Я принялась поскорее вытирать Айну, а сама не спускала глаз с Сассь. Что-то она уж очень разволно­валась, просто вышла из себя. Ее подбородок и плечи тряслись, как в лихорадке. Такой я ее еще никогда не видела. Я накинула ей на плечи полотенце.

— На, вы­трись хорошенько!

Мне показалось, что она изо всех сил мужественно борется со слезами. И ее узкие, худенькие, как у птички, плечи так жалко сгорбились, что я протянула руку, обняла ее и хотела притянуть к себе. Но она резко вырвалась, словно моя рука жгла и колола ее. При этом она так дико взглянула на меня из-под своих черных бровей, что я просто похолодела. Своенравная и строп­тивая, уж такая она и есть. Может быть, Веста и права — и Сассь надо просто как следует всыпать, а добрые слова и ласка на нее не действуют — так я, рас­серженная, думала в ту минуту.

А тем временем Марелле, внимательно наблюдавшая за событиями, видимо, успела сделать свои выводы и вдруг спросила удивленно и испуганно:

— Сассь, так ты все-таки сказала «черт?»

— Черт! Черт! Черт! — закричала Сассь. — Да, ска­зала! И что вы можете мне сделать? Все ругаются. И вы ругаетесь и говорите глупости. Веста сказала, что мы соплячки...

— Сассь! — попыталась перебить я, хотя Сассь и была в чем-то права, все же нельзя было ей позволить продолжать в том же духе. К тому же здесь была ма­ленькая Айна. Я уже надела на нее сухую ночную рубашку и сейчас старалась отправить ее спать. Уже в дверях она заявила:

— Завтра все расскажу, тогда увидите!

— Иди уж, иди! — я тихонько подтолкнула ее в ко­ридор и закрыла за ней дверь. Сассь и другим малышам тоже надо было идти спать. Я стала вытирать пол. Без­условно, тут я допустила ошибку. Потому что Веста не замедлила поучительно заявить, что Сассь должна была это сделать сама. Словно я этого не понимаю! Только ведь Сассь своими маленькими ручонками просто раз­везет грязь, и потом все разнесут ее по всему полу, что уже и случилось, и комната будет похожа на хлев. При­мерно так я возразила на замечание Весты, продолжая вытирать пол.

— Конечно, некоторые считают, что здесь не что иное, как хлев, — не отставала Веста. Я решила следо­вать примеру Роози и промолчала. Впервые в жизни я попробовала на всякий случай засвистеть. Но и это не получилось, потому что, оказывается, правильно сви­стеть еще труднее, чем петь. К тому же Веста опять истолковала это по-своему.

— Ох, до чего же мы высокомерны. Нам абсолютно наплевать на то, что говорят люди!

И снова вмешалась Лики. Своим чуть насмешливым тоном она сказала примирительно:

— Оставь Кадри в покое. И чего ты придираешься ко всем по любому пустяку.

— Ах, значит, я придираюсь! Благодарю! Выходит, что и правду сказать уже нельзя. Обидели твою Кадри, не так ли? Только скажи-ка мне, кто это говорил про эту самую Кадри, что она задается. Воображает о себе больше всех! И к тому же носится со своими запи­сями и...

— Хватит, хватит, — покраснела Лики, — может, в начале и говорилось что-то в этом роде, точно не помню. Ну, а если даже когда-нибудь и сказала, что из этого? Ошиблась — вот и все. И в тебе, наверное, тоже ошиб­лась. Ты лучше объясни, что с тобой творится?

— Это со мной-то? — казалось, Веста искренне удив­лена и возмущена. — В группе царит полный хаос и беспорядок. Мебель срывают со стен, пропадают пас­порта, девчонки выливают друг другу на головы помои, а если об этом заикнешься, слышишь в ответ — что, мол, ты придираешься? Что с тобой творится? И по­чему бы не рассуждать тому, кто сам ни за что не от­вечает, кому не попадает за чужие проделки...

— Тебе-то, бедняжке, на этот раз здорово доста­лось, — вмешалась Тинка.

— Ах, ты-то уж молчала бы. Таких, как ты, всюду берегут и ублажают. Видишь, тебе и паспорт вернули. Может, и мне вернут? Я заявляю одно — если к завт­рашнему утру мой паспорт не будет на месте, я тут же отправляюсь в милицию. В конце концов, нельзя пре­вращать наш дом в притон для хулиганов.

— О-о, зачем же сразу в милицию? — запричитала Марелле. — Кому это нужно? Еще посадят кого-ни­будь. Я недавно видела такой ужасный сон. Две черные собаки ворвались к нам в спальню и стали срывать одеяла, а с твоей кровати песок так и посыпался на пол. Поверь, Веста, это не к добру. Подумай сама, вдруг из-за тебя человека посадят в тюрьму.

— И пусть посадят. Чтобы не было повадно...

Мельница раздора заработала вовсю, словно надо было выполнить норму. И Анне с ее Гейне не оказалось рядом. Единственным человеком, не сказавшим пока ни слова, была Роози. Она сидела, перебирала свою светлую косу и вдруг встала, молча пошла в спальню малышей и плотно закрыла за собой дверь.

Я, как зачарованная, смотрела ей вслед. И пошла за ней.

— Роози, как у тебя это получается? — спросила я.

— Что именно? — В ее ясных глазах светилось не­доумение.

— Ты всегда остаешься в стороне от неприятностей и вообще никогда не выходишь из себя?

Роози пожала плечами и принялась стелить постель. Я решила, что это и есть ее ответ и тоже собралась ложиться. Прошло немало времени, прежде чем Роози ответила:

— Дедушка научил.

— Чему? — я уже и забыла о своем вопросе, потому что мучительно обдумывала те несколько фраз, кото­рые вечером были сказаны обо мне.

— Не сердиться. Мой дедушка в молодости побывал в Индии. И научился этому у йогов.

— У йогов? — И того не легче! Ну разве какие-то индийские йоги, к тому же дедовских времен, могут помочь нашей современной девушке, да еще в тесной умывалке школы-интерната?

— Именно йоги. Я, собственно, не совсем представ­ляю себе, кто они такие. Философы, что ли. Но де­душка научился у них самообладанию с помощью ды­хания. Вот так, посмотри. — Роози села в кровати и продемонстрировала: — Смотри, семь глубоких вдохов и выдохов. Не надо торопиться, и начинать надо с вы­доха. Каждый раз надо задерживать дыхание, иначе не поможет.

Я рассмеялась:

— Это же просто дыхательное упражнение. Его надо делать у открытого окна или в хорошо проветрен­ной комнате.

Роози ничего не ответила.

— Ну, рассказывай дальше. И в этом-то вся пре­мудрость йогов?

— Не знаю.

Я, видимо, задела ее. И тут же извинилась.

— Ты попробуй, если не веришь, — посоветовала Роози. — И еще одно: не стоит говорить, если тебя не спрашивают.

Так вот в чем дело! А у нас-то Роози считают просто заикой. А она, оказывается, вдыхает и выдыхает и ждет, когда ее спросят. Это, может быть, и очень по­лезно для того, чтобы вообще попытаться чего-то до­стигнуть, если, конечно, в тебе самой есть что-то от йогов.

Я решила попробовать в тот же вечер. Когда ночная дежурная разогнала девочек из общей комнаты и когда, наконец, водворилась тишина, я вдохнула так, что лег­кие заскрипели, но почему-то не заметила, чтобы мне от этого стало особенно радостно. Наоборот, я почувст­вовала такую тоску и уныние, что тихонько вылезла из кровати и вот сижу теперь здесь и пишу, а написать надо бы еще очень много, только вот усталость одо­левает. Кроме того, я, наверное, уже в несколько раз превысила свои дополнительные полчаса, выторгован­ные когда-то у воспитательницы для моего дневника. Несмотря на усталость, мне не хочется идти в спальню. Мало радости узнать, что тебя считают пустой вообра­жалой. Нет, лучше уж я сделаю семь глубоких вдохов и выдохов и по примеру йогов буду каждый раз задер­живать дыхание.

СУББОТА...

Когда я вчера вечером в конце концов улеглась в по­стель, мне все равно долго не удавалось заснуть. Мысли все время возвращались к одному — задается! Вообра­жает, что лучше других! Ну как можно так неправильно понимать человека! В своей жизни я пережила столько унижений, что мне и в голову не могло прийти обидеть кого-то своим превосходством.

Даже мой дневник стал здесь камнем преткновения. Правда, Лики дала понять, что ее мнение обо мне те­перь изменилось в лучшую сторону, но кто знает, мо­жет, это было сказано только потому, что я была ря­дом? Почему же все-таки я произвожу такое впечатле­ние? Ведь я же... И вдруг у меня мелькнула неожи­данная мысль: а сама-то я что сделала для того, чтобы приобрести здесь друзей? Я всегда говорила и думала, как о своих, только о тех, с кем мне пришлось рас­статься, а здешних считала чужими. И не удивительно, что мне платили тем же.

Правда, я всегда страдала от вынужденного одиноче­ства и мне хотелось иметь друзей, но почему же первый шаг должны были сделать другие, а не я сама? Ко­нечно, немалую роль тут сыграло и то, что, когда я при­ехала сюда, между нами уже сложились определенные взаимоотношения. Нет, я не могу сказать, что они меня избегают. Не больше, чем я их. И мне нечего обижаться. Но как я ни старалась утешить себя, меня не поки­дало чувство одиночества и тоски по старым друзьям. Урмас! Лежа с закрытыми глазами в этой темной комнате, я старалась вспомнить его последнее письмо. Повторяла самую важную строчку. «Милая Кадри!» Сердце несколько раз быстро отстучало тук-тук и я радостно и взволнованно произнесла про себя в раз­рядку: милая! Еще он пишет, что считает дни, остав­шиеся до следующих каникул, когда я снова приеду домой. Что же мне еще сказать! Я вздохнула и повер­нулась на другой бок. Решила уснуть.

И вдруг — что это? Я приподняла голову с подушки. Неужели это мои грустные мысли отделились от меня и самостоятельно плачут здесь в темной комнате? Нет, в самом деле, что же это такое? Кто-то плачет. Приглу­шенно всхлипывает. Я попыталась определить, кто же это в темноте потихоньку проливает слезы. Веста? — Нет, оттуда доносится ровное дыхание и легкое посапывание. Марелле? — Нет, она, верно, и во сне рас­суждает о сновидениях, во всяком случае, слышится тихое бормотание. Роози? О, нет, только не она, потому что у нее есть надежные средства самозащиты. Сассь? Уж она-то никак не станет бодрствовать и плакать по ночам.

Плачет... господи, да ведь это не кто иной, как ма­ленькая Марью! Я приподняла голову. Прислушалась. Никто не плакал. Но теперь мне было ясно, что кто-то здесь в комнате тоже прислушивается и старается не выдать себя. Я тихонько позвала:

— Марью!

Ответа не было.

— Марью, ты не спишь?

— Нет, — испуганно и робко прозвучало в ответ. Я встала и подошла к ее кровати. Присела. В темноте нашла ее щеки. Они были мокрые от слез. И подушка была влажная. Я наклонилась к ней.

— Марью, Марьюшка, что с тобой? Ты больна? У тебя что-нибудь болит?

Щечки девочки и правда горели.

— Нет, — шепотом ответила девочка и снова горько заплакала.

Я бережно приподняла ее, прижала к себе и стала гладить ее горячую, влажную головку. А она вдруг об­хватила меня за шею тонкими ручонками и, уткнув­шись мне в шею, всхлипывая, стала горячо и быстро что-то шептать. Я не могла ничего понять. Ясно было одно — малышка была в беде, и ее маленькое сердечко, колотившееся совсем около моего сердца, было перепол­нено каким-то своим горем, и эта малышка была так несчастна и беспомощна.

Я почувствовала к этому маленькому, беззащитному существу такую нежность и жалость, что у меня сжа­лось сердце. И опять стало стыдно за себя. Вот я, боль­шая, думаю только о себе. И еще жду ласки от других. И еще требую внимания и любви, а сама не замечаю, что рядом со мной тот, для кого я уже совсем взрос­лая, и кому так необходима ласка.

Я старалась вложить в свои руки, гладившие головку и плечи Марью, всю ту нежность, которой не хватило на мое детство, и о которой я в глубине души все еще тоскую. Обняв ее, я тихонько покачивалась в такт ко­лыбельной песне, которую напевала про себя. По­немногу она успокоилась. Я чувствовала, как мало-помалу расслабляются ее напряженные мышцы и как спадает жар, вызванный волнением. И шепот ее стал более связным.

— Кадри, скажи, меня посадят в тюрьму?

— В тюрьму?! — воскликнула я почти громко. — В тюрьму? Откуда ты взяла такие глупости? В нашей стране маленьких девочек никогда не сажают в тюрьму, в этом ты можешь быть совершенно уверена. И как тебе пришла в голову такая нелепость?

— Но ведь Веста сказала, — испуганно шепнула де­вочка, уткнувшись мне в шею.

— Что Веста сказала? Что тебя посадят в тюрьму? — спрашивала я в недоумении.

— Нет. Но я слышала из-за двери, как она сказала, что завтра пойдет в милицию и расскажет 6 паспорте и тогда того, кто его взял, посадят в тюрьму, чтобы другим было неповадно.

Я начала смутно догадываться, в чем дело:

— Так разве ты взяла эти паспорта?

— Не-ет, двух-то я не брала. Сассь... я... я взяла только один.

— А зачем же ты вообще их брала? Зачем тебе чу­жой паспорт? — осторожно спросила я.

— Кадри, дай честное слово родины, что ты никому не расскажешь.

Честное слово родины? Знакомый термин!

— Нет, Марью, я не дам тебе честного слова родины. Видишь, Сассь дала, но, как я теперь понимаю, сказала неправду.

— Но Сассь не соврала, — пыталась Марью защи­тить свою подружку. — Она ведь сказала, что она не брала паспорт Лики. Она его и не брала, ведь это я его взяла.

— Так или иначе, — продолжала я серьезно, — имя родины нельзя упоминать по любому пустяку. Даже в игре.

Когда я говорила это, я вдруг открыла в себе нечто совсем новое. Мне показалось, что во мне есть что-то такое, уже не детское, и что теперь я сама могу что-то дать им.

О родине нам говорили много — что мы должны лю­бить ееи что она для нас священна. Мы пели об этом песни и учили стихи, но теперь, когда я впервые хотела объяснить это другому человеку, который был гораздо младше и неопытнее меня, теперь я высказывала это не как услышанные и заученные слова, а как свое убе­ждение. Я говорила то, что сама чувствовала. Я наклонилась к уху Марью и прошептала:

— Родина — это что-то настолько великое и святое, что перед ее лицом не может быть ни тени лжи, даже в мыслях. И никакой игры. Понимаешь?

