Сименон Жорж Премьер-министр (= Президент)

Жорж Сименон

Премьер-министр (другое название "Президент").

Роман

Перевод Т. Лещенко-Сухомлиной под редакцией А. Брагинского

I

Прошло более часа, а он все еще неподвижно сидел в старом черном кожаном кресле в стиле "Луи-Филипп", с чуть выгнутой спинкой, - оно кочевало за ним на протяжении сорока лет из министерства в министерство и стало легендарным.

Когда он подолгу застывал в такой позе, плотно зажмурив веки и лишь изредка приоткрывая глаз, чтобы украдкой метнуть исподлобья зоркий взгляд, можно было подумать, что он спит. Он не только не спал, но очень хорошо представлял себе, как выглядит со стороны: прямой, в слишком широком для него черном пиджаке, похожем на сюртук, в туго накрахмаленном высоком воротничке, подпирающем подбородок и неизменно фигурирующем на всех его фотографиях Он носил его, как носят мундир - с раннего утра, с той самой минуты, когда выходил из спальни.

С годами кожа на его лице делалась все более прозрачной, разглаживалась, покрывалась белыми пятнами, становилась похожей на мрамор. Теперь она туго обтягивала его выдающиеся скулы, и от этого иссохшие черты лица казались тоньше, обозначались яснее и резче. Однажды, гуляя по деревне, он услышал, как какой-то мальчишка крикнул своему товарищу

- Смотри-ка, вон Череп идет!

Сидя у камина совсем близко от пламени, которое порой начинало дрожать и метаться от порывов ветра, он застывал в неподвижной позе, скрестив руки на животе,- им придадут такое положение, когда его положат в гроб. Вот только посмеют ли вложить в его пальцы четки, как поступили с одним из его коллег? Тот тоже много раз был председателем Совета министров, и носил одно из высоких званий в масонской ложе.

Все чаще и чаще - в любой час дня, особенно в сумерки, когда мадемуазель Миллеран, его секретарша, легкой, скользящей походкой бесшумно входила зажечь лампу под пергаментным абажуром и вновь исчезала в соседней комнате,- он замыкался в молчании и застывал в полной неподвижности. Он как бы окружал себя непроницаемой стеной или, вернее, плотно закутывался в некое покрывало, чтобы не ощущать ничего, кроме своей собственной жизни.

Дремал ли он в это время? Если и так, то решительно не желал в этом признаваться, убежденный, что разум его все равно не перестает бодрствовать, а чтобы доказать это себе и окружающим, развлекался при случае тем, что перечислял всех, кто к нему входил.

Например, как раз сегодня днем мадемуазель Миллеран - ее фамилия очень напоминала ту, что носил один из его старых коллег, ставший в отличие от него президентом республики, правда, на весьма короткий срок, - дважды входила на цыпочках в его кабинет и во второй раз, убедившись, что тот еще жив и дышит ритмично, поправила в камине головешку, грозившую упасть на ковер.

Он выбрал для личного пользования комнату, соседнюю со спальней, и любил проводить в ней почти все свое время. Тут стоял его письменный стол из неполированного простого дерева, массивный, грубый, как стол мясника.

Это и был его знаменитый рабочий кабинет, который часто фотографировали и который с некоторых пор стал легендарным, гак же как и самые укромные уголки усадьбы Эберг. Весь мир знал, что спальня его похожа на монастырскую келью: стены выбелены известкой и Премьер-министр спит на простой железной кровати.

Во всех подробностях были известны и все четыре комнаты с низкими потолками. Ранее тут помещались конюшни или стойла, но уже с давних пор двери между ними были сняты, а по стенам сверху донизу рядами тянулись полки из простых сосновых досок, сплошь заставленные книгами.

Чем занималась Миллеран, покуда он лежал с закрытыми глазами? Ведь сегодня он ничего не диктовал. Ей не надо было отвечать на письма. Она никогда не вязала и не шила, а газеты просматривала по утрам, отмечая красным карандашом статьи, которые могли его заинтересовать.

Он был уверен, что она старательно ведет дневник, куда заносит все, подобно тому как некоторые зверьки тащат в нору все, что им попадется. После его смерти она, конечно, станет писать мемуары. Он часто пытался застать ее за этим занятием, но это ему не удавалось, и он лишь пробовал иногда поддразнивать ее в надежде, что та проговорится, но все его уловки оставались безрезультатными.

Можно было поклясться, что в соседней комнате она тоже сидит не шевелясь, как и он, и что оба исподтишка следят друг за другом.

Помнит ли она, что включить радио надо ровно в пять часов?

С раннего утра дул яростный вечер, грозя снести крышу с дома и свалить стену, выходившую на запад. От ею бешеных наскоков содрогались окна; казалось, кто-то настойчиво стучится в них. По радио передали, что пароход-паром, курсирующий между Дьеппом и Ньюхейвеном, после трудного пути чуть было не вернулся в Англию и только после третьей попытки смог благополучно войти в гавань Дьеппа.

Тем не менее около одиннадцати часов утра Премьер-министр решил выйти, как обычно, на прогулку, укутавшись в старую шубу на меху с каракулевым воротником, свидетельницу стольких международных конференций - в Варшаве и Лондоне, в Москве и Оттаве.

- Неужели вы собираетесь сегодня гулять?- запротестовала сиделка мадам Бланш, увидев его одетым для прогулки.

Ей было известно, что, если ему чего-нибудь захочется, никому не удастся его отговорить, но каждый раз начинала безнадежную борьбу, заранее зная, что потерпит поражение.

- Доктор Гаффе только вчера говорил вам...

- Речь идет о моем здоровье или о здоровье моего доктора?

- Послушайте, господин Премьер-министр... Разрешите мне по крайней мере позвонить доктору и спросить его...

Он лишь пристально поглядел ей в лицо своими бледно-серыми глазами в газетных статьях их называли "стальными". Некоторое время она выдерживала его взгляд. Со стороны в такие минуты можно было подумать, что они ненавидят друг друга.

Может быть, терпя ее присутствие на протяжении многих лет, он и вправду ее ненавидел? Такой вопрос часто приходил ему в голову. Но ответить на него было трудно. Кто знает, может быть, она была единственным человеком, которого не подавляла его слава? Или же притворялась, что это так?

В прежние дни он без всяких колебаний разрешил бы этот вопрос, ибо был уверен в безошибочности своих суждений. Но по мере того как старел, становился более осторожным.

Во всяком случае, эта женщина-немолодая и не очень приятной наружности - начинала занимать его внимание больше, чем так называемые серьезные проблемы. Дважды в порыве гнева он выставлял ее за дверь и запрещал переступать порог своего дома. Кстати, он не разрешал ей ночевать в Эберге, и, хотя там была свободная комната, ей пришлось поселиться в деревне.

Но каждый раз она являлась как ни в чем не бывало к тому часу, когда ему полагалось делать уколы, и ее весьма заурядное лицо степенной пятидесятилетней женщины не носило следов какой-либо обиды, оставаясь по-прежнему невозмутимым.

Он не выбирал ее в сиделки! Десять лет тому назад, будучи в последний раз Премьер-министром, в конце трехчасовой речи, с которой ему пришлось выступить в палате депутатов против беспощадной оппозиции, он вдруг упал в обморок и, очнувшись, увидел ее рядом.

Он все еще помнил, как удивился, придя в себя на пыльном паркете, при виде этой женщины в белом халате, со шприцем в руке, единственной среди взволнованной толпы, чье лицо хранило безмятежное и успокаивающее выражение.

Некоторое время она ежедневно приходила делать ему уколы в особняк на улицу Матиньон, а после падения министерства стала появляться в его холостяцкой квартире на набережной Малакэ.

В ту пору Эберг был всего только небольшим домишком с садом, купленным по случаю, чтобы время от времени проводить там кратковременный отпуск. Когда он решил переехать в Эберг окончательно, она, не спрашивая его согласия, заявила:

- Я поеду с вами...

- А если мне не нужна сиделка?

- Вас все равно одного туда не отпустят. Надо, чтобы кто-то ухаживал за вами.

- Кто "не отпустит"?

- Во-первых, профессор Фюмэ...

Более тридцати лет Фюмэ был его врачом и другом.

- ... и эти господа...

Он понял ее. Само выражение его позабавило. И с того дня он сам стал так называть те несколько десятков человек-неужели их было так много?-которые управляли страной.

В понятие "эти господа" входили не только глава правительства и его министры, Государственный совет, Судебная магистратура, Французский государственный банк и некоторые бессменные должностные лица, но также и "Сюртэ Женераль" - управление безопасности на улице Соссэ, которое зорко следило за тем, чтобы с прославленным государственным деятелем не случилось ничего плохого.

Разве, чтобы охранять его, в соседнюю деревушку Бенувиль не прислали двух полицейских агентов, которые устроились в сельской гостинице, а третий жил с женой и детьми в Гавре и приезжал оттуда на мотоцикле, когда наступал его черед стоять на сторожевом посту в Эберге?

В эту самую минуту один из них, несмотря на бурю и проливной дождь, когда, казалось, потоки воды обрушивались на землю одновременно с моря и неба, прислонившись к стволу мокрого дерева у калитки, наверное, не спускал глаз с его окна.

Вслед за ним переехала в Бенувиль и мадам Бланш. Долгое время он думал, что она либо вдова, либо незамужняя, но желает, чтобы ее величали "мадам" для большего престижа, как многие старые девы, которым приходится зарабатывать на жизнь.

Прошло целых три года, пока наконец он узнал, что у нее есть муж, некий Луи Блэн, владелец книжной лавки в Париже в районе Сен-Сюльпис и торгующий религиозной литературой. Она никогда ему об этом не говорила и довольствовалась тем, что раз в месяц ездила в Париж.

Однажды, будучи в скверном настроении, он проворчал, когда она, как обычно, с безмятежным видом делала ему необходимые процедуры:

- Признайтесь, что вы - гордячка! Думаю, вами скорее руководит тщеславие, чем своего рода извращенность... Вы - такая свежая, с самого утра тщательно причесанная, бодрая телом и духом,- входите в комнату к старику, который медленно разлагается. Скажите, кстати, в моей спальне воняет по утрам?

- В ней тот же запах, что и во всех спальнях.

- Прежде, когда я еще не был стариком, старческий запах был мне отвратителен. А вы делаете вид, что даже не замечаете его, и с удовлетворением говорите себе: "Вот человек, которого я вижу каждое утро раздетым, старого, некрасивого, полуживого, но его имя значится во всех учебниках по истории и ему поставят памятник или по крайней мере назовут его именем улицы во многих городах Франции - ведь он историческая личность". Как Гамбетте... Или бедному Жоресу, которого я хорошо знал...

Она ограничилась тем, что спросила:

- А вы не прочь, чтобы вашим именем назвали какой-нибудь проспект?

В самом деле, не потому ли он злился и досадовал на нее, что она видела его во всей его старческой немощи и наготе?

Ведь не досадовал же он на Эмиля, шофера и камердинера, тоже посвященного во все непривлекательные подробности интимной жизни своего хозяина.

Не потому ли, что Эмиль был мужчиной?

Так или иначе, но мадам Бланш и Эмиль вышли на прогулку вместе с ним. Яростный северо-западный ветер заставлял их наклоняться, а плащ мадам Бланш развевался, как парус, сорвавшийся с реи. Эмиль был в старой черной форме шофера, кожаные краги туго охватывали его икры.

В это утро им не повстречались ни туристы, которые обычно их фотографировали, ни репортеры: кругом не было ни души, кроме Сула, самого темноволосого из полицейских агентов, курившего отсыревшую сигарету. Укрывшись под деревом, он время от времени взмахивал руками, чтобы согреться.

Дом состоял из двух строений, соединенных вместе. Он был одноэтажным, если не считать трех чердачных комнатушек над кухней, и одиноко стоял, вернее, ютился на крутом скалистом берегу моря в полукилометре от деревни Бенувиль, между Этрета и Феканом.

Как всегда, Эмиль шел по левую сторону от Премьер-министра, готовый поддержать его в случае, если нога ему откажет, а мадам Бланш, исполняя раз навсегда данное ей приказание, плелась за ним следом, отставая на несколько шагов.

Благодаря газетам эти ежедневные прогулки стали широко известны, и каждое лето один предприимчивый хозяин транспортной конторы в Фекане доставлял сюда в автобусах туристов, которые издали наблюдали за гулявшим Премьер-министром.

Узкая дорога начиналась сразу за домом и вилась через поле до пограничной полосы, проходившей по самому краю крутого берега моря. Весь этот участок земли принадлежал адному фермеру, который пас здесь свое стадо. Время от времени почва оползала под копытами какой-нибудь коровы, которую потом находили внизу, на морских валунах.

Он сознавал, что был не прав: не следовало выходить на прогулку в такую скверную погоду. Всю свою жизнь, будучи не прав, он прекрасно это сознавал, но тем не менее всю жизнь, как бы бросая вызов судьбе, упрямо старался добиться поставленной цели. И разве ему это плохо удавалось?

Тревожное свинцовое небо низко нависло над землей, темные тучи мчались с моря и рвались в клочья, в воздухе чувствовался привкус соли и водорослей, буйный ветер вздымал на море злые пенистые волны, брал штурмом береговые скалы и яростно набрасывался на сельские просторы.

В хаосе звуков он расслышал позади себя голос мадам Бланш:

- Господин Премьер-министр...

Нет! Он твердо решил, что дойдет до самого берега и посмотрит на бушующее море, прежде чем вернется домой и снова усядется в привычной старческой позе в свое кресло "Луи-Филипп".

Он внимательно следил за ногой, хорошо ее зная - лучше, чем Гаффе, молодой доктор из Гавра, посещавший его ежедневно; лучше, чем Лалинд бывший больничный врач, приезжавший к нему "по-дружески" раз в неделю, и, наконец, лучше, чем сам профессор Фюмэ, которого беспокоили лишь в случае крайней необходимости.

