Прошло три с половиной года…
Увядающей в золотом багрянце осенью, сразу же после Крестовоздвижения, в самом конце сентября, я отправился, можно сказать паломником, на рязанское городище. Мой неугомонный приятель, поэт Вячеслав Счастливов, затеял издание ежемесячной исторической газеты «Звонница», а потому навестил меня в Тульме, чтобы убедить к 760-летию (надо же!) героической гибели Рязани (?..) написать очерк, но лучше «широкоохватные размышления».
Доказывал: мол, хоть и столь далека трагедия, но по прошествии веков остаётся в русской памяти непроходящей болью.
Что ж, не согласиться с ним было нельзя. Правда, в работе у меня была неоконченная повесть, а прерывать ежедневный, да что там, ежечасный труд над большой вещью опасно: теряешь нити сюжетного развития; логику поступков ещё не устоявшихся, зачастую призрачных персонажей; саму неповторимую атмосферу сочинительства. Населяя и оживляя чистые листы бумаги, лучше весь творческий путь пройти в упорной непрерывности, не останавливаясь, от начала и до конца. Ведь если вспоминать, то невольно вздохнёшь оттого, что немало произведений именно по причине остановок так и остались недописанными, безнадежно угасшими, к которым вряд ли когда-либо вернусь.
Но вот парадокс: иногда просто невозможно не остановиться и прежде всего в работе над большой вещью, потому что начинают возникать ложные ходы, непредвиденные затруднения, будто кто-то свыше весело поигрывает с тобой, а то и загоняет в беспросветный угол. Тут-то и следует прерваться и заниматься чем угодно, пока наконец-то не блеснёт прозрением выход из сумеречного тупика. Именно в такой затруднительный момент и явился ко мне Вячеслав Счастливов.
Всегда удивляюсь его абсолютно рязанской фамилии, идущей от определения. Например, такие: Малов, Немов, Кривов, Гиблов, Смелов, Курчавов, Сильнов, Вольнов и во множестве подобные, а потому постоянно иронизирую: мол, нет ничего счастливее для поэта, чем быть… Счастливовым! Конечно, моя ирония ему неприятна и, должно быть, обидна, но никак не могу удержаться. Впрочем, он и сам знает, что настоящих, больших поэтов со счастливой судьбой, пожалуй, и не сыщешь. Истинные, большие поэты всегда живут мучительно и редко уверены, что их выстраданные строки не уйдут вместе с ними из прихотливой людской памяти. А вот жаждущих поэтической славы, в общем-то, рифмоплётов, пребывает в мире чрезвычайное количество, и все они в своём занятии, как ни странно, счастливые люди.
К сожалению, Вячеслав Счастливов в поэзии принадлежал к этому чрезмерному большинству, а потому моя ирония, по сути, была верна, а вот по правилам поведения, безусловно, неуместной. За что, в самом деле, обижать хорошего человека? За неумение творить вечное? За то, чего ему попросту не дано? Нет, несправедливо.
Человек же Вячеслав Счастливов действительно хороший: добрый, отзывчивый, прямодушный, а главное — зажигательный, вдохновенный на любые дела и по-детски наивный в их осуществлении, то есть всегда оптимистичный! Ведь вот затеял такое сложное издание как историческая газета. Ради чего? Прежде всего, объяснял, чтобы пробудить историческую память в соотчичах, чтобы внедрить в массовое сознание памятные имена и даты, чтобы и современников вдохновить на дела достойные, внушить им самоуважение, а, если потребуется, то и самопожертвование.
Горячо доказывал мне Вячеслав Счастливов: мол, книги серьёзные, а тем более исторические тома, сейчас при наличии телевидения мало кто читает, а вот газету, ставшую привычной в житейской практике, обязательно будут почитывать, а, значит, просвещаться и прозревать. Святая вера! Но ведь убедил толстосумов пожертвовать деньги, причём немалые, и неутомимо взялся организовывать авторов.
Нет, по жизни он всё же поэт — без огляду кидается в неведомое, с убежденной верой в удачу. Одно слово: Счастливов! Как же ему отказать? Да никак нельзя!
