Аскольдовы нечасто устраивали званые обеды. Уездному предводителю и отцу двух дочерей пристало бы чаще. Но Николай Кириллович презрительно относился к подобного рода развлечениям, считая их пустой и бестолковой тратой драгоценного времени. Однако в честь приезда сына решено было отступить от правил. Кроме ближайшего друга Дмитрия Владимировича Клеменса с дочерью, из-за которых во многом и затевалось празднество, приглашены были и другие соседи. С утра в распахнутые ворота усадьбы потянулись экипажи. На крыльце гостей встречал сам Аскольдов в старомодном сюртуке, который он категорически не желал обновлять. Такова была ещё одна причуда этого незаурядного человека. Он не был скуп, но в отношении себя придерживался крайнего, подчас чрезмерного аскетизма. Подобно императору Николаю Первому, он спал у себя в кабинете на узком диванчике, укрывшись жёстким одеялом из плохонькой шерсти. Пользовался лишь самыми простыми и дешёвыми вещами – никаких золотых перьев, часов с бриллиантами и прочей «чепухи», выходившей за пределы жизненно необходимого. Аскольдов крайне бережно относился к одежде, служившей ему многие годы. Веяния моды в расчёт не принимались. Для официальных мероприятий у Николая Кирилловича был парадный мундир, всё прочее почиталось им ненужной роскошью. Всем видом своим этот прогрессивный хозяин, приветствующий новшества в работе, одобряющий разумные реформы, походил на осколок времён Государя Александра-Освободителя. Заметная то была фигура: пышные усы, переходящие в густые бакенбарды, седыми кистями свисающие со скул, накрахмаленный до поранения кожи ворот белоснежной сорочки, горбоносый профиль с тонкими губами и цепким взглядом глубоко посаженных глаз, красивой формы крупный череп, гладкий и лишь сзади полукружьем обрамлённый седыми волосами. А ко всему этому безупречная военная осанка, молодцеватая подтянутость. При этом ходил Аскольдов с заметным трудом, тяжело оседая на массивную чёрного дерева трость.
Рядом с суровым мужем расточала свет и ласку Анна Евграфовна, отчего-то ассоциировавшаяся у Надёжина с цветком белой лилии, чистой, прекрасной, благоухающей. С образом Мадонны. Нет, не Богородицы, не иконы, а именно Мадонны, какой пишут её западные мастера. Светлой, но земной, женственной. В противоположность сестре, после подвигов своих до прозрачности высохшей и приблизившейся к иконописному образу, к облику Христовой невесты, какой написал её на своём знаменитом полотне г-н Нестеров…
Суетились вокруг девочки: Ольга и Варвара. Строгая, сдержанная, таившая всё про себя молчаливая Ольга, холодом отпугивающая всех женихов и словно готовящаяся повторить судьбу тётки. И Варвара – тринадцатилетний, необычайно живой и весёлый ребёнок, всеобщая любимица. Это очаровательное создание невозможно было не полюбить. Разлетались светлые искорки от неё и, попадая в души окружающих, освещали и согревали их. Вот, теперь развлекалась она тем, что заставляла приехавшего с братом молодого подпоручика играть с нею. Сдёрнула с головы его фуражку, надела на свою хорошенькую головку, припустилась бежать – а он за нею. Нет, не сердясь ничуть, а уже попав под обаяние детской непосредственности, уже забывая о собственной взрослости и чине, увлекаясь игрой, веселясь искренне.
Посмеивался Родион, наблюдая за их забавой, грозил сестре пальцем, а притом видно было – маялся. Знал ли уже об отцовских планах на свою будущность?
Эта будущность прибыла ровно в полдень. Милая барышня в розовато-кремовом платье с рюшами. Милая… Хотя восемнадцати лет очень редкая барышня кажется дурнушкой. Ксения Дмитриевна была, впрочем, куда лучше «милой». Её можно было признать красивой. Даже очень недобрый глаз не отыскал бы в её безукоризненно правильном лице изъяну. Но изъян всё же был. И заключался он именно в этой правильности, лишённой загадки, искринки, манкости. Идеальная правильность и только. Иная не-красавица куда прекрасней кажется, потому что имеет озарённость внутреннюю, обаяние имеет. А обаяние – это не вторая красота. Это куда большее. А его-то и не досталось Ксении. И держалась она стеснённо, боясь отпустить локоть отца…
Алексей Васильевич с любопытством наблюдал за гостями, пробовал на язык рифмующиеся строчки вертящегося в голове стихотворения. Так ли лучше или наоборот? Стихов своих он не показывал даже Сонюшке, писал для себя, таил ото всех тоненькую тетрадь. И мечтал написать большее. Повесть. На евангельский сюжет о Марфе и Марии. И образы его также то и дело являлись перед глазами.
