакать, как давно она разучилась плакать?

В детской вертится пластинка: старинные английские песни; Луиза переводит картинки, Катрин читает «Письма с мельницы». Она поднимает голову.

— Мама, папа очень сердился?

— Он не понимает, почему ты стала хуже учиться.

— Ты тоже сердишься?

— Нет, но мне хотелось бы, чтобы ты постаралась.

— Папа часто сердится в последнее время.

Действительному него были неприятности с Вернем, потом эта авария: он разозлился, когда девочки попросили его рассказать о ней. Катрин заметила, что он не в настроении; она смутно ощущает горе Доминики, тоску Лоранс. Может быть, этим объясняются кошмары? Если говорить правду, она кричала три раза.

— Он озабочен. Нужно покупать новую машину, это стоит дорого. И потом он рад, что сменил работу, но ему пришлось столкнуться с рядом трудностей.

— Как печально быть взрослым, — говорит Катрин убежденно.

— Ничуть, взрослые очень счастливы, например, когда у них такие милые девочки, как вы.

— Папа не считает, что я так уж мила.

— Ну конечно, считает! Если бы он не любил тебя, его бы не огорчали твои плохие отметки.

— Ты думаешь?

— Уверена.

Прав ли Жан-Шарль? Действительно ли я наградила ее беспокойным характером? Страшно подумать, что невольно отпечатываешься в детях. Укол в сердце. Тревога, угрызения. Смены настроений, случайно сказанное слово или умолчание, все эти мелочи повседневной жизни, которые должны были бы стираться после меня, вписываются в эту девочку, она их перебирает, запоминает навсегда, как я помню интонации голоса Доминики. Это несправедливо. Нельзя отвечать за все, что делаешь или чего не делаешь. «Что ты для них делаешь?» Счет, внезапно предъявленный в мире, где ничто в общем в счет не идет. Есть тут какое-то злоупотребление.

— Мама, — спрашивает Луиза, — ты поведешь нас поглядеть на рождественские ясли?

— Да, завтра или послезавтра.

— А можно пойти к рождественской мессе? Пьеро и Рике говорят, что это так красиво, музыка, иллюминация.

— Посмотрим.

Существует множество легенд для успокоения детей: рай Фра Анжелико, светлое будущее, солидарность, милосердие, помощь слаборазвитым странам. Одни я отметаю, другие более или менее приемлю.

Звонок. Букет красных роз, карточка Жан-Шарля: «С нежностью». Она раскалывает булавки, разворачивает глянцевую бумагу, ей хочется выбросить букет на помойку. Букет — это всегда не просто цветы, это выражение дружбы, надежды, благодарности, радости. Красные розы — пылкая любовь, в том-то и дело, что нет. И даже не искреннее раскаяние, она уверена; просто соблюдение супружеского декорума: никакого разлада в семье в рождественские и новогодние праздники. Она ставит розы в хрустальную вазу. Нет, это не пламенный порыв страсти, но они красивы и не виноваты в том, что на них возложена лживая миссия.

Лоранс касается губами душистых лепестков. Что я думаю о Жан-Шарле в самой глубине души? Что думает он обо мне? Ей кажется, что это не имеет никакого значения. Так или иначе, мы связаны на всю жизнь. Почему Жан-Шарль, а не кто-нибудь другой? Так сложилось. (Другая молодая женщина, сотни молодых женщин в эту минуту задают себе вопрос: почему он, а не другой?) Что бы он ни сделал, что бы ни сказал, что бы ни сказала, ни сделала она, ничто не изменится. Бесполезно даже сердиться. Исхода нет.

Услышав, как ключ поворачивается в замке, она вышла ему навстречу, поблагодарила, они расцеловались. Он светился, потому что Монно поручил ему разработку проектов строительства сборных жилых домов в пригороде Парижа; верное дело, сулящее большой заработок. Он наскоро позавтракал (она сказала, что поела с детьми, ей кусок не шел в горло), и они поехали на такси за подарками.