Я знала, что она не понимает, как и я сама сейчас, и все-таки она шепнула: «Да!». И я подумала, что, может быть, когда-нибудь ей вспомнится эта ночь, как вспом­нились сегодня мне те песни и слова обещаний, кото­рые я давала в серьезные минуты своей жизни перец лицом Родины.

— Но что же все-таки стало с этими паспортами? — вернулась я опять к разговору о паспортах.

Молчание.

— Ты не можешь сказать?

— Нет.

— Ну что ж. Не можешь, так не можешь. Только я считаю, что нет ничего хорошего в том, что вы с Сассь натворили. Видишь, ты и сама не можешь уснуть и плачешь.

Малышка вздохнула. Меня мучило любопытство, но настаивать было нельзя.

— Ты обещала Сассь, что никому не скажешь об этом.

— Да!

— Тогда мне придется завтра спросить у самой Сассь, — решила я. И тут я чуть не вскрикнула от ис­пуга, потому что кто-то вдруг зашевелился в темноте, у самых моих ног. Я сразу догадалась, что это была Сассь. Значит, и она не спала или проснулась от на­шего шепота и незаметно забралась под нашу кровать.

Когда я в темноте притянула к себе Сассь, она уже больше не вырывалась, как накануне вечером, а довер­чиво прижалась ко мне, как Марью. Так мы и сидели втроем, согревая друг друга.

Я узнала о причине исчезновения паспортов. Сассь задумала побег и уговорила Марью. Побег! И к тому же за границу. Сассь слышала, что для поездки за границу нужен какой-то паспорт.

Пищей они стали запасаться уже давно (хлеб и каша в коробке). Тайник находился под матрацем, и потому-то мое вмешательство встречало такое сопротивление.

Слушая эти признания, я вспоминала, как я сама ко­гда-то в детстве, обиженная чем-то, тоже задумала убежать из дому. Наверное, такое случалось со мно­гими людьми. Вдруг захочется уйти в какую-то неизве­стную «страну, где-все-гораздо-лучше». Я ограничи­лась только мечтами. Сассь в своей горячности сделала шаг к осуществлению. Как же я могла настолько не понимать Сассь и как несправедлива бывала, когда мне подчас хотелось оттаскать ее за вихры.

Я узнала многое и о жизни этих двух девочек, кото­рые всегда держались вместе, несмотря на то, что были такими разными. Чего не хватает у одной, того с из­бытком у другой, а биография у обеих печальная. Соб­ственно, какая там биография может быть у семи-восьмилетнего ребенка?

Слушая Сассь, я вдруг словно бы со стороны увидела свое детство, которого я до сих пор все-таки немного стыдилась, в каком-то новом, чистом свете. А Сассь ее рассказ, казалось, вовсе не смущал. Деловито и по-своему, по-детски логично она говорила о жестокой не­логичности жизни своих родителей.

— Я была еще маленькая, когда милиция нашла у нас в печке две шубы, только они были совсем новые и не мамины и вообще ничьи и потому папу увели в тюрьму. Мама тогда сказала, что она от этого дела умы­вает руки. Понимаешь?

Потом к нам пришел новый папа, и бабушка увела меня к себе. Ну, потом настоящий папа вернулся и увел меня от бабушки и прогнал нового папу, и тогда мама убежала и больше не вернулась. Потом папа привел новую маму, а у бабушки теперь больше не было де­тей, потому что ведь ее ребенок была моя мама, и она не хотела меня отдавать папе и новой маме. Папа тогда очень рассердился, и бабушка сказала ему «негодяй». А папа сказал: «Кто в этом виноват?» Тогда бабушка сказала еще, что «тебя слишком рано выпустили». А папа сказал: «Ты сама знаешь, кто там должен был сидеть вместо меня...».

Тогда бабушка сильно плакала и сказала, что она любит ребенка. Этот ребенок — я. Папа сказал, что бабушка уже погубила одного ребенка. Понимаешь, не совсем. Ведь совсем-то бабушки детей не губят, да? Это только так говорится, что портят или как там. И папа еще сказал, что своего ребенка он не позволит сделать несчастным. Тогда бабушка обещала меня по­требовать судом, а папа сказал, что этого не будет, лучше он согласен, чтобы ребенка воспитывало госу­дарство, и тогда новая мама привезла меня сюда.

А бабушка каждую субботу приходит сюда плакать и жаловаться воспитательнице, что папа не позволяет мне жить у нее. Я совсем и не хочу у нее жить. Даже ходить туда не хочу, потому что из этого всегда полу­чаются одни только скандалы. И вообще, я уже больше не ребенок. Если бабушке так уж нужны дети, взяла бы и нянчилась с папиным и новой мамы ребеночком. Только они, наверное, не позволят, да? Из-заэтих столкновений (Сассь именно так и сказала — столкно­вений) я и решила лучше бежать. Убегу, как мама убе­жала, и начну новую жизнь...

Эта последняя, конечно, тоже услышанная у взрос­лых и такая многозначительная фраза, была произне­сена как гордый вызов человеческой подлости и делала историю Сассь вдвое печальнее. Я растерялась. Трудно было что-то ответить на этот рассказ. С сочувствием тоже надо было быть очень осторожной. И потому я перевела разговор на Марью. Но здесь я услышала еще меньше утешительного. По крайней мере, тон, в кото­ром вела свой рассказ Сассь, позволял предположить, что своими детскими глазами она видела жизнь роди­телей как бы со стороны, а Марью все плохое пережи­вала очень болезненно.

— Это знает только Сассь, но Сассь не скажет. И ты не рассказывай. Мой папа... Ну, он страшно пьет. — В эту минуту мне опять вспомнился Урмас и его испо­ведь, и я уже раскаивалась, что вообще вызвала Марью на откровенность. Но она продолжала быстро и преры­висто шептать мне на ухо:

— Другой раз его приносят домой, а другой раз он лежит под дверью на полу как мертвый, и тогда он весь грязный и страшный и воняет, и тогда я ужасно боюсь его. Когда он встает, тогда он страшнее всего. Ой, Кадри, ты не знаешь, какой он страшный. Он... он столько раз бил маму...

Опять слезы! Слезы отчаяния, стыда и горя.

Как тяжело, должно быть, этому маленькому сердцу сносить позор своих родителей.

Я еще крепче прижала к себе Сассь и Марью, и мы тихонечко отправились в ту удивительную страну, ко­торая нас всегда так влечет, когда вокруг что-то нехо­рошо, когда нам обидно и грустно и мы беззащитны против «мировой несправедливости». Обычно это путь одиноких. Но бывает, что человек берет с собой близ­кого, верного друга.

Я рассказала девочкам свою историю. Как я когда-то встретила на своем пути лебедя мечты и как с ним всегда можно улететь в любую даль, и для этого совсем не обязательно брать чужие паспорта и устраивать другие неприятности.

Конечно, это была длинная сказка, с множеством приключений и чудес, такая, как любят дети. Такая, какие и мне нравились в их возрасте. Маленькая Ма­рью, сидевшая у меня на коленях, уходила из мира сказки в мир сновидений. Я чувствовала это потому, что она все тяжелее и тяжелее прислонялась ко мне. А вторая сосредоточенно сопела, захваченная моим рас­сказом и, когда я кончила, сказала:

— Расскажи еще что-нибудь.

И тут между нами произошел такой разговор:

— Тебе понравился этот рассказ?

— Понравился, — последовал решительный ответ. — Почему ты раньше никогда не рассказывала? Расскажи еще.

— Но теперь надо спать, скоро утро.

— Мне ничуть не хочется.

— Видишь, Марью уже спит, и все остальные спят. Я тоже устала.

— А завтра расскажешь?

— Ты хочешь, чтобы я рассказывала?

— Хочу.

— Тогда ты больше не будешь устраивать побеги?

— Не буду, — в этом ответе уже слышалась на­смешка над собственной глупостью. — Только, Кадри, ты не должна никому рассказывать, да? Если ты рас­скажешь, я все равно убегу и уже никогда не вернусь.

Я рискнула поцеловать ее в упрямый лобик:

— Не скажу. Будь спокойна. Ты лучше позаботься о том, чтобы вам самим не проболтаться. Только — что же я хотела тебе еще сказать? Ты не торопись с этим побегом. Подожди хотя бы до тех пор, когда сама по­лучишь паспорт. Обещаешь?

— Обещаю, — прозвучало после короткой заминки.

— А чужие паспорта сразу положишь на место?

— Положу.

Тут-то и выяснилось, что именно пряча паспорта в щель за полкой, Сассь заработала свою шишку и все остальные неприятности.

Когда, наконец, я уложила обеих девочек, хорошенько укрыла их одеялами и убедилась, что теперь и мне ни­чего не остается, как лечь в постель, я вдруг почувство­вала такую усталость, что готова была улечься тут же, на полу, около их кроватей. И уже в полусне я сделала еще один вывод: оказывается, совсем не так уж невоз­можно утешить плачущего ребенка, отговорить от по­бега и поставить все на свои места. И, пожалуй, в этом помогла мне ночь и тишина, не нарушаемая треском мельницы раздора.

И еще — выходит, что у меня есть и другие сестры, кроме той малышки, которая осталась дома. У меня большая семья. Странно, многих вещей мы не заме­чаем, хотя они существуют и нам о них говорят, и даже часто говорят. Но они как-то проходят мимо, пока мы их по-настоящему не почувствуем. А как хорошо их чувствовать!

ВОСКРЕСЕНЬЕ...

До чего же трудно было вчера вставать! Мне показа­лось, что едва я успела закрыть глаза, как раздался голос Весты и надо было просыпаться. Труднее всего было поднять Сассь. Я старалась разбудить ее, но мои увещевания действовали, как колыбельная песня. Она только посапывала, не открывая глаз. Веста подошла и молча сорвала с нее одеяло. Сассь в своей светло-зеле­ной ночной рубашке лежала в постели, как маленькая гусеница и, сжавшись в комочек, старалась сохранить сонное тепло. У меня было сильное желание снова укрыть ее одеялом и дать ей еще поспать.

Но следя уголком глаза за Вестой, я поняла, что у нее по отношению к Сассь были совсем другие, гораздо более энергичные планы. Поэтому я подошла к Сассь, взяла ее на руки и, сопровождаемая смехом девочек, направилась к умывальнику. Я сделала всего несколько шагов, как Сассь выпрямилась у меня на руках и со­скользнула на пол. Первое, что она мне сказала, было:

— Кадри, ты обещала рассказать сегодня дальше.

Так что это совсем не пустяк — давать в темноте щедрые обещания! Вынь да положь, и непременно се­годня. Из-за банного дня и вечернего киносеанса вчера у нас ничего не вышло, но сегодня я постаралась пол­ностью выполнить свое обещание. Утром я ходила с ними гулять. Теперь, вечером, рассказала им половину своих историй. Кроме того, успела справиться с таким делом, как шитье платьев для кукол.

У нас тут почему-то совершенно забывают, что ма­ленькие девочки играют в куклы. И на всю группу у нас есть только кукла Айны — красавица с закрываю­щимися глазами — и тряпочная лысая матрешка нашей Реэт. Я на практике доказала малышам, что некраси­вую головку можно скрасить шапочкой и даже тряпоч­ная кукла в платье с воланами выглядит вполне при­лично.

Когда Анне, уходя на танцы, спросила меня, как это у меня хватает терпения возиться с детскими тряп­ками, я совершенно напрасно притворилась снисходи­тельной. Мне и самой доставляло удовольствие приду­мывать и шить крошечные платьица. Жаль только, что лоскутков у нас было маловато. Но у меня появилась очень хорошая мысль. Посмотрим, решусь ли я ее вы­сказать.

В общем, нам с малышами было очень весело, осо­бенно, когда все остальные ушли на танцы. И девочки пионерского возраста с удовольствием играли с нами. Какими милыми и славными становятся дети, когда играют. Это видно даже по Айне. Она забыла о своем воображаемом руководящем положении, и с Сассь они даже особенно не ссорились. Я каждый раз успевала во­время вмешаться.

Я как раз отправила малышей умываться, а некото­рых успела даже уложить спать, когда девочки верну­лись с танцев. Обычно после вечеров оживленно об­суждаются впечатления. Под какую пластинку лучше танцевать, какой танец, кто с кем чаще танцует, у кого это лучше получается и т. д. Но сегодня обсуждалась совсем необычная сенсация.

Наверху, в зале, сегодня дежурила воспитательница Сиймсон. Все было спокойно, и танцы проходили как обычно, как вдруг воспитательница встала и, торопливо пробираясь между танцующими, подошла к Энту и Мелите. Что там произошло и что было сказано — ни­кто не знал. Во всяком случае, они оба стояли посреди зала, один с высокомерным, другая с равнодушным видом. Потом Энту что-то ответил. Эта историческая «реплика» не дошла до свидетелей из-за громкой му­зыки и шума в зале. В ответ на нее воспитательница крикнула: «Вон!» так громко, что иголка соскочила с пластинки, а потом Сиймсон подняла руку, словно хо­тела ударить Энту. Выражение лица Энту несколько изменилось и, пожав плечами, он нарочито медленно вышел из зала.

Я так живо представляю себе эту сцену, словно сама ее видела, и если я в этой истории кого-либо обвиняю, то, несомненно, прежде всего Энту. Поэтому я совер­шенно не согласна с девочками, которые единодушно изливали свой гнев на воспитательницу.

Тинка была так рассержена, словно кто-то пытался учинить над ней телесное наказание. Она с шумом ото­двинула платяной шкаф от стенного и зашвырнула свои вечерние туфли на полку с такой силой, что они стук­нулись об стену.

— Эта Сиймсон — просто мерзкая старуха. И что она, собственно, собой представляет? Мало того, что она вечно тиранит малышей, так теперь и за нас принялась. Ну, пусть только попробует! Ааду тоже сказал, что, в конце концов, для таких вещей существует закон. Надо поговорить с мальчиками и что-то предпринять. Так это оставлять нельзя. Надо идти к директору или...

Я уже ждала, что теперь вступит в игру папа, как Марелле, которая только что вернулась из дому и была в курсе события не больше, чем я, перебила Тинку:

— Вот именно. Напиши своему отцу. Разве это дело! Посмотрите, как она бережет мальчишек своей группы. Защищает их, как лев, а теперь Энрико... Ах, как это можно! Бедный Энрико!