Нога могла подвести его каждую минуту. Со времени припадка, случившегося три года тому назад, когда ему пришлось пролежать девять недель в постели, а затем некоторое время в шезлонге, походка его все еще не стала нормальной. Левая нога двигалась как-то неуверенно, мышцы ее ослабели. Она слушалась его не сразу, на каждом шагу судорожно дергалась, норовила ступить куда-то в сторону, и помешать этому он был не в силах.

- Я стал ходить вразвалку, по-утиному, - пошутил он как-то.

В ответ никто не улыбнулся. Лишь он один не придавал болезни серьезного значения и все же с неотступным вниманием следил за тем, что в нем происходило.

Это случилось однажды утром во время прогулки, и погода была приблизительно такая же, как сегодня. Правда, в то время он гулял больше и спускался к самому морю, туда, где берег носит название Ложбины Кюре.

До тех пор его беспокоило лишь сердце, иной раз оно пошаливало, и врачи советовали не переутомляться. Ему никогда не приходило в голову, что ноги, а тем более руки могут ему тоже отказать.

Был март, погода стояла ясная и холодная, вдали можно было разглядеть белые утесы берегов Англии. Вдруг он почувствовал в левой ноге, где-то под кожей, от бедра и ниже, жжение и легкое покалывание. Нога немного занемела, как бывает, например, если долго сидишь у печки или у горящего костра.

Без всякого беспокойства, испытывая лишь любопытство к тому, что с ним происходит, он продолжал идти, опираясь на свою неизменную палку (газеты называли ее "посохом пилигрима"), но когда машинально потер бедро свободной рукой, то очень удивился. Казалось, он коснулся инородного тела. Ощупав собственную ногу, помяв ее, он убедился, что она оставалась словно картонной.

Возможно, ему стало немного страшно. Он обернулся к мадам Бланш, чтобы сказать о случившемся, но в ту же минуту нога отказала, перестала его слушаться, и он как подкошенный упал на тропу.

Он не испытывал боли, не чувствовал опасности, а лишь сознавал смешное положение, в котором очутился совершенно неожиданно из-за ноги, зло подшутившей над ним.

- Помоги-ка мне, Эмиль, - проговорил он, протягивая руку.

В палате депутатов, где большинство было друг с другом на "ты", он всем говорил "вы". Даже своей кухарке Габриэле, прослужившей у него более сорока лет. Свою секретаршу он называл по фамилии-Милле-ран, как называл бы мужчину-секретаря, и никогда не обращался к ней на "ты". А мадам Бланш неизменно оставалась для него мадам Бланш.

- Вы не ушиблись?

Он заметил, что наклонившаяся к нему сиделка побледнела - впервые с тех пор, как он ее знал,-но не придал этому значения.

- Не поднимайтесь покамест, - посоветовала она, - скажите сначала...

Он силился с помощью Эмиля подняться на ноги, однако взгляд его стал несколько напряженным, и голос вопреки обыкновению прозвучал нетвердо, когда он бросил:

- Забавно, она меня больше не слушается... У него не было больше левой ноги - она не принадлежала ему, она ему отказала!

- Посадите его, Эмиль. Надо пойти за...

Мадам Бланш, конечно, уже все поняла, как позднее поняли и другие. Фюмэ, прекрасно знавший, какой у него характер, предложил как-то раз откровенно объяснить ему положение вещей. Он ответил категорическим отказом. Он отвергал болезнь. Он знать ее не хотел и ни на одно мгновение не полюбопытствовал заглянуть хотя бы в одну из принадлежавших ему медицинских книг.

- У тебя хватит сил понести меня, Эмиль?

- Конечно, господин Премьер-министр.

Мадам Бланш запротестовала. Но он настаивал на своем. Привести сюда автомобиль было невозможно, тропа для этого была слишком узкой. Значит, пришлось бы идти за носилками, вернее всего к кюре, у которого они должны быть на случай похорон.

Он предпочитал держаться за шею Эмиля - тот был крепкий, коренастый, со стальными мускулами.

- Если ты устал, положи меня на траву.

- Ничего, выдержу!

Габриэла, стоя на пороге кухни, смотрела, как они возвращаются. В ту пору Мари еще не наняли ей в подмогу.

Не прошло и получаса, как доктор Гаффе, которому, очевидно, пришлось гнать машину на бешеной скорости, стоял у его изголовья.

Он почти сразу же вызвал из Руана доктора Лалинда.

Приблизительно в четыре часа, поглядев на свою руку, Премьер-министр нашел, что она стала какой-то странной. Он начал по-ребячьи перебирать пальцами, но, против обыкновения, пальцы привычно не сгибались.

- Посмотрите-ка, доктор!

Но это не удивило ни Гаффе, который не поехал завтракать в Гавр, ни Лалинда, который явился к двум часам, а затем долго разговаривал по телефону с Парижем.

Позже он узнал, что в течение нескольких дней у него был остановившийся взгляд и кривой рот.

- Местный, односторонний паралич, не правда ли?

Он говорил с трудом. Ему не ответили ни да, ни нет, но сам профессор приехал в тот же вечер, за ним следовала карета скорой помощи, и Премьер-министра, врачей и сиделку отвезли в Руан.

- Даю вам слово, дорогой мой Премьер-министр, - говорил Фюме, - вас не будут держать в клинике против вашей воли. Никто не собирается укладывать вас в больницу. Просто вам необходимо сделать рентген и разные анализы, а это невозможно в домашних условиях...

Против ожидания, воспоминание обо всем этом не было для него неприятным. Он безучастно, как бы со стороны рассматривал их всех: Гаффе, который перестал волноваться, только когда появился Лалинд, разделивший с ним ответственность; Лалинда, рыжего, розовощекого, голубоглазого, с густыми нависшими бровями, изо всех сил старавшегося выглядеть уверенным в себе; наконец, самого мэтра Фюмэ, главного врача, привыкшего к больным знаменитостям и появлявшегося в сопровождении почтительной свиты учеников, ходившей за ним по пятам от кровати к кровати во время больничного обхода.

Когда врачи отходили в угол, чтобы шепотом посовещаться между собой, он развлекался тем, что подробно изучал характеры всех троих. Мысль о смерти ни на одно мгновение не приходила ему в голову.

В ту пору ему было семьдесят восемь лет. Когда его привезли в руанскую больницу, раздели и стали готовить к рентгену, первым его вопросом было:

- А агенты последовали за нами?

Никто о них не подумал, но, вероятно, они уже были здесь, по крайней мере один из них, так что в министерстве внутренних дел уже, несомненно, все известно.

Ему пришлось пережить несколько неприятных минут, особенно когда делали спинальную пункцию и когда приступили к энцефалограмме. Однако он не переставал шутить и к четырем часам утра, в то время как в лаборатории решалась его судьба, попросил принести ему бокал шампанского.

Самым комичным было то, что шампанское для него нашли в одном из руанских ночных кабаков, пользовавшихся дурной славой, а послали за ним, по всей вероятности, одного из агентов, одного из его "сторожевых псов", как он называл их иногда.

Теперь это было далеко позади. И выглядело забавной историей. В течение двух месяцев французские и иностранные журналисты наводняли деревню Бенувиль, чтобы не пропустить момента его смерти. В редакциях уже сочинили некрологи и заготовили клише более или менее исторических фотографий. Ждали лишь сигнала, чтобы все это опубликовать.

Не пригодятся ли те же самые статьи в другой день, день, когда придется лишь проставить новую дату и прибавить некоторые мелкие подробности - ведь с тех пор он не принимал никакого участия в политике?

Больше он не падал, как подстреленный заяц, но все же у него порой бывало ощущение, правда уже не такое отчетливое, будто левая нога не сразу его слушается. Иногда ночью в кровати он вдруг чувствовал, как ее сводило, вернее, как она слегка немела. Во время прогулок Эмиль замечал это почти одновременно с ним. Meжду ними как бы установилась связь, которую они осуществляли посредством определенных сигналов. Эмиль подходил вплотную к Премьер-министру, а тот впивался пальцами в его плечо и останавливался, не переставая глядеть вдаль. Потом, в свою очередь, приближалась мадам Бланш и протягивала ему розовую облатку, которую он проглатывал, не говоря ни слова.

Все трое ждали в молчании. Как-то раз это произошло посреди деревни. Служба в церкви окончилась, и проходившие мимо крестьяне недоумевали, почему эти трое застыли на месте, как вкопанные. Премьер-министр не выглядел больным, не задыхался, и на губах его даже блуждала смутная улыбка.

Он бывал раздосадован, если это происходило именно в те дни, когда мадам Бланш настойчиво советовала ему не выходить из дому. Вот почему сегодня утром он наблюдал за своей ногой внимательнее, чем обычно. И из опасения, что сиделка окажется права, не остался долго на воздухе, что не помешало ему, однако, дважды чихнуть.

Вернувшись домой, он торжествующе бросил:

- Вот видите!

- Подождем до завтра, еще неизвестно, может, вы подхватили бронхит.

Вот какой был у нее характер! Приходилось принимать ее такой, как она есть. Зато Миллеран никогда не бывала резкой, всегда старалась стушеваться, он почти не замечал ее присутствия в доме. У нее было бледное, невыразительное, какое-то расплывчатое лицо, и те, кто видел ее всего раз или два, наверное, не смогли бы узнать при встрече. Но она очень добросовестно относилась к своим обязанностям, и он был убежден, что, например, сейчас она внимательно следит за часами на его письменном столе, чтобы в нужную минуту войти и включить радио.

Министерский кризис продолжался уже целую неделю и, как всегда, говорили о кризисе режима. Курно, президент республики, безуспешно обращался по очереди к различным политическим деятелям и окончательно потерял голову.

Он знал Курно совсем молодым человеком, когда тот только что приехал из Монтобана, где отец его торговал велосипедами. Активный член социалистической партии, Курно был из тех, кто занимается в унылых канцеляриях скучными секретарскими делами и чьи имена называют лишь во время ежегодных съездов. В палате депутатов он выступал крайне редко, только во время ночных заседаний, да и то, как правило, при полупустом зале.

Предчувствовал ли Курно, когда выбирал этот незаметный путь, что он приведет его в Елисейский дворец, куда вместе с ним въехали две его дочери со своими детьми и мужьями?

Прищурив один глаз, скрестив руки на животе и выпрямившись в кресле "Луи-Филипп", он следил за часовой стрелкой, как, вероятно, и его секретарша в комнате рядом. Эти часы подарил ему президент Соединенных Штатов к концу чрезвычайно успешной поездки в Вашингтон - они считались историческими и в один прекрасный день отправятся в какой-нибудь музей.

Если только весь Эберг не станет музеем, как предсказывают некоторые; тогда все вещи останутся на своих местах, а Эмиль получит должность хранителя музея.

Он был убежден, что Эмиль многие годы подумывал об этом, как некоторые подумывают об уходе на пенсию.

Не казалось ли порой Эмилю, что ждать приходится слишком долго? Наверное, он представлял себе, как будет обращаться с речью к посетителям музея, как будут совать в руку чаевые, и может быть, о продаже открыток "на память" с видами Эберга.

Без двух минут пять Премьер-министр, опасаясь, что Миллеран его опередит, протянул руку и торопливым жестом включил радио. Шкала осветилась, но радио молчало еще несколько секунд. В соседней комнате, которая не отделялась от кабинета дверью, секретарша встала со стула, но как раз в это время послышалась музыка; звуки джаза, казалось, силились перекрыть шум бури.

- Простите... - пробормотала она, входя.

- Как видите, я не спал!

- Я знаю.

По лицу мадам Бланш в подобном случае, наверное, скользнула бы ироническая или недоверчивая улыбка. Но Миллеран просто исчезла в своей комнате, как бы растворившись в воздухе.

- Третий короткий сигнал дается ровно...

Это еще не были новости дня, их он услышит в четверть восьмого, а пока между двумя музыкальными программами передали краткий обзор последних известий.

- Говорит Париж... Господин Франсуа Бурдье, лидер социалистической группы, провел всю ночь и утро в совещаниях; в три часа дня он был принят президентом республики и заявил, что отказывается формировать кабинет...

На лице Премьер-министра, как всегда неподвижно сидевшего в кресле, не отразилось ровно ничего, ни малейших переживаний, но пальцы его судорожно сжались, и кончики их побелели.

Простуженный диктор дважды кашлянул. Послышалось шуршание бумаги, затем:

- В кулуарах палаты депутатов ходят непроверенные слухи, будто господин Курно вызвал к концу дня господина Филиппа Шаламона, лидера группы независимых левых, чтобы поручить ему образовать коалиционное правительство... Аргентина... Всеобщая забастовка разразилась вчера в Буэнос-Айресе, в ней принимают участие семьдесят процентов рабочих и служащих...

Голос диктора вдруг оборвался на полуслове, и в ту же секунду в кабинете и в соседних комнатах погас свет. Слышался лишь шум ветра, да пламя танцевало в камине.

Он не пошевелился. В соседней комнате Миллеран чиркнула спичкой, открыла шкаф, где держала наготове свечи, так как подобные происшествия случались не раз.

Внезапно на мгновение свет зажегся снова, но лампочки казались матовыми, как ночники в вагоне; потом они стали медленно гаснуть, и снова наступила полная тьма.

- Я сейчас принесу вам свечу...

Не успела Миллеран вставить свечу в фаянсовый подсвечник, как в проходе, соединявшем бывшие стойла с кухней и остальными комнатами, показался свет. Этого прохода, называвшегося туннелем, прежде не было, его сделали по указанию Премьер-министра.

По туннелю шла Габриэла, старая кухарка, она несла большую круглую керосиновую лампу, разрисованную розовыми цветами.

