Сильный ветер бился о стены университетского здания. Тысячи мелких снежинок вились в неистовом танце вокруг мощных колонн портика. Ветер завывал, словно стая одичавших собак.
Возле университетского подъезда остановились сани, и из-под меховой полости, засыпанной снегом, выбрался пожилой человек. Расплатившись с возницей, он направился к подъезду.
Навстречу ему выбежали два студента, торжественно взяли под руки и провели в вестибюль.
Это был известный специалист по римскому праву — профессор Шабанов. Несколько дней тому назад молодые члены союза «Двуглавый орел» во главе со студентом Голубевым устроили профессору обструкцию — он осмелился высказать нелестное мнение о членах Государственной думы Пуришкевиче и Маркове-втором.
Вскоре подоспела многочисленная группа студентов. Дорогую ношу осторожно подхватили на руки и с возгласами «ура» понесли на второй этаж в аудиторию. Все присутствовавшие там студенты встали, сопровождая аплодисментами появление на кафедре любимого профессора.
Щеки профессора пылали, умные глаза его блестели радостно. Он был приятно возбужден восторженной встречей учеников.
Профессор поправил яркий галстук, провел рукой по мягким длинным волосам и, слегка кашлянув, поднял правую руку — так он делал перед каждой лекцией.
Сразу же наступила тишина.
— Дорогие друзья, слушатели моего университетского курса, — начал он. — То, что произошло здесь несколько дней тому назад, не ново для нашей российской действительности последних лет. Знайте, господа, что в годы моего служения науке в стенах Петербургского университета также находились буйноголовые юноши, которые легко поддавались подстрекательствам грязных людишек с черными мыслями. Все это привело к тому, что одна из самых светлых личностей русской науки — профессор Богоявленский — заболел и вынужден был оставить кафедру. Мне хорошо известно, что этот факт возмутил все научные круги Петербурга. К сожалению, виновники не понесли наказания. Теперь, однако, совсем иные времена. Права, данные нам самим монархом 17 октября 1905 года…
Тут дверь аудитории с грохотом распахнулась и звон разбитого стекла прервал слова профессора. На пороге стоял Владимир Голубев, за ним довольно многочисленная группа его союзников. Их раскрасневшиеся мрачные лица не сулили ничего хорошего.
Студенты, находившиеся в аудитории, сразу же бросились к кафедре, заслоняя собой профессора. Но тут раздался голос Голубева:
— Не волнуйтесь, господа студенты, лучше послушайте, что я вам скажу…
— Не хотим, не желаем ничего слушать! — последовал дружный ответ.
— Не хотите?.. — Голубев мигнул своим дружкам, и один из них, здоровенный светловолосый парень в распахнутой тужурке, шагнул вперед. Он походил на поводыря медведей, такими рисуют их на лубочных картинках. — Анатолий, поговори с ними, — обратился Голубев к молодчику.
Анатолий Шишов, студент юридического факультета, сын члена киевской судебной палаты Леонтия Ивановича Шишова, давно приобрел репутацию одного из главных заводил.
От группы студентов, находившихся в аудитории, отделились два крепких парня и вышли навстречу Шишову. Они схватили его, но тот и не думал сопротивляться.
— Ты что, испугался их? — со смешком бросил Голубев.
Анатолий рванулся, и, возможно, возникла бы потасовка, но тут Голубев, забравшись на кафедру и ловко отстранив профессора Шабанова, провозгласил:
— Братья, братья во Христе! Русские люди, слушайте меня! Не надо кровопролития, сейчас я сообщу вам нечто весьма важное…
Все затихли.
— Уважаемый профессор… гм-гм-гм… — запнулся Голубев.
— Аркадий Степанович, — подсказали ему.
— …Аркадий Степанович Шабанов в своей речи упомянул нашего любимого монарха. Очень радостно, когда упоминают государя императора, являющегося олицетворением всего истинно русского. А знаете ли вы, русские студенты, о том, что подготавливается проект закона о введении земства в нашей стране? И в этом законе снова ставится вопрос об охране прав основного русского населения…
— Закон против малороссов и евреев! — воскликнул студент Ратнер, небольшого роста, близорукий щупленький юноша в пенсне.
— Проект этот защитит русских людей от жидов и хохлов, — перебил его Голубев.
И, несмотря на то, что Голубеву не давали говорить, его мощный голос пробивался сквозь нарастающий шум.
— А вы, господин профессор, в своих лекциях по римскому праву доказываете, что права русских людей вам чужды…
Многоголосый гул прервал Голубева. Больше всех волновался Ратнер. По натуре горячий и вспыльчивый, он всегда в таких случаях готов был ринуться на защиту справедливости. Так и теперь, он, казалось, не замечал налитых кровью глаз Анатолия Шишова. «Правда всегда страдает, но побеждает», — думал в такие минуты Ратнер. И он крикнул твердо и непоколебимо:
— Это вы являетесь врагами русского народа, а не мы!..
Вот этого Шишов уже не мог снести… Да и кто посмел бросить ему такое обвинение? Какой-то жалкий Ратнер, которого он может раздавить как муху! Однажды Шишов заявил на собрании «Двуглавого орла», что, если б он не боялся скомпрометировать своего отца, Ратнера давно б уже на свете не было… И впрямь, что для него этакий цыпленок? Теперь Шишову представлялся подходящий момент расправиться с ним. Но тут раздался голос Шабанова:
— Попробуйте только поднять руку!
Студент быстро застегнул тужурку, косо глянул на профессора.
— Еврейский адвокат… — процедил он сквозь зубы.
Эти слова прозвучали сигналом. Руки поднялись и сплелись. Посыпались удары по головам, по лицам. В таких случаях Голубев отступал в сторону и оттуда подбадривал свое воинство. Так было и на этот раз.
Кто-то побежал сообщить о происходящем ректору. Тот явился немедля и строго закричал еще у дверей:
— Как не стыдно вам, Аркадий Степанович! Известный профессор, а допускаете такое бесчинство! Стыдно перед русской наукой, позор для русского студенчества!
В ответ донеслись возгласы:
— Здесь нет русских студентов — здесь только одни хохлы, ляхи и жиды!
У ректора задергались плечи. Понизив голос, он сказал, что судить об этом может только министр просвещения. Приверженцы Голубева утверждали свое: Киевский университет засорен инородцами.
— Русские деньги для русских студентов! — послышался крик.
Чья-то сильная рука рванула заклеенное окно: морозный воздух рванулся в аудиторию, неся с собой стаю мечущихся снежинок.
— Мне придется вызвать полицию, господа студенты, если не перестанете бунтовать, — заявил ректор и вышел из аудитории.
Очевидно, в стенах университета такое случалось не впервые. Но сегодняшний инцидент непривычно затягивался. По дороге домой кто-то из студентов забежал к зубному врачу Ратнеру и сообщил о волнениях в университете.
Зимний день клонился к вечеру, гася свои яркие краски, синие тени ложились на сверкающий снег. В домах зажигались огни, и только красное величественное здание университета все больше и больше погружалось во мрак.
Неожиданно в вестибюле университета появилась низкорослая полная женщина с перепуганным лицом. Это была мать Якова Ратнера. Проскользнув мимо дежурного, женщина торопливым шагом направилась на розыски своего сына. Сама того не замечая, она беспрерывно повторяла: «Яшенька, Яшенька, сыночек!..»
В коридоре женщина столкнулась с ректором.
— Господин! — обратилась она к ректору.
— Что вам угодно?
— Мой Яков… сын мой Яков Ратнер… Мне сказали…
— Все в порядке, мадам, — студент, сопровождавший ректора, взял женщину за руку. — Ступайте с богом! Здесь храм науки. Как вы сюда попали?
— Боже мой, мне сказали… мой Яков… Опять этот Голубев со своими головорезами!
— Идите спокойно домой, Клара Осиповна. Ничего с Яковом не случилось.
— Как я могу быть спокойна?! Я знаю его характер…
Ректор попросил студента проводить женщину к выходу, но она противилась: материнское сердце чует недоброе… Ей необходимо повидать сына…
— Но сейчас идут лекции, мадам!
— Крик слышен был на улице…
Она так и не ушла, остановилась у входа в надежде увидеть сына. Вскоре на лестнице появился сам Яков.
— Иди домой, мама, тебе здесь нечего делать.
— Отец послал меня сюда…
Она оставалась на улице до тех пор, пока не увидела живым и невредимым своего Якова. Студенты провожали профессора. Воодушевленные и взбудораженные, они усадили его в сани и долго еще бежали по снежным сугробам вслед за отъезжающими санями.
Покинув университет, Анатолий Шишов в весьма приподнятом настроении направился домой. Провожал его сам Голубев. Было видно, что он страшно доволен тем, что произошло в университете. Глава союза, он благодарил своего соратника за поддержку.
— Истинно русским людям, — говорил он, — все теснее становится в родной стране из-за чуждых элементов
— А Шабанов? — спросил Шишов. — Он ведь тоже русский человек?
— Он продажный… — пояснил Голубев товарищу, не зря слывшему в стане «союзников» тупоголовым. Товарищ этот мог проявить себя только тогда, когда требовалась физическая сила.
Прощаясь, богатырски сложенный Шишов в шутку слегка приподнял своего духовного вожака, дружески прижал его к себе, да так, что у того только кости хрустнули.
— Отпусти, медвежьи твои лапы!..
— Не беспокойся, — смеясь проговорил Шишов, — я ведь осторожно! Но, честно говоря, руки мои чешутся, так и хочется ломать, крушить… Ох, я бы этих Ратнеров!.. Вот только полиция!
— Насчет полиции можешь не беспокоиться…
— Это я знаю, да отец-то мой судья, отцу негоже…
Друзья расстались. Анатолий быстро взбежал на второй этаж.
Отворив дверь столовой, он увидел за столом сестру Настю. Два года не приезжала она домой и вообще редко давала о себе знать. Отец с матерью часто между собой шушукались, но о чем именно, Анатолий толком не знал. Вроде бы на курсах что-то неладно…
Увидев сестру, он бросился к ней и крепко поцеловал.
Настя, как и брат, была высокого роста, дородная, с крупными чертами лица, унаследованными от отца. Анатолий был в мать — курносый, а у Насти нос был отцовский, точеный. Но внутреннего сходства между братом и сестрой не было. Настиного добродушия и чистосердечности Анатолий не мог оценить по достоинству.
И на этот раз, уже с первых минут встречи, сказалась разница в характерах. Началось с того, что брат непременно хотел знать, почему Настя ни с того ни с сего посреди учебного года приехала в Киев. Сестра на это ничего не хотела или не могла ответить. Вошедшая в комнату мать вмешалась в разговор:
— Настя будет теперь заниматься на Киевских женских курсах, — сказала она.
Серафима Гавриловна очень любила сына, закрывала глаза на его отношения с Голубевым, слепо верила в справедливость всех акций «союзников». И наоборот, либеральные настроения мужа шокировали ее. Она чувствовала, верила, что все это в конце концов окончится плохо. Когда Леонтий Иванович выражал недовольство бурным поведением сына в университете, в компании студенческой молодежи, Серафима Гавриловна неизменно принимала сторону Анатолия. Только просила сына быть осторожным, советовала не лезть в огонь…
В первые же часы пребывания Насти дома она поняла истинную причину поспешного бегства дочери с высших женских курсов. Теперь Серафима Гавриловна вздумала искать поддержку у сына, пусть он отругает сестру как следует за такое сумасбродство. Она стремилась закончить неприятный разговор до прихода мужа.
— Что означает сей неожиданный отъезд из Петербурга? В чем дело? — допытывался Анатолий. — Может, она хочет здесь выйти замуж?
Девушка еле сдерживалась. Она отвернулась от обоих и, нервно стягивая на плечах платок, отмалчивалась.
Анатолий повторил свой вопрос, обращаясь непосредственно к сестре:
— Так что же, Настюша, я прав? Хочешь здесь замуж выйти?
— Ерунду ты говоришь. И вообще, оставь меня в покое! — отрезала Настя.
— Что ты огрызаешься! Воображаешь о себе много! — в свою очередь кипятился брат.
Было бы вполне естественно, если б Серафима Гавриловна одернула распалившихся детей, но ей и самой хотелось все узнать, проверить свои подозрения.
— О замужестве я не помышляю, да и нет у меня на примете видного жениха, ну, такого, скажем, как ты, — насмешливо ответила Настя и презрительно посмотрела на брата.
— Разве Анатолий тебе не нравится? — спросила мать.
— Нет.
— Почему же, Настенька? — хихикнул Анатолий.
— Потому что водишься с подлецами…
— Не смей так говорить!.. Мама, ты слышишь?
— Откуда ты это взяла? — мать даже покраснела.
— Я это точно знаю.
— «Я»! Так вот что тебе не нравится, крамольница! — негодовал брат.
— Конечно, не нравится. Это позор для всякой порядочной семьи.
— Ты хорошо слышишь, мама? Так скажи ей, пусть не думает, будто мы не знаем, с кем она водилась в Петербурге и почему вернулась домой…
— Я приехала к родителям, а не к тебе.
— Скажи же ей, мама, наконец! Почему ты молчишь?
Серафима Гавриловна поняла, что дело может зайти слишком далеко, и поэтому решила оборвать перепалку. Она позвонила и, когда из кухни пришла служанка, попросила ее готовить стол к обеду.
— Барин должен скоро прийти, — сказала она, взглянув на стенные часы. — Пойди, Толя, переоденься, ты ведь не в аудитории.
Анатолий скинул тужурку, затем рубашку, сорвал шнур с кистями. Не найдя на обычном месте своих домашних туфель, он раскричался, требуя от служанки немедленно их найти. Но, как на грех, туфли словно сквозь землю провалились.
Мать сняла с ног свои теплые шлепанцы и протянула их сыну, но Анатолий отшвырнул их.
— Порядка в этом доме нет!.. — кричал он. — И никогда не будет!..
— Тише! — строго сказала мать. — Не распускай себя!
— Ты дочь свою учи, а не меня.
Кутаясь в платок, Настя презрительно глядела на брата. О его настроениях она была осведомлена из писем отца. Отец часто выказывал свое недовольство сыном, втайне надеясь хоть таким образом добиться доверия дочери. Леонтий Иванович уже давно подозревал о взглядах Насти, в письмах между строк улавливал ход ее мыслей, но не считал нужным отягощать переписку откровенными вопросами. Он и без того чувствовал, чем дышит его дочь, что переживает.
Как только послышались шаги Леонтия Ивановича, Серафима Гавриловна бросилась ему навстречу.
— С гостьей тебя!.. — сказала она с улыбкой.
Леонтий Иванович, не раздеваясь, поспешно вошел в комнату. Он обнял Настю и поцеловал.
По выражению Толиного лица Леонтий Иванович понял, что произошла очередная стычка.
— Ну а что у тебя, Анатолий? Я слышал, сегодня весело было в университете. Снова Голубев?
Сын молча пожал плечами.
— По какому поводу домашние туфли посреди комнаты?
Сын сидел опустив голову и по-прежнему ничего не отвечал.
— Сними пальто, — сказала Серафима Гавриловна, помогая мужу.
Все молча сели за стол, на котором уже дымился в супнице борщ.
— Рассказывай, Настенька, почему ты так неожиданно домой приехала? — спросил отец, принимаясь за борщ.
Дочь отложила ложку, вытерла салфеткой губы.
— Ты разве не рад видеть меня? — Настя прищурилась.
— Конечно, рад, но всему свое время.
— Ее выгнали с курсов за революционно-жидовскую пропаганду, — выпалил Анатолий и торжествующе посмотрел в сторону отца.
— Как ты разговариваешь? Что за слова? И откуда тебе это может быть известно?
— Нам здесь все известно, можете не сомневаться! — злорадствовал Анатолий.
— Кому это «нам»? — язвительно поинтересовалась Настя.
Обед был прерван, стулья отодвинуты. Все поднялись.
— От чьего же имени ты все это говоришь? — допытывалась Настя. — И какое тебе вообще до меня дело?
— Как это «какое дело»? Ты позоришь благородное имя русских людей. Ты забываешь, что наш отец занимает высокую и важную должность… — Анатолий примирительно глянул на отца.
Мать находилась в растерянности. Она обращалась то к сыну, то к мужу, хватала за руки дочь, которая порывалась уйти. Наконец Настя тяжело опустилась на кушетку и закуталась в платок.
Отец не по возрасту быстро подошел к буфету, где обычно лежали его очки, которыми он пользовался дома, нашел их, дрожащими руками насадил на нос и в упор поглядел на сына.
— Послушай, Анатоль, — спокойно сказал он, — с каких пор ты стал заботиться о моей чести? Что-то прежде никогда от тебя такого не слыхал.
— Ты многого от меня еще не слыхал…
— Например?
Сын не знал, как получше изложить свои мысли, и замялся в нерешительности. На помощь ему, как всегда, пришла мать:
— Полно, Леонтий Иванович. Дочь приехала в гости, пусть в доме будет мир и покой. Это все так неприятно… — И Серафима Гавриловна неожиданно расплакалась.
Жестом отец показал Насте, чтобы та подошла к матери.
Анатолий рванулся к двери.
Серафима Гавриловна попыталась остановить сына:
— Толя, Анатолий!.. Куда же ты?..
Но того уже и след простыл.
Ночью на углу Крещатика и Бессарабки был ограблен мануфактурный магазин. Вскоре после ограбления к Вере Чеберяк ввалились ее друзья-приятели. Все шло как по маслу. Но в самый последний момент операция оказалась под угрозой провала: когда добыча была уже в руках, Борису Рудзинскому внезапно почудились шаги. Со свойственной ему горячностью он метнулся в сторону. Вернулся он быстро. В руках у него блеснул окровавленный нож.
— В холодную? — тихо спросил Иван Латышев.
— Насмерть.
— Где же покойник?
— Айда сюда! — Вместо ответа Рудзинский поманил их за собой.
Спрятав награбленное добро, они перетащили убитого в надежное место. И вот теперь они сидят с Верой за столом и делят добычу. Подумать только, что он наделал, этот Рудзинский! Теперь поднимется целая история. Легавые будут искать пропавшего, обнаружат труп, и начнется вакханалия… А к чему? Можно было все сделать шито-крыто, вчистую… Если б не глупое ухарство Бориса…
— Хватит! — Борис судорожно мигнул, и небольшая точечка под левым глазом потемнела и увеличилась. — Хватит! — рявкнул он.
Петька Сингаевский, по кличке Плис, схватил Бориса за плечо, силком усадил его и сказал властно:
— Успокойся. Испортился ты, Кирюха!
Иван Латышев, плотный здоровила с низким лбом и тяжелым подбородком, с лицом, усыпанным веснушками, по прозвищу Рыжий Ванька, взял Веру за руку, привлек ее к себе и зашептал:
— Гляди, краля, как бы скандала не вышло. Надо по-братски, дружно… Ну-ка, возьмись…
Разгоряченное лицо Веры расплылось в улыбке. Она хитро подмигнула друзьям, те мирно переглянулись и снова занялись дележом.
— Вот так, вот… — Вера всем пожала руки, приветливо улыбаясь каждому в отдельности.
Вся братия осталась довольна. Рыжий Ванька достал из кармана пальто бутылку с серебристым колпачком поверх пробки, поднял ее над головой.
— Настоящее шампанское. Из Парижа.
Все удивленно смотрели на заморскую бутылку.
— Это вино пьют только князья, ей-богу! Ну, еще министры и… ребята из «малины» Веры Чеберяк!.. — молодцевато заключил он.
Ловко откупорив бутылку, Латышев наполнил первую рюмку Вере. Чокнувшись со всеми, она залпом выпила, причмокнула, смакуя, и поглядела в сторону мужа, крепко спавшего на кровати, и на спящих детей.
Когда шампанское было выпито, бутылка из рук Латышева отправилась в мусорное ведро, стоявшее у дверей. Вера подошла к ведру, достала бутылку и знаком велела Рыжему спрятать её подальше.
— Осторожно!.. — только и сказала она.
— Чепуха! — махнули рукой друзья.
— Нет, не чепуха. Осторожность необходима, за мной следят. Сейчас убедитесь сами.
Она подошла к постели спавшего сына, погладила его по щеке, затем нагнулась и коснулась губами его лба. Мальчик повернулся во сне. Губами мать касалась его лба, щек, а сын все не просыпался. Только еще глубже уткнулся в подушку и, инстинктивно обняв мать за шею, продолжал спать.
Дружки глядели, как Вера ласкает своего мальчика, и ничего не понимали. Вера слегка потормошила его, потом начала трясти сильнее. Наконец мальчик проснулся и начал зевать, лениво потягиваясь.
— Что такое? — спросил он сонно.
Увидев знакомую компанию, мальчик обрадованно притянул мать к себе.
— Мама! — воскликнул он.
Вера помогла ему встать, взяла его на руки, приговаривая:
— Какой же ты длинный вырос! Стой, не вались!
Она надела ему штанишки, ботинки, а потом, взяв за руку, подвела к столу.
Полуодетый мальчик вздрагивал, все еще борясь со сном, все еще жмурясь.
— Женя, — сказала мать, — расскажи, что сказал тебе байстрюк.
Мальчик недоуменно переводил взгляд с одного лица на другое. Он ничего не знает. Он хочет спать.
— Ничего, мамочка, ничего не сказал.
— Неправда. Расскажи то, что ты мне рассказывал.
— Про Андрюшку?
— Да, про байстрюка.
— Про домового… — уточнил Рыжий Ванька. — Что же говорил он, домовой-то?
Снова мальчик умоляющими глазами посмотрел на мать: ему мучительно хотелось спать. Он потягивался и молчал.
— Рассказывай! Не выматывай душу! — раздался громкий окрик Петьки.
Мальчик съежился. От нервной дрожи у него зуб на зуб не попадал.
— Мы срезали прутики — я и Андрюшка. Мой прутик был длинный, а его — короче и тоньше. И он мне сказал: «Дай мне твой прутик». Я не захотел, рассердился на него. «Иди домой, — сказал я, — а то расскажу матери, что ты в школу не ходишь». Тогда он закричал: «Ты лучше помалкивай, а то я расскажу полиции, что твоя мама продает краденые вещи».
Женя замолчал.
— А дальше? — спросил Рыжий.
— Дальше ничего.
— Этого тебе мало? — сердито спросила Вера.
— Мда… — закусил губу Сингаевский.
Низколобый втянул голову в плечи, ударил кулаком по столу.
— Скотина! — крикнул он, вставая.
Мать взяла мальчика за руку, подвела к постели и, раздев, уложила, укрыла одеялом. Прошептав «спи», она вернулась к друзьям.
Уснуть мальчик уже не мог. Сердце у него сжималось от предчувствия чего-то нехорошего. Он свернулся калачиком, чтобы злые и страшные друзья матери поскорее забыли о нем, натянул одеяло на голову. Все же до него доходили отдельные угрозы в адрес его товарища Андрюши, который не раз сопровождал друзей матери в их рискованных походах…
Однажды Женя спросил: «Андрюша, куда ты ходил с дядей Петей?» — а тот ему в ответ: «Не твое дело, молчи». Он и теперь умолчал бы, но нельзя обманывать мать, бог накажет… Ведь мать велела ему рассказать. Будь это папа — его он не боится…
Женя слышит скрип кроватей — значит, укладываются спать. Рыжий Ванька называет мать Верочкой, а та ругается, долетает звук пощечины. «Убирайся вон, пьяница!» — говорит она. А тот все упрашивает ее: «Верочка…»
Стало тихо. Но Женя не может уснуть. Он слышит лай собаки, ему мерещится, будто кто-то стоит за окном и барабанит палкой по стеклу. Что-то упало со стола и разбилось. «Кто там?» — раздается чей-то сердитый голос, и что-то летит в кошку, которая сбросила со стола тарелку.
До рассвета Женя ворочался в постели без сна, а рано утром мать подняла его.
— Одевайся и приведи сюда байстрюка… — прошептала она.
— Мама, я не хочу-у.
— Слушайся меня. Пойди и приведи его.
У матери волосы растрепаны, глаза воспалены. Отец косо поглядывает на нее, но вскоре уходит в почтовую контору на службу.
Женя думает о том, что он скажет своему товарищу… Ага, он скажет, что приготовил для него пистоны. Тогда Андрюшка сразу пойдет — он всегда клянчит у Жени пистоны.