Я смотрела на Марелле, как на какое-то библейское чудо, полное вопиющих противоречий. Так, значит, бедный Э н р и к о! Но и Анне и на этот раз даже Лики считали, что воспитательница вела себя оскорбительно. И что она вообще очень злая и ужасно нервная и по­стоянно сердится и кричит.

— Подумайте, что она делает. У ребят ее группы полный уют — диваны, ковры, новые занавески, радио и тому подобное, а если мы вздумаем попросить лиш­ний кусок мыла — тут сразу начинается — а куда вы деваете мыло? Так и в эту субботу. Я до того разозли­лась. Идешь в баню, просишь у нее кусок мыла, а она тебе проповеди читает. Как будто мыло нужно для чего-то еще, кроме мытья!

Тинка метала молнии.

— Что же ты не сказала, что мы в полночь закусы­ваем мылом, а обмылки используем для подхалим­ства! — перебила Анне.

— Но у нас постоянно забывают мыло в бане или оставляют мокнуть в тазу, — проснулось в Весте ее пристрастие к порядку.

— Опять твои вечные проповеди. Сиймсон и ты — одного поля ягоды, — сердито бросила Тинка.

— Девочки, девочки, ну что вы опять, — вмешалась я. — По-моему, вы сейчас несправедливы к Сиймсон. Ведь сами вы терпеть не можете Мелиту. Всегда гово­рите, как противно она вертится перед мальчишками и вообще... Уж наверное у Сиймсон была какая-то при­чина. Почему она подошла именно к этой паре? И к тому же Энрико умеет так разозлить и обидеть чело­века, что нет ничего удивительного, если... Ну, ударить человека, конечно, нельзя. Но ведь никто и не ударил. Только я должна сказать — нет ничего удивительного, что Сиймсон такая нервная. Помните, как она расска­зывала нам, что пережила за войну. Мне до сих пор жутко об этом думать. А ведь такие вещи не забы­ваются. Да и у нас тут далеко не санаторий...

Мне хотелось напомнить им еще и о том, как часто и по каким пустякам мы сами выходим из себя, но я не рискнула. Ужасно трудно спорить одной против девяти.

— У нас тут вообще так танцуют, что тошно смот­реть. Особенно некоторые девочки, — в какой-то мере присоединилась ко мне Веста.

— Что ты хочешь этим сказать? — возмутилась Тинка. — Какие это «некоторые девочки»?

— Во-первых, подвинь шкаф на место, а не жди, пока это сделают другие. — Веста не сочла нужным ответить на Тинкин вопрос.

Тинка подвинула шкаф с таким скрежетом и скри­пом, что он чуть не развалился.

— И чего ты постоянно крутишь. Говори сейчас же, кого ты подразумеваешь?

— Чего уж тут крутить. Каждый сам знает, как он танцует.

— Нечего попусту волноваться, — примирительно сказала Лики. — Конечно, Веста не имела в виду тебя. В нашей группе, к счастью, ни одна девочка так не тан­цует. Вы ведь понимаете, о чем я говорю. Можно тан­цевать плохо, но не противно. Как раз перед тем, как Сиймсон вмешалась в это дело, Свен сказал мне, что Мелита танцует так, словно у нее под ногами мечется угорелая кошка. (Ага, успела я подумать, значит, Свен танцует с Лики!) И это действительно так выглядит. Иногда не знаешь, куда деваться от неловкости, когда такие танцуют с тобой рядом. Многие девочки из чет­вертой группы пытаются подражать Мелите. Тут дей­ствительно надо что-то предпринять. Может быть, по­могли бы настоящие курсы танцев. Наверняка. Ведь на курсах учат не только танцевальным па... Мы обяза­тельно должны снова поднять этот вопрос. Почему же в Таллине в каждой школе устраивают курсы танцев, а у нас? Ничего нет! Какую-то часть денег на оплату курсов мы прекрасно можем сэкономить, если будем сами топить печи, как это делают мальчики.

Лики всегда вносит разумные и деловые предложе­ния и всегда своевременно. Вот и теперь новая тема вытеснила старую, и в комнате снова воцарилось еди­нодушие. И вдруг Лики обратилась ко мне:

— Послушай, Кадри, Свен очень интересуется, по­чему ты никогда не ходишь на танцы?

— И правда, Кадри, почему, когда мы все танцуем, ты обязательно исчезаешь? — полюбопытствовала Анне.

— Я? Я... мне просто не нравится танцевать.

—Скажи уж лучше, что тебе не нравятся наши мальчики, — засмеялась Тинка.

—У тебя, наверное, в Таллине есть какой-то мальчик. Ты так часто получаешь письма.

Я была даже рада, что разговор принял такой оборот. Может, теперь никто не догадается, почему я покрас­нела. Ах, значит, почему я не хожу на танцы? Этого я не стану здесь никому докладывать.

ПОНЕДЕЛЬНИК...

Утром я пошла в столовую последней. Проходя через гардеробную, задержалась, чтобы причесаться, и вдруг увидела в зеркале Свена, который широким шагом при­ближался ко мне. Мне показалось, что он как-то странно посмотрел на меня. Я вспомнила, о чем он спрашивал Лики вчера вечером, и быстро опустила глаза. Когда я вновь взглянула в зеркало, он стоял уже за моей спиной, слегка поклонился и поздоровался со мною в зеркале. Я кивнула в ответ. Это было очень за­бавно. Я не смогла сразу отвести взгляд от того места, где в зеркале отражались большие, темные и чуть на­смешливые глаза Свена. Потом резко повернулась и, не оглядываясь, побежала вверх по лестнице. Я слышала, как Свен окликнул меня: «Кадри! Кадри!» В два прыжка он догнал меня на узкой лестнице. На­клонился ко мне и сказал тихо, так, что у меня слегка зазвенело в ушах. Я и раньше замечала, что со мной так бывает, когда я слышу очень низкие звуки. — Кадри, я хотел бы поговорить с тобой.

— Ну, говори, — растерянно ответила я.

— Нет, не сейчас. Сейчас не успею. Я не хочу, чтобы об этом узнали другие. Знаешь, приходи сегодня во время третьего подготовительного урока в музыкаль­ный класс. Придумай что-нибудь. Я там буду упраж­няться. И нам никто не помешает. Ты придешь?

Для меня это было так неожиданно, что я ничего не сумела ответить. Только спросила:

— Разве это так важно?

— Да. Так ты придешь? — Свен провел рукой по своим темным волосам.

— Это касается меня? — на всякий случай спросила я.

— И тебя.

— А кого еще?

— Всей вашей группы. Ага!

— Хорошо, тогда я постараюсь прийти.

В классе я старалась незаметно наблюдать за Свеном. Как всегда! Совершенно такой, как всегда. На литературе он опять не ответил на половину вопросов. И все-таки у него такой вид, словно он знает гораздо больше чем изволит отвечать. Что-то он, конечно, знает. И что-то такое, о чем он почему-то решил рассказать мне! Что же это может быть?

ПОЗДНЕЕ...

Я была там... Во время третьего подготовительного урока я осторожно пробралась к двери музыкального класса. Еще в коридоре услышала, как Свен играет! Очень тихо отворила дверь. И остановилась в темной пионерской комнате. Дверь в музыкальную комната была открыта. Лампочка, горевшая над пианино, освещала Свена.

С первого дня в этой школе я заметила, что у Свена необыкновенные глаза. Такие огромные, с девчоно­чьими ресницами. Но что они могут выражать! Это что-то совсем другое, чем пошлые шуточки ребят из нашего класса и насмешки над всем высоким и пре­красным.

Наверное, Свен играл что-то о любви и сновидениях. Я ведь совсем не знаю музыки и если мне не сказать, какая вещь исполняется, то я ее никогда не узнаю, про-сто представляю себе, о чем она. Но спрашивать я стесняюсь. Особенно Свена.

Стоя там и слушая Свена, я вдруг почувствовала ка­кой-то новый, особенно радостный мир и во мне словно бы растаяла та щемящая грусть о том, чего я все равно не могу изменить, от чего мне пришлось отказаться...

— Входи, Кадри! — Свен со стуком захлопнул крышку пианино. Я вздрогнула. Значит, он все время знал, что я стою здесь, в темноте. Я вошла.

— Ты чудесно играешь, Свен.

— Ты так считаешь? — он улыбнулся. — Ничего. Сегодня удалось. Я знал, что ты слушаешь.

Это прозвучало почти ласково. Я не знала, что мне делать. И поэтому быстро спросила:

— Что ты хотел мне сказать?

— Ах, да! — Пауза, в течение которой мы смотрели друг на друга. Голос Свена прозвучал не совсем обычно:

— Это вопрос доверия. Дай слово, что не пробол­таешься.

— Честное слово! — в эту минуту я абсолютно не думала о том, что я делаю. Обещать молчать, когда ты и понятия не имеешь, в чем дело.

В глазах Свена мелькнул хитрый огонек, и он спро­сил:

— Скажи, Кадри, вы и правда в полночь закусываете мылом?

Вряд ли в эту минуту я выглядела особенно умной.

— Почему в полночь? Какое мыло?

— И ты, Кадри, всегда берешь бедных нервно-боль­ных воспитательниц под защиту?

Что-то знакомое послышалось мне в этих словах. Свен явно говорил о вчерашнем разговоре у нас в группе. И я, естественно, спросила:

— А откуда ты это знаешь?

— Вот именно об этом я и хотел поговорить с то­бой, — деловито ответил Свен. — Вчера вечером, когда вы у себя в комнате разбирали Сиймсон по косточкам, она как раз искала в нашем шкафу тренировочный ко­стюм Яана Ласся. Случайно я оказался тут же. Сквозь стенку шкафа мы слышали весь ваш разговор от слова до слова.

Ой, ужас! Что теперь будет?

— Значит, у вас слышно все, что у нас говорится?

— Не всегда. Наверное, только тогда, когда открыты дверцы обоих стенных шкафов.

Ну, конечно, Тинка с ее туфлями, заброшенными в стенной шкаф! Обычно у нас перед стенным шкафом стоит обычный платяной шкаф, но именно во время этого разговора его, как назло, отодвинули.

Я мучительно старалась припомнить все подробности нашего вчерашнего разговора. Во всяком случае, для учительских ушей там не было ничего подходящего.

Я на этот раз, пожалуй, очутилась в роли защитника, но это дела не меняет. Эту кашу вряд ли так просто удастся расхлебать. Будь еще кто-нибудь другой, а тут Сиймсон.

О, как мне хотелось, чтобы это сорное зерно никогда не попало в колеса мельницы раздора. Чтобы воспитательница вообще никогда ничем не выдала того, что она случайно узнала. Не знаю, смогла бы я удержаться! от этого, будь я на ее месте. Боюсь, что нет. Пожалуй, ни одна из наших девочек не сумела бы. Хоть бы наша воспитательница сумела!



Тайник

ВТОРНИК...

Все это время я беспрестанно твержу про себя бабуш­кину мудрость: «Если тебе что-то доверено, то храни это в себе, и будь уверена — от этого ты не лопнешь!»

А я все время боюсь лопнуть. У нас тут подряд слу­чаются такие вещи, что мне очень трудно не выдать тайну. Например, сегодня вечером Веста все еще очень раздражена, потому что обложка ее паспорта в несколь­ких местах оказалась сильно поцарапанной. Я знаю, как это случилось, но вынуждена молчать. А Анне возьми, да и начни поддразнивать Весту (при этом она искала в стенном шкафу свои шерстяные носки):

— Из этого ты можешь сделать только один вывод: твой паспорт долго лежал в кармане у Ааду. И его пламенное сердце стучало по твоему паспорту — от­сюда и царапины.

Меня бросило в жар. Кто знает, что еще может на­болтать Анне, стоя у открытой дверцы шкафа. Я вско­чила. Оттолкнула Анне и начала судорожно рыться в шкафу. Я старалась производить как можно больше шума, бросая вещи об стенку. Анне удивленно устави­лась на меня:

— Ты что, заболела?

Пусть думает, что хочет. Главное, мне удалось отта­щить ее от шкафа. Как же я, давая Свену слово, не сообразила, в какое глупое положение могу попасть. А я-то была ужасно тронута и польщена, что самый интересный мальчик в нашей школе доверился именно мне. И к тому же еще его музыка!

Таким образом, я попала в ужасно глупое и, по правде сказать, мерзкое положение.

Мне постоянно приходилось слушать, как наши де­вочки, сами того не подозревая, то и дело компромети­руют себя! А я, из-за своего необдуманного обещания, не смею даже предупредить их!

Нет. Свен не мог хотеть этого. Ведь если бы было наоборот, разве он не предупредил бы своих ребят? Но ведь я бы и не потребовала, чтобы он молчал.

Надо просто взять свое слово обратно. Непременно. Но я уже знаю себя. Стоит Свену посмотреть на меня тем, особенным взглядом, как я начну заикаться, и все получится совсем не так, как я задумала.

Может быть, я смущаюсь при нем потому, что он говорит и держит себя так, словно предпочитает меня другим, или уж не знаю. Во всяком случае, когда он спросил:

— Кадри, скажи честно, почему ты никогда не ходишь на танцы? — и не получив от меня ответа, добавил:

— В следующий раз придешь? Приходи обязательно, я жду, — у него было такое выражение лица, словно бы и в самом деле он только того и ждет, чтобы я появилась на танцах.

А я? Ни на что у меня не хватает смелости — ни правду сказать, когда надо, ни солгать. Я умею только краснеть и заикаться и производить впечатление круг­лой дурочки. Что мог Свен подумать, когда я вдруг бросила его на полуслове и убежала?

Теперь, когда я знаю, что наши разговоры слышали и могут еще услышать за стенкой, я не только замечаю, что именно и как у нас говорится и можно ли все это слушать тем, кто, может быть, слышит это сейчас, но, стараюсь припомнить наши прежние разговоры, и в пер­вую очередь, конечно, то, что я сама когда-нибудь говорила.

Сколько глупых и даже совсем недопустимых или уж во всяком случае не предназначенных для чужих ушей, лишних разговоров, может человек вспомнить задним числом. Это даже трудно себе представить. Я всегда считала, что разговариваю довольно вежливо. А теперь, глядя на все это со стороны, я понимаю, что очень многого можно было и не говорить. Получается, словно мы живем сразу несколькими жизнями или мы артисты, которые играют одновременно несколько ролей.

Ученик перед учителем, воспитанник перед воспи­тателем; одно — это девочки между собой, другое — девочки среди мальчиков и так далее.

Не знаю, возможно ли вообще жить так совсем-сов­сем просто. Чтобы никогда не надо было притворяться? Наверное, для этого нужна прежде всего смелость. То, чего мне больше всего не хватает. Я слишком многого в себе стыжусь. Например, не решаюсь сказать, что я такая невежда в музыке.