Они шагают по улице Фобур Сент-Оноре. Сухой ясный холод. Свет в витринах, рождественские елки на улице, в магазинах; мужчины и женщины торопятся или фланируют, с пакетами в руках, с улыбкой на губах. Говорят, что праздников не любят одинокие люди. Хоть меня и окружают близкие, а я тоже не люблю праздников.

От елок, улыбок, пакетов она не в своей тарелке.

— Я хочу подарить тебе что-нибудь очень красивое, — говорит Жан-Шарль.

— Не безумствуй. С этой новой машиной…

— Забудь. Я хочу безумствовать, и с сегодняшнего дня я располагаю на это средствами.

Медленно текут витрины. Шарфы, клипсы, цепочки, драгоценности для миллиардеров — бриллиантовое колье с узором из рубинов, ожерелье черного жемчуга, сапфиры, изумруды, браслеты из золота и драгоценных камней; и более скромные прихоти — тирольские, рейнские самоцветы, яшма, стеклянные шары, в которых, переливаясь под лучами света, пляшут змейки, зеркала в лучистой оправе из позолоченной соломки, бутыли из дутого стекла, вазы из толстого хрусталя для одной розы, туалетные приборы из белого и голубого опалина, флаконы из фарфора и китайского лака, золотые пудреницы, пудреницы, инкрустированные самоцветами, духи, лосьоны, пульверизаторы, жилеты из птичьих перьев, кашемир, светлые пуловеры из козьей и верблюжьей шерсти, пенная свежесть белья, мягкость, пушистость домашних платьев пастельных тонов, роскошь парчи, клоке, золотого тканья, гофрировок, тонких шерстяных тканей, посеребренных металлической нитью, приглушенный пурпур витрин Гермеса, кожа и меха, контрастно оттеняющие друг друга, облака лебяжьего пуха, воздушные кружева. Глаза у всех — и у мужчин, и у женщин — горят вожделением.

И у меня так горели глаза; я обожала заходить в магазины, тешить взор обилием тканей, прогуливаться по шелковистым лугам, изукрашенным фантастическими цветами: по моим рукам струилась нежность мохера и козьей шерсти, прохлада полотна, изящество батиста, теплота бархата. Она любила эти райские сады, устланные роскошными материями, где под тяжестью карбункулов гнулись ветви, именно поэтому у нее тотчас нашлись слова, чтобы говорить о них. А сейчас она жертва собственных рекламных формулировок. Профессиональная болезнь: если меня привлекает обстановка или вещь, я спрашиваю себя, чем это мотивировано. Она чует ловушку, мистификацию, все эти изыски утомляют и даже в конце концов раздражают ее. Кончится тем, что мне все опротивеет…

Все же она остановилась перед замшевой курткой неуловимого цвета: цвета тумана, цвета времени, цвета платьев сказочной принцессы.

— Какая красота!

— Купи. Но это не подарок. Я хочу подарить тебе что-нибудь бесполезное.

— Нет, не хочу.

Желание уже покинуло ее: куртка утратит свой неповторимый оттенок, свою бархатистость, стоит отделить ее от троакара в тонах палой листвы, от пальто из гладкой кожи, от ярких шарфов, которые обрамляют ее в витрине; каждый из выставленных предметов притягивает Лоранс как часть ансамбля.

Она показывает на магазин фотоаппаратов:

— Зайдем. Ничто не доставит большей радости Катрин.

— Разумеется, не может быть и речи о том, чтоб лишить ее рождественского подарка, — говорит Жан-Шарль озабоченно. — Но уверяю тебя, следует принять меры.

— Обещаю тебе подумать.

