ЗАВОДСКОЕ ПОЛЕ ИЛИ ЖИТИЕ ПОМОЙНОЙ БАБЫ Роман

«Двери, двери, премудростью во́нмем».

Божественная литургия

ПРОЛОГ

Никто не знал, что произошло… Уцелевшие дражненцы говорили о случившемся шепотом и прятали друг от друга глаза. Потом кто-то догадался назвать э т о «пожаром», и все сразу поверили в п о ж а р ы. Так и говорили: «до пожаров», «после пожаров», хотя прекрасно знали и помнили, что не было никаких пожаров.

Просто стоял рядом огромный город, а теперь тянулись до горизонта пепельные руины… Уцелело всего несколько зданий, да еще, самые близкие к Дражне, корпуса завода тракторных двигателей. Черные стены словно бы придвинулись к поселку — таким нестерпимо прозрачным сделался после пожаров воздух.

Дражненцы боялись мертвого завода. Если в городские развалины изредка они все-таки ходили, то на завод — никогда. Озираясь по сторонам, они рассказывали друг другу, что во время пожаров погибла только часть смены, а остальные… ну, в общем, остальные… Говоривший замолкал и зачем-то начинал жутковато подмигивать своему собеседнику.

Что случилось с остальными, никто не знал. Знали только, что с завода еще никто не вернулся. Иногда из-за черной стены доносились странные, похожие на плач звуки. Пережившие пожары дражненцы уже привыкли к ним, но дефективные — так звали родившихся после пожаров — срывались с места и, тихонько поскуливая, бежали на голос завода. Больше в поселке они не появлялись, если не считать, конечно, карлика со свисающим до самой земли животом. Но карлик и жил-то не в гараже, как остальные дефективные, а в заброшенной усадьбе Лапицкого, где даже топил иногда печи. Кроме того, передвигаясь, он поддерживал руками живот и, конечно, угнаться за собратьями не мог, отставал от них по дороге…

Об исчезнувших за заводской стеной дефективных тоже не принято было говорить. Но об этом и заговорил Ромашов в старом гараже, где по понедельникам, с утра, собирались уцелевшие дражненцы, чтобы посмотреть на недельный приплод дефективных. Обычай этот завелся в Дражне вскоре после пожаров. Дефективные не заботились о своем потомстве, и дражненцы, повинуясь чувству, названия которому — не было такого до пожаров! — не знали, уносили похожих на людей новорожденных в дома и кормили их, пока те не сбегали в старый гараж, а уже оттуда, услышав заводской плач, убегали из поселка навсегда.

Так вот, в холодном, словно размытом утренними сумерками гараже и заговорил Ромашов об э т о м. И мгновенно смолкли неразборчивый шепот, смешки. Оцепенелая тишина повисла в старом гараже. Об э т о м нельзя было говорить…


Огромная, проколотая редкими дежурными огоньками, исхлестанная прожекторами тепловозов ночь скрывала пока заводское поле…

Она то хрипела, словно бы задыхаясь, то наполнялась бешеным лязгом металла, то охала и всхлипывала, как старуха, и тогда, приглядевшись, можно было заметить дым, ползущий из люков, из разверстой земли, из лопнувших труб. Попадая в прожекторный свет, этот дым белел, но поднимался в вышину и, заслоняя звезды, становился искристо-голубым.

С одной стороны подступали к заводскому полю ржаво-кирпичные стены, а с другой — теснились черные дражненские сады. На самом поле ничего не было. Посреди беспрерывно толкающихся здесь составов стояло только желтое зданьице промышленной станции, в котором даже в праздники не гас свет.

Дежурный свет горел и в дражненской проходной. Тут, постелив на лавке шинель, пытался заснуть охранник Лапицкий. Сон не шел к нему, и сквозь затхлую, нехорошую дремоту почудилось Лапицкому, что серою тенью проскользнула на завод Помойная баба.

Никто в Дражне не помнил, как завелась в поселке эта старуха. Она жила в покосившейся избе, что стояла над оврагом, испокон веку служившим дражненцам поселковой помойкой.

Однако, выпивши, дражненцы любили порассуждать о Помойной бабе.

— А занятно, однако… Чего это дура над помойкой живет?

— Понятное дело… Откуда ума взять? Поселилась дура, а помойка и развелась вокруг.

— Чего ж тут понятного? Чего же, например, возле твоего дома помойка не разводится?

— Моего-то? — собеседник задумчиво оглядывал свой кулак. — Ну это пусть попробует… Это мы посмотрим, как она разведется.

— Да чего же и не попробовать? Интересно, кто ты такой, что и попробовать нельзя?

— А ты кто?

И редко эти беседы кончались миром.

Благоразумные дражненцы пытались успокоить спорщиков, уверяя, что и Баба и поселковая помойка были в Дражне всегда, когда еще и Дражни не было, но их старания пропадали даром — драки в поселке не прекращались.

«И куды только милиция смотрит?» — обеспокоенно подумал сквозь сон Лапицкий. Встретить Помойную бабу считалось на заводе плохою приметой, а Лапицкому предстояло дежурить еще и вторые сутки. Лапицкий горестно вздохнул и снова забылся в душном, неспокойном сне.

…Должно быть, наступила весна. Лапицкий сидел у Свата и договаривался нанять на паях цыгана с лошадью и зараз вспахать оба огорода, а сам прислушивался, как хвастает дочка Свата в соседней комнате Хемингуэем, которого вынесла с полиграфкомбината. Хемингуэй такой был у Лапицкого. Месяц назад он сдал в макулатуру две коробки чистых бланков накладных и получил талон на Хемингуэя… Но что же получается? Он старается, макулатуру сдает, а другие за так всё имеют, с работы тащат. Умеют же устраиваться люди. Лапицкий обиженно засопел, позабыв от обиды о соседе, и тот — шутник, мать его! — подпалил папироской фуфайку Лапицкого. Едко затлела вата.

— Ах ты, едрена вошь! — закричал Лапицкий на Свата и тут же проснулся.

Но едкой гарью пахло не из сна. Это шинель сползла на раскаленные спирали «козла» и затлела. Лапицкий вскочил. Сдернул с «козла» задымившуюся полу. Ах, беда-то! Насквозь прогорело сукно.

Лапицкий и так и этак крутил прогоревшую шинель, но дырка не сходила, не пропадала никуда, в отчаянии поднял Лапицкий к окошечку наполненные страданием и мольбой глаза и тут же зажмурил их, замотал головой: согнувшись под тяжестью мешка, внимательно смотрела на него Помойная баба.

— У-у! — завопил Лапицкий. — Штоб тебе курице приснится!

Он рванулся к двери, но было уже поздно. Загремев мешком, выскользнула Помойная баба из проходной.

Лапицкий сразу успокоился. Потирая кулаком отдавленное ухо, опустился на стул, снова помотал головой и зевнул. Так вкусно, так широко зевнул, что за раскрытым ртом исчезло и лицо с красноватым носом, исчезло отдавленное во сне ухо — ничего не осталось, кроме зияющего, как пропасть, рта.

— Ишь ты… — закрывая рот, пробормотал Лапицкий. — Хо́дить. А чего хо́дить, если добрые люди спят в такое время…

Он подумал еще, что, видать, простудился он, коли уснуть не смог. Сокрушенно вздохнул и неподвижно уставился в окошко, прислушиваясь к неясной пока, медленно зарождающейся в нем мысли.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Уже двадцать лет работал Лапицкий в охранах, а так и не привык к утренним пересменкам. Чудно́ получалось. Не было народа и вдруг пошел, да так густо пошел, что уже и не разглядеть никого. Ну ладно… Если нужно идти, так иди. Но иди аккуратно, друг за другом и с интервальчиком, как в Мавзолее, например… Нет же! Прут все сразу!

А шли действительно густо. Шли, то и дело застревая в вертушке. В этой сутолоке только пожилые рабочие исправно показывали пропуска, а молодые совали Лапицкому что попало: проездные билеты, измятые пачки сигарет. Лапицкий только досадливо отмахивался от них. Больше всего он боялся прокараулить своего начальника Малькова, который жил в Дражне и всегда заходил на завод через эту проходную. И некоторые парни, чувствуя свою безнаказанность, изощрялись. Вредный Термометр, ухмыльнувшись, сунул в сторону охранника карманное зеркальце. Бедный придурковатый Термометр! Разве догадывался он, что следом движется сам Мальков!

И непонятно: то ли вид собственного лица рассердил Малькова, то ли Помойная баба привиделась ему в зеркальце, однако рванулся он за Термометром и уже схватил было бедолагу за шкирку, но в этот момент зоркий охранник нажал на педаль, и долговязого Малькова зажало в вертушке. Термометр благополучно ускользнул, и весь гнев Малькова излился на голову ни в чем не повинного Лапицкого.

— Для мебели тебя держат, а?! — закричал он, распахивая дверь караулки. — Вы-ыгон-ню!!!

Лапицкий ошалело вскочил и босиком выпрыгнул в проход.

— Пропуск показывай! Пропуска-а давай!

Так и кричал, распугивая народ, пока в проходной не появился зеленоглазый Сват.

— Да ёсть пропуск, ёсть… — остановился он возле блажащего охранника. — Сам ведь знаешь, сосед, что ёсть…

Лапицкий смолк и, громко сопя, вернулся в караулку. Сел на лавочку и начал шевелить босыми пальцами, принюхиваясь к ним.

Между тем совсем рассвело. Проступил из мутноватых рассветных сумерек корпус сборочного цеха, на площадке гаража показались шоферы. Прилетели откуда-то с заводского поля синицы, весело запрыгали по снегу под сосенками, что росли возле проходной, склевывая рассыпавшиеся семена.

А людской поток стих. Шли сейчас реже, и вертушка — выдавались такие мгновения — неподвижно замирала. Стрелка стенных часов перевалила за цифру восемь, когда в проходную вошел грузчик Андрей Угаров. Остановился. Постучал пальцем по стеклу.

— Чего у тебя, дед, часы-то спешат?

— Не-е… — ответил Лапицкий. — Точно идут. По радио проверял…

— По радио? — Андрей поднес к уху свои часы и выругался. Часы стояли у него.

— Чего ты ругаешься? — спросил Лапицкий. — Я вон всю ночь не спал и то молчу. Простыл, наверное, вчера, а сегодня всю ночь ворочался… А мне ведь на вторые сутки дежурить. Это которые в цехах работают, тем хорошо: отпахал смену — и домой, а тут — нет. Тут сторожевая работа. Это понимать надо.

Он оторвался от созерцания своих босых пальцев и взглянул на Андрея, но тот уже исчез из проходной, словно его и не было здесь. Исчез человек, и снова печально вздохнул Лапицкий, прислушиваясь к прорастающей изнутри мысли…


Андрей, наверное, не стал бы так тревожиться, опаздывая на работу, но сегодня должно было состояться собрание. Пришла из милиции бумага на грузчика Сорокина, и бригадир просил не опаздывать.

В две минуты девятого Андрей был возле складов. Мимо неразгруженных грузовиков, мимо дерущихся возле мусорного бачка котов, мимо сбытовского грузчика Антона, засовывавшего в штанину ногу, промчался к своему шкафчику и полминуты спустя — Антон застегивал штаны — протиснулся назад, переодетый уже в рабочее. В пять минут девятого Андрей распахнул дверь, за которой находилась экспедиция, называемая в просторечии зараздевальем.

Зараздевалье

Экспедицией на заводе называлось то место, служащие которого отличались редкостным единодушием. Каждый из двадцати прописанных по штатному расписанию начальников считал бесполезной работу, которую делали другие.

Облавадский, возглавлявший этот дружный коллектив, отвечая на веяния времени, формулировал свою мысль со свойственной ему хамоватой рассудительностью.

— Ну ладно, — говорил он. — Жили мы, конечно, раньше неплохо. Но раз нам указывают, что надо двигаться вперед в деле повышения производительности, так пойдемте, товарищи, ей навстречу. Вот, к примеру, накинь мне сотню… Я ведь всю работу могу сам делать! Зачем же держать столько весовщиц, мастеров, завскладами? Что? Хорошо… Не буду спорить! Не всех можно сократить, не всех… Человека три оставим, конечно… Но ведь нас-то двадцать ведь штук, дорогие товарищи!

И так велико было воспитанное десятилетиями единодушие в зараздевалье, что коллеги Облавадского и сейчас соглашались с ним.

— О чем речь? Конечно, можно сократить многих… А что? И Облавадского тоже. Его в первую очередь! Да на кой фиг — извините за грубое слово — нужен он?! Не надо и сотни! За десятку его бумажки подписать можно, а ведь он-то, извините, товарищи, он-то больше двух сотен чистыми имеет.

И стоит ли удивляться, что в этой атмосфере взаимопонимания, только укрепившейся за минувший год, на разговоры и подсчеты уходит весь день. И хотя на каждого рабочего приходилось здесь по одной целой тринадцать сотых начальника, с порядком в экспедиции явно не ладилось, хотя все ревностно исполняли свои обязанности.

Отвечавший за вагоны Миссун снимал грузчиков с разгрузки контейнеров, как только за воротами раздавался крик тепловоза, а мастер Миша, ведавший контейнерами, бежал тогда к Облавадскому и, округлив пустые и выпуклые, как у барашка, глаза, кричал, чтобы немедленно вернули «б-б-бригаду на контейнеря-я». Врывался в экспедицию Табачников и, разбрызгивая по углам слюну, хватал трубку прямого с замдиректора телефона, грозился остановить конвейер, если сейчас же не вернут рабочих.

На шум заглядывал в экспедицию и прежний начальник цеха Турецкий. Он кричал, заглушая Мишу и Табачникова, кричал до тех пор, пока не просыпался от крика шофер, машина которого уже третий день — неразгруженная! — стояла на заводе. Со сна, не разобрав что к чему, шофер начинал материться и требовать, чтобы ему подписали акт о простое, и — о чудо! — зараздевалье мгновенно пустело. В наступившей тишине снова засыпал шофер, уронив на стол бедовую головушку, занесшую его на этот завод.


Сегодня в зараздевалье было особенно многолюдно.

На сколоченных в ряд, как в кинотеатре, стульях сидела заступившая на смену бригада, а напротив, за письменными столами, теснилось начальство.

Когда Андрей Угаров вошел в зараздевалье, посреди комнаты стоял Табачников и что-то сипло читал вслух.

— Вот такие дела, товарищи! — складывая бумажку и пряча в карман, проговорил он. — Какие, будут мнения по этому вопросу?

Никто не отозвался. Собравшиеся разглядывали свою обувь, грязный затоптанный пол, а виновник торжества грузчик Сорокин задумчиво рассматривал карту железных дорог Советского Союза, что висела, закрывая всю стену зараздевалья. Карта была покрыта полиэтиленом. Он отсвечивал, и разглядеть на карте даже Москву было немыслимо. Сорокин близоруко щурился.

— Пусть он сам расскажет, как попал в милицию, — предложила весовщица Сергеевна.

— А что я? — сутулясь, Сорокин встал. — Я ничего… Выпивши был, конечно, а попадать? Не, не попадал. Они сами приехали и забрали меня.

— Да уж понятно, что сами! — перебирая бумаги, усмехнулся Облавадский. — А чего же они забрали тебя, а не меня, например?

— Ну я же сказал… — Сорокин хмуро оглянул улыбающихся начальников. — Выпивши был.

Ему хотелось рассказать о т о м дне, но все улыбались.

— А ну вас! — Сорокин махнул рукой, сел.

— То-ва-ри-щи! — укоризненно проговорил Табачников. — Будьте серьезней! Вы только вдумайтесь, что́ он говорит! Товарищ Сорокин! Вы что́? Неужели вам не стыдно, а? У вас же высшая школа закончена!

— А что с ними, с пьяницами, говорить! — сердито произнесла Сергеевна. — Вся у их жизнь — одна только водка да чарнила! У их и образование высшее давно пропито!

— Нет! — обрадовавшись поддержке, решительно проговорил Табачников. — Нет! Нельзя так, товарищи! Не го-дит-ся! Я понимаю, конечно… — какая-то доверительность и теплота появились в его голосе. — Я понимаю: выпить можно. Ну и выпивайте на здоровье. Только так пейте, — Табачников уже не говорил, а вышептывал свои слова, — чтобы на производство бумаг не приходило! Правильно я говорю, да?

И он обвел глазами присутствующих в поисках одобрительного кивка. Глаза у Табачникова были черные и липкие, как смола, и, конечно же, зацепись они за чей-нибудь взгляд, ему бы обязательно кивнули, просто нельзя было бы не кивнуть, но — увы! — все сидели опустив головы.

— Нет! — настаивал Табачников. — Правильно я говорю, товарищи, или неправильно? Вот вы, товарищ Сорокин, как это понимаете?

— Да что он медведь, что ли? — хмуро сказал бригадир. — Ясное дело, что понимает.

— Тут, товарищи, еще один аспект учесть требуется. — Облавадский снял очки и начал массировать пальцами покрасневшие веки. — У нас соцсоревнование идет со сбытом, и нам, как победителям за минувший год, полагается премия. А теперь Сорокин все показатели испортил, и премия, конечно, тю-тю… Сделала крылышками наша премия. Крякнула, так сказать…

— Э-э! — насторожился бригадир. — Ты погоди… Какая еще премия?

— Да ты что, Максимович? — подал голос баранообразный Миша. — Ты что, на соб-брании не был?

— Отстань! — отмахнулся от него бригадир. — Ты, Облавадский, не темни, рассказывай давай, какая там премия?

— Нет! Это уж ты расскажи! — подскочил к бригадиру Табачников. — Вот объясни нам, раз сам проговорился, чего ты на собрания не ходишь? Мы для себя их проводим, да?

— Ну и не хожу! — огрызнулся бригадир. — Нечего мне там делать! Сами ходите, раз вам деньги за это платят…

Облавадский только хмыкнул.

— Ну и зря… — примиряюще проговорил он. — Между прочим, никто и не темнит. На собрании подводили итоги. Оказалось, что мы победили. Немного бы, конечно, премии вышло, по десятке, но ведь, как говорится, товарищи, десятка тоже деньги.

— Слушай ты их, Максимович, больше… — лениво протянул Андрей Угаров. Высокий, он стоял, прислонившись плечом к дверному косяку, и весь был налит такой силой, что девушки-кладовщицы испуганно вздрагивали, когда задевали за него глазами. — Слушай больше, так наговорят тебе… — лениво цедя слова, повторил Андрей. — Дадут эту десятку, а сами наряд срежут. Ты что? Начальства нашего не знаешь? Здесь место такое: мы спецовки раздеваем, а начальнички — совесть.

И он плюнул в урну, что стояла в дальнем углу зараздевалья.

— Во идеология! — только и смог выговорить Табачников. — Им одно говоришь, а они про свое толкуют. Главное, и нам-то теперь премии не будет. Из-за пьяницы этого.

— Да ладно уж… — после разъяснения, сделанного Андреем, бригадир утратил, кажется, всякий интерес к премии. — Буде уж про деньги говорить. Мы тебе, Махоркин, по рублю соберем, только не скули.

Побежали в разные стороны, закрутились, запрыгали глаза Табачникова. Грязноватая муть засочилась из них.

— Т-ты! Т-ты! — разбрызгивая слюну, закричал Табачников. — Т-ты кто такой, а? А я… Я медаль имею и еще грамоту. Я… Вот! На! На, смотри! — трясущимися пальцами он вытащил из нагрудного кармана завернутую в полиэтиленовый пакетик наградную книжку.

О Табачников!

Был ли на заводе хоть один человек, которому не совал ты под нос эту книжку? Ты показывал ее в завкоме, требуя путевку в пионерлагерь для внука; предъявлял охраннице на проходной, которая пыталась задержать тебя с ворованными досками; совал директору столовой Фролу, вздумавшему не продать тебе колбасы; показывал в автобусе, когда тебе не захотели уступить место ребята со сборки… Легче сказать, где не видели еще эту книжку… И бригадир грузчиков, конечно бы, не отвертелся, конечно, влил бы в него Табачников свое повествование о медали, только повезло Максимовичу. Распахнулась дверь, и в зараздевалье, потеснив Андрея, вошел новый начальник цеха переработки и хранения материалов Ромашов.

Он быстро кивнул всем и повернулся к Табачникову.

— Терентий Макарович! Вы в курсе, что машина с пускачом ушла с завода неразгруженной?

— Ы-ы-ых! — только и смог выдавить из себя Табачников. На мгновение замер неподвижно, а потом бросился к внутреннему телефону, что стоял на столе Облавадского. — Охрана?! — завизжал он в трубку. — Запишите номер шофера! Да, да… И фамилию машины тоже!

В это время затрезвонил на столе у весовщицы телефон промышленной станции.

— Станки подают! — прикрывая ладошкой трубку, Сергеевна обернулась к Миссуну.

Тот встал.

— Пошли, хлопцы! Хватит уже. Поговорили…

Встали вслед за Миссуном грузчики. Ромашов что-то сказал кладовщицам, и кладовщицы тоже ушли, а Табачников, брызгая слюной, все еще кричал в трубку, что будет жаловаться на охрану самому директору. Наконец там, в караулке, повесили трубку, и Табачников растерянно посмотрел на Ромашова.

— Ушла машина…

— Она десять минут назад ушла, — перелистывая журнал заявок на контейнеры, спокойно отозвался Ромашов. — Я вам строгий выговор, Терентий Макарович, объявляю.

— А-а-а! Уй-уй! — закричал было Табачников, но Ромашов повернулся к завернутому в искусственный каракуль Мише и спросил: завезены ли контейнеры в литейку?

— Контейнеря?! — хлопая круглыми и выпуклыми глазами, переспросил Миша. — Так ведь стропаля нету, а б-б-бригада станки пошла разгружать…

Но и его не стал слушать Ромашов.

— Танечка! — приказал машинистке. — Отпечатайте приказ о выговоре Терентию Макаровичу.

В дверях он остановился.

— Я — на планерке у Кузьмина.

И вышел.

В экспедиции наступила тишина, прерываемая только шорохом переворачиваемых Облавадским бумаг да всхлипываниями Табачникова.

— Уй-уй! — плакал он, обхватив руками плешивую голову.

Гнетущую тишину прервал Миша:

— А чего? Б-б-бригада-то на вагонах… Как я контейнеря завезу?

Никто не ответил.

Как-то сжались все после ухода Ромашова, замкнулись в себе. Худые, совсем худые времена наступали в таком еще недавно дружном коллективе зараздевалья.

Хлопцы

Грузчиков звали на заводе хлопцами.

Всего в цехе переработки и хранения материалов было четыре бригады, не считая складских рабочих.

После того как цех отделился от сбыта, в первое время легко было переходить из одной бригады в другую, и уже скоро о каждой бригаде можно было говорить, как о живом человеке, настолько разными — каждая на свой характер, — сделались они.

Была бригада Сидоровича. Народ здесь подобрался пожилой, знавший всякую жизнь и научившийся за долгие годы только одному — «мантулить»… То есть терпеть и работать, работать и терпеть… Сидоровичи считались самой тихой бригадой, и Миссун, закрывавший грузчикам наряды, всячески поджимал их: здесь легче было натянуть недостающее. Хлопцы из других бригад открыто смеялись над Сидоровичами, и тогда самому бригадиру хотелось плакать.

— У-у, соба-ака! — ругался он в вагонах на Миссуна, но при мастере всегда молчал.

Если Сидоровичи были самой старой бригадой, то Русецкие — самой молодой. Хлопцам, работавшим здесь, не перевалило еще за тридцать, и держались они соответственно возрасту. Миссун побаивался их. Самого Русецкого считали «шестеркой», но жилось Русецким неплохо.

Они никогда не спешили, например, разгружать силумин. Вместо этого Русецкий долго придумывал, где достать тару, чтобы загрузить ее в пустой вагон.

— Не хватает тары-то! — озабоченно жаловался он Миссуну. — Просто и не знаю, чем будем вагон загружать? Может быть, нам… этого, пока подают-то вагон, ящиков набить с гильзой?

И неважно, что догрузить вагон можно было и поддонами, которые валялись по всей рамке; неважно, что простаивали вагоны с силумином, — все считали, что Русецкий не просто хороший, но и самостоятельный работник и при случае сделает не только свою, но и их, начальников, работу.

Третью бригаду звали Калачиками. Здесь собрался самый основательный народ. Все жили в деревнях, и нужно было видеть, как в обеденный перерыв сидели они в раздевалке над своими чемоданчиками и с непостижимой ловкостью отхватывали длинными ножами тонкие пласты сала. А потом молча и старательно, как и работали, жевали.

Самые крепкие хлопцы собрались в бригаде Калачика, но особенно был знаменит великан Сергей. В обеденный перерыв он не садился, как другие, на пол раздевалки, а раскрывал свой чемоданчик прямо на шкафу. Шкафы же в раздевалке были в высоту человеческого роста.

Заводские остряки любили рассказывать, что Сергею не хватает одного унитаза, чтобы опорожниться полностью. Всегда приходится вставать, смывая уже сделанное добро.

Работали Калачики на совесть, но и надуть их было непросто.

— Чево положено, тое и отдай! — говорил по этому поводу сам Калачик и рачительно оглядывал свой увесистый, в рыжих волосинках кулак.

И отдавали…

Что положено — всё сполна отдавали.

Что ж? Хоть и не блистали Калачики развитостью, но и забитости Сидоровичей в них не было. Не ломала их жизнь так, как ломала она стариков.


Сегодня работала четвертая бригада.

Если хлопцы в других бригадах чем-то походили друг на друга, то здесь общность, может быть, и заключалась в полнейшем отсутствии ее.

Действительно…

Никогда не улыбающийся, с колючими, по-мужицки умными глазами бригадир…

Веселый — весь рот в прибаутках — зеленоглазый Сват…

Сутуловатый, с еще не старым, но уже покрытым глубокими морщинами лицом грузчик Сорокин…

Жестковато красивый, словно из романса, Андрей Угаров…

И наконец, Мотька Термометр — разболтанный парень. «То ли творог, то ли говнецо», — как однажды сказал про него бригадир.


Сейчас все пятеро стояли на рамке рядом с Миссуном и наблюдали за маневрами тепловоза. Вот над закопченной стеной завода проплыли красные крыши домиков-упаковок на платформе с импортными станками, потом исчезли из глаз, а тепловоз возвратился назад, толкая перед собой какой-то крытый вагон.

Совсем распогодилось, и тепло припекало сейчас мартовское солнышко. С навеса над рамкой капало.

— Сегодня у нас в ночную Русецкие… — проговорил Миссун и задумчиво поскреб пальцем бровь. — А у него гриппом болеют все… Двое человек всего выйдет сегодня…

— Н-да… — безучастно кивнул Сват. — Весна да болезнь как подружки ходят.

— Двое… — Миссун снова задумчиво поскреб пальцем бровь. — А может, ты выйдешь, а? — он повернулся к Термометру. — У тебя ведь должок, помнишь?

Термометр нахмурился. Должок, действительно, был: неделю назад Термометр прогулял смену.

— Ну, выйду… — сказал он. — Раз Термометр обещал, то за ним не пропадет… Выйду.

Однако тут же вспомнил, что сегодня получка, что сегодня все будут гулять, а ему придется целые сутки пахать, и настроение у него испортилось.

— Всегда так… — буркнул он. — Чуть что, так сразу Термометр…

Припекало весеннее солнышко, разнежило оно всех, никто из хлопцев даже не матюгнулся на Термометра, и тот совсем осмелел.

— Едри его вошь! Тепловоз там еще час копошиться будет. Я, пожалуй, в буфет зараз сбегаю. Слышь, Гена?

Миссун молча кивнул ему, и Термометр исчез с рамки.

— Слушай, Гена… — прервал молчание бригадир. — А чего это вчера новый начальник Калачикам про сквозные бригады говорил?

— А! — Миссун поморщился. — Ему легко говорить, а у меня вечером два человека на смену выйдут, да еще третий не поймешь кто, вот и работай с ними… Хоть сквозную бригаду налаживай, хоть сам на вагон иди…

— Ну, а все-таки? — настаивал бригадир.

— Да это же просто, Максимович, — вступил в разговор Сорокин. — Про это давно уже говорят. У нас радио в комнате не выключается, так я всего наслушался… Это просто. У строителей, например, бригада подряжается весь дом от фундамента до ключа довести, а у нас, к примеру, ну, даже и не знаю… Весь, наверное, цикл разгрузки надо пройти. От вагона до конвейера… Все одной бригадой. Вот сгрузим сейчас станки в снег, и будут они стоять, может, целый год, а ежели по-ромашовски, так надо их сразу в цех везти… Штука-то, наверное, хорошая, только загвоздка одна есть. Надо, чтобы все работали. Без этого ничего не получится…

— А-а… — сказал бригадир. — Ну, тогда понятное дело. Не для нас это, конечно…

Планерка

Как обычно, планерка началась в кабинете главного инженера в 8.30. Ромашов вошел, когда все начальники цехов и служб уже рассаживались за длинным столом Кузьмина. Ромашов пристроился рядом с Петром Михайловичем Медведевым, начальником литейного цеха, прозванным на заводе Медведем.

Никто не изучал заводской климат, но многие замечали, что металл здесь быстро ржавеет, а люди обрастают прозвищами. И кажется, вроде бы наугад назовут человека, но пройдет месяц-другой — и то ли свыкнутся с кличкой, то ли сам обладатель ее успеет измениться, чтобы соответствовать прозвищу, но встретишь его и не сразу вспомнишь настоящее имя и отчество.

— Ты сегодня двенадцать контейнер-ров закинь мне! — прорычал Медведь, склоняясь к Ромашову. — Ср-рочно! — И он провел своей толстой лапой по горлу. — Режешь меня, парень!

— Хорошо! — коротко ответил Ромашов и замолчал. Кузьмин стучал карандашом, призывая всех к тишине.

— Начнем, товарищи? — спросил он. — Кажется, все в сборе…

— Давайте начинать! — буркнул уткнувшийся в свои бумаги заместитель директора по сбыту, прозванный на заводе Гвоздеглотом.

Несколько лет назад, будучи в загранкомандировке, заместитель директора сделал себе операцию по пересадке волос. И то ли операция оказалась мучительно-болезненной, то ли были другие, более веские причины, но с тех пор в уголках рта заместителя директора залегли горькие складки, и все лицо приобрело такое удрученное выражение, что первым делом хотелось спросить его: не желудком ли мается уважаемый товарищ? «Да что вы, право! — протестующе крутил головой заместитель директора и откидывал назад искусственные волосы. — Я своим желудком, ха-ха, гвозди могу переваривать!» Так и прижилось прозвище, и похоже было, что крепкий желудок Гвоздеглота способен переваривать не только гвозди…


— Давайте начинать! — повторил Гвоздеглот. — Александр Сергеевич задерживаются.

Гвоздеглот мог бы и не говорить этого. Все собравшиеся знали, что директор завода никогда не поспевает на столь ранние совещания. Как никак, шел Александру Сергеевичу седьмой десяток, и когда заводская «Волга» доставляла его в заводоуправление, он должен был отдохнуть после нелегкой дороги — отлежаться на диванчике в специально отгороженной от кабинета спаленке. На заводе все знали о спаленке, но никто не осуждал директора: ввиду полной незаменимости уйти на пенсию Александр Сергеевич не мог.

— Итак, товарищи! — сказал Кузьмин. — По основным позициям у нас дела обстоят более или менее благополучно. Самое слабое место — литейка. Недогруз литья — двадцать шесть тонн. Петр Михайлович! Слышите?

— Вывезем! — Медведь опустил голову, и шея его побагровела.

— Да, — сухо проговорил Кузьмин. — Сделайте одолжение. Не запамятуйте.

Медведь очень не любил, когда с ним так разговаривали. Простой, каким он считал себя, человек, Медведь и в других людях ценил простоту.

— Интерр-ресно… — с трудом сдерживая рык, спросил он. — А во что я отгр-ружать буду? В кар-рман себе? Контейнер-ря где?

— Валерий Александрович! — Кузьмин в упор взглянул на Ромашова. — Наведете вы порядок с контейнерами?

— Наведу! — ответил Ромашов. — Я прикинул, что все разговоры о контейнерах несколько преувеличены. На завод ежемесячно поступает около восьмисот контейнеров, а отгружаем мы от силы пятьсот. Чтобы наладить порядок, надо ввести жесткий график. В той же литейке контейнеры стоят неделями. А на сбыте? Там в одном контейнере глыба льда наросла… Наверное, до весны сбытовцы ждать собираются, когда она растает, чтобы контейнер загрузить.

— Жесткий график? — Кузьмин положил на стол ладонь, словно придавливая вспыхнувшие смешки. — А что? В этом есть резон. Я подготовлю приказ, чтобы движение контейнеров по заводу фиксировалось под роспись в специальном журнале. В конце каждого квартала будем подбивать бабки, и штрафы за простои высчитывать из премий непосредственных виновников.

— Я такой приказ не подпишу! — буркнул Медведь. — Это чер-р-рт знает что тогда получится. Бюр-рократы!

— Подписывать приказ будем мы с директором, — сухо проговорил Кузьмин. — А после моей твоя подпись, Петр Михайлович, только как исполнителя.


После планерки Гвоздеглот остановил Ромашова.