Разве только я поддаюсь его напору? И разве только в делах литераторских? Вот взять хотя бы его достижения на донжуанском поприще, о чём он, конечно, не применёт похвастаться. Порой так всезнающе выскажется о начинающей поэтессе или молоденькой журналистке, что и сомневаться не приходится в интимной связи. А тут вдруг завёл «донжуанский список»: мол, чем я хуже великих? Шутил: «Хоть в этом буду им равным!» — «Кому же?» — «Да хот Александру Сергеевичу!» — и заливисто хохотал.
Впрочем, чего ж от него ждать, дважды разведённого? Правда, в Городце Мещерском у Вячеслава случился сбой. Потому-то и зачастил он сюда. Ныне штурмует, по его словам, «неприступный бастион», но «пока безуспешно». А «бастион» этот — Лара Крыльцова, заведующая краеведческим отделом городской библиотеки, где он подвизался вести поэтический семинар.
Я, между прочим, ему очередного любовного успеха не желаю. Честно говоря, даже тайно ревную. Мне самому и давно по душе Лариса Григорьевна, а попросту Лара, женщина умная, весёлая, с которой одно удовольствие пообщаться. Правда, у неё, как у многих, не очень благополучно сложилась семейная жизнь: муж запойный пьяница, опустился, ушёл к матери, и вот ей одной приходится воспитывать сына. В общем, соломенная вдова.
Но всё равно «нет!» — она совсем не подходящая «жертва» для Славиных похотливых устремлений. И я стараюсь всё сделать, чтобы Лара не поддалась чарам залётного Дон Жуана. А он, видите ли, готов «хоть в третий раз жениться!» Как только затевает разговор о ней, а это случается при каждой нашей встрече, так обязательно начинает с романса из кинофильма «Разные судьбы» — помните? … отчего ты мне не встретилась… в те года мои далёкие?..
Что ж, Лара, Лариса Григорьевна, всем нравится: статью, душевной отзывчивостью… Ну да ладно, вернусь к газетной просьбе Вячеслава: мне вдруг и самому захотелось непременно вновь побывать на удивительном княжеском столе Старой Рязани. Горнее плато, на котором когда-то красовалась золотокупольная Рязань, пожалуй, самое вдохновенное место на окских крутых берегах. Там вовсю распахивается Русская Земля и Русское Небо. Именно там — и мне давно об этом думается — может быть возрождён общерусский святой град, возникнуть общерусский святой храм: для покаяния и прозрения, во имя нового возвеличивания Родины.
За Городцом Мещерским, а выехал я с рассветом, на Рязанско-Муромском тракте неожиданно для себя обнаружил новую автозаправку. Оказывается, давно не наведывался в эту сторону. Ох, как неостановимо, как суетно и незаметно летят эти сумасшедшие 90-е годы!
Автозаправка выглядела необычно: черно-серебристо-зеленая. Над конторкой из огнеупорного кирпича торчали три загадочные буквы — «ОРД». Я не преминул свернуть, чтобы наполнить бензобак, а заодно и узнать, откуда она взялась? И что это такое — О. Р. Д.? Мелькнула догадка: неужели господин Силкин укоренился? Должна же наконец-то приватизированная им нефтебаза заиметь стационарную заправку? А с буквами, подумалось мне, он, как всегда, попотешничал: мол, Очень Разумное Дело, то есть О. Р. Д.
В окошечке кассира-оператора я увидел — о, Боже! — я узрел антиквара Базлыкова. Он был одет в униформу цвета маренго, отделанную серебряной окантовкой, с зелёным нагрудным знаком и теми же самыми буквами — О. Р. Д.
Мы смотрели друг на друга неверяще, растерянно. В этот ранний час на автозаправке не было никого, кроме нас, да и шоссе оставалось пустынным. «Здрасте», — наконец выдавил я. Он ответствовал: «Приветствую вас». Я молча расплатился и ещё раз вопросительно взглянул на него. Он молчал. Я заправил машину и уже собрался уезжать, как Базлыков выскочил из своей конторки.
