Глава седьмая Паломничество в старую Рязань

I

Моё паломничество в Старую Рязань — в далёкое, трагическое прошлое — после непредвиденной встречи с майором Базлыковым оказалось надломленным, просто никчемным. Трагедия существовала вокруг, в сегодняшней России, и осмысливать следовало бы её; разбираться в том, отчего нынешние поколения так фаталистически покорны преступному беззаконию, пустившему метастазы повсюду.

Однако по привычке я упрямо выполнял составленную самим же собой программу, хотя у меня ничего не получалось, особенно в преодолении барьера времени. Ведь чтобы ощутить далёких предков, хоть чуть-чуть воплотиться, скажем, в княжеского дружинника в попытке передать отчаяние и тревогу того лютого декабря 6745 года,[4] надо было заглянуть в глубину веков, на упомянутые 760 лет. Да, для того, чтобы почувствовать далёкое прошлое, необходимо такое сгущение душевных сил, такое, ничем необоримое, желание — прорваться, проникнуть; и такой зажигательный восторг, которые и века сдвигают. Я же пребывал в расслабленной задумчивости.

Механически исходил княжеское плато Старой Рязани; полюбовался, как заведено, неоглядными далями; смиренно постоял на земляном валу, представив без воодушевления сравнительно небольшие дружины великого князя рязанского Юрия Ингваревича, братьев его Давыда Ингваревича Муромского и Глеба Ингваревича Коломенского, местных князей, бояр, воевод, самих дружинников, удальцов и резвицов, в общем, всё рязанское воинское узорочье, которое храбро, в едином порыве отправилось на рать в степные пределы княжества, в верховья реки Воронеж, где несчётными шатрищами располагались орды Батыя. Храбрецы, по словам летописца, геройски промчались сквозь тьму становищ, выискивая золотую ханскую юрту, рубя мечами нечестивых, коля копьями, пока и сами все не полегли.

А ведь они знали о том, что восемь лет кочевали в поволжских степях орды Батыя, внука Чингисхана, готовясь к завоеванию Великой реки — от жаркого устья до холодных, сумеречных истоков. Купеческая Булгария не пугала честолюбивого хана, а вот воинственная Русь страшила. Тысячи лазутчиков рассылал он на юг и на запад, но, прежде всего, на северо-восток, желая знать о Руси всё: её города и веси, дороги и гати, характер и веру, настроения, заботы, межкняжеское нелюбье, чтобы неостановимым ударом повергнуть в прах могучую, но беспечную державу.

Наконец на девятый год Батый решился и двинул свои несчитанные, неприхотливые орды на Русь — по морозному декабрю, когда реки скованы льдом. А ведь ледяные русла — самые надёжные, самые разветвлённые и самые безошибочные дороги к городам и сёлам сквозь лесные чащобы. Завоевать он решил прежде всего главную — Северо-Восточную, или Белую Русь — в безостановочном, беспощадном натиске. И первой увидеть у своих ног сказочную, поднебесную Рязань, о золотокупольных, белокаменных красотах которой все лазутчики повествовали с прицокиванием языком, в умильном восхищении и с жадным, нетерпеливым вожделением.

Самопожертвенность рязанских князей и дружинников, пожалуй, нам не понять, если не ведать, что русичи той эпохи, ещё с битвы на Калке, убеждённо верили, будто наступают последние времена, конец света, будто появились агаряне, сыны преисподней, чтобы погубить жизнь человеческую во всей Вселенной. Т артары — так называли в Европе батыевы орды (tartaros — по-гречески преисподняя) — после геройской гибели войска Юрия Ингваревича тут же объявились под сказочной Рязанью, и ещё пять дней и ночей малые её защитники мужественно сдерживали неистовый натиск алчущих агарян

Потом, в запылавшем городе, случились для Руси жуть и позор: принародно на церковных каменных плитах терзали юных монахинь, непорочных дев, добродетельных жён — гогочущей очередью… Чтобы осквернить само целомудрие, ужаснуть беспощадностью: когда очередь кончалась, то последний в показной свирепости обезглавливал жертву ударом кривой сабли…

А в алтарях распинали священников, дьяков, седовласых монахов, вонзая в них дамасские кинжалы… Чтобы таким изощрённым святотатством доказать неприятие Иисуса Христа…

Повсюду в огненной Рязани дымилась ручьями на лютом морозе горячая кровь, и никто, абсолютно никто не спасся — ни малый, ни старый; ни женщина, ни мужчина.