– Скучаете? – Мария подошла неслышно. Ради праздника сменила своё полумонашеское одеяние на скромное тёмно-синее платье с белым воротничком и манжетами. Уложила волосы косами на затылке. Было в ней теперь что-то от девочки-институтки.
– Заждался вас, – Надёжин улыбнулся, чуть пожимая её руку. – А ваши гости, по-моему, уже заждались обеда. Молодёжь, правда, веселится, а старикам явно недостаточно рюмки ликёра или коньяку для аппетиту.
– Когда мы с матушкой жили в Риме, в моде были рауты. Никаких застолий вообще! Напитки, закуски подаёт лакей. Танцев тоже никаких. Люди ходят по залу и разговаривают…
– Должно быть, страшно уныло.
– Не то слово. Матушка говорила, что посещать их – обязанность светского человека.
– В таком случае, слава Богу, что я не светский человек.
Последним прибыл двоюродный брат Анны Евграфовны и Марочки Юрий, бравый гусар Сумского полка. Надёжин Юрия недолюбливал. Своим образом жизни он всецело оправдывал ту сомнительную славу, какой пользовались гусары у благовоспитанных семейств. Самой большой страстью капитана Кулагина были лошади, которых он разводил в Глинском с милостивого разрешения Аскольдова. О лошадях он мог говорить часами и был с ними нежен, как с женщинами… Женщины также играли в жизни Юрия большую роль. Этот щедрый и весёлый красавец, прекрасно поющий под гитару жгучие романсы, легко завоёвывал женские сердца. Его репутация повесы была известна не только в уезде, но и в столице. При этом был Кулагин не зол и, в сущности, неплохой малый, а только «без царя в голове», без стержня твёрдого. Без характера. Жила в нём какая-то детскость. Но не та, наивная, чистая, а детскость балованного, капризного ребёнка, не ведающего, что шалость может быть наказана. Юрий жил весело, размашисто. Кроме лошадей и женщин в круг постоянных его занятий входили карты и вино. Кутежи, цыгане, дуэли – таков был досуг этого человека. В то же время был он обидчив и раним. Кузины не умели сердиться на него, прощая ему всё за весёлый и беззаботный нрав. Правда, мечтали, что найдётся, наконец, женщина, которая образумит его, возьмёт в свои руки. Но хотя капитану перевалило за тридцать, такой отчаянной он ещё не встретил.
Появлению Юрия, как всегда, сопутствовал шум.
– Белянка-то наша – ишь! Купца Томилова Бурана вчистую обошла! Представь, брат, два круга – морда к морде! А тот, шельмец, рвётся вперёд! Ноздри раздул, весь в пене, глаза кровяные! А то как же ему? Обидно, поди, победу отдать! Да ещё и бабе! Тысяча извинений, ме дамс! На последнем круге, кажись, Белянка-то запалилась совсем, обошёл её этот дьявол! Томилов уже и ящик шампанского получить сготовился, а на последних минутах умница-то наша – как рванёт! И обошла Бурана! Вот ведь кобыла! Во всей губернии второй такой нет!
– Ваш брат в своём репертуаре, – заметил Надёжин, следя за быстрыми передвижениями среди гостей яркого ментика и вспоминая помещика Ноздрёва. С кем говорил этот гуляка теперь? То ли к деверю обращался, то ли к той полной матроне… А вернее, ко всем разом, со всеми жаждая разделить бушующую в нём радость.
– Ребёнок… – покачала головой Марочка. – Он, наверное, никогда не повзрослеет…
Обед был подан прямо в саду, где под сводами яблонь и вишен лакеи ещё с утра накрывали длинный стол с разнообразными угощениями. Едва успели утолить первый голод, как начались разговоры. И не о делах уездных, не об урожаях, а о главном, о том, что носилось в воздухе всё последнее время – о войне. Молодёжь, как водится, горячилась. Каждый желал показать себя героем уже теперь, за этим столом, не дожидаясь боя.
– Война – это прекрасно! Война освежает силы, молодит нацию, живя её отворением крови! – витийствовал какой-то юнец. – Как гроза оживляет землю, так война оживляет нацию! Заставляет пробудиться все инстинкты, дремлющие в мирное время!