Но это, пожалуй, не самое страшное. Ведь я не решаюсь даже возразить девочкам, когда думаю иначе, чем они.

А если и возражаю, то как-то наполовину.

Сколько раз, когда в душе мне хотелось вмешаться в чужие споры, я не делала этого. У меня, конечно, не хватит решимости высказать даже свои идеи про на­ших малышей.

В чем же дело? Разве я не уверена, что права? Или я просто малодушна и труслива, потому что совсем не так легко противопоставлять свое мнение мнению дру­гих.

Но и молчать нелегко.

СРЕДА...

Занятие в группе. Тема — хорошее поведение. Сна­чала лекция воспитательницы. Потом — главный пункт: Сассь! Айна, разумеется, пожаловалась. Кажется, ди­ректору. На то, что она не будет поднимать эту исто­рию, конечно, нечего было надеяться, хотя последнее воскресенье у нас прошло дружно и мирно. Жалоба ребенка известных и важных родителей — это не пу­стяк! Так считает прежде всего сама Айна. Иначе она не стояла бы рядом с воспитательницей с высокомер­ным видом победителя! Она рассказала всем нам хо­рошо знакомую историю о том, как Сассь ругалась, как вылила на нее «помои», как Сассь постоянно всем про­тиворечит, как таскает в спальню хлеб, и декларативно заключила: она не хочет учиться с такой девочкой в одной школе, быть с ней в одной группе. Ее мама и папа, конечно, тоже этого не хотят.

Лицо Сассь было презрительным и равнодушным.

— Тогда пусть твои папа и мама возьмут тебя из нашей школы, если тебе не нравится. Все равно тебе от школы мало толку. Уже в третьем классе, а читаешь плохо, и ночная дежурная должна тебя будить, чтобы ты сходила пописать...

— Сассь! — предупредила воспитательница. Сассь слегка повернулась и продолжала бубнить:

— И вообще, какие же это помои? Я, что ли, помоями умываюсь? И почему эта капля чистой воды вывела ее из себя?

— Значит, ты считаешь, что воду, которой ты умывалась, можно выливать на других? — многозначи­тельно спросила воспитательница.

— Нет, почему же на других, — искренне удивилась Сассь. — Я ведь только на Айну. Чего она по всякому пустяку бегает жаловаться и постоянно доносит.

— Подойди сюда, — воспитательница притянула к себе упирающуюся Сассь. — Посмотри мне в глаза. Вот так. Я с тобой согласна, что жаловаться и доносить — некрасиво. А разве ругаться — красиво? Ты не отве­чаешь? Значит, тебе самой это не нравится. Не понра­вилось Айне, не нравится и мне. Но как ты думаешь, что получилось, если бы каждый, кому что-то не нра­вится, стал выражать свое недовольство таким обра­зом? Потоп, не так ли? И разве ты не боишься, что в таком случае больше всего воды будет вылито на тебя?

При упоминании о потопе в уголках рта Сассь по­явилась усмешка. И может быть, все обошлось бы — Сассь, слушавшая воспитательницу, уже готова была извиниться, — если бы Айна не пришла к выводу, что ее опять обижают. Она была глубоко возмущена, что ее же еще осуждают за жалобы и никто не собирается выгонять Сассь из школы. Собралась было заплакать, видя такую вопиющую несправедливость, но тут же раздумала, так как в разговор вмешалась Веста, не­ожиданно в какой-то мере вставшая на ее защиту.

— Что правда, то правда. Поведение Сассь невоз­можно. Она огрызается по всякому поводу, и в группе из-за нее вечные неприятности. Особенно в последнее время. И в этом нет ничего удивительного. Те, кому положено смотреть за Сассь и призывать ее к порядку, вместо этого защищают ее и балуют. Даже постель за нее стелят и носят на руках в умывалку. Не хватает еще, чтобы кормили с ложечки.

Я уже знала, раз будет обсуждаться поведение Сассь, то отвечать придется и мне. Я кое-что обдумала, но теперь вдруг струсила. Я заметила, что глаза Сассь вдруг стали настороженными и почувствовала, как вто­рая маленькая заговорщица, сидевшая рядом со мной, словно напоминая о себе или ища защиты, прижалась ко мне. Я положила руку ей на плечо. Не бойтесь, я ни за что не предам вас. Честное слово родины! Я буду защищать вас, как только сумею.

Я встала. Начала бессвязно:

— Вот уже целый час мы говорим здесь о поведении маленькой девочки. Можно подумать, что мы, все остальные, ведем себя образцово. Ну, ладно, пусть Сассь выражалась некрасиво и недопустимыми сло­вами. И, к несчастью, еще в присутствии Айны. Но от­куда у Сассь эти слова? Она их сама, что ли, приду­мала? Самое интересное, что сейчас, перед воспита­тельницей, мы все вдруг делаем вид, будто никогда в жизни не слышали таких слов и будто между собой мы изъясняемся только в изысканных выражениях и ве­дем себя образцово. У нас никогда не бывает неприят­ностей и ссор, не так ли? Давайте лучше признаемся честно: разве мы, большие девочки, подаем нашим младшим сестрам, а они ведь нам все-таки сестренки — настолько хороший пример, что имеем право их обли­чать и обвинять?

Раз начав, я не могла остановиться. Я так разгорячи­лась, что мне даже жарко стало, но вскоре мой пыл был охлажден.

— Меня во всем этом интересует только одно, — про­тянула Веста со своим обычным кислым выражением лица, — почему эти наши маленькие сестрички (как язвительно это прозвучало!) — как здесь только что было очень трогательно сказано — не берут примера с тех своих старших сестер, которые не ругаются и ве­дут себя во всех отношениях безупречно? Почему именно у наших прекрасно воспитанных дам такие плохо воспитанные подопечные? Быть может, при всей величайшей мудрости, которая здесь в последнее время процветает, найдется ответ и на этот вопрос?

Итак, как говорится, камень в мой огород. И до­вольно внушительный булыжник. Это, конечно, правда, что именно у меня — а ведь я, пожалуй, ни разу в жизни не ругалась и не собираюсь этого делать и впредь — именно у меня оказалась такая подопечная, как Сассь, которая ругается и вообще плохо ведет себя, и что, на­пример, у Весты, без лишних раздумий употребляю­щей, если придется, совсем не изысканные слова, ее подопечная Марью — самая скромная и хорошая де­вочка в интернате? Что я могла возразить против этого факта? Хотя мне все это и показалось очень неспра­ведливым и подействовало на мои добрые намерения, как ушат холодной воды.

И вдруг помощь подоспела оттуда, где я меньше всего могла ее ожидать.

— Что ты, Веста, говоришь, — вскочила Сассь, — ты думаешь, я не понимаю, что ты думаешь. Ты сама не понимаешь! Кадри, что ли, велела мне ругаться? Дура. Кадри, наоборот, всегда запрещает, и тебе тоже. Если хочешь, я докажу — ради Кадри, что больше никогда на свете не скажу... ну, такого слова. А ты постоянно не пили других. Что из того, что ты староста группы. Как старосте-то и нельзя. И Кадри оставь в покое, вот что. Она все равно в сто миллионов раз лучше тебя, и Кадри надо бы быть нашим ста...

Я потянула Сассь за подол к себе, так что она запну­лась на полуслове, но рядом со мной тут же зазвучал звонкий голосок Марью:

— Кадри рассказывает нам сказки и играет с нами и не задается ничуть, и вообще она никогда на нас не кричит...

От смущения я готова была убежать из комнаты. Похвала очень приятная вещь, но незаслуженная по­хвала хуже осуждения.

— Кто же это на т е б я так страшно кричит? — резко спросила Веста.

— Ты-то, правда, не кричишь, — испуганно отсту­пила Марью. — Только ты...

Девочка прикрыла рот обеими руками. В комнате послышался смешок.

— Ты не кричишь, нет, — вдруг смело добавила Тинка, — только ты иногда так скажешь, что жить тошно.

Веста презрительно бросила:

— Еще вопрос, кому от кого тошно жить.

— Довольно! — голос воспитательницы прозвучал так, что стало ясно — никакие дальнейшие споры не­допустимы, и все же Тинка рискнула:

— Когда-то мы все-таки должны выяснить это поло­жение. Это становится невыносимым. Мы рабы, что ли? По крайней мере, я считаю, что нам надо поднять во­прос о старосте группы.

Воспитательница мельком взглянула на Тинку и сказала деловито:

— Хорошо. Только нетеперь. Посмотрите сами, ко­торый час. Маленьким пора спать. Ну, а теперь быстро! Умываться — и марш спать, Айна! Сассь! Реэт! Ну, чего вы ждете. Быстро! Быстро. Раз, два, три!

Указания воспитательницы сопровождались энергич­ными жестами и хлопаньем в ладоши. Затем она снова обратилась к нам:

— Если у вас такое срочное и, как я понимаю, неот­ложное дело, то давайте завтра же проведем новое, чрезвычайное собрание, — в ее голосе слышались чуть насмешливые нотки.

Малыши торопливо собирались укладываться спать. У нас, больших, пока не было никаких дел. Было про­сто как-то неловко. Особенно мне. Опять я не справи­лась с тем, что задумала. Я, правда, уже начала, но, видимо, не с того конца, и сразу заблудилась в трех соснах, а из моих добрых намерений получилось какое-то бессмысленное недоразумение. Главное же так и не было высказано. Я злилась на себя. Неужели я так всегда и буду эдакой беспомощной мямлей, которая мо­жет чего-то достигнуть только в собственных мечтах?

Остальные занимались своими делами. Воспитатель­ница, проводив малышей в спальню, уже вернулась к нам, когда я, неожиданно для себя, выпалила:

— Но мне не дали договорить. Я хотела еще кое-что сказать. Даже лучше, что малышей здесь нет.

Я заметила, что все посмотрели на меня — кто во­просительно, кто удивленно, кто выжидательно. Хотя от этого я стала волноваться еще больше, все же мне удалось взять себя в руки:

— Мне наших малышей просто жаль. Бранить их и командовать — мы все мастера, а в остальном — пусть живут, как умеют! Подумал ли кто-нибудь из нас, что у детей должны быть детские игры? Хорошо, я пони­маю, что у нас здесь пока тесно и что это временное яв­ление, пока еще не готов новый дом. Но ведь это может продлиться еще года два. А до тех пор? Почему же от этих временных обстоятельств больше всего страдают малыши? Неужели мы не можем ничего для них сде­лать? Хотя бы самой малости.

Мне очень хотелось добавить, что старшие, например, ходят по воскресеньям на танцы, а малыши тем вре­менем в этой тесноте предоставлены самим себе, но я благоразумно умолчала об этом. Мне не пристало об этом говорить. Вместо этого я рассказала, какое удовольствие доставило ребятам в воскресенье шитье ку­кольных платьев. Они так благодарны, хотя это совсем пустяки. Это было и сегодня по ним видно.

Нельзя ли доставлять им побольше радостей? Взяться всем вместе, раздобыть несколько кукол и сшить им красивые вещички. Не кое-как, а со вкусом, хорошо. Так, чтобы и самим было интересно. Это могло бы быть новогодним подарком малышам от старших. Может, и мальчики согласятся смастерить им какие-нибудь там кукольные кроватки, столики, стулья...

— Ну, уж мальчиков-то на это не заманишь. И не мечтай, — уверенно заявила Тинка.

— Безусловно, — подтвердила Анне, — да и не уди­вительно. Я, кстати, тоже не согласна. Я, конечно, не спорю, что это очень милое и трогательное начинание, только все же есть одно маленькое препятствие: где взять на все это время? Тренировки, соревнования, лек­ции, вечера встреч, всевозможные кампании, постоян­ные крупные и мелкие мероприятия. Благодарю. Сер­дечно благодарю. Между прочим, мы все же учимся в школе. Иногда надо бы и учиться. И даже есть и спать, моя дорогая. А ты хочешь открыть еще какое-то кукольное ателье. Я возражаю. Категорически. Во вся­ком случае, без меня.

Я знаю по опыту, что спорить с Анне не имеет смысла. В особенности, когда она говорит вот в таком серьезном и решительном тоне. Конечно, и Марелле поспешила горячо поддержать Анне.

— Анне права. Ведь времени-то не хватает. Прежде всего надо шить платья самим малышам. До кукол ли тут.

— Ну, да чего только тут не придумают, — протя­нула Веста, — теперь дошло до кукол! Я сама никогда в жизни не играла в куклы, а выходит, что в десятом классе придется заняться и этим.

Меня удивляет Веста. Сегодняшний вечер должен бы заставить ее задуматься. Я бы на ее месте определенно надолго умолкла. А она — тот же сердитый тон, как ни в чем не бывало!

И не одна Веста. Тут они все вдруг проявили полное единодушие и возражения посыпались со всех сторон.

— Неужели вы и теперь не заметили, какие вы? — вмешалась в наш спор воспитательница. — Быть недовольными и ворчать и обвинять все и всех — это вы прекрасно умеете.

Я поняла, о чем сейчас думает воспитательница. От­дать столько лет своей работе и столкнуться с такой неблагодарностью, как это пришлось нашей воспита­тельнице, должно быть, не очень приятно. Наверно по­тому она говорила так громко и ее голос срывался.

— То, что родители, учителя, воспитатели, вся страна и народ должны беспрестанно заботиться о вас, все от­давать вам — для вас это само собой разумеется. Но как только вам самим надо добровольно что-то сделать для других, тут у вас не хватает ни умения, ни времени. Не могу, не умею, не хочу!

— Ну кто же говорит, что не хочет, — начала оправ­дываться Веста. — Ведь шьем же мы им платья. Это тоже для них. Только я не считаю, что если с ними так уж нянчиться и возиться, то из них получатся образ­цовые малыши. Наоборот. Свои кукольные тряпки пусть шьют сами. От этого будет куда больше пользы и...

— Нет, — резко прервала Лики разглагольствования Весты, — сами они, конечно, могут шить, да и шьют. Но сейчас дело не в этом. Кадри права. Мы слишком мало занимаемся ими. То, что предложила Кадри, для начала не так плохо. Даже хорошо. Лучше всего, когда есть возможность сделать что-то конкретное. У меня было бы еще только одно предложение: надо привлечь по возможности все возрасты. Организуем с пионерами, скажем, из старших отрядов, что-то вроде бригад. Бу­дем работать вместе с ними. Им интересно, и нам легче. В каждую бригаду выделим от себя, например, двух руководительниц. Будем помогать выбирать фасоны, рисовать, делать выкройки, подбирать и рассчитывать материал... одним словом, будем учить их всему, чем сами занимаемся на швейной практике. Только, ко­нечно, проще и в меньшем объеме. Нет, знаете, мне кажется, что это может быть очень интересно. У меня уже руки чешутся. Можно даже устраивать соревнова­ния бригад. За лучшие комплекты выдавать призы...