— Неужели нам не о чем поговорить? — вымученно улыбнулся он.
— Однажды мы с вами столкнулись в Городце Мещерском, но вы даже не захотели меня узнать. Тогда я решил, что вы не желаете больше поддерживать знакомство.
— Было такое. И сделал это умышленно, — подтвердил он откровенно, по-военному чётко.
— Отчего же так?
— Не хотел, чтобы нас засекли.
— Чего же боялись?
— Долгая история.
— Это ваша заправка?
— Нет, не моя.
— А чья же? Неужели господина Силкина?
— Не совсем. Но зарегистрирована на его имя.
— Странно. Ну ладно, а вы-то как здесь оказались?
— Предопределено судьбой.
— Судьбой, или тем же Силкиным?
— Думайте, как хотите.
Мы опять недоверчиво, внимательно осмотрели друг друга: он к тому же — крайне настороженно, а я — всё с тем же подозрительным недоумением.
— Отгоните машину к «Шиномонтажу», — торопливо предложил Базлыков. — И заходите ко мне. У нас ещё есть время поговорить.
— У меня всегда найдётся время, — ответил я.
— Не будем его терять, — нервно заметил он, тревожно оглянувшись по сторонам.
В своей несгораемой конторе, изнутри ощущаемой как бункер, он усадил меня к фасадной стене, наверное для того, чтобы из окошечка никто не углядел. Во всех его действиях угадывался тревожный испуг, если не сказать больше: едва преодолеваемый страх.
— Вы едете в Гольцы? — сразу ошарашил непредвиденным вопросом.
— С чего вы взяли?! — изумился я.
— Простите. Знаете, если в детстве ошпаришься, так потом всю жизнь на холодную воду дуешь, — жалковато усмехнулся он.
— Как вы всё-таки здесь очутились? Ведь большие деньги крутятся. Вам теперь Силкин доверяет?
— Всё по той же причине, — глухо ответил он. — Вы зря на меня сердитесь. Я ведь вас спасал.
— Меня спасали?! — вновь изумился я. — От кого? От чего?
— От того же самого Силкина. От мстительного Пупыря.
— Кто такой Пупырь?
— Ах! Да наш общий знакомый.
— Господин Силкин?
— Да, да, — нервничал он.
— Значит, теперь вы всё-таки у него служите? — упрямо настаивал я.
— Формально у него, а по существу нет: у Ордыбьева.
— Однако Пупырь — подходящая для Силкина кличка, — снисходительно заметил я. — И по внешнему сходству, и по наглой пройдошливости.
— Не совсем так, — мягко возразил Базлыков. Он принялся объяснять. Оказывается, кликуха Пупырь возникла совершенно по иной причине. Пользуются ею лишь в очень узком кругу. Поэтому лучше сразу забыть, заметил он. Приклеилась она к Силкину оттого, что он патологически ненавидит «интилихенцию» и «офицерьё». И тех, и других он презрительно именует «пупырями», исказив понятие «пуп земли». Так вот, в насмешку всесильный Ордыбьев окрестил и его самого Пупырём.
— Что ж, — сказал я, — презрение господина Силкина к интеллигенции я испытал на собственной шкуре, но к военным-то отчего у него неприязнь?
— Э-э, видно, в армии сурово повоспитывали.
— Что ж, я отлично помню, как он изощрялся, унижая вас.
— Тогда были цветики, ягодки потом…
Он рассказал, что вскоре после позорного выстрела из «пистоля Дантеса» Силкин потребовал от него выкуп в десять тысяч долларов. Но у него и деревянных-то не было, потому что тогда во всю шло строительство дома. Он решительно отказал. «Ну, смотри, сгноим тебя», — пообещал тот.