В длинном кожухе и в громадных, с чужой ноги, ботинках Женя шагает через большие кучи снега. Местами, на пригорках, снег подтаял и сбегает вниз мутными ручейками. Мальчик прыгает через эти ручейки, торопясь к товарищу. Ветер приподымает длиннополый кожух. Горбясь под тяжелой одеждой, он идет к цели с тяжелым чувством.
Еще издали Женя увидел Андрюшу.
— Женя, почему так рано? — удивился Андрюша.
— Я за тобой.
— За мной?
— Тебе нужны пистоны для пистолета? — нерешительно спросил Женя.
— Пистоны мне нужны.
Андрюша остановился и попросил Женю подержать книжки и тетради, пока он поправит ремень.
— В школу идешь? — спросил Женя. — Успеешь, прежде забеги ко мне.
Увлеченные разговором, дети не заметили, как приблизились к Верхне-Юрковской улице.
Андрюша — высокий, худенький, с бледным лицом и быстрыми движениями — шагал впереди, а Женя Чеберяк — вслед за ним. Его ждет мать, мать он здорово боится…
Андрюша рад, что товарищ сам пришел за ним.
— Женька, почему же ты не захватил с собой пистоны? Мы бы сразу постреляли.
Женя улыбнулся:
— Правда… Но мама спрятала и не давала… — После паузы он потянул Андрюшу за рукав: — Идем, я знаю, где они лежат…
— А зачем тетя Вера спрятала пистоны? — удивился Андрюша.
Не глядя в лицо товарища, Женя рукой указал в пространство:
— Гляди, сколько уж растаяло снега…
И вот уже мальчики у дверей дома, где живут Чеберяки. Женя взялся за ручку, чтобы открыть дверь, но Андрюша неожиданно отвел товарища в сторону:
— А прутики, Женя? Пойдем раньше за прутиками.
— Прутики?.. — Женя задумался. — Потом.
Отскочила щеколда, и дверь отворилась. Сени у Чеберяков небольшие и полутемные. Миновав их, мальчики вошли в комнату.
Вера была недовольна.
— Где тебя носит так долго? — она дернула сына за плечо и сунула ему в руку несколько монет. — Беги в пекарню за рогаликами к чаю.
Вытолкнув мальчика в сени, она закрыла за ним дверь на два тяжелых болта.
— А ты, байстрюк, подойди сюда, — Вера стремительно подошла к Андрюше и потянула его к себе. — Тебя ожидают.
Три пары глаз тяжело воззрились на мальчика. Тот застыл у стула. Что-то вдруг навалилось на него, приглушило, и свет померк в его глазах. Только короткий вскрик вырвался из груди…
Вера Чеберяк не спеша заворачивала бездыханное тело в старый ковер.
— Какие длинные ноги! — сказала она, с трудом закрывая их ковром.
— А дальше куда его? — и все трое вопросительно посмотрели на Веру.
— Не беспокойтесь… — последовал твердый ответ.
— Порядок.
Когда в доме никого не осталось, постучали в дверь. Вера впустила Женю, в руках у которого было несколько завернутых в грубую бумагу рогаликов; он тревожно посмотрел на мать:
— А где Андрюшка?
— Не твое дело, ешь…
Разломив рогалик, мать протянула половину мальчику.
Время клонилось за полдень. Сквозь полузакрытые ставни солнце пробивалось в комнату. Нависшая тишина рассеивала и глушила яркий дневной свет.
Мертвое тело Андрюши Ющинского, завернутое в ковер, лежало под кроватью, и каждый раз, когда взгляд Веры Чеберяк невольно падал туда, сердце у нее сжималось от страха. Она злилась на дружков, которые сразу же после убийства покинули ее и укатили курьерским поездом в Москву.
Куда девать труп? Неужели она так нелепо попадется на этом деле? Сколько раз Верка-чиновница выходила сухой из воды… Как поскорее избавиться от растерзанного байстрюка, лежавшего под кроватью?
Вера вспоминает слова священника Синкевича, у которого она частенько бывала. «Дочь моя, — не раз говорил он, — такой благоверной душе, как твоя, место только у нас, в нашем союзе». Однажды она поинтересовалась, какой именно союз имеет в виду священник.
И Синкевич, один из руководителей и вдохновителей черносотенного «Союза русского народа» в Киеве, нашел нужные слова, чтобы заинтересовать Веру.
— Туда входят все истинно православные люди, — вкрадчиво заключил священник.
Он же познакомил Веру с другим, не менее деятельным, главарем черносотенцев — студентом Владимиром Голубевым.
И вот теперь Чеберяк подумала, что прежде всего следует обратиться к этому студенту. Голубев при знакомстве с нею намекнул, что если она когда-нибудь окажется в трудном положении, ей смогут оказать помощь. Что имел в виду этот студент? Может, и впрямь он как-то поможет ей? Прежде всего необходимо избавиться от трупа, который вот уже сутки под кроватью. Вскоре в дом нельзя будет войти…
Вера ходит из комнаты в комнату, нервно поправляя красивой рукой непослушные черные волосы, те падают — узел не держится, как она ни пытается скрепить его шпильками. Вера волнуется сильнее, чем когда-либо. Она не раз участвовала в «мокрых» делах, но теперь, поглядывая на свернутый под кроватью ковер, она чувствовала, как ее пробирает дрожь.
…Как ловко действовал Борис Рудзинский! А Борька-Боруха! У него министерская голова. Он так расписал тело байстрюка шилом, особенно его лицо, что Вера невольно вздрагивает. Дружки-то сейчас веселятся, гуляют в одном из московских трактиров, а ее удел — вечный страх перед расплатой. Муж на службе, детей она отослала к матери в другой конец города, а сама стережет дом…
После долгих раздумий выход наконец найден. Чеберяк быстро надела пальто, подаренное Петей после одного из удачных дел, и отправилась на поиски Кольки-матросика, бравого, веселого парня. Не одну ночку скоротала она с ним. Широкоплечий и стройный, Николай Мандзелевский умел лихо носить студенческую форму с наброшенной поверх шинелью, зимой подбитой мехом. Поди догадайся, что это один из опаснейших деятелей лукьяновского дна в Киеве…
Да, только так! Колька-матросик избавит Веру Чеберяк от поглощающего ее страха: он поможет освободиться от рокового свертка, потом уже студент Голубев что-нибудь придумает… Впрочем, она припоминает недавние слова батюшки: «Вам, христианам, необходимо беречь своих детей — близится еврейская Пасха!..» Воистину блестящая мысль. Вовремя они убрали с дороги байстрюка Андрюшку! Ведь он мог засыпать ее «малину»…
Вечером, когда Верхне-Юрковскую запеленала мутная темень, а в окна ломился мартовский ветер, пришел Колька-матросик в новой студенческой шинели, как всегда веселый и озорной.
— Где же таинственное наследие нашей святой троицы?
— Здесь… — указала Вера в сторону кровати.
— Здесь, значит, находится труп…
Колька-матросик ловко сбросил шинель с блестящими пуговицами и одной рукой вытащил из-под кровати тяжелый ковер.
— Ого, попахивает… А ну давай скорее…
— Не торопись! — властно прошептала Вера.
Мандзелевский вопросительно уставился на Веру: чего еще она от него хочет?
— Разверни! Разверни, говорю!.. — И она протянула ему окровавленную рубашку, чулки и ботинки. — Нужно одеть его.
— Фу… — скривился Мандзелевский. — Сделай это сама, Верка. Я не хочу.
Чеберяк отказываться не стала. Она обрядила мертвое тело мальчика, на разбитую голову с трудом натянула измятую форменную фуражку с гербом Киевского софийского духовного училища, затем велела Мандзелевскому снова завернуть труп в ковер и отнести в пещеру, что находится на другой стороне завода Зайцева.
— Аж туда?.. — удивился Мандзелевский.
— Делай, как я сказала. — И, помолчав, добавила: — Так надо.
— Ну, веди, коль надо, — согласился Колька-матросик и, изловчившись, взвалил ношу на плечи.
В непроглядной темноте они двинулись вдоль Половецкой улицы, вскоре вышли на Нагорную, повернули направо и пошли по направлению к ярам. Колька споткнулся и выругался. Вера и сама едва ноги передвигала, часто хваталась за его шинель, чтоб не свалиться в яр. Наконец они выбрались на глинистую площадку. Тьма сгущалась. Ветер остервенело свистел в ушах.
— Сюда, — Вера потянула Мандзелевского, теперь уже следовавшего за нею. — Стой, — прошептала она. — Положи его пока здесь. Вот тебе спички, пройди-ка в пещеру.
— Один?
Мандзелевский коснулся руки Веры, и та ухмыльнулась:
— Такой смелый налетчик, а темноты боишься… Трусишь, матросик? — насмешливо спросила она.
Он молча шагнул вперед, и вскоре Вера заметила внутри пещеры мерцающий бледный язычок пламени. Затем огонек подплыл ближе — и вот Мандзелевский уже рядом.
— Пошли, — сказал он и потащил тюк за собой.
Еще минута — и обоих окутал холодный и сырой мрак пещеры. У небольшого выступа в стене они остановились: здесь мальчик обретет свое пристанище…
Чеберяк вывалила из ковра труп и прислонила его к стене, напялив измятую фуражку на изуродованную голову. Еще одной спичкой они осветили тело. Руки мальчика были распростерты по стене.
Свернув ковер, Вера сунула его Мандзелевскому и тихо шепнула:
— Теперь пойдем ко мне, чайку попьем. Муж на ночь ушел, дежурит сегодня.
Мандзелевский страшно обрадовался. Достойная награда за труды!
На следующий день Вера должна была встретиться с Голубевым. О, она знает, о чем говорить с ним! С первой встречи Чеберяк безошибочно уловила в нем ненависть к евреям. «Приходите к нам в редакцию „Двуглавого орла“, — сказал он, — Большая Житомирская, тридцать».
— Ну, Коленька, Коля! — будила Вера Мандзелевского.
Матрос спал, натянув на голову одеяло, из-под которого торчали одни только кудри. Но вот он потянулся, раскрыл глаза. Вера тормошила его все настойчивее:
— Скорее, убирайся, муж вот-вот вернется, — Вера глянула на часы, подаренные братом.
Как бы в подтверждение ее слов часы пробили восемь раз.
— Торопись, матросик, — улыбнулась Вера. Она нагнулась над ним, касаясь округлыми голыми руками его лица.
Спросонья он обнял Веру и что-то промямлил.
— Ты что, вставать не хочешь? А ну-ка… — она быстро стянула с него одеяло.
Мандзелевский лежал в кремовом шелковом белье. Глаза его были открыты.
— С ума спятила, Верка?
— Я прошу тебя, вставай, муж скоро придет, — сказала Вера. — Не нужны мне скандалы…
Мандзелевский подскочил точно ужаленный, через несколько минут он уже стоял в своей безупречной студенческой форме и приглаживал волосы щеткой. Стоя проглотил бутерброд, запил холодным чаем и недовольно поморщился:
— Холодный. Трудно было согреть?
— Времени в обрез.
Мандзелевский набросил студенческую шинель и, не простившись, пошел к выходу.
— Постой, матросик! Где думаешь быть вечером?
— Собираюсь поехать в Херсон к своему дружку.
— Сегодня?
— Да. А что?
— Не уезжай. Лучше ко мне приходи.
Каким-то внутренним чувством Чеберяк угадывала, что Колька еще понадобится… Может, до вечера найдут мальчишку в пещере. Пусть уж будет рядом, кто знает, что и как…
После ухода матросика Верка приступила к своему туалету. Достала из ящика крем для лица, привезенный из Вены знакомой дамой, принялась втирать его легкими движениями пальцев. По комнате разлился приторный запах.
Придирчиво разглядывая свое лицо в зеркале, Вера припудрила раскрасневшиеся щеки. В глазах зажглись озорные огоньки — она знала, как заинтересовать мужчину…
Закончив туалет, Чеберяк затянулась в шелковое, черное с бордо, платье. «Теперь, — подумала она, — можно рассчитывать на успех даже у самого красивого артиста…»
Эта простая, но хитрая женщина играла в жизни самые разнообразные роли, часто выдавала себя то за пианистку, то за акушерку. Но как бы она ни маскировала свою внешность гримом и туалетами, скрыть внутреннюю пустоту и цинизм ей не удавалось. Стоило ей только открыть рот, как становилась очевидна ее сущность.
Владимир Голубев не сразу обратил внимание на разодетую женщину, вошедшую в редакцию «Двуглавого орла». Дамский пол мало интересовал его. Он был фанатиком, идеи поглощали его всецело.
И вот разодетая дама уже сидит рядом с Голубевым и что-то нашептывает ему, отчего студент приходит в чрезвычайное возбуждение, глаза его болезненно воспаляются.
— Вы сами это видели?
— Видела, а как же… То есть не я лично… дети мои видели…
— Что видели?! — уже не владея собой, крикнул Голубев.
— Еврея с черной бородой… — выпалила Чеберяк и замолкла, сама, видно, испугавшись того, что сказала.
— Видели или не видели, госпожа Чеберяк? Точно скажите… — У Голубева от нетерпения дрожали руки. — Неужели вы не знаете, что теперь канун Пасхи? Слышите, о чем я говорю?
— Да, конечно… Пасха… — прошептала она.
— Послушайте, глубокоуважаемая! Пусть мальчик пока останется в пещере до… до… — Он задумался. Красные пятна выступили на его лице. — Вы, госпожа Чеберяк, истинно русская женщина, вы не представляете, какую услугу оказали престолу, нашему государю и всей России… Надо только повременить…
Он схватил лист бумаги и начал что-то быстро писать.
Как хорошо, что батюшка познакомил ее с этим студентом, думала Чеберяк, следя за скользящим по бумаге пером. Тень убитого, почти два дня затемнявшая ее жилище ужасом и страхом, теперь отступила. Такой отвратный «домовой»… А еще пришлось пачкать руки о его грязное тело… О, Голубев отведет от ее дома тень, и она обретет утраченный покой.
— Владимир Степанович, сам бог, как доброго ангела, послал мне вас…
Ей, собственно говоря, следовало бы помолчать, но чувство облегчения развязало ей язык.
— Вам, Вера Владимировна, вся Россия будет благодарна, — услышала она. — Извечные враги наши понесут должную кару за эту невинную жертву. Мальчик перейдет в лоно святых… Вот вы сказали, будто вам известно, что кто-то едет сегодня в Херсон. Так передайте, пожалуйста, с этим человеком письмо… Пусть опустит его в почтовый ящик на любой станции. Да, повторите мне адрес матери Андрюши Ющинского… Из этого письма она узнает, что злодеи убили невинного агнца — христианское дитя — с ритуальной целью… Прекрасно!..
Голубев вскочил со стула, засуетился. Он механически нажал кнопку звонка. Дверь открылась, в нее просунулась голова старика:
— Вы меня звали, Владимир Степанович?
— Никто не звал вас… вам почудилось, — с раздражением ответил Голубев, снова садясь за стол. — Они запомнят нас, враги нашей России, — говорил он, надписывая адрес. — Сейчас, Вера Владимировна, я вручу вам письмо. Вы запомнили все, что я вам сказал?
Вера Чеберяк, конечно, все запомнила. Ведь это письмо снимет подозрение с нее и с ее дома. Она снова выйдет сухой из воды и снова, как часто бывало после крупных дел, успокоится, не будет страшиться легавых. Ах, если б она могла сообщить об этом в Москву своим дружкам! Каков молодец Баруха Рудзинский! Как он разрисовал байстрюка! Золотая голова у него. Недаром он сказал: «Давайте мне, я знаю, что делаю…» — и оттолкнул Сингаевского, этого мясника, у которого все получается грубо и нескладно. Теперь снова очистится небо над ее домом. А лежать будет Андрюша в пещере до тех пор, пока Голубев не прикажет найти мертвое тело… Письмо, которое дописывает студент, Колька-матросик увезет еще сегодня. Недаром она велела ему зайти вечером, словно предчувствовала, как он будет ей необходим.
— С богом, Вера Владимировна! Надеюсь, вы поняли все… — и он взглянул на нее неестественно расширенными глазами.
И вот в ее руках письмо, подписанное словом «Христианин». Голубев может быть спокоен. Она передаст его в надежные руки…
Двадцатипятилетний журналист Исай Ходошев отличался среди сотрудников популярной на юге России газеты «Киевская мысль» исключительной старательностью и работоспособностью. Не только в тесном кругу редакции «Киевская мысль», но и в других киевских периодических изданиях — в редакционной газете «Киевлянин», в «Последних известиях», да и вообще в газетном мире, знали, что любое сенсационное событие, любую интригующую историю принесет не кто иной, как Исай Ходошев.
Высокий молодой человек с черными глазами и чисто выбритым лицом с первого взгляда напоминал персонаж одного джек-лондонского приключенческого рассказа. Костюм на нем выглядел несколько крикливо. Но, невзирая на внешнюю эксцентричность, Ходошев был серьезный и вдумчивый публицист, выполнявший для газеты любые задания, начиная от небольшой заметки репортерского характера об уголовных и городских происшествиях и кончая серьезными, деловыми статьями о литературе и искусстве. Формально Ходошев вел судебную хронику, но сотрудничал и в других отделах большой и влиятельной газеты. Недаром редакционный карикатурист, широкоплечий, толстый как бочка Аргус, в редакционной стенной газете изобразил как-то коллегу Ходошева пишущим одновременно обеими руками, обеими ногами и пером, зажатым в зубах.
Поговаривали, будто Ходошев написал рассказ, весьма одобренный Александром Куприным, с которым, по слухам, Ходошев часами просиживал в какой-то пивнушке. Передавали и причудливые обстоятельства, при которых Ходошев познакомился со знаменитым писателем. Одна версия гласила, будто Ходошев играл как-то в бильярдной «Жак и Жан». Нацелился кием на шар, в это мгновение вошел Куприн, остановился в стороне и долго присматривался к бильярдисту, восхищаясь его артистической игрой. Узнав, что это газетчик, Куприн с еще большим интересом следил за игрой Ходошева. И когда тот закончил игру, Куприн крикнул «браво!». Ходошев сделал шутливый реверанс, склонил голову набок и произнес: «Мерси». Куприн, будучи в хорошем настроении, положил руку на плечо Ходошева и улыбаясь спросил:
— Скажите, господин, вы всегда такой высокий?
Не задумываясь Ходошев отпарировал:
— А вы, господин писатель, всегда такой остроумный?
Лицо Куприна просияло, он от души рассмеялся и удовлетворенно сказал:
— Хорош! Давайте знакомиться.
Ходошев отступил на пару шагов и поклонился:
— Честь имею представиться…
Ходошев по-дружески — может быть, даже слишком развязно — взял Куприна под руку, подвел его к столику, заказал полдюжины пива, и с тех пор, как поговаривают, молодой журналист накрепко подружился с писателем.
И много времени спустя, стоило только в определенных кругах назвать имя Ходошева, как обязательно спрашивали: «Не тот ли это Ходошев, что так понравился Куприну?» Это обстоятельство, несомненно, укрепило репутацию начинающего журналиста, возвысило его в глазах старших работников редакции.
В хмурый мартовский день в редакции появилась супружеская пара — судя по одежде, из мещан. В редакцию супругов привело несчастье — у них пропал сын. Швейцар посоветовал обратиться к Исаю Давидовичу.
— Этот господин непременно найдет вашего сына, — сказал швейцар, указывая на Ходошева.
Несчастные родители смотрели на журналиста и молчали, не решаясь заговорить.
Ходошев попросил пришедших подняться к нему в комнату. И вот тут-то они, перебивая друг друга, страшно волнуясь, поведали «господину редактору» о том, что в субботу их сын ушел в школу, в школе, как выяснилось, не был и домой не возвращался… С тех пор прошло уже трое суток.
— А в полицию заявили?
— Да, — тихо ответила женщина, — заявили.
— Как ваша фамилия?
— Моя — Приходько, — ответил мужчина осипшим голосом, — а она мать мальчика, Александра…
— Мой муж — отчим ребенку, а мать — я. Мальчика зовут Андрей. Ющинский его фамилия. — Она помедлила и, опустив голову, прошептала: — Он незаконнорожденный… но все равно, это наш сын. И вот… пропал…
— Вы сказали, полиции уже известно. Что же вам угодно от нас? — спросил Ходошев, а в голове уже механически складывалась заметка для завтрашнего номера.
— Мы бы хотели дать объявление о пропаже мальчика, — тихо сказала мать. — Может, найдут его. Мы заплатим сколько нужно.
— Не надо платить, — подумав, сказал Ходошев. — Мы сами напишем.
Исай расспросил родителей о некоторых подробностях, предшествовавших исчезновению мальчика, о школе, где мальчик учился, записал адрес. Потом вежливо проводил их до выхода.
Выпустив посетителей, швейцар поинтересовался:
— Исай Давидович, дело будет?
— Будет! — улыбнулся Ходошев. — Только не знаю, с какой стороны начинать.
На следующий день в «Киевской мысли» появилась маленькая заметка:
«ПРОПАЛ МАЛЬЧИК.
Несколько дней назад ушел из дому и не вернулся ученик Киевского софийского духовного училища Андрей Ющинский. Последний раз мальчик был в школе 12 марта».
Эта заметка стала первой ласточкой. В последующие два года почти все газеты на всех языках мира посвящали сотни и тысячи столбцов этому загадочному, трагическому происшествию. Киевский журналист Исай Ходошев и не подозревал, что своей заметкой он первый оповестит о немыслимом по своей жестокости злодеянии, напоминавшем лишь о средневековье. В историю преступление вошло как «дело Бейлиса». Цивилизованный мир был потрясен. Дело разгорелось как костер, у огня которого многие нагрели свои нечистые руки. И они, эти руки, разметали неисчислимые искры, пока благородный, разумный голос и чистая совесть русского народа не разоблачили проходимцев. Тлеющий огонь был потушен, а пепел развеян.
Опубликовав заметку, Ходошев не остался равнодушным к событию, которое за ней стояло. Оно не давало ему покоя. Первым делом он посетил лукьяновский полицейский участок, куда обращались родители пропавшего мальчика. Участковый подозрительно посмотрел на журналиста и сердито спросил: почему, собственно, он так интересуется этим происшествием? Нахмурившись, Ходошев ответил, что ему как представителю прессы надлежит знать обо всем, чтобы подробно информировать читателя.
Участковый закурил махорочную закрутку и, пуская дым на Ходошева, пожал плечами и проворчал:
— И далось вам это дело! Мы ведь сами ничего еще не знаем!
В тот вечер Исай долго не мог уснуть и беспокойно ворочался с боку на бок.
В мучительно явившемся ему сновидении он снова был местечковым мальчишкой, снова бегал босиком по грязным дворам и разыскивал разноцветные камешки. А вот он уже у меламеда, глаза которого окаймлены красными веками. Мальчик допытывается, где конец света. Старый меламед таращит на него удивленные воспаленные глаза и недовольно бормочет: «Только безумная голова может придумать такой странный вопрос».
А затем Ходошеву в дремоте мерещится единственный в этом местечке гимназист, приехавший из большого города на каникулы. Толстопузый паренек с розовыми щеками по субботам приходил с отцом в синагогу и молился, держа перед собой крохотный молитвенник. Исай, тогда еще Шайкеле, завидовал гимназисту: ему очень хотелось иметь такой молитвенник с золотыми буквами на корешке. Исай просит гимназиста рассказать: каким образом Солнце вертится вокруг Земли и где находится Занзибар — в Азии или в Африке? Гимназист послушно ищет Занзибар на карте и, не найдя, начинает рассказывать Шайкеле о какой-то сказочной стране, которую будто бы недавно открыли ученые. А он, Исай, не дает заговаривать себе зубы, требует найти Занзибар, о котором вычитал то ли у Майн Рида, то ли у Луи Буссенара. Гимназист сердится и кричит, что Занзибара вовсе нет на карте, как нет и реки Самбатион[1]. Исая же очень интересует Занзибар, и он сам находит его на карте и показывает гимназисту. Тот смеется — он думал раньше, что Занзибар — растение… После этого гимназист в синей фуражке с белыми кантами и с гербом на околыше потерял для Исая всякий интерес.
