Артур Миллер был трижды женат; мне довелось познакомиться только с двумя его женами — первой и последней. Я открыл Америку в 1952 году: путешествие прошло как нельзя лучше. Я пил чай в уютной гостиной Элеоноры Рузвельт. Она рассказывала о жизни в Белом доме, о муже, о его отношениях со Сталиным. «Сталин никому не доверяет, — говорил Франклин. — Он честен, но уж очень недоверчив. Однако мы должны выполнить все наши обещания».
В Чикаго я удостоился ужина в скромном доме Энрико и Лауры Ферми. Великий физик был горячим поклонником Гуарески и восхищался неореалистическим кино.
Однажды вечером моя приятельница Наталия Мюррей повезла меня в Бруклин и познакомила с молодым драматургом по фамилии Миллер — это имя только что прогремело на все Соединенные Штаты. Жену его звали Нэнси, она мне очень понравилась.
Одно время в витринах Таймз-сквер красовался плакат с изображением обнаженной женщины на алом фоне. За этот снимок никому не известной актрисе Норме Джин Бейкер заплатили пятьдесят долларов. Впоследствии она стала Мэрилин Монро и четыре года была женой «Арта» или «Папочки», как она его называла.
С Инге Морат, третьей женой Миллера, которая почти безвыездно живет с ним в глуши, в Коннектикуте, я познакомился на парижском конгрессе, устроенном фотоагентством «Магнум». «Моя жена — первоклассный фотограф», — представил ее мне Миллер.
Мы провели вместе несколько вечеров в компании еще одного знаменитого мастера фотографии, Анри Картье-Брессона. Инге, веселая, жизнерадостная австриячка, похоже, сумела проникнуться духовными муками своего замкнутого, очень нелегкого по характеру супруга.
Однажды вечером в Лос-Анджелесе я отправился в Уэствуд — так называется кладбище, где похоронена Мэрилин. Сквозь толстые стены ограды сюда почти не проникает уличный гул. Она тут — единственная знаменитость, объясняет коллега-журналист, сопровождающий меня. Памятник очень скромный: имя, фамилия и две даты, 1926–1962. На могиле живые красные розы. По воле Джо Ди Маджо, их меняют три раза в неделю. Кроме Джо, ни один из ее любовников не почтил своим присутствием траурную церемонию. Он же распорядился похоронить ее в белом шелковом платье — это был ее любимый цвет.
Я вспомнил пьесу Артура Миллера «После грехопадения», ее героев — Мэгги, женщину-ребенка, изначально не способную причинить зло, жаждущую искреннего чувства, и Квентина, самолюбивого интеллектуала, незадачливого Пигмалиона, приписавшего себе честь духовного сотворения жены, которую впоследствии бросил, и терзающегося запоздалым раскаянием после ее самоубийства.
Для миллионов людей Мэрилин стала секс-символом («самый непобедимый сексуальный миф века», — писал Энтони Бэрджесс) и метафорой, воплотившей трагическую растерянность Америки. Незаконная дочь, изнасилованная в детстве («в двенадцать лет у меня была фигура вполне сформировавшейся женщины»), раннее замужество в попытке избежать полуголодного существования, три развода, оглушительный успех, страшный конец. Карьера, начавшаяся эротической фотографией плюс удачная острота («Что на мне надето ночью? Шанель номер пять») и закончившаяся несбыточной мечтой («Я хотела бы сыграть Грушеньку в «Братьях Карамазовых»»). А в промежутке были мужья — рабочий, чемпион по бейсболу, писатель, — актерская студия, немного Фрейда, немного Достоевского, мимолетный роман с Джоном Кеннеди, для которого это было «не более чем чашка кофе или кусок торта», безнадежная любовь к отцу семерых детей Роберту Кеннеди и вообще жажда любовных приключений.
Все страсти мгновенно вспыхивали и столь же быстро сгорали: брак со спортсменом длился всего девять месяцев, с Артуром Миллером он оказался долговечнее — может, потому, что им редко удавалось побыть вместе. Она хотела ребенка, но две попытки закончились неудачей.