– Например, инстинкт убивать, разрушать, грабить? – неприятно усмехнулся Замётов, невзрачный инженер лет тридцати, снимавший в это лето флигель в усадьбе Аскольдовых. Злые языки утверждали, будто бы он – незаконный сын Константина Кирилловича, которому Николай Кириллович считает своим долгом оказывать определённую помощь.
– Инстинкт защищать свою землю! Сражаться за правое дело!
– Да вы поэт, кажется? – в тоне Замётова звякнула издёвка. – Что ж, отправляйтесь в таком случае на войну. Думаю, она вас быстро освежит. Особенно отворением крови путём попадания в собственный живот неприятельского штыка.
– Отправлюсь, не сомневайтесь! А вы, должно быть, рассчитываете заиметь белый билет?
– Мне он не нужен. Мне полагается бронь.
– Вы трус!
– Попрошу воздержаться от столь резких выражений, господин поэт. Я хоть и не дворянин, но понятия о чести имею.
Молодой романтик явно стушевался от неожиданной отповеди желчного инженера. Между тем, тот закашлялся и, поднеся к губам платок, отошёл от стола. Надёжин успел заметить его тоскливо-озлённый взгляд. За столом шушукались, порицая столь непатриотичный подход к войне, а Николай Кириллович, потеребив бак, сказал негромко, но отчётливо, перекрыв гомон прочих голосов:
– Всякому русскому сердцу сегодня надлежало бы не тешиться грёзами будущих побед, а слёзно молиться, чтобы не по нашим винам, а только лишь по своему неизмеримому милосердию Господь отклонил от нас эту чашу, не попустил России вступить в войну.
– Помилуйте, Николай Кириллович, вас ли я слышу? – удивился Клеменс. – Россия теперь не та, что в пятом! Мы находимся на невиданном подъёме! Народный дух… вооружение… Давно пора, ей-Богу, поставить на место зарвавшегося Вильгельма. Всех этих пруссаков, окончательному разгрому которых помешала в своё время глупость третьего Петра. Надо закончить начатое, и Россия сможет вздохнуть спокойно! Это, я полагаю, наш исторический долг. Счёт, который требуется закрыть. Вы не согласны?
– Нет, не согласен. Внешней политикой Европы стали управлять шулеры. А политика эта стала походить на игорный дом, где можно выиграть много, но скорее проиграть всё. Те, кто ввяжутся в эту гибельную, затягивающую, как омут, игру потеряют всё. А в выигрыше останутся те, кто будет стоять в стороне и говорить: «Делайте ваши ставки! Ставки сделаны! Ставок больше нет!» Я не хочу, чтобы Россию постигла участь проигравшегося до исподнего профана.
– Прости, но ты недооцениваешь фортуну, а главное боевую силу нашей армии! И патриотизм народа! – воскликнул Юрий. – Неужели ты, Николя, думаешь, что наши чудо-богатыри уступят этим заносчивым бюргерам, которых ещё Александр Невский перетопил, как слепых котят?
– Современная война, Юра, решается не солдатами. И даже не генералами. Мы, как ты помнишь, выиграли глупую балканскую кампанию, стоившую нам стольких жизней. И что же? На берлинском конгрессе нам утёрли нос так, как если бы мы проиграли. От крымского поражения больше было славы, чем от этой победы. Неужели ты думаешь, что что-то переменилось?
– Как ты можешь называть глупой балканскую кампанию? – возмутился Кулагин. – Кампанию, в которой просиял гений Скобелева?! В которой весь наш народ в высоком порыве стал на защиту своих братьев?!
– Я назвал её так потому, что считаю глупыми все построения вне дома в то время, когда внутри нет порядка.
– Ну, теперь-то порядок есть! – заметил один из гостей.
– Теперешний порядок держится миром, – ответил Аскольдов. – Миром! Сотряси его, и рассыплется всё, потому что не затвердели стены, выстроенные убитым зодчим, не дали им времени на то. Достроить-то времени не дали… Неужели вы полагаете, что мужики будут рады, если их снова погонят серой скотиной в неведомые края устилать своими телами неведомые земли за неведомые же им интересы? Война разорит народ, неужели это не ясно?
– По-вашему, пусть себе кайзер вытворяет, что хочет? И даже – над сербами? Так? – осведомился Клеменс.
– Да, так, – ответил Николай Кириллович.
– Честь русского не может допускать подобной низости! – воскликнул Юрий.
– Это всё высокие слова. Для русского правительства не должно быть ничего более ценного, нежели жизнь русского. И жертвовать этими жизнями допустимо лишь в тех крайних случаях, когда речь идёт о жизни государства российского. А наше правительство расточает русскую кровь так, точно это вода, созданная для тушения европейских пожаров. Довольно-с! Пускай попробуют без нас!