- Молодой доктор только что приехал, господин Премьер-министр,доложила Габриэла - она называла так доктора Гаффе, которому в отличие от доктора Лалинда было всего тридцать два года.

- Где он?

- На кухне с мадам Бланш.

Внезапно им овладел гнев, может быть, из-за фамилии, услышанной по радио, и тех новостей, которые только что передавали.

- Почему он вошел через кухню?

- Право, я его не спрашивала.

- Что они там делают?

- Разговаривают, покуда доктор греет руки у печи. Не может же он выстукивать вас ледяными руками.

Он терпеть не мог, когда его не держали в курсе всего, что делается в доме.

- Я сто раз повторял...

- Знаю! Знаю! Только не мне это надо говорить, а тем, кто к вам приезжает. Не могу же я захлопывать перед их носом дверь в кухню!

В доме был главный вход, и провожать через него посетителей входило в обязанность Миллеран. Он был достаточно заметен, ибо освещался фонарем. Но почему-то многие предпочитали проходить через кухню. Иногда оттуда доносился приглушенный шепот незнакомых голосов.

- Скажите доктору, что я его жду... Потом он позвал:

- Миллеран!

- Да, господин Премьер-министр.

- Телефон работает? Она сняла трубку.

- Да. Я слышу щелчок...

- Спросите электрическую компанию, сколько времени понадобится им для ремонта...

- Хорошо, господин Премьер-министр...

Он не улыбнулся доктору, не сказал ни слова приветствия, и поэтому застенчивый от природы Гаффе почувствовал себя еще более неловко.

- Мадам Бланш сказала, что сегодня утром вы ходили на прогулку.

Молодой врач произнес это нарочито небрежным тоном и открыл свой чемоданчик. Ответа не последовало.

- В такую погоду, - продолжал смущенно Гаффе, - это было, пожалуй, несколько опрометчиво...

Мадам Бланш подошла, чтобы помочь Премьер-министру снять пиджак. Он остановил ее взглядом, снял пиджак сам и засучил рукав рубашки. Из соседней комнаты доносился голос Миллеран, говорившей по телефону, затем она вошла доложить:

- Они еще не знают. Повреждена вся линия. Предполагают, что провод...

- Оставьте нас.

Доктор Гаффе являлся всегда в одно и то же время и почти ежедневно с серьезным видом измерял ему кровяное давление.

Однажды Премьер-министр спросил:

- Вы считаете это необходимым?

- Это прекрасная мера предосторожности.

- Вы на ней настаиваете?

Гаффе смутился. В свои годы он еще не разучился краснеть. Пациент внушал ему такое уважение, что когда однажды он вознамерился сделать ему укол, то стал действовать так неловко, что мадам Бланш пришлось отобрать у него шприц.

- Вы на ней настаиваете? - повторил Премьер-министр.

- Дело в том...

- В чем?

- Мне кажется, что профессор Фюмэ считает...

- Это он распорядился?

- Конечно.

- Он один?

К чему заставлять доктора лгать? Фюмэ, наверное, получил распоряжение свыше. И все оттого, что Премьер-министр считался еще при жизни исторической личностью и не имел права лечиться как ему вздумается. Все они только делали вид, что слушаются его. Но кто распоряжался ими на самом деле? Перед кем, Бог знает когда, Бог знает зачем, они отчитывались?

Не по распоряжению ли все тех же лиц посетители проходили через кухню, вместо того чтобы позвонить у главного входа?

Габриэла не солгала: у Гаффе все еще были холодные руки, и Премьер-министр решил про себя, что у него преглупый вид, когда он нажимает маленькую резиновую грушу и с серьезным лицом смотрит на круглый циферблат прибора.

Он был в скверном настроении, и поэтому нарочно не спросил доктора, как спрашивал обычно из вежливости: "Сколько?"

Но Гаффе все-таки пробормотал с удовлетворением, которое было не менее комичным, чем его серьезная мина:

- Сто семьдесят.

Как и накануне, и за день до этого, как ежедневно в течение многих месяцев!

- Никаких болей, никакого недомогания минувшей ночью?

- Ничего.

- А нога?

Гаффе считал его пульс, и Премьер-министр невольно задержал на докторе неприязненный взгляд.

- Никаких затруднений с дыханием?

- Никаких затруднений с дыханием,- сухо ответил он,- могу также сказать вам, что мочусь нормально.

Он заранее знал, что тот спросит его об этом.

- Мне думается, неисправность линии,- пробормотал Гаффе.

Не слушая его, Премьер-министр стал надевать пиджак все с тем же недовольным видом, стараясь не встречаться взглядом с мадам Бланш, так как не хотел окончательно выйти из себя.

По всей вероятности, оттого, что линия была повреждена и радио, которое являлось единственной его связью с внешним миром, безмолвствовало, он чувствовал себя в этом домике, приютившемся над скалами на полпути меж черной пропастью моря и чернотой сельских просторов, где больше не мерцал ни один огонек, где не было ни малейшего признака жизни, как в тюрьме.

Керосиновая лампа в его кабинете, свеча, пламя которой колебалось при малейшем сквозняке в комнате Миллеран, напоминали ему о самых унылых вечерах его детства, когда в домах еще не было электричества, а газ в Эвре еще не провели.

Кажется, Гаффе только что спрашивал, не задыхается ли он. Он мог бы ему ответить, что внезапно, не только физически, но и морально, ощутил какое-то удушье.

Его засадили в Эберг, и те несколько человек, которые его окружали, вольно или невольно стали его тюремщиками.

Он забыл, что сам добровольно покинул Париж, театрально поклявшись в минуту раздражения, что ноги его там больше не будет. Потому что... Но это была уже совсем другая история. Причины, побудившие его так поступить, никого не касались, и все, решительно все - и журналисты, и политические деятели-давали его уходу совершенно ошибочное толкование.

Разве он когда-нибудь требовал, чтобы молодой врач, приятный, но нелепый человек с манерами застенчивого мальчишки, приезжал ежедневно из Гавра мерить ему кровяное давление и задавать всегда одни и те же дурацкие вопросы? Разве он заставлял двух бедных малых - этих несчастных полицейских агентов - жить на постоялом дворе в Бенувиле, а третьего поселиться в Гавре с женой и детьми, для того чтобы торчать на сторожевом посту под вязом у калитки?!

Он был сегодня в дурном настроении, допустим. Подобные приступы случались с ним всю жизнь так же, как у других, например, кровь приливает к голове, или как некоторые женщины впадают в меланхолию.

В течение сорока лет его гнев заставлял дрожать не только ближайших сотрудников, но и многих высокопоставленных лиц и государственных деятелей.

Гнев действовал на него подобно тому, как на других действует алкоголь, который не всегда затемняет рассудок, но иногда его окрыляет. В гневе он вовсе не терял головы. Напротив!

Электрический свет теперь еще долго не загорится. Он не стал бы утверждать, что аварию подстроили нарочно, хотя, конечно, и это было вполне возможно.

- До завтра... я приеду к обычному часу, господин

Премьер-министр,- запинаясь, проговорил доктор, которого мадам Бланш приготовилась вывести через туннель.

- Не сюда! - сухо сказал Премьер-министр. - Через парадную дверь, пожалуйста.

- Прошу прощения...

- Ничего.

Он сам подошел к туннелю и позвал:

- Эмиль!

- Да, господин Премьер-министр?

- Поставь машину под окном и сделай, как в прошлый раз. Сможешь?

- Конечно.

- Постарайся, чтоб в семь часов оно работало, если повреждение еще не исправят.

- Я сейчас же займусь этим. В ту же минуту раздался телефонный звонок, и послышался монотонный голос Миллеран:

- Да, Эберг слушает... Кто говорит? Из Елисейского дворца? Одну минуту, пожалуйста... подождите... не кладите трубку...

Он не остерегся и, как всегда, попал в ловушку.

- Слушаю...

Как только он услышал, кто говорит, он все понял, но тем не менее выслушал до конца.

- Это ты, Огюстен? Минутная пауза, как обычно.

- Говорит Ксавье... Пора поторопиться, старина... Не забудь, я поклялся пойти на твои похороны, а сам снова угодил в больницу...

Слабый дребезжащий смех. Молчание. Наконец трубку положили.

Миллеран поняла.

- Простите меня... - пролепетала она виновато и растворилась в полумраке соседней комнаты.

II

Книга "Мемуары Сюлли" * лежала у него на коленях, но он не переворачивал страниц. Следившая за ним Миллеран только что собралась проверить, достаточно ли ему светло, чтобы читать, как он заговорил. Обращаясь к ней, он никогда не повышал голоса. Порой после двухчасового молчания он отдавал ей приказание или задавал какой-нибудь вопрос так, будто она сидела возле него, и был настолько в ней уверен, что не простил бы ей малейшей оплошности.

Герцог де Сюлли (1560- 1641) - министр и ближайший советник короля Генриха Четвертого. (Примеч перев.)

- Спросите на телефонной станции, откуда мне звонили.

- Сейчас, господин Премьер-министр. Все еще глядя в книгу, он слушал, как она говорит по телефону. Вскоре, не вставая с места, она доложила:

- Из Эвре.

- Благодарю.

Он так и думал, хотя последний раз Ксавье Малат позвонил ему два месяца назад из Страсбурга, а задолго до этого - из госпиталя Кошэн в Париже.

За всю свою жизнь Премьер-министр ни к кому не чувствовал настоящей привязанности, и не столько из-за каких-либо принципиальных соображений или черствости сердца, сколько из-за того, что хотел сохранить полную независимость, ценя ее превыше всего. Единственная женщина, на которой он был женат, промелькнула в его жизни незаметно, пробыв с ним всего три года. Она успела родить ему дочь. Но дочь, теперь уже сорокапятилетняя замужняя женщина, мать единственного сына, первокурсника юридического факультета, осталась ему навсегда чужой.

Ему было восемьдесят два года. Он желал лишь покоя - заслуженного, как он считал, покоя. Странно, но единственным, кто цеплялся за него и был способен даже на расстоянии разволновать настолько, что не хотелось читать, был человек, который и теперь, и в прошлом не был для него никем.

Не потому ли Ксавье Малат имел для него такое значение, что из всех более или менее знакомых сверстников только они вдвоем оставались еще в живых?

Малат с твердой уверенностью заявлял, как бы изрекая непреложную истину:

- Я обязательно побываю на твоих похоронах.

Десятки раз Малата отправляли в больницу - в Париже и других городах. Десятки раз доктора заключали, что жить ему остается несколько недель. Но каждый раз он поправлялся, всплывал на поверхность и был тут как тут, не потеряв ни капли уверенности в том, что, конечно, переживет своего старого однокашника.

Однажды давно кто-то сказал о нем:

- Он просто безобидный дурак.

И этот человек был чрезвычайно удивлен, когда вдруг с Премьер-министра слетела вся его приветливость, и он сухо заметил, как если б его задели за живое:

- Безобидных дураков не бывает.- А помолчав, прибавил в некотором замешательстве, точно не решался высказаться до конца: - Дураков вообще не бывает.

Он так и не пояснил своей мысли, которую было бы непросто выразить. За глупостью известного рода ему чудился внушавший страх некий макиавеллизм. Он не желал верить, что она может быть бессознательной.

По какому праву Ксавье Малат вторгался в его жизнь и упорно привлекал к себе внимание? Какие чувства, какие мысли руководили им и подсказывали все новые хитроумные способы вызывать по телефону своего школьного товарища и скрипучим голосом оповещать его о своем зловещем намерении?

Премьер-министр хорошо знал больницу в Эвре на улице Сен-Луи, откуда ему позвонили. Больница находилась как раз на перекрестке, в двух шагах от дома, где когда-то была типография папаши Малата.

Он и Ксавье учились вместе в городской школе, были одноклассниками. Помнится, та история случилась, когда они были в седьмом классе, и им, вероятно, было около тринадцати лет.

Позднее Малат утверждал, что зачинщиком явился тот, кто потом столько раз бывал министром и председателем Совета министров. Возможно, пожалуй, хотя вряд ли это действительно было так. Премьер-министр не помнил, чтобы затея принадлежала ему, уж очень она была не в его духе.

Тем не менее он тоже участвовал в заговоре. Английский язык в их классе преподавал человек, чью фамилию - несмотря на то, что в течение четырех лет человек этот играл в его жизни известную роль - он забыл, как забыл фамилии доброй половины своих однокашников.

Однако он хорошо помнил, как выглядел этот учитель: маленький, бедно одетый, всегда в просторном поношенном сюртуке, в котелке, из-под которого выбивались пряди седых волос. Его можно было принять за священника. Он был холостяком и постоянно читал похожий на молитвенник томик Шекспира в черном переплете.

Учитель казался им очень старым; на самом деле ему, вероятно, было лет пятьдесят пять-шестьдесят; мать его была еще жива, и каждую неделю он ездил к ней в Руан, оставаясь там с субботнего вечера до понедельника.

Ученики считали его глупым, может быть, потому, что на уроках он высокомерно не замечал их и, по-видимому, питал к ним полное презрение, если не явное отвращение. Правда, когда кто-нибудь из них начинал шалить, он довольствовался тем, что в наказание заставлял провинившегося учить наизусть двести строк скучного текста.

Узнать же, каким он был в действительности и чем жил, теперь поздно.

Для того, чтобы привести их затею в исполнение, потребовалось некоторое время. Успех зависел от тщательной подготовки. С помощью старого рабочего из типографии отца Ксавье Малат взял на себя осуществление самой трудной задачи: составить и отпечатать штук пятьдесят извещений о смерти учителя английского языка.

Извещения в черной рамке разослали почтой в субботу вечером, с тем чтобы они были получены в воскресенье утром (в те времена почту еще доставляли по воскресеньям). Было установлено, что учитель сел в поезд и отправился в Руан, откуда вернется в понедельник в восемь часов семь минут утра, чтобы успеть отвезти чемоданчик домой, а затем явиться к уроку в девять часов.

