На другой день в часу третьем пополудни огромный поезд останавливается перед домом, в котором имеет резиденцию Максим Федорыч. Впереди всего поезда едет полицеймейстер на лихой тройке, подобранной волос в волос из числа пожарных лошадей. За полицеймейстером следуют четвероместные сани, в которых обретаются генерал и генеральша Голубовицкие и двое детей. Тут же садится и Максим Федорыч.
Поезд трогается; ямщикам приказано быть веселыми, вследствие чего они поют песни и помахивают кнутами. Максим Федорыч замечает, что такого рода загородные поездки, кроме того что представляют много удовольствия, весьма полезны для здоровья.
— Et regardez, comme c'est joli -обращается он к Дарье Михайловне, указывая на длинную вереницу саней, растянувшуюся на полверсты, — как это напоминает запоздалых путников, которые спешат на ночлег!
И действительно, картина очень милая, потому что день ясный, и лучи солнца, упадая на белую снеговую равнину, обливают ее сверкающим, почти нестерпимым блеском; сани быстро скользят по едва пробитой дороге, а пристяжные лошади, взрывая копытами снег, одевают экипажи серебристым облаком пыли, что также очень недурно.
— У нас удивительно здоровый климат, — говорит генерал, — поверите ли, ваше превосходительство, странно сказать, а даже в простом народе никогда никаких болезней не происходит!
— Да? стало быть, состояние народного здоровья можно назвать удовлетворительным?
— Больше чем удовлетворительным!
— Ну, а народная нравственность?
— Насчет народной нравственности тоже могу сказать, что довольно удовлетворительна… конечно, бывают там между ними… ну, да это домашними средствами!..
— Гм… это хорошо! это очень утешительно, что народная нравственность в удовлетворительном состоянии… Потому что народ, ваше превосходительство… это его, можно сказать, единственная забота, чтоб быть нравственным… Если уж и в народе нет нравственности, что же такое будет?
— Это справедливо, ваше превосходительство… в этом отношении, я могу сказать… я очень счастлив… Народ здесь очень нравствен! Одно только обстоятельство меня огорчает: ябедников здесь очень много.
— Д-да?
— Точно так-с; я, конечно, не стал бы жаловаться вам на это, если бы не имел удовольствия так близко познакомиться с вами и не убедился вполне, что вы не заподозрите меня… Но теперь могу сказать прямо: да, ябедничество слишком укоренилось здесь!
— Скажите пожалуйста!.. но чем же вы объясните такое явление? вероятно, оно откуда-нибудь занесено сюда, потому что не может быть, чтоб здесь были какие-нибудь причины жаловаться… Везде, где я был, передо мной проходили всё лица совершенно довольные.
— Из Новгорода, Максим Федорыч, из Новгорода… Поверьте, что это все старая новгородская кляуза действует!..
— Гм… стало быть, здешний народ стоит на довольно высокой степени развития? — замечает Голынцев, вспомнив о Марфе Посаднице.
— О да! с этой стороны я могу почесть себя совершенно счастливым! я могу сказать, что имею дело с людьми развитыми, и если бы не ябедничество…
— Однако ж надо бы принять меры против распространения этого зла, ваше превосходительство… Я, с своей стороны, готов содействовать!
— Я, с своей стороны, полагаю, ваше превосходительство, что для уничтожения этого зла необходимо между народом распространить «истинное просвещение»…
— То есть как это истинное просвещение… грамотность, хотите вы сказать?
— О нет, упаси боже! грамотность-то именно и распространяет у нас ябедников…
— Гм… да! я понимаю вас! вы хотите сказать, что если бы не было грамотных, то некому было бы просьбы писать? Так, кажется?
— Точно так, ваше превосходительство!
— А что вы думаете: ведь в этом много правды! несомненно, что тогда административная машина упростилась бы чрезвычайно… ну, и сокращение переписки… Однако мне весьма бы любопытно знать, что вы разумеете под «истинным просвещением»?
Генерал задумывается; он хочет выразиться как-нибудь аллегорически, упомянуть про невинность души, про доверчивость, про веселое и безгорестное выражение физиономии и другие несомненные признаки «истинного просвещения», но так как в ораторском искусстве он никогда не имел случая упражняться (потому что и вообще в России искусство это находится в младенчестве), то весьма естественно, что мысли его путаются и в голове его поднимается такой сумбур, для приведения которого в порядок необходимо было бы учредить целое временное отделение с тремя столами, из коих один заведовал бы невинностью души, другой — доверчивостью и т.д. Дарья Михайловна замечает это и спешит выручить супруга своего из беды.
— Ah, messieurs, vous aurez encore tout le temps de causer affaire! — замечает она, очаровательно улыбаясь.
— Это правда. Мы, ваше превосходительство, были очень неучтивы перед Дарьей Михайловной! — говорит Максим Федорыч и потом снова прибавляет, указывая на поезд: — Mais regardez, comme c'est joli!
Однако виднеется уже и цель поездки: одноэтажный серенький домик, в котором устроено все нужное для принятия гостей. Неподалеку от дома генеральскую тройку обгоняют сани, в которых сидят Загржембович, Семионович и Разбитной, то есть сок крутогорской молодежи. Разбитной восседает на облучке, и в то время, как тройка равняется с санями Дарьи Михайловны, он старается держать себя как можно лише и вместе с тем усиливается смотреть по сторонам и разговаривает с своими спутниками, чтоб показать, что он лихой и все ему нипочем.