– Кайзер всё равно не остановится и пойдёт войной на Россию!
– Это будет великая беда для нас.
– Неужели ты так боишься немцев? – присвистнул Юрий. – Помилуй Бог! Бонапарта выпроводили! А уж Вилли-то сухорукого!
– Шапками закидаете?
– Зачем шапками? У нас и шашки найдутся! И снарядики! Верно, артиллерия? – Кулагин лукаво подмигнул племяннику. – Надерём этим супостатом что положено, не сомневайся!
– Смотри, как бы вам самим чего не надрали. Шашки и пушки и у кайзера имеются.
– У кайзера нет главного! Русского народа нет! А народ наш – это, брат, такая силища, что пушки и шашки перед ней – тьфу! Игрушки! А патриотизм…
– Патриотизм народа, Юрий, это порох. Вспыхнет ярко, заискрит, бессмысленно разбрасывая искры, а смочит его водой – и сгаснет, и отсыреет.
– Это пораженчество какое-то! Что за страх у тебя перед этими бюргерами, я не понимаю?
– Немцев я не боюсь, – Аскольдов закурил трубку. – Если бы речь шла об обычной войне, то и я бы был квасным патриотом. Но эта война будет другой. В ней у нас будет не один фронт. Немцы – что ж? Случись им вторгнуться в наши пределы, мы бы их возвратили восвояси. Но они своим ударом развяжут руки другому врагу, куда более страшному и коварному. Самому опасному из всех. И этот враг не даст промаха, как уже не дал его в Киевском театре… А против него штыки, господа, бессильны. Против него действует лишь твёрдая, дальновидная и сильная государственная власть. А в ней всё меньше остаётся светлых голов…
Звякнуло где-то в конце стола приглушённое: «Распутинщина!» Аскольдов приподнял голову:
– Распутинщина – чушь. Не будь Гришки, нашёлся бы кто-нибудь ещё, к чему бы цеплялись, что бы раздували до масштабов невероятных. Не было бы распутинщины, была бы петровщина, сидоровщина… Дело не в отдельном человеке, а в системе. Неужели вы не понимаете? Гришки лишь крохотные гайки в сложнейшем механизме… А война – огромный маховик в том же механизме. А сам этот механизм… По сути своей, это бомба, которая уничтожит старый свет. Не только Россию… А весь привычный нам мир. Поэтому я против войны.
– То, что вы говорите, дорогой Николай Кириллович, отдаёт нилусовщиной, – заметил Клеменс.
«Нилусовщина», – для просвещённого либерала, кадета по убеждениям Клеменса это был штамп, произносимый со смесью насмешки и презрения. Нилусовщина, меньшиковщина… Черносотенство, одним словом. Люди, не имевшие порядка ни в душах, ни в домах собственных, расточавшие себя на фетиши и слова, утерявшие ориентиры в бушующем потоке жизни, обдавали презрением человека высочайшего духовного уровня, талантливого художника и замечательного музыканта, писателя, философа… Они, помрачённые духом, считали себя просвещёнными. А просветлённые духом виделись в их тёмных очах – помрачёнными разумом. Они витийствовали о просвещении народном, а сами несли ему – помрачение. Просвещение – свет. Свет – Бог. Нести просвещение, значит, нести свет. Один единственный. Божий. О каком же просвещении твердили люди, Бога не знавшие и отвергавшие? Вот она, роковая подмена, произошедшая ещё в минувшем веке. Набор знаний поставили выше духовного воспитания. И, вот, духовно невежественные полузнайки стали почти безраздельно господствовать в том, что именуется «общественным мнением». И яростно травить всякого, кто обличал их не словом даже, но уже фактом своего существования.
В чём господа насмешники могли уловить Нилуса? Ещё на пороге первой революции он, как редко кто в России, понимал суть происходящего. Не экономическую. Не политическую. А главнейшую – духовную. И подобно Исайи, возглашал: «Гнев Божий – над головами нашими; но как бы ни был близок он, от нашего покаяния и обращения на путь истинный зависит преклонить к себе чашу милосердия на весах правосудия Божия и отвратить гнев Господень, праведно на ны движимый.
Но возможно ли искреннее покаяние пред Богом современного нам отступнического мiра?
Невозможное для человека возможно для Бога; невозможное для мiра возможно еще для верующей России, доныне еще наполняющей храм Божий в праздники Господни, Богородичные и великих святых Православной Христовой Церкви.