Жил он в одном из кварталов, населенных такими же мелкими служащими, как и он сам, на втором этаже дома, где помещалась бакалейная лавка, в которой торговали консервами, конфетами и разными овощами. Входная дверь лавки скрипела, как скрипят двери всех бакалейных лавок.

В извещении сообщалось, что вынос тела по четвертому разряду состоится в половине девятого, и каким-то образом устроили так, что к тому же часу из бюро похоронных процессий к дому прибыл катафалк.

Адресаты были тщательно подобраны: приглашения разослали чиновникам, муниципальным советникам, поставщикам учебных пособий и даже родителям некоторых учеников младших классов, не посвященных в эту проделку.

Заговорщики не присутствовали при осуществлении своей злой шалости, так как в тот день уроки у них начинались в восемь утра. Что же именно произошло? Премьер-министр, довольно отчетливо помнивший все приготовления, совершенно позабыл дальнейшее. Пришлось положиться на Малата, который рассказал ему об этом много лет спустя.

Во всяком случае, урок английского языка не состоялся. Учитель отсутствовал около двух недель, уверяли, что он заболел. Директор школы провел расследование. Вину Малата нетрудно было установить, и в течение многих дней все гадали, выдаст он своих сообщников или нет.

Он никого не выдал и стал чем-то вроде героя. Но этого героя, кстати, больше никогда не увидели в школе, так как, несмотря на все хлопоты его отца, издававшего местную газету, Ксавье Малата исключили из школы. Потом родители поместили его в закрытый интернат в Шартре.

Правда ли, что он сбежал оттуда и полиция нашла его в Гавре, где он пытался сесть без билета на отплывавший пароход? Правда ли, что его отправили учиться к дяде, у которого была импортная контора в Марселе?

Возможно, так оно и было, но все равно не имело решительно никакого значения. В течение тридцати лет Ксавье Малат не существовал для Премьер-министра, так же как и учитель английского языка, и все однокашники.

Он снова его увидел в здании своего министерства на бульваре Сен-Жермен, когда впервые, в возрасте сорока двух лет, стал министром общественных работ.

Восемь дней подряд к десяти часам утра курьер неизменно приносил ему список посетителей, в котором стояло имя Ксавье Малата, а в рубрике "цель визита" было дважды подчеркнуто: "По сугубо личному делу".

Ксавье Малат... Он смутно припоминал чью-то физиономию, длинные волосы, худые ноги. И ничего больше не мог вспомнить.

Семь дней подряд он говорил курьеру:

- Скажите, что я на заседании.

Но на восьмой день сдался, зная по депутатскому опыту, что отделаться от чрезмерно назойливых посетителей можно только одним способом: их надо принять. Он помнил одну старуху. Всегда в трауре, с дряхлой больной собакой под мышкой, она день изо дня на протяжении двух лет обивала пороги приемных, чтобы выхлопотать почетное звание за многолетнюю службу своему брату, мелкому чиновнику в министерстве народного просвещения.

Малат торжественно вошел к нему в кабинет. Из тощего мальчишки с острыми коленками он превратился в пучеглазого толстяка с красным лицом пьяницы. Малат весьма непринужденно протянул Премьер-министру руку с таким видом, будто они только вчера расстались.

- Как поживаешь, Огюстен?

- Садитесь.

- Ты меня не узнаешь?

- Узнаю.

- И что же?

В глазах Малата промелькнула неприязнь, казалось, взгляд его говорил: "Не желаешь узнавать старых друзей оттого, что стал теперь министром?"

Было всего десять часов утра, а от него уже разило спиртным, и хотя костюм его был от хорошего портного, однако имел какой-то неопрятный вид, чего Премьер-министр терпеть не мог.

- Не бойся, Огюстен. Я не собираюсь отнимать много времени. Знаю, оно для тебя драгоценно. Хочу попросить о весьма значительном одолжении...

- Я действительно очень занят.

- Еще бы! Мне это известно. С тех пор как мы покинули школу в Эвре а я сделал это раньше всех, как ты помнишь, - прошло немало лет. Из мальчишек, какими были в ту пору, мы стали мужчинами. Ты шел своей дорогой, с чем тебя и поздравляю. Я шел своей. Я женат, у меня двое детей, и для полного счастья мне нужна лишь небольшая поддержка...

В подобных случаях Премьер-министр становился ледяным, движимый не столько черствостью сердца, сколько трезвостью ума. Он сразу понял: сколько ни помогай Ксавье Малату, он будет нуждаться в поддержке всю жизнь.

- В будущем месяце решится вопрос о подряде по расширению Алжирского порта, а я, по счастливому совпадению, работаю в крупном строительном предприятии, в котором мой шурин состоит пайщиком...

Премьер-министр незаметно нажал кнопку звонка, вызывая курьера, не замедлившего появиться в дверях.

- Проведите господина Малата в кабинет господина Берана.

Малат, очевидно, ничего не понял, так как восторженно воскликнул:

- Благодарю, старина, я знал, что на тебя можно рассчитывать! Ты, конечно, прекрасно понимаешь, что если б не я, тебя бы тоже выгнали из школы, и кто знает, где бы ты был сейчас. Во всяком случае, не сидел бы на этом месте. Что бы там ни говорили, добрые дела не забываются. Значит, все в порядке?

- Нет.

- То есть как?

- Тебе придется побеседовать с заведующим отделом, ведающим предоставлением подрядов.

- Но ты ему скажешь, что...

- Я позвоню, чтобы он уделил тебе десять минут. Вот и все.

Он все же назвал его на "ты". Однако сразу же пожалел об этом, укоряя себя если не в малодушии, то, во всяком случае, в непростительной слабости.

Вскоре он начал получать длинные дурацкие послания. Малат рассказывал в них о жене, которая дважды покушалась на самоубийство и которую он теперь боялся оставлять одну, о голодных детях, которых он не мог отправить в школу, так как у них не было приличной одежды.

Малат уже не просил дать ему государственный подряд, он умолял оказать ему хоть какую-нибудь помощь, предоставить хоть какую-нибудь должность, пусть самую скромную, на худой конец был даже согласен стать смотрителем шлюзов на канале или сторожем где-нибудь на стройке. Но он и не подозревал, что его бывший однокашник из Эвре распорядился собрать о нем подробные сведения и завести на его имя карточку в "Сюртэ Женераль". И продолжал писать ему пространные, то пошлые, то душераздирающие письма.

Таких писем, написанных, за малым исключением, на бумаге с фирмой какого-нибудь кафе, Малат за последние двадцать лет отправил великое множество: иногда он менял адресатов, и порой это приносило ему успех. Но если он и в самом деле был когда-то женатым человеком и отцом семейства, то бросил жену и детей уже десять лет назад.

- Он опять явился, господин Премьер-министр, - докладывал время от времени курьер.

Малат пробовал применить другую тактику: стал бродить, жалкий и небритый, около министерства, в надежде разжалобить своего бывшего товарища.

В одно прекрасное утро тот подошел к нему и сухо сказал:

- Если я встречу вас еще раз в этом квартале, вас немедленно отправят в полицию.

За время своей деятельности ему не раз приходилось разбивать "надежды" подобного рода и со многими поступать безжалостно.

Но один Малат по-своему отомстил ему, и неприязнь его не смягчилась с годами.

Не достигала ли в какой-то степени цели его месть, раз Премьер-министр несколько раз обращался в "Сюрте Женераль", чтобы узнать, где находится Малат и что с ним?

"Я лежу в больнице в Дакаре, у меня приступ болотной лихорадки. Но не радуйся раньше времени. Я и на этот раз не сдохну, ведь я поклялся пойти на твои похороны".

Малат действительно был в Дакаре. Потом в бордоской тюрьме, где отбывал наказание за подделку чеков. Он написал на тюремном бланке:

"Забавная штука жизнь! Один становится министром, другой каторжником".

Слово "каторжник" звучало преувеличением, но зато драматично.

"И все же я пойду на твои похороны".

Звание председателя Совета министров не внушало Малату ни малейшей робости, именно с того времени он начал звонить в особняк Матиньон, выдавая себя то за политического деятеля, то за какое-нибудь известное лицо.

- Говорит Ксавье... Ну, как тебе живется? Каково быть государственным деятелем? Знаешь, это все равно не помешает мне пойти на твои...

Линию все еще не исправили, теперь керосиновая лампа горела и у Миллеран. Круги неяркого света в полумраке комнаты напоминали дни далекого детства и родной дом в Эвре. Премьер-министру даже показалось, что пахнуло вдруг тем особенным запахом, который приносил с собой его отец, городской врач, когда возвращался домой. От него пахло камфарой и карболкой. И красным вином.

- Позвоните по телефону, узнайте, как с повреждением...

Миллеран попыталась соединиться и через минуту сообщила:

- Телефон тоже не действует. Показалась Габриэла и доложила:

- Пожалуйте к столу, господин Премьер-министр.

- Сейчас иду.

Он не чувствовал за собой никакой вины перед Малатом. И если за что-то сердился на себя, так лишь за то, что угроза его старого однокашника, бесспорно, производила на него впечатление. Он, который ни во что не верил, кроме как в человеческое достоинство (хотя и не мог определить, в чем оно заключается), а также в свободу - во всяком случае, в определенную свободу мысли, дошел теперь до того, что чуть ли не приписывал Ксавье Малату некую сверхъестественную силу.

Сын типографщика из Эвре в течение сорока с лишним лет вел настолько неправедный образ жизни, что ему давно полагалось покоиться в могиле. Каждый год он ложился на более или менее продолжительный срок в какую-нибудь больницу. Как-то раз у него даже признали туберкулез и отправили в горный санаторий, где больные умирали еженедельно, а он вернулся оттуда выздоровевшим.

Он перенес три или четыре операции, из которых две последние были вызваны раком горла, и вот, как бы завершая круг земного существования, он снова оказался на том же месте, откуда ушел, - в Эвре, по-видимому решив окончить свои дни в родном городе.

- Миллеран!

- Да, господин Премьер-министр.

- Завтра позвоните в больницу в Эвре и попросите, чтобы вам зачитали историю болезни некоего Ксавье Малата.

Подобные поручения она исполняла не раз и поэтому ни о чем не спросила. За окном послышался шум мотора: это Эмиль подводил "роллс-ройс" к стене дома. Черный автомобиль со старомодными колесами прослужил более двадцати лет и, как многие предметы, находившиеся здесь, стал в некотором роде частью личности Премьер-министра. Этот "роллс-ройс" от имени жителей английской столицы преподнес ему когда-то вместе с ключами от города лорд-мэр Лондона.

Заложив руки за спину, Премьер-министр медленно направился по туннелю в столовую с низким потолком и почерневшими балками. Длинный узкий стол, какие встречаются обычно в древних монастырях, накрыли на одного человека.

Стены столовой были выбелены известью, как в самых бедных деревенских лачугах. На них не висело ни одной картины, ни одного украшения, а пол был выложен такими же серыми, стертыми от времени каменными плитами, что и на кухне.

Посреди стола стояла керосиновая лампа, и прислуживала ему не Габриэла, а Мари. Ее наняли два года назад, когда ей исполнилось всего шестнадцать лет.

В первый же день он услышал, как она громко спросила Габриэлу:

- В котором часу обедает старик?

Он всегда будет для нее лишь "стариком"... Мари туго затягивалась в платье, из которого выпирали ее большие груди, и раз в неделю, в выходной день, мазалась, как девка из публичного дома. Однажды вечером Премьер-министр увидел из окна, как, держась обеими руками за ствол дерева и подняв юбки до пояса, она благодушно предавалась плотским утехам с одним из полицейских агентов. Должно быть, ее расположением пользовался не он один. В жарко натопленных комнатах Эберга от нее исходил крепкий запах здорового женского тела.

- Правильно ли вы делаете, господин Премьер-министр, что держите у себя такую девушку?

На это он ответил Габриэле не без некоторой грусти:

- А почему бы нет?

Разве не случалось ему в прежние дни заставать ту же Габриэлу в интимной позе с каким-нибудь курьером или рассыльным, а как-то раз даже в объятиях полицейского?

- Не понимаю вас. Вы все ей прощаете. Ей одной в этом доме все с рук сходит!

Может быть, так оно и было, но лишь потому, что он не ожидал от Мари ни привязанности, ни преданности и требовал только, чтобы она исполняла ту работу, для которой ее наняли. А может быть, и потому, что ей было всего восемнадцать лет, и она была самой обыкновенной, здоровой, крепкой и вульгарной девицей, но главное - оттого, что именно подобный персонаж ему было дано наблюдать под конец жизни?

Она была представительницей неизвестного ему поколения, для которого он был и останется лишь "стариком".

На обед ему подавали неизменно одно и то же, строго по предписанию профессора Фюмэ, что до сих пор повергало Мари в изумление: яйцо, сваренное в мешочек, на ломтике поджаренного хлеба без масла, стакан молока, кусок нежирного сыра и фрукты.

Такая диета давно перестала быть для него лишением. Он даже испытывал удивление, если не отвращение, видя, как умные люди, ежедневно занятые серьезными проблемами, придавали еде большое значение, а, находясь в обществе красивых женщин, делали из обсуждения очередного меню излюбленный предмет беседы.

Однажды, гуляя по улицам Руана в сопровождении Эмиля, он остановился как вкопанный перед витриной гастрономического магазина и долго рассматривал всевозможные деликатесы: жареных цыплят, фазана с хвостом из ярких перьев, покоящегося в желе, молодого барашка на подстилке из нежной изумрудной зелени.

- Что ты об этом думаешь, Эмиль?