— Валерий Александрович! — он сжал вкрадчивыми, мягкими пальцами Ромашовский локоть. — Позвольте дать небольшой совет.

— Я вас слушаю, Игорь Львович… — насторожился Ромашов.

— Вы еще очень молоды, Валерий Александрович… Вы у нас самый молодой начальник цеха…

— Наверное…

— Точно! — мягко поправил Гвоздеглот. — И поэтому я хочу вам посоветовать: не увлекайтесь. Хотя бы первое время не увлекайтесь. Обопритесь в своей работе на более опытных товарищей. Нет-нет! — он протестующе поднял вверх пухлую ладошку. — Я не хочу сказать, что вы неопытный инженер. Напротив. На сборке вы прекрасно зарекомендовали себя, и я обеими руками голосовал, чтобы вам доверили цех. Но в любом деле, Валерий Александрович, есть своя специфика. И вы, я вас очень прошу, прислушивайтесь, пожалуйста, к советам старых снабженцев. Такие товарищи есть в вашем коллективе. Это и Облавадский, и Табачников…

Ромашов усмехнулся. Быстро, однако, сработала связь Табачникова с высшими сферами, на которую еще вчера столь туманно намекал Терентий Макарович. Ну что ж… Может, это и к лучшему. Теперь даже легче будет выгонять Табачникова.

— Большое спасибо за совет, Игорь Львович! — улыбнулся Ромашов. — Непременно приму к сведению.

И быстро отошел. Грустно и задумчиво смотрел ему вслед Гвоздеглот.

Термометр

Термометр пришел на завод полтора года назад, но уже не осталось такого цеха, где бы он не работал. Страдая манией отвращения к труду, Термометр редко задерживался на одном месте дольше месяца.

Свое прозвище он получил в первом механическом, когда зачастил в медпункт, пряча под мышками еще не остывшие яйца. Бюллетень на три дня обходился совсем недорого, если учесть, что яйца хозяйственный Термометр после посещения медпункта съедал. Месяца два эти фокусы сходили с рук, но в конце концов столь частые посещения смутили дежурного врача. Он поставил Термометру сразу два градусника, и когда те показали разную температуру, взбеленился.

— Раздевайтесь до пояса! — безжалостно потребовал он, не спуская глаз с пациента. Тут-то и открылась проделка.

— Идите… — холодно сказал тогда врач. — Этак вы мне все термометры передавите.

Термометр обматюгал его и, схватив со стола предназначенные на ужин яйца, покинул негостеприимный кабинет.

И конечно, не в имени дело, но с новым прозвищем Термометру еще сильнее, чем прежде, не хотелось работать. Ох, как не хотелось! Но и не работать было нельзя, и временами на Термометра накатывало… Мерещилось, что все вокруг только для того и живут, чтобы заставить его вкалывать. И, подозревая всех в стремлении просуществовать за его счет, Термометр становился совершенно несносным — устраивал скандалы в столовой и в раздевалке, изливая свою ярость на уборщиц и посудомоек.

Часто Термометра били, но от побоев тоска не проходила, и тогда Термометр уходил в загул. Последний раз такое случилось с ним три недели назад, еще в инструментальном цеху.

Вернувшись из прогула, Термометр столкнулся со сменным мастером Воробьевым, который поинтересовался, долго ли Термометр собирается валять дурака.

Термометр в то утро был не в духе.

— А! — отмахнулся он. — Учебные дни поставь, да и дело с концом. Вот уж правда про тебя говорят: дурной, как ворона!

И хотел пройти мимо, но мастер схватил его за локоть.

— Кто ворона? Это ты про кого, салага?!

— Я — салага!!! — Термометр замахнулся, чтобы как следует врезать тщедушному Воробьеву, но тот опередил его.

— Дерьмо ты! — поднимая Термометра с пола и усаживая возле станка, сказал он. — Ох, и дерьмовый ты парень!

Он вытер руки и, достав из кармана пачку папирос, закурил.

— Дай задымить… — мотнув головой, попросил Термометр.

Воробьев вставил в его разбитые губы папиросу и зажег спичку.

— Как ты в глаза-то мне теперь смотреть будешь? — спросил он. — Знаешь, парень, мотай-ка ты отсюда!


Термометр хотел уволиться с завода и уехать совсем, уехать в какой-нибудь нерусский город, где его — такого хорошего! — любили бы разные казахи и узбеки, но случайно услышал, что в цех переработки и хранения материалов требуются грузчики, и уже вечером в общежитском коридоре захлебывался от восторга его голос: «Это вам, придурки, не слесарем пахать… Это такая — поднять да бросить — работа, что любого мастера можно по матери послать, а он еще сильнее тебя уважать будет!»

Но так Термометр говорил три недели назад, а сегодня на него снова накатывало…

Вчера он маялся целый день, придумывая объяснение своему прогулу. Время от времени вскакивал с постели, и тогда даже в коридоре слышали его вопль: «Во! А я учебный день возьму, а?!» — но тут же голос сникал — Термометр вспоминал, что учительница месяц назад вычеркнула его из школьных списков. «А я сочинение ей напишу, а?!» — осеняло Термометра, и снова жизнь казалась прекрасной и безоблачной. Но бесполезно было спрашивать про сочинение хотя бы минуту спустя.

— Какое сочинение? — хлопая белесыми ресничками, Термометр смотрел на вас и — искренне! — не мог вспомнить, что́ собирался делать минуту назад.


В буфете Термометр долго стоял перед витриной и, наморщив лоб, мучительно размышлял: что взять? У него было всего две монетки: двадцать и пятнадцать копеек, а позавтракать хотелось так, чтобы хватило до трех часов, — в три часа должны были выдать получку.

После мучительных колебаний Термометр выбрал молоко, хлеб и рыбу. С этим завтраком устроился за столик рядом с Карапетом из карного. Надвинув на глаза широкополую шляпу, Карапет пил молоко и читал книгу.

— Интересная книжка? — спросил Термометр, озабоченно разглядывая рыбу.

Карапет оторвался от чтения.

— Да так себе… Про любовь…

Термометр понимающе кивнул и вздохнул: рыбы ему дали совсем мало. Обидно было, что не торгуют в заводских буфетах на карандаш. Бюрократы, торгаши хреновы… Термометр вздохнул еще раз и вдруг почувствовал, что на него накатывает, — Карапет с книжкой определенно действовал на нервы.

«Я работаю… — раздражаясь, подумал Термометр. — А этот… Этот книжки читает!»

Карапет допил свое молоко и, засунув книжку за пояс, встал, собираясь уйти. Но нет, не мог Термометр отпустить его.

— Про любовь-то читаешь только? — невинно спросил он.

Карапет ничего не ответил, густо покраснел и выбежал из буфета, Термометр захохотал вслед. Все в общаге знали о несчастной любви Карапета к охраннице Варе.

— Чего хохочешь? — неосторожно прикрикнула на Термометра не знавшая его буфетчица, — Доедай поживее и выметайся. Закрываемся.

Зачем она сказала так? Глупая, глупая женщина… Разве не видела, что на Термометра «накатывает»? Хотя, может, надеялась на помощь директора столовой Фрола? Совсем глупая женщина. Фролу предстояло работать — он замещал сегодня и жену-грузчика — до часу ночи, и разве мог он попусту тратить душевные силы? Да даже если бы Фрол и решился защитить ее? Разве остановился бы Термометр?

— Что-о? — он медленно поднялся из-за стола. — Что ты сказала?!

— Закрываемся мы… — пролепетала оробевшая буфетчица и бросила взгляд на Фрола, который возился у лифта с ящиками.

— Ах, ты су-у-ка! — завопил Термометр. — Ряшку наела, так думаешь, что работяг гонять можно?! А в морду не хочешь?!

Фрол, услышав крик, специально задержался у лифта, и Термометр буйствовал без помех. Он кричал и матерился до тех пор, пока буфетчица не разрыдалась. Стало чуть легче, но нужно было идти работать, и от облегчения не чувствовал Термометр никакой радости. Надувая щеки, вышел на рамку.

Двери сбытовского склада были раскрыты, и оттуда неслись похожие на щебетание ласточек голоса. Только более резкие, пронзительные. Термометр заглянул в дверь. В полутьме склада возле стеллажа с пускачом сгрудились немые девушки-упаковщицы. Они разглядывали что-то и, размахивая руками, щебетали. Они были так увлечены, что не заметили, как подкрался Термометр. А тот разглядел наконец карты с полуголыми русалками, анемично развалившимися в мутноватых сумерках фотобумаги. Такие карты продают в пригородных поездах цыгане и немые, а кто делает и кто покупает их — неведомо. Термометр повелительно протянул руку, и только теперь девушки встревоженно закричали, а та, что держала карты, быстро спрятала их за спину.

— Ну! — повелительно сказал Термометр и протянул лапищу к девушке. И девушка, как птица, пронзительно и горько вскрикнула, а плечи ее безвольно обмякли. Она разжала руку, и Термометр взял со вспотевшей ладошки карты. Не торопясь, полюбовался ими, а потом опустил в карман и, ухмыльнувшись, повернулся спиной к девушкам. Те встревоженно закричали, но Термометр даже не оглянулся.


Хлопцы уже работали…

Прокравшись за газгольдерами к козловому крану, Термометр осторожно выглянул: нет ли поблизости Миссуна? Мастера не было, и тогда, засунув руки в карманы, Термометр вышел к платформе.

— Ты где шляешься? — раздраженно поинтересовался у него бригадир.

Согнувшись, он пытался просунуть трос под домиком-упаковкой, но паз забило снегом и трос застревал.

— Брось! — закричал с другой стороны платформы Андрей Угаров. — Давай за край возьмем!

Бригадир матюгнулся и полез на платформу, чтобы отодрать бруски, которыми была зажата упаковка. Для этого требовалось ударить пару раз кувалдой — и брусок вылетел бы, но кувалды не было, и бригадир начал выколачивать брусок ломиком.

— Мать вашу так! — не выдержал машинист тепловоза. Он не уезжал, дожидаясь, пока освободят платформу. — Когда вы, наконец, кувалду себе заведете, а?!

— Ты у начальников наших спроси! — пробурчал бригадир, раздражаясь еще сильнее.

— Погоди, Максимович! — запрыгнул на платформу Андрей. — Давай вместе возьмем…

Они подвели ломик под брусок и, схватившись вдвоем за конец его, резко взяли на себя.

— Ну вот… — улыбнулся Андрей. — Всего и делов-то. Против лома нет приема…

Теперь трос удалось провести под станком, и Термометр, не дожидаясь приказа, сам полез на крышу домика. Поблескивая на солнце, подплыли к нему покачивающиеся на тросах крюки.

Начинался рабочий день.

По виадуку, возвышающемуся за почерневшей заводской стеной, весело катились машины, а здесь лениво переругивались на путях хлопцы. Загудели станки в цехах. Заскрежетал металл. Яркое апрельское солнце сверкало в закопченных стеклах, в лужах на разбитой дороге. Начинался обычный рабочий день.

Карапет

В карном дежурил сегодня Карапет.

Ему исполнилось двадцать пять лет, но жиденькая растительность лишь беспомощно пачкала румяные щеки, пухлый подбородок, и никто не решался дать Карапету больше восемнадцати.

Заступив на суточное дежурство, Карапет раздал электропогрузчики и карные тележки, а затем направился в буфет, где и нарвался на Термометра.

Конечно, зная Термометра, можно было считать, что Карапет легко отделался, но Карапет-то знал, что это не так. Уязвить его сильнее было нельзя.

Карапет любил охранницу Варю и хотя, подыгрывая ей, делал вид, что все это шутка, ревность терзала его. Особенно сильно с тех пор, когда Карапет узнал, что Варя гуляет с грузчиком Андреем Угаровым. И все знали это, и Термометр тоже знал.

Набрав воздуха, словно собирался нырнуть в воду, Карапет снял телефонную трубку.

— Она на Дражненскую проходную пошла… — словоохотливо объяснил Карапету начальник караула Бачилла. — Лапицкого подменить треба.

Бачилла был Вариным дядей…

— Спасибо… — пробормотал Карапет.

Он забрался в самый хороший дежурный кар и немедленно помчался к Дражненской проходной. Но Вари и там не было. На крылечке сидел Лапицкий и обдумывал беспокоившую его с утра мысль.

— Ты не в Дражню, мил-паренек? — поинтересовался он.

— Рано еще в Дражню, дед…

— Кто знает места, тому в самый раз… — вздохнул Лапицкий и, подумав немного, пожаловался: — А я ведь простудился, парень. Не мешало бы подлечиться…

И — горестный — он углубился в созерцание синичек, что прыгали по снегу, склевывая рассыпанные крошки.

Карапет оглянулся.

Здесь, у Дражненской проходной, где кончался завод и где сохранился даже кусочек нетронутого сосняка — десяток чудом уцелевших деревьев, здесь особенно чувствовалось, что наступила наконец-то запоздавшая в этом году весна. Хвоя на соснах ярко поблескивала в солнечных лучах. Иногда налетал с заводского поля ветер, и тогда ветки вздрагивали, и миллиарды солнечных искорок сыпались вниз, окутывая всю рощицу радужной пеленой. За соснячком строился цех. Там, в полутемном пространстве, медленно двигался самосвал.

— От, смотрю я… — задумчиво сказал Лапицкий. — Ведь любит же синичка сало, а все равно: клюнет раз, клюнет другой — и отлетит в сторонку… Се́рет. А воробей дак тот ест и ест… Куды в него лезет?

Долгие годы работы в охране развили в Лапицком его природные способности и несторожей он просто не понимал, как, впрочем, и те со своей стороны с трудом проникали в гармонию чувств и помыслов заслуженного охранника. Карапет минуты две недоуменно смотрел на Лапицкого.

— Ты, дед, зачем фильтров-то набрал? — спросил наконец он, кивая на распухшую сумку. — Куда тебе эта гадость?

— Гадость, говоришь? — Лапицкий задумался. — Не, парень… Это только кажется, что ненужная вещь, а если с умом подойти, то и фильтря в хозяйстве сгодятся. Вот посажу на их, к примеру, курицу… И будет сидеть — яйца высиживать. Очень, понимаешь ли, в этом смысле нужная вещь. Тепло-и-зо-ля-ци-он-на-я…

Лапицкий неожиданно прервал свои рассуждения, с интересом всматриваясь в спешащего к проходной парня.

— Ну-ну! — еще издали заговорил он с ним. — Опять с работы тикаешь, да?

— Да отчего ж тикаю? — запротестовал парень. — Просто иду…

— Идешь… — саркастически усмехнулся Лапицкий. — Нет, парень… Ходят с пропуском… — он хитро усмехнулся. — А у тебя небось пропуска-то нету, а?

— Почему же нет? — парень простодушно вытащил пропуск. — Вот он. Есть…

— Есть? — Лапицкий разочарованно вздохнул. — А я, парень, думал, в Дражню ты…

— Не! Да ты что, дед?! Я и не пью совсем!

— Не пьешь?! — Лапицкий от изумления даже привстал с порожка, на котором сидел. — А я что, пью, да?!

Парень испуганно проскочил мимо, а Лапицкий повернулся к Карапету.

— Ишь ты… Ведь повернется язык сказать, что я пью… Простудился я просто, а народ бог знает что думает…

— Да знают все, что не пьешь ты… — засмеялся Карапет. — Ты только не кричи об этом.

И он посмотрел на часы. С тех пор, как он оставил карное, прошло полчаса — и нужно было возвращаться назад.

— Ты Варе скажи, чтобы позвонила мне, — попросил он. — Не дождаться…

— Да вот же она идет! — заволновался Лапицкий. — Не видишь разве? А заодно… — он подхватил набитую фильтрами сумку и поставил ее на кар, — и меня, старичка, до центральной проходной подбросишь.

Варя заулыбалась, увидев Карапета.

— Ты не меня ли уж проведать приехал, Тимошка?

— Тебя… — ответил за Карапета Лапицкий. — Вот я расскажу Андрею-то про ваши свиданки, так он покажет обоим.

— При чем тут Андрей? — покраснев, спросил Карапет. — Что она, жена ему, что ли?

— Буду жена… — улыбнулась Варя.

— Будешь? А зачем?

— Да просто талончики в салон для новобрачных хочется получить… — насмешливо сказала Варя. — А если замуж не выйдешь, не дают их.

— Талончики? Я тебе и так их достану.

— Дурак ты, Тимошка… Дурак.

А что она могла сказать еще, если Карапет и познакомил ее с Андреем?

В тот день Варя дежурила на центральной проходной. Карапет уже давно пытался ухаживать за нею, но как-то очень по-своему, по-карапетовски. Вот и тогда…

— Я тебе жениха привел, Варька… — сказал он, кивая на высокого парня, что стоял рядом. — Его Андреем зовут. Он как раз жениться надумал.

Карапет хотел пошутить, но попал в самую точку. И ему нужно было предпринять что-нибудь в своих интересах, ну хотя бы объяснить Андрею, что сам любит Варю, но ничего не объяснил Карапет, расхваливал Варю на все лады — об этом Варе рассказал сам Андрей, — пока Андрей действительно не влюбился в нее.

«Впрочем, могло ли быть иначе? — подумала Варя и снова вздохнула. — Карапет и есть Карапет, и ничего тут больше не скажешь».

А Карапет в это время, надвинув на глаза широкополую шляпу, до боли закусив пухлые губы, гнал кар к центральной проходной, куда должен был попасть Лапицкий.

Хлопотун к тому же был парень. Карапет, одним словом.

Начальники

В зараздевалье, когда исчезли разогнанные Ромашовым кладовщицы и мастера, стало просторно и тихо.

Облавадский сегодня переходил на сбыт и сейчас перебирал скопившиеся в столе бумаги. Некоторые он откладывал в сторону, чтобы унести с собой, некоторые тут же рвал.

— Еще что-нибудь печатать надо? — поинтересовалась машинистка, вытаскивая из каретки отпечатанный приказ, в котором Табачникову объявлялся строгий выговор.

Облавадский хмыкнул.

— Я уже не работаю здесь. У него спрашивайте! — и кивнул на Мишу.

Тот в расстегнутой шубейке по-прежнему сидел за столом и, округлив глаза, пытался уследить за проворными движениями рук бывшего шефа.

— Нет-нет… — рассеянно отозвался Миша.

— Я тогда в заводоуправление пока сбегаю… — мило улыбнулась машинистка. — Ладно?

Миша даже не повернулся. Проворные пальцы Облавадского совсем загипнотизировали его.


Когда Миша впервые пришел в зараздевалье, ему казалось, что все будут довольны им и все будут его любить…

Вскоре заблуждение рассеялось.

Однажды в вечернюю смену, когда не предвиделось ни работы, ни начальства, Миша благодушно отпустил бригаду Русецкого на два часа раньше. Однако, спутав Мишины расчеты, появился в тот вечер Облавадский, и Миша, краснея и обливаясь по́том, соврал, что хлопцы ушли самовольно.

Разумеется, в следующую смену все раскрылось, и грузчик Романеня, встретив Мишу в узеньком коридоре, так притиснул к стене, что Мишины глаза выпучились, словно от изумления. Потрясающее открытие, что всегда приходится отвечать за свои слова и очень трудно, оказывается, быть удобным для всех, ошеломило Мишу. Взъерошенный и покрасневший, вернулся он в зараздевалье, и Облавадский отечески поинтересовался у него: не заболел ли он?

И хотелось Мише сказать о нечаянном открытии, но он только вздохнул и помотал головой. С тех пор и возникло внутри ощущение гнетущей тяжести. Миша задыхался, мучился, но не было сил, чтобы сбросить тяжесть, и оставалось только молча делать то, чему учил его Облавадский. Потом ощущение тяжести исчезло, вернее, не исчезло, а стало привычным, стало казаться, что и остальные живут так же… Миша мог часами неподвижно сидеть на стуле в зараздевалье, потея в своей шубе, и ему казалось, что это и есть работа…


И вот Облавадский уходил…

Миша смотрел на него выпуклыми, барашковыми глазами и не мог понять, как же теперь, без Облавадского, жить ему…

Пока Облавадский просматривал и рвал бумаги, а Миша безуспешно пытался отгадать, зачем он это делает, весовщица Сергеевна заполнила транспортные бумаги на платформы и вынула из сумочки зеркальце.

— Зеркальце какое хорошее, — похвалилась она, поправляя выбившиеся из-под косынки волосы. — Такое ясное… А в магазине купишь, так и смотреться противно.

Прихорашиваясь, Сергеевна делалась удивительно добродушной, словно хороший ласковый котик.

— Я его на помойке нашла… — Сергеевна убрала зеркальце в сумку. — И сумочку тоже там подобрала. Помыла и хожу теперь с ней. А что? Все для детёв стараюсь.

Облавадский поднял от бумаг голову и поверх очков внимательно посмотрел на весовщицу.

— Не ври, Сергеевна! Мы же вместе в магазин ходили, когда ты сумочку покупала.

Сергеевна фыркнула.

— Я тогда совсем другую сумочку покупала. Для дочки. А эту… Эту я на помойке нашла… Помыла только.

Она убрала сумочку в стол и встала.

— Пойду… Бумаги снесу на промышленную.

Сергеевна удивительно добросовестно переживала за работу. Когда она, запыхавшись, бежала, например, к транспортным воротам — а запыхиваться она начинала с первых шагов, — это переживание выплескивалось наружу, обретало зримые формы, и стыдно становилось видевшим Сергеевну в эти минуты, что не умеют они вот так же добросовестно работать.

На этот раз в дверях Сергеевна столкнулась с Ромашовым. Тот пропустил запыхавшуюся весовщицу и, нахмурившись, вошел в зараздевалье.

— Миша! Контейнеры уже в литейке?

— Не… — ответил Миша. — Б-бригада не освободилась… Там еще одну платформу со станками подали.

— Через полчаса, — перебил его Ромашов, — в литейке должно быть двенадцать контейнеров. И два на химикатах! — он придвинул к себе листочки, отпечатанные машинисткой, и, не присаживаясь, размашисто подписал их.

— Контейнеры сдать под роспись. — сказал он. — Возьми журнал.

Миша растерянно посмотрел на Облавадского, но тот уткнулся в бумаги, и Мише пришлось выйти из зараздевалья, хотя он совершенно не понимал, что можно сделать, если б-бригада на вагоне.

— Порядки наводишь? — поинтересовался Облавадский, не поднимая головы от бумаг.

— Навожу, — сказал Ромашов. — Чего же без порядка жить?

— Ну-ну, — вздохнул Облавадский. — Наводи…

Официально Облавадский работал сегодня уже на сбыте, но он все еще надеялся, что Ромашов одумается. Дело в том, что Облавадский, пользуясь переменами, твердо решил добиться для себя должности заместителя начальника цеха, и альтернативно предложил Ромашову или назначить его своим заместителем, или отпустить на сбыт.

Ромашов отпустил его…

Для Облавадского это было и неожиданно, и обидно. Ведь он, единственный из зараздевалья, в тонкостях знал всю работу и умудрялся среди этого бардака сводить концы с концами.

Все сегодняшнее утро Облавадский затаенно ждал, когда же запутается Ромашов в вагонах и контейнерах и обратится за помощью к нему. Но уходили, утекали драгоценные минуты, а Ромашов не спрашивал ни о чем, и — самое странное! — все как-то налаживалось у него, хоть и делал он все не так, как следовало делать.

— Весовщицы обижаются, что вы сократили одну… — сказал Облавадский вслух. — Видите: сейчас Сергеевна ушла на промышленную, а если подача будет, тогда что? Кто ответит по телефону?

— Машинистка… — задумчиво проговорил Ромашов. — А где она, кстати?

— Миша ее в заводоуправление отпустил…

— Отпустил?!

— Отпустил! — Облавадский в сердцах отодвинул от себя бумаги и снял очки. — Ну, ведь работают все. Ра-бо-та-ют! Вам это только кажется, что все отлынивают, а на самом деле тут всем хватает работы.

Да…

Все работали. Ромашов видел это. Работал Миссун, который до хрипоты кричал вчера в телефонную трубку, требуя сократить простои.

Работал Облавадский, который сам любил лазать по контейнерам, руководя погрузкой.

Работал этот Миша в своей пропотевшей искусственной шубе.

Все работали, и исправно, в полном соответствии с окладами тратились силы и нервы. Даже Табачников и тот разбрызгивал слюни вполне достаточно для своей зарплаты.

Все работали, бессмысленно растрачивая душевные и физические силы.

Ромашов усмехнулся.

— Знаете, почему я согласился отпустить вас на сбыт?

— Почему же? — голос Облавадского прозвучал как-то очень ровно.

— Потому что мы с вами оба умеем работать, но умеем… — Ромашов развел руками, — увы… по-разному. А мне нужно, чтобы все умели работать одинаково.

— Ну-ну, — Облавадский опустил голову. — Работайте… Попробуйте.

— Обязательно попробую! — ответил Ромашов.

Кошачья тревога

— Чего ты сопишь? — спросил у Миши водитель автопогрузчика. — Или девка вчера не дала?

Миша засопел еще громче.

— А я вот вчера своей засадил так засадил… — похвастался водитель. — Пришла ночью в одной рубашке… Стоит, задницу чешет. Ну, до́бро, что сразу убежала, а то бы вторым тапочком еще сильнее досталось.

Миша сразу позабыл о своих огорчениях.

— Значит, засадил, да? — утирая заслезившиеся от смеха глаза, переспросил он и снова захохотал.

— Засадил… — водитель, не отрываясь, смотрел сейчас на дорогу.

Разбитая дорога за градирней, склады и чахлые деревья были скрыты в густом тумане, окутавшем водоохладительную станцию. Внезапно в разрывах тумана возник автопогрузчик, идущий навстречу. Низко наклонив к земле лапы, он загораживал дорогу.

— Э! — досадливо сказал водитель. — Это еще что за носорог?

И, видимо, позабыв, что сигнал не работает, хлопнул по баранке. Потом высунулся в окошко и закричал, грозя кулаком:

— Ну куда ты прешь? Куда прешь?

«Носорог», очевидно, и сам сообразил, что на такой дороге не разъехаться, и остановился. Водители вышли из кабинок и начали совещаться, что теперь делать. Облака пара наплывали на них, и порою Мише казалось, что водители ушли куда-то, но вот в разрывах тумана, снова совсем рядом возникали замасленные ватники.

Миша впервые работал сегодня за стропаля и удивленно хлопал глазами, не узнавая заводскую окраину. Здесь, возле обшитого в косую линейку здания градирни, куда поступала из цехов нагретая вода и, разбитая на мелкие капли, продутая мощными вентиляторами, поворачивала назад к цехам уже охлажденной, здесь и кончался завод. Дальше горбились неотапливаемые склады, а за ними — мусорные ворота. Там сидел охранник, жег ящики и смотрел на подступившее к мусорным воротам заводское поле.

От постоянной сырости стены градирни заросли мхом. Тоненькие прутики деревьев торчали прямо из досок, и для них не существовало времен года. Еще в декабре раскрылись на деревьях почки, а сейчас листья уже увядали, словно наступила осень.

— Ну чего? — Миша вылез из кабины. — Так и будем стоять?

— Так ведь… — водитель почесал затылок. — Ведь сам видишь, не разъехаться нам. Ему с санками не сдать назад, а мне с контейнером тоже несподручно крутиться.

— Что же делать будем?

— Кто его знает — чего… Носорог в дурня предлагает перекинуться. А я? Я — как ты скажешь… Скажешь в дурня играть, в дурня играть будем. Скажешь еще чего робить, думать станем.

— Какие карты! Контейнеря грузить надо!

— Наверно, надо… — согласился водитель. — Только сам же видишь — не разъехаться. Давай в дурня сыграем.

Миша наморщил лоб. Пока все шло хорошо. Двенадцать контейнеров он завез в литейку, один — на химикаты, этот был последним.

«Черт с ним…» — уже готов был пробормотать Миша, но перед глазами встало лицо Таб-бачникова, и Мишу осенило.

— Ты контейнерь-то в сторону, в сторону поставь! — закричал он. — И назад двинься. Носорог проедет, а мы снова контейнерь подцепим. Что? Такую простую вещь не сообразить?

— Можно, конечно… — лицо водителя поскучнело. — Если тебе охота лишний раз на контейнерь лезть, валяй…

Миша только теперь сообразил, что придется забираться на контейнер без лестницы, но лишь махнул рукой: «Ставь!»


Прозвище начальника литейного цеха соответствовало его внушительной внешности и стало почти официальным. Даже на планерках порою так и говорили: «Медведь опять план завалил!», «Снова Медведь завод назад тянет!»

Слов этих Медведь очень не любил. Он опускал голову, толстая шея багровела, и, поводя головой из стороны в сторону, Медведь рычал негромко, махал своими ручищами и хрипловато ругался.

С зараздевальем у Медведя давно установились напряженные отношения. Литейке постоянно недодавали контейнеров, и отчасти из-за укоренившейся в Медведе привычки преувеличивать потребности цеха, отчасти из стремления перевалить на многострадальные плечи зараздевалья хотя бы часть вины за неритмичную отгрузку литья, Медведь всегда заказывал контейнеров вдвое больше, чем требовалось. Вот и сегодня он оформил заявку на двенадцать контейнеров, хотя и шесть-то загрузил бы с трудом. Во-первых, нечем было загружать, а во-вторых, — некому.

Побагровев, Медведь расписался в журнале и швырнул его в оробевшего Мишу.

Уронив по дороге попавший под ноги стул, подошел к окну. Необходимо было что-нибудь придумать!

Окно Медведевского кабинета выходило в переулок, на углу которого стояло зданьице медпункта. Морщась, Медведев разглядывал санитарную машину у медпункта, и приглушенное ворчание превращалось в тихий еще, но уже грозный рык.

— Опять кр-р-ровососы пр-риехали! Загр-рузишь тут…

Надо сказать, что на заводе выгодным считалось донорствовать. После сдачи крови отпускали с работы, а плюс давали три дня отгулов, и — хотя какая уж тут выгода? — одуревшие от завода сборщики, станочники и литейщики целыми бригадами шли сдавать кровь.

Директор завода запретил пускать донорские машины.

— Они с меня кровь пьют! — объяснил он начальнику охраны Малькову. — Не с них, а с меня! — и, подумав, добавил, что, может быть, потому и чувствует себя так плохо в последнее время. Дальше свою мысль директор развивать не стал, задремал на любимом диване.

Не любил донорские дела и Медведь.

— Кр-ровососы! — рычал он, впиваясь пальцами в подоконник. — Р-работать надо, а не кр-ровь сосать!

Отшвырнув ногою стул, он рванулся к телефону.

— Р-раечка! Р-разбуди ср-рочно дир-ректора!

И не прошло минуты, как медвежий рык обрушился на еще не очухавшегося от сна директора.

— Александр-р Сер-ргеевич! Р-работать кто будет, а? Эти, за кр-р-ровью которые, опять приехали! А сегодня зар-рплата! А у меня контейнеров тр-ридцать штук! Пускай назад забир-рают, если кр-р-ровососов пустили!

Медведь дождался, пока директор бросит трубку, и лишь тогда замолчал. Теперь все было в порядке. На этот раз грозу пронесло. Кровососы и контейнера прочно сцепились между собой в освеженном сном сознании директора, и можно было ничего не бояться.

Медведь даже и не догадывался, что́ он натворил. Словно бы сумрачные тучи нависли над заводом. Запрыгали в переключателях заводской АТС синеватые искорки-молнии, и вот — громыхнуло! Голос директора раскатывался сейчас по кабинету начальника охраны Малькова.

— Ты еще диверсантов на завод запусти, — задыхалась директорским гневом трубка, и Мальков ежился. — Сегодня получка! Ты что, не соображаешь ничего?!

— Через десять минут все выясню! — заверил директора Мальков. — Кто видел машину?

— Медведь видел! — директор бросил трубку и обессиленно откинулся на спинку дивана. После таких переживаний ему снова требовался отдых.

А Мальков на другом конце провода послушал короткие гудки в трубке и тогда расправил плечи.

— Бачилла! — рявкнул он.

В кабинет вошел начальник караула Бачилла и, вздрогнув, испуганно вытянулся. Перед ним стоял хотя и отставной, но по-прежнему грозный полковник Мальков.

— Во-первых, — отчеканил полковник, — отныне и далее до поступления соответствующих указаний. Особое внимание литейному цеху. Никакой липы. Отмечать пропуска только тем числом, когда вывозится продукция. Ясно?!

— Так точно!

— Во-вторых… — Мальков задумался, и железо пропало из его голоса. — Тут какие-то врачи появились на заводе. Разыщи их и выясни: кто, откуда, зачем? Если приехали за кровью, выясни, где будут стоять. Ясно?

— Так точно! — гаркнул вытянувшийся в струнку Бачилла.

На Бачиллу можно было положиться. Через десять минут он доложил, что «кровососы» не проникали на завод. На территории завода находится машина санитарной инспекции.

— Мал-ладец! — похвалил расторопного начальника караула Мальков.

Донорской тревоге давался отбой.

Между тем санинспекция планомерно разворачивала наступление. Врачи осмотрели заводскую столовую и обнаружили там столько голубей, что директор столовой Фрол вынужден был закрыться в туалете, чтобы не подписывать акт. Почувствовав решимость Фрола до конца держаться на этом рубеже, начальник санитарной комиссии решил изменить тактику и отправился инспектировать раздевалки.