Они покупают аппарат, несложный в обращении. Зеленый сигнал показывает, что освещение достаточное; если слишком темно, сигнал становится красным; ошибиться невозможно. Катрин будет довольна. Но я хотела бы дать ей иное — надежность, счастье, радость бытия. Я продаю именно это, когда создаю любую рекламу. Ложь. В витринах предметы еще хранят ореол, который осеняет их на отлакированной картинке. Но берешь в руку — и волшебство исчезает, это всего лишь лампа, зонтик, фотоаппарат. Недвижный, холодный.

У «Манон Леско» переполнено: женщины, несколько мужчин, пары. Вот это молодожены: они обмениваются влюбленными взглядами, пока он застегивает ей браслет на запястье. У Жан-Шарля горят глаза, он прикладывает колье к шее Лоранс: «Нравится?» Прелестное колье, мерцающее и строгое, но чересчур роскошное, чересчур дорогое. В ней все сжимается. Не будь утренней ссоры, Жан-Шарль не дарил бы его мне. Это компенсация, символ, заменитель. Чего? Чего-то уже не существующего, возможно никогда не существовавшего: внутренней связи, тепла, которые делают ненужными всякие подарки.

— Оно тебе здорово идет, — говорит Жан-Шарль.

Неужели он не чувствует, каким грузом лежит между нами невысказанное? Не молчание, а пустословие. Не чувствует за ритуалом внимания, как они отъединены, далеки друг от друга?

Она снимает с себя драгоценность с какой-то яростью, точно избавляется от лжи.

— Нет, не хочу.

— Ты только что сказала, что колье нравится тебе больше всего.

— Да. — Она слабо улыбается, — но это неразумно.

— Это мне решать, — говорит он недовольно. — Впрочем, если тебе не нравится, не надо.

Она снова берет в руки колье: к чему перечить? Лучше покончить разом.

— Да нет, оно великолепно. Я только считала, что такая трата— сумасшествие, но это в конце концов твое дело.

— Мое.

Она немного наклоняет голову, чтобы он мог снова застегнуть колье: безупречная картинка супружеской любви после десяти лет брака. Он покупает семейный мир, радости домашнего очага, согласие, любовь — и гордость собой. Она созерцает себя в зеркале.

— Ты хорошо сделал, милый, что настоял: я безумно рада!


По традиции Новый год встречают у Марты: «Привилегия женщины, прикованной к домашнему очагу, — у меня много свободного времени», — говорит она снисходительно. Юбер и Жан-Шарль делят расходы: нередко возникают сложности, потому что Юбер прижимист (надо сказать, он не купается в золоте), а Жан-Шарль не хочет давать больше, чем шурин. В прошлом году ужин был довольно жалкий. Сегодня все нормально, заключает Лоранс, обследовав буфетный стол, воздвигнутый посреди салона, которому Марта придала рождественский вид с помощью свечей, елочки, омелы, остролиста, цветного дождя и блестящих шаров. Отец принес четыре бутылки шампанского, полученных им от одного друга из Реймса, а Доминика перигорский гусиный паштет, «самый лучший во Франции, страсбургский куда хуже». Тушеная говядина, закуски, фрукты, птифуры, бутылки вина и виски — вполне достаточно, чтобы напоить и насытить десять человек.

В прошлые годы Доминика проводила праздники с Жильбером. Идея пригласить ее на сегодняшний вечер пришла в голову Лоранс. Она спросила отца:

— Тебе будет очень неприятно? Она так одинока и несчастна.

— Мне совершенно все равно.

Детали никому не известны, но в курсе разрыва все. Здесь Дюфрены, которых привел Жан-Шарль, Анри и Тереза Вюйно, друзья Юбера. Доминика придает вечеру тон «семейного празднества»; она в строгом платье из джерси цвета меда, волосы у нее скорей седые, чем белокурые: стиль «молодая бабушка». Она улыбается мягко, почти робко и говорит замедленно; лицо апатично, она злоупотребляет транквилизаторами. Стоит Доминике остаться одной, как лицо ее сразу дряхлеет. Лоранс подходит к ней:

— Как прошла неделя?