В том же полусне-полудремоте возникали картины и более позднего времени, когда он сам, Исай Ходошев, сдавал экзамены на аттестат зрелости в небольшом городишке Полтавской губернии. Получив аттестат, он хотел поступить в университет Святого Владимира, потом мечтал о Юрьевском (Дерптском) университете, но всюду встречал препятствие — не православный…
Тут Исай сбросил с себя дремоту — и сразу же нахлынуло много воспоминаний, одно другого неприятнее… Он просил у родных денег для продолжения образования за границей, как делали его приятели. Но в помощи ему отказали… Постепенно он втянулся в работу репортера и остался в Киеве.
Исай опять повернулся на другой бок — в который уже раз! Его терзали переживания последних дней.
Вскоре он оставил надежду выспаться, поднялся и с тяжелой головой отправился в пустую редакцию — было воскресенье.
Днем позвонили по телефону и сообщили, что на Лукьяновке найден труп мальчика. Ходошев сразу спустился вниз, нанял извозчика и поехал на Лукьяновку.
Какая-то странная напряженность ощущалась на улицах Киева. Большие группы и даже толпы людей стекались к Лукьяновке. Некоторые с озлобленными, раскрасневшимися лицами возмущенно потрясали кулаками, сопровождая эти жесты унизительной бранью.
Извозчик обгонял пешеходов, подводы, даже автомобиль обогнал. А Ходошев все уговаривал его ехать побыстрее, на что возница спокойно отвечал:
— И чего вы там не видали, паныч? — Хлестнув для видимости свою лошаденку, он сказал: — Мертвого мальчика нашли. Полиция и сыщики шныряют как собаки…
Пойди и расскажи ему, что именно это и интересует Ходошева.
— Поскорее езжайте, — поторапливал он возницу.
— Лошадка слаба, да и я тоже… — тихо возражал извозчик. — Все теперь спешат, ненормальные какие-то! Лучше уж ходить за волами на пашне, чем здесь, в городе, по камням трястись. — Обернувшись лицом к пассажиру, он сделал просительную гримасу: — Набавьте, паныч, лошадке сил прибудет…
Нетерпеливый пассажир вынул из кармана полтинник и сунул его в жесткую ладонь кучера.
— Гони живее, еще получишь, — пояснил он.
Послышался свист кнута и веселый окрик:
— Поберегись!
Лукьяновку Исай знал как свои пять пальцев. Не раз приходилось ему тревожной ночью рыскать здесь по следам поступивших в газету сигналов. Лучше любого сыщика устанавливал он местонахождение некоторых воровских «малин», обиталища известных воров и грабителей. Вот здесь, где он сейчас проезжает, удалось обнаружить шайку воров, совершивших налет на ювелирный магазин Маршака на Крещатике. А вон там — в землянке — краденый товар из мануфактурного магазина Шварцмана. Много историй мог бы рассказать газетчик — и одну весьма поучительную: о встрече с одним из главарей киевского уголовного мира, с которым Ходошев впоследствии даже сдружился.
Новый знакомец неожиданно оказался вполне образованным человеком и незаурядной личностью. Как бы протестуя против социальной несправедливости, он оставил свою вполне обеспеченную жизнь, постепенно втянулся в уголовный мир с его особыми нравами и стал в своей среде знаменитой личностью.
Проезжая по знакомым местам, Ходошев особенно внимательно присматривался к хибаркам и полуразвалившимся землянкам.
А вот и территория зайцевского кирпичного завода. Толпа людей. Ходошев соскочил с пролетки, быстро расплатился с извозчиком.
День выдался прохладный, с сырым ветерком. Почти все были в зимнем, лишь мальчишки сновали в распахнутых пальтишках без шапок.
Толпа росла. Люди жались друг к другу, кое-кто из толпы пытался пробраться поближе к пещере, чтобы хоть одним глазком взглянуть на труп несчастного мальчика.
Появился всем известный городовой лукьяновского полицейского участка Афанасий Швец— низкорослый, с длинными усами, свисавшими на ворот полицейского мундира. «Разойдись! — кричал он и угрожающе добавлял: — Плохо будет!» В руке он сжимал ученическую тетрадь, свернутую трубочкой.
— У-у, фараон!.. — раздалось в толпе.
Афанасий Швец, пропустив мимо ушей злобный окрик, продолжал рыскать глазами. Видимо, он кого-то ожидал. Вскоре показался пристав в сопровождении еще одного городового. Швец что-то буркнул начальству на ухо, и пристав осторожно, с опаской, принял из его рук тетрадку. Втроем они направились к месту происшествия, скрылись в темном зеве пещеры.
Исай Ходошев, конечно, не возражал бы против того, чтобы вместе с представителями власти проникнуть в пещеру… Но как это сделать? Пробравшись к пещере, он сунул одному из охранявших вход удостоверение личности, выданное редакцией газеты «Киевская мысль».
— Я из Петербургского телеграфного агентства, — сказал он.
Тот поглядел в документ, вытаращил глаза, явно не зная, как поступить. Наконец взял бумажку и скрылся в пещере.
Ходошев был удивлен, когда охранник неожиданно быстро вернулся и, отдав документ, пропустил его.
Первые несколько мгновений в темноте ничего нельзя было разобрать. Постепенно Ходошев освоился с мраком. Чей-то карманный фонарик вырвал из темноты и осветил часть головы мальчика, прислоненного к выступу в стене. Затем луч света упал на чью-то руку, протянутую к разорванной одежде на трупе. Кто-то захотел поднять ремень, лежавший на земле, однако властный окрик остановил его:
— Не трогать!
При слабом свете карманного фонарика Ходошев увидел изуродованное лицо убитого, затянувшиеся порезы на висках. На голове неуклюже торчала измятая форменная фуражка с гербом духовного училища, правый глаз остекленел, в левом застыла капля крови.
Исай Ходошев внимательно осматривал набойки на ботинках мертвеца. Он знал, что труп будет скрупулезно изучаться; но ему самому захотелось добыть что-нибудь важное, что могло бы прояснить это страшное, изуверское преступление. Он уже нагнулся, чтобы незаметно взять отстававший от набойки рубчик, но сразу же послышался резкий голос:
— Что вам нужно, молодой человек? Как вы здесь оказались?
Когда же молодой человек объяснил, что он из газеты, говоривший несколько изменил тон, хотя в нем все так же звучала властность и назидательность:
— Вы из «Киевлянина»? Нужна предельная осторожность, здесь каждая мелочь является уликой. Очень важны улики в таком деле…
Журналист растерялся, нагнул голову, словно желая оправдаться. При бледном свете Ходошев заметил околыш студенческой фуражки. Газетчик внимательно присмотрелся к лицу студента и узнал в нем небезызвестного киевлянам Владимира Голубева.
Сердце Ходошева упало: если здесь Голубев — значит, дело плохо.
События принимали нежелательный оборот. Журналист повернул к выходу и вышел из пещеры.
Что творилось вокруг! Полицейские с трудом удерживали натиск толпы, подстрекаемой молодчиками группы Голубева. Трудно было понять смысл выкриков, настолько они были нелепы в своей враждебности. Становилось очевидным, что необходимо каким-то образом унять толпу, успокоить людей, предотвратить возможные эксцессы.
Ходошев знал: достаточно небольшого толчка, малейшей искорки — и возникнет пожар, на невинные головы падет гнев жаждущих мщения людей… И тут Исай услышал возле себя тревожный голос:
— Давайте-ка отсюда, в суматохе ножом пырнуть могут…
В небо взметнулись разноцветные листовки. Послышались возгласы:
— Православные люди! Жиды-кровопийцы зарезали христианского мальчика!..
Дикие, угрожающие крики повисли в воздухе.
Вдруг Ходошев почувствовал, что по его лбу что-то течет. Стоявшая рядом девушка бросилась к нему:
— Вы ранены. Вот негодяи! Изверги!
И мягкая рука приложила к ране носовой платок. Исай надвинул фуражку глубже на лоб и шагнул в сторону.
В отверстии пещеры появился огромный детина в черной фуражке с блестящим козырьком, он нес на руках труп мальчика. За ним следовали пристав, несколько городовых и другие неизвестные Исаю лица. Словно из-под земли выросла подвода с кучером, тело осторожно уложили на подводу и укрыли дырявым мешком. Невзрачная лошаденка тронулась с места. Огромная масса людей поглотила подводу — казалось, она плывет по волнам, подгоняемая толпой.
Тщетны были попытки полицейских, жандармов и тайных агентов отогнать зевак подальше от подводы. Багровый от усердия пристав надрывался:
— Погоняй к полицейскому участку!..
Медленно двигалась мрачная процессия. Взмахами кнута кучер взрезал воздух, но лошадь не хотела ускорить шаг.
Пробираясь сквозь толпу, Ходошев увидел Голубева. Теперь тот стоял на потрепанном фаэтончике и в чрезвычайном возбуждении выкрикивал что-то про замученного мальчика, о его истерзанной душе.
На мгновение Ходошеву показалось, будто студент указал в его сторону. И тут случилось невероятное: журналист упал, а разъяренная толпа продолжала свое шествие, топча его ногами; если бы не сильные руки молодого парня — подмастерья, редакция газеты «Киевская мысль» потеряла бы одного из активнейших своих сотрудников. Петру Костенко удалось оттащить Исая на безлюдное место…
Привела его в чувство Настя. Он открыл глаза, и ему стало стыдно своей беспомощности.
— Второй раз мы встречаемся с вами, — улыбаясь сказала девушка.
Ходошев, кряхтя от боли, поднялся с земли.
— Ничего, черт меня не возьмет, — сказал он, очищая пальто от снега. Фуражки не оказалось — очевидно, затоптали в грязь.
— Могло быть и хуже… — заметила Настя. Она не решалась спросить его, кто он такой, только лишь смотрела на него во все глаза.
Стряхнув с себя остатки грязного снега, Ходошев поклонился и сказал:
— Благодарю вас, господа! Спасибо вам и до свиданья! — И зашагал прихрамывая вслед за толпой.
Домой Вениамин Ратнер вернулся в крайне возбужденном состоянии. Швырнул на стол расстегнутый портфель, фуражку…
— Что с тобой, Нюма? — удивилась мать.
Она приняла со стола фуражку и ходила за ним, держа ее в руках:
— Что с тобой случилось, Нюма? Да скажи наконец!..
— Не со мной — со всеми нами…
Ничего не понимая, мать отворила дверь в кабинет мужа:
— Поди-ка сюда, Иосиф! Может, ты от него что-нибудь добьешься?
В столовую вошел мужчина небольшого роста. Пенсне еще больше увеличивало его огромные глаза. На нем был белоснежный халат, на голове шапочка.
— Что произошло? — спросил он.
…В одном классе с Вениамином учился сын жандармского полковника Степан Иванов. Так вот, сегодня он заявил во всеуслышанье, что Нюму и ему подобных в ближайшее время выгонят из гимназии.
— Мы не должны терпеть подобные оскорбительные разговоры, — закончил свой рассказ Вениамин. Сев за стол, он попросил поесть, он торопился — через час он встречается с товарищами…
Отец не дал ему договорить. Он не любит сборищ гимназистов… Достаточно того, что старший сын участвует в сходках…
— Поменьше шума, легче жить, — увещевал отец горячившегося сына.
— На Лукьяновке нашли в пещере труп убитого мальчика, — продолжал Нюма, — а Иванов, показывая на меня, кричал: «Это они убили его, нужно их всех из Киева в Сибирь сослать…»
Мать все еще ничего не понимала.
— Кого «их»? — переспросила она.
Нюма досадливо повернулся к отцу:
— Поясни ты ей, пожалуйста! Тебя, мама, отца, Якова, меня, всех нас — евреев, одним словом. Сама не можешь догадаться?
— Догадаться не трудно, — спокойно сказал отец. — Если мы не будем высовываться, нас никто не тронет. А вот сборища до добра не доведут. И не болтай глупости.
Махнув рукой, Нюма ушел к себе в комнату.
Клара Осиповна с фуражкой в руке ходила по столовой и ворчала:
— Старые споры между отцом и сыном… С меня достаточно неприятностей от Якова… Теперь и этот туда же!
Иосиф Самойлович пожалел, что не разузнал у сына поподробнее об убийстве мальчика. Он волновался, несколько раз снимал пенсне, протирал его платком, снова надевал. Потом, вспомнив, что завтра к нему на лечение придет член судебной палаты, успокоился. У него можно будет узнать все подробности.
На следующий день в седьмом классе гимназии шел урок истории. Учитель рассказывал об Отечественной войне 1812 года. Как только Наполеон вступил на русскую землю, говорил он, то связался с внутренними врагами России, в частности с небезызвестным еврейским раввином Шнеерсоном, и тот передал французскому императору крупную сумму денег.
Сделав паузу, учитель многозначительно посмотрел в ту сторону, где среди других мальчиков сидел Степа Иванов.
— Так вот, господа гимназисты, чем можно объяснить связь евреев с врагами России? — И, не дождавшись ответа, отчеканивая каждое слово, продолжал: — Не чем иным, как желанием выступить против русского народа… против нас!
Вениамин Ратнер, сидевший на второй парте, заметно побледнел. Он поднялся с места и проговорил, чуть запинаясь, но уверенно и твердо:
— Как не стыдно вам, Сергей Павлович, так говорить!.. Мне хорошо известно, что раввин Шнеерсон был истый патриот Росии и действовал совсем не так, как рассказываете вы…
— Я говорю правду. Это исторический факт…
Позади Ратнера сидели два отъявленных задиры — Соловьев и Воробьев, «близнецы», как их прозвали ребята.
— Проси прощения у Сергея Павловича, — зашипели они.
Резко обернувшись, Ратнер бросил:
— А с вами и вовсе не желаю разговаривать.
— Подумаешь, Ротшильд! Немедленно прощения!
Учитель замолчал, ожидая, что гимназист извинится. В классе стояла гнетущая тишина.
Неожиданно поднялся Степа Иванов, худощавый, черноволосый паренек с едва пробивающимися усиками. Он подбежал к Ратнеру и, ухватившись за пуговицу тужурки, стал трясти его:
— Лучше расскажи, как вы Ющинского убили!
Стены качнулись в глазах Ратнера. Одной рукой он дал Иванову звонкую пощечину, а другой толкнул его в грудь с такой силой, что тот упал навзничь.
Группа одноклассников окружила Ратнера, к нему тянулись руки и кулаки, а «близнецы» сбили его с ног.
От Ратнера никто не услышал ни стона, ни жалоб. Когда возле него остался один только сторож, прибежавший на шум, Вениамин медленно поднялся, вытер кровь, бежавшую из носа, собрал рассыпавшиеся учебники и с трудом поплелся в гардероб. Его догнал инспектор гимназии Адольф Карлович.
— Ратнер! — окликнул он гимназиста. — Зайдите в учительскую.
Вениамин даже не обернулся. Сняв с вешалки шинель и накинув ее на плечи, он хотел уйти, но инспектор преградил ему дорогу.
— Ратнер, вас просят зайти в учительскую, — повторил он. — Слышали, что я сказал?
Но тот снова ничего не ответил и, отстранив инспектора, вышел.
Погруженный в свои мысли, Ратнер медленно шагал домой, заглушая в своей душе нарастающую боль. Гимназический сторож опередил его и передал отцу срочный вызов в гимназию.
— По какому поводу меня вызывают в гимназию? — спросил отец появившегося в дверях сына, но тут же осекся, перепуганный его видом. — Нюма, что с тобой? Почему ты молчишь? Что с твоим лицом?
— Почему молчишь, Нюмонька? — спросила мать. — Ты меня пугаешь… Ну говори, что с тобой? Господи, какая же я несчастная!..
— Я давеча говорил вам… — тихо и сдержанно сказал Нюма.
— А я утверждаю — и впредь запомни: собраний избегать как огня, — настаивал на своем отец. — Вот и Яша тоже… с его собраниями в университете. А ты идешь по его стопам… У меня уже сил нет, за что вы меня мучаете? — Отец отвернулся и опустился в кресло.
Мать молча постелила постель. Она стянула с сына тужурку, пыталась снять обувь. Вдруг подняла голову:
— Ты ведь, наверное, голоден?
Нет, есть он не хочет. Рук и ног не чувствует, они тяжелы, словно тысячепудовые камни. Он лег и повернулся лицом к стене.
— Я же говорил, что собрания не доведут до добра, — снова и снова повторял отец.
В дверь постучали. То опять был сторож гимназии. Он пришел, чтобы передать Иосифу Ратнеру, что его вызывает инспектор.
— Передайте, пожалуйста, господину инспектору, что я скоро приду… Дай мне, Клара, свежий воротничок и новый галстук… тот, в мелкий горошек.
Инспектор встретил зубного врача с необычной суровостью.
— Ваш сын нарушает правила поведения, — сказал он. — Он должен извиниться перед преподавателем истории, иначе мы примем меры… Он оскорбил учителя.
Опустив голову, Ратнер произнес несколько сбивчивых фраз, затем неожиданно добавил:
— Адольф Карлович, приходите ко мне. Получен заграничный цемент и отличные фарфоровые зубы…
— Благодарю, господин Ратнер, — голос инспектора зазвучал мягче. — И все-таки пусть ваш сын извинится. Я думаю, все уладится…
На улице Ратнер встретил Клару Осиповну.
— Почему ты здесь?
— Не исключили Нюму? — спросила она дрожащим голосом.
— Нет, успокойся сама. Господин инспектор придет ко мне завтра. А Нюму ты оставила одного?
— Он уснул.
Немного успокоенные, они направились домой.
В обеденный перерыв Петр Костенко вышел из цеха. Было совсем тепло. Весенний ветер теребил его прямые русые волосы.
Позавтракав краюхой ржаного хлеба и густо посоленным куском сала, он вытер руки бумагой, в которую был завернут завтрак, выбросил ее за колоды и отправился на поиски своего приятеля. Тимка Вайс работал вместе с ним в инструментальном цехе завода «Гретер и Криванек», одного из самых крупных промышленных предприятий Киева. Не найдя его, он расположился среди отдыхавших рабочих и прислушался к их разговору.
— Слыхал, что случилось на Лукьяновке?
— Нет. А что?
— Об Андрюше Ющинском слышал?
— О зарезанном мальчике?
— Ну да.
— Знаю. Это евреи…
— Моя пришла с базара и приказала детям не выходить на улицу. Поймают и зарежут, говорит она.
— Ай-ай-ай, до чего дожили!
— И не стыдно вам такое болтать? — вмешался третий, пожилой, с сединой человек.
Не обратив внимания на эти слова, перебивая один другого, рабочие принялись взахлеб пересказывать базарные версии преступления.
Костенко решил поговорить с этими рабочими, которых он знал как честных людей. Они, правда, из другого цеха, один из них, пожилой, работал на складе готовой продукции. Костенко слышал стороной, будто в молодости он был близок к революционным кругам.
— Федор Николаевич, — обратился к нему Костенко, — приходите послезавтра в клуб служащих контор и торгово-промышленных предприятий. Вы, вероятно, помните, где находится клуб? Вот газета, там есть объявление.
— Да, хорошо помню… — ответил рабочий. Развернув газету «Киевская мысль», он понимающе улыбнулся.
— Так придете? — переспросил Костенко.
Федор пожал плечами, он, мол, не знает, сможет ли. Уж больно он стар, тяжело для него ходить на такие собрания…
— Отвык, дорогой Петро, от сходок, не те уже годы…
— Нет, Федор Николаевич, приходите обязательно, там расскажут об этом таинственном убийстве. — И, обернувшись к двум другим рабочим, предложил: — И вы, товарищи, приходите в клуб, там узнаете правду.
— Сто раз уже рассказывали и пересказывали, — отозвался рабочий в грязном потрепанном фартуке.
— Многое зависит от того, кто рассказывает, — возразил Костенко. — А правду знать никогда не мешает.
К ним подсел Вайс. Достав из кармана завтрак, он принялся за еду.
— Ты вот спроси у Тимки, он тоже рассказывает всякие небылицы, — продолжал рабочий в фартуке.
— Ты что, Сережа? Какие небылицы? Что ты мелешь?
Тот, которого Тимка назвал Сережей, повернулся к прежнему собеседнику.
— Расскажи, Коля, что твоя жена слышала на Житнем базаре. — И, указав на черную кучерявую голову Тимки, продолжал: — Притворяется, что ничего не знает.
— Ты что, — сказал Коля, — неужель не знаешь, что «твои», с черными бородами, гоняются за нашими детьми…
— Так об этом твоя жена слышала на Житнем? — рассмеялся Тимка. — Еще о чем она слышала? А о том, что черти летают над крышами и через дымоходы сыплют соль бабам в юшки, слышала? Петро, а твоя жена тоже видела чертей над крышами?
И, показав белые крепкие зубы, Тимка так заразительно засмеялся, что и Костенко, и пожилой рабочий засмеялись тоже. Даже Сережа и Коля усмехнулись.
— Товарищи, приходите-ка все в клуб. Знаете, где он находится? — спросил Костенко.
— Я не хожу ни по каким клубам… — отрезал Сережа.
— Там проповедуют студенты, а я студентов не уважаю, особливо курчавых… — сказал Коля. — К чему они мне? Одного только студента знаю — Голубева. Вот это человек! Он тоже не уважает курчавых. Мне довелось один раз слышать его в церкви, до чего же красиво говорит!
— И его я тоже не люблю, — заметил Сережа. — Лгун!
— Неверно. Он говорит сущую правду.
— Вот так правда! — одновременно улыбнулись Костенко и Вайс. — Он ведь известный погромщик…
— А тебе-то что, Костенко? Ты ведь не еврей, тебя он не тронет, — сказал Сережа.
— Сядь поближе, — Костенко потянул Сережу за фартук.
— Отпусти, — вспылил молодой рабочий, — ты, агитатор!
— Ты еще молод, вот и вторишь глупым базарным бабам! Я тебе дам книжку почитать — и тогда поймешь, что правда не у Голубева. — Костенко дружески похлопал Сережу по плечу: — Эх ты!.. Как твоя фамилия?
— К чему тебе моя фамилия?
— Не для охранки, не бойся.
— Боялся б я тебя мертвого, — весело сказал Сережа.
— Бояться нечего, а постыдиться — следовало бы.
— «Стыдиться»… Чего?
— Своих слов… Мыслишь не как человек.
— Эк заладил! А кто ж я, по-твоему, коль не человек?
— Говорил я тебе: Голубев позорит тебя.
— Не имеешь ты права так говорить: Голубев за всех истинно русских людей стоит, — не унимался Сережа.
— Ты-то ведь не русский! — сцепился с ним Костенко.
— А кто я? Слышь, Коля, что говорит хохол?
— Да, я — хохол. А как твоя фамилия, Сережа?
— Лайко.
— Значит, ты тоже хохол. Только не говори так. Ты человек — это главное. Вот твой Голубев все твердит: «истинно русские люди», «истинно русский человек». Да он вообще людей не любит, и русских людей тоже не любит. А как ваша фамилия, Федор Николаевич?
— Гусев.
— Так вот, твой русский Голубев его, Гусева, русского человека, ненавидит только потому, что тот не идет за ним, не желает прислушиваться к его болтовне…
— Правильно, правильно! — поддакивает Федор. Разгладив длинные усы и кашлянув, он добавил: — Мне еще помнится пятый год, когда после 17 октября засвистели казацкие нагайки… А что вы думаете, то, что происходит теперь по поводу убийства Ющинского, равно тому, что происходило в пятом году? Тогда тоже хотели утопить революцию в погромах. Хитрый наш царь Николка со сворой своих министров! Видят, что наш брат рабочий — будь то русский, украинец, поляк, еврей или кавказец — подымает голову, так сразу натравливают хулиганье да воду мутят, утверждая, будто одни евреи повинны в том, что нам живется плохо. Так бейте их, евреев, душите! — кричат они. Хотят задурить наши головы. Вот и теперь с убийством Ющинского… Верно говорю, Петро?
— Верно! Святые слова, Федор Гусев, святые! Как только ироды жандармы чуют, что становимся чуток сильнее, тут-то они и начинают народ баламутить, устраивают погромы, сукины сыны, чтоб о них позабыли.
— Не рассказывайте нелепиц, не с детьми сидите, — озлобился Сережа.
— Сущую правду говорю.
