Элегантный парусник, белый, как июльское облако, с княжеским штандартом на грот-мачте выглядел сказочным. Тихие ветр нежно круглили его паруса, но по течению он нёсся безоглядно, и казалось, будто парит на крыльях. Ох, как хороши, как в самом деле крылаты были его грот-марсели и грот-стаксели, кливеры и фоки, а корабельный бушприт напоминал костяной клюв буревестника.
За ним совершенно не поспевал палубный бот с челядью и припасами, у которого к тому же на носу грозно тяжелилась чугунная пушечка. Только ночными весельными усилиями — слава Богу, не успевали затухать вечерние зори, как возгорались утренние — удавалось нагонять летящий по волнам парусник.
Потребовалось всего-то два дня, чтобы долететь до села Винстернского в серединном течении Оки у возвратной излучины с огромными валунами, где, углубив заводь и выложив её булыжником, Джон Возгрин устроил белокаменный причал. Встречать суверена вывалил весь подневольный люд — от мала до велика; выстроился вдоль луговой дороги, убегающей от пристани к белому барскому дому на взгорье; к церкви с трехъярусной колокольней, откуда на всю окскую пойму раздавался радостный колокольный звон.
Усадьбу на английский манер окружал вольный ландшафтный парк, спускавшийся в приречные луга, и всё это вместе называлось Винстернское. Да, по желанию многолетнего матушкиного управителя англичанина Джона Рамсея Возгрина, кем до самой смерти она не переставала восхищаться.
Избяное же скопление под соломенными крышами в обширном ополье именовалось Гольцами. За конным двором через ложбину на опушке вековой дубравы имелось ещё поселение — тянулся ряд изб, куда селили конторских и частью дворовых, и называлась эта улица-порядье Дубровкой.
Там и проживал талантливый самоучка, знаток трёх языков, грамотей, каллиграф, книгочей и очень исполнительный, рассудительный конторщик Иван сын Данилов Чесенков. Видимо, фамилия-прозвище «чесенков» происходила от определения «чесный», от одобрительного — «чесняк», перевоплотившись в конце концов в мягко-восхитительное: чесенков! Вполне вероятно…
Был он бездетным вдовцом, лет сорока. Женила его Баронесса — так дворовые между собой называли княгиню Голицыну — на своей постельничей девке, заболевшей страшной болезнью (похоже, раком), и почти десять лет он покорно, терпеливо за ней ухаживал. Баронесса же, ещё в юности, приставила его к англичанину, зная необыкновенную способность Ваньк перенимать чужие языки, отчего, между прочим, Джон Возгрин так и не научился свободно изъясняться по-русски.
Возгрин с Чесенковым были неразлучной парой и вместе выглядели достаточно смешно: Джон — громадный мужчина с львиной, рыжей головой, с мощными ручищами в золотистой шерсти, гладкобритый, но с пышными бакенбардами, всегда красиво, авантажно одетый; с широким, монументальным шагом — весь мощь, сила, неутомимость. И полная ему противоположность Ванёк Чесенков: в затасканном сюртучке или простой холщевой рубахе; маленький, с острой козлиной бородкой, рано облысевший, худющий — в чём только и душа держалась? Однако двужильный, вроде бы ни нервные, ни физические перегрузки ему неведомы, и, хотя на погляд жалок, но его васильковые глаза постоянно излучали не свет даже, а восторженное сияние.
Редкий человечишка: в бедности — аккуратен, в делах — точен и неутомим, более даже, чем сам английский геркулес Возгрин. Наверное, потому-то и дружили они, и никогда не ссорились — целую четверть века!
Кроме того, удивительным качеством наделила его природа: много знал, а будто бы ни о чём и не ведал. Только со своим англичанином бывал порой откровенным, а так — рот на замке. Наверное, всё же от своей крепостной неволи. Весь — подчинение и исполнительность. И как не тормошил его душу во всём вольнолюбивый Возгрин, никак и ничем не мог расшевелить.
