Той ночью Катерине стало плохо. Неудачно спотыкнулась она ещё днём, но к ночи такие сильные боли начались, что подумали – схватки. Малыши, сидевшие на печке, испуганно высовывались из-за занавески, смотрели, как крючится на кровати, стеная, мать. Отец метался, не зная, то ли бежать за бабкой-повитухой, то ли быть рядом с женой. Хотел уже бежать, да она не пустила, застонала отчаянно, чтобы он не оставлял её, посидел рядом. Велел отец Серёже к повитухе бежать. Тот закружил по избе потерянно, нервно ища сапоги, плащ, спрашивая, где находится дом повитухи и не лучше ли к Марье Евграфовне…
Глядя на брата, Аглая поняла, что придётся идти самой. Забрала у него найденные сапоги:
– Сиди уж дома, Серёжа. Чего доброго, заплутаешь в таком мороке, да простынешь. Я сама мигом обернусь!
Серёжа замялся, пытаясь возразить. Неловко было ему, чтобы сестра вместо него в этакую грозу из дома в ночь шла. Да Але привыкать разве? Аля в барских хоромах не жила, в московских университетах не училась. А ему-то, болезненному и рассеянному, в такую шальную ночь идти куда-то одному никак не годится. Точно не обойдётся без худа.
А ночь, не приведи Господь, лютая выдалась. Всё ревело, рычало, грохотало со всех сторон. Гнулись к земле старые вётлы, трещали вдали сосны и ели. А ливень хлестал, превращая деревенские улочки в бурные, грязные потоки. По таким в сапогах хлюпать – беда! Да к тому ещё сапоги-то не свои, отцовские. С ног слетают, не давая идти. Да и на кой они, сапоги? Не зима, чай, и водица не ледяная. И до Марьи-то Евграфовны, если бежмя бежать – подать рукой. Не нужны тут ни сапоги, ни плащ! Добежать скоро, а там вытереться насухо, чаю горячего выпить с травами – и никакая простуда не страшна.
Перекрестилась Аглая, подоткнула подол юбки и бросилась бежать. Вмиг намокшая рубашка прилипла к телу, ноги сводило от ледяной воды. А, главное, ни зги не разглядеть было в кромешной мгле! Только изредка заливала её жутковатым сиянием молния. Точно бы заплутал Серёжа в такой темени! А Але что? Она и с завязанными глазами здесь всё отыщет.
Она пробежала примерно полпути, как вдруг перед ней на дороге выросла тень, в которую Аля едва не врезалась. Тень крякнула:
– Вот так встреча! – и широко раскинула руки. – Не ко мне ли на свидание бежите, Аглая Игнатьевна?
В яркой вспышке молнии Аглая с испугом увидела лицо Замётова и отступила на шаг. Прошептала дрожащими губами:
– Пропустите меня. Моей мачехе плохо, и нужно позвать Марью Евграфовну.
– Что вы говорите? – в голосе Замётова прозвучала недобрая усмешка. – Какая жалость! Ну, ничего! Я вас надолго не задержу, – с этими словами он резко шагнул к Але и, грубо притянув её к себе, с какой-то злостью впился в её губы.
Аглая отчаянно рванулась из его рук, но поскользнулась и упала в ледяное месиво. Замётов возвышался над ней с победным видом, подобно охотнику над попавшей в ловушку дичью. Снова вспыхнула молния, и Аля увидела его лицо. Исступлённое, с мутным взором и бескровными дрожащими губами. Страшное и безумное. Она отчаянно закричала, но гром бури поглотил её крик. Рванулась бежать, но Замётов крепко схватил её, поволок в сторону от дороги, жаля губами, хрипя:
– Я же говорил, что ты моей будешь!
…До Марьи Евграфовны она всё-таки доползла. Потом. После кошмара. Теряя память от боли и стыда, но не забыв главного: Катерине помощь нужна, отцу нужна помощь… О кошмаре она не обмолвилась ни словом. Сказала, что заплутала в темноте и, оступясь, свалилась в придорожную канаву. Поэтому такая грязная и в ссадинах… Марья Евграфовна стала быстро одеваться, попутно наказывая, как обработать ссадины и ушибы и где взять травы для отвара от простуды. Будто бы Аглая за время работы в амбулатории сама того не знала…
– Там в моей комнате возьмёшь в шкафу мою одежду. Отвару выпьешь и ложись немедленно в мою постель. Укройся и не вставай, пока не вернусь! Не нравишься ты мне….