— Неплохо; я спала довольно прилично.

Механическая улыбка: можно подумать, что она вздергивает уголки губ за две нитки; она отпускает нитки.

— Я решила продать дом в Февроле. Я не могу одна содержать эту махину.

— Обидно. Если бы можно было как-нибудь…

— Зачем? Кого я, по-твоему, буду теперь там принимать? Интересные люди — Удены, Тирион, Вердле — приезжали ведь ради Жильбера.

— О, они приедут и ради тебя.

— Ты веришь в это? Ты еще не знаешь жизни. Женщина без мужчины — социальный нуль.

— Ну, не ты, оставь, пожалуйста. У тебя есть имя, ты сама по себе.

Доминика качает головой:

— Женщина, даже с именем, без мужчины — полунеудачница, своего рода обломок крушения… Я отлично вижу, как на меня смотрят люди: поверь мне, совсем не так, как раньше.

У Доминики это навязчивая идея — одиночество.

Вертится пластинка. Тереза танцует с Юбером, Марта — с Вюйно, Жан-Шарль с Жизель, а Дюфрен приглашает Лоранс. Все они танцуют из рук вон плохо.

— Сегодня вы ослепительны, — говорит Дюфрен.

Она замечает себя в зеркале. На ней узкое черное платье и это колье, которое она не любит. Оно тем не менее красиво, и Жан-Шарль хотел, делая этот подарок, доставить ей удовольствие. Она находит себя ничем не замечательной. Дюфрен уже немного выпил, у него в голосе настойчивые нотки. Милый парень, показал себя хорошим товарищем по отношению к Жан-Шарлю (хотя в глубине души каждый из них не так-то любит другого, скорее ревнует), но она не испытывает к нему особой симпатии.

Меняется пластинка, меняются кавалеры.

— Не осчастливите ли вы меня этим танцем? — спрашивает Жан-Шарль.

— С удовольствием.

— Забавно видеть их вместе, — говорит Жан-Шарль.

Лоранс следует за ним взглядом; она видит отца и Доминику, которые сидят друг против друга и вежливо Беседуют. Да, это забавно.

— Похоже, что она взяла себя в руки, — говорит Жан-Шарль.

— Она пичкает себя транквилизаторами, гармонизаторами, антидепрессивными средствами.

— В сущности, они должны были бы воссоединиться, — говорит Жан-Шарль.

— Кто?

— Твой отец и твоя мать.

— Ты спятил!

— Почему?

— Это люди абсолютно противоположных вкусов. Ее влечет светская жизнь, а его одиночество.

— Они оба одиноки.

— Ну и что из этого?

Марта останавливает пластинку.

— Без пяти двенадцать!

Юбер хватает бутылку шампанского:

— Я узнал отличный прием открывания шампанского. На днях его продали на бирже идей.

— Я видел, — говорит Дюфрен. — У меня есть свой прием, который еще лучше.

— Давайте…

Пробки выскакивают, оба не проливают ни капли, вид у них чрезвычайно гордый (хотя каждому было бы приятнее, если бы у другого не получилось). Они наполняют бокалы.

— Счастливого года!

— Счастливого года!

Звон бокалов, поцелуи, смех, а под окнами разражается концерт клаксонов.

— Какой чудовищный шум! — говорит Лоранс.

— Им подарили пять минут, как мальчишкам, которым абсолютно необходимо порезвиться между двумя уроками, — говорит отец. — А речь идет о вполне цивилизованных взрослых людях.

— Ба, подумаешь, надо же отметить, — говорит Юбер.