Управляющий догадывался, что со смертью благодетельницы (а когда-то на берегах Темзы и возлюбленной, впрочем, как и в первые годы на берегах Оки, пока старый князь не запретил княгине появляться в Винстернском), — да, не сомневался, что его русская эпопея завершилась, и единственное, о чём он мечтал напоследок, — добиться освобождения своего угнетённого друга. Тем более, по его же настоянию Чесенков наконец-то надумал жениться, и избранница его была молода и красива. Престарелый англичанин искренне желал, чтобы дети неразлучного друга родились свободными.
Сиятельный князь возжелал выслушать доклад управляющего без отсрочки — утром следующего дня. Но сразу вышла незадача: сам он был слаб в английском, а Джон Возгрин изъяснялся по-русски через пень-колоду, не знал ни бельмеса по-французски и ни бе, ни ме по-немецки, и вот пришлось звать крепостного человечка, конторщика Чесенкова.
Это раздосадовало князя, но больше его раздражал сам англичанин — своей величественностью, независимой манерой держаться, говорить на равных, будто он лорд, да ещё и на всякие вольные темы, демонстрируя познания и убеждения, которые ему, владетельному суверену, были совершенно не к чему, а тем более, не к чему выглядело упрямое желание Возгрина изъясниться с ним о вреде крепостной зависимости, причём через самого раба!
Князь не только высокомерно презирал заносчивого англичанина, о давней интимной связи которого с матушкой был наслышан, но с огромным усилием усмирял в себе злость, гнев и раздражение. Однако, как великосветский лицедей, он владел искусством никак не показывать своего истинного отношения. Он просто перестал слушать Возгрина, решив, что по отплытии вручит ему расчётный лист и надменно откажется от дальнейших услуг.
А вот этот конторщик Чесенков, его подневольный человечек, был ему чем-то симпатичен, даже вызывал неподдельное любопытство. Но не тем, что умел изъясняться, читать и писать на трёх языках, вернее, на четырёх, включая и родной русский, — подобные встречались и в других княжеских имениях, — а тем, что обстоятельства его жизни во многом совпадали с его собственными: он был принудительно и несчастливо женат.
Наверное, именно в Винстернском князь Голицын впервые засомневался в том, что мщение наречённой императором Павлом Первым супруге было правильным. Ведь дай он ей развод, то и сам бы стал свободным, мог бы вступить во второй брак, как этот жалкий крепостной вдовец, и выбрать бы себе такую же юную, непорочную невесту, естественно, из своего круга. Пожалуй, встреча с трепетно напуганным конторщиком отложила в душе князя самый яркий след за всё пышное плавание по России.
Но вернёмся к его разговору с Джоном Возгрином. Восхищаясь, как старательно и точно излагает галиматью этого английского павиана его крепостной человечек, князь Сергей Михайлович Голицын небрежно перебил того, заговорив по-французски, как привык на светских раутах или в том же московском… Английском клубе! И его поразило, как не вздрогнув, не изменив обречённого выражения лица, Чесенков без запинки перевёл им сказанное на английский. Эта игра сиятельству понравилась, и он даже повеселел. А произнёс он следующее:
— Месье Вос-хрин (князь специально исказил фамилию англичанина, чтобы унизить), хватит читать мне нотации. Меня не волнуют ни ваши экономические, ни позитивистские теории. Я не поклонник Адама Смита и французских моралистов. Наш разговор будет более полезным, если я поставлю вам вопросы, а вы изволите ясно и коротко отвечать. Хотя я и сомневаюсь, что вы умеете кратко излагать свои мысли, мистер Вос-хрен. — Тут он усилил оскорбительность в произношении фамилии управляющего, и об этой своей ловкости князь Голицын в дальнейшем любил рассказывать на московских балах внимающим слушателям. — Да, мистер Вос-хрен! — недовольно воскликнул он по-русски. — В любом случае вы меня уже утомили.