Коты

В раздевалках жили коты…

Во время пересменок они забивались под шкафы и злобно посверкивали оттуда глазами, но как только стихал людской поток, вылезали и, урча, принимались рвать скомканные газеты — искали объедки. И хотя объедков оставалось немало, возле мусорных бачков не стихали жестокие, с ошалелыми криками драки.

Коты были нехорошими… Они жили обиженно на людей и ни на какие «кис-кис» или «коти-коти» не откликались. Злобно щерились, если кто-нибудь тянулся рукой, чтобы погладить. Никто не знал, как развелось столько котов на заводе; никто не помнил, когда это случилось. Старые рабочие только вздыхали и говорили, что так было всегда.

Этих котов, которые в с е г д а были на заводе, и обнаружила санинспекция.

Ответственным за санитарное состояние раздевалки числился Табачников. Об этом кривоватыми буквами было написано прямо на стене. Но где он? К кому бы ни обращались врачи, все разводили руками:

— Был здесь. А вон, вон, кажется. Тот, в конце коридора.

— А почему он бегает?

Трудно задать более глупый вопрос. На заводе все бегали… Почему же Табачников не имеет права бегать? И если он не давался в руки санинспекции, то, значит, были на это свои резоны. Дело в том, что Табачников уже успел выяснить намерения врачей и решил опередить их.

На секунду заскочил на склад и сразу брызнул слюною на карщика.

— Гоша! Гошенька! Пошли скорее, Гошенька!

— Ыэ-ыэ-э… — Гоша кивнул на загруженный кар, который собирался загонять в лифт. — Насосы… Ыэ-э… На конвейер… ы-ы, подавать надо.

— Потом! — Табачников оттащил его от кара. — Потом насосы. Сейчас котов нужно выловить!

— Котов?! — от изумления дар нормальной речи вернулся к Гоше. — Зачем?

— Быстрее, Гошенька! — простонал Табачников.


Однако выловить котов оказалось не так просто, как надеялся Табачников. Хорошо еще, что он вовремя сообразил и раскулачил аптечку. Плеснул на пол валерьянки, и коты с остервенением набросились на лужицу. Кошки падали прямо в валерьянку и катались по полу, собирая на себя драгоценный запах, а коты, по-дикому скалясь, лакали размешанную с валерьянкой грязь.

Гоша натянул брезентовые рукавицы и, резко нагнувшись, выхватил из когтистого, мяучащего клубка рыжего кота. Швырнул в брезентовый мешок, который наготове держал Табачников. Кот дико заверещал и рванулся назад. Хорошо, что Табачников догадался захватить из аптечки всю валерьянку. Щедро плеснул в мешок, и кот затих там. К рыжему скоро присоединился грязно-белый, затем черный, полосатый — один за другим летели коты в мешок, наполняя его вравганьем и когтями. Не давался только синий — испачкался, когда красили стены, — кот.

В это время и появилась в раздевалке санинспекция.

— Табачников?

— Да! — с достоинством отвечал Терентий Макарович. — Я — Табачников.

Слава богу, коты затихли в мешке, а синий уполз под дальние шкафчики.

— Что у вас за раздевалка? — возмущенно проговорил врач. — Вы посмотрите, какие стены! А коты? Это антисанитария…

— Где коты?! — возмущенно перебил Табачников. — Какие коты?!

— Где?! — у врача нервно дернулся глаз. — А вы не видели?! Не слышите, какая тут вонь? Да вон они!

И он нагнулся, чтобы увидеть под шкафчиком злобно щерящихся вонючих котов и — носом, носом! — ткнуть этого злосчастного Табачникова, на поиски которого ушло столько времени. Врач заглянул под шкафчик и… не увидел котов. Синий — единственный, оставшийся на свободе! — неразличимо слился в грязноватом полумраке со стеной.

— Где коты?! — входя в раж, вопил между тем Табачников. — Где коты, я спрашиваю?! Где?! Вот у Медведя в литейке — у того коты!

— А вонь? — растерянно пробормотал врач. — И вообще… Душ грязный, стены в подтеках… Антисанитария! Но главное, эта вонь…

— Нет! — перебил его Табачников. — Вы скажите, где вы котов увидели?! Где они, я спрашиваю! Если и был кот, то, значит, от Медведя прибежал. Вся антисанитария у нас от Медведя!

В это время притихший было мешок мяукнул, и Табачников раздраженно пнул его ногой. Мешок сразу ожил, судорожные конвульсии охватили его, ошалелый крик заполнил раздевалку.

— А в мешке у вас что? — взбешенный врач двинулся на Табачникова.

— Здесь? Детали здесь!

— Детали?!

— Да! Номенклатура!

— Покажите! — потребовал врач.

— Это секретные детали! — отчаянно выкрикнул Табачников и выскочил из раздевалки, закинув на плечо стонущий мешок.

От этой наглости врач растерялся. Когда же он бросился следом за Табачниковым, тот уже был на улице. Перед буфером движущегося грузовика перескочил дорогу и устремился на контейнерную площадку.

Сейчас ставили на машину пятитонник, и огромный грязно-бурый куб медленно плыл в воздухе.

— Ставь! — завопил Табачников. — Ставь!!!

Крановщица Лёдя высунулась из будочки, показывая руками, что контейнер идет на отправку.

— Ставь! Ставь! — сотрясаясь всем телом, заорал Табачников, и вот грязно-бурый пятитонный куб начал медленно опускаться. Табачников успел засунуть под него уже разрываемый когтями мешок.

Крик заглушил даже рев запускаемых на испытательном стенде моторов.

Табачников опустился на ящик с битым пускачом и вытер грязным носовым платком пот с лица. Рядом с ним стоял врач. Кулаки его были сжаты, а сам он как-то нервно дрожал:

— Ч-то, что в-вы с-сделали?

А крановщица так и не поняла, что́ случилось. Она подержала контейнер на земле, а потом, видя, что никто не подходит к нему, подняла вверх и аккуратно поставила на машину.

Грязновато-красное пятно — шерсть, окровавленные куски мешковины, изломанные кости, торчащие из нее — осталось на снегу контейнерной площадки.

— З-зачем? Зачем вы сделали это? — прошептал врач.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Об э т о м нельзя было говорить.

Мгновенно смолк неразборчивый шепот, и оцепенелая тишина повисла в старом гараже.

Первым опомнился Термометр.

Махая руками, он закричал, что ежели б дефективные не исчезали, от них жить было бы негде.

— Что они, деточки? Да?! — распалялся Термометр. — Если деточки, то чего они плодятся, как…

Термометр осекся.

Об э т о м тоже нельзя было говорить…

— А кто пойдет?! — закричал Термометр, заминая неловкость. — Где вы дурака найдете, чтобы т у д а пошел? Я не пойду, учтите. Чего мне, жить не хочется, да?

И он оглянул жмущихся в сумерки дражненцев.

— Ну что? Кто пойдет, а?

— Я пойду! — раздвинув молчаливых дражненцев, вперед выступил Андрей. — Я пойду, суки! Все равно кому-нибудь надо идти.

И неизвестно, чем бы закончился этот разговор, но тут радостный возглас учительницы отвлек внимание собравшихся от ссоры. Учительница стояла в углу гаража и держала в руках младенца. В углу было темно, но младенца почему-то все увидели среди дефективных, узколобых новорожденных, словно от него исходил свет.

— Ты со мной пойдешь! — Ромашов протянул Андрею руку. — Вместе пойдем.

— Идиоты! — закричал Термометр. — Кретины!

На этот раз осмотр недельного приплода обошелся без обычных шуточек. Торопливо разобрали новорожденных и, не разговаривая, разошлись по домам. Необычного ребенка унесла к себе учительница.


Несколько недель в Дражне только и говорили о ребенке, о том, что и растет он не так, как дефективные, которые за несколько дней становились совсем взрослыми, а так, как росли дети до п о ж а р о в, это и было, наверное, самым главным чудом, поверить в которое оказалось труднее всего. Ребенок был оттуда, из того допожаровского мира.

А потом все разговоры прекратились, потому что ребенок исчез. Исчез вместе с учительницей. Такое тоже случалось в Дражне, и об этом тоже никогда не говорили, старались поскорее забыть…

Ромашов уже перебрался в пустующий дом Свата и часами сидел у окна, наблюдая за соседней заброшенной усадьбой. Вьюнки, опутывавшие забор Лапицкого, давно высохли, и за желтоватой сухой паутиной стеблей виднелись прутья из соржавевшихся гаек. Что-то гремело и лязгало в доме, а за темными стеклами бродили красноватые огоньки. В доме уже давно обитал один карлик, да еще иногда приходила на огород Помойная баба, но она в дом не заходила, молчаливо копалась в земле. Вот и сейчас она возилась в огороде, а на крылечке дома стоял карлик и поддерживал руками свисающий живот, принюхивался к ветерку, которым потянуло со стороны заводского поля.

— Давно он стоит так? — Ромашов кивнул на карлика.

— Давно… — ответила Помойная баба. — Стоит, ветер нюхает.

— Ветер?!

— Ветер… — Помойная баба тяжело вздохнула. — Худое все стало. И земля, и ветер. Из земли уже и не растет ничего. Картошки думала посадить, а начала рыться — опять станок откопала. Может, они с заводу плывут? Ну навроде камней…

— Не знаю… Может быть, и плывут… — рассеянно ответил Ромашов и прищурил глаза, пытаясь удержать промелькнувшую в голове мысль. Зашел в дом. Вытащил из-под стола неразобранную сумку, с которой ходил вчера в городские развалины, и торопливо открыл ее. Сумка была пуста…

— Собираешься? — раздался за спиной голос. Ромашов обернулся и увидел возникшего из густой полутьмы Андрея.

— Собираюсь…

— Так, значит, пойдем? А где? Не думал? Может, через Дражненскую?

— Мы пойдем там, где все пойдут…

Андрей внимательно посмотрел на Ромашова, но ничего не сказал.

— Мы доберемся до Промышленной и там будем ждать… — объяснил. Ромашов. — Когда о н и пройдут, следом пойдем и мы.

— Ну хорошо… — сказал Андрей. — Мне все равно. А когда пойдем? Утром?

— Нет… — Ромашов опустил глаза. — Надо идти сейчас.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Ромашов сидел в своем кабинетике, когда в репродукторе трансляции с конвейера захрипел голос диспетчера сборки: «Товарищ Табачников! Срочно подайте на конвейер топнасосы!»

Ромашов перелистнул страницу и, впившись глазами в столбцы цифр, схватил карандаш. Он только еще вникал в цеховые дела и сейчас все время морщил лоб. Он перечитывал старые справки, запоминал и сопоставлял цифры простоев вагонов и остановок конвейера, и в нем росло то счастливое ощущение завода, которое испытывал он, работая на сборке, и которое нельзя было выразить цифрами и чертежами, но без которого скучной и неинтересной становилась работа. Снова пространство завода ощущалось, как гигантское существо, врастающее фундаментами и подземными коммуникациями в землю, а трубами и линиями электропередач — в низкое небо. И самое главное, что все это было непонятным образом неразрывно связано с самим Ромашовым. Иногда Ромашову начинало казаться, что все бесчисленные незримые нити, связующие прошлое с будущим — то заводское поле, которое будет, с тем, которое было, — через него и проходят…

Ромашов

«…КОНВЕЙЕР ОСТАНОВЛЕН! ТОВАРИЩ…»

Ромашов взглянул на динамик прямой трансляции и вскочил. Началось! Остановлен главный конвейер завода!

Ромашов, видимо, побил рекорд скорости передвижения по цеху, установленный утром Андреем Угаровым. Еще не смолк динамик, а он уже был на складе. Кар, загруженный топливными насосами, стоял возле открытого лифта.

— Где карщик?!

Кладовщица залопотала что-то в ответ, но Ромашов, не слушая ее, повернулся к Миссуну:

— Где хлопцы?

— Хлопцы? — Миссун задумался. — Хлопцы там… На путях. А в чем дело?

— Надо топнасосы подать на конвейер! — Ромашов решительно не мог уразуметь, почему раскатывающийся по всему складу голос динамика: «Конвейер остановлен…» — слышит только он и никто больше.

— А! — догадливо сказал Миссун. — Ну, я сейчас. Пойду кликну кого-нибудь… Они там, кажется, станки уже разгрузили.

И неторопливо зашагал к рамке. Ромашов посмотрел ему вслед и внезапно успокоился.

— Водил же машину… — пробормотал он и, взобравшись на подножку, плавно нажал на рычаг. Кар дернулся, но Ромашов сразу приподнял ногу, освобождая тормоз, и тележка плавно вошла в лифт.

На конвейере появление Ромашова не прошло незамеченным.

— Валерий Александрович! — ехидно сказал сменный мастер. — А я слышал, вы начальником цеха пошли на склады́.

— Так начальником и устроился… — невесело отшутился Ромашов, останавливая тележку возле насосной операции. — Только туда на эту должность и брали карщика. Ты лучше давай, Трофимович, включай конвейер.

— Ага! — сменный мастер подозрительно посмотрел на него. — А разгружать дядя будет?

— Сейчас грузчики подойдут, а пока с тележки берите, — Ромашов повернулся к диспетчерской будочке. — Поехали, Машенька!

Загремели цепи. Моторы медленно поплыли по линии сборки.

— А где грузчик-то? — сварливо спросил сменный мастер.

— Сейчас придет… — ответил Ромашов и тут же увидел в проезде грузчика Андрея Угарова.

— Вот он! — и замахал ему рукой. — Давай сюда!

Андрей недовольно хмыкнул, но все же подошел, принялся разгружать кар. Для него это оказалось минутным делом.

— И чего это вам все на склады… — залюбовавшись его работой, грустно спросил сменный мастер. — И начальника такого дали, и грузчики любо-дорого…


А Ромашов уже возвращался назад. С прямо зачесанными волосами, в легком пиджачке, он походил сейчас на мальчишку, и это ощущение усиливалось от порывистости и легкости его движений. Как мальчишку, тянуло сейчас Ромашова пристать к любому делу. Радостное ощущение, что все сделанное будет сделано именно так, как нужно, будоражило кровь.

На контейнерной площадке Ромашов увидел Табачникова и остановился. Светлые глаза потемнели.

— Я сегодня, Терентий Макарович, — жестко сказал он, — два дела сделал! Сам топнасосы на конвейер подал и еще — вас выгнал с работы.

Тяжесть, бо́льшая, чем пятитонный контейнер, обрушилась на Табачникова. Какая-то липкая гадость потекла из глаз. Он зауйкал, замахал руками, и Ромашов отодвинулся, чтобы его не забрызгала летящая по сторонам слюна.

Рядом с Ромашовым электропогрузчик поднимал в это мгновение поддон с ящиками. Ящики опасно накренились, и Ромашов, не задумываясь, подставил свое плечо, выравнивая их.

— Спасибо, начальник! — крикнул водитель.

— Езжай! — махнул рукой Ромашов. — По дороге, смотри, не развали!

Отряхнул налипшие на плечо древесные крошки и повернулся к Табачникову.

— Выгоню!

На втором этаже Ромашов полюбовался Гошей, неприкаянно бродившим по складу в поисках кара, и направился в свой кабинет — клетушку, прилепившуюся к лифту.

Сел за стол и посмотрел на часы. Двенадцать минут прошло с того мгновения, когда объявили по трансляции, что остановлен главный конвейер. Право же, на увольнение Табачникова он потратил не так много времени.

Ромашов усмехнулся и снова принялся за бумаги, но тут в кабинетик вошел Миша.

— Фу-у… — шумно выдохнул он. — Все контейнеря развез.

— Развез? — взгляд Ромашова сделался было жестким, но сразу помягчел. Что-то почудилось Ромашову в лице баранообразного мастера. — Хорошо. Иди тогда на второй этаж и командуй там. Теперь ты отвечаешь за снабжение конвейера.

— Я?! А Таб-б-бачников?

— Табачников увольняется… — Ромашов снова склонился над бумагами. Миша посмотрел на вихор, вздыбленный на макушке Ромашова, тяжело вздохнул и пошел к выходу.

— Пусть машинистка зайдет! — попросил Ромашов.

— Пошлю… — не оборачиваясь, чтобы не сбиться с пути, откликнулся Миша.

Жестокий романс. Начало.

Никто не посылал Андрея Угарова разгружать топнасосы. Когда его окликнул Ромашов, Андрей шел по своим делам. Он торопился на Дражненскую проходную.

Торопился к Варе.

Вчера они ходили в кино и после сеанса долго бродили по опустевшим улочкам.

— Ты Термометра знаешь? — неожиданно спросила Варя.

— Знаю, — Андрей внимательно посмотрел на девушку. — А почему ты спрашиваешь о нем?

— Так… — Варя опустила голову. — Просто так… А почему ты, Андрюша, никогда не рассказываешь о себе?

— Я убью его!

— Нет! — Варя остановилась, и светло-зеленые глаза ее стали беспомощными и прозрачными до самой глубины, где все измято, все болит сейчас. — Нет! Я очень прошу тебя: не надо. Я ничему не поверю, если это будут рассказывать про тебя другие. Я знаю, что ты все мне расскажешь сам.

Она говорила так, а Андрею самому становилось страшно — таким отчаянным холодом, как в пору безнадежно поздней осени, несло из Вариных глаз.

— Я расскажу… — пробормотал он и, расстегнув пальто, прижал к себе девушку, пытаясь отогреть ее.


Никогда и ничего не боялся Андрей, но сейчас стало страшно, и трудно было разжать отяжелевшие губы. О чем он мог рассказать Варе? О трех годах «общака» или о четвертом, когда вышел на химию?

Летюганск — хороший город, но жить в нем оказалось труднее, чем в колонии. И с каждым днем все темнее и темнее становилось внутри. Он возвращался в общежитие, и пожилая вахтерша, отмечая время, только вздыхала:

— Ой-ей-ёшеньки… Что коммунисты с людей ро́бят?

Она жалела Андрея, и еще темнее становилось от жалости. Тогда был конец декабря, но — какие декабри сейчас? — все вокруг таяло, как весной. Андрей собрал в ту ночь вещички и — без документов! — поехал в город, откуда его взяли четыре года назад.

На вокзале попросил таксиста отвезти в Северный поселок и, ожидая обычного отказа — таксисты неохотно ездили на тот край города, — посулил накинуть трешницу. Таксист лишь пожал плечами и молча включил счетчик. Через полчаса остановил машину.

— Приехали…

— Я же просил в Северный… — проговорил Андрей, вглядываясь в незнакомые кварталы новостроек. Таксист завез его совсем в другое место. Не было вокруг ни низкорослых домишек, ни кривых переулков, освещенных луной, где королевствовал он когда-то. Не было ничего знакомого в этих безликих, залитых мерцающим электричеством кварталах новостроек.

— А это и есть Северный, Андрюха…

Андрей быстро обернулся к таксисту и только теперь узнал в водителе Витька́. Того самого Витька́, которого — единственного из всей компании — не взяли тогда.

— Богатым будешь… — хрипловато сказал Андрей.

— А я и так богатый… — равнодушно ответил Витёк. — Куда дальше поедем?

— К тебе.

Андрей думал, что Витёк испугается, но тот молча кивнул и развернул машину. А потом на квартире, когда выпили водки, взял в руки гитару и запел про кривые переулки, про луну в холодном осеннем небе. Наклонив голову, Андрей смотрел на него и видел, что ничего-то не боится этот Витёк, что кучеряво устроился он в жизни, и сегодняшнее приключение не пугает, а даже нравится ему, и приятно Витьку́ петь сейчас рвущий сердце романс, в который безвозвратно ушли из кривых переулков уличные короли.

Андрей подумал так и сразу протрезвел.

— Все! — зажав пальцами гриф с дрожащими струнами, сказал он. — Кончилась музыка. Отвезешь меня в Летюганск, парень. Надо к семи успеть, а иначе — на проверку опоздаю. Понял?

Покладистый Витёк и тут не стал спорить. За всю дорогу до Летюганска они не сказали друг другу ни слова.


Андрей должен был рассказать все, но разве можно рассказать об этом?

— Если ты не хочешь рассказывать… — Варя плотнее прижалась к нему. — Не рассказывай…

— Я расскажу… — проговорил Андрей. — Я потом расскажу.


О вчерашнем разговоре и думал Андрей все утро. Станки уже сняли с платформы, и все хлопцы спрыгнули вниз. Наверху остались только Андрей и Сорокин: нужно было сбросить с платформы мусор.

— Слушай! — сказал Андрей, обращаясь к Сорокину. — Вот скажи: можно рассказать, что было, или нельзя?

— Нужно… — пробурчал Сорокин. — Если ты не расскажешь, то за тебя расскажут другие. Только еще хуже расскажут.

— Верно! — Андрей с любопытством взглянул на своего товарища. — А ты, Сорокин, оказывается, только с виду пришибленный!

— Высшая школа закончена… — буркнул Сорокин. — Не слышал, как на собрании говорили?

Андрей засмеялся.

— Хочешь, я тебя поцелую?

Сорокин молча отошел на другой край платформы.

— Поцелуй меня в задницу! — оглянувшись, ответил он.

— Ну, скоро вы там?! — крикнул с тепловоза машинист. — Долго еще ждать?!

— Да чисто уже все! — сбрасывая ногою брусок, прокричал в ответ Андрей. — Езжай!

Он спрыгнул с платформы.

— Максимович! — попросил он. — Я сорваться хочу. Если еще подача будет, звякни на Дражненскую проходную.

Бригадир цепко взглянул на Угарова и кивнул.

Андрей быстро зашагал к Дражненской проходной, чтобы рассказать Варе то, что он должен был ей рассказать. Но не дошел. По дороге перехватил его Ромашов.


— …Везет вашему цеху! — продолжал бурчать сменный мастер, но Андрей уже разгрузил насосы.

— Везет-везет… — передразнил он мастера, вставая на подножку кара. — Это вашему цеху везут и везут. Как в прорву.

Так и не удалось ему выбраться к Варе. Когда подогнал кар к лифту, из-за ящиков вынырнул бригадир.

— Я звонить иду тебе! Силумин подают.

— Иду… — хмуро кивнул Андрей.

Голуби

Рационализаторское предложение Табачникова быстро распространилось по соседним цехам и отделам. Через час весь завод пропах валерьянкой, а директор — он уже успел отлежаться после разговора с Мальковым, — обходя цеха, чувствовал себя превосходно. Он не схватился за сердце, даже увидев разрушения, учиненные ночью инструментальщиками. Их цех переезжал в новое здание, и на прежней квартире они проломили стену и разворотили фундамент. Но запах валерьянки успокаивал. Со спокойным сердцем директор уехал на совещание в управление.

Хуже обстояли дела у Фрола.

Голубей валерьянкой было не взять, да к тому же еще и летали эти наглецы.

Выбравшись из туалета, Фрол позвонил Сергеевне, но и та ничего не присоветовала.

— Какие голуби? — спросила она, и Фрол услышал шорох развертываемой бумаги. Должно быть, теща собиралась обедать. — Колбасу-то копченую привезут?

— Не знаю… — раздраженно ответил Фрол. — Еще не привезли.

— Сразу позвони! — строго сказала Сергеевна. — Алеше надо на свадьбу.

— Позвоню… — Фрол бросил трубку.

Сейчас, когда все столики были свободны, помещение столовой казалось особенно огромным. Голуби же спокойно сидели на подоконниках, на поперечных балках и только время от времени неспешно перелетали с места на место.

Фрол уселся посреди зала и тоскливо подумал, что голубь, в сущности, является символом мира, и если он и се́рет немножко на обеденные столики, то разве это страшно? В конце-то концов, на этих столиках и без голубей столько грязи! И почему, интересно, санинспекторы решили, что голуби в столовой от нерадения? А может быть, они специально здесь, чтобы вся столовая являлась как бы наглядным напоминанием о необходимости бороться за мир. И зачем только санинспекцию занесло сюда? Нет, чтобы приехала какая-нибудь комиссия, например, по наглядной агитации… Как же… Дождешься на этой работе. Кроме санинспекторов да народных контролеров, не с кем и поговорить. Ну разве можно так жить?

Жить так было нельзя, но Фрола выручил заглянувший в столовую Карапет.

— Ты этого… — посоветовал он. — Ты мелкашку попроси у Малькова.

— Карапет! — вскричал Фрол. — Да ты ж голова! Да я… Хочешь, я…

Он хотел пообещать Карапету копченой колбасы, но вспомнил суровый наказ тещи и только потрепал находчивого друга по плечу.

Мальков долго не соглашался, но Фрол с самого начала знал, что винтовку он получит. Каждый день жена Малькова забирала в столовой два бидона с объедками для кабанов, и деться Малькову было некуда.


Первые выстрелы оказались неудачными… Ударившись в потолок, пули рикошетом прыгали по стенам, сбивая штукатурку.

— Дай! — прищурившись, проговорил Мальков. — А то ты руками трясешь, словно бабу первый раз щупаешь.

Щелкнул выстрел, и голубь шмякнулся на пол.

— Так-то… — кривовато усмехнулся Мальков и передернул затвор. Со звоном вылетела пустая гильза и покатилась по полу.

Среди голубей началась паника. Роняя на столики перья, они бились под потолком, но пули настигали и здесь. Несколько птиц, неуклюже расщеперив крылья, бились на полу. Фрола охватил нехороший азарт. Он схватил за крыло подраненного голубя и — с размаху! — ударил его головой о радиатор батареи парового отопления. Грязно-серыми хлопьями брызнуло что-то на желтую стену.

Смерть пьянила. Когда Мальков вставил в винтовку новую обойму, Фрол снова взял мелкашку в руки. Первые два выстрела удались — голуби тяжело шмякнулись на каменный пол, но третьей пулей — Фрол слишком низко опустил прицел — вышибло стекло. Еще одно окно разбили обезумевшие от страха голуби.

Скоро все было кончено.

В окна вставили картонки. Уборщица вытерла со столов кровь. Мертвых голубей сложили в мусорные бачки и вытащили в коридор. Все еще багрово-красный, Фрол ходил по столовой и потирал руки.

— А что? — сказал он. — Их ведь, к примеру, и приготовить можно.

— Почему нельзя? — отозвался Мальков. Он аккуратно запаковывал винтовку в чехол. — В войну за милую душу ели. Да и потом тоже. Это сейчас они всякую гадость жрут…

— А давай сварим их! — предложил Фрол. — Дичь все-таки.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Когда поднялись по пригорку и вышли на заводское поле, идти стало труднее. К вечеру здесь поднялся ветер, он нес с городских развалин кирпичную пыль. Пыль царапала кожу, забивалась в складки одежды. Идти было трудно, а под ногами — красная — сухо шуршала трава.

Ромашов знал, что ветер вскоре должен стихнуть, может быть, это случится ночью, а может быть, к утру, но обязательно случится, и тогда снова, захлебываясь, заплачет завод, и рыдающие звуки понесутся во все стороны, раскатываясь эхом в городских развалинах, достигнут Дражни, разбудят всех, и снова дефективные побегут к заводу, чтобы больше уже не вернуться назад.

Ромашов мог бы рассказать про это Андрею, но тогда пришлось бы рассказывать в с е, и поэтому Ромашов молчал.

Идти навстречу ветру было трудно. К зданию промышленной станции они подошли, когда уже наступила ночь.

Промышленная тоже не пострадала от п о ж а р о в, все здесь осталось прежним, и, пробравшись в затишек за стеною, Ромашов вытащил из кармана чистую тряпку и стер с лица кирпичную пыль.

— Смотри! — сипло прошептал Андрей, и Ромашов оглянулся. Мимо станции по тропинке, вьющейся в зарослях кустов, сгорбившись под тяжестью мешка, шла в сторону завода Помойная баба.

— Ну, я сейчас ей… — пригрозил Андрей, но Ромашов остановил его.

— Подожди… Спрячемся, посмотрим, куда пойдет.

Когда зашли в помещение промышленной станции, Андрей сразу задвинул за собою защелку на дверях.

— А все-таки жаль, что не остановили ее… — задумчиво сказал он. — Интересно все же, она на завод идет?

— Наверное, на завод… — ответил Ромашов. Опершись руками на подоконник, вгляделся в смутное пространство заводского поля. — Она же с мешком…

Он говорил машинально, думая совсем о другом. Ветер, еще минуту назад крутивший над полем кирпичную пыль, стих. Ни один листочек не шевелился сейчас на кустах.

Тускловатый, неохотно занимался рассвет. Дымчатые космы красной травы заглушили железнодорожные пути, опущенный шлагбаум. Чуть в стороне от него стояла бурая от кирпичной пыли будка. Там Ромашов уже был…

Неделю назад, когда пропала куда-то учительница с ребенком, Ромашов пришел сюда и долго сидел в будке, смотрел на черную заводскую стену и все пытался вспомнить что-то очень важное, и уже, кажется, вспомнил, когда резко и неожиданно зазвонил стоящий перед ним телефон.

— Это ОТиЗ? — раздался в трубке женский голос.

— Какой, к черту, ОТиЗ?! — ответил Ромашов, досадуя, что перебили совершающуюся в нем мысль. — Это Ромашов!

Он бросил трубку и, только зацепившись взглядом за черную, обугленную стену завода, вспомнил, что телефон не мог звонить, что…

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Ромашов?! — мотнув головой, Сергеевна уставилась на Ромашова, что сидел сейчас в зараздевалье, перебирая бумаги, которые не успел уничтожить Облавадский.

— Да! — не поднимая головы, сказал Ромашов. — В чем дело?

Сергеевна изумленно перевела взгляд на телефонную трубку и осторожно повесила ее. Этот аппарат отключили еще два года назад, но унести позабыли, и он так и стоял без дела, пока сегодня Сергеевна, разгоряченная поисками пропавшего ОТиЗа, не схватила с него запылившуюся трубку.

И ведь это Ромашов завел Сергеевну на поиски ОТиЗа. Кажется, он специально и занялся бумагами, чтобы укараулить весовщицу. Когда Сергеевна вернулась с промышленной, сразу начал выпытывать: где пропадала та три с лишним часа? Да какое, спрашивается, его дело?! Сергеевна сама знает свою работу! Что? Контейнера тут привезли без нее? Два вагона силумина подали? Это, конечно, меняло дело, но Сергеевна не привыкла уступать. Была бы вторая весовщица, заявила она, и был бы порядок. Что? И одной можно справиться? Что? По магазинам не надо шляться? А одной можно работать? Она и так разрывается тут, бегает, а никто этого не видит, не замечает! Да она сейчас, она сейчас в ОТиЗ сообщит, пускай ее работу прохронометрируют! Вот!

— В чем дело? — раздраженно повторил Ромашов. — Дозвонились в ОТиЗ?

Сергеевну спасла вошедшая в зараздевалье Варя.

— Что? — обрадовалась Сергеевна. — Случилось что-нибудь, милая?

Варя зашла в зараздевалье узнать, где работает сейчас бригада Андрея, но вопрос Сергеевны смутил ее.

— Нет, ничего не случилось… — пробормотала она. — Я… просто я хотела… Понимаете… я хотела узнать…

— А! — догадливо сказала Сергеевна. — Насчет работы узнать!

— Ага… — Варя покраснела. — Помните, вы говорили, что у вас место есть…

— Место? — Сергеевна с негодованием взглянула на Ромашова, продолжавшего смотреть на нее. — Место есть. Только ты, милая, не согласишься идти на такое место!

— Почему же? — запротестовала Варя. — Может, и пойду. Я работы не боюсь. Мне только чтобы с людьми работать. А то в охране… — она виновато улыбнулась. — Совсем от людей отобьюсь.

— Пойдешь? — Сергеевна даже задохнулась от возмущения. — Даже я здесь не справляюсь одна, а эта соплюшка не боится, видите ли!

И обида на Ромашова с новой силой вспыхнула в ней. Сергеевна вся подобралась и схватилась за телефон.

— Сейчас, сейчас… — набирая номер пропавшего ОТиЗа, пробормотала она. — Сейчас я дозвонюсь в ОТиЗ. Пускай хронометражиста посылают. Пускай нашу работу хронометражируют. Пусть знают, что… ОТиЗ?! Але-але! Это ОТиЗ, да? Скокову мне! Ско-ко-ву!

Наконец-то дозвонилась Сергеевна до ОТиЗа.

— А вы, девушка, действительно хотите работать здесь? — спросил Ромашов, вставая.

— Ага! — кивнула Варя. — Меня дядя на завод устроил… Он в охране работает… Бачилла его фамилия. А в охрану я пошла потому, что общежитие сразу не давали, а из деревни два часа ездить. А сейчас выхлопотали общежитие, вот и хочется — поближе к людям пристроиться…

Ромашов внимательно выслушал это сбивчивое объяснение.

— Хорошо! — сказал он. — Я думаю, вы справитесь с нашей работой.