- Этот магазин считается лучшим в Руане. Но он говорил скорее с самим собой, нежели с Эмилем:

- Из всех живых существ только человек испытывает потребность украшать трупы своих жертв для возбуждения аппетита. Посмотри-ка на эти круглые ломтики трюфелей, образующих симметричные узоры под кожей куропаток, на этого аппетитного фазана, которому так искусно приделали клюв и хвост...

Двадцать пять лет назад он выкурил свою последнюю сигарету, и теперь ему лишь изредка позволяли выпить бокал шампанского.

Он не восставал против этого, не ожесточался, не раздражался. И если слушался предписаний докторов, то вовсе не потому, что боялся умереть, ибо смерть давно его не страшила. Он жил в постоянной близости со смертью, что, конечно, не могло его радовать, но он безропотно покорялся неизбежному.

Если только за последний год не умерла Эвелина, значит, он ошибся, когда подумал, что Ксавье Малат и он - последние из сверстников, которые еще оставались в живых. Эвелина была полной противоположностью Ксавье Малату. Премьер-министр хранил о ней довольно неясное воспоминание, несмотря на то, что двенадцатилетним мальчиком был в нее влюблен.

Ее отец был жестянщиком на улице Сен-Луи, его мастерская помещалась почти напротив школы. Эвелина была на два-три года старше Премьер-министра, и теперь ей было около восьмидесяти пяти лет.

Говорил ли он с ней когда-нибудь? Возможно. Во всяком случае, раза два-три, не более. Да еще не был уверен, что не путает ее с сестрой или с другими девочками своего квартала. Зато был уверен, что это была огненно-рыжая, худая, высокая девочка, две длинные косы болтались у нее за спиной, и она носила передник в мелкую красную клетку.

Она дождалась, пока он стал не только министром, но и председателем Совета министров, и лишь тогда решилась написать ему. Это было как раз накануне чрезвычайно важной международной конференции, на которой - как принято считать во время всех таких конференций - решалась судьба Франции. Он и сам так считал в те дни.

Эвелина ничего у него не просила, она посылала ему маленький, освященный в Лурде образок с запиской:

"Молю Бога об успехе вашей миссии, этот образок поможет Вам спасти родину. Девочка с улицы Сен-Луи- Эвелина Аршамбо".

Она, очевидно, не вышла замуж, так как на фирменном бланке мастерской жестяных изделий по-прежнему стояла фамилия Аршамбо. В ту пору, когда она прислала ему это письмо, ей было далеко за пятьдесят, а адрес на конверте говорил о том, что она живет все на той же улице и в том же доме.

Вся ее жизнь протекла там. Иногда перед его мысленным взором возникала маленькая старушка, вся в черном: пробираясь вдоль стен, хмурым сереньким утром она шла к ранней мессе.

После того как Эвелина прислала ему образок, она взяла за правило ежегодно поздравлять его с днем рождения и обязательно посылала в конверте то ладанку, то образок, то крестик.

Из сведений, полученных через префектуру, он убедился, что она ни в чем не нуждается, и в свою очередь послал ей фотографию с надписью.

На застекленной двери, которая вела из столовой в кухню, висела красная клетчатая занавеска, как в деревенских тавернах. Он различал за ней мелькавшую тень Габриэлы. Мадам Бланш уже ушла. Готовить Премьер-министра ко сну лежало на обязанности Эмиля. В дом на окраине деревни, где мадам Бланш снимала себе комнату, провели телефон. Она обедала и ужинала в старой таверне Биньон. Теперь таверну называли "Отель Биньон", там жили полицейские агенты.

Он услыхал голос Эмиля, потом увидел через занавеску его силуэт. Эмиль вошел со двора в кухню и громко воскликнул:

- Все в порядке! Заработало.

- Что заработало?-проворчала Габриэла.

- Радио.

Но радио не интересовало старую кухарку, она жарила над очагом селедку для прислуги, а Эмиль грузно опустился на скамью и налил себе стакан сидра.

Премьер-министр с пяти часов не разрешал себе думать о Шаламоне, о котором шла речь в передаче из Парижа, и телефонный звонок был для него спасением, так как резко изменил ход его мыслей. Кстати, он теперь умел безо всяких усилий направлять свои мысли по желаемому руслу и уже не уклоняться от него

Думать о Филиппе Шаламоне было рано; пока что передавали только непроверенные слухи, и, даже если президент республики предложит ему сформировать кабинет, не было никаких оснований предполагать, что Шаламон на это согласится.

Мари, стоя за ним, рассеянно наблюдала, как он ест. Было ясно, что она никогда не научится вести себя, как подобает приличной горничной, и в один прекрасный день займет свое настоящее место официантки в каком-нибудь портовом кабачке в Фекане иди Гавре.

- Господин Премьер-министр выпьет липового чаю?

- Я всегда пью липовый чай.

Он удалился, сгорбленный, не зная, что делать с руками: по мере того как тело его оседало, они становились чересчур длинными. Иногда он говорил о самом себе:

- Если человек действительно происходит от обезьяны, я возвращаюсь к своим предкам - становлюсь все более и более похожим на гориллу.

Эмиль поставил на стол приемник - провод шел через окно к приемнику в автомобиле. Когда наступит время передачи последних известий, шоферу достаточно будет повернуь ручку. Это придумал Эмиль в первый же год их жизни в Эберге. В такую же бурную ночь, как сегодня, свет вдруг погас как раз во время небывало яростных дебатов в Организации Объединенных Наций.

Разгневанный Премьер-министр ходил из угла в угол по кабинету, освещенному, как сегодня, керосиновой лампой, с той только разницей, что тогда на ней не было абажура, и вдруг Эмиль постучал в дверь.

- Если господин Премьер-министр разрешит, я хочу внести предложение. Помнит ли господин Премьер-министр о приемнике в нашей машине?

В ту же ночь, закутанный в плед из меха дикой кошки - подарок канадцев, он устроился в "роллс-ройсе" и просидел в нем при тусклом свете радиолампочки до начала полуночной передачи.

С тех пор Эмиль, охотно выполнявший разные мелкие работы по дому, усовершенствовал свое изобретение, купил второй динамик и подключил его к приемнику в автомобиле.

Там, в Париже, не было никаких аварий с освещением, и, конечно, они не подозревали, что в Нормандии ураган вырывал с корнем деревья, валил на землю телеграфные столбы, срывал с крыш печные трубы. Журналисты и фотографы дежурили во дворе Елисейского дворца. Шел дождь. В кулуарах палаты и в буфете у окон толпились группы возбужденных дещ хзтов.

Тревожное молчание царило, должно быть, в министерствах, где падение каждого кабинета кому-то сулило продвижение, кому-то грозило отставкой. В своих департаментах префекты ждали с неменьшим волнением радиопередачи в 7 часов 15 минут вечера.

В течение сорока лет при подобных обстоятельствах в конце концов произносили одно и то же имя - его имя. Оно было якорем спасения. Чаще всего он сидел запершись в своей квартире на набережной Малакэ, в той самой квартире, которую занимал, когда стажером записался в сословие адвокатов.

Миллеран еще не служила у него в те времена. Она была тогда, вероятно, совсем маленькой девочкой, а вместо нее в одном с ним кабинете в молчаливом ожидании стоял у телефона, готовый схватить трубку при первом же звонке, нескладный молодой человек по фамилии Шаламон.

Между ними было двадцать лет разницы. И было любопытно наблюдать, как секретарь подражал походке, голосу и манерам своего шефа. Он перенял у него даже нервный тик, а по телефону отвечал так, что большинство людей по ошибке обращались к нему как к самому "господину министру". Но еще удивительнее было видеть на лице двадцатипятилетнего секретаря бесстрастное выражение, присущее зрелому человеку, чья душа зачерствела в течение долгих лет.

Не из-за этого ли подобострастного желания во всем ему подражать, не из-за постоянного ли поклонения, бесспорно искреннего и трепетного, которым секретарь его окружал, Премьер-министр приблизил Ша-ламона к себе и брал с собой из министерства в министерство - то в качестве чиновника по особым поручениям, то личным секретарем, то, наконец, начальником своей канцелярии.

Теперь Шаламон стал депутатом от Шестнадцатого округа и жил с женой, за которой получил солидное приданое, в роскошной квартире у самого Булонского леса. Как средство к существованию политика была ему вовсе не нужна, но он продолжал заниматься ею ради удовольствия. Кое-кто говорил даже, что политическая деятельность стала его пороком, ибо он отдавался ей с каким-то неистовым увлечением.

Однако, несмотря на то, что Шаламон являлся лидером одной из довольно значительных группировок, министром он был лишь раз, да и то всего три дня.

Он выбрал себе тогда министерство внутренних дел, которое располагает секретными сведениями о многих лицах. Не изобличало ли это в какой-то мере его подлинный характер?

Но общественность и большинство политических деятелей и не подозревали, что в течение этих трех дней телефонные разговоры между Эбергом и Парижем не прекращались и что непривычно большой поток автомобилей с номерами департамента Сены мчался через Бенувиль к дому, прилепившемуся к прибрежной скале.

В то утро, когда новое правительство предстало перед палатой депутатов, с электричеством было все в порядке, и старый человек в Эберге слушал радио. По мере того как разгорались прения, все ярче и веселее блестели его глаза.

Прения длились целых три часа, и правительство, едва родившись, было свергнуто, а Шаламону так и не удалось водвориться в министерстве внутренних дел на площади Бово.

Обладал ли еще Премьер-министр прежней властью? Или государственный деятель, с презрением отстранившийся от политики и уединившийся на нормандском побережье, был постепенно забыт, а дети, встречая его имя в учебниках, считали давно умершим?..

- Можно мне пойти пообедать, господин Премьер-министр?

- Приятного аппетита, Миллеран. Скажите Эмилю, чтобы он включил радио в семь часов десять минут.

- Я вам еще понадоблюсь?

- Сегодня вечером - нет. Спокойной ночи.

Она занимала комнату над кухней, там же жили Га-бриэла и Эмиль, а Мари спала в комнатушке внизу, в бывшей кладовой, в стене которой прорубили окно.

Оставшись один в своих заставленных книгами комнатах, из которых только две в этот вечер были освещены, Премьер-министр медленно ходил из одной комна-гы в другую, разглядывал книжные полки, переплеты некоторых книг и иногда проводил пальцем по корешкам. Однажды Мари, застав его, когда он с придирчивым видом как бы проверял, все ли книги на месте, спросила:

- Я плохо вытерла пыль?

Он не спеша повернулся к ней. Посмотрел на нее долгим, пытливым взглядом и отрезал:

- Нет.

Может быть, она, может быть, Миллеран или даже Эмиль... Оснований для того, чтобы подозревать кого-то одного из них больше, чем остальных, у него не было. Вот уже несколько месяцев, как он все понял, и был убежден, что поисками заняты, по крайней мере, двое: кто-то из домашних и кто-то со стороны - возможно, один из полицейских агентов?

Его это не удивило, не разгневало, вначале даже позабавило.

Для человека, которому оставалось только достойно умереть в соответствии со своей легендой, это было неожиданным развлечением.

Но кто? Кто рылся в его книгах и бумагах и что именно искал?

А главное - для кого!

Он тоже когда-то царствовал на площади Бово, но не один раз, а многократно, и не три дня, а по нескольку месяцев, однажды даже в течение целых двух лет. Вот почему он знал методы работы "Сюртэ Женераль" так же хорошо, как и те секретные документы, которые манили Шаламона.

Почти каждый вечер, с тех пор как догадался об этих поисках, он расставлял во всех четырех комнатах ловушки, которые про себя называл "свидетелями". Обычно это был кусочек нитки, или волосок, или едва приметный клочок бумаги, а иногда книга, задвинутая чуть-чуть поглубже, чем остальные.

Утром он делал обход, как рыболов, проверяющий свои верши, и ни при каких обстоятельствах не позволял кому бы то ни было заходить в комнаты раньше себя. Уборка начиналась только после того, как он вставал, но не с помощью пылесоса, потому что не переносил его шума, а половой щеткой и метелкой из перьев.

Почему они раньше всего обратили внимание на Сен-Симона? Однажды утром он заметил, что томик его мемуаров стоит вровень с другими книгами, между тем как накануне он задвинул его на полсантиметра вглубь. Не полицейские же агенты, живущие в таверне Бенувиля, догадались, что всю жизнь он читает на ночь мемуары Сен-Симона!

Массивный фолиант Овидия в толстом кожаном переплете, представлявший собой идеальный тайник, тоже привлек чье-то внимание. Затем, несколькими неделями позже, у кого-то вызвали интерес альбомы с репродукциями картин, которые хранились большей частью в картонных футлярах.

Поиски начались приблизительно с того дня, как он поведал одному иностранному журналисту, что пишет мемуары.

- Но, господин Премьер-министр, ведь вы их уже опубликовали, и они даже печатались в самом популярном журнале нашей страны.

В тот день он был в прекрасном настроении. Этот журналист ему нравился. Премьер-министра забавляло, что он сообщает ему сенсационную новость хотя бы для того, чтобы позлить тех журналистов, которых всегда терпеть не мог.

Он возразил:

- Напечатаны лишь мои официальные мемуары.

- Значит, в них вы сказали не всю правду?

- Может быть, и не всю...

- А теперь скажете? В самом деле?

Тогда он еще не был в этом уверен. Его слова были скорее шуткой. Однако он действительно начал делать заметки о событиях, к которым был причастен и о некоторых побочных обстоятельствах которых знал лишь один.

Это стало для него как бы тайной игрой, и даже теперь он иногда усмехался про себя, размышляя над тем, кто же в конце концов найдет эти заметки и каким образом это произойдет. Их уже искали. Но пока что не в нужном месте.