— Задавайте вопросы, ваше сиятельство, — нахмурился большой, импозантный Возгрин. Добавил по-русски с корявым произношением: — Как говорят ваш народ, хрен редька не сласче.
Нахмурился и князь. Он не подозревал, что управляющий совсем не плохо понимает по-русски, хотя и говорит туговато. Но и обрадовался, прежде всего тому, что этот заносчивый английский павиан уловил, как он его ловко поддел и унизил: мол, хрен ты заморский!
— Так вот, скажи мне, месье Вос-хрин, — смакуя, продолжал Голицын, — м-да… месье Вос… Хрен! А ты, я смотрю, по-русски-то кумекаешь, — и князь погрозил указательным пальцем с рубиновым перстнем. — Так вот, скажи-ка мне, как ты устроишь фейерверк нынче вечером?
— Не переживай, ваша сиятельность, я делай ол райт, — отвечал Возгрин.
— Смотри у меня, — вновь погрозил своим холёным пальцем князь. — Ну, а какие напитки из матушкиного погреба ты намерен выставить к обеду? У меня гости — знатоки. Ты обязан понимать, милейший, что я привык удивлять общество.
— Коньяк тысяча восемьсот первого года и бургундское тысяча восемьсот восьмого года, — Возгрин опять перешел на английский.
Князь поморщился.
— Года мне не нравятся.
— Почему, ваше сиятельство? Напитки очень достойные. Другими мы не удивим.
— Нет, не подойдёт, — капризно отверг князь. Он не стал объяснять, что эти года занозами торчат в его памяти: в один из них жена покинула его, в другой — требовала развода. Но разве мог знать об этом Возгрин? Конечно, нет. Просто ему тотально не везло в отношениях с новым владельцем.
— Я не понимаю, милорд, — угрюмо выдавил он.
— Ладно, поговорю со своим метрдотелем, — снисходительно бросил «милорд».
Пустой разговор раздражал делового Возгрина. Он управлял имением, а не застольями. Тут он окончательно убедился, что никакие отношения — ни плохие, ни хорошие — с надменным сыном той, которая когда-то его страстно любила, у него не сложатся. Поэтому пора, без всяких проволочек, собираться в Англию. Теперь он твёрдо знал, что пора. А раз так, то нет никакого резона потакать капризам этого расфуфыренного вельможи. В конце концов пришёл срок и ему, Джону Рамсею Возгрину, высказать всё, что он думает о России — о той системе рабства, которая не только не продуктивна, но застопорила развитие страны, а главное — бесчеловечна! Взять хотя бы безропотного, придавленного конторщика Чесенкова. В Англии такой умный человек был бы уважаемым служащим в любой компании, в той же «Ост Индской», и даже в Форин-оффисе. Ему везде бы нашлось место. А в России — он неведомый никому раб!
— Простите, ваше сиятельство, — заговорил Возгрин в сумеречной серьёзности, — я не желал в первый же день вашего пребывания в Винстернском объявить, что покидаю Россию. Но чувствую, уместно об этом сказать сейчас. Я не жду от вашей милости никаких наград. Но моё сердце и мой разум согрела бы добрая память о вас, если бы вы сделали ничего не стоящий жест. — Джон Возгрин остановился, набираясь духу. — Если бы вы сделали незначительный подарок, нет, не мне, а вашей замечательной стране… Позвольте мне высказать мою сердечную просьбу.
Благотворитель князь Сергей Михайлович Голицын любил делать подарки и потому заинтересованно слушал, стараясь угадать, о чем же попросит этот гордый житель Туманного Альбиона.
— Говорите, говорите… Надеюсь, это не составит мне затруднения, — поощрительно произнёс князь и рукой в перстнях вяло подбодрил управляющего.