Они открывают еще две бутылки, все отправляются за пакетами, сложенными около канапе, разрезают позолоченные ленточки, разворачивают обертки из яркой бумаги, разукрашенной звездами и елочками, искоса поглядывая на остальных, чтобы понять, кто взял верх в этом потлаче.[12] На сей раз мы, констатирует Лоранс. Они отыскали для Дюфрена часы, которые показывают, который час во Франции и во всех странах мира; для ее отца — восхитительный телефон, копию старинного, который как нельзя лучше подойдет к керосиновым лампам. Другие их подарки менее оригинальны, но утонченны. Дюфрен пошел по линии «механических безделушек». Он подарил Жан-Шарлю «венузик» — вечное сердце, испускающее «тук» семьдесят раз в минуту, а Лоранс «транеовей», который она никогда не осмелится приделать к рулю своей машины, если он действительно имитирует пение соловья. Жан-Шарль вне себя от восторга. Всякие штучки, которые ни на что не нужны, не имеют никакого смысла — его хобби. Она получила также перчатки, духи, носовые платки. Все в упоении, кричат, благодарят.

— Берите тарелки, приборы, накладывайте, устраивайтесь, — говорит Марта.

Гул, звяканье посуды, до чего вкусно, берите еще. Лоранс слышит голос отца:

— Вы не знали этого? Вино нужно согревать только когда оно раскупорено, ни в коем случае не раньше.

— Замечательное вино!

— Жан-Шарль выбирал.

— Да, я знаю одну отличную лавчонку.

Жан-Шарль может счесть замечательным вино, явно отдающее пробкой, но разыгрывает из себя знатока, как и остальные. Они смеются, шутят, а ей шутки не кажутся забавными. В прошлом году… Что ж, ей было тоже не очень весело, но она делала вид; в этом году у нее нет желания принуждать себя, слишком утомительно. В том же прошлом году она думала о Люсьене: своего рода алиби. Она думала, что есть человек, с которым ей хотелось бы быть вместе; сожаление было романтическим огоньком, согревавшим ее. Почему она решила опустошить свою жизнь, сберечь время, силы, сердце, когда она не знает, куда девять время, силы, сердце? Чересчур заполненная жизнь? Чересчур пустая? Заполненная пустыми вещами. Какая неразбериха!

— И все же, если вы проследите линию жизни тех, кто родился под знаком Козерога или Близнецов, вы обнаружите, что в каждой группе есть необъяснимые аналогии, — говорит Вюйно.

— С научной точки зрения не исключено, что небесные светила влияют на наши судьбы, — говорит Дюфрен.

— Ерунда! Истина в том, что в нашу эпоху плоского позитивизма люди испытывают потребность в чудесном как в некоей компенсации. Вот они и создают электронные машины или читают «Планету».

Горячность отца веселит Лоранс, он остался молодым, он моложе всех.

— Это правда, — говорит Марта. — Я предпочитаю читать Евангелие и верить в чудеса религии.

— Даже в религии утрачивается понимание чудесного, — говорит госпожа Вюйно. — Я нахожу поистине огорчительным, что мессу служат на французском языке и в добавок под современную музыку.

— Ах нет! Я не согласна! — говорит Марта своим вдохновенным голосом, — церковь должна жить в ногу со временем.

— Только до известной степени.

Они отходят и вполголоса продолжают дискуссию, которую не следует слышать нечестивым ушам.

Жизель Дюфрен спрашивает:

— Вы смотрели вчера по телевидению ретроспективный обзор?

— Да, — говорит Лоранс. — Мы, оказывается, прожили странноватый год: я как-то не отдавала себе в этом отчета.

— Все годы таковы, и мы никогда не отдаем в этом отчета, — говорит Дюфрен.

Смотришь «Новости дня», фото «Матча» и тут же забываешь. Но когда они собраны воедино, это несколько ошарашивает. Окровавленные трупы белых, негров, автобусы, опрокинутые в кювет, двадцать пять убитых детей, дети, рассеченные надвое, пожары, каркасы разбившихся самолетов, сто десять пассажиров, погибших разом, циклоны, наводнения, разорившие целые страны, пылающие деревни, расовые волнения, локальные войны, вереницы измученных беженцев. До того все мрачно, что под конец почти хочется смеяться. Следует заметить, что смотришь на все эти катастрофы, комфортабельно расположившись в домашней обстановке, и уж никак нельзя сказать, что мир вторгается к тебе: видишь картины, скользящие по экранчику в аккуратной рамке, лишенные своей реальной тяжести.