Силуминовые тонны

Днем завод высасывал все взрослое население из обширных городских районов. Люди работали здесь близко друг к другу, на виду у всех, и тем не менее — так казалось Сорокину — ничто, кроме завода, кроме грохота, визга и скрежета металла, превращающегося в ярко раскрашенные моторы, не связывало их, и весь завод был заполнен не людьми, а гулко-бесконечными одиночествами людей. Очень мало требовалось от каждого отдельного человека, чтобы выпускать необходимую продукцию, какая-то совсем крохотная часть того большого, что называется Человеком, и только в этом крохотном и соприкасались здесь люди…

Так думал Сорокин, греясь возле плавильной печи. Он ждал, когда подадут на цеховые пути вагоны с силумином.

Грязно и неуютно было вокруг. Давно заросшие мохнатой копотью аэрационные фонари на потолке и стекла в заржавевших стальных переплетах уже не пропускали дневной свет. Зато горело в форсуночных печах пламя. То и дело языки его вырывались наружу, багровыми сполохами озаряя пространство. По земляному полу ползли клубы дыма. Прожекторные лампы с трудом пробивались сквозь пыльный воздух, а где-то вверху, в бесконечной, теряющейся в дымных сумерках высоте, под самым потолком, бесшумные в этом грохоте, словно летучие мыши, распластавшие крылья, двигались кран-балки. В своих железных когтях они проносили ковши с расплавленным металлом — и тогда жаром опаляло голову зазевавшегося человека.

Литейный цех начинался с железнодорожного полотна, куда тепловозы заталкивали груженные силумином вагоны, и затихал у темно-бурых ворот, где на поддонах, в банках и контейнерах успокаивались готовые отливки. А между железнодорожным полотном и этими бурыми воротами простиралось огромное — в несколько гектаров — пространство, на котором двигались сотни людей. Люди работали, разговаривали о своих делах, пили молоко из бутылок, спорили, огорчались и радовались, и все они были одиноки…

Сорокин, сутуловатый, похожий на изогнутый болт грузчик, грелся, протянув к плавильной печи озябшие руки. Здесь было темно, лампы не горели, и жидкий, мусорный свет из окна не освещал предметы, а лишь нащупывал их очертания. Из печи тянуло теплом. Там, флюоресцируя, переливалось блескучее серебро плавки.

Сорокин, даже если бы захотел, не сумел бы рассказать, о чем думает сейчас… Не мысли, не слова возникали в нем, а видения… Какой-то бесконечный, уныло истощался осенний денек, и пасмурное низкое небо, темнея, сливалось с землей. Чадно таяла в огне безвольная, пожелтевшая ботва, и он, Сорокин, сидел у костра и пек картошку, не зная, вернется ли еще на землю день или уже наступил конец света…

— Греешься? — раздался за спиной голос.

Сорокин, растерянно помаргивая, обернулся. К печи подошел литейщик в войлочной шапке.

— Греюсь! — Сорокин слабо улыбнулся. — На костер похоже…

— На костер? Почему?

— Греет… — Сорокин пожал плечами. — Потому и похоже.

— Похоже, говоришь? — литейщик чуть подмигнул Сорокину. — А что? Греет, конечно… Только картошку-то все равно не испечь?

И странно, хотя и не изменилось ничего в цехе, залитом мусорным светом, но показалось Сорокину, что посветлело вокруг, разошлась темнота, сжимавшая его.

— Боюсь я… — кашлянув, сказал он. — Боюсь, что свет совсем кончится.

— Свет-то? — литейщик покачал головой. — Не, я думаю, поживем еще…

И еще бы постоял Сорокин, поговорил бы с этим неторопливым человеком в войлочной шапке, но снизу его окликнул Сват:

— Пошли, Сорокин! Поба́чь, сколько нам печальной работы тащат!

Сорокин вздохнул и начал спускаться по металлической лестнице вниз.


Туда, к бурым воротам, где затихало остывающее на поддонах, в банках и контейнерах литье, доносился только слабый серебристый звон, а здесь, на железнодорожном полотне, все грохотало.

— Шабаш, хлопцы! — бригадир вышвырнул брусок с такой силой, что, ударившись в верхушку силуминовой горы, тот обрушил ее. — Надо перекур робить…

Вытирая пот, грузчики молча расселись по всему вагону. Несколько минут никто не двигался, но вот один полез в карман за сигаретами, и все зашевелились.

— Еще вагон тащат! — сказал, выглядывая в дверь, Андрей.

— Добрый кусок работы на сегодня будет… — вздохнул Сват.

— У-у-у! — Термометр швырнул на пол шапку. — И декабристов ведь отпустили, с-суки!

Декабристов — так звали на заводе суточников, которых привозили на заводском автобусе и использовали для горящей работы — действительно отпустили, и помощи ждать было неоткуда. Все подавленно молчали, а Термометра буквально корчило от одной только мысли, что придется разгружать еще вагон силумина.

— С-суки! С-суки! — Термометр ударил кулаком по стенке вагона и принялся беспорядочно материть и хлопцев, и начальство, и суточников — всех знакомых и не знакомых ему людей. Потом замолк и угрюмо опустился на обледеневшие силуминовые бруски.

Тягостное молчание прервал Сват.

— Ты вот расскажи-ка, приятель, — обернулся он к Сорокину, — как ты все-таки в похмелюшник попал?

— Я же рассказывал… — Сорокин жадно затянулся, и плечи его стали еще острее. — Забрали…

— Да врет он, врет! — вскочил Термометр. — Он сам милицию вызвал! Позвонил мусора́м, вот они и приехали. И забрали его!

— Ты чего несешь? — не вставая, Андрей Угаров ухватил Термометра за ворот фуфайки и легко подтянул к себе. — Может, язык прищемить, паскуда?!

— Отпусти его… — виновато попросил Сорокин. — Он правду говорит. Сам я и вызвал милицию…

— Рассказывай тогда! — потребовал Андрей и оттолкнул Термометра.


Сорокин уже полгода жил в общежитии — огромном четырнадцатиэтажном доме, заселенном холостыми парнями. Жили в общаге весело. В дни получек участковый избегал подниматься наверх. Жестокие — в кровь! — драки были так же обычны на этажах, как насморк. Редкие выходные кончались без происшествий.

В ту субботу Сорокина разбудил шум в коридоре. Там столпились ребята и спорили, с какого этажа выбросили сейчас человека. Сорокин торопливо оделся и вместе со всеми вышел на улицу.

Возле общежития, в гниловатой, вытаявшей из-под снега траве, лежала светловолосая девушка. Она была мертва, но открытые глаза ее смотрели прямо на Сорокина. И уже тогда стало жутко, но вокруг толпились люди, и Сорокин спрятался за их спины.

Скоро завыла сирена. Словно ножом масло, разрезая толпу, почти вплотную к убитой подкатили машины. Из распахнувшихся дверок выскочили милиционеры.

Старший — немолодой уже мужик в капитанской шинели — осторожно ступая, чтобы не испачкать ботинки, обошел вокруг девушки, потом задумчиво посмотрел на общежитие и, высмотрев что-то, махнул рукой. Четверо милиционеров сразу побежали к входу в общагу, а следом за ними двинулась и толпа.

Сорокин еще раз оглянулся на девушку и снова поежился. По-прежнему она смотрела прямо на него.

Когда Сорокин, поминутно оглядываясь, обошел общежитие, из дверей уже выводили чернявого парня. Закатывая глаза, он пытался вырваться, хрипел, но милиционеры крепко держали его за руки.

Потом приехала еще одна машина. В нее погрузили тело убитой, и толпа общежитских потихоньку стала редеть. Многие заторопились к магазину. Побрел в магазин и Сорокин.

Проснулся он уже в воскресенье, под вечер. В комнате никого не было. Висели по углам сумерки. Посреди комнаты стоял стол, залитый красным вином, на полу валялись пустые бутылки и банки из-под консервов.

Сорокин с трудом встал с кровати и шагнул к выключателю. Но, еще не включив света, оглянулся. На кровати соседа лежала убитая девушка и, раскрыв глаза, смотрела на Сорокина…


— А дальше что? — спросила сверху крановщица. Высунувшись из будочки, Лёдя сидела прямо над хлопцами и внимательно слушала этот необычный рассказ.

— А дальше ничего… — Сорокин опустил глаза. — Не сообразил я, что померещилось. Побежал на вахту, позвонил в милицию. Помню только, что трубка в руке прыгала. Так, говорю, и так… Девушка, говорю, в нашей комнате лежит. Какая, спрашивают, девушка? Убитая, отвечаю… Ну, вот и приехали они. Никого не нашли, конечно, и, чтобы пустыми не ехать, свезли меня в вытрезвитель.

Он поплевал на окурок и отбросил в сторону.

— Да… История… — бригадир встал. — Ну что, хлопцы, поехали дальше кататься?

— Банками теперь надо, — сказал Андрей. — Высоко стало кидать.

— Банками… — согласился бригадир и задрал вверх голову. — Лёдя! Банку вези!

— Не хочу… — засмеялась наверху крановщица.

— Как это не хочешь? — пошутил языкастый Сват. — Не маленькая уже. Должно хотеться.

Лёдя покраснела. Кран загудел, и вот из пыльных сумерек цеха, покачиваясь на цепях, выплыла бурая от ржавчины банка, похожая на гигантский детский совок с отломанной ручкой. Разгрузка замедлилась. Банку закидывали быстро, но пока крановщица везла ее в сторону от полотна и там высыпала, приходилось ждать.

— И давно у тебя это? — Термометр покрутил возле виска пальцем.

— Давно. — Сорокин смутился. — Только я так, хлопцы, думаю, что не психопат я все-таки. Просто, понимаете, стыдно вдруг сразу станет, невмоготу стыдно, а потом и начинается это.

— Стыдно?! — Термометр захохотал.

Но снова подплыла банка, снова оглушительно загрохотали бруски, ударяясь о железное дно.

Сорокин не умел говорить долго. Когда догрузили банку, он поднял с пола яблоко, оставшееся в вагоне, должно быть, еще с прежнего рейса. Яблоко было мерзлым, но Сорокин равнодушно жевал его, снова отстраняясь от всех. И снова не мысли, а картины без конца и начала плыли перед его глазами, и снова не было в них ничего особенного, кроме того, что это и была вся его жизнь.

После института Сорокин восемь лет проработал в КБ, которое размещалось в здании бывшей тюрьмы. Окна кабинетов выходили во дворик, и хотя решетки и сняли, страшно было, особенно с верхних этажей, смотреть на замкнутое кольцо тропинки, выбитой в камне ногами заключенных. Однажды, разглядывая тропинку, и почувствовал Сорокин, что все стены насквозь пропитались горечью несвободы и боли…


— Он что, совсем один здесь? — вполголоса спросил Сват у бригадира.

— Один…

— А дети, жена?

— И жинки нема… — жалостливо ответил бригадир.

— Дак что? — спросил Сват. — Совсем русский Ваня, да?

— Да… — кивнул бригадир. — Очень несчастливый человек.

Но уже исчез из памяти дворик с тропинкой, выбитой ногами в камне. Снова возник костер. Когда? Где это было? Осенью… Наверно, осенью… После смены Сорокин шел на заводское поле, сооружал из обломков старых ящиков костер и пек картошку, бездумно глядя на языки пламени.


Сорокин поднял глаза и увидел, что Андрей Угаров неподвижно смотрит на него.

— Тебя с инженеров-то, — спросил он, — по какой татуировке сняли?

— За прогулы… — Сорокин вытер о штаны испачканные яблоком руки. — Мне потом этот, ну, который начальник сейчас у нас, помог. Он тогда на сборке работал. Подошел однажды к костру. Чего, говорит, сидишь? А я что? Думаю, куда ночевать идти. Так он к себе отвел. Четыре ночи ночевал у него, а потом он мне общагу выхлопотал…

— Ромашов ничего мужик, — кивнул бригадир. — Нет у него железобетонного отношения к работяге, хоть и строгий. Что? Неправильно я говорю, Андреевич?

— Чего ты у меня спрашиваешь?

— Ну, он же вроде квартировал у тебя…

— Ну и чего?!

— Как это чего?! — возмущенно влез в разговор Термометр. — Раз квартировал у тебя, значит, ты теперь требуй льготу себе!

— Ага! — сказал Сват. — Сейчас Ромашов сюда прибежит за меня силумин выкидывать.

— Ну и дурак ты, дед! — Термометр наморщил лоб. — На кой хрен ему силумин выкидывать? Ты давай требуй, чтобы он тебя на теплое место пристроил!

Сват насмешливо прищурился, но Андрей не дал ему говорить.

— Чего ты, Андреич, объясняешь ему? — спросил он. — Ведь эта падаль все равно человеческого языка не понимает!

— Я-то все понимаю! — ощерился Термометр. — Ага! Термометр не понимает… Просто не верю я никому, это да! И в то, что такими хорошенькими друг перед другом выставляетесь, тоже не верю! Врете все! На самом деле только и думаете, как бы, не трудясь, жить! Только блата у вас нет, потому и вкалываете! Не верю я, что люди хорошими бывают! Все — дерьмо и хорошими только прикидываются! И вы тоже!

— Сам ты дерьмо! — Андрей зло сплюнул. — Твое счастье, что руки об тебя, паскуду, марать не хочется!


Такие разговоры возникали в коротких промежутках, когда дожидались, пока Лёдя подаст в вагон пустую банку. Но вот снова выплывала банка из мутноватых сумерек цеха. Останавливалась, покачиваясь у дверей вагона, и грузчики, разом схватившись за нее, втаскивали в вагон. И снова — вначале оглушительно — гремели о железное дно силуминовые бруски; потом гром — банка наполнялась — делался глуше. И снова гудение крана, и серебристый — издалека — звон. Это в темном углу цеха высыпала Лёдя бруски из банки. И снова короткая передышка.

— Не… — вытирая рукавом спецовки пот со лба, проговорил бригадир. — Ромашов настоящий мужик. Он, как Омелин… Помните, годов десять назад Омелин у нас робил?

Никто не помнил Омелина.

— Жаль… — вздохнул бригадир. — Вот тоже добрый мужик был. С завода не выгнать. Прямо и жил тут. В семь утра придешь, а он навстречу тебе. И вечером никогда раньше десяти не уходил. Очень за завод переживал. А бывает, придешь с похмелья, так у него и в долг попросить можно. Никогда работяге не отказывал. Спросит только: сколько получаешь? А сколько получаешь? В аванс сто и в получку, что выведут.

За этими разговорами и разгрузили вагон. Покурив, перебрались на другой. Когда уже кончали разгружать и его, прибежала Сергеевна. Она бегала за силуминовым валом и истошно кричала: «Хлопчики! Милые!»

— Ну, что тебе? — высунулся из вагона бригадир. — Чего кричишь?

— Контейнеря привезли! — от нетерпения Сергеевна даже притоптывала ногами. — Снять надо с машины!

— Иди, Андрюха… — бригадир-оглянулся на хлопцев. — Мы без тебя этот вагон добьем.

— Осталось чего добивать… — проворчал Андрей, однако спорить не стал. Подобрал с пола фуфайку и выпрыгнул из вагона. Прямо перед ним, в прямоугольнике распахнутых ворот, синело чистое весеннее небо.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Сколько дней подряд приходил Ромашов на этот заросший косматой травой разъезд и, спрятавшись от злого ветра в железнодорожной будке, думал, тщетно пытаясь связать прошлое с настоящим… Время не связывалось. Что-то изменилось. После п о ж а р о в выжгло, может быть, самый важный отрезок времени, и Ромашову казалось, что если он вспомнит хоть что-то, то вспомнит и в с ё. Но сколько ни вглядывался в черноту памяти, взгляд соскальзывал в разверзшуюся пустоту.

И совсем смешно, но часами смотрел Ромашов на черный телефон и ждал, когда снова раздастся звонок…

Здесь он и увидел однажды Помойную бабу. На рассвете, сгорбившись под тяжестью мешка, она прошла мимо и скрылась в Дражненской проходной.

Назад ее Ромашов так и не дождался и подумал, что старуха пропала на заводе, как пропадали все, кто отваживался зайти туда, но через день встретил Помойную бабу в поселке.

Тогда он и перебрался в заброшенный дом Свата.

Ромашов мог бы рассказать все это Андрею, но пришлось бы рассказывать и про телефон, а про телефон рассказывать было нельзя…

Ромашов вздохнул и посмотрел на часы.

— Подождем еще полчаса… — сказал он.

— Полчаса?

— Да… — Ромашов отвернулся к окну и вздрогнул: возле шлагбаума, в косматой траве, стоял кот и смотрел прямо на него ярко-зелеными, словно подсвеченными изнутри глазами.

— Ого! — Андрей осторожно приоткрыл дверцу шкафа. — Смотри! Тут и плитка газовая есть, и газ еще в баллонах остался. Может, чайку замутим?

— Давай… — равнодушно согласился Ромашов.

Он понимал, что Андрей тоже знает что-то, но зачем расспрашивать, если теперь, после пожаров, каждый научился думать и чувствовать отдельно и ничьи мысли и переживания не совпадали с другими… Сейчас стоит только сказать неосторожное слово, и рассыплется последний крохотный мирок, который один и уцелел после пожаров.

— Это, помнишь, анекдотец такой был… — возясь с плиткой, сказал Андрей. — Высчитали, значит, ученые, что через три дня конец света наступит. Ну и полетели на самолете изучать, как народы на сообщение реагируют. Французы, понятное дело, сношаются прямо на улицах, англичане пьют беспробудно, а к России подлетели: что за черт? Копоть кругом, дым… Снизились, смотрят — демонстранты идут с плакатами: «Выполним пятилетку за три дня!»

Андрей помолчал, выжидая, не засмеется ли Ромашов, потом сам вздохнул.

— Не смешно, — пожаловался он. — А до пожаров смеялись.

— Да… До пожаров многое смешным казалось.

И Ромашов снова взглянул на кота, но того уже не было возле будки. Только теперь Ромашов сообразил, что кот был выше шлагбаума.

— Ты посмотри пока за чаем… — попросил Андрей. — Я выйду. Побрызгаю.

— Посмотрю, — пообещал Ромашов. — Только там…

— Что там?

— Не знаю… Почудилось, может…

— Бывает… — сказал Андрей. — Теперь нам многое чудится.

И вышел.

Ромашов видел, как, сутулясь, пересек он тропинку и скрылся в железнодорожной будке. Сам не зная зачем, крадучись, Ромашов вышел следом. Пригибаясь, подобрался к окошку будки и заглянул внутрь.

В будке, прижав к уху телефонную трубку, сидел Андрей.

Кашлянув, Ромашов вошел в будку, Андрей испуганно вскочил.

— Я это так… — уронив на стол телефонную трубку, смущенно объяснил он. — Посмотреть сюда заглянул.

Ромашов недоверчиво хмыкнул.

— Посмотрел?

— Да… — Андрей замер, вглядываясь в открытую дверь. Потом, чуть не сшибив Ромашова с ног, выскочил.

Ромашов тоже выбежал из будки. Он видел, как одним прыжком Андрей запрыгнул на крыльцо Промышленной и рванул на себя дверь.

— Что там?! — крикнул Ромашов.

— Закрыто…

И Ромашов хотел броситься туда, на помощь, но было уже поздно, по тропинке, разделяющей будочку и крылечко Промышленной станции, хватая открытыми ртами воздух, с искаженными и страшно неподвижными лицами бежали к Дражненской проходной дефективные…

Они бежали совсем рядом, и Ромашов попятился.

Так уже было раньше… Что-то похожее уже видел когда-то Ромашов, но не осталось времени, чтобы вспомнить. Тоскливый, до боли жалобный плач обрушился на него. И… несся он не из-за заводской стены, а из брошенной на стол телефонной трубки…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

К заводу — одни труднее, другие легче — привыкали все. Видно, так устроен человек, что привыкнет и будет жить, куда бы ни забросила его судьба… Привыкали к заводу и деревенские девушки. Первое время они пугались дыма и грохота, но проходило время, и вот уже гуляли девчата в обеденный перерыв парочками по заводским переулкам, как будто по своей деревне. Или сидели на скамейках под чахлыми березками возле литейки и, посмеиваясь, поглядывали на проходивших мимо ребят. Неторопливо, но прочно и навсегда обживали они грохочущее металлом пространство.

Варя была похожа на этих девушек.

Когда она закончила школу, дядя привез ее на завод. И можно было устроиться в заводоуправление, но, на беду, — видимо, дядя занимал не такую уж большую, как думали в деревне, должность — мест в общежитии не оказалось, а тратить каждый день пять часов на дорогу? На общем семейном совете решили, что лучше устроиться Варе в охрану.

— Там же пенсионеры одни… — жалобно сказала Варя.

— Старики, значит? — обидчиво спросил дядя. — Значит, я уже и старик стал. Инвалид, так сказать.

И он начал подниматься из-за стола.

— Да пошутила, пошутила она! — кинулась к нему Барина мать. — Глупая совсем, вот и говорит, не подумавши.

Так Варя попала в заводскую охрану.

В первое дежурство, когда вечером ее послали на склад химикатов, Варя долго стояла перед литейкой, не решаясь войти в распахнутые ворота цеха. Сумрачным и горячим было пространство, открывающееся за ними. Стены и потолки заросли шерстистой копотью, и весь цех казался гигантским чудовищем, распахнувшим страшную пасть. Настороженно шагнула в нее Варя и сразу отшатнулась — на нее надвигался ковш с расплавленным металлом. Словно сквозь подземелье ада, поминутно вздрагивая от резких вскриков пресс-молотов, от скрежета пил, шарахаясь от огня, неожиданно возникающего на пути, брела Варя по литейке. Работала только ночная смена. Полуголые, облитые всполохами огня рабочие хватали лопатками расплавленный металл и бросали в челюсти грохочущих машин. Варя особенно осторожно обходила этих рабочих — боялась, что кто-нибудь, не дай бог, промахнется и прольет на нее расплавленный металл. Но уже в середине пути, уклоняясь от ковша, который несла в железных когтях кран-балка, Варя отпрыгнула к прессовочным машинам и оказалась совсем рядом с пожилым литейщиком в войлочной шапке. Тот прикуривал сигарету от раскаленной лопатки, и лицо его, залитое потом, было совсем не страшным, а просто очень усталым.

Литейщик подмигнул Варе, и сразу рассеялся кошмар видений. Вся литейка, переполненная огнем и грохотом, была подвластна усталым и добрым людям.

Через несколько дежурств Варя вполне освоилась на заводе. Она уже знала все заводские пути и дороги, потаенно пробегающие сквозь цеха, везде появились знакомые, с которыми можно было поговорить, — завод стал понятным и простым, как изба, в которой она выросла. Правда, потом, когда дали все-таки общежитие, снова показалось, что никогда не привыкнет она к дракам в коридорах, к пьяным парням, что по ночам ломятся в дверь. Но тогда уже появился Андрей — и Варя подумала, что нечего больше бояться.

Жестокий романс. Продолжение

Когда пьяный Термометр ворвался в их комнату и принялся мучить Клаву, которая — и что ей только примерещилось в Термометре? — гуляла с ним, Варя не выдержала.

— А ну! — сказала она, распахнув дверь. — Выметайся!

— Чего-о? — угрожающе спросил Термометр.

— Выметайся!

— Ах, вот мы какие, значит… — глаза Термометра суетливо забегали. — Значит, такие, да?

— Да! — твердо сказала Варя. — Такие! Жених выискался. Да с тобой и на улице-то противно встретиться, а Клавка-дура еще жалеет тебя.

— Ну, зато ты себе жениха нашла! — Термометра распирала злость, и хотя он и трусил, но не удержался. — Уголовничка…

— Ты… — Варя возмущенно задохнулась. — Ты врешь!

— А ты у него сама спроси! — злорадно захохотал в ответ Термометр. — Я-то думал, что ты знаешь, за что он по лагерям да по химиям мотался.

Если и умел что Термометр, если и научился чему в своей трудной двадцатитрехлетней жизни, то прежде всего портить настроение людям. В этом Термометр был виртуозом.

Вот и с Варей он не ошибся.

Андрей нравился Варе, и, конечно, она простила бы ему все, но как простить обман? Почему ни словом не обмолвился он о своем прошлом? Почему?

Варя ждала целую неделю, а вчера, невзначай, спросила про Термометра, и Андрей, хотя и распсиховался сразу, опять ничего не рассказал.

Впрочем… Впрочем, вчера Варя поняла, что какой бы ни был Андрей, все равно это не имеет никакого значения, потому что… потому что она любит его…

Об этом ей и хотелось сказать сегодня Андрею, тем более, что сегодня сбывалось все — вот даже и с работой удалось договориться, — только Андрея не получалось увидеть, хоть Варя специально упросила дядю назначить ее на подсменку.

После разговора с Ромашовым у Вари оставалось еще полчаса времени, и она побежала в литейку, где разгружали хлопцы вагоны с силумином. Улыбаясь, шла она на нежно-серебристый звон, доносившийся со стороны железнодорожного полотна. С каждым шагом звон усиливался, а когда Варя миновала плавильные печи — превратился в оглушительный грохот. Варя свернула, обходя участок формовки, и сразу же, за разбитыми опоками, увидела Андрея. Держа в руке фуфайку, он стоял возле вагона и смотрел на небо, голубеющее в проеме распахнутых ворот.

— Варька! — обрадовался Андрей. — А я к тебе собирался идти, да нам силумин подкинули.

— Я сама пришла… — Варя запнулась. — Ты фуфайку надень. Простудишься.

— Ага! — Андрей накинул фуфайку на плечи.

— Нет! Ты надень ее! И застегнись! — Варя подошла совсем близко и сама принялась застегивать пуговицы.

— Ты испачкаешься… — с хрипотцой проговорил Андрей.

— Испачкаюсь? — пальцы девушки замерли. — Андрюша… А ты хороший, да?

— Для кого как… — медленно подбирая слова, ответил Андрей. — Для тебя, Варька, я всегда хороший буду…

— Я… — Варя провела пальцем по грязной фуфайке. — Я это серьезно спрашиваю… Просто мне очень нужно знать: можно с тобой дружить или нет?

Андрей хотел засмеяться, но смеха не получилось. Только клокотнуло в горле. Он нагнулся и поцеловал девушку.

— Можно, Варюха. Можно.

Обнявшись, они вышли из литейки в голубой весенний воздух.

И тут загудел за спиной сигнал. Расплескав колесами лужицу, рядом затормозил кар. За рулем сидел Карапет.

— Слушай! — сказал он Варе. — А я тебя ищу. Тебя срочно на проходную требуют, а ты шляешься черт знает где. Садись. Подвезу… А то нагоняй тебе будет.

Варя обернулась к Андрею.

— Езжай-езжай! — проговорил тот. — Я тоже с вами до контейнеров подъеду.

И он ловко запрыгнул на платформу.

Летели мимо грязноватые корпуса цехов с ярким, сверкающим в окнах, словно огонь электросварки, солнцем. Снег повсюду таял, и в лицо бил тугой ветер.

Возле рамки загружались машины из ГДР. Машины были такие же, как наши, только поярче, пополиэтиленовее. Рядом с ними в красных куртках стояли шоферы, курили сигареты и разглядывали, как буксует на дороге автопогрузчик. Но и немцы промелькнули и исчезли — кар несся дальше, окутанный радужным шлейфом разбрызгиваемых по сторонам луж.

Возле контейнерной площадки, где, загородив проезд, стояли машины, Андрей попросил притормозить. Он соскочил, а кар помчался дальше.

— Андрей! — крикнула Варя. — Я на подменке сегодня! Я еще приду-у!


По-разному можно проехать к Дражненской проходной, но когда Карапет свернул в сборочный цех, Варя насторожилась.

— Ты куда меня, Тимошка, везешь?

— Там лужа глубокая, не проехать… — буркнул Карапет.

Всего час назад Варя проходила по переулку и никакой лужи не заметила, но спорить не стала. Может, и правда за этот час лужа успела разлиться так широко… Варя насмешливо посмотрела на Карапета и стала ждать, что будет дальше, что еще придумает ее кавалер.

После яркого уличного солнца цех казался совсем темным. Лязгая цепями, медленно двигался конвейер. Кар мчался навстречу, и странно было наблюдать, как почти готовые на конечных операциях моторы постепенно сбрасывают с себя узлы и детали. Вот промелькнул голый остов — и все. Сборка кончилась, потянулись нескончаемые шеренги станков-полуавтоматов, а за ними открылось пространство развалин. Фундаменты здесь были выворочены, стена в нескольких местах пробита прямо в весеннюю синь — отсюда съехал вчера экспериментальный цех. Никого не осталось здесь, только высоко под потолком сидел электросварщик и посверкивал из темноты огненным глазом.

Но кончился и этот цех, снова выскочил кар на улицу, и Варя зажмурилась от хлынувшего в глаза света.

— Тимошка! — закричала она. — Ты же в другую сторону везешь! Останови!

— Не умею! — крикнул в ответ Карапет. Он и на самом деле позабыл обо всем, потому что на поворотах Варю прижимало к нему, и волосы ее обжигали его щеку. А Карапету только одного и хотелось, чтобы продолжалось, не кончаясь никогда, это чудесное, без цели и смысла, движение.

Так уже было однажды… Карапет работал тогда стропалем и собирался завезти в литейку контейнер, но путь погрузчику преграждал кар. Карапет сел за руль, собираясь чуть-чуть сдвинуть тележку и освободить дорогу, но кар пошел так легко, что невозможно оказалось остановиться. Позабыв и о водителе кара, и об автопогрузчике с контейнером, мчался Карапет по заводу. И так же, как сейчас, мелькали штабеля силуминовых брусков и серебристые фермы козлового крана, темнели провалы распахнутых ворот.

— Останови! — откуда-то издалека кричала Варя. — Это же нечестно! Останови! Выпусти же меня!

Только теперь кончилось пленительно-прекрасное для Карапета движение. Он остановил кар.

— Да ты что, Варька? — изумленно закричал вслед убегающей девушке. — Я же пошутил просто! Постой! Давай я тебя назад отвезу.

— Сама дойду! — сердито ответила Варя.

Склады

Здесь было сумрачно.

В сумерках поблескивали длинные ряды свежеокрашенных моторов, аккуратными штабелями стояли ящики с запчастями. Пахло свежей краской и толем.

Громко чирикал в глубине склада залетевший с улицы воробей. Наверное, он летел в столовую, но ошибся окном и залетел сюда. Чирикая, он крутил головой и прыгал между моторами, разыскивая выход.

Здесь, за штабелями ящиков, в пахнущих краской сумерках и углядел Карапета пробирающийся по складу Фрол.

— Во! — сказал он обрадованно. — Ты закинь на тележке пару коробок к себе, а?

— Каких коробок?

— Ну, на сбыте мне гусятницы дали… — прошептал Фрол. — Пускай они пока у тебя полежат, а потом я потихоньку вытаскаю их.

— Две коробки?

— Ну!

— Да куда тебе двадцать гусятниц?!

— Найдется куда! Так заберешь?

— Не знаю… — Карапет пожал плечами. — А если у меня шмон будет?

— Ну и что! — Фрол усмехнулся. — Дурак ты! Ну, что тебе сделают? Ты же работяга. Пошли давай! Ты не писай. За Фролом не пропадет.


Завод как бы замыкался на складах в кольцо.

Здесь, на рамке, разгружали вагоны с деталями и блоками, отсюда уходили они в цеха и на сборку, а потом, проциркулировав по заводским лабиринтам, возвращались назад на сбыт свежеокрашенными моторами. Сюда же, на рамку, ставили под загрузку вагоны.

Сбыт находился под одной крышей с цехом переработки и хранения материалов. Там, на складах второго этажа, сегодня командовал Миша. Раскрасневшись, он бегал по этажу и не только успевал обеспечивать конвейер, но и наводил порядок на складе.

Ромашов, зайдя сюда, только покачал головой. Разбросанные еще утром в проходах ящики были аккуратно уложены на поддоны, а поддоны составлены один на другой.

В освободившемся пространстве крутился на погрузчике карщик Гоша.

— З-загонял совсем! — кивая на Мишу, сказал он Ромашову.

Он жаловался, но сам улыбался.

Зазвонил телефон, что стоял на столе кладовщицы, и Гоша, не слезая с погрузчика, перегнулся и снял трубку.

— В-вас… — сказал он Ромашову.

Звонила секретарша парторга. Ромашова вызывали в партком.

В раскрытой на рамку двери виднелся затянутый оранжевым полиэтиленом кузов гэдээровской машины. На подножке ее сидел шофер в лыжной — с помпончиком — шапочке, в ярком свитере. Он о чем-то разговаривал с водителем автопогрузчика. Тот, высунувшись из кабины, яростно размахивал руками. Подошел со сбыта немой и, остановившись возле шоферов, тоже замахал руками. Так они и разговаривали втроем и, кажется, понимали друг друга…

Ромашов посмотрел на них и вздохнул. Нужно было идти в партком.

Размышления о заводской трубе

Все старые рабочие знают пословицу, что больше платят там, где заводская труба выше. Раньше хорошо платили и на заводе тракторных двигателей…

Тогда, огромная, подпирала небо вырастающая из прокопченных цехов труба. А заводоуправление ютилось по клетушкам, примостившимся возле цехов. Теперь у центральной проходной вырос восьмиэтажный директорский корпус. Белый и легкий, возвышался он над заводом, и казалось, что это цеха неуклюже лепятся к нему. И так получилось, что во время реконструкции разобрали и заводскую трубу. Объяснялось это переходом на новую бездымную технологию, однако остряки утверждали, что просто не хватало кирпича для заводоуправления.