— Мой разум и сердце… да, будут согреты на моей милой родине… да, если я смогу знать, что мой многолетний русский друг, мой альтер эго, мой незаменимый помощник Иван Данилич Чесен-кофф (фамилию, имя, отчество он старательно выговорил по-русски)… да, этот необыкновенный человек, знаток в языках и управлении… да, если он из ваших щедрых рук получит свободу.
При упоминании его имени Чесенков вздрогнул и замолчал. Он так и стоял с открытым ртом и испуганными глазами, страшась перевести конец сказанного — о свободе.
— Ну, голубчик, переводи, что за подарок желает мистер Вос-хрин, — поощрительно, мягко потребовал князь, хотя и заподозрил, что этот несносный брит опять отчубучил нечто несуразное.
— Я не могу, ваше сиятельство, — вымолвил Чесенков и плюхнулся на колени, склонив голову.
— Странно всё это, — пожал плечами князь.
— Да, мой просьба есть очень странна для Россия, — пришёл сам себе на помощь Возгрин. — Я вас просю… да, я вас просю дать мне дар… да, дать свобода мой любезный друг Иван Данилич Чесен-кофф. — Англичанин сильно волновался, торопясь высказать всё: — У него есть второй свадьба. Он уже пожилой человек, но… Как это? Он может иметь шанс жить щасливо. Его дети быть свободный. Это есть human rights.[2] Вам, князь, это дать nothing at all.[3]
Князь Сергей Михаилович Голицын умел справляться с любыми неожиданностями. Искусный в обхождении он неслучайно возглавлял Московский опекунский совет, являлся президентом Императорского человеколюбивого общества, попечителем двух больниц для низших сословий — Голицынской и Павловской. Каких только не возникало проблем — не сочтёшь! Поэтому он давно взял за правило не спешить с ответами, а своих канцеляристов вышколил искать обходные решения. Точнее сказать, половинчатые, которые, конечно, мало кого удовлетворяли, но в то же время никого не обижали. И считал эту свою методу эффективной, благоразумной; и очень этим гордился.
Князь поднялся из величественного, как трон, кресла, медленно прошелся по ковру, как бы размышляя, потом приблизился вплотную к конторщику, дотронулся до его плеча и ласково произнес: «Встань, голубчик». Но тот, наоборот, упал ему лицом в ноги и со слезами молвил: «Не виноват, ваше сиятельство, не виноват».
Джон Возгрин поморщился и принял ещё более горделивую позу, а князь Голицын понял, что конторщик действительно невиновен, и это не сговор, а лишь импульсивное желание заносчивого англичанина.
«У вас, мистер, — неприязненно подумал князь, — на вашем крошечном острове свои порядки, а у нас в безграничной империи, в половину Европы и в половину Азии, да ещё с Аляской и Калифорнией в Америке, — свои! И не вам нас учить! А мы менять ничего не намерены!».
— Встань, голубчик, встань! Ну зачем же так? Не надо. Вставай, вставай, — повторял ласково князь и, нагнувшись, вновь дотронулся до плеча конторщика. А затем, повернувшись к Возгрину, теперь, безусловно, бывшему управляющему, произнёс: — Слава Богу, мы остановили якобинскую заразу, освободили Европу от наполеоновского деспотизма, а то, к чему вы меня призываете, мистер, наш славный император не одобрил бы. Я в этом уверен. Мы в России уж как-нибудь обойдемся без вашего просвещённого ума, — съязвил Голицын. — Я сам знаю, как мне облагодетельствовать моего подданного.
Он опять обращался к Чесенкову:
— Ну встань же, голубчик, встань! — Чесенков пугливо поднялся и стоял ни жив, ни мёртв с опущенной головой. — Ты вдовец? У тебя, в самом деле, второе венчание? — допытывался Голицын. Тот кивнул. — Любопытно, м-да… любопытно. Что ж, я тебя лично благословлю. По-нашему, по-русски, голубчик. В храме, перед алтарем.