— Интересно, что скажут через двадцать лет о фильме «Франция через двадцать лет», — говорит Лоранс.

— Кое-что в нем вызовет улыбку, как и в любом произведении о будущем, — говорит Жан-Шарль. — Но в целом фильм правдоподобен.

После всех этих бедствий контраста ради им показали Францию через двадцать лет. Триумф урбанизма: повсюду лучезарные города, напоминающие, с поправкой на высоту сто двадцать метров, ульи, муравейники, только залитые солнцем. Автострады, лаборатории, университеты. Один только минус: под тяжестью чрезмерного изобилия, объяснил комментатор, французы рискуют окончательно утратить энергию. Им показали снятых рапидом беспечных молодых людей, которые не дают себе труда передвинуть ноги. Лоранс слышит голос отца:

— Как правило, через пять лет или даже через год все обнаруживают, что планировщики и иные пророки полностью ошибались.

Жан-Шарль глядит на него с видом утомленного превосходства.

— Вам, вероятно, не известно, что в настоящее время предвидение будущего становится точной наукой? Вы никогда не слышали о «Рэнд корпорейшн»?

— Нет.

— Это мексиканская организация, располагающая сказочными средствами, которая опрашивает специалистов всех отраслей и определяет ведущую тенденцию. В работе принимают участие тысячи ученых во всем мире.

Лоранс раздражает его тон превосходства.

— Во всяком случае, когда нам рассказывают, что французы не будут ни в чем нуждаться… Нет необходимости консультировать тысячи специалистов, чтоб знать, что через двадцать лет у большинства еще не будет ванных комнат, поскольку в домах массовой застройки устанавливают по преимуществу только душ.

Она была шокирована этой деталью, когда Жан-Шарль изложил ей свой проект сборных жилых домов.

— А почему не ванны? — спрашивает Тереза Вюйно.

— Система труб стоит очень дорого, это подняло бы цены на квартиры, — говорит Жан-Шарль.

— А если снизить прибыли?

— Но, дорогая, если их слишком сократить, никто не станет интересоваться строительством, — говорит Вюйно.

Жена смотрит на него неприязненно. Четыре молодые пары: и кто кого любит? За что любить Юбера или Дюфрена, за что вообще можно кого-нибудь любить, когда спадает жар первого физического влечения?

Лоранс выпивает два бокала шампанского, Дюфрен объясняет, что в делах с земельными участками трудно провести границу между жульничеством и перепродажей: приходится идти в обход законов…

— Но то, что вы рассказываете, очень тревожно, — говорит Юбер. Он, кажется, в самом деле огорошен.

Лоранс обменивается с отцом понимающей улыбкой, они забавляются.

— Я отказываюсь в это верить, — говорит он. — Когда хочешь остаться честным, возможности находятся.

— При условии, что выбираешь иную профессию.

Марта снова завела пластинку; они опять танцуют: Лоранс пытается обучить Юбера джерку, он старается, потеет, остальные смотрят на него с насмешливым видом; внезапно она прекращает урок и подходит к отцу, который спорит с Дюфреном.

— «Вышел из моды», у вас эти слова с уст не сходят. Классический роман вышел из моды. Гуманизм вышел из моды. Но, защищая Бальзака и гуманизм, я, быть может, предвосхищаю завтрашнюю моду. Вы сейчас поносите абстрактное искусство. Значит, десять лет назад, когда я не клюнул на эту удочку, я вас опередил. Нет. Есть нечто неподвластное моде: ценности, истины.