Анекдот был старым, но Ромашов снова вспомнил его, когда по пути к «главной квартире» ему загородил дорогу двадцатипятитонный автокран. Рыча и задыхаясь выхлопами синеватого угарного газа, тащил он тяжелый станок, вспахивая за собою асфальт. Это уже третий раз на памяти Ромашова праздновал новоселье экспериментальный цех. Ромашов усмехнулся, стоя над свежей бороздой, но в лице что-то дрогнуло, и усмешка получилась жалкой.


Сколько требовалось равнодушия, чтобы превратилось оно в не знающую пределов силу, которая срывает с фундаментов станки и бездумно гоняет их по заводу?

Все можно понять и объяснить. Завод строили, а потом и реконструировали — второпях. В ходе реконструкции уточнялся профиль завода, пристраивались дополнительные сооружения, прокладывались непредусмотренные проектом коммуникации. Неудачи проекта, торопливость строительства сказывались и сейчас, но и этот «первородный» грех не мог ведь превратить станки в бездомных странников.

Равнодушно смотрели на ревущий автокран зашторенные окна заводоуправления. Слышали ли там, в кабинетах, истошный рев? Ромашов зябко передернул плечами.


Так как же устроена наша земля?

Мы заучивали на уроках названия почв, разглядывали картинки в учебниках, сами заштриховывали: слева направо — почвенный слой, горизонтальные штрихи — песок, справа налево — глина. Дожди доходят до этого слоя и останавливаются, земля не сохнет… И, может быть, раньше и было так, но мы столько лет копали, жгли, травили ядом нашу землю, столько презирали и не любили ее, и снова копали, жгли, взрывали, что земля не выдержала: иссохшая от боли, она треснула, изрыгнув из себя ревущий, захлебывающийся синеватым угарным газом трактор… Бедная, чахоточная земля…

Этот трактор носился по заводским переулкам, то пропадая бесследно в белесом тумане, который несло ветром со стороны градирни, то возникая с оглушительным ревом совсем рядом. И тут приходилось надеяться только на себя: отпрыгнешь — твое счастье. Трактор никогда не сбавлял скорость.

Некоторые предполагали, что трактор обеспечивает главный конвейер, но доказать этого, конечно, не могли. Никто не видел, как загружается трактор. Иные догадывались, что трактор совсем для д р у г о г о… Начальник литейного цеха Медведь даже приказал развесить таблички «Берегись трактора», и — странное дело! — травматизм в литейке резко снизился…


Ромашову казалось, что он видел этот трактор. Всё видел: и как лопнула земля, и как из трещины выехал человек на тракторе. Темным было лицо тракториста — свет словно бы не касался его, — и не разглядеть, кто сидит за рулем…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Что-то странное творилось с освещением… Только что было совсем светло, но вот снова нехорошо потемнело небо, и Ромашов шел почти на ощупь, раздвигая руками злые колючие ветки. С веток стекала на землю кровь, а на колючках висели клочки кожи… Это напрямик, не разбирая пути, пробежали сквозь кустарник дефективные…

А сколько прошло времени? Полчаса? Час?

Когда дефективные скрылись в кустарнике, Ромашов сразу подошел к Андрею. Похлопал его по щекам.

И снова почудилось ему, что уже было так. И это покрытое смертельной бледностью лицо, и синеватые прожилки на дернувшемся веке уже видел Ромашов когда-то, но вспомнить не было ни сил, ни времени. Андрей открыл глаза.

— Что случилось?

— Ничего… — искренне ответил Ромашов. — Нам идти пора.

Андрей тут же встал.

— Это ты закрыл дверь? — подозрительно спросил он.

— Я?! — удивился Ромашов. — А разве она закрыта?

И он дернул дверь, но та не поддалась и ему.

— Ладно… — сказал Андрей. — Я все-таки посмотрю, чего там.

Приподнявшись на цыпочки, он заглянул в окно Промышленной, потом замахал рукою, подзывая Ромашова.

— Что еще там? — равнодушно спросил тот, но к окну все же подошел. В помещении Промышленной станции сидел за столом Термометр и, надувая щеки, пил чай.

Андрей костяшками пальцев постучал в стекло, и Термометр от неожиданности втянул голову в плечи. Дернулся на шее кадык — Термометр заглотнул оставшийся чай, и только тогда юркие глазки его метнулись к окну. Прижавшись носом к стеклу, Андрей страшно и тонко завыл. Лицо его с расплющившимися по стеклу носом и губами было, должно быть, совсем жутким, и Термометр не выдержал. Упал на четвереньки и юркнул под стол.

— Хватит! — Ромашов схватил Андрея за локоть. — Тут и так хватает всего. О н и уже там.

— Там?

— Там…


Задумавшись, Ромашов неосторожно схватился рукой за лоскут кожи, и его чуть не стошнило. Зажимая рот, он обернулся назад.

Следом шел Андрей. Он шагал, опустив голову, и, кажется, не замечал ничего вокруг. Еще дальше, перебегая от куста к кусту, крался по тропинке Термометр.

Ромашову удалось сдавить в себе тошноту.

— Слушай! — крикнул он Термометру. — Какого ты хрена увязался за нами?

— Что, ты этого придурка не знаешь? — не поднимая головы, ответил Андрей. — Ему в каждую дырку сунуться надо!

— Сам ты придурок! — Термометр безбоязненно выбрался из-за куста. — Думаешь, про тебя никто ничего не понимает? Как же… Я все про тебя знаю. Только вспомнить пока не могу.

— Ты сам кричал, что боишься идти… — Ромашов старался говорить спокойно. — А мы сейчас туда и идем. Зачем тебе с нами?

— Затем! — огрызнулся Термометр. — Может, там, на заводе, хорошее есть что-нибудь. А вы найдете — и опять мне ничего не достанется!

— Мы не за этим идем… — сказал Ромашов.

— А я за этим! — отвечал Термометр.

— Пошли! — прерывая этот спор, проговорил Андрей. — Он все равно не отвяжется. А мы… мы только время зря теряем, если они уже там…

Кусты неожиданно раздвинулись — и впереди открылся черный зев Дражненской проходной.

Сколько раз пытался представить себе Ромашов, как пройдет он сквозь проходную, минуя границу, которая разделяет послепожаровские миры, и всегда что-то мешало ему, однако сейчас, вопреки предчувствиям, ничего не случилось. Только заскрипела заржавевшая вертушка да задребезжало, откликаясь ей, запылившееся стекло…

Термометр однако замешкался перед вертушкой.

— Ну, что ты там? — повернулся к нему Андрей. — Испугался уже?

— Ничего я не боюсь… — пробормотал Термометр. — Просто я пропуск не взял.

— Зеркальце покажи… — посоветовал Андрей.

Ромашов уже вышел из проходной на заводскую территорию. И сразу остановился. Впереди все пространство направо заросло густым сосняком, а налево — нехорошим холодком потянуло оттуда — стоял прежний завод. Разумеется, Ромашов сам понимал это, смешно было бы ожидать, что вырастет что-нибудь на этой сожженной соляркой, закованной в асфальт земле, но все равно что-то ведь должно было измениться и здесь после п о ж а р о в.

— Сейчас пойдем обеды бесплатные получать! — ляпнул Термометр.

Да. Для полноты воскресного дня не хватало только очереди возле буфета в инструментальном цехе, которая выстраивалась, чтобы получить бесплатные обеды, но что-то все-таки изменилось на заводе. И главное — Ромашов оглянулся на своих спутников — что-то изменилось и в них самих, едва они прошли сквозь вертушку.

Наверное, это почувствовал и Андрей, но почувствовал иначе.

— Пошли-пошли! — возбужденно сказал он и, обойдя Ромашова, направился прямо к дверям сборочного цеха.

— Постой! — крикнул вслед ему Ромашов. — Обойдем снаружи…

— Зачем, начальник? — Термометр тоже обошел Ромашова и заспешил за Андреем к сборке. — Тут ближе…

Ромашов видел, как захлопнулась за ними маленькая дверка в огромных багровых воротах, и только тогда, с сожалением оглянувшись на тихий соснячок, сам зашагал напрямик к цеху.

Он не успел дойти. Что-то залязгало внутри, загрохотало, и, когда Ромашов распахнул дверку, он отшатнулся. Прямо на него, покачиваясь на заплывших подтеками краски подвесках, двигались моторы.

— Иди, иди сюда! — перекрывая этот грохот, донесся до Ромашова Угаровский голос. — Ты же все операции знаешь! Давай помогай…

Только тут рассмотрел Ромашов, что вокруг движущихся моторов суетятся Термометр и Андрей. Ставят на остовы блоки цилиндра, хватают гайковерты, закручивают гайки, и — непонятно было, как успевают они? — моторы постепенно обрастают деталями и неторопливо движутся к окрасочной камере.

— Слабо, начальничек! — бегая с гайковертом, крикнул Термометр. — Давай-давай, попаши с нами!

Загипнотизированный этим движением, Ромашов тоже встал к конвейеру — начал прикручивать к моторам воздушный фильтр…

Впрочем, скоро конвейер пошел быстрее — так запускали его обычно в конце смены, чтобы наверстать упущенное, — и Ромашову пришлось взять на себя и соседние операции. Рядом с ним работала сушильная камера, нестерпимым жаром несло от ее стенок. Пот заливал лицо Ромашова, но он уже ни на что внимания не обращал, и только удивлялся: как втроем они управляются со всеми операциями на таком громадном конвейере. Рядом перешучивались насчет премии Андрей с Термометром, а Ромашов крутился на своих операциях и даже пытался запомнить движения, хотел составить схемку организации работы, ту схемку, о которой мечтал, когда работал на сборке.

Увлекшись, Ромашов и не заметил, что скорость конвейера становится все больше и больше, и сейчас моторы уже не двигаются, а летят на натянутых цепях подвесок. Ромашов попытался ткнуть гайковертом в пролетающий мимо мотор и вдруг увидел, что верхом на нем сидит дефективный…

Он пролетел мимо остолбеневшего Ромашова и исчез за водяным экраном окрасочной камеры. Вынырнул оттуда весь синий, как мотор, на котором сидел, и пропал в шипяще белой жути сушилки. Клубы горячего пара вырвались оттуда, и резиновые жалюзи сомкнулись за ним.

Ромашов торопливо оглянулся и чуть не закричал от ужаса. Все летящие по конвейеру моторы были облеплены дефективными. Он плохо помнил, как очутился возле диспетчерской будки, как дернул на себя рубильник…

Конвейер остановился.

Стараясь не слушать похожего на крик летучих мышей плача дефективных, Ромашов вышел из цеха.

Андрей и Термометр догнали его уже в переулке возле контейнерного двора.

— А ты слабонервный, начальник! — осклабясь, сказал Термометр. — Сбежал… А наряды кто закрывать будет, а?

И он подмигнул Ромашову своим шальным глазом.

— Страшно? — спросил Андрей.

— Страшно, — ответил он. — Очень страшно…

Он хотел договорить, что страшно быть живым сейчас, но не успел: по перпендикулярному проезду, огромные, словно овчарки, с выпученными, налитыми кровью глазами, со вздыбившейся шерстью, наметом мчались о н и…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Ромашов стоял в приемной парторга, возле огромного, похожего на платяной шкаф тамбура.

— Мне передали, что он вызывал меня…

— Да. Вас вызывали, — мило улыбнулась секретарша. — Но нужно подождать.

Ромашов вздохнул и опустился в мягкое кресло, стоявшее напротив полированного шкафа-тамбура. В новом заводоуправлении пошла мода на такие шкафы, без конца заглатывающие людей. Вообще жили здесь широко. Даже в этой приемной, где сидела только секретарша, вполне можно было бы развернуть весь участок комплектации, площадей для которого так не хватало на складах. А что? Протянуть вдоль ковровой дорожки цепной конвейер с подвесками, а на месте стола секретарши установить моечную машину.

Ромашов мотнул головой, чтобы рассеять навязчивое видение. С головой в последнее время творилось что-то неладное. Особенно чувствовалось это к концу рабочего дня, когда словно бы сгущался от заводского дыма и грохота воздух и вместе с синеватыми сумерками мешались в заводских переулках сны. Ромашов и сам не мог сказать, то ли в своем сне увидел он жизнь после п о ж а р о в, то ли это грохочущий сон завода врывался видениями в его дневное сознание. Стоило забыться на мгновение, чуть расслабиться — и сразу начинали громоздиться заводские сны, обрастая подробностями и деталями. Кошмарные видения обретали почти зримую плоть, и нужно было усилие, чтобы стряхнуть с себя наваждение.

Это и пытался сделать Ромашов, когда распахнулись дверки «шкафа» и в приемной возник Гвоздеглот. Даже не взглянув на Ромашова, он прошел мимо. И сразу же зазвенел телефон на столе секретарши.

— Да! — секретарша подняла глазки на Ромашова. — Проходите, пожалуйста. Федор Иванович ждет вас.

Ромашов шагнул в распахнутые дверки шкафа.

Парторг был в кабинете не один. Здесь же сидел и Кузьмин.

— Ну, как? — весело спросил он. — Уже все порядки навел?

— Еще полчаса — и идеальный бы порядок был… — усмехнулся Ромашов.

— Вот как? — парторг удивленно поднял бровь. — Что же ты хочешь за полчаса совершить? Научи, сделай одолжение…

— Заявление можно за полчаса написать… — хмуро ответил Ромашов. — По собственному желанию. Статья тридцать первая КЗоТ РСФСР.

Усмешка погасла на лице парторга.

— Уже все статьи по номерам помнишь?

— Хоть это успел изучить. — Ромашов повернулся к Кузьмину. — Игорь Сергеевич, вы же знаете, что я не люблю разговоры вокруг да около. Говорите прямо. А то как-то неловко становится. Не за себя. За вас.

— С тобой хоть прямо, хоть вкось говори, все равно ты по-своему сделаешь… — вздохнул Кузьмин. — Ты всего несколько дней на складах, а жалоб оттуда на тебя больше, чем за все годы на сборке, поступило.

— Окраина… — сказал Ромашов. — Склады — это заводская окраина. И народ там тоже подобрался такой — окраинный. В основном жители деревень. Маятниковые мигранты… Здесь, на складах, своя специфика.

— Спе-ци-фи-ка… — передразнил его Кузьмин. — Ты сам и есть — главная специфика.

— Может быть… — Ромашов встал и подошел к окну. Солнце уже склонилось к заводской стене, и воздух словно бы сгущался в заводских переулках. Наступало то самое время, когда засыпают в неподвижном металле цеха и сны их разбредаются в сумерках по всему заводу. Впрочем, что сны? И наяву на этой заводской, покрытой асфальтом земле люди превращаются, как в самом страшном сне, в Медведей, Гвоздеглотов, Термометров… И кто же знает, если разобраться, где граница между днем и сумерками?

— У меня такое ощущение… — глядя в окно, сказал Ромашов, — такое ощущение, что времени осталось совсем мало. А мы ничего не видим, ничего не замечаем. Или просто стараемся не замечать. Закрываем глаза, чтобы ничего не видеть.

— Отчего же? — спокойно возразил парторг. — Только другой вопрос: а что делать? Идти и кричать? Ломать все? Но ведь это тоже не выход. Надо перестраивать и перестраиваться.

— Я и предлагаю перестраиваться… Вы уже познакомились, Игорь Сергеевич, с моей запиской?

— Да.

— И что скажете?

— Я ее передал директору. Пускай он познакомится.

— Директор? Он что же, во сне будет читать записку? У нас же директор спит все время.

— Не всегда… — голос Кузьмина прозвучал спокойно. — Когда нужно, он всегда просыпается.

— Я устал… — пожаловался Ромашов. — Устал ждать, когда наконец наступит это «когда нужно». Я думал сегодня с вами по-человечески поговорить…

— По-человечески мы дома поговорить можем… — усмехнулся Кузьмин. — А здесь — завод. Здесь мы, дорогой мой, не только человеки, но и инженеры. И если по-человечески я тебе сочувствую, то, как руководитель производства, согласиться с твоим предложением не могу. Ты просишь разрешить тебе сократить вдвое ненужные должности, а сэкономленный заработный фонд перераспределить между оставшимися. Ты думаешь, что никто раньше не предлагал такого, что это ты придумал?

— Ничего я не думаю… — пробормотал Ромашов.

— Предлагали, — перебил его Кузьмин. — Пробовали. Только ничего не получилось из этого.

— Я же сосчитал…

— Ты не то считал! Все эти твои прикидки со сквозными бригадами, с совмещением должностей, может быть, и будут осуществлены, и будут действовать, но только в этом году. А на следующий, когда срежут фонд зарплаты и когда все твои грузчики-кладовщики будут получать как самые обыкновенные кладовщики, все твои расчеты полетят к черту.

— Может, и не срежут…

— Срежут! — Кузьмин раздраженно хлопнул ладонью по столу. — Новатор хренов. Подведут заработки к нормативу, и все твои грузчики-кладовщики немедленно разбегутся. И тогда остановится завод. Вот первое следствие твоего эксперимента, которое я вижу. Я тебе и на конвейере не давал развернуться, и здесь поддерживать не буду.

— Спасибо и на этом… — криво усмехнулся Ромашов. — Ну а что же тогда делать?

— Дело делать! Для того тебя и назначили начальником. И думать, конечно. Но ду-мать, а не прожектировать. И еще. Делай какие хочешь перестановки в цеху, но тоже — думай.

— Постараюсь… — ответил Ромашов. — Сейчас приду в цех и сразу начну. Думать.

— Не остри… — Кузьмин нахмурился. — Подожди немного. Тебе еще предстоит разговор с директором. А до тебя с ним много народу о тебе говорить будет.

— Меня, я так понимаю, директор вызовет сразу, как только проснется?

— Когда это будет нужно… — поправил его Кузьмин, не улыбаясь. — Я тебе уже сказал, что он всегда просыпается, когда нужно.

Профсоюз грузчиков

Те, кого Ромашов называл маятниковыми мигрантами, были заводские рабочие, живущие в деревнях. Пытаясь решить проблему кадров, директор завода договорился с управлением железной дороги, и невдалеке от Дражненской проходной открыли платформу пригородных электричек. С кадрами на заводе сразу стало полегче. Многие деревенские устраивались грузчиками. Здесь и специальности не требовалось, да и работали в бригадах по двенадцать часов и после дневной смены отдыхали сутки, а после ночной — двое суток.

С годами образовался своеобразный профсоюз с главной конторой у Дражненского гастронома и отделениями у всех пивных ларьков на ближайших от города станциях. Почти все члены профсоюза знали друг друга, и если кого-нибудь выгоняли за пьянку или прогул, профсоюз не забывал человека в беде. Проходила неделя-другая — и снова видели изгнанного собрата, только теперь уже на другом заводе.

Профсоюз грузчиков пополнялся и за счет центробежных процессов, происходящих на самом заводе. Многие общежитские, постранствовав по заводу, перемещались постепенно сюда, на окраину…

Центробежные силы выбрасывали к заводской стене и людей, и не прижившееся в основных цехах железо. Разборчиво выбирал завод нужное для себя оборудование, а ненужное, куда бы ни завезли его, сбрасывал назад к заводской стене, возле которой и сидели сейчас пригревшиеся на солнце хлопцы.

«Как уж только его не перекидывали! — думал Сват, разглядывая груду металлолома. — И тарой это было, и вместо груза приспосабливали, а все равно лежит теперь у стены как полный хлам, пока на свалку не свезут… И люди, похоже, так… А которые грузчики, так те особенно. И там человек поробит, и этам, а незаметно все ближе сюда, на заводскую окраину, перемешивается. Да… Здесь и доржавливает…»

Сват вздохнул, прислушиваясь к разговору сбытовского грузчика Антона. Присев на корточки, с усмешкой разглядывал он хлопцев.

— Значит, ро́бите все? — спросил Антон. — За себя, как говорится, и за того начальника? Ну-ну! На дураках и земля держится.

И подмигнул Термометру, который как-то особенно сочувственно слушал его.

— А гремите-то! Гремите-то! — Антон покачал головой. — Не, хлопцы… Это не дело. Я вот, например, не люблю, когда в ночную смену гремят. Так что вам не мешало бы понятие иметь, что некоторые люди ночью отдыхают…

Бригадир Максимович молча слушал Антона и только мелко-намелко ломал попавшийся в руки прутик.

— Ты этого… — Антон снисходительно усмехнулся. — Ты давай, Максимович, заяву рисуй. У нас место есть. Я похлопочу, и будешь как белый человек жить.

И он покровительственно похлопал бригадира по плечу.

— Я не коза, чтобы с места на место прыгать! — хмуро отозвался тот, отстраняясь от Антоновой руки.

— Во, дурья голова, а?! — Антон оглянулся, ища поддержки. — Я ему светлую жизнь гарантирую, а он упрямится.

— Я не коза! — оборвал его Максимович.

Бригадир, действительно, заупрямился, обидевшись, и это сообразил даже Антон.

— Ну и кидай свой силумин! — обозлился он. — Ты хоть норму на вагон знаешь? Два с половиной часа. А вам два вагона подали — и вы их за три часа выкидали! Думаешь, платить тебе больше станут за старание?

— Ничего я не думаю… — пробормотал бригадир. — Только они ж на простое, вагоны-то…

— Ну ты, как дите, Максимович! Колышет тебя простой? С начальников за простои процент режут, они пускай и переживают, ка́к эти вагоны вовремя разгрузить… Тоже мне… Силуминщик!

Максимович отбросил изломанный прутик.

— Силуминщик или нет, а робить все равно надо… — сказал он. — Это ты, как Термометр наш, с места на место скачешь… А которы постоянно, тем надо мантулить.

— Да я-то при чем?! — взвился Термометр. — Чего ты, Максимович, ко мне цепляешься?

— А ты не оправдывайся, не оправдывайся, парень! — покровительственно остановил его Антон. — Прыгаешь и правильно делаешь. Так и надо. Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше.

— Вот ты и ищешь! — глаза Максимовича сделались колючими, а на лбу зашевелились морщинки. Бригадир думал, как ему «уесть» румянощекого Антона.

— Он, хлопцы, — Максимович повернулся к Свату и заранее, как бы предвкушая что-то смешное, хохотнул. — Он, когда присягу давал, дак ведь не знал даже, где и склад находится! Честное слово, хлопцы, не знал. У меня, как пройти, спрашивал…

— Когда это я спрашивал? — вытаращил глаза Антон.

— Во! — бригадир снова хохотнул. — Не помнит! Ха-ха… Ведь не помнит, а? Не помнит, как спрашивал!

— Ну и что? Что из того, если и спрашивал? С чего это я, если на автозаводе робил до этого, ваш завод должен знать? Эка невидаль, человек не знает, где склады тут находятся…

— Во! — торжествующе сказал бригадир. — Что я говорил? Вспомнил ведь, что спрашивал… — Улыбка пропала с его лица, и глаза стали колючими. — А теперь вспомни, что я тебе сказал тогда… Я тебе сказал: вон туда, парень, на сбыт вали!

Последние слова были сказаны с такой нескрываемой угрозой, что Антон на всякий случай вскочил.

— Да ты что?! Псих совсем, да?!

— Вали-вали, парень! — лениво проговорил Андрей Угаров. — Человеческим ведь языком объяснили тебе, чтобы катился отсюда, пока целый…

— Дурные! — выкрикнул Антон, пятясь. — Совсем на силумине своем рехнулись, да?

— Ах, так ты еще здесь?! — сказал Андрей, но бригадир схватил его за руку, удерживая рядом с собой на теплых от солнца досках.

— Ненавижу! — мотнул головою Андрей. — Ненавижу этих, которые тайком живут. Самые гады и есть… И главное, тут на складах их — куда ни плюнь.

— Жизнь, видно, так устроена… — вздохнул Сват. — Мы тут робим по складам да вагонам, вот и видим только, что у нас на краю делается. А на окраине разве будет чего хорошее? Сюда со всего завода железо негожее выбрасывают, ну и люди тут тоже, которые поломаннее, поплоше…

Никто не ответил ему. Только сейчас, в этой наступившей после разговора тягости, почувствовали хлопцы, как вымотались они на вагонах. Тонны переброшенного за день силумина серыми пятнами проступали на лицах. Сгорбились спины. Ссутулились плечи.

Было тихо…

Дневная смена подходила к концу, и шум в цехах постепенно стихал. Но солнце, хотя оно и склонилось к заводской стене, светило по-прежнему ярко, лучи его плескались в лужицах, полыхали в окнах цехов, искорками вспыхивали на полиэтилене гэдээровских машин.

— Гро́ши пойдем получать? — тихо спросил Сорокин.

— Да, надо идти… — бригадир тяжело поднялся. — И может…

Он оглянулся на мусорные ворота. За ними, прихотливо извиваясь по заводскому полю, бежала в сторону Дражненского магазина до боли знакомая тропинка.

Все дружно вздохнули и поскорее зашагали к рамке.


Термометр не пошел с хлопцами. Свою зарплату он получил еще в обеденный перерыв, а смотреть, как получают деньги другие? Нет… Уж лучше посидеть, подумать, тем более что разговоры Антона о вакансии на сбыте окончательно растревожили бедного парня.

«Живут же люди…» — завистливо подумал он и вдруг сообразил, что коли бригадир отказался переходить, то перейти на сбыт может он, Термометр! Мысль эта ярким лучом озарила темные закоулки Термометровской души. Ну конечно же! Как же он сразу не сообразил? Ведь там, на сбыте, он будет белым человеком, а что увидишь здесь, кроме бесконечного мантулинья? Нет! Срочно нужно переходить!

Технику перехода Термометр знал в совершенстве…

Он подождал, пока скроются за градирней хлопцы, а потом встал и направился к мусорным воротам. Юрко прошмыгнул за нагруженным стружкой самосвалом, у водителя которого придирчиво проверял документы Лапицкий, и вот знакомая тропинка вывела его прямо к крылечку дражненского магазина.

Термометр долго стоял перед прилавком, разглядывая наклейки на бутылках, потом внимательно прочитал написанное химическим карандашом объявление: «Бутылки с-под домашнего вина не принимаем».

И хотя не было с собою у Термометра бутылок из-под домашнего вина, но такой уж справедливый он был человек, что немедленно возмутился:

— Кто это такие порядки выдумал? По какому праву?!

— А вы бы еще из сала самогонку гнали! — отвечала ему продавщица. — Попробуй потом отмыть бутылку!

— Распустились! — неодобрительно пробормотал Термометр, адресуя свое неодобрение и к продавщице, и к зарвавшимся дражненским самогонщикам.

— Чарнилов мне! — важно объявил он и, наморщив лоб, уточнил: — Пять бутыле́й…

У продавщицы в первое мгновение возникла вздорная мысль немедленно выставить из магазина нахального покупателя. На это у нее были все основания. Типографское, отпечатанное крупными буквами объявление запрещало отпускать спиртные напитки лицам в спецодежде. Но благоразумие победило. Продавщица вздохнула и выставила на прилавок пять бутылок вермута.

Однако Термометр не спешил забирать покупку. Шевеля губами, он стоял возле прилавка и о чем-то напряженно думал.

— А чего это они такие маленькие? — спросил он. — И сверху вроде не долито.

— Сейчас я тебе долью! — недобро пообещала продавщица. — Да заберешь ты их или нет? Вон идет кто-то!

И она кивнула на окно, за которым промелькнул человек в пальто с каракулевым воротником.

— Ладно! — засопев, миролюбиво проговорил Термометр. — Давай шестую для ровного счета.

Рассовал по карманам бутылки и побрел к заводу.

Лапицкий

У Лапицкого была болезнь зрения…

И хотя трудно было по внешнему виду охранника заподозрить, что он страдает хроническим недугом, болезнь зрения жестоко терзала его. Не было на заводе ни одного станка, ни одного кирпичика или крохотного винтика, вид которого не повергал бы Лапицкого в глубокое уныние. Физическую боль ощущал он при виде железнодорожной цистерны, которую из-за несуразно больших габаритов невозможно было использовать в личном хозяйстве. Целый день вчера мучился Лапицкий, ломая голову над проблемой использования козловых кранов и кран-балок для нужд приусадебного хозяйства. Придумать не удалось, и всю ночь Лапицкий провел беспокойно, а с утра почувствовал себя совсем разбитым.


Уже много лет жил Лапицкий сразу в двух домах…

Один дом стоял на краю Дражни. Хороший дом на высоком фундаменте, с водопроводом, с центральным отоплением, с многочисленными пристройками. Любо-дорого было взглянуть на него, но как жалок, как ничтожен он был по сравнению с другим, существовавшим, к счастью, лишь в воображении Лапицкого! Если бы директор завода тракторных двигателей в своем бесконечном сне увидел эту усадьбу, где из-за кустов крыжовника, из-за теплиц с огурцами выглядывали, поблескивая никелем, импортные станки; где в зарослях крапивы провисали, образуя ограду, цепи конвейера; где гудели, прогревая тепличную землю, плавильные печи, то, конечно же, директор уже не оправился, не отлежался бы на уютном диванчике в своем кабинете. Весь завод, до последней гаечки, был любовно собран Лапицким на этой усадьбе.

Бога и милосердную судьбу должен был благодарить директор завода! Хоть и много крал с завода Лапицкий, но завода пока не убывало…


Сегодня болезнь зрения мучила Лапицкого особенно сильно. Приступ начался после обеда, когда Лапицкий по дороге к мусорным воротам наткнулся на станки, сгруженные хлопцами под козловым краном. Собственно говоря, увидел Лапицкий не сами станки, а их упаковку — такие красивые и яркие, как игрушки, домики из какой-то загранично-пластмассовой фанеры. Сразу, как только заметил Лапицкий домики, больно кольнуло под сердцем.

Засопев, он обошел вокруг домиков, ощупывая волосатыми руками стенки. Сердце сжалось еще больнее: именно этих домиков так недоставало на усадьбе.

Стараясь унять волнение, дрожащими руками вытащил Лапицкий сигарету и вдруг сообразил, что освободить домики от станков можно только разломав домики! Выпала из дрожащих рук сигарета, глаза Лапицкого заволокло пеленою. Засопев еще сильнее, он снова принялся ощупывать руками упаковку. И только когда добрался до крохотного, затянутого полиэтиленом окошечка, облегченно вздохнул. Домики можно было спасти! Можно было разобрать станок и небольшими частями удалить через окошечко. Конечно, придется повозиться со станиной — ее надо разрезать автогеном на мелкие куски, — но это не страшно… За поллитру любой заводской сварщик сделает эту работу…

Лапицкий уже успокоился было, закурив новую сигарету, и тут страшная и невероятная мысль обожгла его: он понял, что никто не позволит резать станки! Прозрение было неотвратимым и беспощадным. Лапицкий насупился и, не оглядываясь, зашагал к мусорным воротам. Развел там костерок из ящиков, которые грудой валялись возле железнодорожного полотна, и сел на ящик, сердито шевеля губами. Он чувствовал себя самым несчастным на всей земле человеком.

А когда он чувствовал себя несчастным, лицо его — так уж устроен организм Лапицкого — твердело, становилось строгим и неподкупным. Как-то удивительно напоминало оно в эти мгновения торжественно-строгий зал заседаний Народного суда. И нельзя было без трепета смотреть на Лапицкого в такие минуты. Должно быть, за эту особенность устройства организма — Лапицкий почти всегда чувствовал себя на заводе несчастным — и держали охранника до сих пор на заводе.


На неумолимый Нарсуд Лапицкого и нарвался возвращающийся из Дражни Термометр.

— Э! Э! — вскричал Лапицкий, вскакивая с ящика. — Это откуда такой матрос Железняк?!

И он ловко ухватил Термометра за хлястик фуфайки.

— Да ты что?! — возмутился Термометр. — Может, ты по морде, дедуня, хочешь?

И он рванулся, оставляя в кулаке Лапицкого хлястик, но тот успел схватить Термометра за шиворот.

— Ну, счас я дам тебе, су-ука! — завопил Термометр. — Ты что работягу хватаешь, а? Фингала давно не носил?!

И наверняка бы ударил Лапицкого, но — увы! — не мог размахнуться. За поясом у него, точь-в-точь как гранаты у легендарного матроса, торчали бутылки с вермутом.

Лапицкий сразу оценил свое преимущество.

— А ты ударь! — посоветовал он. — Только смотри, как бы этим фингалом самому не ушибиться.

Потом надул щеки и решительно скомандовал:

— А ну, марш вперед! Счас в караулке акт составим, сразу запоешь по-другому!

Положение складывалось явно не в пользу Термометра. К тому же за заросшей кустами градирней мелькнула шинель начальника караула Бачиллы.

— Ну, чего ты кричишь, дедуня? — пересиливая свой гнев, проговорил Термометр. — Ну что мы? По-людски, что ли, с тобой договориться не можем?

И он чуть повернулся, как бы приглашая волосатую руку охранника к себе за пазуху, где, пригревшись на животе, затаились бутылки с вермутом.

— Ты возьми себе, дедуня, бутылочку! — ангельским голосом сказал Термометр. — Согрейся маленько… Я же понимаю, что холодно целый-то день на улице… Еще как понимаю… Сам ведь работяга, как и ты… Возьми, дедуня. Для тебя, можно сказать, и захватил лишнюю бутылку. Что мне, жалко, что ли, если человек хороший?