Не то на Западе, в Европе и в ее мировых колониях: там современное политическое положение государств и нравственное состояние их граждан в массе уже достигло меры возраста, предуказанной Первоверховным апостолом языков. В стремлениях усовершенствовать свою временную жизнь и в поисках за лучшим осуществлением идеи государственной власти, могущей обеспечить каждому его материальные блага, а обществу – царство всеобщей сытости, обезверенное человечество, признав с чужого голоса своих патентованных учителей христианство будто бы дискредитированным и не оправдавшим возложенных на него надежд, обратилось к новым путям исканий. Повергая старые кумиры, изобретая новые, воздвигая на пьедесталы новых богов и создавая им храмы один другого роскошнее и грандиознее, вновь их повергая и разрушая недосозданные храмы, человечество на Западе вытравило уже из своего сердца образ Царя Истинного и с ним идею Богодарованной власти Царя-Помазанника, обратившись в состояние, близкое к анархии. Еще немного, и держатель конституционно-представительных и республиканских весов перетрется – весы опрокинутся и увлекут в своем падении все мировые государства на дно бездны мировых войн и самой разнузданной анархии. Из бездны этой анархии и должно, по Преданию святых Отцов, явиться антихристу.
Последний оплот мiру, последнее на земле убежище от надвигающегося бешеного урагана – некогда Святая Русь, дом Пресвятыя Богородицы: еще в сердцах многих сынов и дочерей нашей матери-Родины жива и горит ярким пламенем их святая, непорочная Православная вера, и стоит на страже своего царства неподкупный и верный его хранитель и оберегатель, Божий Помазанник, Самодержавный Царь Православный.
Все усилия тайных и явных, сознательных и бессознательных слуг и работников антихриста, близ грядущего в мiр, устремлены теперь на Россию. Причины понятны, цели известны; они должны быть известны и всей верующей и верной России.
Чем грознее надвигающийся исторический момент, чем страшнее скрытые в сгущающемся мраке громы грядущих событий, тем решительнее и смелее должны биться безтрепетные благородные сердца, тем дружнее и безстрашнее должны они сплотиться вокруг священной своей хоругви – Божьей Церкви и Престола Царского. Пока жива душа, пока бьется в груди пламенное сердце, нет места мертвенно бледному призраку отчаяния.
Ниневия падет. Ниневия идет к своему разрушению, но от нас, от нашей веры, любви и верности зависит преклонить к нам Божие милосердие и отсрочить час Страшного Суда на неопределенные сроки, которые положит во власти Своей Божественная Премудрость, безконечная любовь и безпредельная сила Честнаго и Животворящего Креста Господня».
В те поры Нилус искал возможности предупредить соотечественников, пробудить задрёманные души. И набатную книгу свою «Великое в малом» с помещёнными в ней «Протоколами» послал несчастному князю Сергею Александровичу, желая заручиться его поддержкой. Пожалуй, никто в Императорском Доме не мог лучше понять суть полученного материала, чем Великий Князь Сергей. Человек глубоко духовный, он вдобавок в совершенстве знал Писание, богословские труды, церковную историю, а также историю еврейского народа. Его знания были столь серьёзны, что однажды молодой князь сумел одержать победу в споре с Римским Понтификом, так как лучше последнего, как выяснилось, знал историю Церкви.
Подобно самому Нилусу, Сергей Александрович был ненавидим и очерняем «прогрессивной» общественностью. Еврейство же ненавидело его особенно. Едва став московским генерал-губернатором, Великий Князь обнаружил, что, несмотря на существующую черту оседлости, лица иудейского вероисповедания, пользуясь попустительством прежнего генерал-губернатора, заселяли древнюю столицу, обзаводились доходным делом, обходя многочисленные законы. Всему этому способствовал крупнейший банкир Поляков, пользовавшийся протекцией генерал-губернатора Долгорукого. В пору правления последнего прямо по соседству с собором Василия Блаженного выросли две синагоги, еврейские кварталы расположились возле Кремля, ближайшая набережная в дни иудейских праздников чернела от скопления молящихся.
Что же сделал новый генерал-губернатор? Всего-навсего потребовал соблюдения закона и, следуя закону, в полугодовалый срок выселил из Москвы незаконно проживающих на её территории лиц иудейского исповедания, коих насчитывалось порядка двадцати тысяч, и резко ограничил запись евреев-купцов в первую купеческую гильдию, куда из-за высоких налогов не стремились русские купцы, зато стремились иудеи, коим членство в первой гильдии давало право на жизнь в Москве.