Ах вот она значит какая, наша Лики! А я-то до сих пор считала, что ее популярность объясняется прежде всего спортивными достижениями и успехами в танцах. И только сейчас я впервые заметила, какая Лики изящная и стройная девушка, как хорошо, спокойно и уверенно она держится. И ее руки, часто красноватые и слишком крупные для ее роста, вызывали у меня хорошее теплое чувство. Эти руки всегда умеют во­время и к месту найти себе приложение, и поэтому даже такие обреченные мероприятия, как сегодняшнее, вдруг оживают. Тинка тоже увлеклась:

— Вот это оригинально! Давайте устроим демонст­рацию мод. Рабочая одежда, костюмы для улицы, пальто, шубы, спортивные платья, вечерние туалеты и т. д. Разница только в том, что моделями будут куклы. Ой, надо написать бабушке и тете Эме. Напиши ты, Анне. Ты умеешь. Пусть будет жалостно! О малы­шах там и прочее. Важно, чтобы они прислали нам все, что у них лежит в старых чемоданах. Вы ведь не зна­ете, что у бабушки до сих пор хранятся лоскутки от ее подвенечного платья и всякие там кружева и парча. Все это мы здесь прекрасно используем. Во всяком случае, я беру себе бригаду вечерних туалетов.

Идеи посыпались со всех сторон. Наконец, и Анне уступила, пообещав завтра же поговорить о «мебели» с Андресом, который пользовался в классе влиянием. А Анне в свою очередь лучше всех могла повлиять на Андреса. Неожиданную находчивость вдруг проявила Марелле: создать бригаду маленьких вязальщиц.

Лики продолжала развивать свои планы.

— Все эти вещи можно распределить между малы­шами по выбору или по конкурсу. Скажем, хотя бы так: лучшему октябренку из каждой группы — первый приз и т. д. Нужно разработать условия соревнования. Та­ким образом, одним ударом убиваем сразу двух зайцев. Как вы думаете не обсудить ли нам этот вопрос на следующем собрании? Тогда узнаем и мнение мальчи­ков. Ты, Кадри, сделай короткий доклад. Его можно сформулировать примерно так: забота комсомольцев об октябрятах и работа с пионерами или что-нибудь в этом духе. Там посмотрим.

Воспитательница обещала поговорить с директором и с преподавательницей ручного труда об использова­нии помещения, инвентаря и материалов. Во время на­шего разговора она подошла к шкафу, отодвинула его от стены. И теперь с серьезным видом стояла у откры­той дверцы.

— Скажите, что это за беспорядок?

Ее тон не предвещал ничего хорошего. Я вскочила, чтобы навести в шкафу хотя бы какой-то порядок. Ведь я последняя в нем рылась и все перевернула. Я все время представляла себе, что Свен с другими ребятами может быть, сейчас стоит там, за стенкой и все слышит. Мне хотелось только одного: чтобы воспитательница больше ничего не говорила, не делала никаких заме­чаний.

И вдруг она, словно между прочим, сказала:

— Девочки, я хотела вас предупредить. Отсюда, от шкафа, видимо, только когда дверцы открыты, в умывальную к мальчикам слышно все, что вы между собой говорите. Учтите это в будущем!

О да, как же можно было этого не учесть! Я уверена, что на всех это открытие произвело такое же впечатление, как на меня, когда я о нем узнала. Каждая мучительно припоминала, что здесь когда-либо было сказано такого, что мальчикам нельзя было слы­шать.

И хотя как только воспитательница ушла, мы удосто­верились, что с половины ребят не было слышно ни­чего, кроме приглушенных неясных голосов и постара­лись успокоить себя тем, что, мол, неужели ребятам больше нечего делать, как дежурить у шкафа и под­слушивать наши разговоры, тем более, что дверцы шкафа у нас редко бывают открыты, а теперь мы пре­дупреждены, осторожность никогда не помешает.

А у меня от всего, что случилось сегодня вечером, очень хорошо и легко на сердце. Весь этот сложный узел воспитательница разрубила одной фразой, и во­обще люди прекрасны. Только мы не всегда это заме­чаем, и у нас друг для друга никогда не хватает вре­мени.

Когда я сегодня вечером думаю о воспитательнице, о Лики и о других наших девочках, мне представляется, что каждая из них таит в себе сокровища. Только обычно они тщательно скрыты. И все-таки есть какая-то тайная пружинка, которая может вдруг раскрыть их, и тогда так чудесно!

Хотелось бы знать, у каждого ли человека есть такой тайник? И сколько в нем сокровищ?

ЧЕТВЕРГ...

Наш вчерашний необычный план, говоря по правде, провалился. Во всяком случае, в том виде, как был за­думан первоначально. И может быть, мы вообще отка­зались бы от этой идеи, если бы воспитательница не напомнила о ней.

Мы сидели и не знали, с чего начать. Может быть, и не хотели. По крайней мере, мне уже ничего не хоте­лось. Поглядывали друг на друга, а Веста хмурилась. Я уже собралась было предложить перенести обсуж­дение этого вопроса, как вдруг воспитательница спро­сила:

— Ну, так как же? Вы недовольны своей старостой группы?

Мучительная пауза.

— Может быть, я вас неправильно поняла? Может быть, как раз очень довольны?

— Конечно, нет, — в голосе Тинки слышались бое­вые нотки, и она упрямо подняла голову. — Почему у нас должен быть именно такой староста?

— Чем же ваш староста нехорош? — деловито спро­сила воспитательница.

— Только и знает, что с утра до вечера ворчит на кого-нибудь из нас, — храбро заявила Тинка.

— И так уж совсем без причины? — допытывалась воспитательница таким тоном, что Тинка сначала даже смутилась.

— Ну, ладно, — согласилась она. — Если у нее и бы­вают причины, все же можно было бы разговаривать повежливее. Зачем постоянно ворчать7 Почему она го­ворит с нами так, как будто мы ее подчиненные или рабы? Разве так уж трудно говорить нормально?

Теперь вмешалась Анне:

— Еще чего захотела. Если с вами говорить как с равными, то кто поймет, где же староста группы.

Анне так здорово изобразила Весту, что та, наверно, и вправду узнала себя.

— Во всяком случае, у меня нет другого голоса, как тот, что мне дан, и если он не нравится, то...

Веста пожала плечами.

— Почему же нет! — возразила Тинка. — А как ты умеешь разговаривать с учителями и воспитателями?

— Может, ради тебя мне следовало бы заняться по­становкой голоса? — не сдавалась Веста.

— Это бы твоему голосу не повредило, — поддела ее Анне.

— Довольно пререканий! — решительно прервала воспитательница. — Кто-нибудь из вас хочет сказать по существу?

— Самое существенное в том, что нам надо выбрать нового старосту, — прямо высказалась Тинка.

— И тогда ваши отношения сразу улучшатся? — спросила воспитательница. — Как считают остальные?

Но остальные не знали, как они считают. Если так ставить вопрос, то... Но оставить Тинку в беде тоже не годилось. Она ведь говорила от имени всей группы и, в общем, правильно. Даже Лики молчала.

— Предположим, что вы выберете кого-то другого. А у нее разве не может быть недостатков? — спросила воспитательница. — Скажите сами, кто для вас доста­точно хорош? Ну, например, кто-нибудь из учителей или воспитателей в наших глазах заслуживает пощады? Подумайте об этом. Разве есть хоть кто-то, о ком бы за спиной вы никогда не говорили плохо? Теперь вдруг вам не подходит выбранная вами староста группы. Я при ее выборах не присутствовала. Но, если ваша воспитательница и, главное, вы сами ее выбрали, то для этого у вас несомненно были основания и не следует об этом забывать. Со своей стороны, я могу сказать одно: пока я выполняю обязанности вашей воспита­тельницы, у вас не будет никаких перевыборов. Вы мо­жете опять ошибиться в вашем выборе. Да и я пока не могу сказать, что хорошо знаю каждую из вас. Но я обещаю вам одно: поскольку каждый считает, что знает себя лучше всех, то та из вас, которая думает, что будет лучшим старостой, чем Веста, может сразу занять ее место.

Мы, конечно, молчали, опустив глаза.

— Я жду... Таких, значит, нет? Ну, тогда не стоит терять времени. Будем расходиться.

Все это было еще вчера. А сегодня вот что произо­шло. Анне, изучавшая список дежурных, вдруг стала бурно протестовать:

— Послушай. Веста, что ты тут опять наделала? Оду­рела, что ли? Опять в воскресенье я на кухне! Прошлый раз я была в субботу. Ты что, боишься, что я от­правлюсь в церковь? Честное слово, тебя следует све­сти к врачу.

— Извини, но с л ы ш у я пока еще нормально. Нельзя ли чуть потише? — при этом Веста бросила многозна­чительный взгляд в сторону шкафа и продолжала: — Кого же я должна была назначить? Очередь Марелле, но у нее мама заболела, ей непременно надо в воскре­сенье побывать дома. У твоей подруги, как ты знаешь, билет на дневной концерт. У Лики — соревнование, Роози только сегодня...

Честное слово, услышав голос Весты, я на мгновение настолько растерялась, что добровольно вызвалась от­дежурить, хотя на этой неделе уже дежурила на кухне.

Вообще в последнее время, после того, как мы узнали, что наши разговоры можно услышать со стороны, в комнате словно бы появился маленький глушитель. Мо­жет быть, потому, что каждая из нас за эти дни обду­мала, что и когда она говорила. Если это так, то тут, пожалуй, будет к месту привести знаменитую фразу Анне, которую она обычно произносит по утрам, при­ступая к молочному супу (а в последнее время поче­му-то это случается слишком часто):

— Мы извлекли пользу и из этого печального собы­тия.

ПЯТНИЦА...

Итак, сегодня состоялось официальное «кукольное» собрание. Конечно, все было так, как Тинка предска­зывала с самого начала. Мальчики в таком деле не по­путчики. Разве же таким молодым людям годится во­зиться с куклами. До чего же я все-таки простодушна!

Притворно-внимательный вид Энту и приподнятая бровь Свена с самого начала привели меня в такое за­мешательство, что я заикалась и запиналась, словно подбивала ребят на ограбление госбанка. Спасая поло­жение, я использовала Ликины доводы:

— Кроме того, нас постоянно упрекают, что в ком­сомольской работе мы не проявляем инициативы. Это была бы одна из возможностей и...

— Ур-ра! — заревел Энту. — Кадри Ялакас наконец-то выступила с мощным патриотическим почином — семилетка кукольных тряпок.

У Энту в отношении меня почти всегда прямое попа­дание. Все остальное я высказала уже скороговоркой. Самую последнюю фразу, кажется, даже не договорила. Мне и самой было ясно, до чего все это наивно. Пред­ложить мальчикам снизойти до интересов октябрят! О, если бы Урмас все еще был бы моим одноклассни­ком! Уж он-то все понял бы!

Конечно, если все это представить себе со стороны, то... в то время, как другие комсомольцы поднимают целину, а на заводах передовики и новаторы своими руками помогают строить коммунизм — я здесь при­зываю делать кукольную мебель! От неловкости я была готова захныкать, как октябренок.

Ну вот, теперь взяла слово Веста! Что-то будет?

— Не стоит торговаться. Не хотят и не надо. Это дело добровольное. И какие уж там мастера и специалисты для этого требуются. Что-то выпилить из фанеры и сколотить. Просто надо найти деловой пионерский отряд, который заинтересуется этой работой. Это я беру на себя. Поговорю с начальником мастерской и...

— Послушай, у нас тут не какая-то столярная ма­стерская, — со своим обычным превосходством заявил Ааду.

— Пока еще точно не установлено, что там у вас есть и что в этой вашей мастерской делается, — пари­ровала Веста. — Пара отремонтированных пробок, какие-то обрезки проводов — и уже задираете носы! Сами ни с чем по-настоящему справиться не можете, где уж тут другим помогать.

— Почему ты, Веста, говоришь неправду? — прозву­чало совсем рядом со мной. Конечно же, только Ма­релле может таким образом устанавливать истину. — Как же так? Они делают такие красивые лампы, а Энрико починил измерительный прибор, чего даже инже­неры не могли сделать...

Сами мальчики громче всех смеялись над своей про­стодушной защитницей. Это заставило Марелле замол­чать, и Веста продолжала:

— В прошлом году были приняты здорово большие обязательства: радиофицировать всю школу и интер­нат. Свой радиоузел — чего только не понаписали! Где все это? Теперь опять — оборудуйте господам специ­альную мастерскую, если хотите, чтобы они смастерили что-нибудь из обрезков фанеры.

Что и говорить, если Веста возьмется, то обязательно доведет дело до конца. Конечно, совершенно по-своему и не отдавая себе отчета, правильный ли путь выбрала.

СРЕДА...

Я уже несколько раз собиралась написать о новом увлечении Анне, но мешали другие, более важные со­бытия. Дело в том, что у Анне все карманы полны за­писок. На одной стороне написаны разные иностранные слова, на другой — их значение. Уже довольно давно она использует каждую подходящую и неподходящую минуту, чтобы зазубривать их.

Сегодня вечером она опять занималась этим делом так старательно, что я устала смотреть на нее. Слы­шала, как она бормочет:

— Баркарола, баркаролы — песня венецианских лодочников, а также лирическое музыкальное произ­ведение... Послушай, Тинка, назови мне какое-нибудь лирическое музыкальное произведение.

— Какое лирическое произведение? — удивленно спросила Тинка.

— Какое! Какое! — рассердилась Анне. — Если бы я знала какое, зачем бы тогда спрашивала? Ты когда-нибудь слышала слово баркарола?

— Баркарола? Почему же нет? Это песня у италь­янцев... Нет, постой, да, правильно — и в музыке тоже. Например, у Чайковского есть прелестная баркарола во «Временах года». Июнь, знаешь... — Тинка даже промурлыкала немножко, а потом, оборвав мотив, спросила лукаво:

— С каких это пор тебя так интересует музыка?

В этом был явный намек. Но Анне, казалось, не обра­тила на него внимания. С деловым видом вынула из кармана следующую записочку, мельком взглянула на нее и, демонстративно повернувшись к Тинке, которая в этот момент поставила одну ногу в раковину и старательно поливала ее холодной водой из крана, так, чтобы Тинка слышала, громко повторяла:

— Гиббон — длиннорукая, бесхвостая обезьяна!