Лицо Лапицкого чуть потеплело. Может, оно и походило сейчас на суд, но суд этот был уже не народным, а товарищеским, где, как известно, и надо вроде бы осудить человека и все понимают, что надо, но подсудимый — твой лучший приятель, и как же осудишь его?

— Ладно уж… — вытаскивая пригретую бутылку, пробормотал Лапицкий. — Иди с богом… Что я, нелюдь какой, что ли? Чего я тебе жизнь молодую ломать буду? Сам в твоем возрасте был…

И словно бы поглаживая, провел волосатой рукой по спине Термометра.

Термометр юрко скользнул в сторону, а Лапицкий повернулся лицом к мусорным воротам, за которыми простиралось перерытое канавами заводское поле. И Бачилле, уже вышедшему из-за градирни, показалось, что зорко вглядывается охранник в даль, высматривая подступающую к заводу опасность… Но не первый год работал Бачилла в охране и, разумеется, не обманулся и на этот раз. Ускорил шаг и встал рядом с Лапицким, который пил из горлышка вермут.

— Комиссия?

— Не-е… — отрываясь от бутылки и надувая щеки, ответил Лапицкий. — Сам деньги давал. Холодно здесь, вот и попросил принести, чтобы совсем на посту не замерзнуть. Я же вторую смену роблю. Еще с ночи не отогрелся…

— Да… — деликатно согласился Бачилла. — Холодно сегодня. Я вот тоже иду приглядеть, как там на сбыте контейнер загружать будут, так не знаю даже, выстою ли…

— Да… Холодно…

— Градусов десять мороз давит…

— Больше, наверно… — вздохнул Лапицкий. — Гусятницами, что ли, контейнер грузят?

— Не! — помотал головой Бачилла. — Солдатиками.

— Вот ведь народ! — возмутился Лапицкий. — И солдатиков тащат! — И видя, что начальник караула не собирается уходить, скрепя сердце предложил: — Да ты сядай… Может, потянешь трошки?

Нежадным человеком был Лапицкий. Только вначале ему не хотелось делиться выпивкой. Но вот сообща прикончили бутылку, и Лапицкий сразу подобрел.

— Я ведь вообще-то не пью… — разминая пальцами сигарету, сообщил он. — Не-е… И моды такой нет. Просто сегодня организм засорился, бутафория началась в крови, вот он и просит, организм-то. А так не..! Не пью…

— Это хорошо! — одобрительно сказал Бачилла. — Беда, когда человек пьет, особенно на работе.

И они не спеша прикурили от одного уголька, который вынул из костра Лапицкий.

— Тут ведь что́ главное? — воодушевляясь, сказал тот. — Главным я считаю, чтобы человек весь вред от выпивки себе представил. В полном, так сказать, объеме. Вот давай посчитаем… — Лапицкий пожевал губами и начал левой рукой загибать пальцы на правой: — Вось погляди… Ну, во-первых, в материальном плане от выпивки убытки большие. Это уж само собой разумеется. Во-вторых, в моральном плане тоже ничего хорошего. Увидит, например, Мальков тебя выпившего, накричит, а может, и с начальников караула снимет. Ну и в физическом отношении, для здоровья, тоже от выпивки никакой пользы нет…

— Нету! — согласно кивнул Бачилла и внимательно посмотрел на Лапицкого. — А у тебя что? Еще, кажется, бутылек есть?

— Это просил тут один… — замялся Лапицкий. Он вытащил у перепуганного Термометра вместо одной бутылки две. — Ну, надо мне одну штуку склепать, так я захватил, понимаешь ли… Надо бы человеку занесть…

— Брось… — просто сказал Бачилла. — Сам же говоришь, что на работе нельзя пить. Что ты человека подводить будешь?

Пришлось Лапицкому распечатать и эту бутылку.

— Я вот раньше, пока не выгнали, в аэропорту робил… — сказал он, занюхивая вермут рукавом шинели. — Там вертолеты выпивкой заправляли… На спирту они, поверишь ли, летали… Так я и тогда себя в норме держал. А уж какой там спирт был! Этому вермуту против него совсем слабо́. Ну, трошки в спирт бензину, понятное дело, добавляли, это чтобы отдельные личности не очень увлекались. Но ничего… Нальешь, понимаешь ли, в ведро, чиркнешь огонек и смотришь… Пока желтым пламенем горит — это значит бензин выгорает. Он же легчайший за спирт будет. Ну, а когда синее пламя покажется, — это уже он самый и пошел. Очистился, значит. Накинешь на ведро фуфайку — и пей на здоровье. Мягонький такой делается, ну прямо как самогонка. Трохи, конечно, бензином попахивает, но пить можно… Все там в аэропорту пили, один я держался…

Рассказывая, Лапицкий время от времени подбрасывал в костер ящики, и тогда пламя на мгновение затихало, только шипел, обваливаясь в золу, заледеневший снег, потом пламя осторожно, копотливо выгибалось вокруг стенок и вдруг сразу смыкалось над ящиком. Истаивая, превращались в раскаленные угли тонкие стенки, быстро истончались и обрушивались под своей тяжестью в костер. Тогда летели вверх зола и мелкие искры.

А Бачилла, кажется, и позабыл про контейнер, за загрузкой которого собирался наблюдать. Не двигаясь, смотрел на костер, и лицо его было грустным и тихим, как у любого человека, живущего рядом с рекой, лесами, полями…

— Да… — не отрываясь от костра, сказал он. — Вот понастроили, понимаешь ли, заводов, а люди ведь не-е… Они прежними остались. Вот и живи, как хочешь… — Он нагнулся и вытащил из костра уголек, чтобы раскурить сигарету, а потом, окончательно теряя мысль, добавил: — Не-е… Не ремесло это — сторожа да пожарники. Надо было к специальности прибиться к какой-нибудь, а я так и проробил всю жизнь в охранах…

— Жизнь такая у нас получилась… — согласно вздохнул Лапицкий. — Всю молодость война съела. А сейчас бы и жить можно, да только здоровье в партизанах оставлено. Привязались теперь, понимаешь, сто болезней… Куда с ими пойдешь?

— Война всех задела… — кивнул Бачилла и, оглянувшись на рамку, возле которой по-прежнему стояли ярко-полиэтиленовые гэдээровские машины, вспомнил про контейнер.

— Ну, я пойду, пожалуй…

— А может, посидишь еще трошки? — предложил Лапицкий. — Если желаешь, так я и в Дражню сбегать могу. Только у меня со вчерашнего всего рубель остался. А ты, кажись, получку сегодня получил?

— Да какая там получка! — махнул рукой Бачилла и вытащил из кармана трешку. — Ладно. Сгоняй уж. Угощу тебя.


Долго еще сидели у костра охранники и разговаривали, пока не усомнился Бачилла: был ли Лапицкий в партизанах.

— Вот те крест! — волосатой рукой Лапицкий осенил себя. — Один раз даже железку с хлопцами взрывать ходил. Только немцы нас так турнули, что мы три дня потом в болоте сидели. Кожа вся сопрела в воде, как на ноге под портянкой. Даже вши и те с меня сбежали! Вот ведь хлебнуть войны пришлось, а ты не веришь.

— Почему не верю? — уклончиво отвечал Бачилла. — В партизанах несладко, сам знаю. Только я про другое сказать хочу. Всякое в войну с некоторыми случалось… Особенно с теми, кто не на фронте воевал…

И он уставился, чтобы не смотреть на Лапицкого, в пустоту заводского поля.

Весь день сегодня таяло, и сейчас от сырости, скопившейся в воздухе, пространство заводского поля подернулось дымкой, в которой вокруг здания Промышленной станции сгустками дыма и сумерек двигалось что-то неясное, неотчетливое…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Сбившись с бешеного намета, закружились о н и по кругу, а потом снова, выстраиваясь в цепочку, помчались по улочке мимо литейки как раз к сборочному корпусу.

— Хана теперь этим… — тихо проговорил Андрей, и действительно, дикий крик, а за ним оглушительный, словно содрогалась земля, топот донесся от сборки… Там тоже заметили опасность.

Это была охота.

Ромашов никогда не охотился, но сразу догадался, кака́я это охота. Они гнали дефективных по кругу, махами шли по бокам, направляя движение. На отставших сразу набрасывались, но это не мешало погоне. Обежав склады, дефективные возникли в прямом переулке, упирающемся в литейку. Вот уже можно различить искаженные, но и в искаженности жутковато неподвижные лица. Дефективные даже не пищали, всю силу, все дыхание вкладывали в изнуряющий, выжигающий нутро бег.

Было так тихо, что, когда лязгнул ломик, который схватил Ромашов, Термометр сразу обернулся.

— Ты что?! — закричал он. — Если подохнуть хочешь, то подыхай! Только нас не тяни за собой.

Ромашов оттолкнул Термометра, и тот упал на кучу отливок. Серебристый звон обрушился за спиной, но Ромашов не оборачивался. С ломиком шагнул наперерез страшной охоте. Со всего размаха ударил по голове ближнего преследователя, и тот, жалобно мяукнув, отлетел в сторону. Остальные сбились с намета и зашипели, обтекая Ромашова по дуге.

— Бегите! — закричал Ромашов. — В литейку! Ну!

Дефективные не могли понять его, но бежать было некуда, и они устремились в распахнувшиеся ворота цеха. И так получилось, что Ромашов, чтобы не упасть, отступил на шаг, еще на один и вот, чтобы его не затоптали сотнями ног, тоже побежал. Ломик уже давно выбили из рук, и Ромашов бежал сейчас такой же, как все, и так же, как все. Его толкали, ему загораживали путь, он сам толкал кого-то, кому-то загораживал путь и вместе со всеми бежал по проходу, в конце которого уже растекалась шипящая дуга.

Боковым зрением Ромашов видел, как, напружинившись, бросаются э т и твари на добычу. Вот ощерившаяся морда промелькнула совсем рядом, но гибель миновала Ромашова, тварь вцепилась в бегущего рядом с Ромашовым дефективного и на спине несчастного вымчала из толпы.

Пот заливал глаза, но — странно! — именно в этом движении, на которое уходили все силы, все дыхание, и начал Ромашов различать лица тех, кто бежал рядом. Страдание очеловечило, выправило искаженные черты лиц, глаза стали осмысленными, а с губ то и дело срывалось что-то похожее на слова, но невозможно было разобрать их в этом изнурительном беге.

Теперь Ромашов бежал по самому краю и видел, ясно видел тварь, которая выбрала именно его. Вот животное уже напружинилось, зеленоватые глаза столкнулись с глазами Ромашова, медлить было нельзя, еще секунда…

— Лестница! — дико закричал сверху Андрей. — Хватайся быстрее! Ну!

Если бы не этот крик, а следом — беспорядочная матерщина Термометра, Ромашов проскочил бы мимо, но крик спас его. Он вскинул вверх голову и, увидев свисающий обрубок лестницы, подпрыгнул. Ухватился за нижнюю ступеньку и сразу поджался весь…

Погоня промчалась внизу и скрылась за воротами цеха…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Как и договаривались, в пять часов вечера Мальков зашел к Фролу в столовую похлебать супа из голубей.

Фрол, правда, испугался есть голубей и приказал поварихе отварить цыплят, но все равно это были как бы голуби.

Вместе с Карапетом Фрол вытащил из кухни кастрюлю, а потом, чуть помедлив для пущей торжественности, водрузил на стол поллитровку.

— Этого-то, — посмотрев на бутылку, проговорил Мальков, — не надо бы…

Впрочем, голос его прозвучал не слишком решительно.

— Ничего… — сказал Фрол, ловко сдирая зубами пробку. — После работы маленько можно.

Фрол сейчас угощал всю компанию, и радушие так и сочилось из него.

— А ничего голуби-то… — обсасывая цыплячью косточку, сказал он. — Сладенькие…

— Сколько мы этих голубей в войну поели… — чуть ощерившись в улыбке, пробормотал Мальков. — Тогда ими не брезговали. Только не было их нигде.

Он сидел за столиком — сухой, с глубокими морщинами на узком лице, — смотрел на синеватые цыплячьи тушки и вспоминал о чем-то своем, навсегда оставшемся на войне…


В сорок первом году, отступая почти от западной границы, Мальков прорывался на танке сквозь этот, уже занятый немцами город. Трое почерневших от усталости и злобы парней расстреляли прямо на улицах весь боезапас, а когда заглох мотор, подорвали танк и, рассыпавшись, пытались прорваться на восток через дражненские сады. Уйти удалось только одному…

Раненого лейтенанта Малькова спрятали родители девушки, которая стала потом его женой. Сейчас в шестидесятилетней сухопарой женщине не узнать было юную красавицу, но тогда в партизанском отряде об их любви сочинили песню.

В том же сорок первом, только уже поздней осенью, немцы повесили родителей жены в городском сквере, а он и она, такие молодые и отчаянные, не расставаясь, воевали до самой победы.

Три года назад про семью Мальковых сняли фильм.

Фрол посмотрел этот фильм по телевизору полгода назад и до сих пор не мог смириться с мыслью, что хмурый и желчный отставник, жена которого ежедневно забирает в столовой объедки, герой. Маслянисто поблескивая щеками, Фрол обсасывал сейчас куриные косточки и исподлобья разглядывал начальника охраны.

— Еще по одной? — спросил Карапет, и Фрол кивнул, не отрывая глаз от Малькова, а тот чуть ощерился некрасивой улыбкой и молча подвинул свой стакан.

— Ну так что? — спросил у него Фрол, усмехаясь. — Унитаз-то уже заменили в караулке?

Фрол намекал на недавнее происшествие, над которым до сих пор потешался завод. Кассиршу, получавшую в банке деньги, сопровождал вооруженный пистолетом охранник. Ничего особенного по дороге не произошло, никто не покушался на ограбление, но когда уже прибыли на завод, охранник заспешил в туалет по большому делу. Там-то и выстрелил его пистолет, хотя охранник божился, что даже не расстегивал кобуры. Пулей разнесло весь унитаз.

— Заменили… — поморщившись, коротко ответил Мальков. Отщипнул от буханки подгорелую корочку и сунул в рот.

— Ты закусывай… — Фрол подвинул к нему тарелку с нарезанной копченой колбасой. — Теперь без закуса на работе пить — последнее дело.

Благодушие и снисходительность звучали в голосе Фрола так явно, что Мальков снова поморщился и, как бы отстраняясь от стола с выпивкой, откинулся на спинку стула, принялся ковыряться пальцем в заросшем волосами ухе. Ухо, простуженное еще на войне, сегодня опять побаливало.

Лоснящийся от собственного радушия Фрол не заметил перемены в настроении отставного полковника, а Карапет — хлопотун и страдатель за людей — сразу почувствовал неловкость.

— Интересно как! — попытался он шуткой разрядить напряжение. — Вот летали голуби, а сейчас они в супу курицами плавают. Умеешь ты, Фрол, устраиваться.

Фрол самодовольно ухмыльнулся.

— Умно́ жить надо! — изрек он. — Умный человек, Тимоха, завсегда все на пользу себе повернет. Ну, понятное дело, знакомства для этого иметь приходится кой-какие, блат. Но запомни: у умного человека всегда и блат в запасе имеется, и знакомства. Ты — мне, я — тебе… И тогда ничего. Тогда пристроиться везде можно, чтобы и переутомления не было, и чтобы этих… — Фрол пошевелил пальцами, — мани-мани хватало…

— Работать надо, вот и будут тебе мани-мани… — пробурчал Мальков.

— Работать?! — Фрол захохотал. — Не, отец… Какие-то устаревшие у тебя представления о жизни. Не то сейчас время. Ни работой, ни старанием ничего теперь не достигнешь. Сейчас главное пристроиться так, чтобы все само в руки плыло.

— Сосунок ты! — покосившись на недопитую бутылку, проговорил Мальков. — Еще небось с родителей тянешь, а туда же, рассуждаешь… Время… Все вы такие.

— Ну, это кто как умеет… — спокойно сказал Фрол. — Некоторые, конечно, и родителей эксплуатируют, а некоторые, как я, например, сами в жизни устраиваются…

— Устраиваются… — передразнил его Мальков. — Вот только устраиваться вы и научились. Не-е… — он тряхнул головой. — Не, ребята… Мы не такими в ваши годы были.

Фрол благодушно улыбнулся. Развалившись на стуле, он ковырялся спичкой в крепких зубах, доставая застрявшие в них волокна мяса.

— Не расходись! — попросил он. — Чего нам ругаться? Я уважаю тебя. Как настоящего мужика уважаю. А что танк у тебя был, ну и что? Ну и пускай был! Что ты думаешь, я твой танк измарать хочу? Зачем?! Да ты мне с танком, если хочешь знать, еще больше нравишься.

И он потянулся к бутылке, чтобы разлить остатки водки.

Ожесточение внезапно пропало в Малькове.

Он смотрел на прозрачную струйку льющейся водки и чувствовал, как сероватой, тоскливой тяжестью наваливается на него бессилие. Он сжал ладонью узкое, морщинистое лицо.

— Всё оболгали! — глуховато проговорил он. — И танк оболгали, и время наше! Всё… Такие, как вы, и оболгали!

Махнул рукою и, ссутулившись, встал.

Но Фрол и тут не рассердился.

— Полечка! — крикнул он в сторону кухни. — Налей помоев Малькову! Там, у плиты, бидоны стоят!

Мальков уже из дверей оглянулся, но ничего не сказал, только ссутулился еще сильнее и, хлопнув дверью, вышел.

— Зря ты так… — отводя глаза, проговорил Карапет.

— Ничего… — Фрол усмехнулся. — Он не обиделся. Не бойся. Сегодня попсихует маленько, а завтра сам же и прибежит, как миленький. Куда он со своими кабанами от меня денется?

— Все равно жалко… — Карапет отодвинул от себя тарелку. — Как-то не так все получается…

— Это ты про кого? — Фрол явно пытался разозлить Карапета. — Про курей, что ли? Так ведь сам ел и нахваливал…

— При чем тут куры? — рассердился Карапет. — Я, может быть, про себя говорю.

— А-а! Ну уж тут — извини. Про себя ты сам думай.

— А я не умею… — покаянно признался Карапет. — Совсем не умею про себя думать.

Очень хотелось Фролу разозлить Карапета, но сейчас он разозлился сам.

— Ну и дурак, если не умеешь! — он вытащил из коробка новую спичку и снова принялся ковыряться в зубах.

— Наверно, дурак… — безнадежно согласился Карапет. — Мне все друзья так говорят, да я и сам понимаю… Только поделать с собой ничего не могу…

И, захлебываясь, путаясь в словах, рассказал Фролу про свою нехитрую, Карапетову, жизнь. Рассказал, как влюбился в Варю, которую сам же и познакомил с Андреем, а тот… — тут голос Карапета предательски задрожал, — уже сделал ей предложение, и никогда больше не будет у Карапета такой девушки…

Откровенность Карапета несколько озадачила Фрола. Хотя и не числил его Фрол среди друзей, но иногда возникала надобность в Карапете, а кроме того, кому не польстит, когда спрашивают у тебя, как жить. Ведь если к тебе обращаются за таким советом, то не может быть, чтобы ты жил неправильно. Кто же просит совета у неудачника?

— Ну, ладно-ладно… — снисходительно сказал Фрол. — Ты не психуй. Сейчас придумаем что-нибудь…

И, погружаясь в размышления, он сдвинул густые брови.

Обнадеженный Карапет молча ждал.

— Придумал! — объявил Фрол, самодовольно улыбаясь. — Поллитру потом не забудь поставить. Значит, так. Ты наври ей, что родители тебе квартиру кооперативную купить обещают…

— А зачем врать? — простодушно сказал Карапет. — У матери с отцом уже и деньги мне на квартиру отложены. Только очередь еще не подошла.

— Ну тем более! — хлопнул его по плечу Фрол. — Вот ты и расскажи ей об этом. Если она не дура, то сразу сообразит, что в своей квартире даже с тобой лучше жить, чем с этим уголовником в общаге.

— Не… — Карапет помотал головой. — Не. Такого я ей не смогу сказать.

— Ну не скажешь, так напиши! — Фрол посмотрел на часы и встал. Он ждал Сергеевну. Теща должна была принести из дражненского гастронома яйца, которыми собирались они заменить копченую колбасу в бесплатных обедах для ночной смены.

— Напиши-напиши! — Фрол подтолкнул Карапета к выходу. — И не откладывай. Сейчас и напиши! Не дрейфь, главное. За свое счастье, парень, кусаться надо.

Фрол ушел упаковывать копченую колбасу, которую привезли для ночной смены, а Карапет спустился к себе в карное, где и уселся писать письмо.

Письмо

Озираясь, брел Карапет по складу.

Варя дежурила где-то здесь, но на складе было пусто, только кот молочно-серый, как пар из лопнувшей трубы, беззвучно крался за ящиками.

Вари не было, и Карапету стало страшно. Он бросился к рамке. Возле выхода, прижатый к стене раздавленной коробкой, колотился на сквозняке, скользко блестел обрывок полиэтилена. Карапет запомнил и этот полиэтилен — все сейчас казалось ему одинаково значительным и важным.

Но Вари не было и на рамке.

Карапет вбежал назад в цех.

Наконец, за поддонами шестеренок, тускло поблескивающих смазкой, мелькнуло ее лицо, и Карапет: «Варя, ты здесь, да?!» — окликнул ее.

— А я… — голос его пресекся, — я… Я ищу тебя везде…

Варя остановилась.

— Вот… — сказал Карапет, краснея. — Вот, Варя… Это тебе…

И он протянул Варе письмо.

— Мне?! — удивилась Варя и как-то особенно улыбнулась, но бумажку, протянутую Карапетом, не взяла. — Не надо, Тимошенька… Лучше не надо…

— Не надо?! — рука Карапета безвольно повисла в воздухе. Письмо выпало, и ветерок, что постоянно бездельничал на складе, подхватил его и, кувыркая, понес к моечной машине. Белый комочек мелькнул за измазанным кожухом и пропал из глаз.

— Ну, Тимоша… — проговорила Варя. — Ну, хороший… Ну ты пойми, глупый, что я люблю его. И никого больше любить не буду.

Карапет отвернулся и, шатаясь, пошел прочь.

А ветер, прогнав скомканное письмо по кругу, снова вынес к ногам Карапета этот белый комочек надежды…

Карапет переступил через него и вышел из склада.

Варя смотрела ему вслед, и ей хотелось плакать.

Облавадский

Хотя Облавадский поджимал губы, хмыкал, как бы показывая, что ничего не понимает в новых порядках, но на самом деле все очень хорошо понимал, и главное — отчетливо сознавал, что Ромашов действительно сумеет обойтись и без его, Облавадского, мудрых советов и помощи…

В шесть часов Облавадский забежал в зараздевалье за арифмометром. Арифмометр стоял на шкафу, но Облавадский уселся за пустовавший стол весовщицы и, не снимая фуфайки, — он работал сегодня уже на сбыте — начал листать журнал, в котором регистрировалось прибытие вагонов.

— Это хорошо… — бормотал он, позабыв, что уже никакого отношения не имеет к простоям. — А тут, тут, пожалуй, простой у нас получится…

В зараздевалье сидели, ожидая подачи вагона с шахуньей, хлопцы и отставная — она перешла работать на кран — весовщица Зина.

— Скуча-ете без нас? — чуть нараспев, спросила она.

У Зины был выходной, и явилась она на завод за зарплатой, но припозднилась — кассирша уже выдала деньги и ушла. Зина дожидалась теперь Сергеевну, которая должна была — так всегда делали дежурные весовщицы — получить ее зарплату.

— Я?! — удивился Облавадский. — Да ни капельки не скучаю. Мне-то чего? Зарплату я ту же получаю, а работа спокойнее. Отсидел положенное время и — домой. Двое суток своих.

— Да? — Зина насмешливо посмотрела на него. — А что дома будете делать? Жене трусики стирать?

Облавадский деланно засмеялся.

— Есть дело, Зина… — сказал он. — Такое дело, что и телевизор смотреть можно, и дело это работать.

Но голое его прозвучал не слишком-то уверенно, и Облавадский сам почувствовал это.

— Пойду я! — он снял со шкафа арифмометр. — У меня немцы незагруженные стоят, а я с тобой лясы точу.

Взгляд Облавадского задержался на Мишиной из искусственного каракуля шубе, висящей на вешалке.

«Ничего… — пытаясь утешить себя, подумал Облавадский. — Посмотрим, как ты, голубчик, платить будешь. Вот разбежится народ, посмотрим тогда, как запоешь…»

Но и эта мысль не принесла облегчения. При той самовластности, с которой управлялся Ромашов, деньги, конечно, можно было найти.

«Ему что? — Облавадский вздохнул. — Ему легко цеха поднимать, раз разрешено все…»

Он прижал к груди арифмометр и вышел из зараздевалья.


Зина вышутила Облавадского перед хлопцами, но сейчас, когда Облавадский ушел, загрустила и сама. Она тоже пострадала от реорганизаций — перешла на кран с такой должности. Хорошо, конечно, что специальность есть, но и прежнюю должность жалко. Хорошо жилось при Облавадском в весовщицах…

— А хороший все-таки начальник Облавадский был… — вздохнула Зина.

— Хороший… — согласился с ней бригадир. — Заместо отца родного гонял.

— Я мальчишкой перед войной был, так еще паны́ у нас жили, — начал рассказывать Сват. — Ну и батрачил я у одного. Вылитый Облавадский тот пан был. По-простому слова не скажет… Всё с подковыркой. А уж и гонял он меня, ох, гонял…

— А вам бы… — Зина сердито поджала губы. — Вам бы только чарнила пить… А если Облавадский не давал, так и плохой, выходит? А чего вы тогда вообще на завод ходите? Отдыхать?

— Нет! — сказал Андрей. — Бегать, чтобы начальники себе задницы ростили.

— Совести просто у вас не стало! — сурово проговорила Зина. — Забыли вы про ее, про совесть. Вот и говорите абы что…

— Бригадир! — Андрей встал. — Я пойду, пошляюсь по складу, а то у меня от баптистов голова болеть начинает…

Хлопцы захохотали.

Все в зараздевалье знали, что Зина — баптистка.

Жестокий романс. Продолжение

Андрей сразу увидел Варю.

Грустная, она стояла возле моечной машины и разглядывала какой-то листочек.

Увидев Андрея, быстро скомкала бумажку.

— Что это? — спросил он.

— Так… Письмо… А правда, Андрей, у нас с тобой все хорошо будет?

И она заглянула Андрею в глаза.

— А как же иначе, Варюха?! — Андрей обхватил девушку за плечи. — Конечно, хорошо! Еще как хорошо! От кого письмо-то?

— От Тимошки… — Варя доверчиво прижалась к Андрею. — На… Посмотри, если хочешь…

— Да ну его! — Андрей засунул в карман руку, чтобы вытащить сигареты, но нащупал там яблоко, которое подобрал, когда разгружали вагон с силумином. — Хочешь яблоко?

— Оно же мерзлое! — сказала Варя, но яблоко взяла.

— Ничего! — засмеялся Андрей. — Ешь, давай… Троллейбуса бояться не будешь…

— А мне грустно сегодня, Андрей… Знаешь, на душе не спокойно почему-то… Такое ощущение, словно что-то случиться должно.

— Ты не обращай внимания, — Андрей еще крепче прижал к себе Варю. — Не обращай внимания, Варюха! Все у нас отлично будет. Все! Ты сегодня где ночь дежуришь?

— Здесь… На складах.

— Хочешь, я останусь с тобой?

— Вместе подежурить? — Варя чуть улыбнулась.

— Ну! А что? Посторожим вместе.

— Нет… — улыбка погасла на Вариных губах. — Не надо. Не надо, Андрюша… Ты устал, да и вообще не надо…

— Как это вообще?! — Андрей остановился и сильными руками развернул Варю лицом к себе. — Мы же с тобой почти муж и жена. Почему́ вообще не надо?

— Я боюсь… Я ужасно боюсь, Андрей!

— Глупая… — Андрей снова обнял ее, и они медленно двинулись к светлому проему двери.


Наступал вечер. Солнце уже ушло за кирпичный забор, и заводские переулки заволакивало дымом сумерек.

Дневная смена ушла, а вечерняя не успела еще раскачаться, и поэтому на рамке было тихо, только возле мусорных ворот громко разговаривали охранники Лапицкий и Бачилла. Они ругались, выясняя, кто служил в партизанах, а кто в полиции…

Дядя был неплохим человеком, но в войну — это Варя знала от матери — три месяца прятался в лесной землянке, чтобы его не угнали вместе с другими подростками в Германию, а потом, после освобождения, еще несовершеннолетним, был призван в армию, и теперь, когда выпивал, обязательно начинал подозревать своих собутыльников, что они служили в полиции. Становился дядя в такие минуты очень неприятным. То и дело буравил собеседника остреньким взглядом, говорил, как бы наперед зная все, что ответят ему… Он явно подражал кому-то. И конечно, неоднократно бывал бит собутыльниками за нелепые обвинения, но снова выпивал и снова принимался за прежнее. Сейчас он терзал Лапицкого.

— Ну какой я тебе полицай? — доносился до Вари возмущенный голос охранника. — Я ведь даже в Москве был. Мавзолей видел. А ты? Ты видел его?

— Я?! — Бачилла тряс головой. — Не… Я не видел. Но про тебя я все равно не знаю. Не уверен то есть. Бывает, что и те, которые на немцев служили, тоже в Москву проникали…

— Уже совсем пьяные… — вздохнула Варя.

— Получку давали… — ответил Андрей. — Наши тоже хотели за чернилами сходить, да тут еще один вагон подали. А сегодня пьяных на заводе много будет. Нет, не оставлю я тебя одну дежурить.

Весовщицы

Между тем в зараздевалье вернулась с Промышленной станции Сергеевна. Стянув с головы шерстяной платок, она расстегнула пальто и опустилась на стул, чтобы отдышаться.

Совсем сегодня убегалась она. По пути на Промышленную забежала в дражненский магазин и купила там яиц, чтобы заменить копченую колбасу, которую привезли Фролу для ночной смены. С этой тяжеленной сумкой и бежала Сергеевна всю дорогу. Было отчего устать…

— Сергеевна! — спросила у нее Зина. — Ты получку не получила мою?

Сергеевна недоуменно посмотрела на нее.

— Я своей-то, девонька, получить не могла… — ответила она. — Попросила Лёдю, так она и получила.

И негодующе вздохнув — как это люди не могут понять элементарных вещей? — придвинула к себе журнал прибытия вагонов.

— Ну да… — сердито сказала Зина. — Конечно, времени не было… Как к зятю ходить, так есть время, да?

И она кивнула на сумку Сергеевны, из которой высовывались палки копченой колбасы.

Сергеевна даже подпрыгнула на стуле.

Она, высунув язык, бегала в Дражню за яйцами, потому что не все ли равно, че́м закусывать пьяницам из ночной смены, а ее еще попрекают этим. А кому, собственно, какое дело?!

— Тебе-то что? — сварливо сказала она. — Выгнали с весовщиц, так и злишься? У-у, баптистка ты!

— Ну так и чего же, что баптистка?! — Зина вскочила. — Если я в молельный дом хожу, так по крайней мере со столовой у работяг ничего не ворую!

— Я ворую?! — Сергеевна нервно захлопнула журнал. — А ты… ты… Вот погоди, новый начальник еще записки твоей не видел, которую ты в прошлый раз оставила.

— Какая записка?!

— А вот какая! — Сергеевна потрясла в воздухе какой-то бумажкой.

Зина потянулась, чтобы вырвать эту бумажку, но Сергеевна предусмотрительно отдернула руку.

— Это не я писала… — покачала головой Зина.

— Не ты?!! — Сергеевна даже задохнулась от негодования. — Морда ты бесстыжая!

Глаза Сергеевны сейчас вытаращились, и хлопцам, с интересом наблюдающим за развивающимися событиями, показалось, будто из хорошенького котика выплыла в лице Сергеевны какая-то похожая на морское чудище рыбина.

— Бесстыжая! — кричала Сергеевна. — А еще богу молишься!

— И молюсь! И молюсь! — Зина тоже вытаращила глаза, превращаясь в рыбину. — Молюсь! Поэтому и колбасу не ворую, как ты!

— Я ворую?! — Сергеевна бросилась на Зину и, хотя та оттолкнула ее, успела-таки лягнуть.

— Дрянь! — закричала Зина. — Воровка!

И схватила Сергеевну за волосы.

Хлопцы покатывались с хохоту, наблюдая за потасовкой женщин, а дежурная крановщица Лёдя, что вошла сейчас в зараздевалье, бросилась к ним, но так и не смогла разнять.

К счастью, зазвонил телефон Промышленной станции.

Сергеевна ускользнула к нему и, разговаривая, помечая что-то в журнале, снова превратилась в хорошенького и старательного котика.

А Зина долго еще кричала об уворованной колбасе, о пьяницах, которых покрывает Сергеевна, о новом начальнике, который небось ворует тыщами и скоро попадет под суд вместе с грузчиками-пьяницами и этой воровкой… Она кричала до тех пор, пока Сват не проговорил задумчиво:

— Все люди помрут, Зина, и все ангелами станут. Одна ты в кран-балку превратишься…

Зина плюнула на пол и, кипя от негодования, вышла из зараздевалья.