Князь величественно, неторопливо развернулся своим полнотелым корпусом, приподняв подбородок, и надменно произнёс, обращаясь к Возгрину:
— А вас, господин управляющий, я не в силах порадовать. После нашего отплытия вы можете считать себя свободным. М-да. Совершенно свободным! — язвительно подчеркнул князь, усмехнувшись. — И незамедлительно отправляться на свою любимую родину. Мы тоже вас отблагодарим за те труды, которые вы вложили, м-да, в матушкино имение.
Князь Голицын замедленным кивком головы показал, что аудиенция закончена.
Через три дня, 24-го июля, состоялось венчание крепостного крестьянина Ивана Даниловича Чесенкова и дворовой девицы Катерины Кузяковой. Князь Сергей Михайлович Голицын перед алтарем в присутствии изысканных гостей (он привык всё делать напоказ) благословил иконой Христа Спасителя вдовствующего конторщика, вступавшего во второй брак, лицемерно прослезившись на церемонии и приобнявшись со своим рабом. Об этом княжеском даре благодарный раб в приливе самых незамутненных верноподданнических чувств в тот же день своим каллиграфическим почерком вывел тщательнейшую надпись на гладкой оборотной стороне святой доски.
Джону Возгрину князь Голицын перед отплытием из Винстернского один на один в своем роскошном кабинете вручил расчётный лист и… французский пистолет! Чтобы ещё больше унизить гордого брита, сказал:
— Месье Вос-хрен, мой подарок со смыслом. Надеюсь, он вас обезопасит от разбойников во время путешествия по дикой России в вашу свободолюбивую Англию. Этот французский пистолет вы могли бы использовать при любых изменчивых обстоятельствах жизни, даже пустив пулю в собственный лоб.
Джон Возгрин и без слов сразу всё понял — сам по себе подарок был крайне вызывающим, подчеркивающим всю негативную гамму княжеских чувств. Он абсолютно точно уловил, чего князь ему желал: застрелиться или быть застреленным. Об этом он и поведал своему долголетнему другу, прощаясь с ним. С сожалением и печалью он отдал ему «во второй дар» ненужный ему французский пистолет, заметив с постоянно присущим ему юмором, на этот раз крайне мрачным:
— Пожалуй, девиз князя больше подходит для тебя, Иван. Потому что, пойми наконец, нельзя вечно оставаться рабом!
По своей врожденной лености, нерешительности и неторопливости князь Голицын выжидал события. В приокском имении он больше никогда не бывал, хотя не то что хорошо помнил, а часто похвалялся тем, как отбрил заносчивого англичанина, но главное — как облагодетельствовал своего крепостного человека, вступавшего во второй брак и выбравшего прелестную, как персик, дворовую девку. Идея второго брака всё упрямее занимала престарелого князя.
Его великолепный Пречистенский дворец на Волхонке, славившийся самыми пышными балами, московитяне между собой именовали «Холостяцким домом». Князю это нравилось. Ему казалось, что вся Москва благосклонно сочувствует его жертвенному одиночеству. Ему и в голову не приходило, что в определении холостяцкий присутствует и тонкая издёвка, и лёгкая московская ирония. К тому же он не брал в толк, да просто не воспринимал, что те же москвитяне прекрасно были осведомлены о его крепостной наложнице в Кузьминках, в роскошном подмосковном имении, к которой он был искренне привязан и любил баловать прижитых от неё деток. Но ни при каких обстоятельствах князь Голицын не намеревался на ней жениться, поднять до своего уровня, как когда-то сделал граф Шереметев, влюбившись в Прасковью Жемчугову. Поэтому в понятии «Холостяцкий дом» присутствовал вечный привкус ядовитой насмешки по поводу лукавого поведения того, кто возглавлял Московский опекунский совет и Императорское человеколюбивое общество. В любом случае голицынский «Холостяцкий дом» просуществовал в Первопрестольной более, чем полвека!