— Знаешь, брось ты эти дурацкие бумажонки! — стараясь перекричать плеск воды, крикнула Тинка.

— Говори по-эстонски, тогда, может, и сама пой­мешь, — добавила она, смеясь, любимую фразу Анне, которую та произносит всегда, когда кто-нибудь пы­тается выражаться слишком вычурно и изысканно.

Анне спокойно продолжала заниматься своим делом:

— Дебют — первое или пробное выступление... — Заглянула в бумажку: — Точно, дебют. — И даже за­крыла глаза. Затем, посмотрев на другую бумажку, сказала неожиданно громко:

— Ужасное фо па, девочки, но соревнование мы про­играем. Ясно как день.

— Честное слово, ты вылитая тетя Эме! — засмея­лась Тинка, ставя в раковину вторую ногу. — У той тоже нет других слов как фо па да фо па.

— Анне права. Безусловно, проиграем, — попыта­лась Марелле подхватить слова Анне. — Я как-то но­чью видела именно такой сон. Девочки из второй школы были в нашей столовой и выбрасывали из супа куски мяса прямо на пол. Я еще хотела их подобрать, но ты, Анне, не позволила.

— Очень хитро придумано. Словом, все мячи поле­тят в пол. Только уж ты не бойся, что я тебе не поз­волю их брать, — иронически возразила Анне и тут же обратилась к своему «карманному словарику».

— Граль — что-то вроде святого горшка или бу­тылки. Ну, правильно, легендарный чудотворный кубок в древних сагах.

— Скажи все-таки, почему ты так уверена, что мы в субботу проиграем? — в свою очередь допытывалась Лики.

— А так. Совершенно логичный вывод. Я вам сове­тую, девочки, все-таки научиться мыслить логиче­ски. — Анне поразительно точно изобразила Прямую, которая неустанно повторяет, особенно, нам, девочкам, что логика у нас хромает на обе ноги.

— А чего ты хочешь при молочном квантуме, кото­рым нас пичкают ежедневно?

— Но какое отношение имеет молоко к соревнованиям? — удивилась Марелле. По ее мнению, одно стоя­щее сновидение может, пожалуй, гораздо сильнее по­влиять на человеческую судьбу, чем какое-то пошлое молоко. Однако и остальные девочки не совсем по­няли, что Анне хотела сказать. Анне бросила на Ма­релле соболезнующий взгляд.

— Ох, голова-головушка, ты и впрямь иногда го­дишься только на то, чтобы шапку носить.

Не знаю, но, пожалуй, было бы лучше, если бы Ма­релле не выражала такой готовности рассмеяться на любое замечание Анне.

— Ладно, Анне, голову Марелле оставь лучше в по­кое, и скажи, наконец, что общего между молочным супом и соревнованием по волейболу? — в свою оче­редь спросила я.

— а о чем же я по-твоему говорю? — умничала Анне. — Именно об этом самом. Неужели не понятно? Молоко, со всеми его ценными калориями, предназна­чено природой в качестве горючего, главным образом, для телят. Отсюда вывод: если наше меню и в даль­нейшем будет состоять только из молочных супов, то на волейбольной площадке мы непременно будем вы­глядеть, как телята.

Тинка прыгала на одной ноге, вытирая вторую и чуть не упала от смеха.

— Ох и скажет же эта Анне!

— Несчастные, сами же смеются, — развела руками Анне. — По существу, это не что иное, как логический вывод.

Когда позднее мы с Анне остались в умывалке вдвоем, и она продолжала заучивать свои иностран­ные слова, я спросила, зачем она этим занимается. Анне смерила меня особенным, словно бы оценивающим взглядом, усмехнулась и ответила:

— Хочешь, я расскажу тебе одну забавную вещь. Только смотри — ни звука. Ой, если бы ты слышала, как я засыпалась в то воскресенье, когда была вся эта заварушка с Мелитой и Энрико! Ты бы просто лопнула от смеха. Я, как всегда, танцевала с Андресом. Вообще этот наш Андрес странный тип. Слишком много разго­варивает. Ты ведь знаешь. Здесь, в школе, все торже­ственные речи поручаются ему. А когда танцует со мной — только сопит. Между нами говоря, я опасаюсь, что он про себя отсчитывает такт, чтобы не сбиться с шага. Безусловно, ему следовало бы стоять у стенки и там отсчитывать такт, так ведь нет! Первым мчится через весь зал и обязательно ко мне. Против самого Андреса я, в общем-то, ничего не имею, но иногда хо­чется потанцевать с кем-нибудь другим. Я чувствую, что перенимаю его дурацкий стиль. Пожалуй, уже и не сумею танцевать с другими. И о чем бы я с ним во время танца не заговорила, он все сводит к науке, а когда сам начнет говорить — получается чистейшая политинформация. Как будто я сама не могу прочесть газету!

Но в тот раз мы говорили о Мелите и Энрико. Я уже не помню, по какому поводу Андрес сказал, что Мелита инфантильна. И представь себе, я почему-то ре­шила, что инфантильная — значит что-то привлека­тельное, красивое и почетное. Откуда-то из истории или литературы мне запомнилось, что инфанта — значит принцесса. Одним словом, я ужасно влипла. Прежде всего, конечно, разозлилась и налетела на него. — «Ка­кая там инфантильная! Едва отличает фокс от танго. Посмотри лучше, как отвратительно она танцует — а ты сразу — инфантильна! Скорее уже я или любая из нас инфантильна, чем эта...» Больше я не успела ска­зать. Андрес прямо обессилел от смеха.

Я подобрала с полу его очки и вежливо усадила его на стул. Чуть ли не книксен ему сделала.

Хорошо еще, что у Андреса есть одно великое досто­инство — он умеет молчать. Об этом деле он никому не разболтал и не разболтает. Надеюсь, и ты тоже.

Можешь себе представить, что я пережила, когда на другой день прочитала в словаре, что значит слово ин­фантильный. Во всяком случае, еще раз никому не придется так смеяться надо мной. Понимаешь? Вот по­тому-то я и учу иностранные слова. Есть люди, которые самостоятельно изучили латынь. Почему же я не могу выучить все иностранные слова, которые встречаются в нашем языке, тем более, что большинство из них ла­тинского происхождения. Я уже добралась до «д». К весне обязательно пройду весь словарь. Кроме всего, это интересно и поучительно...

Все это я прекрасно понимаю. Совсем не весело, ко­гда тебя высмеивают. В особенности такой умнице, как Анне. Она взялась за трудное дело, но я уверена, что осилит его. Я предложила заниматься вместе. У меня самой выписана целая куча разных иностранных слов, встречавшихся мне в книгах или в разговорах. Анне охотно приняла мое предложение.

ЧЕТВЕРГ...

Когда сегодня вечером воспитательница вызвала меня к себе, я была уверена, что ничего хорошего это предвещать не может. Я мысленно перелистала самые черные страницы своего «черного прошлого», но не могла догадаться, в чем же, собственно, дело и зачем все-таки она меня вызывает. Все остальные уже там побывали, а теперь, значит, настал мой черед.

Успеваемость у меня не снизилась. Сассь тоже за последнее время ничего особенного не выкинула. Я по­пыталась уличить себя в самом смертном с точки зре­ния воспитательницы грехе — в заигрывании с маль­чиками. Но как я могла с ними заигрывать? Во-первых, я, по своему характеру, просто боюсь их, а из-за Энту стала их даже слегка презирать. Кроме того, я сопри­касаюсь с ними гораздо реже, чем другие девочки, по­тому что не хожу даже на танцы.

И вдруг меня осенило — а что, если...? Ой, а вдруг Сиймсон пронюхала о моей тайной встрече со Свеном, там, в музыкальном классе?

Не могу сказать, чтобы мне было особенно радостно, когда вечером я отправлялась к воспитательнице. На всякий случай начесала волосы на лоб и на щеки, чтобы не так бросалось в глаза, если придется краснеть.

И конечно же, воспитательница встретила меня сло­вами:

— Это еще что за маскарад? Сейчас же причешись прилично.

Тяжело вздыхая и чувствуя себя совсем плохо, я исполнила это приказание. Однако свет лампы под розовым абажуром действовал успокаивающе, и даже черные глаза Сиймсон казались сейчас немного мягче. Когда я вошла, по радио как раз передавали отрывок из «Лебединого озера». Это, по-моему, самое лучшее место.

Мы обе прислушались. Потом воспитательница спро­сила:

— Ты была на «Лебедином озере»?

Не знаю, умышленно или случайно она спросила об этом, но вопрос прозвучал как-то очень серьезно и значительно. Да, я думаю, что была на «Лебедином озере»! Я ответила не совсем так, но при этом расска­зала ей гораздо больше, чем нужно. По радио уже давно передавали последние известия и сводку погоды, а мы все еще не могли уйти от художественных выставок, хороших концертов, театров и кино, разделяли судьбы наших любимых героев и даже побывали на берегу моря. Вообще везде, где было что-то прекрасное и вдох­новенное. Конечно, опыт воспитательницы был куда богаче, чем мой, но я говорила о своем гораздо больше. Даже слишком много. Я уже открыла все свои карты — кажется, так говорится, как вдруг она спросила:

— Тебе, Кадри, здесь у нас не нравится?

Я почувствовала себя так, как может чувствовать человек, нечаянно севший не в тот поезд. Хорошо еще, что я сумела вовремя остановиться, а то ведь могла бы сгоряча рассказать все. К счастью, я сообразила, что говорю с человеком, работа которого главным образом в том и заключается, чтобы мы здесь чувствовали себя хорошо, чтобы нам нравилось, чтобы мы были совсем как дома, и я пожала плечами.

— Видишь ли, Кадри, ваша группа по существу очень хорошая группа. Только у вас одна беда: вы все из очень разных семей. Возьмем хотя бы Весту. О том, как она жила раньше, вы едва ли что-нибудь знаете. Сама она, конечно, об этом не говорила, а если и гово­рила, то одной только Лики. Это и правильно. Чем меньше о таких вещах знают и помнят, тем лучше. Понимаешь? Я знаю о ее детстве. Мы из одних краев. Несомненно, бывали дни, когда ей ни разу не прихо­дилось поесть, но вряд ли проходил хоть один день без побоев. Я сама добилась, чтобы она уехала оттуда. Вот и попробуй мерить одной меркой жизнь Весты и Тинки.

И тут, без всякого перехода, воспитательница обрати­лась ко мне с новым вопросом:

— Скажи, Кадри, твои родители верующие?

Я глотнула воздух. Верующие? Я вспомнила мачеху и почему-то в сверкающем, серебристом, очень открытом платье. И ее чудесные зубы тоже сверкнули в па­мяти. Словно какая-то языческая богиня, красивая и властная. Такая, что даже отец ей словно бы покло­няется. Но в этом нет ничего общего с религией. Даже моя бабушка, прекрасно знавшая библию, совсем не была верующей. Я осмелилась усмехнуться:

— Откуда вы это взяли?

— Так, Я ведь ничего не знаю о твоих родителях. Но скажи, Кадри, почему ты не ходишь на танцы?

Опять! Неужели мне никогда не избавиться от этого вопроса? Нужно было что-то ответить, и я вдруг ска­зала чистую правду:

— Я не умею танцевать.

— Ну? — Этот единственный слог вмещал столько, что я была вынуждена защищаться или хотя бы оп­равдываться. Рассказала, как много я болела в детстве (правда, я не упомянула при этом, как ко мне в то время относились), как у меня случилось несчастье с ногой, но как раз когда нога поправилась и все уже стало налаживаться, мне пришлось ухаживать за боль­ной бабушкой. Мне тогда было не до танцев, а позднее мне уже и самой не хотелось.

— А теперь?

Теперь? Теперь уже поздно. Куда уж мне теперь выставлять себя на посмешище? Нет, спасибо! Всем этим я переболела в детстве. Сыта по горло. Конечно, этого, последнего, я не стала говорить воспитательнице. Вместо этого плела что-то о сверхблагородных, высо­ких мотивах и высокомерно заявила:

— Честно говоря, я совсем не в восторге от танцев. Что это, собственно, такое? Просто дикарский обычай. За это время можно успеть сделать что-нибудь толко­вое. Например, почитать хорошую книгу или послушать музыку. А танцевальная музыка такая… Ну, просто глупая и пошлая. И вообще, вы заметили, кто именно больше всех увлекается танцами? Обычно те, кто...

Хорошо, что в этот момент я подняла глаза и взгля­нула на воспитательницу. У нее было сейчас как раз такое выражение лица, которого я больше всего боюсь. И от этого я, со своими высокими духовными интере­сами, показалась себе просто маленькой смешной при­творщицей.

— Ну, так, — сказала она после короткой паузы, — значит, виноград-то зелен.

Хорошо и то, что я поняла, что она хотела этим ска­зать.

Когда я потом докладывала девочкам, о чем мы там с воспитательницей беседовали, и когда я с соответст­вующими купюрами добралась до того места, когда вос­питательница сама обещала позаботиться, чтобы в бу­дущем полугодии у нас были курсы танцев, началось всеобщее ликование и восторг.

Я сижу сейчас и потихоньку про себя думаю: разве на этих курсах все остальные не будут выглядеть куда лучше меня. Но я хочу попытаться. Ведь когда-то я научилась даже кататься на коньках.

ПЯТНИЦА...

Дежурной по кухне вчера была Тинка. Анне сначала исчезла куда-то вместе с ней, но немного погодя вер­нулась наверх и еще в дверях объявила, преисполнен­ная горечи:

— Девочки, опять молочный! Честное слово, это уже злит. Да еще и пригорел. Здесь, по-видимому, счи­тают, что у нас телячье пищеварение. Неужели ни в чем, кроме как в молоке, нет этих знаменитых кало­рий? Я просто не понимаю, что это такое. Двадцатый век, самая передовая в мире страна, а у нас в школе-интернате, словно в диккенсовском работном доме. Честное слово, у меня от этого однообразия скоро на­чнется желтуха. Посмотри, Кадри, у меня еще не по­желтели белки?

Она повернулась ко мне и широко раскрыла глаза.

— Слегка лимонного оттенка, да? — спросила она и продолжала, не дожидаясь ответа. — Заявляю, что я не съем сегодня ни одной ложки. И советую всем сделать то же самое. Если мы все не будем есть, им придется немножко призадуматься. Нет, девочки, совершенно серьезно. Так и сделаем. Ни одна из нас сегодня не бу­дет есть молочный суп. И не притронемся к нему. Пра­вильно? Так мы и сделаем!

С каждым словом Анне все больше и больше входила в азарт. В самом деле, а почему бы так не сделать? Жалобы классной руководительнице не дали никаких результатов, кроме разве лекции о том, сколько кало­рий содержит та или иная пища и как вычисляется весь наш рацион питания.