В небольшой зале уже накрыт стол и батальонная музыка играет весьма усердно. Хотя это дело обыкновенное и всем давно известно, что батальон вместе с кузницей и швальной непременно обладает и полным бальным оркестром музыки, но Максим Федорыч считает долгом прямо изумиться.
— Да у вас тут целый оркестр! — говорит он Дарье Михайловне, — mais… c'est tres joli!
За обедом начинается тот же милый, летучий разговор, которого образчики приведены в предыдущей главе, с тою разницею, что теперь он непринужденнее и вследствие этого еще милее. Дарья Михайловна ни на шаг не отпускает от себя дорогого гостя. За общим шумом и говором между ними заводится интимная беседа, в которой Дарья Михайловна открывает Максиму Федорычу все тайные сокровища своего ума и сердца. Беседа, разумеется, ведется на том милом французском диалекте, о котором наши провинциальные барыни так справедливо выражаются «этот душка французский язык».
— Если кто хочет найти доступ к сердцу женщины, тот должен постучаться в двери ее воображения, — утверждает Максим Федорыч.
— Вы думаете?
— Я совершенно в этом уверен… Кто произносит при мне слово «воображение», тот вместе с тем произносит и слово «женщина», и наоборот…
— А я думаю, что на бедных женщин клевещут, говоря, что у них воображение развито на счет сердца… возьмите, например, чувство матери!
— О, чувство матери — это так! — c'est sublime, il n'y a rien a dire! но я не об нем и говорю… Мы возьмем женщину, свободную от всяких такого рода отношений, женщину, созданную, так сказать для того, чтоб только любить… madame Beausent, например?
— Но я вам могу указать против этого на Марту, на Лукрецию Флориани…
— И все-таки я утверждаю, что все эти героини именно потому и оказались слабы сердцем, что в них слишком развито было воображение.
Дарья Михайловна задумывается.
— Нет, вы не знаете женщин! — говорит она положительно.
— Oh, mais je vous demande pardon, madame!.
— Нет, потому что вы отнимаете у женщины ее лучшее сокровище — сердце!.. А впрочем, я и забыла, что вы мужчина…
— А все-таки главное в женщине — это ее воображение…
— Вы странный человек, мсьё Голынцев; вы хотите уверить меня, что постигнули женщину… то есть постигли то, что само себя иногда постигнуть не в состоянии…
— Oh, quant a cela, vous avez parfaitement raison, madame!
— Читали ли вы Гетевы «Wahlverwandtschaften»?
— О, как же!
— Помните ли вы там одно место… ту минуту, когда Шарлотта, отдаваясь своему мужу, вдруг чувствует… скажите: сердце ли это или воображение?
Максим Федорыч безмолвствует, потому что, признаться сказать, он в первый раз слышит о Шарлотте, да сверх того и вопрос Дарьи Михайловны слишком уж отзывается метафизикой.
— Вы потому ошибаетесь в женщине, — продолжает Дарья Михайловна томно, — что ищете чувства в одном ее сердце… Но ведь оно везде, это чувство, оно во всем ее существе!
Максим Федорыч решительно побежден.
— О, если вы берете вопрос с этой точки зрения, — говорит он, — то, конечно, против этого я ничего не имею сказать.
Таким образом, победа остается за Дарьей Михайловной, но, как женщина умная, она очень хорошо понимает, что одолжена своим торжеством не столько самой себе, сколько великодушию своего противника.
После обеда время проводится очень приятно; в зале устраиваются танцы, в соседней комнате раскладываются карточные столы. Следовательно, и юность, увенчанная розами, и маститая старость, украшенная благолепными сединами, равно находят удовлетворение своим законным потребностям.
Максим Федорыч играет в карты легко и чрезвычайно приятно. Он не кряхтит, не подмигивает, не говорит «тэк-с» и вообще не выказывает никаких признаков душевного волнения. Партию его составляют: генерал Голубовицкий, Порфирий Петрович Порфирьев и Семен Семеныч Фурначев. Занятие картами не мешает Максиму Федорычу вести вместе с тем весьма приятный и оживленный разговор; во время сдачи он постоянно находит какую-нибудь новую тему и развивает ее с свойственным ему увлечением. Так, например, он находит, что Англия сделала в последнее время на промышленном поприще гигантские успехи, а что во Франции, напротив того, l'ere des revolutions n'est pas close…
— Ах, какой приятный человек! — замечает Порфирий Петрович, когда Голынцев оставляет на минуту своих партнеров, чтобы посмотреть на танцующих.
— И, кажется, много начитан! — прибавляет от себя Семен Семеныч.
Но вот начинается мазурка, и Максим Федорыч по необходимости должен кончить игру, потому что дамы единодушно сговорились выбирать его для фигур. Само собою разумеется, что Максим Федорыч в восторге; он забывает почтенный свой возраст и резвится, как дитя: хлопает в ладоши во время шэнов и рондов, придумывает новые фигуры и с необыкновенною грациею ловит платки, которые бросаются, впрочем, дамами именно в ту сторону, где находится Голынцев.
Одним словом, день проходит незаметно и весело. Во время сборов в обратный путь Максим Федорыч очень суетится и хлопочет. Он лично наблюдает, чтоб дамы закутывались теплее, и до тех пор не успокоивается, покуда не убеждается, что попечительные его настояния возымели надлежащее действие.