«Миллер — незаурядный человек, — сказала Мэрилин, когда они расстались, — но как писатель он, пожалуй, стоит больше, чем как муж».
«Жить с гением слишком утомительно», — заявила Рита Хейворт, когда развелась с Орсоном Уэллесом.
В своей цели преуспеть да и просто выжить Мэрилин особо не гнушалась средствами. («Звезда не может позволить себе спать по своему усмотрению».) Как повествуют безжалостные биографы, она не отказала ни Фрэнку Синатре, ни Элии Казану; миллиардер Говард Хью покинул ее, расцарапав все щеки своей щетиной и подарив на память недорогую брошку; прошли через ее постель и шофер, и массажист, и даже преподавательница актерской студии, лесбиянка; в последнем, правда, Мэрилин раскаивалась («Я не получила такого удовольствия, как с мужчиной»).
Она снималась с Ивом Монтаном в картине «Займемся любовью». Артур был в отъезде, в Нью-Йорке, Симона Синьоре — тоже далеко, в Европе, и то ли сюжет фильма подействовал, то ли близкое соседство (они занимали два бунгало рядом в отеле «Беверли-Хиллз»), но между ними возник короткий роман без осложнений. «Я не осуждаю своего мужа и свою подругу за то, что произошло между ними, когда они работали вместе и жили почти что под одной крышей, — писала в своих воспоминаниях Симона Синьоре. — Ну как тут не разделить одиночество, тоску, веселье и воспоминания о нищем детстве!.. Я, пожалуй, даже сочувствовала Мэрилин: ведь без косметики, наклеенных ресниц и высоких каблуков она была, ну может, чуть покрасивее какой-нибудь крестьянки с Иль-де-Франс».
Чересчур откровенные репортеры злословили, будто и в постели эта секс-бомба была не Бог весть что. Якобы ничего такого особенного в ней не было, недаром она придумала себе наивно-поэтический девиз: «Меня стоит полюбить хотя бы за белокурые волосы».
Так кто же она такая — Мэрилин Монро? Джо Манкевич, снимавший ее в своем фильме «Все о Еве», говорит о ней: «Это было какое-то щемящее одиночество».
Ему вторит Билли Уайлдер» режиссер фильма «Некоторые любят погорячее»[6]: «Не знаю даже, настоящая ли она была женщина или манекен. Грудь твердая, точно из гранита, а в голове одни дырки, как в эмментальском сыре. Может быть, поэтому она как бы блуждала в пустоте и закон всемирного тяготения на нее не распространялся».
Роберт Митчум, у которого она снималась в «Великолепной добыче», вспоминает не без яда один эпизод, свидетельствующий, в сущности, лишь о наивном стремлении Мэрилин к совершенству. Кто-то ей, видно, сказал, что она недостаточно образованна, и она взялась штудировать словарь по психоанализу.
Митчум, притворившись простачком, спросил, почему она выбрала именно эту книгу.
— Хочу научиться поддерживать светскую беседу, — ответила Мэрилин.
— И как далеко ты продвинулась?
— Я сейчас читаю про «анальный эротизм».
— Вот как! — удивился Митчум. — Ты полагаешь, тебе придется обсуждать эту тему в салонах?
Она пожала плечами, вновь уткнулась в книгу, немного погодя подняла голову.
— А что такое эротизм?
Получив объяснение, еще немного почитала и обратилась к присутствующим с новым вопросом:
— А анальный что значит?
Сидевший рядом актер не удержался и выпалил:
— Ну, это то место, куда ты себе клизму ставишь!
Гарри Липтону, ее первому антрепренеру, принадлежат слова: «Она играла всегда только голый секс». А самые ярые феминистки называли ее «жертвой женского отчуждения». У всех, кто ее знал, она вызывала какое-то двойственное чувство: с одной стороны, беззащитная, испуганная птичка, с другой — видавшая виды дива.