Однако мысль о втором браке наконец-то дозрела в заторможенном княжеском сознании, и это случилось как раз в то время, когда Александр Сергеевич Пушкин сватался к Наталье Гончаровой. 55-летний князь тоже решил, что влюблён, и избранницей его оказалась 20-летняя подружка трёх сестер Гончаровых, красавица и умница, Александра Россет. Не вспоминаете ли, что о ней писал тогда же Пушкин? Напомню:
Черноокая Россети
В самовластной красоте
Все сердца пленила эти…
те-те и те-те-те…
Потерявший голову, князь Голицын не жалел ничего, чтобы завоевать сердце небогатой Сашеньки Россет. Он подарил «самовластной красоте» только одних бриллиантов чуть ли не на миллион рублей! А её четырём братьям, обучавшимся в Петербурге в Пажеском корпусе, дал «жениховские подкупы» — по сто тысяч каждому!
Великосветский Петербург и хлебосольная Москва, затаившись, с нетерпением ждали, чем же закончится сватовство богатого старика к юной фрейлине. Конечно, по понятиям того времени Александра Россет мечтала сделаться и богатой дамой, и титулованной особой — княгиней!
Свадьба была слажена. Тут-то холостякующий князь и вспомнил о самой малости — получить развод у своей престарелой, давно уже безразличной ему, всего лишь назывной, однако венчанной супруги. Самонадеянный князь и на миг не сомневался, что по прошествии тридцати лет, как он с Евдокией Ивановной пребывал в разъезде, она посмеет ему отказать, тем более, он давал ей откуп, а, кроме того, когда-то она и сама просила развода.
Однако женское сердце не умеет прощать, особенно за собственную погубленную любовь. Женщин по жизни ведёт не разум, и не расчёт, — только страсть! Женская месть выше рассудка; она обжигает; она сравнима с огнём; и проходит, исчезает из сердца, лишь испепелившись.
Княгиня Евдокия Ивановна Голицына отказала князю Сергею Михайловичу Голицыну в разводе, отмстив наотмашь, как бы припечатав калёным клеймом: теперь уж до смерти!
А за что страдать, быть опозоренной Сашеньке Россет? Юная фрейлина сразу же вернула самонадеянному старику все подаренные ей бриллианты, а её братья стотысячные «жениховские подкупы». Правда, один из них успел истратить значительную сумму, но её тут же согласился погасить молодой дипломат Н. М. Смирнов, влюблённый в Сашеньку, за которого вскоре она и вышла замуж.
Вообще, присутствие Пушкина возле князя и княгини Голицыных удивительно. С князем, после закончившегося постыдного сватовства, он приятельства не возобновлял и в его «Холостяцком доме» на Волхонке больше не бывал. Крайне чувствительный к понятиям чести, Александр Сергеевич испытывал презрение к Голицыну, к его недостойному скопидомству, к его лукавому лицемерию. Голицын посмел взять обратно даренные объявленной невесте бриллианты и «денежные подкупы» её братьям. Ведь это было равнозначно тому, что за ломберным столиком проигравший игрок сгрёб с кона потерянные деньги, мотивируя тем, что игра, мол, прекращена «не по его вине»; и никак не заботясь о своём реномэ, о том, что прервалось всё из-за его собственной самонадеянности.
О, как презирали в Москве старого вельможу! Этого записного человеколюба, этого лицемерного опекуна-попечителя с надутыми щеками, как у разъевшегося бобра, с вислым подбородком, со слюнявой нижней губой; в алмазных звездах на мундире, однако с напрочь атрофированными честью и совестью. Евдокию же Ивановну, «принцессу ноктюрн», зауважали ещё больше, считая, что она спасла незащищенную Сашеньку Россет от старого и алчного вельможи, вновь, во второй раз, унизив князя и осрамив навсегда.