Побежала милосердная барыня под ливнем проливным, в плащ закутавшись… А Аглая бессильно опустилась на пол и горько, надрывно заплакала. Через какое-то время она заметила, что вокруг неё на чистые половицы натекла уже целая лужа грязной воды, и, преодолевая боль во всём теле, поднялась. Раздевшись донага, она с ненавистью посмотрела на своё тело. Прежде чем омыться самой, вытерла пол – не Марье же Евграфовне заниматься этим по возвращении. Кое-как смыв грязь, Аля прошла в комнату барыни. Отворила шкаф, в котором висело несколько скромных, простеньких платьев, и лежало грубое бельё. Одежда была совсем простой, но даже такую Аглая не смела теперь надеть на себя. Чистые вещи милосердной барыни да на себя, такую… Всё-таки выбрала что поплоше – собственную изорванную, перепачканную одежду уже не восстановить, да и прикоснуться к ней, вновь одеть мочи нет.
Облачась в чистое, она подошла к постели. Та разобрана была. Постель подстать одежде – узкая, жёсткая кровать, тонкое одеяло, низкая подушка. Не комната, а келья монашеская. И образа, образа кругом. И ярко-ярко лампада розоватая горит перед Казанской. Рухнула Аля перед ней, стиснула голову руками, закачалась из стороны в сторону, завывая. А молиться не могла. И не могла смотреть на светлые лики. Что-то померкло в душе. И в очах померкло…
Марья Евграфовна, вернувшись, нашла её на полу без памяти. Дала соли понюхать, напоила какой-то терпкой микстурой, уложила в постель и велела лежать. Сообщила, что с Катериной всё хорошо. Боли прекратились, и ни ей, ни будущему ребёнку ничего не грозит. Аля выслушала эту новость холодно. В душе вдруг всколыхнулась почти ненависть к мачехе. Из-за неё всё… Небось, и не больна была вовсе… Только так – отца пожалобить да над ней, Аглаей, поизмываться… Из-за неё… И из-за братца ещё… Не был бы он таким… Нет, нет! Серёжа-то чем виноват? Неотмирный он, чистый… Он бы и пошёл за барыней, да ведь сама же сапоги у него из рук вырвала, сама велела дома остаться… Нет, здесь только Катерина виновата… И сама… Сама… Сама…
Двое суток она лежала, не поднимаясь. Мечтая о горячке, в бреду которой всё забудется. А, быть может, ею и вовсе всё кончится. И мука кончится. Но природа, так поскупившаяся на здоровье для Серёжи, с избытком дала оное Але. Не было ни горячки, ни бреда. Лёгкая простуда и слабость. Тем не менее, Марья Евграфовна оставила её у себя и по её просьбе никого к ней не допускала.
Покинув амбулаторию, Аглая пошла не домой, а в божелесье. На их место… Каждый шаг ногу жёг. Каждое дерево смотрело презрительно. И сама себя презирала Аля. Его она завидела издалека и затаилась. Он бродил у омута, печальный, подавленный. То и дело останавливался, прислушиваясь. Ждал её… А она не смела отныне приблизиться к нему. Посмотреть ему в лицо, в глаза. Она беззвучно плакала, глядя на него, пока он, наконец, досадливо преломив и бросив ветку, не ушёл…
Тогда Аглая, едва держась на ногах, спустилась к омуту. Вживе вставали в памяти мгновения, проведённые здесь вместе. Больше не повториться им. Никогда больше не посмеет она поднять на него глаз. Никогда не оправдается в его глазах. Невозможно рассказать ему о случившемся. Ему! Высокому… Благородному… Об этом стыде и ужасе… Лучше умереть. И пусть забудет её. И будет счастлив с достойной его… Если уж горячка не взяла, так омут холодный удружит. Исцелит навсегда от муки…
Через мгновенье ледяные воды уже сомкнулись над её головой, но в следующую секунду чьи-то сильные руки вытащили её на поверхность. Из бесчувствия Алю вывела несильная, но крепкая оплеуха и крик:
– Ты что, ошаломутила совсем?! Дура чёртова! Убить бы тебя за такое!