Видимо, эта двойственность и самой ей давалась нелегко: несколько раз Мэрилин пыталась свести счеты с жизнью, и наконец ей это удалось душной ночью 5 августа 1962 года. Сегодня ей было бы уже за шестьдесят.
Ее нашли в постели, голую, голова свесилась с подушки, рядом — брошенная телефонная трубка: вроде бы, накачавшись виски и наркотиками, она отчаянно пыталась пробиться к Роберту Кеннеди. Перед смертью она написала стихи, смысл их таков: «Жизнь надвигается на меня, в то время как мне хочется одного — умереть». Ее бабка и мать сошли с ума; и сама она долго лечилась.
Ее белокурые волосы были спутаны, под ногтями грязь. Дневник, которому она поверяла все свои горести, бесследно исчез.
Туристы, посещающие Голливуд, эту «фабрику лжи», как назвал его Бертольт Брехт, могут за четыре доллара увидеть декорации знаменитых фильмов-колоссов, коляску, бороздившую прерии Дикого Запада, корабль «Баунти», роскошную усадьбу Скарлетт О'Хары из «Унесенных ветром», балкон, на котором великовозрастная Джульетта — Норма Ширер — внимала любовным вздохам престарелого Ромео — Лесли Говарда. Еще среди музейных редкостей Голливуда числится… постель Мэрилин Монро! К тому же она удостоилась печальной чести стоять с задранной ветром юбкой в местном Музее восковых фигур.
Ее подпись, отпечатки рук и ног увековечены на бетонной стене Китайского театра Грюмэна, однако вряд ли на том свете это ее обрадовало. («Я бы лучше оставила свои отпечатки кое у кого на мордах и задницах», — заявила Джейн Фонда.)
С Артуром Миллером я встретился четверть века спустя в его «штаб-квартире» в Манхэттене, состоящей из спальни, кухоньки, ванной и полупустой гостиной. Он приехал в город, чтоб «запустить» новую книгу мемуаров — толстенное описание своих нелегких жизненных перипетий, включая и непродолжительную любовь королевы Голливуда (кажется, эти страницы в основном и привлекают читателя) к человеку, который, по словам Глории Стайнем, «любил размышлять в тишине и видел мир черно-белым».
Вот как протекала беседа, не оставившая у меня сомнений в полной искренности писателя.
— Почему вы решили рассказать о своей жизни?
— По многим причинам. Но, в частности, некто решил написать мою биографию и обратился ко мне за помощью. А я подумал: чем целый год рассказывать о себе другому, уж лучше все написать самому. К тому же я заметил, что люди моего поколения постепенно забывают все, что им пришлось пережить, и мне захотелось сказать свое слово об одном из периодов нашей истории. По-моему, получилось довольно любопытно. Мне вообще нравится рассказывать факты, а тут, что называется, представился случай.
— А какой период в вашей жизни вы считаете наиболее благоприятным?
— Пожалуй, нынешний. На здоровье я не жалуюсь и живу весело, как никогда. Много работаю, счастлив в семейной жизни, свободен. Зато прежде интереснее было работать для театра, потому что в сороковые-пятидесятые там кипела жизнь. Теперь же это чисто коммерческое предприятие.
— А когда было тяжелее всего?
— В годы маккартизма, когда я не знал, что со мной будет завтра. В обществе царила атмосфера страха, но никто не хотел в этом признаться, что самое страшное. Вроде бы все выглядело нормально, но это была лишь видимость. Именно тогда я написал пьесу «Салемские ведьмы».
— У вас лично были неприятности?
— Да. Например, мне заказали сценарий о малолетних преступниках. Это была очень актуальная тема, поскольку Нью-Йорк был буквально наводнен бандами подростков, которые грабили, насиловали, убивали. Из-за этих варваров люди боялись выходить на улицу. Чтобы поближе изучить это явление, я затесался в одну из банд и проводил там все свое время. В голове уже начал складываться сюжет, как вдруг на меня обрушились многие газеты. Они требовали, чтобы мне запретили заниматься этой проблемой, так как всем якобы известны мои левые взгляды. В проект борьбы с преступностью были вовлечены все городские власти во главе с мэром и, естественно, полиция. Так вот, мой сценарий был вынесен на их суд и отвергнут большинством в один голос. Больше вопрос об этом не поднимался.