Анне уже прикинула, сколько девочек из нашей группы присоединится к ней. В наших одноклассницах из других групп она была почти уверена.

— Не есть! Дружно продемонстрировать свой про­тест!

— Девочки, единомышленницы, теперь или ни­когда! — с пафосом воскликнула Анне. — К тому же сегодня нет Сиймсон. С ней было бы посложнее. Итак, все складывается удачно.

Конечно, совсем не сразу все пошло гладко. Во-пер­вых, Веста выступила со своими условиями: она готова участвовать в этой истории только в том случае, если суп действительно пригорел. Анне сверкнула зубами:

— Послушай, я не успеваю и правду-то всю до конца высказать, с чего бы мне еще лгать.

Веста не настаивала.

— Я и не говорю, что именно ты лжешь. Но у нас тут принято всегда все преувеличивать. Ведь и молоч­ный суп у нас бывает совсем не каждый день.

Хотя и не каждый день, но достаточно часто. Это верно. Настолько часто, что на него больше и смотреть не хочется. Почему бы не попробовать протестовать. Нам, девочкам, надо начать. Прежде всего уже потому, что мы завтракаем раньше мальчиков. Лики думает, что большинство наших десятиклассниц присоеди­нится к нам. Разве что за редким исключением. Выска­зывая это предположение, она многозначительно взгля­нула на Марелле, а та уже заныла:

— Ой, боже, не делайте вы этого. И ты, Лики? Тебе бы надо других остановить. Бросьте вы это. Я сегодня видела во сне, что директор ел булку. А такой сон обя­зательно не к добру. Ой, как я боюсь. Чем все это кон­чится? Что-то будет?

— А что же будет! И почему? — возражала Анне. — Будет то, что тебе придется полдня поголодать. Пище­варение отдохнет и голова прояснится. И Прямой первый раз в жизни ответишь на чистую пятерку, помяни мое слово. Оно сбудется и без сновидений. А в итоге ты станешь на двести граммов красивее!

Марелле продолжала причитать:

— А что, если позовут директора?

— Дурочка! Как раз директор-то нам и нужен. До­вольно дипломатических переговоров с классным руко­водителем в своей группе. Прекрасные лекции о пита­тельности и калорийности молока я и сама могу про­читать. Нам нужна разнообразная пища, а не лекции.

И вдруг, остановившись перед самым носом Марелле, она выпалила:

— А ты, толстуха Ламме и сновидица, послушай, дезертир, ты все равно выпадешь из игры. Плетешься в хвосте. Будешь сидеть за столом с малышами и тру­сами. С тобой покончено! Понятно?!

Марелле захлопала ресницами, ее мягкий подбородок слегка задрожал.

— Что ты на меня ругаешься своими иностранными словами. Я что ли придумала этот молочный суп? И что поделать, если у меня сны? Просто у меня такая внутренняя жизнь, я чувствительнее других. И я не понимаю, за что ты меня так страшно ненавидишь...

С отчаянием всплеснув руками, Анне обратилась к нам:

— Слышите? Вы все слышали? Вот какая внут­ренняя жизнь проявляется. Ну, что с ней делать? И вообще — ты ей говоришь о восхождении на гору, а она тебе почему-то о вставных зубах!

Анне махнула рукой и тут же перешла к более сроч­ным вопросам. Как все устроить, какой «удар» кому поручить. Анне горела и бушевала и мы все, одна за другой, загорались, как куча хвороста. Маленькая Сассь, вертевшаяся тут же, была охвачена волнением до самого хохолка на затылке. Она беспрерывно пры­гала словно бы через невидимую скакалку и, наконец, не удержавшись, перебила Анне:

— Мы тоже! Правда, Анне, и мы тоже! Марью и так никогда не ест молочный суп. И я не хочу. Реэт всегда оставляет полтарелки. Мы тоже с вами. Да? Да, Анне?

Анне кинула на Сассь быстрый, оценивающий взгляд.

— Ведь вы уже через час начнете пищать от голода!

— Ну что ты выдумываешь? Когда это я пищала? Ведь я не Айна. Что мы тебе сделали, что ты нас не принимаешь? — На воинственном лице Сассь явно бо­ролись два чувства — восторг и обида.

— Хорошо. Пусть так! Наша группа в полном со­ставе. Ты, Кадри, возьмешь малышей под свое покро­вительство. Ты лучше всех справляешься с ними. Сассь тебе поможет. Только чтобы потом ни единого писка! — Анне погрозила пальцем. Потом хлопнула себя по лбу. — А ведь, верно — Айна? Где она? Неужели уже успела убежать жаловаться?

Мы бросились искать Айну.

— Нет, Айна еще и не вставала, — сообщила Реэт.

— Это хорошо. Ее бы надо по возможности вообще держать от этого дела подальше, — беспокоилась Анне, как полководец по поводу возможного предателя.

— Не бойся, — успокоила ее Сассь, гордая значи­тельностью доверенной ей задачи. — Об Айне позабо­чусь я. Уж я-то с ней справлюсь.

Лицо Анне осветилось мимолетной улыбкой:

— Смотри только, не вздумай ее опять утопить в тазу, — и вдруг воскликнула: — А лозунг? Девочки, как же я об этом позабыла! Который теперь час? Ага! Остается еще полчаса. Успеем. Вполне, — и, повернув­шись к Лики, скомандовала: — Ты останешься здесь и быстренько сделаешь лозунг. Поначалу я тебе помогу.

— А мне можно остаться? — угодливо предложила Марелле. — Ты гораздо нужнее внизу.

— Ладно, — приняла Анне предложение Марелле. — Останемся втроем. Надо придумать текст лозунга. А все остальные немедленно вниз! Занимать места.

Когда мы уже выходили, Анне крикнула нам вдо­гонку:

— Только не трусить! Ни с кем ничего не случится. Поверьте. А если потом спросят, кто зачинщик, то гово­рите прямо — Анне! Анне Ундла!

Что-то необычайно гордое и победное было в том, как она назвала нам свое имя.

За дверью столовой было всего несколько человек. Переговоры с ними оказались успешными. Приходив­шие вновь в большинстве случаев попадали в наши сети, только очень немногие держались пока в стороне. Я сосчитала. Нас набралось пятьдесят два человека, а чтобы заполнить один зал столовой, требовалось восемь­десят. Целых восемьдесят единодушных девочек!

Понемногу небольшими группами подходили осталь­ные девочки. Скоро нас стало восемьдесят три, потом сто. Мы обошли всех, ряд за рядом.

— Согласны? Ясно?

— Присоединяемся.

Больше всего суетилась, конечно, Сассь, которая вдруг куда-то исчезла, а теперь опять появилась около меня. Она сновала по рядам, как ткацкий челнок. Даже маленькая Марью, судорожно уцепившаяся за мою руку так, что я чувствовала, как ее испуганное сердечко бьется в горячей ладошке, — даже она ни разу не ска­зала, что не хочет или не может участвовать в этом деле. Когда я ей тихонько шепнула, что она может прийти под конец и ей совсем не обязательно участво­вать, она решительно покачала головой и еще крепче ухватилась за мою руку.

Но в то мгновение, когда дежурная учительница от­крывала дверь, среди нас послышался испуганный шелест. То здесь, то там слышалось:

— А где же сама Анне?

Это сама насторожило меня. Словно мы и в самом деле всю ответственность за то, что здесь происходит, переложили на одну Анне.

Я еще раз торопливо обошла ряды.

— Если спросят — нельзя называть ни одного имени! Вместе решили — вместе и отвечать будем. Это совер­шенно добровольно. Кто не хочет участвовать, кто очень хочет есть — пусть сразу идет в конец очереди. Послед­ние столы, те, что ближе к двери, предназначаются для них.

Я не заметила, чтобы кто-нибудь вышел из ряда и перешел в конец очереди. В последнюю минуту шумно ворвалась Анне, за ней следом Лики и Марелле. Ма­релле была бледная, как известка, и выглядела совсем больной. Она вошла последней.

Дежурная учительница, видимо, заметила в нас что-то особенное, потому что спросила:

— Что с вами сегодня?

Этот вопрос был, конечно, вызван необычной тиши­ной, царившей сегодня в столовой. Это было короткое затишье перед бурей.

Я со своими малышами оказалась в середине. Так мы и прошли во второй зал — Марью за руку со мной, а Сассь гордо, как знамя борьбы — впереди. Горький запах пригорелого супа, встретивший нас на пороге, укрепил наши силы.

В мертвой тишине дежурные разносили на столы миски с супом. Из первого зала еще слышалось, как девочки, садясь за стол, отодвигали и придвигали стулья и доносился характерный утренний шум. Когда рассе­лись последние восемь человек (у нас за каждым сто­лом восемь мест, и соответственно этому нас отсчиты­вают, впуская в столовую), в соседнем зале тоже насту­пила тишина. Вдруг все стали вести себя образцово. Все! Не слышалось даже шепота. Во всяком случае, в нашей комнате ни одна большая или маленькая рука и не пыталась взять ложку.

В этом было что-то очень тревожное. Что-то на­столько необычное, что просто перехватывало дыхание. Когда дежурная учительница стала взволнованно хо­дить взад и вперед среди столов, предвещая этим воз­можные неприятности, меня охватило какое-то двойст­венное чувство. Конечно, не было ничего привлекатель­ного в мысли о том, что я, как не соответствующая требованиям школы-интерната, вскоре опять могу ока­заться дома и предстать перед удивленными глазами мачехи, но именно эта грозная опасность укрепляла мою решимость. Будь что будет. Мы так решили. Вместе.

Честно говоря, сам по себе молочный суп не имел для меня никакого значения. В своей жизни я много лет питалась очень скромно, и молочный суп, нередко го­раздо жиже здешнего, часто бывал у нас на столе — хорошо, если и его хватало — но то, как мы все вдруг сплотились, очень меня радовало. И плохое оборачива­лось хорошим.

Я оглянулась. Анне и Лики стояли у стены и дер­жали в поднятых руках какой-то лоскут, на котором несколько нетвердыми буквами было выведено:

«Просим давать нам калории не в виде молочного супа».

Потом я узнала, что больше всего времени отняло первое слово, потому что в тексте Анне, конечно, было «требуем», а две другие девочки настаивали на «про­сим». Анне несомненно и одна могла бы справиться с целой группой, не говоря уже о Марелле, но вступилась Лики. Так они и стояли теперь у стены, две наши самые решительные девочки.

Общее дело и такое разное выражение лиц. На лице Анне — гордый вызов и радость победы. А в чуть рас­косых глазах Лики едва заметная легкая тень ее обыч­ной естественной улыбки. Но почему-то я ясно чувст­вовала, что именно эта едва заметная улыбка лучше всего сплачивала нас. Лики стояла на своем месте, и мы все тоже.

И вдруг ко всеобщему удивлению посреди зала поя­вилась наша Сиймсон. Кто и что привело ее сюда, хотя у нее сегодня должен был быть выходной день — ни­кому не известно. Но она была тут.

Даже у Анне дрогнули ресницы. Но тут же ее взгляд стал еще более вызывающим и упрямым. Атмосфера накалялась, как это всегда бывает перед тем, как раз­разиться грозе.

И тут произошло нечто необычайное. Воспитатель­ница не стала кричать. Она даже не повысила голоса. Наоборот, она говорила тихо, почти шепотом, когда, переходя от стола к столу, время от времени обраща­лась к девочкам с вопросами. Не получая ответа, она слегка качала головой, словно чего-то не понимала и удивлялась. Так она приблизилась к нашему столу и тихо, как это могла бы сделать мать, обеспокоенная отсутствием аппетита у своего ребенка, спросила, обра­щаясь к Марью:

— Марью, почему ты не ешь?

До чего мне было жаль мою маленькую, беспомощ­ную подружку. Она не смогла овладеть собой настолько, чтобы ответить хоть что-нибудь. Я ясно видела, как она старалась, как судорожно глотала и как украдкой потянулась дрожащей ручонкой к ложке. Но едва она успела погрузить ложку в суп, как Сассь быстрым дви­жением толкнула ее под локоть так, что обрызгала их обеих.

— Вытри, — только и сказала воспитательница ти­хим, каким-то очень слабым голосом. Мне показалось, что она больна. Настолько странно она выглядела.

В том же необычном тоне она обратилась и к Весте:

— Почему же ты не кушаешь?

Веста ответила ей как всегда спокойно:

— Говорят, суп сегодня опять пригорел.

Воспитательница подняла брови:

— Говорят? А может быть, и не пригорел. Значит, ты сама в этом не убедилась.

— В этом каждого убеждает его собственный нос, — вставила Анне.

Но воспитательница прервала ее на этот раз тоном, не допускающим возражений:

— Анне Ундла, у т е б я я сейчас ничего не спраши­вала. Спокойно дождись своей очереди.

Я заметила, как густо покраснели у Анне лицо и шея, что было для нее совершенно необычным. Воспитательница опять обратилась к Весте:

— Веста Паю, ты мне можешь ответить на один во­прос? Предположим, что кому-то из вашего класса не нравится какой-то предмет, ну, скажем, химия (химию в нашем классе ненавидят все девочки, в особенности Веста). И случилось, что по этому предмету несколько раз подряд получена плохая отметка. Как, по-твоему, быть? Может быть, следует исключить этот предмет из программы, как ты считаешь?

Веста только сощурилась и еще не успела ответить, как опять вмешалась Анне:

— Но это же совсем не то...

— Я уже сказала — подожди своей очереди. Твое мнение я могу прочесть над твоей головой.

И тут же она обратилась ко мне.

— Кадри Ялакас, ты можешь мне сказать, что было у вас на обед вчера?

— Гороховый суп и блинчики с вареньем.

— Вкусные?

— Да...

— А позавчера?

— Картошка, мясной соус, салат из капусты и ком­пот, — вспомнила я.

— Ну и как? Есть можно?

— Да-а. Я... мне...

Я опустила глаза. Не хватало еще, чтобы я призна­лась, что больше всего люблю ягодные кисели и ком­поты. Ведь упомянуть об этом именно сейчас было со­вершенно невозможно.

— А в воскресенье вечером у вас была ватрушка, а днем почти каждая из вас попросила вторую порцию мусса, — продолжала воспитательница. — Интересно, почему тогда вы не выступили с лозунгами и демонстрациями. Думаю, что нашей поварихе, пожилому человеку, у которой от постоянного стояния у плиты опухают ноги, а от кухонного чада развилась астма, было приятно, если бы вы хоть раз, в полном составе, вот как сейчас, пришли в кухню и поблагодарили за вкусную пищу.