На Базлыкова по наводке Силкина завели уголовное дело. Молодой откормленный следователь по фамилии Нечкин из кожи лез вон, чтобы упрятать Антиквара в зону. Всё перевернули с ног на голову: мол, незаконное хранение оружия, попытка ограбления. Будто бы он, Базлыков, угрожая пистолетом, требовал от уважаемого Семёна Ивановича Силкина десять тысяч баксов, пытался стрелять в него, но ловкий Семён Иванович сумел перехватить руку рецедивиста-грабителя, натасканного на убийствах в Афганистане, и направить выстрел в потолок.
«Афганскому монстру» продажный следователь шил минимум восемь лет, а удачливый предприниматель Семён Иванович Силкин ходил в героях и всем клятвенно обещал этого «сра…. офицеришку», этого «штыря вонючего», этого «пупыря в погончиках» упрятать за колючку, где его братва сначала опустит, а уж потом вертухаи сгноят.
Так бы и было, мрачно изливал душу Базлыков. Лицо его буквально за какие-то минуты осунулось и посерело, глаза ввалились и из тёмных впадин сверкали сухой яростью. От унизительных воспоминаний у него сводило скулы, и многие фразы он не мог договаривать до конца.
Особенно подлым и гадким в беспределе подонистого наговора было то, что сыто-надменный гражданин следователь лихо превратил двух силкинских охранников в свидетелей, и дело, таким образом, получилось безукоризненно состряпанным. Но ведь существовал и третий свидетель, то есть я, — нежелательный. Силкин лично пригрозил Базлыкову, что, если этот «гов….. интилихентишка» объявится, то его непременно пришьют. Тяжко вздохнув, он произнёс:
— Не поверите, но три года, пока тянулась стройка, вы меня спасали. — И, помолчав, добавил: — Тем, что оставались инкогнито. А я, в общем-то, оберегал вас.
От Надежды Дмитриевны Ловчевой я знал о посмертном ограблении матери Силкина, и потому чувствовал, что Базлыков не договаривает нечто важное.
— И всё-таки, Николай Рустемович, с чего это вдруг Силкин заломил такую бешенную сумму? — спросил я. — Почему он предъявил вам такие невыполнимые требования?
Базлыков сумеречно молчал. Ему, по-видимому, не хотелось раскрываться до конца: ведь и пистолет, и икона, и всё прочее украденное по праву наследства принадлежало Силкину. Потому-то он и наезжал на Антиквара наотмашь, желая прямо-таки затоптать ненавистного «штыря».
Я продолжил свои расспросы; ведь и передо мной Базлыков был грешен, даря, в общем-то, краденную икону. Хорошо, что всё чудесным образом разрешилось, но всё-таки…
— Ладно, поведаю, как на духу, — устало вздохнул Базлыков. — Надо наконец-то и самому облегчить душу. Ох, если бы вы знали, как невыносимо в себе такое таскать! Уж лучше кандалы пудовые, чем подобные тайны… Вам это знакомо?
— Конечно, знакомо. Как всем, посетившим сей грешный мир. Но, прошу вас, начните с точной даты. Мне это очень важно.
— Пожалуйста… — и запнулся, но быстро справился с собой, раз уж решил поведать правду. — В общем, в конце апреля, как спало половодье… А половодье, знаете ли, в тот год было небывалое…
— Как же, помню! Разливы рек, подобные морям…
— Да, зима тогда стояла на редкость снежная. И я помню, как вы, заглянув ко мне, ошарашили красивой фразой: снега нынче, будто свежей сметаной помазаны. — Он вымученно улыбнулся. — В общем, всё произошло спустя три месяца после того злополучного января… А я уже уверовал: мол, пронесло… Ан нет! Короче говоря, поймали двоюродного брата Силкина, некоего Норкина, который и грабанул его мать. Тот долго где-то скрывался, но перед маем явился за схороненными ценностями: серебряным столовым прибором, чем-то ещё… Кстати, серебряную ложку он мне показывал… Да, так… Они, знаете, принадлежали бабке Силкина, жене Хромого доктора. Слышали о нём? Ну, хорошо… До сих пор живёт легенда: от всех болезней излечивал… Но я тогда предпочёл, сами понимаете, пистолет…
Базлыков вновь сумеречно замолк. Видно было, что он мучительно раскаивается, корит себя за то, что поддался преступному соблазну. Но он не оправдывался: мол, бесы попутали… Нет, он винил во всём себя.