— Ты, дружок, — обратился Гусев к Сереже, — прислушайся к словам Костенко, он человек честный.
— Какой он честный, если вон с тем приятельствует, — Сережка указал на Тимку Вайса.
— Дурак! — вспылил Тимка. — Зачем с ним разговариваешь, Петро? Он вскоре вместе с этим Голубевым живых людей будет жрать, честное слово!
— Не надо ругаться, Тимка. Придет время, он поймет, кто прав. Несколько раз объясним ему, в конце концов он поймет.
Заводской гудок напомнил, что кончился обеденный перерыв.
Прошло несколько дней после того, как в пещере был обнаружен труп Андрея Ющинского.
В Киевской судебной палате, как обычно, стояла тишина, отличающая такого рода учреждения от других. К окнам, выходящим на широкую улицу, льнул ясный день, суля весеннее тепло. Казалось, вот-вот нагрянет весна и захлестнет не только этот светлый город, но и весь мир небывалой свежестью, невиданными еще красками. По краям тротуаров бурно неслась вода, растворяя в своих мутных потоках остатки раскромсанного снега, все еще сопротивляющегося могучему животворному светилу.
У окна одной из комнат стоял член судебной палаты Леонтий Иванович Шишов. Наблюдая за весенней стихией, он думал о своей дочери, которая совершенно неожиданно вернулась из Петербурга. Картина раскованной весны напоминала ему о характере и темпераменте любимой дочери.
Теплое чувство, овладевшее им, тут же сменилось болью: почему дочь не пошла по тому пути, на который он направлял ее с детства? Почему сын Анатолий якшается со студентом Владимиром Голубевым, снискавшим славу скандалиста и хулигана? Нет мира, нет лада в семье. Невелика честь быть отцом такого сына, с горечью думал Леонтий Иванович, и сердце у него сжималось.
Вот медленно, по колеса в воде, подходит трамвай. Десяток пассажиров, стараясь не замочить ноги, выбирались на тротуар. Шишов увидел своего коллегу — члена Киевской судебной палаты Василия Павловича Буковского. Он спрыгнул с трамвайной ступеньки прямо в воду, неуклюже зашагал в своих глубоких калошах.
Левой рукой Буковский придерживает тяжелые полы шубы, а в правой у него палка, которой он пытается нащупать брод.
Леонтий Иванович подумал, не несет ли Буковский какие-нибудь приятные новости, иначе зачем ему так спешить?.. Шишов даже вышел навстречу коллеге, который замешкался в гардеробе.
Предчувствие не обмануло Шишова. Очутившись в вестибюле второго этажа, Буковский взял сослуживца под руку и повел его в присутственную комнату. Только там он тихо сказал:
— Чаплинский уже приступил к исполнению обязанностей прокурора судебной палаты.
— Уже? — Шишов достал из жилетного кармана старомодную табакерку, кончиками двух пальцев взял щепотку табака и затолкал ее в нос. — Вот как! А я думал, может, вообще не приступит… Откуда сие вам известно?
— Знаю. Точно знаю.
После небольшой паузы Буковский подошел к своему письменному столу, собрал лежавшие кучей бумаги и стал наспех рассовывать их по ящикам.
— На всякий случай, пусть будет порядок!
— А когда он удостоит нас чести?..
— Возможно, еще сегодня, — ответил Буковский, заглядывая в ящики.
— Даже сегодня?.. — Шишов задумался.
— А не привести ли нам себя в порядок у кауфера? — спросил Буковский.
Шишов промолчал.
Инстинктивно одернув полу мундира, он позвонил. Вошедшего курьера попросил принести стакан чая и бутерброд.
— Завидую вашему олимпийскому спокойствию, Леонтий Иванович!
— В самом деле завидуете? — слегка прищурясь, спросил Шишов.
Губы Буковского скривились, опухшие глаза сузились.
— Честное слово, завидую, — сказал он. — У меня дом полон людей, приживалки всю жизнь сидят на моей шее, а я должен страдать. Но не думайте, по натуре я смелый, Леонтий Иванович, очень смелый! Вы так не считаете?
Шишов иронически смотрел на своего смелого сослуживца:
— Да, да, все так… — Шишов отвернулся, чтобы взять стакан с чаем.
За дверью послышались торопливые шаги, где-то далеко в коридоре хлопали двери.
Оба чиновника напряженно прислушались. Заметно побледнев, Буковский смотрел на дверь.
— Не он ли?
— Весьма возможно, — спокойно ответил Шишов.
— Вы понимаете… не знаю, чем это объяснить… — язык Буковского заплетался, — каждый раз, когда мне приходится иметь дело с влиятельными чинами, я теряюсь, а тут сам Чаплинский… с его репутацией…
Шишов неожиданно вышел. Вскоре он вернулся и торжественно заявил:
— Его превосходительство министр юстиции — господин Щегловитов собственной персоной.
Ошеломленный Буковский схватил Леонтия Ивановича за руку и подавленным голосом произнес:
— Не может быть… Сам министр?..
— Ну чего вы испугались, Василий Иванович, как вам не стыдно? — пожурил он коллегу.
Лишь теперь Буковский понял, что Шишов пошутил.
— Вы должны понять меня, Леонтий Иванович, — опустив голову, прошептал Буковский, — я ведь объяснял вам, полон дом, приживалки, домочадцы…
Яркий день рвался в комнату. Битых два часа оба члена судебной палаты сидели за своими столами в ожидании нового прокурора. Четыре часа. Присутственный день близился к концу.
Председатель судебной палаты тайный советник Александр Александрович Мейснер, сухопарый, с огромной головой и маленькими строгими глазами, вышел из своего кабинета. Он и не подозревал, что действительный статский советник, новоиспеченный прокурор Киевской судебной палаты посетит его первого.
Быстрыми шагами Чаплинский подошел к двери кабинета председателя, постучал. Никто не отозвался. Недовольный, Георгий Гаврилович постучал еще раз и оглянулся по сторонам — первый визит, и такой конфуз.
Прокурор двинулся дальше по коридору, остановился у комнаты членов палаты.
— Господа! — послышалось за дверью.
Буковский вскочил, вытянулся. Шишов не успел подняться — на пороге стоял человек среднего роста в знакомом судейском сюртуке с блестящими пуговицами, Широкое лицо, немного грубоватое, с коварными карими глазами, было обращено к Буковскому. Поглаживая пышные усы, он в то же время думал: знали о его приходе или нет?
— Здравствуйте, господа! — громко произнес он, подошел сперва к Шишову, а затем к Буковскому и пожал обоим руки.
Чиновники представились, но прокурор движением руки остановил их:
— Остальное мне известно. А что, Александр Александрович болен? — невозмутимо поинтересовался он, заглушая в себе возникшее недовольство.
— Его превосходительство, вероятно, удалились на обед, — осторожно предположил Буковский.
— На обед? Так рано? — Чаплинский покачал головой.
— Возможно, действительно рано… — подхватил Буковский.
— Рано, — тоном, не допускающим возражения, заключил прокурор.
Степенно прохаживаясь по комнате, Чаплинский заметил, что портрет Александра Второго Освободителя висит не на надлежащем месте. Затем остановился у окна, всматриваясь в царившее на улице оживление, сказал:
— Как люди торопятся. Какой в этом смысл? Как вы считаете, Леонтий Иванович? — прокурор повернулся к Шишову.
— Что именно, Георгий Гаврилович? — не понял тот.
— Да вот, торопятся люди…
— Не знаю, что вы хотите этим сказать.
— Что я хочу сказать?.. — Чаплинский испытующе поглядывал на обоих членов судебной палаты. — Для нас, судейских работников, существует незыблемое правило: искать медленно, углубленно, чтобы найти одну только правду. Несмотря на известную поговорку, будто правда всплывает подобно жиру на воде, мы все же по опыту знаем, что иногда приходится горы переворачивать, пока найдешь ее, эту пресловутую правду. Кое-кому приходится расплачиваться карьерой… Я хочу сказать, что мы торопиться не станем. Нам следует найти в себе силы, терпение, чтобы докопаться до этой самой правды. Мы, судебные работники, не должны ошибаться, иначе грош нам цена.
Чаплинский говорил, и при этом усы его подергивались и обнажались острые, как у грызуна, зубы.
— Вы поняли меня, господа? Это мой принцип, на нем зиждется вся моя деятельность.
Шишов невольно присматривался к движениям рук Чаплинского: прокурор погладил свою блестящую розовую лысину, затем провел тыльной стороной ладони по мягким волосам, окаймляющим нижнюю часть головы, и продолжал:
— В одном лишь случае нам дано право несколько поторопиться в поисках правды: тогда, когда дело идет об интересах русского духа, о всех явных и скрытых врагах России… церкви… Только в этих исключительных случаях и может быть оправдана поспешность.
Чаплинский помолчал, после чего, улыбаясь, обратился к членам палаты:
— А вы как думаете, господа?
Опустив головы, оба молчали, внимая доверительным высказываниям нового прокурора. Почтительно, с покорным трепетом в голосе, первым заговорил Буковский:
— Вполне разделяю ваши глубокомысленные соображения, Георгий Гаврилович, вполне…
Шишовым овладело такое чувство, будто у него насильно хотят вырвать то, что он не совсем еще продумал. В то же время ему не хотелось противоречить новому и влиятельному прокурору с первой же встречи. Но как он был поражен, когда Чаплинский вновь обратился к нему, желая знать, не расходятся ли их мнения.
Не спеша Леонтий Иванович достал из кармана табакерку, повертел ее в руках и, разгладив бакенбарды, ответил:
— Мне кажется, Георгий Гаврилович, что истина является нашим высшим и первейшим принципом, она возвышается над всеми другими человеческими чувствами…
— А чувство верности русскому народу, престолу? — спросил Чаплинский, слегка повышая голос.
— Обретенная истина неизменно возвышает и народ, и престол…
— Прекрасные слова, Леонтий Иванович, прекрасные! — Лицо прокурора просветлело, глаза заблестели. — В таком случае, мне легко будет подвизаться с вами на ниве правосудия, очень легко!
Приблизившись к окну, Чаплинский повторил:
— Вы все-таки поглядите, как люди торопятся. Весна как-никак, господа!
Крепко пожав руки своим будущим сослуживцам, он вышел из комнаты.
Члены палаты молча заняли свои места. Шишов вынул из жилетного кармана кусочек замши, вытер очки и снова надел их. И тогда он увидел, что Буковский с удовлетворением потирает руки.
— Ну что? — спросил Шишов.
— А знаете, Леонтий Иванович, он мне нравится. Это настоящий столп нашего ведомства. Давно слышал о нем, о Чаплинском, давно…
Шишов ничего не ответил, поглядел на часы и с тревожным чувством направился к выходу. Вспомнил на лестнице, что в ящике стола остался рецепт нового средства от головной боли, но решил, что не стоит за ним возвращаться.
Леонтий Иванович вернулся из судебной палаты в тяжелом, подавленном настроении. Все, что ему довелось слышать в последние дни по поводу зверского убийства мальчика на Лукьяновке, он связывал с назначением Чаплинского на должность прокурора Киевской судебной палаты, впрочем, мыслей своих он высказывать не решался. Вообще в последнее время в судебном ведомстве империи творятся невероятные вещи… Вот, например, не так давно один из членов Саратовской судебной палаты позволил себе выступить против одного обвинительного акта, явно лишенного законных оснований, однако результат этого протеста оказался довольно плачевным: смельчака отстранили от должности, предложив уйти на пенсию, и даже выслали в отдаленную губернию.
Леонтий Иванович прилег отдохнуть. Вскоре из передней донесся шум — это Анатолий вернулся домой навеселе.
Как ни удерживала его мать, сын все же ворвался к дремавшему отцу.
— Проснись, папа! Послушай меня, господин член судебной палаты! Ты ведь человек совести, как же ты можешь допустить, чтобы твоя дочь — Анастасия Леонтьевна — отбивала мужа у законной жены? Это ведь безнравственно… Недостойная она, твоя дочь, выходит?
— Что случилось? — поднявшись с кушетки, еще не совсем очнувшись от сна, спросил Леонтий Иванович.
— Толя, сын мой… Да что это с ним творится в последнее время! Вот несчастье! Ты, Леонтий, уж прости его, не сердись! Он, видимо, нездоров, — причитала мать.
Леонтий Иванович недоумевающе смотрел на них.
— Толя не в себе, Леонтий… Надо бы посоветоваться с врачом. Настюша, сделай одолжение, вызови врача. — Заметив, что дочь и не собирается выполнить ее просьбу, Серафима Гавриловна вдруг прикрикнула на горничную: — Чего стоишь как мертвая! Позови скорей доктора Бронштейна.
— Не нужны мне евреи-врачи! Они зарезали Андрюшу Ющинского… — зарыдал вдруг Анатолий, обдавая всех запахом спиритуозного дыхания.
— Глядите-ка, расплакался, до чего милосердная душа!.. Зарезали Ющинского… — глядя в упор на брата, проговорила Настя. — Понимаешь, папа, чуть только студенты или рабочие слегка подымут головы, так голубевы и компания начинают обвинять евреев во всех смертных грехах — знайте, мол, где все зло зарыто…
— Слышите, о чем говорит крамольница? — Анатолий ударил кулаком по столу и заорал во весь голос: — Замолчи! Твои слова — прямая защита евреев и всех агитаторов!
— Пойди же, — вновь обратилась мать к горничной, — позови доктора.
— Не желаю доктора! Не нужен он мне! — вопил Анатолий.
— Тут нужен психиатр, а не терапевт… — заметил Леонтий Иванович.
— Я вовсе не сумасшедший, отец. Да будет тебе известно, что твоя дочь открыто флиртует с хохлом, у которого есть законная жена и ребенок. Ты не имеешь права прощать ей это…
Леонтий Иванович сидел неподвижно. Взгляд его без очков казался каким-то особенно растерянным. Он только пожал плечами и пробормотал в полном смятении:
— Что творится у меня в доме — ничего нельзя понять!
Сложив руки на груди, Настя с омерзением смотрела на Анатолия.
— С тех пор как вернулась эта крамольница, в нашем доме все пошло вверх дном, — не унимался Анатолий. — Скажи ей, отец, ведь ты за справедливость и законность, почему же прощаешь ей откровенный разврат?
— Это правда?.. — нерешительно спросила мать, глядя дочери прямо в лицо.
— Хулиган! — сквозь зубы прошептала Настя.
Отец беспомощно посмотрел на детей, перевел взгляд на жену. Характер сына ему хорошо известен, но то, что он услышал о Насте, для него, нравственно чистого человека, казалось громом среди ясного неба. Неужели Настя действительно опозорила его семью?
— Это верно, что он говорит?
— Ложь! — спокойно и твердо ответила Настя, глядя в глаза отцу.
Леонтий Иванович повернулся к сыну. Отцовские глаза, всегда такие добрые и нежные, теперь выражали страдание и смятение. Казалось, вот-вот — и Леонтий Иванович вспыхнет и обрушит свой гнев на стоявшего перед ним долговязого телепня.
Анатолий продолжал неистовствовать. Стремглав бросился он в комнату сестры, и, раскидав ее постель, извлек из-под изголовья небольшую книгу.
— Гляди, папа! — крикнул он торжествующе. — Она читает запрещенное издание «Кобзаря». Вот что приносит она в наш дом!..
— Тарас Шевченко, — вздохнула с облегчением мать, увидев обложку.
Настя подбежала к брату, ловко выхватила у него книгу из рук и наотмашь ударила его по лицу.
— Вот тебе, черносотенец! — крикнула она, вне себя от возмущения.
Опешивший Анатолий схватился за пылающую щеку.
— Боже мой! — вырвалось у Серафимы Гавриловны.
Леонтий Иванович промолчал, втайне он гордился своей дочерью.
В одну из апрельских ночей жена прокурора Киевской судебной палаты почувствовала себя плохо. После своего назначения на эту ответственную должность Георгий Гаврилович до того увлекся срочными делами, что совсем забыл о жене. Сидя за столом в своем кабинете, он внимательно изучал величайшей важности документы. Неожиданно в дверь постучали, вошла горничная.
— Что случилось? — спросил Чаплинский.
— Барыне плохо, — сказала горничная и убежала.
Не хотелось прокурору отрываться от занятий, но что поделаешь! И он порывисто поднялся и поспешил в спальню.
Возле жены стояла горничная с ложкой в руке. Он услышал взволнованные слова:
— Выпейте, барыня, вам сразу полегчает. Доктор велел.
Больная покорно проглотила лекарство, положила голову на высоко взбитую подушку и сквозь полузакрытые веки посмотрела в сторону вошедшего мужа.
Георгию Гавриловичу казалось, что взгляд жены проникнут укором, и он невольно почувствовал себя виноватым. Прокурор действительно в последнее время почти не общался со своей красавицей женой. Посмотрев теперь на нее, слабую и томную, он заметил коричневатые пятна на лице и одутловатость, характерную для беременных.
— Может быть, вызвать акушера? — спросил он.
Жена слегка пошевелила головой: пока не надо…
— Ты совсем забыл меня… — после небольшой паузы сказала она.
Нет, он о ней не забыл. Хотя в последние дни действительно с головой ушел в одно чрезвычайной важности дело; обстоятельства вынуждают его к крайней сосредоточенности и самоуглублению. Прокурору очень хотелось поведать спутнице своей жизни, перед какими испытаниями поставила его судьба, но поймет ли она его? Жизнь только однажды предоставляет человеку возможность взлета… И эта возможность связана с событиями большого значения. Всякий взлет всегда таит в себе опасность, которую необходимо вовремя заметить и преодолеть. Взлет и падение всегда рядом, поэтому нужно быть начеку, смотреть в оба, тем более когда речь идет…
Но ничего этого он не сказал жене, только поцеловал ее влажный лоб и, пожелав спокойной ночи, удалился к себе.
Вчитываясь в лежащие перед ним книги и брошюры, прокурор хотел постичь истину. В голове все мешалось, словно в тумане. Всплывали картины далекого детства: нелегкие годы учения у католика-иезуита — мрачного, двуличного человека с отталкивающей внешностью. Картины эти и поныне давят его сознание. Недавние встречи со студентом Голубевым возродили в памяти дни, проведенные у иезуита. Чаплинскому порою казалось, что свое будущее он должен строить на том, что посеял в его душе этот темный человек, и лишь только тогда он с помощью таких, как Голубев, сможет совершить свой взлет…
Пододвинув ближе массивную настольную лампу, Чаплинский читал: «…Укажем на сочинения некоторых крещеных евреев. В 1614 году крещеный еврей Бренн написал книгу, в которой доказывает, что при тяжелых родах еврейки употребляют христианскую кровь. Подобное мнение поддерживает иезуит Радегис и добавляет при этом, что еврейкам необходима христианская кровь при всяких родах. Венгр Бонифатий утверждает, что у евреев не только женщины, но и мужчины подвержены периодическим менструациям и они лечат себя христианской кровью. В Торнау в 1494 году…»
Чаплинскому стало не по себе. Он поднялся, прошелся по кабинету, достал коробку папирос — курил он очень редко — и, закурив, вдохнул всей грудью горьковатый дым. Потом прокурор отворил окно и выбросил окурок. Однообразный монотонный звук долетал до его слуха, где-то капля долбила камень.
Наслаждаясь апрельской прохладой, врывавшейся в распахнутое окно, Чаплинский подумал, что неплохо было бы проведать жену, но тут же раздумал. У него столько дел, а главное — он еще не решил, что будет говорить архимандриту Киево-Печерской лавры отцу Евстафию, с которым собирался встретиться завтра. К тому же в конце дня предстоит беседа с профессором Киевского университета Оболонским и с прозектором Туфановым… Завтра тяжелый день, а он еще не отдыхал, и сон бежит от него…
Вынув из ящика небольшое зеркальце, он посмотрелся в него. Под глазами темные набухшие мешки… Обычно строгое лицо показалось ему каким-то одутловатым и помятым. «Оттого что мало сплю», — решил Чаплинский. Быстро раздевшись и потушив лампу, он лег на диван. В дремоте ему привиделось, что жена рожает, зовет его, простирая к нему руки, а он грубо отстраняет ее, продолжая копаться в материалах о кровавом средневековье…
Чаплинский тяжело перевернулся на другой бок. Несмотря на калейдоскоп сновидений, он проснулся свежим и обновленным. Еще не умывшись, заглянул к супруге. Она улыбнулась и мягко спросила:
— Как тебе спалось?
— Это я у тебя должен осведомиться, моя дорогая…
Она не дала ему договорить:
— Я вижу, ты так озабочен… — И после маленькой паузы: — И так занят срочной работой.
— Ты даже не представляешь себе!
— А что, собственно, случилось? — жена удивленно раскрыла глаза и добавила: — Если это, конечно, не секрет, господин прокурор…
— Загадочное убийство, дело запутанное… Тебе о таких вещах думать теперь ни к чему.
Женщина протянула обнаженную до плеча руку, ухватила мужа за пальцы, мягко сжала их и сказала непринужденно и легко:
— Распутаешь, господин прокурор, уверена, что распутаешь!
— Бог знает… — вздохнул он.
Приподнявшись на постели, она ободряюще улыбнулась.
— Я в этом не сомневаюсь…
Чаплинский благодарно наклонил голову, поцеловал жену в лоб и решительно вышел из комнаты.
На столе в своем служебном кабинете прокурор увидел записку, в которой сообщалось, что отец Евстафий прибудет к десяти часам утра. Чаплинский предполагал до его прихода поговорить с Голубевым, да, видимо, уже не хватит времени.
К предстоящей встрече со святым отцом он внутренне готовился, подыскивал слова, убедительные, добрые, которые помогут найти общий язык.
Он знал, что православные пастыри не отличаются такой фанатичностью и непримиримостью, как католические. Это ему известно и из литературы, и из личного опыта. Прокурору словно бы хотелось убедить самого себя в том, что православные богослужители не столь ревностно пекутся о защите догм своего вероисповедания.
Тут Чаплинский подумал об Антонии — архиепископе Волынском. Ему, Чаплинскому, пришлось однажды встретиться с этим известным публицистом и деятелем православной церкви, который в дни своей молодости именовался в миру Алексеем Павловичем Храповицким. Вот он-то, пожалуй, не поступится непримиримостью к неверным и вообще к людям, подрывающим основы христианской религии, он настойчив не меньше, чем ярые католики.
В деле, которое ему, Чаплинскому, предстоит вести, необходимы люди сильной веры и большой ненависти ко всем врагам Отечества, престола и всего исконно русского. Люди, которые поведут борьбу с революционерами, готовыми посягнуть на престол. Люди, отвергающие инородцев! Ведь именно революционеры да инородцы грозят гибелью всему национальному…
Прокурору вспомнилось пережитое им мучительное чувство, вызванное словами одного богатого помещика, будто бы фамилия Чаплинский не русского происхождения… Он намекал на то, что прокурор происходит от рода поляка Чаплинского, в свое время действовавшего против Богдана Хмельницкого…. Это чепуха, прокурор докажет русскому народу и русскому царю всю силу своей преданности Российской империи.
Стук в дверь прервал нить размышлений прокурора.
— Милости прошу, отец Евстафий, — низко кланяясь, сказал Чаплинский.
Порог кабинета переступил благообразный старик, весь облик которого говорил о глубоком чувстве собственного достоинства, характерного для людей его сана. Поставив палку в угол, он огладил длинную седеющую бороду и усы, мягко промолвил «здравствуйте» и благословил хозяина кабинета, который так низко склонил свою голову, будто желал поцеловать благословляющую его руку.
— Прошу садиться, — сказал Чаплинский.
Отец Евстафий подобрал полы рясы и грузно опустился в кресло.
— Как поживаете, отец Евстафий?
— Благодарю вас. Моя жизнь растворяется в жизни вверенной мне святой обители. Бог нас терпит…
Несмотря на то что Чаплинский как будто заранее продумал, как повести беседу с таким видным и опытным богослужителем, он все же не смог сразу найти ключ для решения своей задачи. Воспользовавшись тем, что на столе лежал свежий номер газеты «Киевская мысль», Чаплинский слегка кивнул в ее сторону, затем перевел взгляд на гостя и спросил его якобы без всякой задней мысли:
— Вы читаете эту… еврейскую газету?
— Почему «еврейскую»? — удивился архимандрит.