Само собой, соблюдение закона в данном вопросе вызвало всемирный гевалт. Москву тайно посетили американские инспекторы и на весь мир прокричали о «чудовищных гонениях», Ротшильды пригрозили прекратить кредитование России, прогрессивная общественность клеймила генерал-губернатора тавром «антисемитизма». Но ничто не заставило его отступиться от решённого, и дело было доведено до конца…
Прочтя книгу Нилуса, Великий Князь велел передать автору одно слово: «Поздно!» Вскоре его жена собирала то, что осталось от его тела, разорванного бомбой… Бомбы разрывали верных слуг престола, а главная бомба была уже заложена под самый фундамент России, и тикали роковые часы, приближая взрыв. Только огонь оставалось поднести к адской машине, которую не хватило времени обезвредить… И, вот, теперь готовились поднести его.
Война будет организована сатанинской силой с тем, чтобы сокрушить православную Россию, разорить и подчинить её себе. Так предрекал Сергей Александрович Нилус. Но «просвещённое общество» отмахивалось. И брезгливо морщилось. И клеймило. И зубоскалило. Над невежественным черносотенством… И «Протоколы» не воспринимали всерьёз. Что ж, их подлинность, действительно, не имела фактических подтверждений. Но суть-то – не вот ли на глазах исполнялась?
– Господь сотворил чудо, открыв России этот страшный документ, написанный нет, не человеком, а самим дьяволом. С сатанинской злобой написанный. Чтобы все христиане через это предупреждение очнулись ото сна и сплотились между собой для спасения достояния Христова, оставленного в наследие людям и так небрежно ими хранимого! И что же? Который год я не могу добиться, чтобы к ним отнеслись хоть сколько-нибудь серьёзно! Слепцам кажется, что подобные человеконенавистнические цели фантастичны! Как будто бы они не являются всего лишь органичным развитием тех идей, какие мы в зародыше находим в Ветхом Завете… – с горечью говорил Сергей Александрович в первую встречу с ним Надёжина.
Встреча эта случилась несколько лет тому назад в Оптиной, куда Алексей Васильевич приехал с Сонюшкой молиться о даровании детей. Нилус с женой в ту пору жил там, составляя жизнеописания святых этого благодатного места. Случайно встретились у могилки старца Амвросия, особенно почитаемого и Алексеем Васильевичем, и Сонюшкой. Гостеприимные Нилусы сразу пригласили новых знакомых зайти в гости – до вечерней службы как раз оставалось время.
Жили они в расположенной в нескольких шагах от стен обители Ювеналиевской усадьбе, названной так по имени некогда жившего здесь архиепископа Виленского, где прежде обитал крупнейший русский мыслитель Константин Леонтьев. Позади дома простирался приятный сердцу родной русский пейзаж: луг, деревенька и светлоструйная Жиздра…
Этот вид открывался из широкого итальянского окна просторной трапезной, тянувшейся во всю ширину дома. Именно здесь, за длинным столом хозяева принимали своих гостей, от простых крестьян до сановных лиц, объединяя всех своей искренней, овевающей каждого любовью.
Недолог был тот памятный разговор. Расспросили гостеприимные Нилусы прибывших об их нужде и обещали поминать в молитвах. Не умолчал, конечно, Алексей Васильевич, какое влияние имела на него нилусовская книга, прочитанная в пятом году и окончательно отрезвившая его от революционного безумства студенческой поры. Именно тогда вызрела в душе Надёжина идея, каким должно быть подлинному просвещению, именно тогда осознал он доподлинно, для чего перед тем, ещё ощупью, инстинктивно бросил столицу и отправился в деревню. Отчего спрашивается, едут в глушь просвещать народ люди, заражённые химерами революции? Отчего именно они становятся учителями сельских школ? Ретрограды грезили решить вопрос просто: к псам школы такие. Жил без них народ и дальше проживёт. Без грамоты. Меньше ереси! Тут-то – ошибка корневая! Тёмный человек – лёгкая добыча. Падок на соблазн такой человек. Чтобы народ жив был и развивался, не отставая на столетия от других, чтобы мог отвечать за себя, необходимо просвещение. Ведь человека самостоятельного, разумного не вот споят по кабакам и корчмам разные вёрткие проходимцы. Иное развитие у него. И способен он уже противостоять соблазну. А потому просвещение необходимо. Но отдать его «народникам» – погубить народ. Значит, нужно перехватить у них инициативу. И срочно. Нужны учителя, способные воспитать вверенные души в духе христианском. Этой-то идеей и жил Надёжин в Глинское, чувствуя себя одним из ратников на идущей духовной войне. Да вот только других ратников мало оказалось…
– Да, редок наш строй, Алексей Васильевич, – согласился Нилус. – Но, – твёрдо звучал красивый баритон, – отчаяние не должно посещать нас! Мы знаем, чему надлежит быть. Сам Спаситель открыл нам это. Мы гонимы – да! Оклеветаны – да! Но ведь в этом и есть исповедничество. Мы гонимы за Него… Сейчас мы уже вплотную подошли к роковому пределу. Но тем крепче нам надо держаться друг друга. И так, друг друга держась, защищать Христа. И Его Помазанника. И чем гуще мрак, обступающий нас, тем светлее должны становиться наши сердца, дабы не позволить тьме сгуститься окончательно.