– Зачем убивать… Просто не надо было мне мешать… – отозвалась Аглая, тускло глядя на Тёмку. Тот стоял перед ней, насквозь мокрый, жилистый, грозный. А лицо его выражало смесь испуга, злости и жалости.
– Ты, что ли, следил за мной, Артёмушка?
– Не за тобой, – хмуро отозвался Тёмка. – За ним… Думал, увижу, как вы с ним милуетесь, так и пришибу его.
Аля поднялась и горько, отчаянно расхохоталась. Тёмка с тревогой посмотрел на неё:
– Ты чего, а?
Аглая перестала смеяться, шагнула к нему:
– Ударь меня ещё раз.
– Чего?
– Побей меня, говорю. По-настоящему побей. Как мужья неверных жён бьют.
– Ты дурь свою брось, слышь! Я тебе пока что не муж!
– Всё равно побей. Может, мне легче станет, если кровью изойду…
– Бросил, что ль, тебя твой барчук? Ты и бесишься? Вестимо дело! Эх, взять бы вожжи да отодрать тебя! Чтобы дурь из башки вышла!
– Так возьми. Вожжей нет, так, вон, сколько прутьев кругом растёт.
Тёмка зло сплюнул:
– Да поди ты!.. Помешанная!
Аглая опустила голову, всхлипнула. Ей было нестерпимо жаль себя. Тёмка нахмурился, опустил свою тяжёлую лапищу ей на плечо:
– Ну, чего ревёшь-то? Дурёха ты, дурёха… Эх-х… – помолчал немного. – Вот что, реветь ты брось. И дурить брось. Топиться опять соберёшься – выволоку, не сомневайся. Мне ведь без тебя жизни нет.
Аля подняла голову:
– Что говоришь-то? Жизни нет… Ты же не знаешь ничего…
– И не хочу знать, – резко ответил Тёмка. – Что там промеж вас было… Твоё дело. А я своего слова назад не возьму. Иди за меня замуж. Прошлого тебе напоминать не стану, слово даю. Будем жить, как все. Жизнь всё на места и расставит.
Какое-то смутное, больное чувство шевельнулось в душе Аглаи. Что ж, может, так и лучше… Пусть тварью считает, легче забыть ему будет. А Тёмка – парень горячий, руки, что твои лопаты. Глядишь, душу-то и выбьет. Не то так тело истерзает, что душа забудется.
– Поцелуй меня, Артёмушка…
– Чего? – опешил Тёмка.
– Поцелуй меня, – попросила Аглая, подаваясь вперёд.
Тёмка оправил усы, робко привлёк её к себе и поцеловал коротко, но жарко. И что-то полыхнуло внутри, толкнуло словно. Прошептала Аля, точно в лихорадке:
– Вот что, Артёмушка, если хочешь, чтоб я твоей была, так теперь же вези меня, куда хочешь, и обвенчаемся! Сейчас я с тобой куда хочешь поеду, а завтра, гляди, опамятуюсь и слово своё назад возьму!
Глаза Тёмки вспыхнули, он крепко стиснул её запястья:
– Не дам я тебе слова твоего назад взять. Сегодня же всё чин чином будет. С попом и свидетелями. К дядьке Фоме покатим. Он всё в два счёта устроит! Айда! – с этими словами он подхватил Аглаю на руки, понёс к лугу, куда уже выгнали ребятишки лошадей в ночное. Здесь, отличив своего гнедого трёхлетка, проворно усадил её ему на спину, вскочил следом сам, не смущаясь отсутствием седла, крикнул что-то гортанно, и конь поскакал, оставив позади изумлённо разинувших рты мальчишек.
Аля не сопротивлялась, всецело отдав себя во власть Тёмки с той отчаянностью, с какой только что бросалась в омут.
Вскоре были уже у Фомы Мартыновича. Тот, нежданно разбуженный, вначале осерчал, но, узнав в чём дело, и окинув Аглаю взглядом, каким бывалый коневод оценивает породистую кобылу, заключил довольно:
– Знатную ты себе жену отхватил, крестничек! Такую и украсть – святое дело! А что же мне вам попа тоже посредь ночи поднять и подать?
Тёмка молча кивнул.