Чаплинский, видимо, не ожидал такой реакции. Он замялся, пальцами нервно забарабанил по столу и, стремясь быть предельно внимательным, удивленно покачал головой.
Не найдя других слов, Чаплинский пробормотал:
— Всем известно… как же… — И решил сразу перейти к сути дела: — Вы, конечно, читали заметку об убитом мальчике?.. А знаете, отец Евстафий, кто повинен в убийстве?
— Мы в Лавре далеки от мирской жизни…
— Не говорите, батюшка, это дело и вас касается.
Губы старика дрогнули.
Когда Чаплинский отвернулся к окошку, отец Евстафий осторожно встал со стула.
— Я пойду, Георгий Гаврилович… — В его голосе звучала растерянность.
— Куда же вы? Вы меня не так поняли, отец Евстафий…
Как ни хотелось Чаплинскому произвести на духовное лицо должное впечатление, он не знал, как этого добиться. «Надо говорить со стариком осторожнее, если мои слова вызывают у него такую реакцию», — подумал Чаплинский.
— Так каково же ваше мнение, отец Евстафий? Как вы считаете — кто мог убить невинного христианского мальчика? — как можно доверчивее спросил прокурор.
— Как обычно бывает, — злодеи… Так я мыслю.
— Злодеи-то злодеи, но какие? Видите ли, меня поставили на такую должность, которая призвана охранять православный русский народ и его царя от всяких злодеев. Бывают злодеи, что пытаются пошатнуть устои трона, — этих мы изловим и покараем. Но есть преступники, коих изловить трудно. Их много, и они мстят русскому народу, пьют его кровь… Да, да, пьют кровь. Вы ведь знаете, что у евреев теперь канун Пасхи?
Лицо старика потемнело.
— Ах вот вы о чем, Георгий Гаврилович… В бытность мою настоятелем Почаево-Успенской лавры два инока еврейского происхождения сказывали мне, будто у их сектантов — у хасидов или хусидов — имеется страшный обычай: добывать кровь убиенных христианских отроков. Она требуется им для приготовления еврейских пасхальных опресноков, или, как у них называется, мацы…
Чаплинский удовлетворенно вздохнул. Он встал и радостно перебил старца:
— Отец Евстафий! Нам необходима ваша помощь, помощь мудрого и многоопытного пастыря.
Чаплинский надеялся, что, возбужденный своим же повествованием, священнослужитель сам придет к логическому выводу и поможет открыться затаенной мысли и далеко идущим желаниям прокурора. Однако отец Евстафий молчал, губы его под густой бородой сомкнулись, а руки на коленях дрожали мелкой неуемной дрожью.
«Наступил момент, когда следует направить сердце и разум старца так, чтобы он мог послужить делу России», — решил Чаплинский.
— Что с вами, отец Евстафий? — обратился он к старцу.
— Ничего. Вы сказали — нужна помощь, — тихо сказал отец Евстафий, — а я немощен, стар…
— Нам не нужна ни ваша мощь, ни ваша сила. Вы только напишите министру то, что вы мне изволили сказать, и пусть продажная «Киевская мысль» знает, что вы вместе с русским народом…
— Да с каким же другим мне быть народом? Чай, с русским всю жизнь… А министру мне что писать? Ведь мне сказывали это крещеные, принявшие православие, не моя ведь это мысль… Какие-то затуманенные люди… — Отец Евстафий резко, не по своим летам, поднялся. — Вы, Георгий Гаврилович, запамятовать изволили, что и у нас есть совесть… — И, помолчав, добавил: — Поразмыслю еще, подумаю…
Приступ удушливого кашля прервал его слова. Кое-как уняв кашель, благочестивый отец распрощался и направился к выходу.
Чаплинский был не удовлетворен беседой. Легкое раздражение овладело им. Видно, утратил он былое красноречие, способность убеждать… Когда-то, на заре прокурорской деятельности, многие говорили ему о волшебных чарах его ораторского дара и, главное, об умении околдовать присяжных заседателей, убедить их в справедливости своих суждений и в правильности обоснования обвинения. А сегодня он проиграл.
Чаплинский взял в руки акт судебно-медицинской экспертизы, подписанный профессором Киевского университета Оболонским и прозектором того же университета Туфановым. Еще раз пробежал его глазами, мелькнула мысль: «Вот придут ученые мужи, может, и они, как отец Евстафий, будут вилять хвостами… Кого ж они боятся? Неужели продажной печати и революционеров?..»
И как раз в этот момент прокурору доложили, что пришли Оболонский и Туфанов.
— Господа, — встретил их Чаплинский, — вы проделали большую работу, но… я не чувствую здесь, — он показал на акт, — что именно вы на стороне России…
Пришедшие переглянулись.
— Скажу откровенно: мне хочется знать, читали ли вы когда-нибудь записки иеромонаха Лютостанского?
— Кого? — переспросил профессор Оболонский и недоумевающе посмотрел на Туфанова.
— Это вам не делает чести, господа. При сочинении этого акта, — Чаплинский поднял вверх бумагу, дрожавшую в его руках, — нужно было учитывать мысли и замечания известного специалиста по этому вопросу Лютостанского.
Профессор Оболонский передернул плечами:
— Как понимать ваши слова «при сочинении»?.. Мы не сочинители, господин прокурор. Это официальный документ, свидетельствующий о несчастной жертве…
— Верно, о жертве, принесенной определенной группой во имя изуверства. Страшное злодеяние, господа ученые. А у вас получается, будто христианский мальчик убит из мести, а на самом же деле вы можете заметить, что кровь из ран несчастного мученика выцедили еще при его жизни…
Оба врача почти одновременно поднялись со своих мест.
— Что вы говорите, Георгий Гаврилович?.. — ошеломленно пролепетал Оболонский.
— Глядите, господа, как бы вы не просчитались, будет поздно… Вам можно и замену подыскать.
И после небольшой паузы:
— Сегодня как раз шел разговор о вас у губернатора. Вы что, хотите проститься с университетом? — Чаплинский повернулся к Туфанову: — Думаете переехать в Казань?..
Ученые молчали, каждый думал, насколько тесно сосуществуют честь и бесчестие в деле, которому они посвятили жизнь. Увидев надменное лицо прокурора, они поняли, зачем их сюда вызвали.
Они слушали высокопарно звучавшие слова о преданности идеалам науки, призванной служить престолу, и им казалось, будто с портрета над столом прокурора на них смотрит выжидающе самодержец.
Профессор Оболонский и прозектор Туфанов раскланялись. Вышли на шумную, солнечно-радостную улицу.
Остановились у памятника Богдану Хмельницкому. Нарушил молчание Туфанов, обратившись к своему старшему коллеге:
— Николай Алексеевич, если меня не обманывает чутье, нас собирались лишить чести…
Оболонский зашагал дальше, ничего не ответив.
А прокурор Чаплинский тем временем составлял в судебной палате доклад министру юстиции в Санкт-Петербург о результатах сегодняшних встреч. Обстоятельно сообщив об отрицательном ответе экспертов на вопрос о ритуальном характере убийства Ющинского, Чаплинский дописал решительно: «Тем не менее эксперты заявили, что в дальнейшем развитии следствия они, быть может, и в состоянии будут дать заключение о ритуальных мотивах этого убийства».
Солнечным апрельским днем Исай Ходошев с чемоданом в руке поспешно направился в редакцию газеты «Киевская мысль», откуда и позвонил по телефону на вокзал, справляясь о ближайшем поезде в Петербург. Узнав, что до отправления поезда остался всего один час, он попросил оставить ему билет. Распрощавшись с сотрудниками, Ходошев вышел на улицу, вскочил в трамвай — и вот он уже в купе второго класса, поезд мчит его в Петербург.
Ходошеву довелось однажды побывать в столице Российской империи, двое суток провел он в этом прекрасном городе. Тогда его вызвали из Петербургского телеграфного агентства для переговоров о сотрудничестве. Теперь же он едет с удостоверением газеты «Киевская мысль», которое дает ему право на посещение заседаний Государственной думы. В редакцию киевской газеты поступили вполне достоверные сведения о том, что на одном из ближайших заседаний Государственной думы будет обсуждаться вопрос об убийстве Андрея Ющинского, а так как в киевских журналистских кругах распространились разные слухи о мерах, предпринимаемых правыми элементами Думы, редакция газеты «Киевская мысль» решила послать своего сотрудника в Петербург, чтобы получить информацию непосредственно с места событий.
Ходошев прибыл в столицу солнечным утром двадцать восьмого апреля и остановился в гостинице. Попытка связаться с телеграфным агентством по телефону ни к чему не привела, и он без промедления выехал в Думу.
Дежурный у входа отказался выдать сотруднику провинциальной газеты пропуск. Это, мол, не в его компетенции, объяснил он и посоветовал господину корреспонденту заехать после обеда. В этом случае он застанет старшего офицера, который и поможет разрешить данный вопрос.
Исаю Ходошеву пришлось довольно долго слоняться по улицам огромного города. Вокруг стояла невообразимая суета, люди торопились куда-то, скрежетал трамвай, осыпая искрами рельсы. Сравнивать тихий, спокойный Киев, с его сдержанностью и умиротворенностью, и оживленный, шумный Петербург не приходилось. Ходошеву казалось, что и пешеходы здесь не совсем обычны, будто бы даже носят какую-то особую кованую обувь — такими звонкими, гулкими были их шаги. А в его задумчивом и мечтательном Киеве люди никуда не спешат, ступают тихо, как по мягкому ковру, даже трамваи скользят по рельсам неслышно.
Какая-то невидимая сила толкала Исая в спину, подгоняя его и заставляя перебегать от одной витрины к другой.
В огромной витрине универсального магазина за большим толстым стеклом стоял мужской манекен, одетый в изысканный дорогой костюм. Художник, очевидно, употребил много знания и терпения, чтобы заставить манекен подмигивать прохожим и вещать монотонным глухим голосом: «Не забыл ли ты, прохожий, приобрести то, что тебе необходимо?»
Даже такой видавший виды газетчик, как Ходошев, был ошарашен. Он никак не мог оторваться от замысловатого зрелища. Задумавшись на мгновение, не надо ли и ему что-нибудь купить в этом сверкающем магазине, через порог которого он даже робел переступить, собравшись было войти, Ходошев спохватился, что необходимо спешить в Думу, иначе он может пропустить самое важное, ради чего прибыл в этот город чудес.
Повернув обратно, Исай вскочил в первый же подошедший трамвай и вскоре очутился возле Таврического дворца, где заседала Государственная дума.
Дежурный просмотрел письмо, поданное Ходошевым, вызвал по телефону офицера, который, взяв письмо, тут же вышел; вскоре офицер вернулся, впустил корреспондента и разъяснил ему, где находится ложа для представителей прессы.
Довольный таким приемом, Ходошев быстро поднялся по лестнице и очутился в ложе, где находились представители различных петербургских и московских газет.
Поклонившись ближайшему соседу, возле которого было свободное место, Ходошев представился. Тот привстал и тихо ответил:
— Кузнецов, корреспондент Петербургского телеграфного агентства.
У киевлянина разбежались глаза. Из своей ложи он всматривался в величественный зал, заполненный множеством кресел. Кресла располагались полукругом, многие из них были уже заняты. Перед каждым креслом — пюпитр с бумагами. Люди в визитках, фраках и смокингах сидели в креслах, опершись на подлокотники. Сверху видны были лысины и гладко зачесанные головы депутатов. И все это выглядело так, словно не лишенный каприза художник захотел оттенить именно пестроту и многоцветность.
На трибуне — один только грузный мужчина, председатель думы — Родзянко, а у кафедры — оратор в визитке, обмякшей в плечах. Голос его скучен, он вызывает у слушателей дремоту.
Ходошев настолько увлекся представшим перед его глазами зрелищем, что не мог сосредоточить своего внимания на отдельных депутатах. Громадная люстра, свисавшая с потолка, две поменьше — по бокам — ослепительно сияли многочисленными электрическими лампочками.
В полукруге кресел — депутаты различных партий: правые черносотенные от «Союза русского народа», октябристы, организовавшиеся после 17 октября 1905 года. Несколько обособленно от них — кадеты, далее — националисты, прогрессисты; затем трудовики, так называемые буржуазные демократы; совсем отдельно — рабочие демократы, среди них и социал-демократы. Большинство депутатов составляли помещики, фабриканты, заводчики; кое-где в ряду многочисленных гладко причесанных черных голов выделялись пепельные или серебристые пряди волос — головы священников, скрывающих холеные тучные тела под складками ряс.
— Вон там, в дальних рядах самого центра полукруга, — говорил Кузнецов, — сидят кадеты, так называемые конституционные демократы, либералы во главе с известным историком профессором Милюковым.
— Это и есть Милюков? — удивленно спросил корреспондент, направляя свой бинокль на зал. — Интересно бы познакомиться с ним… — Тот как раз нагнулся к соседу, и Ходошев увидел лихо подкрученные кверху усы Милюкова.
— Вон тот, с приподнятыми плечами, — Родичев, — продолжал Кузнецов, — своеобразный, горячий оратор.
— А где сидят Ниселович и Фридман — представители российского еврейства? — обратился Ходошев к своему коллеге по перу.
— Что-то не видно их, но не унывайте… — Кузнецов взял из рук Ходошева бинокль, обвел взглядом ряды депутатов. — Когда начнутся дебаты, они дадут знать о себе. А, вот и они, сидят рядышком…
— Где, где?
— Чуть дальше, за кадетами. Они что-то беспокоятся! Вот, посмотрите в бинокль: в темном костюме — Ниселович, или, как его величают в русско-еврейских кругах, Леопольд Николаевич. А другой — с гладкой головой — Нафталь Маркович Фридман.
— Вижу, теперь я вижу. Кое-что я о них знаю, но продолжайте.
— Первый — Ниселович, пишет по экономическим вопросам, избран от Курляндской губернии. Второй — Фридман — от Ковенской губернии. Оба довольно опытные адвокаты. Собственно говоря, хотя они и защищают в Государственной думе интересы еврейского населения, но по своему образу мышления и пониманию российской действительности принадлежат к той же группе, что Милюков и Родичев. В единичных случаях, когда в парламенте возникает вопрос о правовом — или, вернее, бесправном — положении евреев в Российской империи, на их плечи падает тяжесть быть представителями гонимого народа.
Тут Ходошев невольно подумал: о них, безусловно, не имеют понятия ни бердичевский портной с бескровным лицом, ни витебский жестянщик — ведь не эти труженики избирали Ниселовича и Фридмана…
— О чем задумались, коллега? — спросил Кузнецов.
— Ниселович и Фридман полагают, очевидно, что еврейский народ может быть спокоен, имея в их лице таких защитников…
— Ошибаетесь, евреи знают о них. Совсем недавно мне рассказывал знакомый журналист, что в еврейских газетах «Гайнт» и «Момент» часто упоминаются имена этих депутатов как представителей от евреев. Я хочу сказать, что оба эти адвоката весьма образованные юристы, солидные ораторы, постоянно выступают против грязной волны наветов и вымыслов, приносимых на эту высокую трибуну Пуришкевичем и его единомышленниками. Обратите внимание, у обоих такой вид, будто они внутренне готовятся в предстоящему бою.
— Почему вы так думаете, господин Кузнецов?
— В этом отношении у меня большой опыт, мне достаточно знакомо поведение так называемых избранников в наш российский парламент.
В это самое время часть депутатов поднялась со своих мест и направилась к боковым дверям. Звонок в руке Родзянко остановил оратора, и председатель попросил депутатов вернуться на свои места. Но тщетно! Один из депутатов сделал довольно выразительную гримасу, показывая, как убийственно скучно выступает оратор. Колокольчик надрывался, но остановить депутатов был не в силах. Вскоре жиденькие хлопки из задних рядов оповестили об окончании выступления «выдающегося» оратора.
Ходошева переполняла новизна впечатлений. В Киеве он однажды присутствовал на весьма оживленном заседании городской думы, но та картина, что ему запомнилась, не шла ни в какое сравнение с грандиозностью происходившего перед его глазами теперь.
Звонок председателя зазвенел как-то особо, многозначительно. Родзянко объявил перерыв, после которого начнется обсуждение внесенного в Думу группой правых депутатов запроса о ритуальных убийствах в связи с убийством Андрея Ющинского в Киеве.
Гул в зале не смолкал. Сердце Ходошева забилось сильнее: скоро, скоро он услышит то, ради чего приехал сюда.
Во время перерыва Ходошев пошел в буфет, у стойки столкнулся со светловолосым корреспондентом, своим соседом по ложе.
— Видите тех трех депутатов? — шепнул ему Кузнецов, прихлебывая чай.
— Что сидят у крайнего окна?
— Да. Это тройка правых главарей. В судейском сюртуке — это бывший товарищ прокурора Виленской судебной палаты.
— А-га, догадываюсь. Наверное, Замысловский Георгий Георгиевич.
— Он самый.
— Вид у него довольно поблекший.
— Обратите внимание на его глаза, коллега из Киева. Стеклянные глаза. Присмотритесь получше — просто оторопь берет!
Новый знакомый Ходошева очень верно подметил, что у Замысловского стеклянные глаза; своим мутным блеском они придавали всему его облику выражение напряженности и затаенной злобы.
В это время к Замысловскому подошел пристав с какой-то деловой бумагой в руке.
Корреспонденты взяли по стакану чая и подсели к соседнему столику, поближе к депутатам. Передавая бумагу, пристав сказал, что это текст запроса, подготовленного правыми депутатами к сегодняшнему заседанию.
Замысловский оживился. Слегка сощурившись, он быстро пробежал глазами текст запроса.
— А тот, которому Замысловский передает бумагу, Марков-второй, — шепнул Кузнецов.
Как только Марков ознакомился с документом, лицо его засияло от удовольствия.
— Как вы думаете, Георгий Георгиевич, достаточно ли сильно и убедительно? — спросил Марков, выжидающе глядя на Замысловского.
— Полагаю, что да, — послышался утвердительный ответ.
— Здесь, правда, следовало бы сказать о черте оседлости… — Марков пальцем отметил в тексте строку.
— Плохой же из вас дипломат! Не к месту здесь, — Замысловский укоризненно покачал головой.
— Почему «не к месту»? Это всегда к месту, — не сдавался представитель курских помещиков.
— Чувствуется, что вы не юрист, Николай Евгеньевич.
— Меньше юриспруденции и побольше истинного чувства, — настаивал Марков.
Вынув из верхнего карманчика пиджака карандаш, он собрался было дописать к проекту свое замечание. Но Замысловский быстро выхватил бумагу из рук Маркова, сложил ее вдвое и спрятал в кожаный портфель.
— Доверьтесь нам, Николай Евгеньевич, — многозначительно сказал Замысловский.
— Я никому не доверяю, даже нашему доктору Дубровину.
Тут в разговор вступил Пуришкевич, оторвав распаренные красные губы от горячего стакана:
— Что за спор среди своих? Чем обижен наш громовержец? — вытирая рот, заговорил он.
— Прочитайте и вы, Владимир Митрофанович, и скажите, чего не хватает в нашем запросе, — настаивал Марков, показывая на портфель Замысловского.
Пока Замысловский расстегивал портфель, Пуришкевич тщательно вытирал мокрый лоб платком.
— Георгий Георгиевич, уступите нашему громовержцу, мы должны быть сплоченными как никогда! — сказал Пуришкевич, прочитав документ.
Замысловский засмотрелся на значок, блестевший в петлице визитки Пуришкевича.
— Вы призываете к сплочению, а сами организуете отдельные союзы. Вот тебе и «Михаил-архангел»! — кипятился Марков, красные пятна выступили на его лице.
— А вы что думаете, друзья мои? Союз «Михаила-архангела» — это не еврейско-социалистический союз, — возразил Пуришкевич. — Я даже сочинил стихи в честь нашего союза. И, как мне стало известно, они читаются в высших кругах русского общества.
— Ваши стихи?.. — в голосе Замысловского сквозит ирония. — Лермонтова из вас, Владимир Митрофанович, все равно не получится, и нового гимна вы тоже не сочините.
— Как знать, милостивые государи. — Глаза Пуришкевича самонадеянно блеснули.
— Знаем, знаем, Владимир Митрофанович. Но лучше не дробить силы, а оставаться верным членом нашего «Союза русского народа», честное слово! Не протестуйте, вам не следует протестовать, многоуважаемый господин Пуришкевич. Да, да, сам Дубровин мне об этом говорил…
— Что говорил, что? — горячился Пуришкевич.
— Что наши люди всегда отличались преданностью и готовностью подчиниться, — хладнокровно ответил Замысловский. — Николай Евгеньевич может подтвердить, что и мнение государя императора соответствует… Союзу Дубровина и его органу «Русское знамя» всегда принадлежит первое слово, а вы дробите наши силы, милостивый государь!
— Да, это правильно, — кивнул Марков.
— Чепуха, мы стреляем из разных точек в одну мишень…
Замысловский и Марков все еще сидели за столиком. Теперь Ходошев имел возможность как следует разглядеть бывшего Виленского прокурора, понаблюдать за его манерой говорить, характерной жестикуляцией: каждое произнесенное слово тот сопровождал резким движением рук.
Ходошев подвинулся ближе к Кузнецову.
— В бытность Замысловского товарищем прокурора Виленской судебной палаты, — рассказывал Кузнецов вполголоса, — по его обвинительным речам демократам было вынесено приговоров больше чем на две тысячи лет тяжелых каторжных работ. В самые дикие места Сибири были высланы эти мужественные люди, борцы против деспотического режима.
— Слыхал, слыхал, — подхватил Ходошев.
— Осуждены героические сыны и дочери русского народа, в том числе и представители потомственного дворянства… — продолжал Кузнецов. — Мне рассказывали, как одна курсистка, красивая, с благородными чертами лица, выслушав речь Замысловского, в которой он требовал для нее смертной казни за то, что она стреляла в высокопоставленного сановника, крикнула ему прямо в лицо: «Придет и ваш черед, господин прокурор!» Замысловский, говорят, обратился к присяжным с такими словами: «Господа судьи, не будем дожидаться, пока нас уничтожат. Ее надо повесить на первом попавшемся столбе, посреди Вильно…» А известны вам подробности биографии святейшего апостола черносотенных орд Маркова-второго, господин Ходошев?
— Кое-что известно.
— Но вы, наверное, не знаете, что дед Маркова — сумасбродный деспот, крупнейший помещик Курской губернии, приказал до смерти запороть старого крестьянина и его жену. А внук — депутат Государственной думы, Марков-второй, унаследовавший характер своего деда, рьяно ополчился против инородцев. Поговаривают, будто он во сне, точно так же как его дед, поровший несчастных крепостных до смерти, считает: один, пять, восемь, двадцать три… — Кузнецов на мгновение запнулся: — Простите, коллега Ходошев, вы ведь тоже инородец?
— Я еврей, — ответил Ходошев.
Послышался звон колокольчика, которым Родзянко приглашал депутатов Думы занять свои места. Публика хлынула в зал. Твердый, грудной голос Родзянко возвестил:
— Слово имеет…
Ходошев не расслышал, кому было предоставлено слово. На кафедру взошел чиновник, директор одного из департаментов в министерстве юстиции. Он был лысоват, глаза, слегка прищуренные, беспокойно бегали. Монотонно, словно читая проповедь, он сообщил, что дело об убийстве Андрея Ющинского передано Министерством юстиции следователю по особо опасным делам господину Фененко. Прокурору Киевской судебной палаты Чаплинскому отдано распоряжение с предельным вниманием следить за ведением этого дела. Высокопоставленный чиновник говорил долго и нудно, по нескольку раз повторял одно и то же, а председатель не решался прервать его. В конце концов чиновник оповестил высокое собрание, что Министерство юстиции обратилось в Министерство внутренних дел с предложением осуществить самые решительные меры по розыску преступника.
Правые депутаты шумно и восторженно аплодировали, и оратор с благодарностью обратил взор в ту сторону зала, откуда раздавались аплодисменты. Затем он поднял свою короткопалую руку и торжественно сообщил, что его высокопревосходительство министр юстиции Иван Григорьевич Щегловитов поручил ему заверить господ депутатов Государственной думы, что он самолично займется изуверским убийством и неуклонно будет информировать Думу о результатах расследования… Правые ликовали. Оратор сошел с трибуны. В глубине зала чей-то одинокий голос затянул было ура-патриотическую песню, но председательский звонок заставил его замолчать.
