С этого дня Харлампий как захворал. Все стало валиться у него из рук. Вяло взмахивал он цепом, когда обмолачивал снопы. Три дня набивал ободья на колеса, а прежде сделал бы это шутя за три часа.
Странное оцепенение овладело им. Он мог застыть с поднятой ложкой в руке и уставиться в угол, так и не донеся ее до рта. Мог часами сидеть прислонясь к печи.
Ему вспоминался запах медвежьей шкуры и замшевые пятки Презента, его смешная прискочка и ворчание… Залитая водой поляна и крошечный медвежонок на коряге или крыша вагона и бутылка молока, что подавали пассажиры.
И над всем этим, заслоняя, вставало суетливое прощанье и взгляд медвежонка, когда искал он глазами хозяина, чтобы защитил он его от ведущих в неизвестное людей.
— Господи! — шептал Харлампий. — Зачем я его взял тогда из лесу? Зачем?
Он похудел, стал тревожно спать. А проснувшись среди ночи, все представлял, как два красноармейца уводят медведя, а тот оглядывается, словно зовет.
Иногда, в отсутствие жены, открывал Харлампий комод и доставал проклятые червонцы. Он хотел бросить их в печку или раздать нищим, но не мог, не решался. Он пересчитывал деньги и клал их обратно. Они жгли ему руки.
— Харлаша! — не выдержала, наконец, жена. — Съезди в город! Проведай Мишу! Поглянь, как ему там… Может, и тоска твоя пропадет. Может, и не виноватый ты вовсе?