Когда вернулся в мёртвую Рязань младший князь Ингварь Ингваревич, последний суверен Земли вятичей, оказавшийся во время батыева погрома в Чернигове у брата своего двоюродного Михаила Всеволодовича и там узнавший о непоправимой беде, то очам его предстала снежная пустыня с уродливо окоченевшими трупами, часто обезглавленными, вмерзшими в чёрно-алый лёд…

Именно с осквернённой, растерзанной Рязани в русском языке появились проклятые мерзости, те матерные ругательства, от которых мы до сих пор не избавимся, — про твою…… мать! Ничего подобного не существует в других европейских языках, особенно — в терзании святого образа Девы и Матери.

… А батыевы орды уже пожгли, осквернили Коломну; превратили в пепел Москву; приближались, алчно облизываясь, аки волки, по словам летописца, к великокняжескому граду с Золотыми воротами, к стольному Владимиру… И первым делом, наводя на горожан ужас, закидали их из китайских метательных орудий отрубленными головами русичей… Однако неустрашимые владимирцы, как и рязанцы, предпочли погибнуть, но не сдаться, не подчиниться звероподобному врагу.

II

Что мы хотим понять, возвращаясь к батыеву нашествию? — думалось мне. Что ищем похожего в тех жутких годах? Неужели воспринимаем современный Запад «коллективным Батыем»? Жаждущим расправиться с Россией, разделаться с нею, разделив на крошечные уделы, чтобы исчезли, как при Золотой Орде, сами понятия — Русь, русские?..

Вспоминались простые и вечные слова из Екклесиаста:

«Что было, то будет; и что делалось, то и будет делаться, и ничего нового под солнцем».

Как не задуматься? Как не сравнить?..

Что было…

Действительно, что было тогда, 760 лет назад? Прежде всего — тьмавойска под непререкаемым началом; и неслыханная жестокость. Жестокость — главный завет Чингисхана своим потомкам чингисидам. На жестокости строилась система террора, покорённые народы должны были ежедневно и ежечасно испытывать животный страх — перед любым монголом! — должны были вечно пребывать в подавленном состоянии духа, желая лишь одного — выжить! Гордость человеческая вычеркивалась, как и понятия чести, совести, достоинства, а поощрялись — и более всего ценились! — донос и предательство.

В общем, всё следует определить как государственное рабство, где человек — ничто, вернее — двуногая тварь!

Подобная печальная картина наблюдалась не только на Руси. Раньше убийственные опустошения случились в Китае, в странах «от Аральского моря до Инда», покоренных самим Чингисханом.

И всюду — смерть и ужас. В Китае погибло более, чем 90 цветущих городов, на Руси 49 из 74-х, и первой испила смертную чащу поднебесная Рязань. Между прочим, население Руси, перед нашествием Батыя равное 12 миллионам человек, восстановилось лишь три века спустя, к концу XVI-го…

Но потери количественные не сравнимы с потерями качественными, которые определяют характер народа, духовное самостоянье. Два с половиной века татаро-монголы сживали со света русичей. Русь не жила, а выживала. Она даже имя собственное потеряла, превратившись в Московский улус Золотой Орды.

Могла ли Русь выстоять перед напором с Востока, перед батыевыми ордами, которые, кстати, завоевывали не отдельные страны, а всю Вселенную? Я искал ответы у многих историков и мыслителей, и не только отечественных, и, конечно, не только у современных: нет, не могла…

У большинства историков основополагающий довод таков: мол, Русь была раздробленной, запуталась в междоусобицах… Меня такой вывод не устраивает. По-моему, если бы объединились все княжеские дружины, если бы сумели собрать многотысячные рати и всё-таки удалось бы одолеть четырнадцать батыевых орд, то непременно из глубин Азии явились бы новые орды агарян и завершили бы своё поганое дело. Потому что была не понятая до сих пор, хотя, может быть, кем-то и понятая, но мне неизвестная, предопределённость в событиях того времени…