— Поверьте, если бы я знал, что этот Норкин закоренелый рецедив… — глухо, обрывая слова и фразы, продолжал он. — … а то ведь клялся, что единственный племяш… у недавно умершей одинокой учительницы… хоть кого спроси! — Он опять сбился, но тут же спохватился, принялся самого себя опровергать: — Да уж чего там! Видел по роже — ворюга! Но, понимаете, подлая мыслишка закралась: если не я, то другой… ну, заезжий купец… В общем, запутался… То были самые чёрные дни в моей жизни… похуже тех, когда выгнали из армии.
Из его сбивчивого, нервного рассказа выяснилось, что выкуп Семён Иванович Силкин требовал совсем не за «пистоль Дантеса» (между прочим, возвращённую ему стодолларовую купюру он презрительно изорвал в кусочки и, похехикивая, сдул их с ладони в лицо Базлыкову), и, тем более, не за икону, которая тогда его никак не волновала, а за то, что в его власти было или простить поверженного «штыря», или засудить как «торговца краденым». Памятливый Норкин вполне доходчиво описал «заезжего купца», который для Силкина мгновенно превратился в конкретную личность, то есть в Базлыкова. Это означало, что Николаю Рустемовичу придётся стать свидетелем, а, может быть, и обвиняемым по делу о краже и убийстве. Да, да, убийстве…
Вот ведь как раскручивались события! Норкин, поимев приличную сумму, буквально на следующий день после похорон, рванул из Гольцов в Ерахтур к своему другану по кличке Мазн, с которым дважды отсиживал за колючкой. Несбытые ценности до лучших времён он упрятал в железную бочку, которую зарыл в своём сарае: умно прятал — под поленницей!
С Мазаном в Ерахтуре они, конечно, запьянствовали, и допились чуть ли не до белой горячки. И тут Женьке Норкину почудилось, что ветхий Мазан (кстати, после последней отсидки тот завязал с уголовщиной и уже пару лет пас частное коровье стадо), так вот, Норкину почудилось, что старик по неизбывной привычке его обокрал: неведомо куда подевались притаённые деньги — для дальнейшего бегства под Новомосковск; и мешок с шубой — в подарок Люське Даркиной, когда-то бывшей ему женой. Люська родила тогда дочь, которая, судя по всему, уже взрослая. Впрочем, у Люськи таких «мужей», как он, было с дюжину. И от четверых из них подрастали дети. Примет ли она его, Женька Норкин не знал и тащил ей подарок, да и карман у него не был пуст. По пьяному беспамятству Норкину мерещилось, что Мазан его деньги и мешок с шубой утырил, а это означало, что Люська может его не принять, а тогда куда ему деваться?
Старик злобно отбрёхивался и матерно стыдил подлюгу за фраерское подозрение в столь постыдном для бывшего «вора в законе» поступке. Женька же Норкин — всё ещё «Женька» в пятьдесят-то пять лет! — впал в истерику и, находясь в иступлении, потеряв контроль над собой, прикончил ветхого другана: он по-цыгански всадил ему в мягкую ложбинку под шеей, бритвенно отточенный кухонный нож — по рукоять…
Наутро, опомнившись и слегка протрезвев, принялся натягивать сапоги, чтобы драть из Ерахтура, а в портянке — притаённые им же самим деньги. Непроглядную пьяную заволочь вместе с его блатной дурью, как ветром сдуло, и он припамятовал, что мешок с шубой хранится под лежанкой — сам же туда сунул. Зря, значит, пришил Мазана… Но не повинился, наоборот, принялся оправдывать себя: мол, если не он, то тот бы ночью — топором или удавкой. Мол, по вечному закону зоны: сегодня ты, а я завтра.