— Прежде чем стать писателем, вы сменили несколько профессий, ведь так? Это из-за того, что семья ваша жила в стесненных условиях?
— Да. Во время войны я работал плотником на верфи (из-за покалеченной в детстве ноги меня признали негодным к службе в армии), занимался ремонтом судов по четырнадцать часов в сутки и имел один выходной в две недели. Потом и впрямь перебрал немало профессий, в том числе водителя грузовика. Мне нравится делать что-либо своими руками, вот этот стул, на котором вы сидите, я смастерил сам.
— Мешало ли вам ваше еврейское происхождение?
— Не скрою, в войну и до нее антисемитизм откровенно процветал. Стоило открыть в «Нью-Йорк таймс» раздел объявлений о приеме на работу, как ты сразу же натыкался на предупреждения типа «Евреев просят не беспокоиться», «Католиков просят не беспокоиться», «Негров просят не беспокоиться». На дверях гостиниц, особенно в Нью-Джерси, зачастую можно было увидеть табличку: «Евреям вход воспрещен».
— Сюжеты ваших пьес, скажем «Смерти коммивояжера», вы придумываете или черпаете из жизненного опыта?
— И так, и так. Теперь уже трудно сказать, кого из моих персонажей я на самом деле встречал в жизни.
— Говорят, вы не любите Нормана Мейлера? Отчего?
— Мне не хочется о нем говорить. Между нами нет ничего общего.
— Как вы относитесь к его книге о Мэрилин?
— Да он с ней никогда не встречался. Что он может о ней знать?
— Когда вы впервые увидели Мэрилин, то сказали ей: «Ты самая грустная из всех женщин, каких я знал». А она ответила: «Мне никто еще такого не говорил». Что она была за человек?
— В то время она еще не была знаменита. Никто и представить себе не мог, что ее ждет такая блистательная карьера. И сама она в это не верила. С тех пор прошло еще целых пять лет, прежде чем мы узнали друг друга ближе. С первого взгляда она мне показалась не просто грустной, а подавленной. Ей так хотелось показать всем, что она счастлива, но это было шито белыми нитками. По крайней мере для меня. Других-то она обманывала довольно искусно.
— А для чего она притворялась?
— Видимо, ей казалось, что она этим облегчит свои страдания, свое отчаяние. В детстве с ней, как теперь принято говорить, обращались жестоко. А следы детских травм остаются на всю жизнь и с годами только обостряются.
— Почему вы влюбились в Мэрилин?
— Почему? Странный вопрос.
— И все же, что главным образом в ней привлекало?
— О, если б я мог ответить на этот вопрос, так вообще, наверное, разрешил бы все земные проблемы.
— Ну, тогда чем она была для вас?
— Большой радостью и большой мукой. Пока мы жили вместе, она была все время больна. И болезнь эта в конце концов свела ее в могилу.
— Злые языки утверждают, что вы воспользовались страданиями Мэрилин, когда писали «После грехопадения».
— Да. «После грехопадения» — это гимн ее страданиям, памятник ее горестной судьбе. Она не имела права страдать, ибо должна была служить воплощением мифа. Она и поныне остается легендой. А легенды не чувствуют боли. Меж тем вряд ли кому-нибудь довелось пережить подобную агонию, которую люди упорно не желали замечать. Они и после смерти окружают ее ореолом безоблачного счастья, недоумевая, с чего бы это ей взбрело покончить с собой. Люди не любят смотреть правде в глаза. Это слово, по выражению Набокова, вообще надо брать в кавычки.
— Когда вы поженились, газеты, помнится, напечатали высказывание вашей первой жены: «Мужчинам не запретишь совершать ошибки». Может, она была права?