Казалось бы, так очевидны были подспудные механизмы происходящего, так ясно, к чему всё шло. Но… Очами смотрели и не видели. И напоминали лежащего на рельсах безумца, отмахивающегося от приближающего поезда и отвечающего остерегающим его: «Не верю я в ваш поезд!»
Вот и теперь, за этим столом, не считая Аскольдова, кто же понимал это? Юнцы-офицеры, юнцы-студенты грезили о маленькой победоносной войне. О доблестях, о подвигах, о славе… И отцы их не дальше ушли. Почему-то всем им верилось, что война будет быстрой. Разгромит наша победоносная армия немцев и пройдёт по Берлину торжественным маршем. А ещё, пожалуй, Босфор и Дарданеллы будут нашими. И наш герб украсит врата Цареграда.
Больше всех Юрий горячился:
– Да плевать и на немчуру, и на жидов! Враг! Коварный! Так всем врагам врежем – не очухаются! Верно я говорю? – апеллировал к племяннику и прочей молодёжи. – Что они сделают, опасные? Россию к рукам приберут? Да кто им её даст! Русский народ не даст им! Ни России, ни Царя, ни Господа Бога!
– Русский народ, Юра, вы в окопах сгноите…
– Да когда мы сгноим-то его? Война, если она и будет, в считанные месяцы кончится! Нашим маршем в Берлине!
– Япония тебя ничему не научила?
– Это – дело прошлое! А теперь – другое всё! Это я тебе, как боевой офицер, заявляю! Мы, русские офицеры и патриоты, ни Отечества, ни Государя в обиду разным там врагам не дадим!
– Вы ещё гимн исполните, – усмехнулся Клеменс.
– А почему бы и нет? С каких это пор русскому человеку русский гимн стыдно исполнять? – нахмурился Юрий. – Я, Юрий Кулагин, за Россию и Государя всегда жизнью пожертвую, а врага не допущу! Уверен, что и все присутствующие офицеры скажут тоже! Не так ли, господа офицеры? Готовы ли вы пожертвовать всем ради России?
Эта бравурная риторика вызвала усмешливые взгляды многих, но капитан не замечал этого, упиваясь высотой собственного патриотического порыва. Задав свой сакраментальный вопрос, он переводил торжественный взор с одного офицера на другого, ожидая ответа. Наконец, Родион отозвался:
– Я не хочу давать никаких клятв и зароков. Когда придёт час испытаний для нас, тогда и выяснится, кто на что годен, и кто чем и за что готов пожертвовать. У нас в училище был один кадет… Ничем не выделявшийся. Даже слабый какой-то. Не уважали его у нас. Как-то летом он поехал домой и не вернулся. Оказалось, проезжал какую-то деревеньку, а там изба горела. А в избе дети оставались. И никто не решался внутрь броситься, в огонь, чтобы их вытащить. А Санька бросился. Спас их… Вытащил, успел толкнуть вперёд себя и на миг замешкался… Тут-то на него горящие балки и посыпались. Так и сгинул… Вот, когда он в избу-то горящую кидался, о чём он думал? А ни о чём… Не рассуждал он, чем и за что может пожертвовать. А просто так, не раздумывая, положил живот за други своя. Я не знаю, как бы поступил на его месте. Смог бы, не рассуждая, в огонь броситься или же стал бы рассуждать, стоит ли это делать, и тогда бы уж точно остался стоять на месте. Поэтому и теперь промолчу. Человек поступком определяется.
Родион говорил взволнованно, отрывисто. За столом притихли, слушая его рассказ. А когда он закончил, Надёжин протянул ему через стол руку:
– Отлично сказано, Родион Николаевич!
Юрий мгновение помялся, сбитый столь неожиданным ответом, но затем снова оседлал любимого конька:
– И всё-таки, господа, за Россию! – поднял бокал.