III

Как известно, в истории не существует сослагательного наклонения, и светлая, юная Русь, которая впоследствии именовалась Святой Русью, с её удельной «княжеской демократией», с её говорливыми вече почти в каждом городе, с зависимостью любого князя от дружины и веча, с весёлой суетой в делах и торговле, с непрощаемыми обидами и молодцеватым тщеславием, с шаткостью клятв и неустойчивостью натуры при отсутствии великих помыслов и целей, более того, при измельчании княжеского рода, уже никак не сравнимого в личностях ни с великим воином Святославом Игоревичем, ни с сыном его — неистовым честолюбцем, однако проницательным правителем Владимиром Крестителем, ни с Ярославом Мудрым, ни с мужественным, многоталанным Владимиром Мономахом, и даже с неутомимым строителем Северо-Восточной Руси Юрием Долгоруким, — да, никак не сравнимы с ними те, кто встретил батыевых исчадий ада; так вот, погибель Руси и спустя семь с половиной веков представляется неминуемой не по причине слабости духа русичей, а в силу всеохватности Зла. Может быть, не крушение Атлантиды, а исчезновение Древней Руси по сути своей есть величайшая утрата для всего человечества!

Ах, как жаль, что всё именно так случилось! Как жаль, что былинные, богатырские, сказочные времена так никогда больше и не вернулись… Древняя, героическая Русь погибла; ушла навсегда в небеса…

К единению и самодержавию, к новому величию славянской Державы, которое, как мне мнится, столь же катастрофически завершается на наших глазах, мы пришли через немыслимые унижения и невосполнимые потери, и наше государственное «воскресение из мертвых» оказалось настолько затяжным, что мы превратились в совершенно других русичей. При деспотичном самодержавии с привитой азиатской покорностью потускнели те светлые качества в национальном характере Древней Руси, как честь и достоинство, правда и справедливость, милосердие и покаяние; и то чистое, искреннее, незамутненное Православие — святая вера во Христа!

Вместо же них, или в дополнение к ним, у многих русичей появилась рабская угодливость, двуликость, тревожный испуг, также другие пороки, свойственные Азии, по крайней мере, не возбраняемые там — ложь во спасение и удачливая вороватость; а кроме того, упомянутые донос и предательство. И всё это ради того, чтобы добиваться желаемых целей любыми средствами.

Наверное, думалось мне, следует нам понимать и со всей ясностью видеть, в чём были и есть наши слабости, но, прежде всего, — в чём всё-таки наша сила и наше спасение. Особенно ныне, когда вновь идут упорные поиски русской национальной идеи во имя возрождения Державы. По-моему, русская идея очень проста: нужно осознать и доказать себя русскими!

IV

Очерк с лёгкостью складывался, и это меня радовало. Оставалось изложить его на бумаге, раза два поправить, выглаживая стиль, и отправить неугомонному поэту, главному редактору ежемесячника «Звонница» Вячеславу Фомичу Счастливову.

Я думал о нём с улыбкой, восхищаясь его восторженностью, но прежде всего той безрассудной храбростью, с какой он бросался в неведомое ему дело. А дело-то воистину нешуточное, да и, ох, какое громоздкое — распахнуть перед соотечественниками все одиннадцать веков российской государственности.

Сам он, чтобы как-то соблюсти баланс между очень и очень непростым, порой мистическим тысячелетием и одним лишь двадцатым веком, правда, веком нескончаемых революций и войн в России, придавленного, к тому же, пятй интернационального большевизма и наковальней пролетарской диктатуры, — так вот, сам Вячеслав Счастливов занялся расшифровкой исключительно сложного, ещё никем объективно, глубинно не осмысленного, не осознанного, не оценённого двадцатого столетия, причём в его переломной для страны революционной фазе во время Первой мировой, а затем Гражданской войн. Эпоха, конечно, едва подъёмная, но ведь неугомонный поэт Счастливов не знает преград «ни на море, ни на суше…», а тем более в невесомой пыли истории.

Я разговаривал с ним мысленно, или, как теперь выражаются, в виртуальной реальности. Да, да, мы говорили, спорили, не соглашались, и всё вроде бы зримо, вживе… Впрочем, ведь каждый хорошо знает, какие страсти вспыхивают в нашем притаённом сознании, какие картины рисует наше воображение, какие сцены разыгрываются на подмостках нашего внутреннего театра; и, более того, какая порой бушует ненависть, но и какая безумная возникает любовь…

Да, так, видно, устроен наш внутренний мир, который оживает, когда мы одиноки или предоставлены самим себе, а таковыми бываем достаточно часто, и, я убеждён, большую часть жизни!