— Хлопчики! — весело промурлыкала Сергеевна. — Шахунья приехала. А за ней еще один силуминчик на подходе.

Снова опустело зараздевалье.

Одна Лёдя осталась в комнате, но скоро и ее позвали на кран…

Как отпроситься с работы

Не разбирая дороги, пробирался Карапет сквозь сбыт, когда его окликнул Термометр.

— Тимоха! Сгоняй к корешку своему в столовую! Попроси зажевать чего-нибудь!

Термометр сидел на ящике рядом со сбытовским грузчиком Антоном. Возле ящика валялись пустые бутылки. Оба были уже пьяные, но Термометр предлагал выпить еще, а Антон нерешительно мотал головой.

— Не-е… Не надо больше пить… Не-е… Я еще немцев сегодня загрузить должен.

— Ну и что? — обиженно сказал Термометр. — Подумаешь, немцы… Да они, может быть, батьку моего кокнули, а ты из-за них выпить со мной не хочешь. Правду я говорю, Карапетина?

— Как они твоего отца убить могли? — подивился Карапет. — Ты же после войны родился. Или, может, у мамы твоей долгосрочная беременность была?

— Ну и что? — отрезал Термометр. — Тем более. Получается, что я из-за гадов этих и родиться бы не смог! Ты думаешь, это лучше? А теперь с ними мир и дружба… Да на кой хрен мне такая дружба нужна? Что, не правда, да?

— П-правда! — подумав, подтвердил Антон. — Хорошо ты придумал, парень, что к нам идешь. Нам хорошие люди очень нужны.

— Да я! — Термометр задохнулся от волнения. — Да я… Я ж почему иду? Потому что тебя уважаю!

— И я тебя тоже! — сказал Антон. — И это главное, чтобы друг друга уважать. Понял? Мы кто? Рабочий класс мы! Ну и, конечно, со всеми вытекающими отсюда последствиями…


Странный и несуразный характер был у Карапета. И заключалась эта несуразность и странность прежде всего в том, что с людьми Карапет почти сразу забывал о своих бедах и горестях. Вот и сейчас… Словно и не его сердце только что захлебнулось горечью после объяснения с Варей, словно и не он брел, сам не зная куда, по складу. Он сидел рядом с Антоном и Термометром и уже не помнил ни о своей несбывшейся любви, ни о своем отчаянии… Он сидел и думал, как подкатиться к Фролу, чтобы выпросить закуси. Такой вот пустой человек был Карапет.

— Не-е… — сказал он, сдвинув на затылок широкополую шляпу. — Ни фига Фрол не даст зажевать. Он сейчас колбасу копченую пасет…

— Ну так колбасы и притарань!

— Ага! — Карапет усмехнулся. — Как же… Так и даст колбасу Фрол. У него теща всю колбасу забирает… Свадьба у сына будет.

— Во с-суки! — возмутился Термометр. — Воруют! И у кого?! У нас воруют!

Лицо его побагровело от негодования, а глаза выпучились.

— С-суки! — кричал он. — С-суки!

Антону и Карапету даже пришлось успокаивать его.

— Плюнься! — сказал Карапет. — Ты лучше подумай, как ты работать-то будешь? Еще ведь два часа до конца смены.

Грузчики работали на заводе по железнодорожному графику, и пересменка у них была два раза в сутки — утром и вечером в восемь часов.

Термометр сразу успокоился.

— Эх, Карапет-Карапет! — сказал он и печально вздохнул. — Если бы два часа… Мне ведь и в ночную еще выходить!

— Н-да… — Антон почесал затылок. — Не сладко тебе, парень, придется…

— А! — хотел было отмахнуться Термометр, но тут неожиданная догадка осенила его. — А я — во! Пойду и отпрошусь. Я что, дурак, чтобы две смены подряд ишачить?

И он принялся обшаривать себя.

— Еще одна бутылка была… — объяснил он, заглядывая под ящик. — И куда запропастилась?

— Хватит, хватит уже бутылок! — решительно запротестовал Антон. — Значит, так и запишем, что договорились мы с тобой! Хлопец ты, я вижу, добрый. Значит, давай с завтрева и оформляй переход к нам.

— И правда… — поддержал Антона Карапет. — Может, правда хватит пока бутылок… Иди отпросись вначале, а потом и еще выпить можно. А то начнутся неприятности, зачем они тебе?

— П-правильно! — сказал Термометр и, пошатываясь, встал. — Умный ты человек, Тимоха, хоть и козел. П-пошли… Держи меня, а то я не дойду один…

Карапет хотел помочь Термометру, но последние слова разозлили и его.

Поэтому и не стал он останавливать приятеля, когда тот, увидев у входа в склад начальника цеха Ромашова, направился прямо к нему.

— Я этого… — сказал он. — М-мне сегодня в н-ночную…

Но Ромашов даже и не посмотрел на Термометра.

— Не знаю, ничего не знаю… — ответил он. — К Миссуну. С ним разбирайтесь.


Ромашов действительно не заметил пьяного Термометра. Когда тот подошел, чтобы отпроситься с работы, Ромашов, как загипнотизированный, смотрел на страшное пятно, расплывшееся по снегу контейнерного двора. Жутковатая сила тянула его туда…

Пятно оказалось остатками котов, которых раздавил контейнером Табачников. Мешковина, мясо и кости перемешались со снегом и песком в кровянистую грязь. Как живой, отдельно от этой страшной мешанины, лежал в стороне на чистом снегу выдавленный глаз. Он, казалось, смотрел прямо на Ромашова, и Ромашов мог поклясться, что где-то уже видел этот страшный взгляд.

Хватаясь руками за перила, Ромашов с трудом поднялся в свой кабинетик, и сразу возникло в нем ощущение, что он проваливается в знобящую, мрачную пустоту, где нет ничего… ни времени, ни себя, ни жизни…


Термометр обиженно посмотрел в спину Ромашову.

— Миссун, Миссун… — проворчал он. — А чего мне Миссун?

— Отпросись! — настаивал Карапет. — Ты пойди к нему и скажи, что не выйдешь сегодня.

Миссуна они нашли в зараздевалье.

Мастер сидел, склонившись над журналом, в котором регистрировалось прибытие вагонов, и что-то выписывал на листок бумаги.

Скоро должна была начаться оперативка, и Миссуну хотелось подготовиться.

— Чего еще? — не поднимая головы, спросил он.

— Ничего! — Термометр даже покраснел от натуги, стараясь казаться трезвым. — Ну, этого… Ну, того, значит…

— Чего-о?

— Эт-того… — повторил Термометр, не умея обозначить словами свою сокровенную мысль. — Ну, в общем, хрен я тебе сегодня работать буду!

Это и называлось, в понимании Термометра, отпроситься с работы.

— Что-о? Что ты сказал?!

— А что слышал! — пошатываясь, Термометр вышел в коридорчик, где его поджидал Карапет.

— Ну вот, — похвалил тот Термометра. — Отпросился — и молодец. Теперь смело гулять можешь.


Хлопцы в это время разгружали шахунью на второй рамке, что находилась за литейным цехом.

Туда и пошел опечаленный Миссун.

Было уже начало восьмого, а в восемь должны были заступить Русецкие, и надо было уговорить кого-нибудь из хлопцев остаться на вторую смену вместо Термометра. В бригаде Русецкого почти все болели.

— Термометр напился, — хмуро сказал Миссун хлопцам.

— Ох-хо-хо! — вздохнул Сват. — И долго он еще у нас дураковать будет?

— Отдураковал. Завтра же подам докладную Ромашову. Пускай увольняет к чертовой матери. Только… — он вздохнул. — Только все равно, хлопцы, кому-нибудь надо выйти…

Согласился выйти в ночную Андрей Угаров.

— Ладно, — сказал он. — Только учти!

И он поводил пальцем перед носом Миссуна.

— Да ты что, Андрей? — обиделся тот. — Ты чего?! Я забывал когда-нибудь? Когда надо будет, тогда и не выходи!

Он взглянул на часы. Пора было идти на оперативку.

— Дак как ты говорил? — спросил Андрей у Свата, когда Миссун отошел от вагона. — Все умрут — ангелами станут, а кое-кто и в кран-балку превратится?

— Обязательно превратится… — усмехнувшись, ответил Сват. — Все мы во что-нибудь да превратимся.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

С трудом Ромашов влез на карниз, где, спинами прижимаясь к стене, стояли Андрей и Термометр. Погоня промчалась внизу. Кто-то из дефективных пытался прыгнуть на лестницу следом за Ромашовым, но лестница зашаталась и рухнула вниз, на бегущих. Что стало с этим, пытавшимся спастись, Ромашов не увидел, — дефективные унесли на своих спинах и обломки лестницы, и упавшего.

Погоня исчезла за воротами.

Отдышавшись, Ромашов оглянулся.

Узкий карниз тянулся вдоль стены, исчезая в сумрачной глубине цеха, а внизу, в темном проходе, тускловато поблескивали в жиденьком чахоточном свете груды силуминовых отливок.

— Надо что-то делать… — сказал Ромашов, пытаясь за словами скрыть растерянность. — Надо…

— Ну, ты даешь, начальник! — восхитился Термометр. — Вон эти тоже небось делали всё…

Ромашов проследил за взглядом Термометра, и колени противно задрожали. Чуть правее, почти под потолком, смутно белели, словно распятые на стене, скелеты. Это были первые мертвецы, которых увидел Ромашов в жизни п о с л е п о ж а р о в.

— Ну-ну! Держись… — сквозь дурноту услышал Ромашов голос Андрея и с трудом оторвал глаза от жуткого зрелища.

Узкой полоской тянулся в глубину цеха карниз.

Темнота искажала объемы, но, приглядевшись, Ромашов различил невдалеке опоры рельсов, по которым ходила кран-балка.

— Туда? — спросил он.

— Не знаю… — пожал плечами Андрей. — Можно попробовать через фонарь вылезти на крышу.

Ромашов стоял ближе всех к покрытому пылью и почти не пропускавшему света аэрационному фонарю.

— Хорошо, — сказал он. — Я посмотрю.

И двинулся по карнизу. Когда фонарь оказался над головой, Ромашов различил вбитые в стену скобы. Осторожно поднялся вверх и плечом надавил на металлический переплет окна. Рама зашаталась, Ромашов надавил еще сильнее — оконный переплет рухнул, звонко рассыпая стекла. Ромашов перегнулся и вылез на крышу.

Толстым слоем — нога по щиколотку уходила в нее — лежала на крыше красная пыль, а в пыли валялись мертвые голуби.

Отсюда, с крыши, просматривались заводские переулки, кусок кирпичного забора, возле которого намело сугробы красноватой пыли…

По крыше можно было пробраться ко второй рамке, а там спуститься по пожарной лестнице вниз и через площадку, где стояли козловые краны, пробраться к забору…

Ромашов хотел было крикнуть своим спутникам, чтобы они тоже выбирались сюда, но в это время в переулке между механическими цехами снова возникла погоня… Страшно и безмолвно приближалась она. Ромашов впился взглядом в лица бегущих. Какой-то свет, рвущийся изнутри, озарял их. Но уже кончились силы. Даже топота ног не различал Ромашов. Все двигались беззвучно, словно во сне.

— Ну, что ты там?! — крикнул Термометр. — Заснул?!

Взгляд Ромашова зацепился за бензовоз, стоящий в воротах литейного цеха.

— В общем, так, — сказал он, пробравшись назад. — По крыше не выбраться. Но здесь, внизу, стоит бензовоз. Понимаете? Если мы переберемся сейчас по рельсам кран-балки к плавильным печам, то там рукой подать до него…

— Да на бензовозе нас никакой черт не догонит! — перебивая его, восторженно выкрикнул Термометр.

— Они тоже туда пробирались? — Андрей кивнул на распятые на заводской стене скелеты.

— Они и раньше придурками были! — разрешил все сомнения Термометр. — Я их знаю. Работали вместе в инструментальном. Там одни придурки работали.

— Знал-знал… — передразнил его Ромашов и опустил глаза. — По крыше не выйти…

— Не выйти так не выйти, — усмехнулся Андрей. — Пойдем здесь.

Прижимаясь спиною к стене, он осторожно перебрался на рельс кран-балки.

— Осторожнее!.. — крикнул он. — Не хватайтесь за крючья. Они едва держатся…

И на всякий случай выдернул из стены ближайший костыль. Балансируя руками, шагнул по рельсу в темную глубину цеха. Термометр двинулся следом за ним, а Ромашов пошел по параллельному рельсу. Он двигался сейчас рядом с Термометром, а Андрей — чуть впереди их. И уже почти добрались до первой опоры, по которой можно было спуститься к плавильным печам, но тут что-то оглушительно заскрежетало впереди. Ромашов вскинул голову. Из неразличимой глубины цеха, набирая скорость, мчалась на них сорвавшаяся с места кран-балка.

— А-а! — задавленный страхом полоснул крик Термометра, распластавшегося на рельсе. Черная, безглазая смерть, смотревшая сквозь запыленные стекла кабинки, надвигалась на них. Ромашов быстро взглянул на стену, где белели распятые скелеты. Жутковатая мысль, что скелеты не могут висеть на стене просто так, обожгла его. Конечно же, этих людей тоже вдавило в стену, в торчащие из стены костыли. На них и висели сейчас скелеты.

Ромашов прикинул, где будут висеть они втроем, и невольно поежился. Он не успел обернуться назад, когда раздался оглушительный лязг. Тяжело заскрипел металл, сдавливая в себе скорость… Это Андрей успел выставить на рельс железный костыль.

Костылем разбило руки Андрея, но кран-балка остановилась в полуметре от людей.

— С руками что? — спросил Ромашов, глядя на окровавленные руки Андрея. — Больно?

— Не все ли равно… — срывая зубами с разбитых рук клочки кожи, ответил Андрей. — Скоро все это неважно будет.

— Неважно?

— Распутывай трос… По тросу спустимся. Вон внизу твои плавильные печи…

Ромашов вспомнил про крышу и снова спрятал глаза. Забравшись на кран-балку, начал потихоньку стравливать в чернеющую внизу пустоту цеха трос…

— Ищем себе на жопу приключений! — пробурчал Термометр, соскользнув по тросу вниз. — Ну и фраера вы! Козлы!

— Тебя же никто не звал! — сказал Андрей. — Чего выступаешь, если сам увязался за нами.

— Не твое дело! — огрызнулся Термометр. — Захотел и пошел. Тоже мне указчик выискался.

— Дерьмо ты, вот кто! — презрительно сказал Андрей. — Был дерьмом, дерьмом и остался.

— А ты кто?! — Термометр безбоязненно посмотрел на Андрея. — Думаешь, я про тебя ничего не знаю?

— А что ты знаешь? — не мигая, Андрей смотрел на него. — Что?!

— Да уж знаю, знаю! — отодвигаясь на всякий случай, ответил Термометр. — Кой-что знаю, просто не вспомнил пока.

Ромашов устало вздохнул. Перед ними открывалось огромное пространство цеха, края которого терялись в густой темноте.

Перед пожарами цех гнал квартальный план, и сейчас все проходы были завалены почти до потолка отливками. Меж завалов извивалась узенькая тропинка.

Время шло, и время это — Ромашов очень хорошо чувствовал — было драгоценным. Надо было что-то решать.

— Надо свет! — глуховато сказал он, прерывая перебранку Термометра и Андрея.

— Где возьмешь-то его? — вздохнул в ответ Андрей. — Темнеет уже.

— Факелы… — сказал Ромашов. — Можно факелы сделать.

— Точно! — согласился Термометр. — Тут смола должна быть. А с факелами мы не то что от котов — и от волков отмахаемся…

Смолу отыскали легко. Рядом, за бочкой со смолой, валялась рваная фуфайка, несколько ведер. Не прошло и минуты, а факелы были уже готовы, и свет их разорвал густеющую темноту. В неверных отсветах то ярко вспыхивали, то тускло блестели наваленные возле прохода отливки.

Уже миновали плавильный участок, где в черных, остывших печах догорало сейчас время, когда наверху что-то зашумело и несколько отливок, звеня, скатились с металлического холма прямо под ноги. Ромашов поднял свой факел высоко вверх, пытаясь осветить темную вышину.

На плавильной печи, примостившись между штырями арматуры, сидел коротконогий карлик. Рядом с ним лежало что-то, но что, разглядеть было трудно: карлик махал руками.

— Ы-ы! Ых! Ыхх! — кричал он с печи, стараясь напугать людей.

— Вот гад, а! — Термометр схватил с пола обломок кирпича и запустил им в карлика. Кирпич не долетел, ударился о стенку печи, но карлик проворно вскочил и спрятался за арматурные прутья.

— Зачем ты? — сердито спросил Ромашов. — А если бы попал?

— Ничего бы ему не стало… — ответил Термометр. — Эти дефективные, знаешь, какие ловкие? Этому так даже и живот не мешает. Он твердеет у него, когда нужно. Я сам видел, как он качается на нем. Ляжет на живот и качается, как качалка…

— А камнем зачем?

— А ничего… Пусть не пугает. Может, это он и кран-балку на нас столкнул!

Ромашов подошел к печи ближе. В металлический кожух ее были вварены скобы — и по ним нетрудно подняться наверх, но как здесь поднялся карлик с огромным животом?

— А что у него в свертке? — спросил Ромашов.

— Хрен его знает… — ответил Термометр. — Слазай, начальник, посмотри.

— Посвети, Андрей! — попросил Ромашов и, передав факел, полез по скобам вверх. На них лежал мусор. Ромашов сбивал его руками, и мусор сыпался на пол. Эхо шелестело по всему цеху. Чтобы уберечь глаза, Ромашов зажмурился. Так и карабкался вверх, пока не почувствовал под пальцами что-то скользкое. Открыл глаза. Он уже залез на печь, и где-то далеко, внизу, плясали огни факелов. Забившись в сумерки, карлик тихонько поскуливал.

— Не бойся… — ласково проговорил Ромашов. — Давай сюда, сюда, ко мне… Ну, пожалуйста…

Он говорил так, а сам до боли напрягал глаза, пытаясь рассмотреть сверток, который прижимал карлик к животу. Карлик уже перелез на поперечную, убегающую в темную глубину цеха балку, но голос Ромашова, должно быть, успокоил его, и он не двигался сейчас.

— Не бойся, — повторил Ромашов, осторожно придвигаясь к карлику, — я не трону тебя, не бойся…

Он уже понял, что́ карлик держит в руках, и голос его стал вкрадчиво-мягким. За э т и м, сами того не сознавая, и пришли они на завод.

— Дай его… Дай мне, не бойся… — Ромашов завладел свертком и замолчал. Так бывает, когда склоняешься над темной ночною водой и, напрягая зрение, всматриваешься в глубину, но скрыта она, и только, покачиваясь, выплывает из сонной темноты отражение твоего лица.

Ромашов тряхнул головой, и сразу рассеялось сходство полутемного цеха с темной ночной водою. Но отражение, отражение его, Ромашова, лица никуда не исчезло. Словно обжегшись, Ромашов отпрянул назад, зацепился ногой за что-то, мусор сорвался с печи и с грохотом полетел вниз. Ромашов тут же опомнился, подавил безотчетный страх, но было уже поздно.

— Ы-ых! — испуганно и коротко пискнул карлик и вскочил. Подхватив руками живот, побежал по узкой поперечной балке и пропал в темноте цеха. Ромашов не увидел, а услышал, как упал он, тяжело шмякнувшись с высоты на отливки.

Долго-долго не утихало в ушах Ромашова эхо от серебристого звона. Прижимая к груди сверток, спустился назад. Вот и все… Только теперь он уже знал наверняка, что завод не отпустит их так просто, и вся эта затея с бензовозом наверняка ни к чему…

И такое лицо было у Ромашова, что даже Термометр ничего не ляпнул, хотя и собирался сказать про некоторых, которые спасать лазают…

— Пойдем? — спросил Ромашов.

— Пошли… — Андрей осторожно заглянул в лицо ребенка, которого Ромашов держал в руках. — Это тот и есть?

— Тот… — отвечал Ромашов.

И они замолчали.

Впрочем, Термометр не умел долго молчать.

— Что-то кисанек наших не видно… — дурашливо сказал он и испытующе посмотрел на Ромашова. — Куда они подевались все? Это ты их небось распугал, начальник?

— Никого он не распугал… — Андрей громко засмеялся. — Вон они. Ждут…

И он поднял высоко вверх факел. Над дверями, по карнизам, по балкам, гроздьями лепясь друг к другу, сидели о н и… Ромашов поежился — все груды отливок щерились кошачьими мордами.

— Может, на автопогрузчике, до твоего бензовоза доедем? — насмешливо спросил Андрей. — Видишь, стоит специально для нас…

Он кивнул на темный автопогрузчик, почти неразличимо сливающийся с громадой пресс-молота.

— Я! — закричал Термометр. — Я в кабину сяду!

Он оттолкнул Ромашова и рванул на себя заржавевшую дверку. Хлестнула из кабины сладковато-пахучая жижа — должно быть, то, что осталось от людей, которых застали в этой кабине п о ж а р ы…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Ромашов не сразу услышал заливающийся, захлебывающийся звонок телефона.

— Да? — сказал он, поднимая трубку.

— Это ты? — раздался в трубке голос жены.

— Я…

— Ты домой скоро придешь?

— Да, конечно. Сегодня я пораньше буду.

— Пораньше? Уже без пяти семь, Ромашов.

Ромашов взглянул на часы. Да. Опять он сболтнул глупость. Раньше восьми домой он не придет.

— Сейчас выхожу.

Жена помолчала.

— У тебя неприятности?

— Нет. Почему ты так подумала? Все прекрасно.

— Приходи домой, Ромашов, поскорее…

— Сейчас иду… — повторил Ромашов и осторожно повесил проколотую длинными пустыми гудками трубку.

Ромашов уже закрывал кабинетик, когда к нему подошел мастер Миша.

— А ты что так долго? — удивился Ромашов.

— На конвейере был. Смотрел, все ли там есть для вечерней смены.

— Ну и как?

— Все в порядке…

— Молодец! — похвалил Ромашов. — А ты еще боялся, что не справишься.

— А я и сейчас б-боюсь… — ответил Миша.

— Чепуха! — сказал Ромашов. — Бояться ничего не надо. Главное — работать, и тогда все получится. А сейчас — домой! А то ты весь завод сегодня перевернешь. С непривычки-то…

Директор

Больше всего директор завода не любил просыпаться. Уже очень мало жизненной энергии оставалось в его огромном и когда-то крепком и сильном теле. Этих сил хватало, чтобы дремать с газеткой на скамеечке в сквере или дома в мягком, уютном кресле, но не для завода, не для этих заполненных металлом и людьми цехов. Директор сам понимал это, но найти замену ему не могли, и он продолжал нести свой крест обреченно и покорно. Некоторым его сверстникам, продолжавшим трудиться на высоких постах, помогало честолюбие, ну, если не честолюбие, то привычка к высокому положению и уважению, связанному с этим положением, некоторые стремились вывести в люди своих внуков… У директора не было и этого, никакие инъекции расчетливости не поддерживали его, и апатия, порожденная бесконечной усталостью, втягивала в себя, как трясина.

И все-таки директор каждый день приезжал на завод; борясь с полусном, подписывал какие-то бумаги; снова засыпал и снова покорно и обреченно просыпался, когда требовалось его вмешательство…

Как-то так получилось, что целый день его будили по пустякам, ради минутных забот, и, хотя это и не нравилось ему, изменить положение директор не мог. Не хватало сил…

Конечно, требовалось от него немного. Требовались только е г о голос, е г о гнев, нужно было только, чтобы о н потребовал, о н распорядился, но все равно эти дерганья отнимали последние силы. Директор чувствовал себя разбитым, а к вечеру уже не знал, сможет ли приехать на завод утром.

Перед тем как отправить директора домой, в семь часов вечера в его кабинете всегда собиралось небольшое совещание. Три-четыре человека, не больше. За десять минут до начала совещания директор принимал крохотную таблетку, единственную за день, и ровно в семь часов встречал своих подчиненных, слушал, что случилось на заводе, обсуждал наиболее важные приказы и всегда старался уложить совещание ровно в двадцать минут, чтобы самостоятельно дойти до машины и провалиться в мягкую дремоту сиденья.

Так было и сегодня.

Ровно в семь в кабинет директора вошли Кузьмин, парторг завода, новый начальник сборки.

— Где Игорь Львович? — сразу спросил директор.

Кузьмин пожал плечами.

— Должен быть… — сказал он.

— Что у вас сегодня?

— Надо согласовать несколько приказов, — Кузьмин раскрыл свою папку. — Есть предложение ввести на заводе жесткий график загрузки контейнеров и за простои высчитывать с премий конкретных виновников.

— А-а… — сказал директор. — С Медведя, значит… Подписываю.

— Не только с Медведя… — пунктуальный Кузьмин перевернул страничку. — Игорю Львовичу, как я понимаю, надо будет валютой за простои рассчитываться.

— Что-о?!

— Две гэдээровские машины сегодня целый день на заводе стоят, — скромно сказал Кузьмин. — Докладывать дальше?

— Подождите… — директор, не глядя, нажал на кнопку селекторной связи. — Рая! Игоря Львовича достать хоть из-под земли. Продолжайте.

— Несколько приказов по штатам. Ромашов гонит Табачникова за несоответствие…

— Я против! — быстро сказал парторг. — Табачникову осталось всего полтора года до пенсии, кроме того, он старейший партиец, общественник…

— Тунеядец он, а не общественник! — перебил парторга директор. — И всегда тунеядцем был. Правильно Ромашов делает. Подписываю.

— Хоть формулировку тогда измените!

— Измени формулировку, Игорь Сергеевич. Дальше?

Кузьмин читал приказ за приказом. Зная директора, он называл только главное, буквально две-три фразы — и вопрос решался. Кузьмин или вытаскивал непринятый приказ из папки, или делал пометку об изменении его. Нельзя было терять время: двадцать минут — это тот максимум, который мог выжать из себя директор.

Гвоздеглот появился, когда директорская двадцатиминутка подходила к концу.

— Извините, Александр Сергеевич! — проговорил он.

— В чем дело?

— Задержался на сбыте, Александр Сергеевич. Там ширпотребом контейнер грузят, а вся охрана перепилась. Надо было присмотреть.

— Я спрашиваю о гэдээровских машинах. В чем дело, Игорь Львович? Почему они до сих пор не загружены?

Гвоздеглот мрачно взглянул на Кузьмина.

— Они загружаются, Александр Сергеевич… Через полчаса загрузка будет окончена.

— Хорошо, что хоть, идя сюда, вы позаботились начать загрузку. Все. Совещание закончено, товарищи. До завтра.

Все вышли из кабинета, а Гвоздеглот задержался.

— Извините, Александр Сергеевич, — сказал он. — Я хотел объяснить…

— Зачем мне ваши объяснения слушать, Игорь Львович? Мне нужно, чтобы вы работали, и никаких объяснений не требуется.

Он встал.

— Дело в том… — подбегая к шкафу и доставая из него директорское пальто, проговорил Гвоздеглот. — Дело в том, что мне пришлось заниматься сегодня еще и цехом переработки и хранения материалов.

— Не надо… — директор поморщился. — Пускай этим цехом Ромашов занимается.

— Да… Но ко мне пришел сегодня Терентий Макарович…

— Табачников? — директор вяло засунул свои руки в рукава пальто, которое услужливо держал Гвоздеглот. — Я вмешался. Пускай Табачников напишет заявление, и мы уволим его по собственному желанию.

— Как?! — лицо Гвоздеглота сделалось таким скорбным, словно у него начался приступ язвенной болезни. — И это все? А Ромашов… Поверьте, Александр Сергеевич, что это очень опасный человек… Он не умеет работать с людьми. Простой гэдээровских машин и его вина. Он не дал нам бригаду грузчиков.

— А он вам и не обязан давать…

Директор направился к дверям. Он шел, не вынимая рук из карманов пальто, словно двери сами должны распахиваться перед ним. Он не ошибся. Гвоздеглот обежал его и распахнул двери.

— Но раньше-то всегда давали бригаду, — сказал он, пропуская директора вперед.

— Дураки, раз давали. А Ромашов — умный. Он не будет давать.

Гвоздеглоту пришлось повторить свой маневр, чтобы снова успеть распахнуть перед директором дверь. Теперь уже из приемной в коридор.

— Я считаю, Александр Сергеевич, — снова отступая в сторону, проговорил он, — что назначение Ромашова — ошибка. Нам еще придется повозиться с ним.

— Нам? — директор впервые за весь разговор с интересом взглянул на своего заместителя.

— Да. Нам… — Гвоздеглот выдержал директорский взгляд, и директор тяжело вздохнул.

— Нет, Игорь Львович, — грустно сказал он. — К сожалению, с Ромашовым на́м возиться не придется. Он сам сломается…

Дверей в новом заводоуправлении было немало, и пока Гвоздеглот совершал свой очередной маневр, он уже успел обдумать слова директора.

— Вы в этом так уверены, Александр Сергеевич?

— Хотите пари, Игорь Львович! — директор невесело усмехнулся. — Пари, что в течение ближайших двух недель, ну в крайнем случае — месяца, у Ромашова произойдет чепе, и он уйдет с завода. И хорошо, если уйдет по собственному желанию…

Предложение директора было столь неожиданным, что даже Гвоздеглот несколько растерялся. К счастью, до следующих дверей было порядочное расстояние — они спускались сейчас по лестнице — и Гвоздеглот, невзирая на некоторое замешательство, вовремя распахнул перед директором и эту дверь.

— Но, простите, Александр Сергеевич… Если вы так уверены в этом, то зачем же вообще было отдавать Ромашову цех?

— Потому что, Игорь Львович, кто-то ведь должен разогнать тамошних бездельников. Вот Ромашов и разгонит. Мне даже нравится, что он сразу принялся за них. Больше успеет…

Гвоздеглот уже распахнул перед директором дверку машины, и директор провалился в мягкое и уютное сиденье.

— Так не хотите пари, Игорь Львович?

— Зачем, Александр Сергеевич? — Гвоздеглот скорбно улыбнулся. — Я знаю, что вы все равно выиграете.

— Значит, будем считать, что с вас приходится. — Директор удовлетворенно засопел. — Ладно. Тогда вот позаботьтесь, пожалуйста, — он кивнул на своего шофера. — Валера в Италию хочет съездить в командировку. Похлопочите…

— О чем речь, Александр Сергеевич?! — изумился Гвоздеглот. — Валерий — вполне достойный молодой человек… И пари не надо. Мы пристроим Валеру.

Впрочем, едва ли директор слышал его. Лимит сил, скопленных для двадцатиминутного совещания, иссяк. Он снова погрузился в счастливую дремоту.

Гвоздеглот осторожно прикрыл дверку.

Машина с директором, мягко качнувшись, не поехала, а поплыла к транспортным воротам.

Гвоздеглот посмотрел вслед машине и удовлетворенно кивнул. Безусловно, Валера был достоин командировки в Италию. Машину он водил просто замечательно.

На речке

— Все, хлопцы! Шабаш! — сказал бригадир, утирая рукавом спецовки лоб. — Буде на сегодня. Пойду работу записывать.

— Ну, буде так буде… — легко согласился с ним Сват. — Айда, хлопцы, на речку!

Чтобы назвать речкой грязный, с нехорошим запахом душ, стены которого заплыли гниловатыми пятнами, безусловно, требовалась большая смелость.

Эта смелость и была в Свате.

Он сам не знал, как получается, но иногда, даже не задумываясь, произносил слово, и оно прилипало навечно. Наверное, Сват первым начинал чувствовать то, что другие еще только хотели почувствовать, и, называя свое ощущение, делал его общим для всех.

Медленно двинулись хлопцы на свою речку, чтобы смыть с себя заводскую грязь, а потом крепко растереться полотенцами, которые не знали стирки так давно, что их надо было сдавать уже не в прачечную, а в металлолом.

— Не надо было и начинать… — пробурчал Сорокин, оглядываясь на недоразгруженный вагон с силумином. — Только фуфайку зря поломал.

И он потрогал пальцем разорванный рукав ватника.


Но если душ был речкой, то подвал, заставленный бесчисленными шкафчиками, можно было сравнить с прибрежным лесом, засохшим от неведомой болезни. Среди этого леса немудрено было и заблудиться. Грязно-коричневые шкафчики походили друг на друга и различались только замками. Наиболее легкомысленные хозяева приваривали к скважинам замков трубку и на такую же длину удлиняли ключ; а те, которые не хотели терять веру в людей, оснащали свои шкафчики столь хитроумными и могучими запорами, что трудно было убедить постороннего человека, будто истоптанные сапоги и грязные фуфайки хранятся в раздевалке. За такими запорами безбоязненно можно было бы разместить государственный золотой запас…

Сквозь эти заросли шкафчиков и пробирались грузчики к своей речке…


Бригада Русецкого уже переодевалась на смену.

Миссун не врал. На смену выходило всего два человека. Оба — Романеня и сам бригадир — стояли сейчас возле развороченного шкафчика Русецкого.