Он говорит о том, о чем Лоранс часто думала, не такими словами, конечно; но теперь, когда они произнесены, она узнает в них собственные мысли. Ценности, истины, сопротивляющиеся моде, она верит в них. Но какие именно?

На абстрактную живопись нынче спроса нет, но на фигуративную тоже, в живописи кризис, чего вы хотите, была инфляция живописи. Толчение воды в ступе. Лоранс скучно. Я предложила бы им тест, думает она. У вас страховка, по которой компенсируется только ущерб, нанесенный третьему лицу; велосипедист, бросается, вам под колеса; что вы сделаете — убьете велосипедиста или раздолбаете машину? Кто искренне предпочтет заплатить восемьсот тысяч франков, чтобы спасти жизнь незнакомцу? Разумеется, папа. Марта? Сомневаюсь. Что бы там ни было, она всего лишь орудие в руках божьих: если господь бог решил призвать к себе беднягу… Остальные? Первая реакция, возможно, и была бы — не налетать, но потом, уверена, они бы об этом пожалели. «Жан-Шарль не шутил», — сколько раз за последнюю неделю она повторила про себя эту фразу? И опять повторяет. Может, это я ненормальная? Тоскую, томлюсь, что есть во мне, чего у них нет? Мне на этого рыжего плевать, но если бы я его раздавила, у меня на душе было бы прегнусно. Папино влияние. Для него нет ничего драгоценней человеческой жизни, хотя он и находит людей жалкими. И деньги для него роли не играют. А для меня играют, хотя ив меньшей степени, чем для всех. Она прислушивается, потому что говорит отец: сегодняшней ночью он куда менее молчалив, чем в прошлые годы.

— Кастрационный комплекс! Это перестало что-нибудь объяснять, поскольку им объясняют все. Представляю себе психиатра, который, войдя утром в камеру приговоренного к смерти, застал бы его плачущим. «Какой кастрационный комплекс!» — сказал бы он.

Они смеются и продолжают спор.

— Ты ищешь формулировку? Для какого нового про-дукта?

Отец улыбается Лоранс.

— Нет, я задумалась. Надоели мне их денежные истории.

— Я тебя понимаю. Они искренне убеждены, что счастье зависит от денег.

— Заметь, с деньгами легче.

— Я даже в этом не уверен. — Он садится рядом с ней, — я тебя совсем не вижу в последнее время.

— Я много занималась Доминикой.

— Она горячится меньше, чем когда-то.

— Это депрессия.

— А ты?

— Я?

— Как твои дела?

— Праздничная пора утомительна. Да еще на носу выставка-продажа белья.

— Знаешь, о чем я подумал: нам бы надо вместе поехать куда-нибудь ненадолго.

— Вместе?

Старая нереализованная мечта; сначала она была слишком мала, потом появился Жан-Шарль, дети.

— У меня отпуск в феврале, я хочу им воспользоваться, чтоб снова повидать Грецию. Хочешь поехать со мной?

Радость, как фейерверк. Ничего не стоит получить две недели отпуска в феврале, и у меня на счету есть деньги. Неужели бывает, что мечта становится реальностью?

— Если дети будут здоровы, если все будет хорошо, я могла бы, может, устроиться. Но мне это кажется чересчур прекрасным…

— Ты попытаешься?

— Конечно. Я попытаюсь.

Две недели. Наконец у меня будет время задать все вопросы, выслушать все ответы, которых я жду годами. Я познаю вкус его жизни. Я проникну в секрет, делающий его столь непохожим на всех, на меня в том числе, возбуждающий во мне любовь, которую я не испытываю ни к кому, кроме него.

— Я сделаю все, чтобы это удалось. Но ты, твои планы не, изменятся?

— Клянусь деревянным и железным крестом, солгу — так гореть мне вечным огнем, — говорит он торжественно, как говорил, когда она была девочкой.

Загрузка...