— Нет. Надо сказать, пресса была для Мэрилин настоящим бедствием. Не стану развивать эту тему, но на моей памяти репортеры еще ни над кем так не издевались.
— Как вы относитесь к успеху?
— Успех — это и радость, и огорчения: ведь он одной рукой дает тебе свободу, а другой отбирает ее. Каждый из нас по-своему глуп, но, когда ты популярен, твоя глупость выносится на всеобщее обозрение. И это несколько усложняет жизнь. Самое ужасное, что ты боишься совершить ошибку. А ведь наша жизнь — это цепь ошибок. Не совершая их, ты не живешь.
Я всегда старался быть естественным, не думать о своей известности и вести себя так, как считал нужным.
— Вы, безусловно, много сделали для американского театра. У вас есть почитатели, поклонники, но есть и ярые противники. Почему, как вы думаете?
— Сам не могу понять. Наверно, никому из тех, кто добился успеха, не избежать неприязни, злобы, зависти. Я ведь уже полвека вращаюсь в театральном мире, и за это время приобрел уйму врагов. Что делать — надо расплачиваться за то, что дожил до старости. И потом, друзей у меня тоже немало…
В своих драмах я пытаюсь затрагивать основные проблемы бытия, а недоброжелатели — они служат подтверждением того, что мне это в какой-то мере удалось, что труды не напрасны.
— Критика сильно вас задевает?
— С каждым годом все меньше и меньше. Вот недавно вышла моя книга, а я не прочел и половины рецензий. Но, конечно, для публики они имеют большое значение. Что меня действительно раздражает, так это стремление критики воздействовать на молодые умы, причем не самым лучшим образом.
— У вас много знакомств в политических кругах. Что вы можете сказать о Джоне Кеннеди?
— Я видел его один-единственный раз, на приеме в Белом доме. Он оставил впечатление невероятно энергичного человека. Хотел добиться всего и сразу. В лице у него было что-то искусственное — может быть, это от лекарств, которые он принимал. Набрякшие веки и какой-то странный взгляд. Прием был, помнится, в честь Андре Мальро. Президенту нравилось быть в окружении интеллектуалов, людей искусства. А интеллигенции тоже льстило внимание властей.
— С Горбачевым вы ведь тоже встречались?
— Да, меня включили в состав приглашенных. Пожалуй, сейчас он самый подвижный и нестандартно мыслящий лидер. В этом с ним никто не может тягаться.
По-моему, то, что он затеял в России, имеет огромное значение для всего мира. Если его не свалят, а я надеюсь, этого не произойдет, то уже через несколько лет Россию нельзя будет узнать. Правда, есть одна сложность: когда у власти только одна партия, ей крайне трудно завоевать доверие народа. Иными словами, система навязывает Горбачеву свои законы. Хочется верить, что внутри самой партии сложится конструктивная оппозиция.
— В ваших пьесах всегда так или иначе присутствует смерть. А сами вы боитесь смерти?
— Для писателя смерть — очень удобная штука: она дает возможность вовремя поставить точку. А если серьезно, я смотрю на жизнь как на кратковременный отрезок, данный нам перед уходом в вечность. И смерть в этом смысле очень даже привлекательна, как привлекательно все непонятное, загадочное.
— Вы как-то ощущаете приход старости?
— От этой даты надо держаться подальше. До сих пор я, как ни странно, ее не замечал, но, вероятно, однажды утром проснусь и почувствую себя стариком. С этим придется смириться, как же иначе? Иной раз меня спрашивают: «Если бы ты мог родиться заново, ты бы жил иначе?» Я этого не понимаю. У каждого своя судьба, и никто не в силах себя переделать. Я таков, каков есть, и ни от чего не отказываюсь — ни от плохого, ни от хорошего.
— Большое ли место в вашей жизни занимают воспоминания?
— Воспоминания — они как деньги в кармане: засовываешь руку, а их раз от разу все меньше и меньше. Да, память — наше единственное достояние в этом мире. Поэтому так обидна утрата каждой ее крупицы.
— Вы часто думаете о прошлом?