Вся пресса не замедлила, конечно, опубликовать его слова по поводу "секретных записных книжек", как их окрестили, и журналисты стали гораздо чаще наведываться в Эберг. Все они задавали ему один и тот же вопрос:

- Вы намерены напечатать эти документы при жизни? А может быть, они, подобно дневникам братьев Гонкур, увидят свет лишь спустя несколько лет после вашей смерти? Вы разоблачаете закулисную сторону современной политики как внутренней, так и внешней? Пишете ли вы также и об иностранных государственных деятелях, с которыми были знакомы?

Он отделывался уклончивыми ответами. Заинтересовались этими пресловутыми мемуарами не только журналисты, но и кое-какие важные лица, в том числе два генерала, которых он не видел много лет, но которые в то лето как бы случайно оказались на нормандском побережье и почли своим долгом навестить его.

Увидев, как они устраиваются в его кабинете, он уже спрашивал себя, когда последует вопрос. Оба генерала одинаково равнодушным и небрежным тоном интересовались:

- Кстати, вы в самом деле упоминаете обо мне в своих секретных записках?

Он довольствовался тем, что отвечал:

- Пресса сильно преувеличивает. Я кое-что набросал вчерне, но еще не уверен, получится ли из этого что-нибудь путное...

- Мне хорошо известно, что кое-кто уже дрожит...

- Ну да! - воскликнул он с наивным видом. Ему прекрасно было известно, о чем шептались за его спиной и что осмелились даже напечатать в двух ежемесячных журналах: будто бы раздосадованный тем, что его окружили стеной молчания, что его забыли, он мстит некоторым людям, занимающим видные посты, держа их под неопределенной, но постоянной угрозой.

Он сам несколько дней подряд настойчиво спрашивал себя, не заключается ли в этом доля правды, и совесть его была не совсем спокойна.

Но ведь если б это действительно было так, он не стал бы продолжать делать свои заметки, и, дожив до того преклонного возраста, когда уже нельзя быть нечестным с самим собой, у него хватило бы совести уничтожить все, что было им до сих пор написано.

Не отступать от своего намерения он решил именно из-за Шаламона, своего бывшего секретаря, о котором только что передавали по радио, и вовсе не потому, что личность Шаламона была незаурядной, а потому, что тот представлял типичный случай.

Неужели, как на это сейчас намекали в передаче, президент республики поручит Шаламону формирование нового правительства?..

Шаламон наверняка помнил, что, когда его патрона однажды спросили, есть ли у его бывшего секретаря шансы в результате перетасовки министерских портфелей попасть в состав правительства, тот сухо ответил:

- Пока я жив, он никогда не будет председателем Совета министров.

И, сделав паузу, как если бы хотел подчеркнуть всю значительность своих слов, добавил:

- После моей смерти - тоже.

В этот самый час, когда буря силилась сорвать черепицу с крыши и оторванная наружная ставня с грохотом колотилась о стену дома, Шаламон находился в Елисей-ском дворце, и во дворе под проливным дождем журналисты ждали его ответа.

Дверца "роллс-ройса" открылась и закрылась. Через минуту в приемнике, стоявшем на дубовом столе, послышалось потрескивание. Премьер-министр сел в свое кресло "Луи-Филипп", сложил руки и, закрыв глаза, тоже стал ждать.

III

Сначала по радио передали несколько коротких безликих телеграмм:

- Париж... Последние политические новости... Сегодня в пять часов пополудни президент республики принял в Елисейском дворце господина Филиппа Шаламона, лидера группы независимых левых, и предложил ему сформировать коалиционное правительство. Депутат Шестнадцатого округа обещал сообщить свой ответ завтра утром. В конце передачи слушайте краткое интервью, которое господин Шаламон дал нашему сотруднику Бертрану Пикону... Сент-Этъен... Пожар, возникший прошлой ночью на фабрике электрической аппаратуры...

Премьер-министр не стал слушать дальше и продолжал сидеть неподвижно, искоса посматривая на одно из поленьев, которое каждую минуту грозило скатиться на пол. Уже два или три раза оно с треском вспыхивало при порывах ветра. В конце концов Премьер-министр встал и осторожно, так как не забывал о своей ноге, присев на корточки перед камином, щипцами восстановил в нем порядок.

Ему пришлось ждать целых полчаса. Один за другим корреспонденты французского радиовещания передавали последние известия из Лондона, Нью-Йорка, Будапешта, Москвы, Бейрута, Калькутты. Прежде чем снова усесться в кресло, он несколько раз медленно обошел вокруг стола и поправил фитиль керосиновой лампы.

- Передаем спортивные новости...

Через пять минут настанет очередь Шаламона.

Затем послышался невнятный шум, пока шло подключение на магнитную пленку, так как интервью было записано на нее. Это было заметно по тому, как изменились голоса, звучавшие иначе, свидетельствуя о том, что микрофон был включен на воздухе.

- Дамы и господа, сейчас без четверти шесть. Несколько моих коллег по перу и я, мы находимся во дворе Елисейского дворца... в Париже. Под аккомпанемент ветра и дождя подходит к концу восьмой день министерского кризиса, и, как в предыдущие дни, в политических кругах оживленно обсуждают создавшееся положение. В настоящий момент вопрос заключается в следующем' будет ли у нас правительство Шаламона? Немногим более получаса назад господин Филипп Шаламон, приглашенный господином Курно, вышел из своей машины и быстро поднялся по ступенькам крыльца, жестом дав нам понять, что пока ничего сказать не может. Лидер группы независимых левых, депутат от Шестнадцатого округа, чей портрет часто появляется в газетах,- человек энергичный и выглядит моложе своих шестидесяти лет. Он очень высокого роста, с лысеющим лбом и склонен к полноте... Как я уже сказал, идет дождь. Для всех не хватило места под навесом главного входа, где привратники разрешили нам укрыться, и одна из наших очаровательных коллег храбро раскрыла красный зонтик... Перед воротами, на улице Фобур Сент-Оноре, муниципальные гвардейцы исподволь наблюдают за небольшими группами любопытных, которые временами собираются на тротуаре... Внимание!.. Мне кажется... Да... Скажи, Дане, это он? Спасибо, старина... Простите... Мне сообщили, что господин Шаламон в эту минуту пересекает обширный, ярко освещенный вестибюль Елисейского дворца... Приглядевшись, я действительно вижу его... Он надел пальто... Он принимает из рук привратника перчатки и шляпу... Рядом с ним его шофер открыл дверцу машины... Сейчас мы узнаем, согласился ли он сделать попытку найти выход из кризиса.

Было слышно, как прошел автобус. Потом послышался невнятный шум, какой-то треск, отдаленные голоса...

- Не толкайтесь...

- Пропустите меня, старина...

- Господин Шаламон...

Снова раздался звучный, слегка претенциозный голос Бертрана Пикона:

- Господин министр, я хотел бы, чтобы вы сказали слушателям французского радиовещания...

Хотя Шаламон был министром всего три дня и фактически провел лишь несколько часов в здании на площади Бово, для привратников, курьеров, журналистов и всех посетителей Бурбонского дворца * он будет "господином министром" в течение всей своей жизни, подобно тому как каждого, кто когда-либо председательствовал хотя бы в одной из второстепенных парламентских комиссий, всегда будут называть "господин председатель".

- ...И прежде всего сообщите нам, с какой целью господин Курно пригласил вас сегодня... Не правда ли, речь идет о том, чтобы поручить вам создать коалиционное правительство?

Пальцы старика, сидевшего в кресле, совсем побелели. Он услышал смущенный кашель и наконец голос:

- Действительно, президент республики оказал мне честь...

В микрофоне раздался автомобильный гудок. Почему обитателю Эберга показалось, что Шаламон окинул взглядом темный и мокрый двор Елисейского дворца, как бы ища в нем чей-то призрак? В голосе Шаламона чувствовалась странная тревога. В первый раз в результате упорных стараний, заполнивших всю его жизнь, ему предлагали управлять страной, и он знал, что где-то сидит у приемника человек-он не мог не подумать о нем,- и человек этот молча делает отрицательный жест.

* Бурбонский дворец-здание палаты депутатов.

Чей-то другой голос, вероятно одного из журналистов, прервал течение мыслей Премьер-министра.

- Можем ли мы сообщить нашим читателям, что вы приняли предложение и уже сегодня вечером начнете консультации?

Молчание. Чувствовалось такое напряжение, что даже микрофон передал неуверенность, колебания Ша-ламона. Вернее, микрофон, от которого ничего не ускользает, подчеркнул их с особой силой, а затем послышался смех, не совсем понятный в такой момент, и веселое шушуканье.

- Дамы и господа! Вы слышите смех наших коллег, который, поверьте мне, не имеет никакого отношения к словам господина Шаламона и одного из нас. Господин Шаламон резко взмахнул рукой, словно почувствовал чье-то неожиданное прикосновение, и мы заметили, что на его руку упали капли дождя с зонта журналистки, о которой я уже говорил... Извините за это отступление, господин министр, но иначе наши слушатели не поняли бы... Будьте любезны говорить в микрофон... Мы просили вас сказать...

- Я поблагодарил президента за честь, которую он мне оказал и за которую я очень признателен... И... гм... я попросил его... (послышался автомобильный гудок, совсем близко, очевидно с улицы Фобур Сент-Оноре)... разрешить мне... я сказал ему, что должен подумать и смогу дать окончательный ответ только завтра утром.

- Однако ваша группа заседала сегодня в три часа и, как утверждают, предоставила вам полную свободу действий.

- Совершенно верно...

По-видимому, Шаламон пытался пробраться сквозь толпу журналистов к своему автомобилю, дверцы которого шофер держал открытыми.

Корреспондент радио счел нужным упомянуть в начале передачи о его склонности к полноте, ибо она прежде всего бросалась в глаза.

Шаламон отяжелел, как человек, бывший долгое время худым и еще не сумевший приспособиться к своей полноте. Двойной подбородок и круглый животик, казалось, были приделаны к нему, тогда как нос оставался острым, а тонкие губы были едва заметны на его обрюзгшем лице.

- Господин министр...

- Разрешите, господа...

- Еще один вопрос, только один! Можем ли мы узнать, с кем вы намерены совещаться в первую очередь?

Снова пауза... Те, кто монтировал передачу, могли бы, собственно, вырезать эти пустые места. Не потому ли они их оставили, что тоже почувствовали в нерешительности Шаламона нечто необычное и даже паническое? По всей вероятности, все это время у дворца вспышки магния одна за другой вырывали из темноты сетку дождя и бледное, встревоженное лицо Шаламона.

- Пока что я не могу вам ответить...

- Вы предполагаете встретиться с кем-нибудь сегодня вечером?

- Господа...

Он почти умолял, пытаясь вырваться из толпы осаждавших его журналистов, которые не пропускали его к автомобилю.

В эту минуту чей-то резкий, визгливый голос, похожий на мальчишеский, по которому Премьер-министр сразу узнал одного старого известного репортера, прокричал:

- Вы, может быть, собираетесь провести ночь в дороге?

В репродукторе послышалось невнятное бормотание.

- Господа, я больше ничего не могу вам сказать. Извините...

Снова пауза... Стук захлопнувшейся дверцы, шум мотора, скрип гравия под колесами автомобиля и, наконец, тишина.

Затем снова голос Бертрана Пикона, уже из студии радиовещания, продолжал более размеренно:

- Мы только что передавали интервью господина Филиппа Шаламона, записанное на пленку в тот момент, когда он выходил из Елисейского дворца. Отказавшись что-либо добавить к сделанному им заявлению, депутат из Шестнадцатого округа вернулся в свою квартиру на бульваре Сюше. Группа журналистов, несмотря на непогоду, дежурит у его дверей. Завтра мы узнаем, можно ли надеяться на то, что Франция в скором времени выйдет из тупика, в котором находится больше недели, и будет ли у нас правительство...

Говорит "Париж-интер"... Радиопередача последних известий окончена...

Послышались звуки музыки. За стеной дома открылась дверца "роллс-ройса", и раздался тихий стук в окно. За стеклом возникло расплывчатое молочно-белое пятно - лицо Эмиля. Премьер-министр жестом велел ему выключить радио. Шум бури послышался яснее.

Озаренное мягким светом керосиновой лампы, лицо старика казалось осунувшимся. Он сидел в такой торжественно-неподвижной позе, что Эмиль нахмурил брови, когда, продрогший от сырого воздуха, вошел немного позже к нему в кабинет.

Глаза Премьер-министра были закрыты. Эмиль кашлянул, стоя у входа в туннель.

- В чем дело?

- Я пришел спросить, оставлять ли машину во дворе до последней радиопередачи?

- Можешь отвести ее в гараж.

- Вы уверены, что не захотите послушать...

- Вполне. Миллеран за столом?

- Да, она, ужинает.

- А Габриэла и Мари?

- Тоже, господин Премьер-министр.

- Ты поел?

- Нет еще.

- Ступай ужинать.

- Спасибо, господин Премьер-министр. Когда шофер направился к выходу, он опять позвал его:

- Кто дежурит сегодня ночью?

- Жюстен, господин Премьер-министр.

Не имело никакого смысла предлагать инспектору Жюстену Эльвару, маленькому меланхоличному толстяку, идти спать или хотя бы укрыться от дождя; он получал распоряжения на улице Соссэ и там же отчитывался в своих действиях. В лучшем случае дежурные агенты изредка соглашались заглянуть на кухню по приглашению Габриэлы, и она, смотря по погоде, угощала их стаканом сидра или рюмкой кальвадоса, а иногда и куском горячего пирога, только что вынутого из печи.

Эмиль не уходил, ожидая дальнейших распоряжений. Ему пришлось долго ждать, прежде чем Премьер-министр произнес неуверенным тоном:

- Возможно, сегодня ночью у нас будет гость...

- Вы желаете, чтобы я не ложился?..