Как всегда, когда шел вопрос об инородцах, и в особенности о евреях, на трибуну выскочил Пуришкевич. Стоило ему только заговорить, как из рядов оппозиции послышались издевательские возгласы, сопровождаемые смехом: «Пошлите за каретой. Он выжил из ума!..» Но голос Пуришкевича обладал незаурядной мощью:
— Ни один запрос в Думу никогда не был так обоснован, как этот. Православная Россия с нетерпением ждет подробностей о зверском убийстве с ритуальной целью и дальнейшего расследования. Пусть нам кричат слева «погромщики!», пусть галдят и шумят, только нечего забывать, что с тех пор, как в России существуют монархические организации, мы о погромах не слышали.
И снова в рядах депутатов из оппозиции раздался смех, кто-то крикнул: «Ложь, шут гороховый!»
Не обращая внимания на выкрики, Пуришкевич продолжал:
— Мы и не обвиняем все еврейство, мы хотим лишь узнать, существует ли у них секта, совершающая ритуальные убийства. Если таковой нет, пусть это будет доказано…
— Докажи, значит, что ты не верблюд! — закричал социал-демократ Гегечкори.
— У меня в руках документ, — Пуришкевич позиций не сдавал, — с которым нельзя не считаться. Этот документ свидетельствует о том, что в России уже совершались подобные убийства. Так помогите же, господа, русскому суду, давайте создадим комиссию для расследования этого страшного дела. Сокрытие правды о таких убийствах — путь, ведущий к погромам…
Против излишней поспешности в деле создания комиссии для расследования убийств Ющинского непосредственно Думой выступил депутат Шубинский.
— В Думе не было ни одного запроса, — говорил он, — который имел бы такую зыбкую почву, как вопрос, который стоит нынче на повестке дня. Всем известно, что пока дело находится в распоряжении палаты, пока судебной палатой не вынесено окончательное решение, Дума от высказывания какого-либо мнения воздерживается. Это означает, что до окончания следствия в местных инстанциях запрос обсуждать нельзя. Высокая трибуна Государственной думы, созданная для блага народа, не должна быть превращена в арену для агитации. — И депутат многозначительно указал рукой в ту сторону, где находился Пуришкевич.
Депутат от Бессарабии вскочил с места:
— Как вам не стыдно, дворянин Шубинский!
— Вы предаете интересы России, дворянин Шубинский! — поддержал его Марков-второй.
В рядах правых и в центре, где сидели депутаты-помещики, раздались аплодисменты.
— А кто теперь? — поинтересовался Ходошев, следя за депутатом, который быстрыми шагами поднимался на трибуну.
— Я давеча говорил вам о нем — это Ниселович.
Тут зазвучал громкий голос депутата:
— Единственная цель, которую преследовали авторы запроса, вынося его на обсуждение Государственной думы, — натравить православное население на евреев. Не иначе! Вот у меня в руках прокламация, которую темные силы распространяли на киевском кладбище во время похорон Андрея Ющинского. Это самые настоящие погромные листки с призывом к резне…
— Их составили, отпечатали и распространили среди евреев сами кадеты! — крикнул Пуришкевич. — Покажите листки, мы сумеем узнать по шрифту, в какой типографии они отпечатаны.
Председатель взял из рук Ниселовича прокламацию, передал ее в зал, и она пошла по рядам. Когда прокламация оказалась у Маркова-второго, он вскочил на сиденье кресла, откинул спадавшие длинные волосы с пылающего лба и принялся читать погромный листок вслух. В то же самое мгновение какой-то человек, сидевший неподалеку, плотный, с черной бородкой, ловко выхватил документ у него из рук и передал обратно Ниселовичу.
— Кто это сделал? — нетерпеливо спросил Ходошев.
— Мне кажется, Фридман.
— Кадет Фридман? Браво! Тот и моргнуть не успел.
— Горяч! — заметил Кузнецов.
— Интересный спектакль!
— Скорее цирк. Прямо жонглер!
На трибуне уже стоял Родичев.
Кузнецов напомнил Ходошеву, что Родичев либерал, товарищ Милюкова по партии. Но оба рыцаря кадетов настолько далеки от интересов ну хотя бы русского крестьянства, как он, Кузнецов, далек от главной мечети в Мекке…
Оратор также выступал против поспешности в постановке вопроса. В своем запросе авторы привели такую формулировку, словно правительству предъявляют претензии, почему-де оно до сих пор не использовало полицейских собак для розыска секты фанатиков.
В зале раздался смех. Но оратор был не из тех, кого можно было легко сбить. Он тут же процитировал древнехристианского писателя Тертуллиана, напомнив присутствующим знаменитый афоризм: Credo, quia absurdum — «Верую, потому что нелепо», тут же сделав для себя вывод: «Я не верю этим глупостям, которые приводятся авторами запроса, потому что они нелепы и смешны».
— Хочу напомнить, — продолжал Родичев, — что против первых верующих христиан воздвигались те же обвинения, как ныне против евреев — якобы они употребляют кровь мальчиков и девочек. О такого рода обвинениях писал тот же Тертуллиан. Много позже византийский император Юстиниан начисто отверг нелепые эти обвинения, указав на то, что признания у женщин и детей вырвали, применяя жесточайшие пытки. Необоснованность столь нелепых обвинений, которые авторы приводят в запросе, преподнесенном нам здесь, давно уже признали римская церковь, римские императоры и отцы восточной церкви. Такие речи, как речь Пуришкевича, произносились и в древние времена; она ничем не отличается от речей римлян эпохи Нерона. Это не случайное совпадение. Сегодня один из членов «Союза русского народа» посулил нам не позднее чем осенью погром. А весной другой «союзник» говорил о так называемых «ритуальных убийствах». Подумайте, господа, какие надгробные надписи сделали «союзники» на могилах убитых во время погромов? Сколько еще кладбищ они украсят подобными «благородными» надписями?.. Речь Пуришкевича не к чести Государственной думе, погромным выступлениям здесь во всяком случае не место!..
Колокольчик председателя буквально охрип, тщетно силясь пресечь несдержанные выкрики правых.
На трибуну влетел разгоряченный Марков-второй. Пусть только попробуют не выслушать курского зубра!
— Наш «Союз русского народа», — начал он, — удерживал православный народ от погромов…
Зал заволновался, кое-где послышались смешки.
— Господа депутаты! — Марков напряг все свои силы, чтобы его голос не утонул в нарастающем со всех сторон гуле. — Наша Государственная дума должна знать, что вскоре наступит время, когда не только пух и перья полетят из перин, но и кровь прольется…
— Провокатор!
— Вот так откровение!
— Безбожник! — раздавались со всех сторон негодующие возгласы.
Но оратор уже не мог остановиться.
— Берегитесь переполнить чашу терпения — гнев народный не знает границ! — изрекал он.
Что творилось в эти минуты! К трибуне устремился темпераментный Фридман: подобно неустрашимому бойцу бросился он на своего лютого врага. Ему казалось, что если враг повержен хотя бы здесь, на этой трибуне, уже никогда не возвратится пора страданий, унижений и позора. Но это был минутный порыв. Разве Марков и Пуришкевич одиноки?.. А если поразмыслить, кто стоит за ними?
Ковенский адвокат понимал, что обречен, но он был честен и в своих стремлениях и в своей идейной беспомощности.
— Почему Марков спешит навстречу Фридману? — допытывался Ходошев.
— Ему хочется первым получить оплеуху.
— К чему это?
— Ну, произойдет скандал, возникнет подсудное дело со свидетелями, с прессой для правых, которых якобы обвиняют… Одним словом — сенсация!
Однако до рукоприкладства дело не дошло. Почувствовав суровый взгляд Ниселовича, Фридман взял себя в руки и вернулся на свое место. И тут на весь зал прозвучал голос Маркова:
— На, на тебе, Нафталь Маркович, мою правую щеку! — Он как-то резко вдруг вытянулся, картинно выгибая шею.
— А вы подставьте раньше левую… — отозвался кто-то в зале.
Место Маркова-второго на трибуне занял социал-демократ Гегечкори — кавказец с большими, темными глазами и густыми усиками, которые щеточкой чернели под длинным тонким носом. Его импозантная фигура и мощный голос произвели впечатление даже на политических противников. К тому же природа наделила его завидным даром красноречия. Гегечкори слушали.
— Что вы делаете — пуришкевичи и марковы? Вы отдаете себе в этом отчет? — Гегечкори говорил спокойно и внушительно. — Вы стремитесь рассорить мирных людей, натравливаете одну часть населения на другую. Вы способствуете развитию низменных инстинктов, разжигаете национальную и религиозную вражду между народами, которые всегда жили в ладу и которым нечего делить…
Из правого лагеря раздался оглушительный свист. «Вон! Вон!» — гремели голоса Пуришкевича и Тимошкина. Кое-кто из депутатов затыкал уши.
— Что представляет собой «Союз русского народа»? — продолжал оратор. — Не только в России, но и за границей, всему миру известно, что он объединяет человеконенавистников и сторонников всего отжившего, осужденного неумолимым ходом истории. Это люди, потерявшие совесть. Не правда ли, господа депутаты, вы удивляетесь, что я, говоря об этих людоедах и головорезах, применяю такое понятие, как совесть?..
— Убирайся вон! — Атмосфера в зале накалялась. Председатель прилагал все усилия, чтобы унять безудержные страсти.
В минуту затишья Родзянко предложил Гегечкори сойти с трибуны. Правые топали, хлопали крышками пюпитров — продолжать выступление было немыслимо. И уж тем более никакой речи не могло быть о мире и согласии…
И все же каким-то образом удалось провести голосование. Большинством голосов была отвергнута поспешность в решении вопроса о диком и глупом документе, подброшенном в парламент черносотенцами.
— Ну, коллега из Киева, — сказал Кузнецов, обращаясь к Ходошеву, когда они вышли на улицу в этот знаменательный апрельский вечер, — теперь можно вольнее вздохнуть. Когда домой собираетесь?
— Вероятно, сегодня.
— Почему такая спешка?
— По законодательству Марковых мне надлежит своевременно убраться из Санкт-Петербурга, иначе…
— Иначе?
— Мне прикажут убраться.
— Ах да, я и забыл: вы ведь инородец…
— Зато этого не забываю я.
Они постояли, вдыхая весенний воздух, а потом медленно пошли. Перед ними расстилалась прямая улица; в строгом порядке на ней стояли столбы, увенчанные электрическими фонарями, напоминающими детские воздушные шары.
Где-то звонко стекали по трубам весенние воды, пробуждая у Ходошева добрые надежды. Он ускорил шаг.
— Вы торопитесь, коллега?
— Спешу на поезд. Чем скорее я уеду, тем будет лучше.
Всю ночь Вера Чеберяк не сомкнула глаз. Зачем вызывает ее Павел Мифле? Она вовсе не желает встречаться с ним… Когда-то Вера плеснула ему в глаза соляной кислотой… Лучше было бы избавиться от него, но какая-то жалость шевельнулась в ней тогда, хотя, несомненно, ей все сошло бы с рук. Не впервой ей такая работа.
Перед ней как живой стоит Мифле. Летние сумерки… Она видит его стройную фигуру в светлом костюме, желтых туфлях фасона «шими» — последний крик тогдашней моды. Холеную его шею схватывает белоснежный воротничок «фантази». Вера сидит на скамье в Царском саду над Днепром и глядит на гладкую поверхность реки. Сияющие нагловатые глаза… Он склоняется к ней… Вера и теперь чувствует на руке этот страстный поцелуй. Дрожь пробегает по телу при одном воспоминании о его прикосновениях, слух приятно щекочет вкрадчивое «пардон, мадам». Для нее, жены мелкого чиновника, такое обращение необычно…
Изящной тросточкой кавалер сбрасывает со скамьи упавший листок и просит разрешения присесть рядом. Прямой нос, глаза слегка прищурены, но их томный блеск выдает скрытое возбуждение и отличное расположение духа. Вера отстраняется, а он пододвигается ближе и спрашивает о чем-то, мешая русские и французские слова. Неважно, о чем он говорил. Тот летний вечер над Днепром растаял как сон…
С этого все началось. Верке-чиновнице не привыкать к уличным знакомствам. Обычно она не испытывала при этом ни удивления, ни смущения. Но этот француз чем-то увлек ее. Вере представилось, что Мифле предначертано вырвать ее из когтей преступного мира. Этот вечный страх, боязнь потерять свободу, даже на короткое время! Она привыкла к мысли о тюрьме, как люди привыкают к своему физическому недостатку. Она знала, что такое тюрьма, — и там она не скучала. Но всегда искала силу, которая могла бы вывести ее к другой жизни, заманчивой и красивой…
Еще в детстве педагоги и знакомые прочили Вере с ее незаурядной внешностью и несомненными способностями карьеру актрисы, завидную будущность. Актрисы из нее не получилось, развеялись розовые девичьи мечты, медленно перераставшие в скучные будни.
Вера всегда стремилась в мир, где она могла бы стать хоть маленькой, но королевой. «Взгляните в мои глаза, — говорила она как-то одному своему поклоннику, — и вы увидите, где мой мир и где я должна обрести свое счастье».
— Вы иностранец? — спросила она однажды у Мифле.
— Да. Я, собственно говоря, давно в России… — он доверительно посмотрел на Веру. — Мой дядя, богатый негоциант, еще мальчиком привез меня в Россию. Сам он потом вернулся в Париж, а меня оставил у своего русского друга в Санкт-Петербурге. И с тех пор… — Мифле запнулся, подыскивая слова для сочиненной им истории. — Так я и остался в Санкт-Петербурге, а затем приехал сюда, в Киев… — Он подумал немного и продолжал: — Я всегда чувствовал, что только в Киеве встречу такую красавицу, как вы…
— Чем вы занимаетесь? — Вера слегка склонила голову набок.
Он мечтательно отвернул лицо.
— Тот же дядюшка-негоциант посылает мне время от времени из Парижа…
— Живете праздной, спокойной жизнью? — с невольной завистью вырвалось у Веры.
— О мадам! — Мифле схватил ее руку и стал целовать.
Сколько потом было встреч! Не сосчитать…
…Но все давно минуло. Зачем же теперь, после того, как она порвала с ним, он ворошит старое, требует встречи?
А ветер монотонно бьет в окна. Широко открыв глаза, Вера лежала в постели. То ли ветер ей мешал в эту июньскую ночь, то ли от предстоящей встречи с Мифле тоскливо замирало сердце… Собственно говоря, увидеть-то он ее не сможет… Как искусно она это проделала!
Поднялся с постели Женька, беспокойно ворочавшийся с боку на бок.
— Почему не спишь? — Вера кинулась к сыну.
Женя опять уснул, однако продолжал ворочаться и вскрикивать во сне. Когда мальчик так тревожен, ей становится страшно.
Заботливо укрыв сына, она вернулась на свою постель. А ветер неистовствует, рвет все кругом, заходится в диком свисте, хлещет дождем и безжалостно хлопает ставнями, словно вот-вот ворвется в дом. Чего же хочет от нее этот Мифле?..
Снова ворочается мальчик. До слуха Веры долетают слова: «Андрюша, не ходи к моей матери…»
Мать соскочила с постели, босая подошла к Жене. Мальчик сидел на кровати с закрытыми глазами. Вера пощупала лоб — холодный пот увлажнил ей руки. Она попыталась успокоить сына, но материнские слова не доходили до его сознания.
А дождь все так же хлещет. То ли ей показалось, то ли действительно лопнуло стекло… Но никто не проснулся. Муж, как всегда, спит крепко, рот его полуоткрыт. Хоть влей в него ведро воды — все равно не проснется! Храп мужа сливается со стенаниями Женьки. Все это гнетуще действует на нервы. К черту все! Она готова немедленно выскочить из дома и побежать к французу, только бы скорее узнать наконец, что ему нужно!
Светает… Ветер разгоняет предутреннюю синеву. Через щели в ставнях пробивается свет и рассыпается странными пятнами по потолку — кажется, будто протянулась рука, а вот чья-то взлохмаченная голова…
Что, собственно, так гнетет и терзает ее? Ведь, вообще-то говоря, она обладает твердым характером и с волей своей в ладах. Родной брат неоднократно внушал ей: «Главное, Верка, всегда строй из себя незнайку. Тебя спрашивают — не видала и не слыхала. На нет — и суда нет». А брат, он знает, что говорит. Ничего, мы еще посмотрим, кто кого.
Пора одеваться. Накинув халат, она остановилась у постели сына — мальчик тяжело дышал, уткнувшись в подушку. Вера повернула его на правый бок — дыхание как будто стало ровнее. Она осторожно поправила одеяло. Не хотелось, чтобы он теперь проснулся. И обе девочки мирно посапывали в смежной комнатушке.
Быстро сняв халат, она вышла на кухню, вымылась под краном холодной водой. Набрав воды в рот, долго полоскала горло. Надела юбку, кофту, зашнуровала ботинки на высоких каблуках, схватила пальто и выбежала из дому.
Раннее утро встретило ее дождем, обдало влажной свежестью. Вера приободрилась. Шла знакомой дорогой, твердо решив про себя, что теперь уже навсегда покончит с французом…
Дождь клонил размокшую липу, одиноко стоявшую у дома, где жил Мифле. Кругом пусто. У дверей Вера замешкалась, затем постучала. Ответа нет. Постучала еще раз. За дверью послышался звонкий голос Мифле.
И вот Вера стоит возле бывшего любовника. Нащупав стул, он просит ее сесть. К ней обращено обезображенное лицо с потухшими глазами. Только ровный нос напоминает, что это лицо недавно сияло молодостью и красотой. Тонкие губы небольшого рта и теперь еще приятны.
— Зачем ты звал меня? — спросила она.
— Садись, Верочка.
— Я уже сижу, не видишь, что ли?
Мифле понял, что она насмехается над ним. Судорожно сжал кулаки. Заметив это движение, Вера испугалась и невольно отодвинула стул.
— Сиди, сиди, — вырвалось у него.
— Я сижу, не волнуйся… Итак, зачем ты меня звал?
Брови его насупились. Видимо, то, что он готовился сказать, было для него очень важно и в то же время тягостно. Овладев собой, он произнес:
— Почему ты перестала бывать у меня?
— Хватит. Все кончено… — сказала она тихо, сжимая в руках черную плетеную сумочку.
— Может, для тебя кончено, а для меня — нет. Ты сделала меня слепым, а я скрыл твое преступление. Хотел быть великодушным… А теперь, выходит, я надоел тебе?
Чеберяк вспыхнула. Ноги ее налились свинцом, сердце судорожно забилось. Мифле явно чем-то угрожал, но чем?
— Так ты для этого меня позвал к себе?
— Нет, не для этого…
— А для чего же?
— Посиди, узнаешь. — Павел не спешил. Он вынул портсигар, тонкими пальцами достал папиросу, не торопясь закурил, медленно выпуская дым изо рта. Какая-то судорога искривила его лицо, и он до крови закусил губу.
Вера молча наблюдала за ним.
Наконец Павел сказал, отчеканивая каждое слово:
— Мне известно, что мальчика убила ты, я это знаю достоверно… А ты болтаешь повсюду, будто это сделал я.
Веру передернуло.
— Молчи! Откуда ты можешь это знать?! — закричала она. А после небольшой паузы опять истерически воскликнула: — Молчи!
Он холодно ответил:
— Я не стану молчать. Ты хочешь от меня избавиться, знаю… Боишься меня…
Вера пошарила в сумочке. Нащупав то, что искала, вынула небольшой револьвер и поднесла его к невидящим глазам Мифле.
— Что это, знаешь? — прошептала угрожающе она над его ухом.
— Нет, не знаю.
— Ты будешь молчать, понял?
— Нет, — мотнул Мифле головой и протянул к ней руку.
Побледнев, Вера отступила, рванула дверь и выскочила на улицу. Она успела еще услышать догнавшее ее за порогом ругательство.
Задыхаясь, неслась Вера Чеберяк по улице. Внезапно она остановилась и сквозь зубы процедила:
— Наглец!
В старой потрепанной курточке, из-под которой виднелась измятая рубашонка, навстречу бежал Женя.
— Мама! — крикнул он еще издали.
— Что, сынок?
— Мама, снова пришли. И снова тот…
— Кто?
— Тот, из полиции.
Вера взяла мальчика за плечи, слегка подтолкнула его.
— Беги и скажи, что не нашел меня.
Женя стоял растерянный, не двигался с места.
— Почему стоишь? Беги!
— Нельзя, мама, боюсь. Я боюсь! Он сказал, что заберет меня и папу…
— Пойди скорее, говорю! Иначе… — она замахнулась кулаком.
Но Женя не пошел. Он упал на сырую землю и закричал:
— Боюсь, мама! Ночью Андрюша душил меня… Мама, боюсь!
— Молчи!
— Боюсь, мама. Я ничего никому не расскажу, никому, ей-богу! — и мальчик перекрестился.
Неожиданно Вера решила, что пойдет домой и уж потом поговорит с Женей как следует. Она как-нибудь да выкрутится, не впервой. Опять, значит, евреи подкупили шпиков, снова напали на след…
Взяв сына за руку, Чеберяк повернула к дому. О, она знает, как действовать! Голубев со своими молодчиками не оставит ее в беде…
Она оглянулась — никого, кроме нее и Жени. Достав из сумочки револьвер, она сунула его мальчику в руку.
— Не трясись так, дурачок. Возьми и брось это туда, в ров. Вон туда, видишь? Побыстрее, не бойся.
Дрожа от страха, мальчик взял из рук матери револьвер, подбежал к забору и, оглянувшись по сторонам, забросил его. Раздался всплеск воды, и мальчик вернулся к матери. Она обняла его, прижала к себе, и они пошли рядом.
Муж успел одеться, обе девочки — Людмила и Валя, — босые, в одних рубашонках, стоят возле отца и, не отрывая взгляда, смотрят на жандарма.
Тот, вальяжно развалившись в кресле у стола, что-то писал. По бокам стояли еще два жандарма.
— Что случилось, господин полковник? Что вы там пишете? — испуганно спросила Вера. — Мои дети ничего не знают, ничего!
— Успокойтесь, мадам Чеберяк, во-первых, я — подполковник.
Вера смущенно улыбнулась.
— …во-вторых, мадам Чеберяк, я не разговаривал с вашими детьми, я только поинтересовался у вашего мужа, где вы пропадаете.
— Мой муж ничего не знает и ничего не понимает, — пренебрежительно взглянув на супруга, сказала Вера. Тем временем тот скорчил жалостливую гримасу. — Он болеет, бедняжка, всю ночь стонал…
— Пойдете с нами, — строго прервал ее подполковник.
Увидев, как мать подыскивает, во что бы переодеться, обе девочки и мальчик подняли крик.
— А ну отступись! — рявкнул на детей жандарм. — Вам, голубки, впервой, что ли, видеть, как сопровождают вашу мать…
Дети заплакали еще пуще. Жандарм сделал знак отцу, и тот, жалко ссутулившись, подошел к плачущим детям и привлек их к себе.
— Можешь идти, Вера, я присмотрю за ними.
Дети плакали, а Вера Чеберяк, одетая теперь в старомодное пальто и шляпу, натянула перчатки и кокетливо обратилась к Кулябко:
— Ну, господин полковник, ведите меня в свой департамент… — И повернулась к детям: — Не плачьте, голубки мои. Я скоро вернусь.
…— Что ж, Вера Владимировна, мы снова с вами встретились. Вы, как религиозная женщина, вероятно, верите в перст божий? И понимаете, что к чему?
Так начал разговор с Верой Чеберяк следователь по особо важным делам Киевского окружного суда Василий Иванович Фененко.
Вера застыла в молчании, будто бы внимательно разглядывая его гладко зачесанные, насаленные фиксатуаром волосы и искусно подкрученные кверху усики.
— Что вы так смотрите на меня, Вера Владимировна?
— А что, нельзя? Вы мне очень нравитесь, — простодушно ответила она.