— Да. С годами я чувствую его все острее и ярче. Все мы тоскуем по молодости. Жаль, что нельзя все повторить.
— У Бергмана в «Земляничной поляне» старик возвращается в дорогой ему с детства уголок. У вас есть такое место?
— И не одно. В Нью-Йорке полно таких мест. Еще лет десять назад, когда я гулял по знакомым нью-йоркским улицам, ко мне, точно возникая из небытия, подходили люди, заводили со мной разговор. Однажды зашел я в ресторан, где прежде никогда не бывал, сел за столик, а официант без предисловий мне заявляет: «Ваш отец одевался лучше». Отец действительно знал в этом городе всех, а я, хоть и бываю тут лишь наездами, все же чувствую некоторую преемственность. Брожу по городу и думаю: вот здесь я с кем-то поругался, вот здесь страдал… и все такое прочее. В сущности, Нью-Йорк — большая деревня.
— Были ли в вашей жизни обиды, которые вы помните до сих пор?
— О, сколько угодно, но это все очень личное, и я не стану приводить примеры. Нет, не стану.
— А у кого из близких вы искали утешения? И вообще, с кем больше всего считались?
— Пожалуй, таким человеком отчасти была Мэрилин. Я увидел многое в жизни ее глазами: тоску, страдания, каких я раньше не знал и не понимал. Помочь ей я не мог, да и никто бы, наверное, не смог, а вот она сделала из меня другого человека, поэтому я никогда ее не забуду.
— Как вы думаете, почему в Америке так много крупных писателей-евреев? Сол Беллоу, Сэлинджер, Рот, тот же Мейлер?..
— После тысячелетий рабства и унижений, особенно в Европе, но частично и здесь, наступила эпоха, когда к евреям стали относиться как ко всем остальным гражданам. Возможно, это явилось для нас неожиданностью, и мы как бы празднуем свое освобождение. Поколения, идущие за нами, уже не видят здесь ничего из ряда вон выходящего. Мы же помним пережитые унижения, а нашим отцам и дедам пришлось еще тяжелее. И вот в процессе великой эмансипации евреев писатели открыли для себя мир, ранее им недоступный.
— Каковы ваши политические убеждения?
— Ну, пожалуй, я бы причислил себя к либералам, хотя это слово мне не нравится, поскольку либералы, как правило, ничего не делают, считая, что с них хватит одного названия. Нет, не знаю, куда себя отнести, в целом меня не устраивает ни одно из политических течений. К тому же у меня много других проблем. Я прекрасно понимаю всю глупость и бессмысленность политического механизма и тем не менее не могу сказать, что политика меня вовсе не интересует.
— Вы о чем-нибудь сожалеете?
— Каждый день и всегда о разном. Однако постоянно предаваться меланхолии — не в моих правилах. Людям, особенно в старости, свойственно мучиться раскаянием, угрызениями совести, а мне жаль тратить на это время. Я знаю, что все равно не смог бы себя переделать, что жизнь так уж сложилась, вернее, я сам так ее сложил. В основном человек сам творит свою судьбу — таково мое убеждение.
— Но в этом вашем убеждении остается хоть какое-то место надежде?
— Конечно. Я по натуре оптимист. Во всяком случае, когда я чем-то занят и нахожусь среди людей. Но стоит мне уединиться со своими мыслями, я тут же превращаюсь в пессимиста. Глупо, да? И все же давайте не будем терять надежду.
В уста Квентина, главного героя своей пьесы «После грехопадения», Артур Миллер вложил такие слова: «Вот почему я просыпаюсь каждое утро и чувствую себя юным. Да-да, и теперь тоже! Как будто ничего не случилось, как будто я могу снова полюбить жизнь и все начать сначала. Я знаю, что, когда мы встретимся там, в бездне, никакая благодать нас не осенит. Не в саду, где раскрашенные деревья с засахаренными плодами, не в фальшивом Эдеме! Нет, мы встретимся именно в бездне, после грехопадения, после стольких смертей…»