Шофер почувствовал, что хозяин неизвестно отчего внимательно наблюдает за ним. Глаза Премьер-министра, теперь открытые, изучали его лицо с необычайной настойчивостью.

- Еще не знаю...

- Я готов подежурить... Вы же знаете, мне это вовсе нетрудно...

Премьер-министр отпустил его наконец, повторив не без раздражения:

- Ступай ужинать...

- Хорошо, господин Премьер-министр.

На этот раз Эмиль ушел и минутой позже беззаботно уселся за кухонный стол.

Может быть, у того журналиста с визгливым голосом, который задал вопрос Шаламону- Премьер-министр вспомнил, что его фамилия Со-лас,-есть какие-то сведения, которых у него нет? Или Солас задал этот вопрос просто на всякий случай, основываясь на опыте, приобретенном за тридцать лет работы в кулуарах палаты депутатов и приемных министерств? Прошло двенадцать лет с тех пор, как два государственных деятеля изредка мельком видели друг друга. Незадолго до того, как Премьер-министр покинул Париж, им случалось присутствовать на заседаниях в Бурбонском дворце, но один из них сидел на правительственной скамье, а другой среди депутатов своей группы, и оба избегали друг друга.

Всем было известно, что они в ссоре-некоторые газеты писали даже, что они ненавидят друг друга,-но относительно происхождения этой вражды мнения расходились.

Объяснение, которое казалось наиболее вероятным молодым членам парламента, принадлежавшим к новому поколению, заключалось в том, что Премьер-министр якобы приписывал своему бывшему сотруднику главную роль в махинациях, преградивших ему путь в Елисейский дворец.

Но сторонники этой версии явно преувеличивали влияние Шаламона, и, кроме того, они не знали, что если бы Шаламон осмелился хоть в чем-то противостоять Премьер-министру, то, по определенным причинам, это было бы равносильно политическому самоубийству.

Премьер-министр предпочитал не останавливаться на этой странице своей жизни. Но его отношение к Шаламону объяснялось совсем другими причинами, нежели те, которые предполагались.

В тот давнишний период он был в зените своей славы. Ему только что удалось с помощью энергичных и крутых мер спасти от катастрофы страну, находившуюся на краю пропасти. Во всех городах Франции его фотографии, увенчанные трехцветной кокардой или обвитые трехцветными лентами, красовались в витринах магазинов, а дружественные страны устраивали в его честь триумфальные приёмы.

К моменту смерти главы государства он уже собирался отойти от политической жизни, считая, что выполнил свою миссию. И если все же не сделал этого, то отнюдь не потому, что им руководило тщеславие или честолюбие.

Впоследствии он рассказывал об этом профессору Фюмэ, когда однажды обедал у него на авеню Фрид-ланд. В тот вечер он был в хорошем настроении, и тем не менее в его голосе порой звучали столь для него характерные нотки раздражения:

- Видите ли, дорогой доктор, есть истина, которая ускользает не только от народов, но и от тех, кто создает общественное мнение, и это смущало меня всякий раз, когда я читал жизнеописания прославленных политических деятелей. Обычно говорят об их заинтересованности, об их гордыне или жажде власти и при этом упускают из виду или не хотят понять, что, начиная с определенного момента, когда успешная карьера государственного деятеля достигает известной точки, он перестает принадлежать себе и становится как бы пленником государственного механизма. Я выражаюсь не совсем точно...

Фюмэ, человек гибкого ума, лечивший к тому же наиболее выдающихся людей Франции и зачастую бывший их близким другом, наблюдал за ним сквозь дым сигары.

- Или, если угодно, скажем так: при продвижении политического деятеля на v-амые ответственные посты наступает такой момент, когда его личные интересы и честолюбие полностью совпадают с интересами и стремлениями его родины.

- Иначе говоря, на определенной ступени измена, например, становится немыслимой?

Несколько мгновений Премьер-министр молчал. Ему хотелось дать как можно более точный ответ, в котором не было бы и тени неясности. После паузы, решив высказаться до конца, он проговорил:

- Да, если речь идет об измене в привычном смысле этого слова.

- И, конечно, при условии, что этот деятель на высоте положения?

В ту минуту он вспомнил Шаламона и ответил:

- Да.

- Но ведь не всегда бывает так?

- Это всегда было бы так, если бы не человеческая подлость индивидуальная или коллективная, и в особенности трусливое попустительство со стороны некоторых кругов.

Движимый подобными воззрениями, он и счел долгом выдвинуть свою кандидатуру на пост президента республики. Но вопреки слухам, которые тогда распространялись, не собирался изменять конституцию или ограничивать прерогативы исполнительной власти.

Возможно, он внес бы некоторую жесткость в политические права. Те, кто знал его лучше других, предсказывали наступление эры светского янсенизма.

Он не поехал в Версаль *, а остался в своей квартире на набережной Малакэ вместе с Миллеран, занявшей место Шаламона.

В Версальском дворце, согласно тогдашней конституции, собирались раз в семь лет на совместное заседание (конгресс) обе палаты французского парламента для выборов президента республики. (Примеч. перев )

Уже во время завтрака, который последовал за церемонией открытия конгресса, выяснилось, что ему не получить большинства, и тогда по телефону он в двух словах снял свою кандидатуру.

Три недели спустя он покинул Париж, добровольно уединившись в изгнании, и, хотя оставил за собой свою холостяцкую квартиру, ни разу с тех пор в нее не возвращался.

Может быть, после его отъезда Шаламон и решил, что теперь ему будет легче получить прощение и что перед ним наконец откроется путь к власти? Депутат от Шестнадцатого округа попробовал нащупать почву и прибегнул в этих целях к типичному для себя приему. Он не стал писать писем и не появился в Эберге. Он никогда не шел напролом, и все его ходы были тщательно продуманны.

Однажды утром Премьер-министр был удивлен появлением своего зятя Франсуа Мореля, прибывшего в Эберг без жены. Когда Констанс познакомилась с ним, это был незначительный, бесцветный, самодовольный человек, работавший землемером в окрестностях Парижа.

Почему она остановила свой выбор на нем? Она не была красива, у нее была мужеподобная внешность, и в отце она всегда возбуждала отнюдь не нежность, а скорее любопытство, смешанное с удивлением.

Что же касается Мореля, то его намерения были ясны: не прошло и года со дня их свадьбы, как он заявил тестю, что намерен выставить свою кандидатуру на выборах.

Два раза он терпел поражение: в первый раз в департаменте Буш-дю-Рон, где по легкомыслию лично предстал перед избирателями, во второй раз - в Орийаке. Однако при вторичной попытке в том же Орийаке ему, правда с трудом, но все же удалось пробраться в палату депутатов.

Чета Морелей жила в Париже на бульваре Пастер, а лето проводила обычно в Кантале.

Франсуа Морель был рыхлым мужчиной высокого роста. Одетый с иголочки, всегда первый протягивавший руку при встрече, неизменно готовый расплыться в улыбке, он был один из тех людей, которые, прежде чем высказаться по какому-либо, даже самому незначительному поводу, изучает выражение лица собеседника, пытаясь угадать его точку зрения.

Премьер-министр не пришел ему на помощь и молча смотрел на него с таким выражением, с каким смотрят на слизняка, попавшего в салат.

- Я был в Гавре, провожал одного из моих друзей на пароход и решил засвидетельствовать вам свое почтение...

- Нет.

Его неоднократно упрекали за эту манеру произносить свое "нет". Его "нет" было знаменитым, так как он часто произносил его без всякого раздражения, не меняя интонации. Он не возражал, а как бы устанавливал бесспорный факт.

- Уверяю вас, господин Премьер-министр... Старик ждал, что он скажет, не глядя на него.

- По правде говоря... Заметьте, во всяком случае, я не приехал бы специально для этого. . Но случайно позавчера, когда я разговаривал о своей поездке с некоторыми коллегами...

- С кем?

- Разрешите, одну минутку... Главное, не думайте, что я надеюсь повлиять на вас...

- Это было бы невозможно.

- Я знаю...

Морель улыбался. Если дать ему сейчас пощечину, то пальцы, вероятно, увязнут в его пухлых и рыхлых щеках.

- Я, конечно, поступил неправильно, и прошу вас извинить меня... Я всего-навсего обещал передать вам одну просьбу... Речь идет об одном из ваших бывших сотрудников, который очень страдает вследствие того обстоятельства...

Премьер-министр взял лежавшую на столе книгу и, казалось, погрузился в чтение, не обращая больше никакого внимания на посетителя.

- Как вы догадываетесь, я имею в виду Шаламо-на... Он не обижен на вас, он понимает, что вы поступили так, как должны были поступить, но, выражаясь его словами, нередко спрашивает себя, не достаточно ли уже наказан?.. Ведь он уже не молод... Перед ним открылись бы блестящие перспективы, если бы вы...

Премьер-министр захлопнул книгу и спросил, поднимаясь:

- Он говорил вам о завтраке в Мелене?

- Нет. Я об этом ничего не знаю. Я допускаю, что он совершал ошибки, но ведь это было двадцать лет назад...

- Шестнадцать.

- Извините меня. Тогда я еще не был депутатом. Я хотел бы знать, могу ли я передать ему...

- ...что я сказал "нет". Всего хорошего.

Оставив оторопевшего гостя, Премьер-министр прошел в спальню и закрыл за собой дверь.

На этот раз Шаламон, конечно, не удовольствуется тем, что пошлет к нему такое ничтожество, как Морель. Теперь речь идет не о более или менее важном министерском посте. На карту поставлено все: цель, к которой он стремился всю жизнь, роль, к которой готовился с двадцатилетнего возраста и которую ему, наконец, предстояло сыграть.

Годы, проведенные им в качестве секретаря, вернее- преданного ученика Премьер-министра, женитьба на богатой женщине, скучная работа в различных комиссиях, даже уроки дикции, которые в сорок лет он брал у одного профессора консерватории, изучение трех иностранных языков, а также огромная эрудиция, заграничные путешествия, личная и светская жизнь - все было направлено к одной цели: завоеванию власти. Но вот во дворе Елисейского дворца под проливным дождем ему задали, казалось бы, невинный, однако страшный для него вопрос:

- Вы, может быть, намерены провести ночь в дороге?

Тот, кто это спросил, знал, что его вопрос потрясет Шаламона.

Судьба Шаламона зависела сегодня от человека, изолированного более чем когда-либо от всего мира и аварией на электрической станции, и прекращением телефонной связи, зависела от старика, сидевшего в кресле "Луи-Филипп" вблизи от бушевавшего моря - оно яростно билось о скалы, а все более сильные порывы ветра грозили сорвать крышу с дома.

Два или три раза Премьер-министр произнес вполголоса:

- Он никого не пошлет...

Затем, после некоторого раздумья:

- Он приедет сам...

Но тут же спохватился, так как был в этом далеко не уверен. Когда ему было сорок или пятьдесят лет, он считал свои суждения о людях непогрешимыми и высказывал их без колебаний и без жалости. В шестьдесят лет он уже иногда сомневался, а теперь, когда ему минуло восемьдесят два года, понимая, как трудно разобраться в людях, лишь старался составить себе о ком-либо из них правильное, но не всегда окончательное мнение.

Несомненно было одно: на предложение главы государства Шаламон не ответил отказом. Он попросил дать ему время для размышлений. Это еще не означало, что он намерен переступить запрет, который налагал на него бывший шеф.

Следовательно, Шаламон надеялся...

Тихий треск, раздавшийся снаружи - по всей вероятности, ветер сломал ветку, - показался Премьер-министру подозрительным, и хотя он уже закончил обход, который производил каждый вечер, все же встал и прошел через кабинет Миллеран, где горела настольная лампа, слабо освещая две соседние комнаты.

Он вошел в наиболее отдаленную от спальни комнату, где стояли книги, которые он никогда не открывал. Здесь хранились редкие издания и книги с посвящениями авторов, преподнесенные Премьер-министру.

Он не был библиофилом и никогда не покупал книг из-за роскошных переплетов или оттого, что это редкие издания. Он воздерживался от каких бы то ни было страстей и причуд, от каких бы то ни было "hobby" *, как говорят англичане, не занимался ни рыбной ловлей, ни охотой, не увлекался никаким спортом; красоты природы, морские и горные пейзажи, так же как и литература, живопись, театр, оставляли его равнодушным. Всю свою энергию он сосредоточивал - как это пытался делать в подражание ему и его ученик Шаламон - на государственной деятельности.

Он не хотел стать отцом семейства, был женат всего лишь около трех лет, и, хотя у него бывали любовницы, довольствовался тем, что они дарили ему очаровательный, изящный отдых, а порой и немного нежности, но сам он оказывал им взамен лишь мимолетное снисходительное внимание.

Легенды, которые ходили о его любовных похождениях, отнюдь не соответствовали истине, особенно во всем, что касалось Марты де Крево, "Графини", как ее называли в те времена и как друзья продолжали ее называть после ее кончины.

Доведет ли он до конца свои заметки, свои истинные мемуары, исправляющие ошибочное о нем представление, или оставит, не заботясь ни о чем, нетронутым тот образ, который создавался постепенно и успел прочно утвердиться в умах людей?

* "Hobby"-любимое занятие или развлечение (англ.).

Прежде чем нагнуться к книжной полке, он задернул занавески на окнах, так как ставни по его распоряжению закрывались снаружи только после того, как он ложился спать. Когда они были закрыты, он чувствовал себя как бы отрезанным от всего мира и, случалось, в глубокой тишине прислушивался к порой неправильному биению своего сердца, как к некоему постороннему звуку. Однажды он слушал его с особым вниманием, так как ему показалось, что оно перестало биться.

"Приключения короля Позоля" стояли на своем месте. Это было роскошное издание, иллюстрированное довольно эротическими рисунками. Художник прислал ему книгу со своим посвящением в ту пору, когда Премьер-министр возглавлял правительство. Несшитые тетради японской бумаги вкладывались вместе с гравюрами в футляр из серого картона.