И вот уже вновь развивали победные планы. И пили за русское оружие. Не обращая внимания на мрачный взор Николая Кирилловича. Недёжин не стал вмешиваться в спор. В светском собрании он, простой школьный учитель, чувствовал себя чужевато. Да и кто бы здесь внял ему? Если уж Аскольдову не вняли…
– Опутал бес патриотизма толпу пиитов и невежд, – это Замётов желчно скрипнул, когда гости после обеда разбрелись по саду.
Вот уж и в самом деле… Бес… Бесы ведь и святых изображать могут, и ангелов света… И даже Господа… Что уж стоит им патриотизм отравой прелести наполнить?
– А знаете, я рад буду, когда пророчества почтенного дядюшки исполнятся, и все декорации, составляющие их жизнь, растопчут новые гунны. Тогда они узнают жизнь настоящую. Срамную в своей наготе.
– За что вы, Замётов, так ненавидите людей? – спросил Надёжин.
– За глупость, Алексей Васильевич. Вот, вас, я не ненавижу. Вы умны. И честны. Только зря вы ко всему этому отживающему обществу прикрепляетесь. Дядюшка-то ведь прав. Крахнется их мирок. И вскорости.
– А вы полагаете, что построите нечто лучшее?
Замётов поскрёб приплюснутый нос:
– Моё дело – строить дороги. А у миров слишком сложная проекция. Миры только сумасшедшие строят. Богочеловеки и человекобоги.
– Стало быть, и новый мир вам заранее не по нутру?
– Стало быть. Старый ли, новый ли… Скука-то одна и та же. Хотя понаблюдать иногда презабавно. Я, знаете ли, всё последнее время больше наблюдаю. Здесь в Глинском тоже есть, за чем понаблюдать. Поначалу-то думал, с тоски сопьюсь, пока буду здесь лечиться по предписанию эскулапов. А последнее время, знаете ли, происходит здесь разное… Помяните слово, большой скандал здесь скоро будет. И даже не один.
– Это вы о чём? – спросил Надёжин.
– А, вот, когда случится, вспомните меня, – Замётов прищурился. – Только уж я скоро уеду отсюда.
– Отчего же?
– О оттого, что слишком женский пол здесь в злобу меня вводит, – что-то неуловимо переменилось в жёлтом лице. – И отчего это, скажите, девицы сплошь на мундиры падки? Что благородные, что дурёхи деревенские. А мундиры-то потешатся и в сторону. Только им-то тешиться можно, пожалуйте! Это для других у них честь да стыд девичий! Только уж знаем мы цену их стыду… Попомнят…
Алексей Васильевич заметил, что Замётов уже изрядно пьян. Однако же, и не общо теперь говорил он. А о том, что явно жгло его, не давало покоя, оскорбляло и без того оскорблённое положением бастарда естество. Знать, болезненно уязвила его некая красавица. Отдавшая предпочтение офицеру…
– А ведь я бы с нею не так, знаете ли… Я ведь не такая скотина, как папашенька мой… И она же ведь мне казалась не такой лярвой, как папашенькины… А, может, он-то и прав… А мне, подлец, ни фамилии, ни денег… Эти здесь все вид делают, будто бы не знают… Будто не родня… Ли-це-ме-ры…
Чувствуя, что скандал может выйти уже теперь, если не в меру захмелевший инженер станет говорить громче, Алексей Васильевич беспокойно думал, как бы увести его подальше от других гостей. Но Замётов неожиданно поднялся сам, усмехнулся:
– Что волнуетесь-то, Алексей Васильевич? Думаете, я теперь буянить буду? Дядюшкин обед испорчу? Ну, а хоть бы и так? Вам-то что за дело? До их разбитой посуды?
– А я вообще бережно отношусь к посуде. Даже к чужой.
– Да не стану я их посуду теперь бить, – махнул рукой Замётов. – Время ещё не пришло…
Он ушёл, пошатываясь, бранясь сквозь зубы. А Надёжин подумал, что не следовало бы Николаю Кирилловичу допускать близко такого человека. Селить его у себя. Хотя бы даже и впрямь был он роднёй. Того хуже, коли так. Родня – так признай и не унижай неравенством. Ничего нет дурнее в таких щекотливых ситуациях, как извиняющиеся подачки… Только распаляют и злобят человека. А человек ещё к тому и непростой. Наделённый умом. И умом недобрым. И глазом наблюдательным. Вот и наблюдает теперь. Все у него, что у старой Лукерьи, на ладони. А в свой час выбросит из рукава накопленные козыри, покажет себя, отомстит.