– Экой ты! – ухмыльнулся Фома, снова окинув Алю плотоядным взглядом. – Поди невтерпёж? Понимаю! – шепнул крестнику на ухо так, что Аглая расслышала: – А я бы в твои годы такую кралю, пожалуй, и без попа… А там бы уж и замолили грешок… Прости Господи! – перекрестился размашисто. И уже громко произнёс, поскребя рыжеватую бороду: – Ладно уж, будет вам поп. Только давеча сидели с ним – чаи распивали да в пьяницу играли со скуки. Мадерцею угощал его. А с урожая завсегда и пшенички ему, и сенца для его коров – ничем не обижаю. Чай, и он моего крестничка не обидит. Скажите ему, что грех покрыть хотите.
Фома Мартынович повёз нежданных гостей к священнику, самолично заложив для того коляску.
Отец Кондратий, дородный, средних лет батюшка высунулся на осторожный стук в ставню и, увидев знакомое лицо, приложил палец к губам:
– Сейчас выйду, не шумите. Дети спят.
Через несколько минут он появился на крыльце в одном подряснике, зевая и на ходу натягивая сапоги. Фома Мартынович коротко изложил ему суть дела, кивнул на Алю с Тёмкой:
– Вот, батюшка, соедините сего голубя с сей голубицей!
– Без родительского благословения? – робко нахмурился отец Кондратий.
– Родители благословят, не сумлевайтесь.
– Тогда зачем же такая спешка? Неужто даже до утра потерпеть нельзя было?
– Ну, так ведь дело молодое, батюшка. В такие годы кровь горяча, и ночь не в ночь, и день не в день. Это нам с вами теперь печку бы теплую да перину мягкую, а по молодости-то – эхма!
– Да будет вам! – махнул рукой священник. – Бог с вами. Сейчас разбужу матушку и нашего старшенького и как-нибудь… Хотя не дело вы затеяли, не дело… Что за блажь? Будто тати ночные под венец идти…
А потом было венчание. Маленькая церквушка, специально открытая в неурочный час. Заспанный, беспрестанно зевавший мальчонка, прислуживавший отцу Кондратию. Дородная подстать мужу, румяная матушка, смотрящая добрыми, безмятежными, словно у коров, глазами – свидетельница Аглаи. И Фома Мартынович – свидетель Тёмки.
– Артемий, берёшь ли ты в жёны сию Аглаю?
– Аглая, берёшь ли ты в мужья сего Артемия?
И свечи… И строгие лики, безмолвно взирающие со стен… И Архангел Михаил с обнажённым мечом – грозный, пугающий. И – Страшный Суд. В последний момент Аглая разглядела его. Спас на облаке в окружении ангелов с мечами, праведники восстающие, а внизу преисподняя. На дне её – страшный змей. И туда, в бездну эту мерзкие чёрные существа сталкивают грешников. Але вдруг почудилось, словно это её саму толкают в неё, прямо к зловонному змею, на вечную погибель и проклятье… Она едва не лишилась чувств, но Тёмка подхватил её, бережно вывел на воздух, усадил в коляску. Тронулись в путь крупной рысью. От свежего ветра стало легче, недавнее наваждение рассеялось и откуда-то вдруг явилось странное, незнакомое ей чувство, совсем слабое и оттого неопределённое.
Ещё не занялось солнце, когда они достигли заимки. Фома Мартынович проводил их в маленький домишко в две комнаты с крошечной летней терраской и, лукаво подмигнув крестнику и похлопав его по плечу, укатил восвояси.
Аглая присела на кровать, посмотрела на застывшего в нескольких шагах от себя Тёмку. Тот судорожно сглотнул, сказал, отводя глаза:
– Не зябко тебе здесь, жена?
Аля мотнула головой.
– И то правда. Лето ж… – Артём нерешительно приблизился, подёргивая рукой и неровно дыша. – Да… Неплохое лежбище у дядьки Фомы. Вот же… Простым батраком был, да… А теперь! Даже домишко охотничий заимел. Чисто барин, – он осмелел и, сев рядом с Аглаей, приобнял её за плечи: – Ну ты, жена, обожди! У нас ещё не такие хоромы будут! Я ж, ты знаешь, работать умею! Я так работать стану, что ты у меня как барыня жить станешь!