В общем, ни виниться, ни слюнявиться Женька Норкин не стал, а побыстрее отволок хладный труп Мазана — прямо-таки по-детски лёгкий — в дровяной сарай и прикопал в углу, опять же схоронил надёжно — под поленицей…
На автозаправку, дымно грохоча, закатил грязный, ободранный «маз», обслуживающий близлежащую приокскую каменоломню. Скучный, полусонный водила, ещё не похмелившийся, первым делом спросил Базлыкова, мол, не держит ли тот самогона или водочки с пивом? Умолял: «Браток, помоги моему горю!» Получив разочаровывающий ответ, не заправляясь, быстро укатил на железнодорожную станцию, где наверняка его пьяному горю помогут…
Из дальнейшего рассказа Базлыкова выяснилось, что за промелькнувшие три с половиной года дамоклов меч надо мной висел дважды. По второму кругу, когда неутомимый Семён Иванович возжелал определиться в аристократы и ему позарез потребовалась материна икона с «княжеской надписью». Опять вспыла лавка древностей и сам Базлыков, а взбешённый Силкин заподозрил, что икону приобрёл именно я. И опять Базлыкова допрашивали с пристрастием, тем более, для погашения старого кредита, он взял новый, краткосрочный, но всё в том же ордыбьевском «Стройкредите», но не успел вернуть вовремя. Силкин запугивал его жуткими пытками: грозил отрезать уши, нос и губы, отрубить руки и ноги; мол, так поступали в революцию с офицерьём в Крыму. А то и утопить живьём в Оке с камнем на шее, как топили на Балтике. Но лучше, пугал раздосадованный до бешенства Семён Иванович, бросить, изуродованного, на свалку, чтобы свора бродячих псов сожрала заживо.
В общем, три дня продержали бедолагу в тёмном подвале, но майор не дрогнул и ни слова не вымолвил обо мне. Твердил, что купил икону неведомый ему старик, по внешности — священник.
Ох, как гневился, как изощрялся в ругательствах всесильный господин Силкин, возжелавший приобщиться к князьям Голицыным. Слава Богу, именно в эти дни и успокоился: кто-то из его пройдошистых корешей в Санкт-Петербурге, похоже, двоюродный братец Вовка Наумов, отыскал подпольную группу архивариусов, которые за приличное вознаграждение (в долларах, конечно) произвели его в графы Чесенковы-Силкины. Они составили ему «геральдику» и «древо жизни», идущее, кстати, как и у самих Голицыных, из великокняжеского литовского рода Гедеминовичей… Под это дело, подкреплённое вполне доказуемой, хотя и фальшивой, справкой о том, что новоявленный граф Чесенков-Силкин является законным наследником голицынского приокского имения, ловкий и удачливый Семён Иванович добился аренды ста гектаров земли вокруг Гольцов сроком на 49 лет — «для организации охотничьего хозяйства». Понятно, основная цель была другой — утвердить в Гольцах штаб-квартиру нового многопрофильного концерна «ОРД», во главе которого стоял Ордыбъев.
— Вот такие дела, — заключил Базлыков. — Поезжайте, взгляните, какой они там возвели замок. За крепостными стенами — пушкой не прошибёшь! Между прочим, теперь у Силкина другая кликуха: Графин! Так зовут его ордыбьевские пресвитерианцы, то есть охранники.
— Почему? — удивился я.
— Ну как же! Новоиспечённый граф ежедневно меньше графина не принимает. А они, пресвитерианцы, — повторил он понравившееся ему слово, — все без исключения мусульмане — ни капли в рот! Как и сам Ордыбьев. Вот и возникла презрительная кликуха: мол, завы Сэмэн тапэр Граф`ын!
— Значит, и Пупырь, и графин? То есть: Граф`ын!
Мы посмеялись.
— Да, так… А, вообще-то, сделавшись фальшивым сиятельством, — продолжал Базлыков, и такая тоскливая наволочь затянула его остановившийся взгляд, — Силкин сильно переменился. Это уже не разухабистый деляга, а возомнивший, чёрт знает что, мафиози. Дела все забросил и только изображает из себя вельможу. Э-эхма, как меняют людей дармовые миллионы.