— Так, значит, нравлюсь, говорите?.. — Следователь поднялся, прошелся по комнате. — Об этом я до сих пор и не подозревал. А ведь сколько раз с вами встречался…
— Я вам, Василий Иванович, не раз об этом говорила…
Пощипывая кончики усов, следователь перебирал бумаги. Вытащив наконец нужную бумагу, Фененко произнес:
— Здесь сказано, что Андрея Ющинского убили в вашем доме. — Он помолчал немного. — Что вы можете сказать по этому поводу?
Вера вынула из сумочки платочек, вытерла уголки губ, сморщила свой красивый матовый лоб. Удивленно пожав плечами, вместо ответа спросила:
— Скажите, пожалуйста, Василий Иванович, сколько раз вы меня уже допрашивали и сколько раз вынуждены были отпускать?
— Теперь совсем другое дело. Вы убили невинного ребенка. — Следователь достал папиросу из портсигара, лежавшего на столе, и закурил: — Вы слышали, что я сказал, мадам Чеберяк?
— Я не глухая, Василий Иванович. Кто вам наговорил такое?
— Наши сыщики предоставили нам достоверные сведения.
— Ваши сыщики… Чепуха! Они подкуплены евреями.
— За оскорбление наших служащих вы будете привлечены к ответственности.
— Василий Иванович, вы прекрасно знаете, что я не из пугливых.
— На сей раз ваша храбрость ни к чему. Следы чудовищного преступления ведут к вашему дому.
— Свежеиспеченная ложь киевского сыска…
Следователь прошелся по комнате, выплюнул размокшую папиросу.
— Сам Плис-Сингаевский — единоутробный братец ваш — свидетельствовал об этом.
— Он никогда бы не предал меня.
— И министерская голова ваша, Рудзинский, письменно признался.
— Неправда!
— Рыжий Ванька — Латышев…
— Ложь. Он не станет клеветать на меня.
Следователь вскочил, рассвирепев, быстро зашагал по кабинету.
— Все, по-вашему, ложь и ложь… Святая душа, богобоязненная монашка ты, Вера Владимировна! В соседней комнате дожидается слепой, он все о тебе расскажет, и правда всплывет, как всплывает жир на холодной воде.
— Не имеете права мне тыкать, Василий Иванович, — твердо сказала Чеберяк и, сверкнув глазами, добавила: — Мне известно, куда подать жалобу, господин судебный следователь по особо важным делам.
Подавляя в себе бешенство, Фененко одернул лацкан мундира. Чеберяк заметила его состояние и злорадно улыбнулась:
— Не стоит нервничать, Василий Иванович. Вы ведь знаете меня.
— Именно потому, что знаю о вас слишком много, я верю донесениям своих служащих.
— Так ведь они же русские люди… — рассмеялась Вера, обнажая ослепительно белые зубы.
— Что ж из этого следует?
— Они знают, как знаете и вы, что Ющинского убили евреи…
— Это ваша выдумка, чтобы скрыть правду…
— Василий Иванович, вы ведь тоже русский человек, как Голубев и Чаплинский…
Следователь помолчал мгновение.
— Вы это бросьте, Вера-чиновница. Лучше сами расскажите правду, мы учтем ваше искреннее признание. А не то… вас сошлют в Сибирь.
Внезапно глаза Веры наполнились слезами, она вся затряслась, судорожно всхлипывая. Фененко подал ей воды, но она оттолкнула его руку, и вода расплескалась на пол, попала и на мундир. Стряхивая с себя капли воды, он строго сказал:
— Держите себя в руках, мадам! Я повторяю: сошлют на каторгу, оттуда не вернетесь!
Вера подняла голову: глаза ее были сухи и жестки.
— Василий Иванович, Женька мой сам видел: еврей с черной бородой тащил Андрюшу, и бедный, несчастный мальчик кричал: «Женя, спасай меня!» А чернобородый Бейлис повернулся к сыну и заорал: «Вон отсюда, а то и тебя заберу!» Андрюша попал к разбойникам в руки, и те выцедили из него кровь. К Бейлису ходили евреи с длинными пейсами… Почему же вы, Фененко, притворяетесь, будто не знаете об этом, на меня всю вину сваливаете? Я не желаю брать на себя вину злодеев.
— Как вы сказали, кто видел?
— Женя, мой Женя своими глазами видел. Вызовите его, он все расскажет.
Распахнулась дверь, и на пороге кабинета появился Голубев. Он был крайне возбужден.
— Зачем вы мучаете невинную женщину, уважаемый господин следователь? — воскликнул студент. — Она потомственная дворянка… Я сам, как представитель общественности, вынужден был заняться этим кошмарным убийством. Могу сказать, что я расследовал дело. Ваши сыщики — продажные души. Мне теперь доподлинно известно, что именно зайцевский приказчик Бейлис зарезал Ющинского… Известны и мотивы этого злодеяния.
Остолбеневший от неожиданности следователь не сразу призвал студента к порядку. Вспомнив, с кем он имеет дело, Фененко соображал, какие лучше принять меры.
Лишь через несколько минут, дав представителю прессы и общественной совести пошуметь и покричать, Фененко встал и, отчеканивая каждое слово, спросил:
— Кто разрешил вам войти во время исполнения моих служебных обязанностей?
— Кто? Совесть и благородство русских людей, которых я представляю в западном крае — в древнем городе Киеве. Вы все играете в прятки, властью ваших мундиров укрываете подлинных преступников — евреев. Пойдемте, — схватил он Веру Чеберяк за руку. — Я выведу вас…
— Вы не сделаете отсюда ни шагу! — решительно крикнул Фененко. — Никто вам этого не позволит! — При этом он встал между Чеберяк и Голубевым. — А вы, молодой человек, ответите за ваше самоуправство.
— Я покажу вам, кто здесь настоящий хозяин! — закричал Голубев, выбегая из кабинета.
Следователь вызвал часового и приказал отвести арестованную в камеру.
На следующий день следователь Фененко получил указание от прокурора Киевской палаты Чаплинского немедленно освободить из-под стражи Веру Владимировну Чеберяк как арестованную по ошибке на основании непроверенных данных.
В начале июля 1911 года в газете «Русское знамя» появилась статья, очень резкая по своему характеру. Автор статьи требовал от следователя, ведущего дело об убийстве Андрюши Ющинского, повнимательнее прислушаться к голосам русских патриотов. Далее автор негодовал, что министр юстиции не проявляет должного интереса к происходящим событиям, оставаясь в стороне… Личное вмешательство министра юстиции просто необходимо, чтобы заставить следователя и прокуратуру действовать, действовать…
Министру юстиции принесли газеты «Русское знамя» вместе с «Земщиной», «Речью» и другими. Подавая газеты, секретарь обратил внимание министра на статью в «Русском знамени».
Всегда внешне спокойный Иван Григорьевич Щегловитов и сейчас ничем не выдал, что какая-то заметка в газете способна вывести его из душевного равновесия. Прочитав статью, министр машинально пригладил волосы, затем поручил секретарю составить телеграмму на имя прокурора Киевской судебной палаты Чаплинского, в которой просил немедленно сообщить ему о ходе следствия по делу об убийстве Ющинского. Подумав, министр распорядился обозначить в телеграмме, что ответ надлежит адресовать не в Петербург, в Министерство юстиции, а в Черниговскую губернию, в имение министра «Кочеты», куда он уезжает на отдых.
Отдав подполковнику Кулябко распоряжение об аресте приказчика Бейлиса, Чаплинский принял решение лично выехать в «Кочеты» для доклада министру юстиции об осложнениях, возникших в ходе следствия.
Следователь по особо важным делам Фененко категорически отказался принять ту версию преступления, которая только и может быть приемлема в данных условиях. Даже Кулябко вначале не давал согласия на арест «человека с черной бородой», требуя оснований, а следователь никаких оснований не находил. Чаплинский же настаивал на немедленном аресте Бейлиса, пользуясь лишь свидетельскими показаниями. Большая беда будет, если обвиняемый скроется во время следствия…
Прокурор разъяснил подполковнику Кулябко, что в особых случаях можно допустить и более широкое толкование закона. Это тем более простительно, если речь идет о безопасности государя императора: вскоре его величество с августейшей семьей прибудет в Киев, а посему надлежит изолировать наиболее подозрительных лиц…
Тут уж подполковник Кулябко не мог противиться прокурорским доводам. Бдительность и еще раз бдительность! Чрезвычайные полномочия, которыми наделялся подполковник в связи с необходимостью охраны августейшей особы.
— Прекрасно! — произнес Чаплинский; настроение у него поднялось. Он спросил у подполковника, какой дорогой удобнее добраться до имения министра юстиции.
Кулябко хорошо знал, где находятся «Кочеты», ему не раз приходилось по служебным делам бывать в тех местах. Он назвал железнодорожную станцию, от которой до имения «Кочеты» рукой подать…
Вот уже несколько недель, как в доме Бейлиса царило смятение. Да и как могло быть иначе, если на улице Бейлису буквально не давали прохода. Как только он появлялся на Верхне-Юрковской, из открытых окон раздавались испуганные восклицания матерей:
— Петька… Ванька… Тамара, скорее домой!
— Что случилось, мамочка?
— Не видишь, еврей с черной бородой…
У Менделя Бейлиса действительно была черная борода. Когда он слышал возгласы напуганных матерей, он мучительно морщился, оборачивался к детям и следил за ними своими грустными глазами, пока они, как всполошившаяся стайка птичек, разбегались кто куда.
Беда пришла в маленький домик: даже густой орешник, прикрывавший своей листвой тихое жилье, не в состоянии был уберечь его от этой черной тучи страха, нависшей над домом.
Временами Бейлису приходила мысль увезти куда-нибудь жену и детей. Но куда? Кое-кто отговаривал: уедешь — тогда уж конечно скажут, что он, Бейлис, сделал это неспроста, значит, он действительно повинен в убийстве Андрея Ющинского. Находились и такие, что настоятельно советовали Менделю немедленно перебраться вместе с семьей в другой город, например в Одессу, а оттуда, как только будут получены нужные документы и деньги на дорогу, переправиться в Америку. Мендель избавится от навета, да и вся киевская община будет спасена…
«Но ведь в ритуальном убийстве обвиняются не только местные евреи — все российское еврейство в опасности… даже евреи всего мира…» — думал Бейлис.
Нет, никуда он не поедет. Он честный человек, не запятнанный решительно ничем, никому не причинивший зла… Незачем ему скрываться… Никаких советов не слушал «чернобородый», он верит в правосудие, убежден, что никто и пальцем его не тронет. Мало ли что выдумывают некоторые насмерть перепуганные женщины. Правда, на душе тяжело, но все это пройдет, как страшный сон.
Однажды, когда Бейлис был еще солдатом, на него ротному командиру пожаловался фельдфебель. Но тогда за Бейлиса вступился не один солдат, и фельдфебелю так и не удалось осуществить свой замысел. Правда, он отвел душу, влепил Менделю затрещину, но… боль прошла, как и все проходит в жизни. Зато на долгие годы сохранилась добрая память о товарищах, вступившихся за него. Бейлис всегда незыблемо верил в справедливость…
Жена пыталась уговорить его: нельзя не прислушиваться к советам друзей. Но Мендель решил твердо: никого он не будет слушаться! Мало ли — собака лает, а ветер носит…
А собак оказалось немало, был и ветер, но сил не хватало относить этот лай. Заварилась каша вокруг Менделя Бейлиса, да и не только вокруг него одного. Главный удар предназначается не тихому Менделю, старательно и честно служившему своему хозяину — владельцу кирпичного завода Зайцеву. Удар рассчитан на более крупную цель…
В полночь с двадцать первого на двадцать второе июля, когда Бейлис и его домашние уже спали, в дверь постучали. Спросонья Мендель не мог ничего разобрать:
— Послушай только, как барабанят в дверь… Кто это?
— Может, пожар…
— О чем ты говоришь, упаси бог… — Мендель уже стоял посреди комнаты.
Тем временем в дверь стали колотить чем-то тяжелым.
— Сейчас, сейчас, — отозвался Мендель, не попадая ногами в старые истоптанные шлепанцы.
— Открывай! — донесся сердитый голос.
— Кто там? — спросил Бейлис.
— Немедленно открой! — еще более настойчиво требовал тот же голос.
— Что вам угодно?
— Здесь живет Мендель Бейлис?
— Да, здесь, — ответил он и, обернувшись к жене, стоявшей подле него, прошептал: — Пришли-таки, сволочи!
— Не отворяй… что они нам сделают?
— Взломают дверь, больше ничего…
И Бейлис пошел открывать.
В дом ворвались полицейские, а за ними жандармы в зеленоватых мундирах. Проснулись дети. Испуганные, еще скованные сном, они от страха втягивали голову в плечи.
Вперед шагнул худой, среднего роста подполковник с длинными усами. Это был Николай Николаевич Кулябко — начальник Киевского охранного отделения. Ловким движением он стянул лайковую перчатку, достал из папки ордер на арест, слегка поклонился и произнес отчетливо:
— Мендель Бейлис, одевайтесь. Пойдете с нами…
— Куда вы его, господин начальник? — бросилась к нему жена Менделя.
Кулябко прищурился:
— Это уже наше дело. А вы успокойтесь, мадам!
Начальник подал знак — и полицейские приступили к обыску.
Дрожащими руками женщина застегивала пальто, которое ей помог надеть старший мальчик.
— Я пойду с тобою, Мендель, — сказала она тихо.
— Мадам, садитесь в стороне и помалкивайте! — строго оборвал ее Кулябко.
Кивком Мендель велел жене поступить так, как приказывают.
Молчать… Как можно молчать в такие страшные минуты?
— Одевайтесь, дети! — не своим голосом крикнула женщина. — Пойдете с вашим отцом.
Кулябко рассмеялся:
— Куда? Куда вы пойдете?
Кулябко взял за рукав жену Бейлиса, пододвинул ей стул и насильно усадил обезумевшую от горя женщину посреди комнаты. Дети окружили ее. Она, с широко открытыми глазами и будто онемев, наблюдала, как полицейские шарили по углам, выбрасывали грязное белье из сундука, вынимали пасхальную посуду из нижнего отделения буфета. В то же время она следила и за выражением лица ее Менделя, застывшего на одном месте. Ей казалось, будто бледные, бескровные губы мужа быстро шевелятся в молитве. Может быть, так оно и было.
— Вот, ваше благородие, — один из полицейских поднес и передал Кулябко талес[2] Менделя, лежащий в особом мешочке. — Здесь оно было упрятано, — он указал на ящик буфета. — А вот и книга — верно, священная…
— А ну давай, что это?
— Молитвенник, — ответила жена Бейлиса.
Подполковник вопросительно взглянул на Бейлиса.
— Да, молитвенник, — подтвердил тот.
— Вот это нам и надо! — обрадовался Кулябко и приказал продолжать обыск.
Чужие, нечистые руки рылись в вещах, одежде, посуде, даже в детских игрушках. Когда в доме все было перевернуто вверх дном, Кулябко повторил Бейлису приказ одеться. И как спешно тот ни одевался, жандарму все казалось, что Бейлис намеренно оттягивает время, и он подгонял арестованного. Бейлис нервничал, руки не слушались его.
На помощь пришла жена, а полицейские и жандармы зорко следили, как бы она чего-нибудь не передала мужу.
То ли от злости, то ли просто издеваясь, подполковник приказал одеваться и девятилетнему старшему сыну Бейлиса.
— Зачем это? — спросил Бейлис.
— Он пойдет с тобой, — последовал холодный ответ.
— Я не пущу его! — Мать вцепилась в мальчика. — Не слушайся их, Давидка, не ходи с ними!
Мальчик сперва ничего не понимал и не двигался с места, но тут один из полицейских нашел одежду ребенка и стал натягивать на него штанишки, затем рубашку, чулки и ботинки.
— Кепку не забудь, — с болью в сердце сказала обескураженная мать и подала ее мальчику.
Тот взял кепку обеими руками и стал рядом с подполковником.
— Пошли! — скомандовал Кулябко.
За окном шумел дождь.
Жена торопливо разыскала и передала Менделю зонтик, но Кулябко вырвал зонтик из рук арестованного и швырнул его на кучу сваленных посреди комнаты вещей.
Все вышли на темную улицу под проливной дождь.
Женщину, направившуюся вслед за мужем, втолкнули обратно в дом. Через открытую дверь в дом врывалась ночная прохлада. Шагов уже не было слышно.
Бейлиса и его сына втолкнули в подвал дома, где помещалась охранка. В углу теплился огарок догорающей свечи, которая вот-вот должна была погаснуть.
— Ну, что скажешь, Давидка? — отец прижал к себе мальчика. — Хочешь что-нибудь сказать, дитя мое?
Давидка молчал. Огарок свечи потух, но в подвале посветлело — сквозь маленькое оконце под потолком пробивалось утро.
— Видишь, папа, светает… — сказал мальчик.
«Да, светает, а мы в заточении», — подумал Бейлис.
Бейлис с сыном сидели на охапке соломы в углу подвала. Лишь теперь их начал одолевать сон. Прислонив голову к отцовскому плечу, Давидка задремал. Заснул и отец. Очнулся он от всхлипываний сына.
— Папа, меня мальчишки били за Андрюшку… — признался он, и Бейлис увидел слезы в глазах ребенка.
Неожиданно мальчик вскочил на ноги. Припав к двери, он отчаянно заколотил ногами.
— Откройте, откройте!
Отец увлек мальчика в угол, подальше от двери, прижал к груди, стараясь успокоить.
— Перестань, дитя мое, прошу тебя… — Бейлис гладил голову сына. — Крепись, не надо им видеть твоих слез…
Чем больше отец старался успокоить сына, тем сильнее он плакал. Бейлис вытирал его слезы, нашептывая на ухо:
— Я тебе что-то расскажу, сыночек… Перестань!
Постепенно мальчик начал успокаиваться, сердце его забилось спокойнее. Отступив немного от отца, он влажными глазами смотрел ему прямо в лицо, обросшее черной как уголь бородой. Бледные щеки отца разгорелись, когда он начал свое повествование:
— В местечке, где я жил в детстве, была ярмарка. Однажды между торговцами, прибывшими с товарами на ярмарку, и сворой воров-конокрадов, задумавших ограбить базарный люд, произошла драка. На ярмарку приехали крестьяне из окрестных деревень и местечковые евреи-торговцы. Воры шныряли среди толпы, высматривая добычу. Было среди прибывших немало здоровенных, широкоплечих парней, которые, конечно, могли бы сопротивляться ворам, могли бы даже одолеть их. Но страх перед бандитами отнял у людей мужество.
Имение «Кочеты» расположилось на пригорке, окруженном соснами, елями, а местами смешанным лиственным лесом — крепкими дубами и редкими низкорослыми кустами. Ошибочно было бы думать, что его хозяина, царского министра Щегловитова, влекла сюда исключительно красота природы благословенного украинского края. Приезжая сюда чаще всего в летнее время, больше, чем о красотах природы, он думал о своей хорошенькой соседке — Ларисе Койданской, молодой вдове генерала, который прославился в русско-японской войне тем, что был близок к Куропаткину. Петербургского сановника привлекало, разумеется, не богатство молодой вдовы. Своей незаурядной внешностью и остроумием Койданская вскружила не одну голову в Киеве и его окрестностях. Она любила говорить по-украински, одевалась в национальные украинские костюмы с яркими бусами, выгодно оттенявшими белизну шеи.
Однажды своевольная вдова выразила желание поехать вместе с Щегловитовым в Петербург, чтобы блеснуть там красотой и многочисленными нарядами, сшитыми для нее еще по заказу мужа-генерала у лучших портных Вены и Парижа.
— Но в Петербурге хохлацкая мова не в почете… — хитровато сощурившись, улыбнулся Щегловитов.
Койданская рассердилась, взмахнув веером, отвернулась и оставила министра одного с камердинером. Так он и уехал ни с чем.
По приезде в «Кочеты» Щегловитов решил первый свой визит нанести в соседнее имение.
Изнемогая от июльского зноя, вдова проводила время в саду. Увидев высокопоставленного гостя, она не смогла скрыть свою радость.
— Иван Григорьевич, голубчик! — воскликнула вдова, устремляясь ему навстречу.
Щегловитов не ожидал такой пылкой встречи. Он снял летнюю шляпу и отдал ее слуге. Одет он был в светлый чесучовый костюм, прекрасно сидевший на нем. И тут Щегловитов снова услышал простые, проникновенные слова:
— Иван Григорьевич, голубчик! Как я рада!
Взяв гостя за руку, Койданская подвела его к скамье.
— Присядем здесь, — предложила она и села первая.
Но гость все еще стоял, молча и откровенно-любуясь прелестной хозяйкой.
— Ну, сядьте же, почему вы стоите, Иван Григорьевич? — повторила Койданская.
Заметив, что Щегловитов восхищается ею, молодая женщина взяла его за руку, потянула к скамье и приказала стоявшему неподалеку лакею принести в сад столик с закуской.
Зачем закуска? Кому она нужна теперь? Он хочет только одного: всласть наглядеться на нее, узнать о ее жизни и ее желаниях. Засиживаться долго он не может: к нему по очень важному делу должен прибыть чиновник из Киева.
Но Койданская так просто не отпустит гостя, решительно заявила она. Давно таких гостей не было… Здесь ведь скучно, тоскливо!
— Сам бог прислал мне вас, Иван Григорьевич, — с чарующей улыбкой призналась она.
Весеннее солнце нагрело стволы берез; горячие капли, сливаясь в прозрачные струйки, сползали вниз и застывали на нежной, белой коре. Молодая хозяйка подошла к одной из берез, взяла затвердевшую струйку сока и натерла ею свои руки.
— Что это вы делаете, Лариса Митрофановна? — удивился гость.
— Говорят, — улыбнулась одними уголками розовых губ молодая женщина, — что этот сок приносит человеку счастье…
Щегловитов рассмеялся, в глазах его вспыхнули лукавые огоньки.
— Можно подумать, что вы выросли в лесу и воспитывали вас колдуны и знахарки…
— Напрасно смеетесь, Иван Григорьевич! Даже опытные медики не считают это бабскими сказками и рекомендуют березовый сок при болях в животе.
— Возможно, что это хорошее средство от болей в животе. Но для счастья…
— Прежде чем спорить, Иван Григорьевич, понюхайте, как пахнет этот сок.
— Для парфюмерии, возможно, он тоже годится, но для мифического, недостижимого счастья… — стоял на своем министр юстиции.
— Однако ведь вы, дорогой Иван Григорьевич, не коммерсант, а ученый-юрист и министр.
— Эх, будь я коммерсантом… Жилось бы мне куда вольготнее.
— Мы бы тогда махнули с вами в Индию или в Японию… Ведь правда? — мечтательно произнесла вдова.
— Не отказался бы! Да еще с вами…
— Почему же вы запнулись? Вы подумали о том, что бы сказала на это ваша супруга, так ведь? — спросила Лариса Митрофановна столь невинным тоном, будто сама она тут совершенно ни при чем.
Щегловитов не ответил. Придвинув к себе изящный графин с холодным напитком, принесенным слугой, он наполнил стакан.
— Такого кваса вы еще в жизни не пили, — уверенно сказала хозяйка. — На это мой Афоня великий мастер!
Щегловитов с наслаждением осушил стакан до дна, оценив напиток по достоинству. Вдруг спохватившись, он посмотрел на часы, заторопился:
— Ой-ой-ой, как поздно! Скоро и солнце скроется. — Он попытался оправдать свою внезапную поспешность: — Мне, видите ли, сегодня надлежит быть у себя, а ведь на дорогу понадобится не меньше чем минут тридцать — сорок.
— Не беспокойтесь, я дам вам кучера, который довезет вас за двадцать минут, — уверила Лариса Митрофановна.
В это мгновение послышался звук подъезжающих дрожек. Оба сидевших в этом уютном уголке сада прислушались.
— Кто б это мог быть? — слегка вспыхнув, промолвила хозяйка.
— Наверное, кто-нибудь из ваших соседей.
— Да нет же, кроме вас…
Издали донесся голос слуги:
— Да. Здесь теперь пребывают его высокопревосходительство Иван Григорьевич Щегловитов.
— Это к вам — вас разыскивают, — тихо сказала Лариса Митрофановна.
— Меня? — Щегловитов, недоумевая, пожал плечами. — Впрочем…
Из-за деревьев вышел Чаплинский. В тени листвы и переплетающихся ветвей он казался мрачным и похудевшим. Прокурор что-то говорил, но что именно — ни Щегловитов, ни хозяйка дома не разобрали. На ходу он задел одну из низко опустившихся веток, и волосы его слегка растрепались.