Он страстно говорил, смотрел обжигающим, томящимся взглядом, и то чувство, которое родилось по пути сюда, усилилось, стало теснить грудь, распаляя её не любовью, как бывало у омута, а тёмным вожделением. И прикосновения мужа не стали ей нисколько противны, как ожидала она. Но оказались желанны и приятны… Значит, поделом… Значит, такая и есть она, за какую её принял страшный человек, какой сама себя она не ведала, а теперь, пробуждённая, узнала. И не место ей рядом с Родионом Николаевичем. Негожа она, подлая, ему, такому благородному, самому лучшему человеку на свете. Только бы забыл он её скорее, проклял бы в сердце своём и забыл. А ей теперь по своей худой дорожке брести… Простите, Родион Николаевич… Не поминайте лихом… И дай Бог хоть вам настоящего счастья…
Утром Але привиделся кошмар. Будто бы она, нагая, стоит на краю бездны, на дне которой лежит, испуская смрад, змей. А черти толкают её вниз, колют вилами, жгут огнём. В отчаянии она поднимает взгляд к небу, умоляя о спасении, но Тот, Кто восседает на облаке сокрыт от неё, не достойной видеть Пречистого Лика. И один из чертей с лицом страшного человека со смехом толкает её в грудь, и она летит вниз, в бездну…
Аглая проснулась в ужасе и уткнулась лицом в мускулистое плечо мужа, ища защиты…
На заимке они провели несколько дней, пребывая словно в угаре. Удивлялась Аля себе новой, незнакомой. И боялась себя. А Тёмка счастлив был. Лицо его всё это время лучилось блаженством. И снова и снова обещал он ей почти барскую жизнь, построенную своим трудом. От Фомы Мартыновича наезжал посыльный – привозил еду, которая поглощалась с большим аппетитом. Аглая ходила по дому полуодетая, не стесняясь. Время от времени рассматривала себя в небольшом зеркале, ища, как отразились перемены, случившиеся в душе, во внешности. А Тёмка смеялся, не понимая:
– Экая ты! Не налюбуешься на себя! Не глядись, я и так тебе скажу, что красней тебе нет!
Однако же, пора было и возвращаться. Летом один день год кормит. Работать надо.
– Ничего! – бодро говорил Тёмка. – Мы своё возьмём! Нас и на день хватит, и на ночь силёнок занимать не придётся!
В Глинское выехали затемно, чтобы со ртами раскрытыми не встречали и глаз не пялили. Сперва в мужнин дом прошли. Антип Кузьмич встретил сурово, но быстро отмяк, махнул рукой:
– Ладно уж! Совет вам да любовь, дети! Живите.
Засуетилась обрадованная Марфа Григорьевна, расцеловала сына и сноху, утёрла платком слёзы:
– И детишков чтоб побольше! И дом полная чаша! И чтоб душа в душу, как мы с Антипушкой…
– Полно молоть! Самовар ставь! – велел Антип Кузьмич.
Покуда завтракали, уже и белый день расцвёл. Жаркий, какие только в июле бывают. Того гляди сожжёт тебя солнце. Засобирались теперь к Игнату Матвеичу на поклон. Прошли немного и заметили вдали какое-то необычное оживление у церкви, словно бы сход. Да шумливый такой.
– Что это наши там собрались? – прищурился Тёмка. – Конокрада, что ль, поймали? Орут уж больно. Пойти поглядеть…
Но Аглая потянула его в другую сторону:
– Сперва моего отца уважим, а потом на погляд пойдёшь.
– И то верно.
Едва несколько шагов сделать успели, как навстречу им выбежал Серёжа. Вид у него был смятённый, растрёпанный, совершенно растерянный. Аля кинулась к нему:
– Что, Серёжа? Что-то случилось?
Брат посмотрел на неё как-то шало, словно пытаясь собраться с мыслями. Ответил со странной гримасой:
– Д-да… Брат родился… И… война началась!
Аглая отступила на шаг, покосилась на вытянувшегося, точно уже скомандовали ему «смир-р-но!», мужа и поднесла руку к сердцу. Теперь уже отчётливо слышала она сквозь доносившийся от церкви разноголосый гомон одно непрестанно повторяющееся слово:
– Война! Война! Война!