— Но вы-то, Николай Рустемович, — выпытывал я, — как вы-то оказались с ними? Неужели не удалось выпутаться из всех грязных историй?
— Как видите, — с горечью вздохнул он, показывая на свою чёрную униформу. — Пока я остаюсь в полной от них зависимости, хотя кредит и выплатил. Важно, что моё судебное дело приостановлено. Как говорится, и на том спасибо.
— Разве дело не прекращено? Ведь это — сплошной бред!
— Нет, не прекращено. Прекратят лишь по сроку давности. По прошествии не менее чем пяти лет. А пока я, — хотите верьте, хотите нет, — их подневольный раб.
— Но ведь это какое-то безумие! — неверяще воскликнул я.
— Ах, не хотелось бы об этом говорить, но такова действительность. Я только вам могу об этом поведать, потому что всё это и вас касается. Потому что доверяю вам. Даже жене стараюсь не говорить. — Он тяжко, вымученно застонал. — С ней совсем плохо. Особенно, когда узнала, что я служу у Силкина. Я ей внушаю: мол, у Ордыбьева. А она своё: ты не смеешь служить у этого мерзавца! Господи, как она его ненавидит. Мне кажется, она умом сдвинулась. Ничего не могу понять, ничего…
Сухие глаза его заблестели влагой, и слёзы скатились по щекам. Базлыков плакал, и не стеснялся этого.
— Господи, — повторял он, — моя восторженная, романтичная жёнушка… если бы вы знали, что с ней сейчас творится! Я очень боюсь, знаете… боюсь, что она руки на себя наложит.
Он плакал по-мужски скупо. Пожалуй, скупо по-военному, как офицер, повидавший войну, смерти, трусость, предательство… Горе его было неподдельным, затрагивающим все человеческие сущности — честь, достоинство, любовь. Но и остановил он себя, прервал свои слёзы, как будто приказал: сразу и резко. Стеснительно повинился:
— Простите мою слабость. Простите, ради Бога.
Мы помолчали. Наконец он вымолвил:
— Пришлось упасть в ноги Ордыбьеву. В фигуральном, конечно, смысле. Дорого, ох, как дорого всё это стоит!.. — Продолжал жёстко, подавлено: — А знаете, почему Ордыбьев ко мне снизошёл? Не потому, что не сомневается в моей порядочности. А совсем по иной причине. Тут вдруг отыскался неведомый мне родственник и надоумил… Я ведь наполовину татарин, по отцу. Правда, никогда об этом не думал, да и по паспорту — русский. Я и слов татарских не знаю. А теперь это оказалось важным.
— Что — «важным»?
— Быть наполовину татарином.
— Для кого — «важным»?
— Для того же Ордыбьева.
— Это вас и спасло?
— Пожалуй, только это. Хотя точно не знаю. Нет, не знаю.
Он опять тяжко вздохнул, беспокойно выглянул в окошко. Тревожно заметил:
— Вам лучше уехать. Скоро появятся шиномонтажники, а нам вместе не следует светиться. До лучших времён. Прощайте!
— Спасибо, Николай Рустемович, что оберегали меня, — поблагодарил я.
— Ах, о чём вы? Это — мой долг. Я же не сволочь, не подонок, не Семён Силкин, — устало произнёс он. — Знаете, чем он сейчас занят? Только одним: шьёт графский гардероб. Отыскал старика-портного, и тот по старинным выкройкам, доставшимся от деда, а, может быть, от прадеда кроит ему всякие фраки, смокинги, охотничьи костюмы и, чёрт знает, что ещё. Если вы всё же загляните в Новые Гольцы и повстречаете его там, то непременно удивитесь.
— Бред какой-то, — вымолвил я.
— Да, с ума посходили… от бешенных-то милионнов, — устало вздохнул он и вновь беспокойно выглянул в окошко. — Вам всё-таки лучше уехать, и давайте никак не показывать, что мы знаем друг друга. Вы даже не представляете, на что эти люди способны.