— Познакомьтесь: Георгий Гаврилович Чаплинский; вдова генерала Койданского — Лариса Митрофановна…
Койданская перебила министра:
— Я много слышала о господине Чаплинском.
Чаплинский несколько растерянно посмотрел на генеральшу. В душе он был недоволен, как «такое» теперь лезет в голову господину министру. Вызвал к себе прокурора по важнейшему и срочному делу, а проводит время с молодой вдовой…
От Щегловитова не ускользнуло настроение Чаплинского. Улыбаясь, он обратился к хозяйке дома:
— Видите, Лариса Митрофановна, вы смущаете даже таких бывалых и многоопытных чиновников. Вам известно, какой пост занимает теперь Георгий Гаврилович? Он прокурор Киевской судебной палаты…
— Да, я слышала и об этом, — мило улыбаясь, ответила Койданская.
— Обо мне и о моей скромной должности? — Чаплинский уставился на нее своими холодными карими глазами.
— «Скромная»? Вы шутите! — рассмеялась генеральша. — Мои знакомые рассказывают о вас страшные истории.
— Даже страшные?.. — Прокурор недоумевающе взглянул на собеседницу. Гость с явным интересом и нетерпением ждал дальнейших слов.
— Что вы на меня смотрите с таким удивлением? Вот здесь, у этого самого столика, недели две назад сидел прокурор Киевского окружного суда Брандорф и довольно откровенно рассказал мне о вашей, господин Чаплинский, такой… неумолимой… жестокости… Но лучше не будем говорить об этом, — будто бы спохватившись, сказала хозяйка, — вы скажете — дамские пересуды… Я не хочу вмешиваться не в свои дела.
После небольшой паузы, заметив любопытство Щегловитова и нахмуренное лицо Чаплинского, Койданская добавила:
— Чувствую, что мне лучше помолчать. Напрасно я начала этот разговор… Садитесь, Георгий…
— Гаврилович, — подсказал Щегловитов.
— Простите, Георгий Гаврилович, — повторила она с легким смущением. — Брандорф — друг моего покойного мужа и мой хороший друг, очень честный человек, могу это утверждать смело. Плохого он о вас, собственно, ничего и не говорил, — генеральша вновь улыбнулась. — Так вот, он рассказал мне одну историю, связанную с какой-то дамой, которая почему-то оказалась замешана в какое-то политическое дело. Подробностей не помню… Но смысл истории сводится к впечатлениям от вашей личности, которые остались у людей, причастных к этому делу. По мнению Брандорфа, господин Чаплинский человек неуступчивый, взыскательно-строгий и недобрый. Вы уж не обессудьте… Я люблю правду, какой бы горькой она ни была. Иван Григорьевич, скажите же вашему коллеге, что, когда приходят в гости к женщине, нельзя быть таким угрюмым. Впрочем, не обращайте внимания на мою болтовню, Георгий Гаврилович. Не придавайте значения, мало ли что говорит женщина… — Лариса Митрофановна рассмеялась так заразительно, что гости невольно улыбнулись. При этом оба думали о том, что лучше уехать отсюда как можно скорее.
Чаплинский выжидательно смотрел на Щегловитова. Хозяйка, несомненно, женщина привлекательная, но монолог, который она произнесла, до того странный, до того сумбурный… Да, сколько же лестных слов было сказано в его адрес… Что она хотела, эта генеральша?
Но вот Щегловитов и Чаплинский усаживаются в дрожки, которые отвезут их в «Кочеты». Кучер трогает с места.
В дороге оба молчали, каждый думал о своем.
«И этот Брандорф, — рассуждал министр юстиции, — явно из немцев… Очевидно, способен натворить немало зла своим языком. Очевидно, его следует поскорее убрать». Министр хотел поделиться своими мыслями с Чаплинским и повернулся в его сторону. В наступивших сумерках казалось, будто Чаплинский задремал, так неподвижно он сидел.
У пылающего горизонта солнце боролось с надвигающейся темнотой, все вокруг было уже окутано коричневатой дымкой; все ниже и ниже стлалась она по вспаханной земле.
Почти бесшумно скользил экипаж по наезженной дороге, лишь кучер будоражил дремавшую ширь звонкими выкриками. Ехали они быстро, обоюдное их желание сводилось к одному: как можно скорее добраться до уютного имения «Кочеты».
Въехали во двор. Лакей встретил хозяина и его гостя. Оба молча сошли с экипажа, Щегловитов пропустил Чаплинского вперед.
В доме было много света — горели настольные лампы, люстры под потолком. В комнате, куда вошли приехавшие, огромная настольная лампа стояла на столе.
— Садитесь, — обратился Щегловитов к гостю. Он сразу же снял пиджак и предложил Чаплинскому последовать его примеру. — Такую духоту выносить невозможно.
Привычным жестом хозяин дома распахнул окно, и в комнату ворвалась волна свежего воздуха. Пламя в лампе дрогнуло.
— Рассказывайте, — услышал Чаплинский твердый голос, совсем непохожий на сдержанные, даже заискивающие интонации, которые слышались в беседе с вдовой-генеральшей. Выглядел теперь Щегловитов официально-строгим и властным.
Чаплинский коротко доложил о распоряжении, отданном им подполковнику Кулябко насчет Бейлиса.
— А какие основания? — спросил министр.
Прокурор несколько замялся.
— Видите ли, ваше высокопревосходительство имеются свидетели — несколько ненадежные, к сожалению, — показания их противоречивы и путаны, однако в ближайшее время основание для обвинения будет подготовлено и мотивировано должным образом. Пока же в целях государственной безопасности…
Чаплинский по выражению министра уловил его недовольство.
— Вы, следовательно, до сих пор не смогли растолковать лицам, осуществляющим дознание, и всем другим, так или иначе связанным с этим делом, что вопрос об убийстве христианского ребенка лежит на совести всей России…
Прокурор чувствовал себя так, будто это он совершил преступление, будто на нем лежит тягчайшее обвинение. Чаплинский понимал, чего хочет от него Щегловитов, но пока что не торопился высказывать все свои соображения. Щегловитов нервничал. Лучше не испытывать терпение министра, подумал Чаплинский.
— Ваше высокопревосходительство, — сказал он, — студент Голубев сообщил мне, что был у вас…
— Был. — Щегловитов ждал, что дальше скажет Чаплинский.
А прокурор все еще не знал, как лучше и удачнее повести разговор. Он не отрывал глаз от сурового лица своего начальника. И тут услышал:
— Я сказал, Георгий Гаврилович, «был»… Вам надлежит держать тесную связь с этой организацией…
— Да, да, конечно, — поспешил согласиться Чаплинский.
— …и меньше прислушиваться к ламентациям либеральных газет. Гессены и Милюковы могут сколько угодно вопить в своих органах, ваше дело поменьше обращать на них внимания.
— Да, да, ваше высокопревосходительство… верно! — едва успевал подхватывать прокурор.
— Законы пишем мы, мы создаем их, а не газеты… — сделав ударение на слове «мы», твердо заявил Щегловитов.
И после небольшой паузы продолжил:
— Должен доверить вам, Георгий Гаврилович, один секрет: киевским делом заинтересовался сам его величество государь император…
— Знаю, знаю, Иван Григорьевич.
— Знаете? Откуда это может быть вам известно? Кто мог это вам сообщить, если, кроме меня, никто этого не знает?
Чаплинский побледнел. Видимо, он как-то неудачно выразился…
— Сказав «знаю», ваше высокопревосходительство, я имел в виду, что мне понятна заинтересованность его императорского величества этим делом… — Чаплинский попытался исправить положение. — Оно затрагивает интересы государства.
— Тогда слушайте, господин прокурор: нам необходимо дать беспощадную отповедь всем тем, кто пытается поднять в Государственной думе вопрос о расширении черты оседлости еврейского населения.
Чаплинский слушал министра, подобострастно заглядывая ему в лицо.
— Вы меня поняли, Георгий Гаврилович?
— Разумеется, ваше высокопревосходительство. — И тут Чаплинский решился задать вопрос: — А чем можно объяснить позицию, занятую газетой «Киевлянин», ваше высокопревосходительство? Как вы считаете?
Министр развел руками: этого он не знал.
— Наша, русская газета — и… так фальшивит. Нет здесь ритуала… Кто бы мог ожидать? — продолжал Чаплинский.
— Да, такая позиция непонятна. Пока… — Министр пригладил волосы и многозначительно улыбнулся: — Дескать, стыдно им за русский народ, за двадцатый век… людоедство в России… А может быть, правильно поговаривают — будто редакция «Киевлянина» получила крупный куш от еврейских организаций? Кагал на все способен. Не забывайте, что они всемирная организация: у нас в России — барон Гинзбург, Поляков, Высоцкий, Бродский, а за границей — барон Ротшильд… Кто знает?
— О чем вы говорите, Иван Григорьевич? Дмитрий Иванович Пихно, редактор «Киевлянина», не такой человек, чтобы его можно было подкупить…
— Георгий Гаврилович, презренный металл — это сила! — Министр многозначительно поднял указательный палец: — Масонские общества, или «масонские ложи», имеют огромные возможности, а люди падки на золото. Так что ваш Пихно…
Теперь прокурор даже и мысленно уже не мог противостоять господину министру. Желая доказать свою верность и преданность делу, в котором заинтересована вся Россия, прокурор достал из кармана пиджака карандаш и протянул руку к лежавшему на столе блокноту в тяжелом переплете с четырьмя треугольниками по углам. Торопливо набросал короткую шифрованную депешу «Арестован ли Мендель?», показал текст Щегловитову и попросил срочно послать человека на станцию для отправки депеши.
Щегловитов позвонил, передал вошедшему камердинеру бумагу и распорядился отправить ее немедленно.
На этом беседа закончилась. Они разошлись по своим комнатам, и вскоре летнюю резиденцию министра юстиции окутали покой и тишина.
Наутро в приемной на столе уже лежала телеграмма, полученная на имя Чаплинского: «Мендель арестован порядке охраны государственных интересов».
Исай Ходошев предложил взять интервью у прокурора Чаплинского, но отнюдь не все члены редакции «Киевской мысли» одобрили эту затею. И хотя знали, что Исай способен проломить глухую стену, не верилось, что Чаплинский примет репортера. Да он и на порог не пустит представителя либерально-буржуазной газеты, убеждали Ходошева коллеги.
Идею Ходошева прежде всего высмеял публицист Лиров, известный своей желчностью: если паче чаяния разговор все же состоится, пусть представитель газеты «Киевская мысль» передаст прокурору, что он, Лиров, собирается писать статью о столпах русской адвокатуры. «Скажите Чаплинскому, — говорил Лиров, — что в связи с предстоящим процессом по поводу убийства Ющинского имя грозного прокурора будет записано в анналах истории человеческого рода».
Всеволод Чаговец, фельетонист газеты, человек с широким кругозором, просил передать привет известному прокурору. Он раскурил одну из своих многочисленных трубок и, насмешливо поблескивая зоркими глазами, сказал:
— О, сей прославит Киевскую судебную палату!
В адрес самого Ходошева Чаговец отпустил довольно злую остроту, которую тому пришлось проглотить. И даже когда за карандаш и бумагу схватился карикатурист, молодой сотрудник газеты, Ходошев не обиделся. Рисунок ходил по рукам — Ходошев сидел перед облаченным в прокурорскую мантию Чаплинским с подобострастным, покорным лицом. Пусть коллеги глумятся над ним сколько угодно, а он таки своего добьется! Материал, вполне возможно, в печати использовать не удастся, но интервью Ходошев запишет!
Постоянно сотрудничая в газете «Киевская мысль», Ходошев одновременно являлся и корреспондентом Санкт-Петербургского телеграфного агентства. Поэтому на сей раз он решил представиться высокому представителю прокурорского надзора в этой своей роли.
Позвонив по телефону секретарю прокурорского надзора, Ходошев попросил доложить Георгию Гавриловичу Чаплинскому, что он просит у него официальной аудиенции. Корреспонденту Петербургского телеграфного агентства тут же было назначено время встречи с киевским прокурором.
В прокуратуру Ходошев явился точно в назначенное время. Предъявив корреспондентское удостоверение, он прошел в большой, просторный кабинет. На одной из стен висел портрет Столыпина. Председатель Совета министров империи величественно взирал с портрета на своих подчиненных. Бросались в глаза четко выписанные, залихватски подкрученные кверху усы.
Яркие лучи солнца падали на стол, освещая сукно, письменные принадлежности и придавая этой большой комнате своеобразный уют.
Распахнулась боковая дверь. Деланно улыбаясь, в кабинет вошел прокурор. Протянув посетителю руку, он указал на кресло.
— Я думал, вы из «Нового времени», — сказал Чаплинский, внимательно разглядывая Ходошева.
— Нет. Петербургское телеграфное агентство интересуется расследованием дела об убийстве Ющинского.
Журналисту на мгновение показалось, что прокурор узнал в нем сотрудника местной газеты.
— Вы православный? — неожиданно спросил Чаплинский.
— Да, — смело ответил Ходошев, глубже усаживаясь в мягкое кресло.
— Несколько дней назад, — произнес прокурор более оживленно, — меня атаковал некий господин из «Вечерней газеты». Газета эта печатается на русском языке, но, как вам известно, не на языке Тургенева, увы… Эта газета издается на деньги евреев… И что вы думаете… Простите, как ваша фамилия, господин?
— Гвоздев, — недолго думая ответил Ходошев.
— Гвоздев… так, так, слышал. Гвоздев… А имя и отчество?
— Иван Тимофеевич.
— Так вот, Иван Тимофеевич, этот деятель из «Вечерней газеты» обратился ко мне, чтобы я сообщил ему мнение прокуратуры о таинственном убийстве Андрея Ющинского. Вы ведь понимаете, Иван Триф…
— Тимофеевич, ваше превосходительство, — подсказал Ходошев.
— Простите, Иван Тимофеевич. А мы не рассказываем того, чего сами не знаем. Проводится сложное и интенсивное расследование. Но… — Чаплинский задумался, затем заговорил неожиданно громко и темпераментно: — Вы ведь знаете о славном древнегреческом герое Геракле: подлинно народном герое, победившем злобного тирана, что нарушал покой и безопасность народа. Мы, — напыщенно произнес Чаплинский после некоторого раздумья, — уподобились прославленному некогда Гераклу, совершившему двенадцать геройских подвигов по приказанию другого мифического героя Эврисфея. А теперь Гераклу, прошедшему через адский огонь, предстоит совершить еще один геройский подвиг: уничтожить страшнейшую гидру, когда-либо рождавшуюся на нашей земле, — революционеров и еврейских агентов. На нашу прокуратуру богами правосудия возложена величайшая и благороднейшая героическая задача — стать Гераклом своего времени, то есть выиграть подготавливаемый нами процесс, чтобы Геракл обрел славу бессмертного героя всех времен, чтобы он освободился от романтической оболочки античного мифа, в которую его облекла легенда, и стал подлинно русским и при этом вполне реальным героем, повергающим ниц всех врагов русского народа и его божественной власти — богом данного нам царя. Такова наша задача.
Ходошев внимательно слушал прокурора. Иронически улыбаясь, он глядел на Чаплинского, рассуждающего о мифологии и о том, что он призван стать Гераклом современности и спасти великую Русь от опасностей, которые эти господа и иже с ними сами же и придумывают.
— Разрешите задать вам вопрос, ваше превосходительство. Если Гераклом явится киевская прокуратура, то кто же будет Зевсом нашего времени, отцом Геракла?..
— О дорогой мой корреспондент, об этом совсем не трудно догадаться. — И Чаплинский указал на портрет Щегловитова, висевший на противоположной стене. — Глава юстиции является воплощением нашего русского правосудия.
— Понятно… — утвердительно кивнул Ходошев. — Вы мне разрешите записать ваш в высшей степени интересный исторический экскурс?..
Согласно кивнув, Чаплинский позвонил в колокольчик, стоявший на столе, и попросил принести сифон с газированной водой.
— Вы употребляете этот напиток? — спросил прокурор, помогая поставить на стол сифон с двумя стаканами.
— Не откажусь, благодарю вас.
Оба выпили по стакану воды.
— Правду говоря, не люблю беседовать с вашей братией — корреспондентами: может возникнуть недоразумение — бывает, напечатают то, о чем вовсе не говорилось и чего в мыслях не было. Но вы, молодой человек, мне сразу понравились, вы совсем не похожи на тех газетных ловкачей, которые сами не умолкают ни на минуту, слова не дают вымолвить. А потом читаешь в газете бог знает что…
Чаплинский на мгновение задумался.
— Что еще вам сказать? — продолжал он. — Вы, вероятно, читали, что писала «Киевская мысль»? Так вот, эта газета писала, будто мальчика убила некая Вера Чеберяк, хозяйка так называемой «малины». Называют даже имена сообщников. Между тем наша прокуратура имеет в своем распоряжении точно проверенные данные о том, что репортеры этих газет подкуплены евреями. Вы, Иван Тимофеевич, не можете себе представить, как это тайное государство в нашем великом русском государстве завлекает в свои сети русские души, это своего рода status in statu[3].
— Простите, ваше превосходительство, какое именно тайное государство вы имеете в виду?
— Гм… Я подразумеваю тайный союз еврейских капиталистов и общественных организаций, обладающих колоссальными финансовыми средствами. Есть мнение, что названный мною союз куда богаче нашего министерства финансов. И это еврейское финансовое правительство подкупает всех и вся, делая из черного белое и из белого черное — смотря по обстоятельствам.
— Может ли это быть? — осторожно усомнился журналист.
— Уверяю вас! Проверено нашими органами. И еще одна немалая сенсация — это я прошу огласить для заграничных газет и агентства печати: газету «Киевская мысль» содержат еврейские миллионеры, которым удалось обмануть нашего доверчивого русского мужика. Феноменальный скандал! С одной стороны, мне неловко даже рассказывать об этом акте, свидетельствующем о русской доверчивости и отсталости. С другой стороны, этот красноречивый факт говорит всему миру о том, насколько вообще фальшивы, злонамеренны и хитры евреи-фанатики и евреи-кровопийцы, готовые на все, лишь бы обмануть русского человека, и в первую очередь наши судебные органы. Не думайте, что мы собираемся умолчать об этой их игре с огнем. Мы привлечем их к ответственности. Из дела приказчика завода Зайцева — Менделя Бейлиса — мы выделим для особого рассмотрения дело этих евреев-фанатиков, евреев-подстрекателей. О, мы теперь знаем, почему эта еврейская газета хотела повести прокуратуру по неверным следам, утверждая, что убийство мальчика совершено в доме русской женщины Веры Чеберяк…
— Разрешите, ваше превосходительство, я перебью вас… Но ведь и в Петербурге известна так называемая «малина» упомянутой вами Чеберяк, где собираются преступники, и ведь именно там…
Прокурора передернуло. Проведя рукой по лбу, он сказал:
— Если даже там действительно, как вы говорите, «малина», какое она может иметь отношение к ритуальным убийствам? Эти рыцари свободной прессы, защитники Бейлиса, якобы выступающие за справедливость, вознамерились свалить на воровской притон преступление, совершенное евреем с черной бородой. Но народный герой Геракл и здесь совершит свой очередной подвиг— он разрубит узел злонамеренных оговоров, по сути невинной женщины, матери троих детей; уже и теперь наконец мы на верном пути. Мендель Бейлис, как действительный преступник, за решеткой. Пока суд не вынесет справедливого решения — а я уверен, что именно таковое он и вынесет, — Мендель не будет освобожден. И вообще дело не только в нем, а в том, что наш народ тысячелетиями живет плечом к плечу с изуверами, которые выцеживают невинную кровь…
— Выходит, ваше превосходительство, что дело не только в Бейлисе?
— А вы как думали? Мы призваны разрешить один из труднейших вопросов, в котором кровно заинтересован весь наш народ. Человечество жаждет освобождения от ярма ритуальных убийств. Должен признаться, что весьма решительно в этом вопросе помог прокуратуре один благородный человек — Владимир Голубев.
— В Петербурге мы слышали о нем, не раз слышали, — подхватил как будто с одобрением Ходошев.
— Да, это героический рыцарь «Двуглавого орла»! Вы бы видели этого молодого человека! Если хотите, могу вас познакомить с ним, он скоро должен быть здесь.
— Меня вполне удовлетворяет данное вами объективное освещение интересующего нас вопроса, ваше превосходительство.
В эту минуту в дверь постучали. Прокурор сказал «войдите» — и на пороге появился Голубев.
Ходошев было растерялся, но, овладев собой, нагнулся над своими записями, словно и не замечая вошедшего.
Голубев был на волне бурливших в нем эмоций:
— Какую новость я вам принес, Георгий Гаврилович! Будь вы хотя бы в моем возрасте, да вы бы…
Строгий взгляд прокурора заставил студента осечься. Тогда Голубев бесцеремонно подошел к Ходошеву и, подавая ему руку, проговорил:
— Познакомьте меня с вашим гостем.
Черты лица Ходошева показались ему знакомыми, но Голубев никак не мог припомнить, где он мог встречаться с этим человеком.
— Кто это, Георгий Гаврилович? — тихо спросил он.
— Знакомьтесь — господин Голубев, господин Гвоздев, сотрудник Петербургского телеграфного агентства.
— Ага, вспомнил… Я не ошибся? Тогда… возле пещеры, где нашли труп Андрюши. Я не ошибся?
— Простите, господин Голубев, я вас вижу впервые, — невозмутимо сказал Ходошев.
— Тогда все впереди, — с апломбом заявил студент. — Поскольку вы из Петербургского телеграфного агентства, то и вам надлежит знать: еврей Мендель Бейлис признал свою вину, добровольно сознался в убийстве Андрюши Ющинского.
— Возможно ли! — воскликнул Ходошев. — Действительно, это сенсационная новость… — Он старался говорить как можно спокойнее.
— Уж если Владимир Степанович говорит, значит, все достаточно точно и вполне достоверно, почтеннейший, — с нескрываемым удовлетворением произнес прокурор.
— А каким образом вам удалось узнать об этом? — уже совсем спокойно спросил Ходошев.
— Я только что от следователя, — торжествующе сообщил Голубев. — Понимаете ли вы, какую победу одержали мы, русские люди?! Георгий Гаврилович, вы должны немедленно сообщить об этом министру юстиции. Ура! — От восторга Голубев готов был чуть ли не в пляс пуститься. — А вы, господин Гвоздев, можете передать эту радостную весть всем патриотическим русским газетам.
«Пора уходить!» — подумал Ходошев. Картина вполне ясна. Да он и не сомневался в той сложной закулисной интриге, которую уже не первый день плетут Чаплинский и его единомышленники.
— Ваше превосходительство, если позволите, я подготовлю интервью и представлю его вам на утверждение. Лишь после этого мы разошлем его различным газетам.
— Что означает «различным газетам»? — нахмурился Чаплинский.
— Я имею в виду русские газеты, обслуживаемые нашим агентством. До свиданья, ваше превосходительство!
Выйдя из кабинета, Ходошев ускорил шаг, хотелось как можно скорее выбраться отсюда.
Доложив в редакции о своей беседе с прославленным прокурором, Ходошев вызвал у своих коллег и смех, и недоверие. Сослуживцы никак не могли поверить, что Ходошеву все же удалось вырвать интервью у Чаплинского.
Тогда Исай Ходошев подошел к телефону, несколько раз повертел ручку и попросил связать его с Чаплинским. Все окружили Ходошева и с напряженным интересом ожидали разговора.
— Ваше превосходительство, господин прокурор Киевской судебной палаты! Говорит корреспондент Гвоздев. У меня уже готово данное вами интервью. Однако напечатать его я смогу только в местной газете «Киевская мысль». В случае вашего согласия я принесу вам на подпись текст интервью.
— Что, что он ответил? — нетерпеливо спрашивали сотрудники.
Повесив трубку, Ходошев негромко произнес, подражая испуганному голосу прокурора:
— «Это шантаж, вы шантажист! Я привлеку вас к ответственности!»
Он помолчал, после чего воскликнул энергично:
— Он хочет обмануть весь русский народ, но мир этого не допустит!..