Догадаются ли после его смерти пересмотреть одну за другой все эти книги, прежде чем отправить их в зал Друо для распродажи с аукциона?

Его дочь, насколько он ее знал, никогда не открыла бы их. Ее муж тоже. Может быть, они оставят себе на память кое-какие произведения, но, во всяком случае, не "Приключения короля Позоля", так как иллюстрации, конечно, их испугают.

Его забавляла мысль о том, что документы первостепенной важности после торгов могут случайно попасть в руки людей, которые даже подозревать не будут об их существовании.

Для того чтобы спрятать исповедь Шаламона, написанную лихорадочным почерком на бланке президиума Совета министров, он выбрал книгу Пьера Луиса совсем недавно, когда решил перепрятать этот документ в другое место. И остановился на "Короле Позоле", так как его поразило сходство короля Беотии, каким его изображал художник, с разжиревшим Шаламоном.

Он выбирал и другие тайники, столь же неожиданные и часто забавные. Что же касается его знаменитых "настоящих" мемуаров, то это не было цельное и законченное произведение в отдельных тетрадях, как думали все, а лишь заметки, объяснения и поправки, мелким почерком написанные на полях трех томов его официальных мемуаров. Но он использовал для этого не французское издание, а американское, которое стояло на полках рядом с переводами на японский и другие языки.

Документ, который он искал, находился на своем месте, между сороковой и сорок первой страницей. Чернила на нем успели уже потускнеть.

"Я, нижеподписавшийся, Филипп Шаламон..."

Он вздрогнул, услышав какой-то шорох, и с видом провинившегося школьника поставил книгу на полку. Но это был Эми и, он готовил ему на ночь постель и не мог видеть его из спальни.

Может быть, Эмиль удивился, не застав его в кабинете, и заглянул к Миллеран? Если так, то не показалось ли ему странным, что Премьер-министр чем-то занят в самой отдаленной полутемной комнате?

Пытался ли Шаламон позвонить сюда из Парижа?

Или он уже выехал? В таком случае, несмотря на ужасную погоду, не позже чем через три часа будет здесь.

- Мари просит разрешения пойти в деревню... Он ответил равнодушно:

- Пусть идет.

- Она говорит, что ее мать, наверное, родит сегодня ночью...

У Мари было уже шесть или семь братьев и сестер. Он не знал точно, сколько именно, ведь это не имело никакого значения. Однако он поинтересовался:

- Как они дадут знать врачу? Ближайший врач жил в Этрета, и вызвать его по телефону было невозможно.

- Принимать будет не врач, а Бабетта...

Он не спросил, кто такая эта Бабетта. Он просто хотел предложить свой автомобиль. Но раз они не нуждались в этом...

- Вы ляжете спать в обычное время?

- Разумеется. В десять.

У него не было никаких оснований менять что-либо в своих привычках. Он всегда ложился в десять часов, независимо от того, чувствовал ли себя уставшим или нет, и вставал неизменно в половине шестого, зимой и летом.

Одна Мари протестовала против этого расписания, хотя, прежде чем поступить к нему в дом, она была работницей на ферме и поднималась доить коров в четыре утра.

- Придется поддерживать огонь в камине...

Премьер-министр чувствовал какое-то нервное нетерпение. Это его раздражало, ибо он считал бы для себя унизительным, если бы его настроение в какой-то степени зависело от поступков и мнений других лиц.

Если и в восемьдесят два года он еще был подвержен внешним влияниям, мог ли он когда-либо от них избавиться вовсе?

На мгновение ему припомнилась смерть одного из его друзей, тоже бывшего председателя Совета министров, самого непримиримого антиклерикала Третьей республики, который, ко всеобщему удивлению, в последнюю минуту пригласил священника...

Он снова сел в кресло и открыл "Мемуары" Сюлли, а Эмиль вернулся на кухню, ожидая, когда его позовут, чтобы помочь Премьер-министру раздеться и лечь в постель.

Он не стал читать. Ему нужно было еще раз вспомнить с самого начала историю Шаламона и заново ее переосмыслить, как бы для того, чтобы проверить себя. Памятный эпизод он называл завтраком в Мелене, и название его звучало одинаково зловеще как для него, так и по крайней мере еще для трех лиц.

Дело было в июне. Стояли солнечные, жаркие дни.

Машины мчались непрерывным потоком к лесу Фонтенбло. Парижане намеревались провести день за городом, не думая о назревших трагических событиях или же рассчитывая, по привычке и по своей беспечности, что их родину все равно выведут из тупика те, кого они для этого выбрали.

Страна переживала чрезвычайно серьезный финансовый кризис, какого еще не знала со времен появления бумажных ассигнаций. Правительство уже испробовало все меры и почти вымаливало кредиты за границей. С каждым днем средства страны истощались, и газеты сравнивали ее с телом, истекающим кровью. Самые мрачные прогнозы казались реальными...

За три недели до этого завтрака правительство к концу бурного ночного заседания, которое отнюдь не способствовало престижу парламента, получило от палаты депутатов неограниченные полномочия. С тех пор газеты повторяли каждое утро один и тот же вопрос:

"Что же предпринимает теперь правительство?"

От директора Французского банка каждый час поступали все более тревожные известия. Министр финансов Аскэн, согласившийся принять этот пост, зная, что тот не сулит ему ничего, кроме непопулярности, и что на карту поставлена вся его политическая карьера, каждое утро совещался с Премьер-министром.

После разорительных опытов предыдущих правительств, которые с трудом перебивались со дня на день и залезали в долги, чтобы заткнуть то ту, то другую дыру в бюджете, не оставалось ничего иного, как произвести девальвацию. Причем для того, чтобы она принесла пользу, нужно было сделать это в благоприятный момент, совершенно внезапно и при помощи крутых мер, чтобы избежать спекуляции.

Журналисты дежурили днем и ночью перед особняком Магиньон, на улице Веренн или на улице Риволи

против министерства финансов, а также перед квартирой директора Французского банка на улице Валуа.

Три человека, от которых зависело решение этого вопроса, находились под непрестанным наблюдением; их слова, их настроение, малейшее движение бровей и выражение лица служили поводом для самых неправдоподобных предположений.

Мало-помалу, однако, все подробности задуманной операции были детально разработаны, оставалось лишь установить новый денежный курс и назначить дату.

Принимая во внимание нервозность биржи и иностранных банков, три ответственных лица больше не отваживались собираться вместе, опасаясь, что это будет истолковано как сигнал к девальвации.

Поэтому они решили встретиться в одно из воскресений за обедом в загородном имении, принадлежавшем Аскэну, недалеко от Мелена. Свидание держалось в строгой тайне, даже их жены ничего о нем не знали, и госпожа Аскэн не приехала принимать гостей.

Когда Премьер-министр прибыл в сопровождении Шаламона, бывшего тогда начальником его канцелярии, он, разумеется, заметил, как нахмурился директор Французского банка Лозе-Дюше, но не счел нужным объяснять ему присутствие своего сотрудника.

В самом деле, разве Шаламон не следовал за ним повсюду, как тень? Но еще и до Шаламона Премьер-министр всегда нуждался в том, чтобы кто-то постоянно находился при нем.

Дом из желтого, почти золотистого камня выходил фасадом на отлогую улицу и был окружен с трех сторон прекрасным садом, огороженным чугунной решеткой. Он принадлежал раньше отцу Аскэна, который был нотариусом. С левой стороны над главным входом еще виднелся след от щита с нотариальным гербом.

За обедом в присутствии слуг они не говорили о делах. Затем им подали кофе в укромном месте - под густыми липами в глубине сада, где никто не мог их услышать. Сидя там в плетеных креслах за столиком, уставленным бутылками с разными ликерами, к которым, впрочем, никто из них не притронулся, они определили размер девальвации, а также день и час операции, которую по техническим причинам можно было объявить только в понедельник, перед самым закрытием биржи. Приняв после нескольких напряженных недель наконец окончательное решение, они сразу почувствовали себя легко - теперь события от них не зависели. Маленький толстяк Аскэн вдруг предложил, указывая туда, где высились платаны:

- А не сыграть ли нам в кегли? Это было так неожиданно после секретного разговора, который только что состоялся, что все рассмеялись, . в том числе и сам Аскэн, ведь его предложение прозвучало, как забавная шутка.

- Вон там, под платанами,- объяснял он,- устроили когда-то площадку для игры в кегли. Мой отец очень любил эту игру, и я сохранил площадку. Хотите посмотреть?

У директора Французского банка Лозе-Дюше, служившего раньше в финансовой инспекции, была черная с проседью борода лопатой, которая лишний раз подчеркивала редко изменявшую ему сдержанность.

Четверо государственных дея!елей, еще не зная, будут ли они играть, пересекли лужайку по направлению к платанам и обнаружили там посыпанную гравием аллею с большой каменной плитой, на которой министр финансов стал устанавливать кегли.

- Попробуем?

Об этом эпизоде никогда не писали в газетах. В течение целого часа, а может быть и дольше, люди, только что решившие судьбу франка и участь миллионов, играли в кегли, сначала как бы нехотя, а затем со все большим увлечением.

На другой день через четыре часа после открытия биржи в кабинете председателя Совета министров раздался телефонный звонок. Шаламон взял трубку и сказал после небольшой паузы:

- Секунду, пожалуйста.

И, обратившись к своему шефу, прибавил:

- Лозе-Дюше хочет лично говорить с вами...

- Алло!

- Это вы, господин Премьер-министр? Премьер-министр сразу почувствовал в голосе директора Французского банка какое-то замешательство.

- Извините меня за вопрос, который я хочу задать вам: я полагаю, вы никому не сообщали о решении, принятом нами вчера? Вы случайно не упоминали о нем, когда говорили, например, по телефону с Ас-кэном?

- Нет. А в чем дело?

- Я еще ничего точно не знаю. И пока могу говорить лишь о слухах. К моменту открытия биржи мне сообщили о некоторых довольно подозрительных действиях...

- Со стороны какого банка?

- Этого еще не удалось установить... Слишком рано... Меня информируют каждые четверть часа... Разрешите снова позвонить вам?

- Я буду все время у себя в кабинете...

В половине третьего на рынок были выброшены государственные ценные бумаги стоимостью более чем на тридцать миллиардов. В три часа Французский банк был вынужден скупать их через подставных лиц, чтобы избежать полного краха.

Телефонные переговоры между Лозе-Дюше, министром финансов Аскэном и председателем Совета министров не прекращались. Возник вопрос, не следует ли отложить задуманную операцию. Вследствие неожиданных спекуляций, предвидеть которые было невозможно, девальвация уже не могла дать ожидаемых результатов.

Но идти на попятный было теперь опасно, так как это могло вызвать панику.

Премьер-министр был смертельно бледен, когда дал наконец сигнал к началу операции. Он чувствовал себя примерно так же, как командующий армией, который начинает сражение, заранее зная, что оно наполовину проиграно.

Но это уже не было кровопусканием, затрагивающим более или менее одинаково всех французов. Осведомленные лица не только избежали его, но к тому же получили чудовищные прибыли за счет мелких и средних вкладчиков.

Во время всех переговоров Шаламон находился в кабинете Премьер-министра. Он был так же бледен, как и его шеф, и, стоя у письменного стола, непрерывно курил сигарету за сигаретой, зажигая новую после нескольких нервных затяжек.

В ту пору он еще не был толстым. Карикатуристы часто изображали его в виде ворона.

Через несколько минут продавцы газет станут с громкими криками продавать на бульварах экстренные выпуски. Телефонистки президиума Совета министров, министерства финансов и Французского банка не успевали отвечать на звонки.

Премьер-министр сидел в своем огромном кабинете с резным панно, постукивая карандашом по бювару и устремив пристальный взгляд на какой-то узор ковра, висевшего на противоположной стене.

Когда он наконец встал, его движения напоминали движения автомата.

- Сядьте, Шаламон. - Голос его прозвучал непреклонно, бесстрастно, размеренно, как звук машины.- Нет. Не там. За мой письменный стол, будьте любезны.

Он зашагал по кабинету, заложив руки за спину.

- Возьмите перо, лист бумаги... Тогда-то он и продиктовал, продолжая расхаживать взад и вперед с опущенной головой, заложив руки за спину и время от времени останавливаясь, чтобы подыскать точное выражение.

"Я, нижеподписавшийся, Филипп Шаламон..." Было слышно, как перо скользит по бумаге. Шаламон прерывисто дышал, один раз у него даже вырвался стон, похожий на рыдание:

- Я не могу...

Но ледяной голос оборвал его:

- Пишите!

И Премьер-министр продиктовал все до конца.

IV

- Вы думаете, - скептически проговорил Эмиль, - кто-нибудь решится приехать в такую погоду?

Было без пяти десять Полчаса назад лампочки слабо загорелись, будто хотели воскреснуть, но, вспыхнув два-три раза, вновь погасли. Немного позднее вошел Эмиль и спросил:

- Что господин Премьер-министр думает делать ночью?

И так как старик не мог сразу сообразить, чем вызван вопрос Эмиля, тот пояснил:

- Я насчет света... Я сходил в лавку и купил самый маленький ночной фонарь, который там нашелся, но, боюсь, он все-таки будет гореть слишком ярко...

Уже много лет старик спал при свете маленькой электрической лампочки особой модели, за которой посылали в Париж. Доктора настояли на этом после одного прискорбного случая, из-за которого Премьер-министру довелось пережить чувство глубокого унижения.

Долгое время Гаффе и Лалинд настаивали, чтобы сиделка не уходила ночевать в деревню, а неотлучно находилась в Эберге и спала на раскладной кровати в одной из комнат нижнего этажа, например в кабинете или в пресловутом туннеле.

Загрузка...