А обсуждали мы со Счастливовым… да, да, виртуально! — деяния первого рязанского коммунара Семёна Силкина, деда нынешнего Семёна Ивановича. Вячеславу удалось проникнуть в губернский архив ВЧК-ОГПУ, чтобы попытаться разгадать мученическую гибель знаменитого коммунара осенью 1919 года…

Наивный и оптимистичный Слава Счастливов надеялся открыть идейного борца за счастье народное, видел в нём нечто среднее между гуляй-польскм батькой Махно и грозным матросом Железняком, но, нет, не обнаружил пламенного ревюционера и понял, почему председателя гольцовской коммуны «Красные зори» никогда, ни в какие периоды Советской власти не возвеличивали, не возносили, как знамя. Не потому, что был он посланцем Григория Зиновьева и служкой некоего Швидкина, всевластного губернского комиссара, расстрелянного по делу троцкистско-зиновьевского блока, — конечно, это многое объясняло, но не всё. Просто сам по себе Сёмен Силкин предстал личностью очень даже не привлекательной.

Однако, как честный литератор, Вячеслав Счастливов всё же сделал набросок «Первого коммунара». Меня, конечно, заставил очерк прочесть и настойчиво вопрошал, следует ли публиковать? Он опасался негативной, а, следовательно, и мстительной реакции нынешнего Семёна Ивановича Силкина, о котором был наслышан чуть ли не как о главном мафиози в Городце Мещерском. Я предложил Счастливову компромиссный вариант: не спешить с публикацией, по крайней мере, в «Звоннице», ну, а если уж невтерпёж, то лучше, а главное, безопаснее, напечатать очерк в каком-нибудь из центральных изданий, причём под псевдонимом, чтобы доморощенный брут не сподвигнулся на вендетту.

Так незаметно, само собой мысли переключились на здравствующего Семёна Силкина, тем более как раз в тот момент я подъезжал к повороту на Гольцы. Кстати, в какую-то из встреч я поведал Счастливову о своём случайном знакомстве с этим господином, правда, опустив историю с иконой, и сделал это сознательно. Честно признаюсь, не люблю касаться вопросов веры, точнее, своего личного отношения к религии, к духовенству. Как не допускаем мы никого в тайники души, так и в этой высшей сущности бытия, по моему убеждению, ни в коем случае не следует выставляться на сиюминутные потребы. А кроме того, исповедальные откровения достойны лишь тех, кому доверяешь и кто умеет молчать. Меж тем литературные коллеги, особенно поэты, люди неуравновешенные, исключительно болтливые, в мгновения ока способные забыть только что принесённые клятвы и присочинить такое, что потом хоть стой, хоть падай, хоть со стыда помирай. Ко всему прочему, несмотря на горделивые декларации о том, что они-то и есть истинно верующие: мол, причащаются, постятся и тому подобное, — бесы всё равно совращают их чуть ли не каждодневно, а потому им постоянно приходится с ними бороться: каяться, отмаливать грехи, даже накладывать на себя епитимию, то есть церковную кару. Но я в их бесов не верю. Прежде всего потому, что — ох, как удобно! — каждодневно оправдываться тем, что «бес попутал», — ох, как легко — не чувствовать за собой никакого греха, никакой вины…

Вообще-то, замечу, сочинительство, как и искусство в целом, — дело не христианское, а больше языческое, к тому же, тщеславное — в намерениях и общественном присутствии, а в поведении — исключительно шаткое. Вот потому-то духовные свои прозрения, а, тем более, переживания, лучше хранить в тайниках собственной души, твёрдо веруя, что Господу всё ведомо, а приоткрываться следует лишь лицу духовному, на сие Господом уполномоченному…

Это, промелькнувшее в голове откровение лишь утвердило меня в решении обязательно завернуть в Гольцы, всё увидеть, о чём поведал мне Базлыков, а если судьбе угодно столкнуть меня вновь с Силкиным или Ордыбьевым, то пугаться нечего. Даже занятно наконец-то с ними объясниться!

Загрузка...