В этих словах ни разу не прозвучали обычные для нее насмешливые нотки, а, наоборот, словно бы удив­ление и раздумье...

Вдруг она наклонилась к Сассь:

— Тийна Сассь! — Пожалуй, впервые в жизни Сассь назвали так официально, полным именем. Сассь надула губы еще до того, как воспитательница заговорила с ней. — Скажи, почему ты сама не ешь и другим не разрешаешь? Ведь у тебя обычно прекрасный аппе­тит.

Но прежде чем упрямая Сассь успела что-либо отве­тить, в разговор неожиданно вмешалась Марью.

— А Сассь и не запрещала. Я с а м а не хочу есть. Я вообще никогда не ем молочный суп. И дома не ела.

Ох ты маленький, храбрый друг! Как мужественно ты умеешь сдерживать слезы, хотя они вот-вот готовы затопить тебя! Воспитательница, явно желая успокоить Марью, погладила ее по голове, и сказала:

— Тогда нам с тобой придется сходить к врачу. Если ребенок по утрам не хочет есть и именно молочный суп, значит, с ним что-то не в порядке. Как ты ду­маешь, Сассь, не сходить ли и тебе к врачу? Может быть, у вас глисты?

Сассь стояла отвернувшись, так что мы видели только ее затылок и мочку маленького уха. Она явно реши­лась на что-то необыкновенное. А именно — молчать. Но это оказалось свыше ее сил. И она пробормотала:

— Глисты бывают от молока! А у нас тут как в тикесовском работном доме!

И тут произошло сверхнеожиданное. Воспитательница неудержимо засмеялась. Засмеялась, как человек, долго сдерживавший смех. Я заметила усмешку и на лице дежурной учительницы — глядя на Сассь, действи­тельно, трудно было удержаться от смеха. Было что-то невозможно забавное в том, как она стояла, ма­ленькая упрямица, самоуверенная и сердитая, и погля­дывала на воспитательницу с таким видом, словно вот-вот готова сказать свое обычное: «чего вы, дураки, сме­етесь, ведь я-то знаю...».

Смех воспитательницы, казалось, отразился на всех лицах. Словно теплая вода журчала вокруг нас и поне­многу смягчала нашу скованность. Неловкость, царив­шая во время вопросов учительницы, сменилась чувст­вом облегчения. Послышался шепот и голоса. Воспи­тательница перестала смеяться и, энергично хлопнув в ладоши, сказала:

— Ну, хорошо! Кто хочет продолжать голодовку — пожалуйста! Только тогда вставайте и уходите. Я не препятствую. Но во всяком случае, от первого до пя­того класса все будут кушать. Сейчас же. По крайней мере, хлеб с маслом. Я не могу позволить, чтобы дети начинали рабочий день голодными. Старшие пусть по­ступают, как находят нужным. Только быстро, маль­чики уже ждут у дверей. Может быть, и они задумали забастовку. Когда же мы тогда сможем начать занятия? Ну, марш, марш!

Большинство глаз вопросительно устремились к Анне. Малыши искали поддержки у меня. Забастовка забастовкой, но ведь и я не имею права позволить ма­лышам идти в школу голодными. Я посоветовала им выполнить приказание воспитательницы.

Мы, старшие, одна за другой направились из столо­вой. Впервые в четырехлетней истории нашей школы мы начинали день с бурчанием в желудках, и к тому же у всех было очень смутно на душе.

ВТОРНИК...

За это время кое-что случилось. Прежде всего, ко­нечно, неизбежные для нас посещения директора. Потом бурное собрание педагогического совета, где, как мы слышали, наша Сиймсон играла главную роль, но — на стороне защиты, а не обвинения. У нас не все верят этому. А я все-таки убеждена, что это именно так и было и что именно благодаря ей мы так легко отдела­лись.

Из всех нас труднее всех пришлось Лики. На нее легла двойная ответственность. И вторая по организационной линии. Споров было много. Все-таки удалось добиться, чтобы никто не был наказан в отдельности. Поэтому мы относительно спокойно восприняли сооб­щение о том, что никакой надежды на обещанные курсы танцев у нас больше нет. В результате этого решения совершенно невинно пострадали, конечно, мальчики, но все же создается впечатление, что они немножко вос­хищаются нами. Второе решение, принятое в отноше­нии нас, и которое по существу не является наказа­нием, разозлило ребят гораздо больше.

Дело в том, что для трех старших классов создаются специальные хозяйственные комитеты. Что это значит, мы пока точно не знаем. Во всяком случае, нам при­дется практически знакомиться с составлением меню, заказом продуктов и даже с денежными расчетами и с бухгалтерским учетом расходов на питание.

Вся история с забастовкой на этом бы и закончилась, если бы не было этой Айны и вдобавок чрезмерного усердия нашей Сассь. Ведь именно Сассь было пору­чено в то утро следить за тем, чтобы Айна не вмеша­лась в это дело. Мы все были настолько заняты, что никто не успел проверить, как она выполняет пору­чение.

В тот памятный «день забастовки» классная руково­дительница спросила у третьеклассников, не больна ли Айна, раз она отсутствует на уроке. Никто в классе ничего не знал. Стали искать Айну и наконец нашли ее в полуобморочном состоянии в нашей уборной. Чем вся эта канитель закончится, пока неизвестно, потому что в четверг приезжает Айнина мама. До тех пор Айна засунута в изолятор, где она коротает время в полном одиночестве. Единственное развлечение — жажда на­ябедничать.

Естественно, Сассь утверждает, что сделала это со­вершенно неумышленно. Никакая педагогическая власть пока не смогла вынудить у Сассь признание в том, что, мол, дело было не совсем так, или что ее на это дело подбили старшие девочки.

— Что ты врешь, — истерически кричала Айна. — Ты мне сама сказала, что там на стенке что-то напи­сано, и когда я пошла посмотреть, сразу закрыла за мной дверь на щеколду и сама убежала.

— Может быть, я случайно и задвинула щеколду, —

почти печально соглашалась Сассь, — Я уже больше не помню, потому что очень тогда торопилась, а потом за­была...

— Но ведь ты наврала, что на стенке что-то напи­сано.

— Не наврала.

— Конечно, наврала, там ничего не было.

— Как же не было. А эта записка о спускании воды и гашении света и соблюдении чистоты, ты этого не видела, что ли?

— Так это там всегда было, с самого начала.

— Конечно, было. А ты думала, что там еще может быть? Чудачка ты, разве я говорила, что там висит записка, которой раньше не было?

— Но зачем же мне надо было на нее смотреть?

— А я не знаю, зачем ты пошла, — в недоумении пожимала плечами Сассь.

ЧЕТВЕРГ...

Итак, мать Айны, известная пианистка Ренате Вилльман, была сегодня у наг в гостях. Невероятно, что у такого человека такая дочь! Если человек может так играть всякие там грезы любви, вальсы и фантазии, то у него должна быть совсем другая дочь.

Хорошо, что воспитательница прежде всего попро­сила мать Айны что-нибудь сыграть для нас. Я думаю, что именно это сказалось на решении, принятом отно­сительно Сассь. Было решено поручить Сассь особой, усиленной заботе коллектива, иными словами, нашей группы. Как же это будет выглядеть в действитель­ности? Неужели теперь все будут помыкать Сассь? Сначала ее даже хотели перевести от нас в другую группу, но вступилась воспитательница. Даже в глазен­ках Сассь мелькнуло что-то вроде благодарности.

И вообще, воспитательница в нашей группе с каж­дым днем «покоряет» все больше сердец. Она, правда, качала головой, когда говорила: «Вот что вы умудри­лись натворить!» Но все же было не совсем ясно, было это только порицание или еще что-то, потому что она тут же добавила: «Как все-таки вы все разом очутились под одной шапкой?» А в этом вопросе звучало что-то, похожее на признание.

— А Марью-то вы у меня скоро совсем вышко­лите, — сказала она в заключение, протянула руку и с особенной, необъяснимой улыбкой обняла маленькую смущенную Марью.

ПОЗДНЕЕ...

И еще об одном нельзя умолчать, хотя другие собы­тия уже стремятся заслонить это, и вообще было бы лучше совсем забыть об этом. Во всяком случае, ни­чего хорошего в этом нет. Итак, знаменитое и обречен­ное на провал соревнование со второй средней школой состоялось у нас в субботу.

Все было именно так, как предсказывала Анне. Об этом и писать-то нечего. Настолько убогим выглядело выступление нашей команды. И только блестящая игра Лики спасла нас от полного разгрома. Как Анне, так и Тинка играли ниже своих возможностей, но осо­бенно мазала Мелита, которая вообще-то считается одной из лучших волейболисток. Они с Анне с порази­тельной последовательностью забивали мячи в сетку. Потом, когда девочки из второй школы начали пере­одеваться, а мы обменивались впечатлениями и обо всем расспрашивали, в их разговоре с нами чувство­вался какой-то странный тон. Словно богатый разго­варивает с бедным родственником. Они спрашивали, есть ли у нас возможности тренироваться или нас застав­ляют без конца скрести пол и стирать, и все в таком духе. Когда же их лучший игрок спросила: «Скажите, как вам тут живется? В городе говорят, что вы каж­дый день получаете только манный отвар?». — Анне, сверкнув глазами, резко бросила в ответ: «Нет, что вы, разве вы не слышали, что мы питаемся только водой из крана? Утром холодной, вечером горячей. А по вос­кресеньям — газированной».

На что высокая девочка из их команды заметила, обращаясь к своей подруге: «Ну, теперь слышала?»

— Что? — пожала та плечами. — Ведь не я же по­падала только в сетку... Выходит, и впрямь они живут на одной воде.

И уже из-за двери донесся ее громкий голос:

— Ну, кто же этого не знает. Ведь в этой школе учатся те, кого из других выгнали, хулиганы и недораз­витые... Знаешь, из сомнительных семей...

Я поймала Сассь буквально на лету. И может же человек производить такие звуки! Это было похоже на вой. Она царапалась, отбивалась, кусала меня за руку и отчаянно кричала вслед уходившим девочкам:

— Кто обзывается, тот сам и называется! — и рас­плакалась. Мы впервые видели, что Сассь плачет. Сердито, всхлипывая, и в то же время так жалобно. Ее бессильное отчаяние и горько-соленые слезы, казалось, жгли нам щеки.

ЧЕТВЕРГ...

«Ведь болезнь не спросит срока, а беда придет не­жданно», вздыхала моя бабушка, когда была больна и ей приходилось лежать в постели. Так теперь взды­хаю и я. Именно теперь, когда жить стало настолько интереснее и дел по горло — именно теперь надо же было, пробегая через двор в одном платье и с непокры­той головой, подхватить какой-то вирус!

Конечно, я не единственная жертва. В своей группе, правда, я была первая, но недолго. Через несколько дней ко мне сюда привели Марью и Сассь. Теперь, го­ворят, по утрам у дверей в столовую стоит медсестра и все, кто приходят без пальто и без шапки, тут же получают «первую помощь» — т. е. ложку какой-то горькой микстуры. Для меня это, конечно, уже поздно.

Того, что я пережила за первые две ночи болезни, я не пожелала бы злейшему врагу, если бы у меня такой и был. Даже Энту не пожелала бы.

Из первой ночи помню только, как я беспрерывно старалась проглотить какую-то резину и никак не могла ни проглотить, ни выплюнуть ее. А на вторую ночь я пережила состояние невесомости. Это было совсем не страшно. Во всяком случае, я собираюсь, ко­гда поправлюсь, записаться на полет в космос, когда туда будут брать пассажиров. Конечно, сначала будет огромная очередь, и чем раньше записаться — тем лучше.

Днем, в промежутке между этими двумя ночами, я ничего не ела, много пила, немножко плакала и очень хотела, чтобы бабушка была жива и пришла ко мне, или чтобы я умерла и встретилась с ней.

К счастью, последнего все-таки не случилось. А на следующее утро на меня, по всем признакам, снизошло вдохновение, нет, конечно, не такое высокое, как у Пушкина или у Толстого, но все-таки как раз такое, как требуется для школьной самодеятельности.

Я придумала вещь, которую мы с малышами можем исполнить на новогодней елке. Они давно ко мне при­стают. Им тоже хочется выступать. Почему всегда только взрослые! Они, все без исключения, рвутся иг­рать на сцене. Даже в общем-то очень застенчивая Марью. Но она, конечно, прежде всего потому, что Сассь этого хочется. Она и заболела-то наверно потому, что Сассь была больна.

К счастью, им не так плохо, как было мне сначала. И к тому же я им немножко помогаю, когда им ка­жется, что одеяло давит, а чтобы они не так тосковали по материнской ласке, я рассказала им все сказки, какие только знаю, и постаралась увлечь их предстоя­щей пьесой. Она их заинтересовала больше всего. То и дело — а что потом и кто это будет? И когда ты ее закончишь? и т. д.

Фактически же дело в том, что я просто переделала на новый лад старые истории. Красивая мачеха наря­жается и красуется перед зеркалом. Приходит ее под­руга, которой она жалуется на свой первый седой волос и на то, что старость подкралась слишком быстро. Она объясняет это своими заботами. У нее, мол, недавно умер муж, который не оставил ей в наследство ничего, кроме почти взрослой дочери. Мачеха хочет выйти за­муж. На заводе, где она работает лаборанткой, ей очень приглянулся молодой талантливый инженер, правда, он много моложе ее, но мачеха надеется на свою кра­соту. Единственное препятствие — падчерица. В те дни, когда мачехе удавалось заманить его к себе в гости, он был к девушке гораздо внимательнее, чем к ней.

Мачеха затем и позвала к, себе подругу, чтобы та, использовав свои знакомства, как можно скорее, среди учебного года, отправила ее падчерицу в другой город, в школу-интернат. Подруги придумали план действий.

Зовут падчерицу. Объясняют ей, в чем дело. И мачеха с подругой уходят. Девушка остается одна. Выполняя приказания мачехи, она начинает укладывать свои вещи. Разбирая книги, она случайно находит старинную песню и взволнованно читает вслух:


Была я в доме радостью,

Любимицей и ягодкой,

Пока жива была моя матушка...


Заканчивая чтение, она горько плачет и опускает го­лову на стол. Она всхлипывает и затихает. Сцена посте­пенно темнеет... Почти в сумерках словно бы издали доносится тихое, как колыбельная песня, пение:


Приходите, сон и дрема,

Ты, забвения сестрица,

Утешитель, тихий братец!

Сон придет к постели мягкой,

Приласкает, как родная,

От ненастия укроет.

Нет у сна забот печальных,

Не солжет он, не обманет.

В нем переплелись с мечтами

Загрузка...