— Ай-я-яй, дарагой… — сочувственно качал головой Романеня. — Как же ты работать сегодня будешь? Ведь подчистую тебя обобрали.

— Ноги надо повыкручивать! — сердито буркнул Русецкий.

— Почему ноги? — удивился Романеня. — Руки. Голову. Все оторвать и в шкафчик сложить. Ведь у тебя получку искали, дарагой.

— Получку? — нахмурился Русецкий. — А что же тогда сапоги сперли?

— Э-э… Для отвода глаз это. Чтобы с толку сбить. А может… Может, и со зла, дарагой. Получку не нашли, вот и разозлились.

— Да не огорчайся ты, — утешил Русецкого Сват. — Все равно у тебя сапоги разваливались. А мы тебе трошки силумина оставили. Покидаешь ночку и на новые чёботы заробишь.

— Настоящий друг никогда товарища в беде не бросит… — одобрительно откликнулся Романеня и наклонился к зеркальцу, поправляя засунутую за отворот шапки пачку «Примы». — Только зачем ты от себя такой заработок оторвал? Нехорошо, дарагой! Получки домой не принесешь, жинка в постель не пустит.

— Мне-то чего… — притворно вздохнул Сват. — Я старый уже. Это Угарову на свадьбу собирать надо, он и остается. А нам? Куды эти гроши складывать?

— Андрюха! Друг! — пропел Романеня. — Ты да я, да мы с тобой…

И он картинно подбоченился. Лихо, как казацкий околыш, краснела заткнутая за отворот шапки пачка «Примы». И вообще вид у Романени был чрезвычайно лихой.

Тем временем Русецкий приладил-таки на место оторванную дверку и озабоченно спросил у Свата:

— Силумину-то много осталось в вагоне?

— Начать да кончить… — кратко отвечал Сват. Он стоял голый по пояс, и на плече, на белой, старчески одрябшей коже синели цифры пятизначного номера — единственного трофея, вывезенного Сватом из Германии. — На донышке оставили. Да не бери ты в голову. И этот вагон выкидаете, и те два, что на подходе… А потом спите спокойно…

— Спи-те… — озабоченно сказал Русецкий, словно бы и не замечая иронии. — Нет уж, Андреич… — он тяжело вздохнул. — Некогда спать будет, если столько вагонов зараз подают. Надо, чтобы простоя не допустить. Тары-то есть, закидать их?

Трудно было удивить Свата, но и он растерялся — так озабоченно говорил Русецкий.

— Надо будет гильзы набить, если тары не хватит, — Русецкий повернулся к Романене. — Силумин выкидаем и сразу на гильзу пойдем. Пока переставят вагоны, глядишь, и успеем.

— Успеем, гражданин начальник! — ухмыльнулся Романеня. — Счас гонца снарядим в Дражню, и до утра — никакого простою.

— К хорошим ты хлопцам на смену попал, Андрюха! — Сват повернулся к Угарову. — Дружный народ у вас. Я тут историю одну вспомнил. Это до войны еще, значит, было. Два смолевических мужика в чайной встретились. Выпили там и песни петь начали. Один «Распрягайте, хлопцы, коней!» затянул, а другой «Запрягай-ка, батька, лошадь!» горланит. Вот и тут, я смотрю, такая же добрая бригада собралась.

И Русецкий, и Романеня жили в небольшом поселке Смолевичи, и потому Русецкому байка, рассказанная Сватом, не понравилась.

— Бригада тут ни при чем! — сказал он обидчиво. — Там, наверное, в чайной еще один мужик был. Из Дражни…

Но не Русецкому было состязаться со Сватом.

— А как же? — мгновенно ответил он. — Разве я не сказал про него? Был, конечно… Дражненский мужик там гардеробщиком работал. Вот подходит он к одному и — раз! — его по морде. «Ты, говорит, чего? Распряг скотину, так не мучай! А ты, — это он, значит, второго за грудки берет, — коли запряг лошадь, то и езжай до хаты». И, значит, из чайной его и выбросил. Вот как оно было, дело-то…

Андрей и необидчивый Романеня захохотали, а Русецкий, пробормотав озабоченно: «Надо сказать, чтобы складские грузчики тоже гильзы побили немножко…» — вышел из раздевалки.

— Хлопцы! — раздался тут голос Сорокина. В майке, он сидел сейчас на корточках перед шкафчиками и, зябко ежась, пытался рассмотреть в полутьме котов. — А где коты-то наши?

— Извели, Сорокин, котов… — ответил ему всезнающий Сват. — После того, как тебя Махоркин утром проработал, собрал он котов в мешок и всех подавил…

— Ай-я-яй… — всплеснул руками Романеня. — Кисанек извели! А я думаю, чего так выпить хочется, аж зубы ломит…

— Ладно, Сорокин, — Сват положил свою руку на острые Сорокинские плечи. — Пошли искупнёмся на речке и, может, ко мне заглянем… Поужинаем с получки-то…

Заводское поле

Блеклые сумерки уже повисли над заводским полем, когда Сват и Сорокин вышли из Дражненской проходной. В сумерках расплывались деревья, заводские стены… Раньше — Сват помнил это время — на поле сеяли хлеб, после войны здесь разместился аэродром, но вот и самолеты улетели, аэродром зарос колючей сухой травой, а потом здесь начали строить заводы. Завод тракторных двигателей был первым, но недавно поднялись на поле мясокомбинат, пивной завод… Однако до сих пор по привычке бродили возле стен мясокомбината дражненские коровы и щипали траву…

Сват подумал об этих коровах и тяжело вздохнул — слишком близко сходились жизнь со смертью на заводском поле…

Всякая жизнь была у Свата, и всегда такая, что не пожелаешь и врагу. Восемнадцатилетним пареньком прямо со своей свадьбы ушел на войну, два месяца воевал, потом три года сидел в концлагере, два раза пытался бежать, но его ловили, били, и он снова сидел. Целый месяц прожил в американской оккупационной зоне, а потом — снова теплушки, два месяца пути — и Сибирь, лагерь, снег… Всякая жизнь была у Свата, и чего только не собралось, не нагромоздилось в ней, но всегда и везде, во всех лишениях помнил Сват о своем поле и, словно бы хватаясь руками за эту бедную, нищую землю, выкарабкивался в сотый, в тысячный раз из разверзшейся бездны.

— Сорокин! — Сват достал сигарету. — Тебе сны какие-нибудь снятся?

— Снятся… — ответил Сорокин. Он остановился, поджидая, пока прикурит Сват, но безучастно смотрел мимо него в глубину заводского поля. Длинный, сутуловатый, похожий на изогнутый болт человек.

— Спички дрянные стали… — сказал Сват, когда наконец раскурил сигарету. — Ломаются…


Сразу за Дражненской проходной Сват свернул с проторенной дорожки, что выводила к платформам, и пошел к Дражне напрямик. Так было короче, но зато то и дело перерезали тропинку глубокие канавы, через которые приходилось пробираться по узеньким, шатающимся под ногами дощечкам. Сват шел впереди, а Сорокин молча шагал следом.

— Молчаливый ты человек, Сорокин, — вздохнул Сват. — А я не такой. Я вот поговорить люблю, повеселиться. Знаешь, чего меня Сватом прозвали, а? Я ж за всю жизнь не меньше ста свадеб сыграл. Не веришь?

Сорокин не ответил.

— Значит, не веришь? А чему не верить-то? Я ж везде свадьбы играл. Даже в Германии сватом на трех свадьбах был. Понимаешь, нас с концлагеря негры освободили. Ну, американцы то есть… И вот, пока разбирались, что с нами дальше делать, у нас кое-кто — в лагере-то и бабьи бараки были — между собой и перезнакомились. Какие, конечно, свадьбы… А все равно весело было! Думали ведь, что теперь счастливая жизнь на все времена начинается… Слушай! А может, тебя поженим, а? У меня ж и баба хорошая на примете имеется! Хочешь, сосватаю?

Сорокин промолчал и на этот раз, и Сват обернулся. Сорокина не было рядом. Ссутулившись, он шагал сейчас назад к развилке.

Сват не стал окликать друга.

Ломая непрочные спички, раскурил еще одну сигарету и присел на накиданные возле тропинки доски.

Тихо тонуло в густеющих сумерках заводское поле, то поле, которое в самые тяжкие минуты вспоминал Сват.

«А теперь такое случись? — как-то отрешенно подумал он. — Что вспоминать теперь? Канавы, грязь? Ох-хо-хо… Да что ж это такое наделано-то у нас?»

Не знал Сват, не заметил, сколько времени он сидел так, погрузившись в невеселые мысли. И холодно, зябко было, а все равно сидел, не имея сил подняться и двинуться дальше, пройти последние шаги до дома…

Вечер

А на другой стороне заводского поля, возле распахнутых мусорных ворот, сидел на ящике Лапицкий и обдумывал, как же убедить ему Бачиллу, что не служил он в полиции, и если не попал в партизаны, то только по тогдашнему своему малолетству.

Возле ног охранника дотлевал костер.

— Я разведчиком был у них… — тяжело ворочая языком, проговорил Лапицкий и, вскинув голову, удивленно захлопал глазами: напротив сидел не Бачилла, а сбытовский грузчик Антон.

Антон еще полчаса назад пришел сюда к воротам вместе с Термометром и теперь ждал возвращения приятеля из Дражни. Антон не знал, что Термометр уже давно вернулся на завод, просто, подойдя к мусорным воротам, вспомнил, как обобрал его Лапицкий, и решил не испытывать судьбу, полез через забор. Забраться наверх ему удалось, а слезть — уже не хватило сил. Так и заснул Термометр, перевесившись, как сопля, на заводском заборе. Но Антон не знал этого. Присев на ящик, он дремал, безвольно опустив голову. Голова у Антона была тяжелой от выпивки, она тянула за собой все тело, и со стороны казалось, что Антон вот-вот упадет лицом в тускло тлеющие угли. Но в самое последнее мгновение, когда падение было уже неминуемым, жаром углей опаляло лицо и он испуганно дергал плечами, и вопреки всем законам физики успевал выпрямиться… Впрочем, тяжелая голова его тут же опускалась и снова начинала клонить за собой тело.

— Да! — с вызовом повторил Лапицкий, уставившись мутноватыми глазами в Антона. — Три раза в разведку ходил! А м-может, четыре! Не веришь?

Лапицкому почему-то очень захотелось подраться с Антоном.

Антон открыл глаза, но Лапицкого не узнал. Ему показалось, что напротив сидит Термометр.

— Не, парень… — пробормотал он. — Тут и без разведки ясно. Не будет добра от такой жизни… Птички и те дохнут, а ты говоришь… Раньше ведь не, не было такого. Худая, парень, земля теперь стала…


А Термометра стащил с забора сердобольный Карапет. Подогнал кар и погрузил на него бесчувственное тело.

Только по дороге очнулся Термометр.

— Эт-то куда мы едем?

— На склад тебя, дурака, везу!

— Н-не надо на склад! Вези в раздевалку, козел!

И откинувшись на спинку сиденья, хрипло запел:

— Эх, да прокатимся на тройке с бубенцами! Эх, да прокатимся с тобой!

Карапет уже не рад был, что сунулся спасать человека. Термометр то принимался горланить песни, то хватался за руль кара, то — изо всей силы! — лупил Карапета по спине и матерился.

Но Карапет все-таки довез Термометра до склада и, поскольку Термометр категорически отказался слезать, отправился в зараздевалье сказать хлопцам, чтобы забрали своего товарища.

Хлопцы — Русецкий, Романеня и Андрей — играли в карты. Напротив них, злобно посверкивая глазами, набирала телефонный номер Сергеевна.

— Ну, погодите! Ну, погодите! — бормотала она. — Сейчас Миссун придет, он вам покажет.

— Ты скажи, чтобы скорее шел! — посоветовал Романеня. — Чтобы одна нога там, а другая здесь. Очень уж спать хочется, а ведь еще потолковать с ним надо…

— Ну, алкоголики! Ну, фашисты! — не слыша его, бормотала Сергеевна. — Вагон силумина недоразгруженный стоит, два еще на подходе, а они в карты играют!

От волнения Сергеевна сбилась и снова принялась набирать номер.

Хлопцы как-то очень равнодушно отнеслись к сообщению Карапета о прибытии своего товарища на склад.

— Золотой ты наш… — проговорил Романеня, задумчиво глядя в свои карты. — Ну что ты все бегаешь, все хлопочешь? Ты вот лучше сядь с нами, посиди. Расскажи о себе. О папе, о маме… Расскажи, с кем живешь, как? Зачем ты биографию свою скрываешь? А может, мы с тобой родственники?

Прищурившись, он посмотрел на Русецкого и подкинул ему десятку бубей.

— С кем, с кем… — проворчал Русецкий, забирая карты. — Да уж небось у него есть с кем. Тут как-то в ночную смену иду по складу, а он навстречу. Чего, спрашиваю, не спишь? А он: не могу, говорит, спать… Стоит…

— Да не стоит, а стоят! — покраснев, закричал Карапет. — Часы у меня стояли, черт бы их побрал!

— Ну, не стоит так не стоит… — Романеня, не глядя, вытащил из своей пачки-околыша сигарету. — Зачем шумишь, дарагой? Сядь, говорю, расскажи о своей беде… Мы же все понимаем… Если с девушкой проблемы, можем тебе подсобить по-товарищески… Приводи сюда.

Так ничего и не добился Карапет. Только вогнали его в краску, и все. Багровый, выскочил он из зараздевалья.

С Термометром, к счастью, удалось разобраться и без грузчиков. Помог глухонемой. Когда Карапет подошел к своей тележке, глухонемой чего-то требовал у Термометра, а тот только смеялся в ответ.

Наконец глухонемой сам вытащил из кармана Термометра карты.

— Э! Э! — сказал Термометр. — Я это у одной сучки забрал! Твоя она, что ли?

Карапет даже поежился, услышав такое: глухонемой читал любой разговор по губам.

Так и случилось, как думал Карапет.

Глухонемой, не размахиваясь, коротким, но сильным ударом сшиб Термометра с ног. Когда Термометр вскочил, глухонемой уже выходил на рамку.

— Стой! — закричал Термометр. — Убью гада!

Глухонемой не обернулся на крик. Он просто не слышал его.

— Вот сука, а? — проговорил Термометр, поворачиваясь к Карапету. — Его счастье, что бутылка цела, а то бы я так его сейчас отметелил.

Полученная от глухонемого зуботычина пошла ему на пользу. Сейчас Термометр гораздо тверже стоял на ногах.

Карапет уселся за руль и погнал тележку в карное. Кончалась и Карапетова смена.

Он поставил кар на подзарядку, потом выключил вентилятор в клетушке и, подумав, закрыл здесь дверь на защелку изнутри, а сам вышел через карное, закрыл и его.

Вообще-то он оставлял ключ от клетушки в коридорчике, чтобы помещением могли пользоваться приятели, но сегодня Термометр доконал его, и Карапету казалось, что наконец-то он начинает излечиваться от своего человеколюбия.

«Всем не напомогаешься…» — вспомнил он совет Фрола и, засунув ключи в карман, мужественно зашагал к проходной. Этакий мужественный, умеющий постоять за свои интересы человек. Там, на проходной, он и столкнулся с Миссуном, спешившим на завод.

Миссун

Миссуна встревожил звонок Сергеевны, но он и не предполагал, что увидит такое, — вся бригада Русецкого вместе с Андреем сидела в зараздевалье и играла в карты.

— Да в-вы что?! — правый глаз Миссуна даже задергался от возмущения. — Силумин не разгружен, а вы в карты играете!

— О! — радостно проговорил Романеня. — Ну, наконец-то… Пришел, дарагой. А мы уже в гости к тебе идти собирались!

— Ты кончай шутковать! — закричал Миссун. — А ты? — он обернулся к Русецкому. — Ты-то о чем думаешь? Сейчас еще два вагона подадут, так что? До следующей смены стоять им?

— Да не гони ты вагоны свои… — сказал Романеня, вставая. — Ты вот объясни лучше мне: что это такое?

И он вытащил из кармана отбитый на заводской ЭВМ квиток с месячным расчетом.

Миссун взял квиток, внимательно посмотрел на него, перевернул: нет ли чего на обороте? Пожал плечами.

— Это? — переспросил он.

— Это-это!

— Да заработок, наверное…

— Наверное?! — в уголках рта у Романени пузырями вздулась злая слюна. — Так, значит, это заработок, да?!

Он схватил с подоконника монтировку и медленно двинулся на отступающего к стене Миссуна.

— Слушай, дарагой! — говорил он, и страшновато прыгали бешеные глаза. — Ты меня знаешь, начальник. Я парень простой. Что держу в руке, тем и ударю. Больно будет, дарагой!

— Д-да ты что? — бормотал Миссун, не сводя глаз с монтировки. — Т-ты не понял. Это не я… Э-это новый начальник т-так… Я вам з-закрыл наряды, как положено… А он п-посмотрел по книге и п-приказал п-переписать их! С-сидоровичам зато по четыреста рублей в этом месяце вышло!

— А мне начхать, сколько у Сидоровичей! — заорал Романеня. — Я тебя, сука, про нас спрашиваю!

— Но э-это не я! — отшатнулся Миссун. — Р-ромашов т-так велел!

— А мне начхать, кто велел! — Романеня вскинул над головой монтировку. — На кой хрен ты нужен, если с тебя и спросить нельзя?!

Может быть, и ударил бы он Миссуна монтировкой, но тот, еще не дожидаясь удара, обмяк как-то, громко икнул, и из штанины его полилось. Темным пятном быстро растекалась по полу лужица.

— Э-э, дарагой… — успокаиваясь, проговорил Романеня. — Ну, зачем же так сразу? Я с тобой культурно поговорить хотел, а ты сразу в штанишки наделал… Ладно, дарагой, на первый раз хватит. Иди домой, посушись, и больше… — он провел монтировкой возле Миссуновского носа. — Больше, дарагой, так не делай. Это я тебе не советую.

Ссутулившись, Миссун покорно побрел к двери.

В дверях он остановился.

Сергеевна, словно и не видела ничего, уткнулась в журнал. Русецкий, чуть отвернувшись в сторону, старательно тасовал ветхие карты. Андрей Угаров, задумавшись о чем-то, барабанил пальцами по столу.

— Хлоп-пцы… — сказал Миссун. — А с с-силумином-то что делать?

— Ты еще здесь? — обернулся к нему Романеня, пристраивавший на шкафу монтировку. — Я ведь сказал тебе, чтобы ты домой шел, штанишки сушил! Ну!

Миссун исчез.

— Может, пойдем, докидаем этот вагон? — спросил Андрей.

— Утром докидаем… — сказал Романеня и, поправив краснеющую, как казачий околыш, пачку «Примы», сел за стол. Он забрал карты у Русецкого и принялся раздавать их. — Утром… — он ухмыльнулся. — Я думаю, ночью подачи не будет.

— Не будет?! — взвилась Сергеевна и схватила с телефона трубку.

— Лилечка! — закричала она. — Толкните нам силуминчики, голубушка! Сейчас, сейчас, милая! Хлопчики у нас простаивают. Попробуешь? Попробуй, миленькая!

— Ай, такая ведь серьезная женщина… — осуждающе покачал головой Романеня. — Все есть. Колбаса есть, пенсия тоже. Скажи, пачему ты пословицы не знаешь, а? Про яму. Не рой другому, сама в нее попадешь!

— Сейчас! Сейчас! — злобно отвечала Сергеевна. — Сейчас оба вагона прикатят. А утром Ромашов живо разберется с вами. Это вам не Миссун.

Андрей с интересом взглянул на Романеню, но тот, кажется, и не слышал Сергеевны.

— Ай-я-яй! — сочувственно проговорил он. — Это ж ведь надо, какой тебе дурень, бригадир, привалил. Его и двумя вагонами не увезешь. Ты, Сергеевна, три вагона проси.

И он заботливо разложил перед Русецким карты. Дурень и в самом деле получился отменный. К концу игры Романеня скопил на своем ходе козырного туза и четыре шестерки.


Не нужно говорить лишних слов. Андрей уже собирался пойти поискать Варю, когда она вошла в зараздевалье.

— А вот и помощница нам на силумин! — обрадовался Романеня. — А ты беспокоился, дарагой… Да вчетвером-то три вагона мы и за полчаса выкидаем.

Варя засмеялась в ответ.

— Ну, вот… — укоризненно сказал Романеня. — Смеешься. А ты не смейся. У нас порядки такие, что если работа тяжелая, то и женщины помогают. У нас так. Если работать, то сразу до трусиков раздевайся.

— Ну ладно… — сказал Андрей. — Значит, утром разгрузим?

— Утром, дарагой… — грустно ответил ему Романеня. — Считай, что до утра увольнительная у тебя.


Варя шла рядом с Андреем по заводским переулкам, залитым густой ночной темью.

Фонари не горели здесь, а тот редкий свет, что падал из открытых дверей и окон литейки, лишь тускло поблескивал на грудах металлолома, в схваченных заморозком лужицах.

Варя искоса взглянула на Андрея.

Большой и сильный, он уверенно шагал сквозь ночной завод, словно весь завод был его домом.

— Слышишь? — Варя сжала пальцами локоть Андрея.

Андрей остановился, прислушался.

В металлическом лязге и ровном гудении станков явственно прозвучал живой вскрик.

Он доносился сверху, и Андрей, подняв глаза, увидел, что на облитой дымчатым светом прожекторов крыше склада химикатов дерутся коты.

— А-а-а, — сказал он. — Это коты… Сегодня валерьянки нанюхались, вот теперь и дерутся…

— Они странно кричат… — вздохнула Варя, — Мне показалось, что это плачет ребенок…

Замки

Ночь чернотою залила заводское поле… Подкралась к заводским стенам и, перевалившись через них, расползлась по окраинам, по плохо освещенным переулкам. Потонули в этой черноте склады химикатов, градирня, мусорные ворота. И Бачилла, спустившись с ярко освещенной рамки, с трудом отыскал их в такой темноте.

У распахнутых в ночь мусорных ворот по-прежнему бдительно сидел Лапицкий.

— Стой! — закричал он на Бачиллу. — Кто идет?

— Не ори! — выступая из темноты, ответил Бачилла.

— Ты… — сказал Лапицкий. — Смену, што ли, привел?

— Какая тебе смена еще нужна?!

— Какая? — Лапицкий зябко поежился. — Так ведь холодно уже. Дует…

— Ты ворота закрой, вот и не будет дуть! — едко посоветовал Бачилла. — Ты что сидишь тут, если уже одиннадцать часов ночи стукнуло?

— Одиннадцать? — искренне удивился Лапицкий и покачал головой. — А то ж я думаю: чего темнота такая? Может, думаю, на глаза какое осложнение пошло… Это, когда на холоде посидишь, бывает всякое.

— Ты в зараздевалье иди! — приказал Бачилла, когда Лапицкий закрыл ворота. — Сиди там. Чтобы, если какая подача будет, так не искать тебя!

— Пойду! — сказал Лапицкий. — Хоть и согреюсь заодно, а то ж ведь совсем иззяб… Да погоди ты… — он попробовал удержать начальника караула, вознамерившегося уйти. — Ты скажи мне по-честному. Неужели ты всерьез не веришь, что я в партизанах был?

— Да иди ты! — вырывая руку, ответил Бачилла. — Таких, как ты, партизанов к стенке ставили!

И он быстро зашагал от Лапицкого.

Злой был сейчас Бачилла…

Хотя он добросовестно прохрапел три часа в караулке, но сон унес с собою только опьянение, а головную боль оставил начальнику караула. И на обход постов направился Бачилла именно с той потаенной мыслью, что, может быть, удастся где-нибудь опохмелиться, но где там… Здесь, у мусорных ворот, погасла последняя надежда.

Лапицкий же широко зевнул, словно собирался проглотить начальника, караула, потом, подумав, закрыл рот и поплелся к ярко освещенной рамке.


Все сгущалась и сгущалась темнота в заводских переулках. Подходила к концу вторая смена, и в притихшем гудении завода можно было явственно различить мяуканье котов. Два нанюхавшихся валерьянки кота дрались сейчас на крыше, облитой дымчатым светом прожекторов. Расстояние гасило звуки, и казалось, что где-то в высоте, посреди черного ночного неба плачет брошенный ребенок.

Этот плач слышала и Сергеевна. Нервничая, она ходила по рамке и не могла понять, что происходит за заводской стеной. Зарево фар тепловоза застыло на месте, хотя уже давно ушел к железнодорожным воротам охранник. Сергеевна сразу, как только позвонили с Промышленной, послала Лапицкого отпирать их. Откуда было знать Сергеевне, что еще полчаса назад Романеня поменял на этих воротах замок. Повесил свой, а настоящий, которому положено было висеть, засунул в карман.

Не знал этого и Лапицкий. Напрасно машинист с тепловоза слепил охранника прожекторным светом — ключ не влезал в замок.

— Ну, скоро ты там?! — не выдержал машинист.

— Замок какой-то худой… — ответил Лапицкий.

— Да ты что, дед?! — машинист зло матюгнулся. — Мне ж передачу, мать твою, надо развозить!

— Почакай трошки… — рассудительно отвечал ему Лапицкий, и машинист побледнел от злости. Отогнал полувагон с силумином в тупик за заводской стеной и здесь бросил его. Сразу стало темно. Матюгнувшись, Лапицкий отправился звонить начальнику караула.

— Ключ вроде не той… — объявил он. — Не открывае совсем. Ненастоящий какой-то…

— А где той?! — рассвирепел Бачилла. — Где той, я спрашиваю?!

— Да вроде в караулке брал той! — пытался защититься Лапицкий, но Бачилла уже бросил трубку.

Романеня между тем был начеку.

Едва Лапицкий скрылся в здании склада, он снова переменил замки. Свой снял, а на ворота повесил тот, что и должен был висеть на железнодорожных воротах.

Поэтому у Бачиллы замок открылся сразу.

— Пить надо меньше! — сказал Бачилла и добавил презрительно. — Пар-ти-зан!

Бачилла пошел в зараздевалье, чтобы сказать Сергеевне про ворота. Лапицкий же обиженно засопел, снова закрыл замок и на всякий случай ощупал его руками. Ничего подозрительного не было в замке.

«Партизан… — обиженно подумал он. — Небось у партизанов тоже всякое бывало».

Волнение выветрило из головы Лапицкого остатки хмеля, и ночной холодок чувствительно пробирал его тело. Лапицкий потоптался еще с минуту и, поскольку тепловоз не ехал, отправился в зараздевалье греться. Ключ он сжимал в кулаке.

Он еще шел к рамке, а Романеня, серой тенью скользнув к воротам, в третий раз переменил замки. Снова водрузил свой — с секретом.

Возвращаясь в раздевалку, Романеня слышал, как кричит по телефону Сергеевна: «Лилечка, миленькая! Ну загоните нам силуминчики! Открыты, открыты уже ворота!» — видел он и Лапицкого, сжимающего в потных руках заветный ключ.

— Все в порядке? — спросил Русецкий.

— Обижаешь, дарагой! — ответил Романеня и уселся на ящик.

Над границей тучи ходят хмуро,

Край суровый тишиной объят.

У высоких берегов Амура

Часовые Родины стоят… —

затянул он, и странно звучала эта песня в опустевшей раздевалке, где горела только одна на все громадное помещение лампочка и в проходах между шкафчиками, спекаясь, густела темнота.

Русецкий посмотрел на часы.

— За обедами надо идти… — сказал он. — На Андрея брать?

— Он утром только придет, — коротко ответил Романеня и, отбивая сапогом такт, снова затянул:

Над границей тучи ходят хмуро…

Вареные яйца

Фрол торопился домой, и бесплатные обеды для ночной смены он раздавал прямо с машины, вставшей в переулке между литейкой и сборкой. С машины выдавать было быстрее. Во-первых, не приходилось перетаскивать ящики с кефиром, а во-вторых, Фрол сразу же загружал машину пустыми бутылками.

Обычно Фрол успевал накормить ночную смену за полчаса. Быстро поначалу шло дело и на этот раз. Когда осталось всего пять ящиков кефира, Фрол облегченно вздохнул: кончался и этот вымотавший его день.

«Нет, — подумал Фрол. — Все-таки не дело три ставки одному держать. Оно, конечно, и на карман остается, а все равно тяжело. Надо хотя бы одного человека взять».

Занятый этими мыслями, Фрол и не заметил Термометра, которому всунул в обмен на талончик аккуратный пакетик с тремя кусками хлеба и двумя вареными яйцами. Кефира Термометру Фрол не дал потому, что тот не принес пустой бутылки.

И все было бы нормально, но Термометр, не отходя от машины, развернул пакет.

— А что! — растерянно спросил он. — Это все?

И тут-то не растеряться бы Фролу — всунуть бы Термометру еще один, два, три пакета, сколько унесет отдать! — но сказалась дневная усталость. Не услышал Фрол подозрительно нерешительных ноток в голосе Термометра.

— Все, все тут… — благодушно заверил он парня. — Все, что положено. — И, уже позабыв про Термометра, крикнул очереди: — Следующий!

— П-постой! — сказал Термометр. — А копченая колбаса где?

Сразу как-то неуютно стало Фролу. Но отступать было поздно.

— Какая колбаса?! — несколько переигрывая, изумился он. — Иди проспись!

Ах, Фрол, Фрол! Такой мастер устраиваться в жизни, такой стреляный воробей — и вот надо же так попасться!

— Братцы! — завопил Термометр. — Я же точно знаю, что для обедов копченую колбасу привезли, а эта сволочь нас яйцами травит! Братцы! Он же нашу колбасу украл!

— Ну-ну! — возвышая голос и пытаясь перехватить инициативу — очередь как-то неприятно зашумела, — закричал Фрол. — Да врет он, паскуда этот! Не было колбасы!

— Это я-то паскуда?! — ощерился Термометр. — Ты колбасу воруешь, а я — паскуда?!

— Ты — дерьмо собачье! Вот ты кто! — огрызнулся Фрол и сразу же адресовался к очереди, чтобы задавить, в корне задавить возмущение: — Да что вы, ребята? Вы что? Говно это не знаете, что ли? Он же по всему заводу болтается, отовсюду гонят!

Точно и жестко ударил Фрол. Термометра действительно знали все.

— Давай чешись скорее! — хмуро сказал Фролу высокий рабочий. — Ишь тоже морду-то наел…

На этом бы и закончился инцидент, выплыл бы Фрол и из этой переделки, но стоявший в очереди Русецкий кашлянул вдруг и тихо, но очень слышно сказал, что колбаса точно была. У тещи Фрола, которая работает весовщицей в экспедиции, целая сумка этой колбасы.

— А ну, постой! — высокий рабочий схватил уже метнувшегося было за очередной пайкой Фрола. — Так была колбаса или нет?

И снова ошибся Фрол.

— Не было! — очень искренне закричал он. — Ну вот гадом, ребята, буду. Не было колбасы!

— Значит, не было?!

Фрол вдруг почувствовал, что он как-то странно перемещается в пространстве… Вместо того, чтобы, возвышаясь над всеми, стоять в кузове уазика, стоит на земле, намертво притиснутый неумолимой рукой к борту машины.

— Значит, не было колбасы? — повторил свой вопрос рабочий. — А у тещи колбаса откуда? Из магазина?

— Какая теща?! — Фрол отперся и от тещи.

— Вот гад, а! — закричал Термометр. — Даже тещи своей не знает! А она у нас в зараздевалье весовщицей робит! Что, ребята, может, познакомим ее с зятьком?

Хмурая и безликая очередь медленно двинулась на Фрола.

— Не знаю! — отчаянно закричал он. — Ничего не знаю!

— Ты у меня сейчас не землю есть будешь! — сказал рабочий. — Я тебе палками колбасу в пасть вгоню!

Термометр между тем тоже не терял времени.

— Братцы! — вопил он. — Пойдем, я покажу. Я знаю, где теща сидит! Я свой! Я покажу вам дорогу!

Депутация обозленных мужиков направилась следом за Термометром в зараздевалье.

Высокий рабочий отпустил притихшего Фрола.

Тот ощупал себя, потом залез в кузов уазика. Сел на пустой ящик и хмуро закурил. Все настороженно молчали. Молчал и Фрол. Затягиваясь горьковатым дымом, он лихорадочно перебирал в голове варианты. Их не было… Сейчас депутация под руководством Термометра разыщет у Сергеевны колбасу, притащат колбасу сюда — и тогда… Что начнется тогда, страшно было даже представить.

Фрол мотнул головой, пытаясь развеять жутковатое видение.

— Головой крутит… — прокомментировали из притихшей очереди. — Не нравится, когда за жабры взяли.

— Не любит?

— Не нравится…

Нет! Фрол не мог поверить, что он влип. Влип так глупо, так бесповоротно. А все теща виновата! Говорил ей Фрол, что надо взять половину колбасы. По кусочку всунули бы в пакеты — и попробуй придерись к нему. Так нет! Мало показалось. А теперь? Теперь все. И морду начистят, и — самое главное! — не удастся замять скандал, придется уйти с работы. Придется? Придется… Никто не поможет, никто не будет защищать. Кому он нужен, если даже и килограмма колбасы никому не дал, хотя и просили его. И Гвоздеглот просил, и…

— Хлопцы! — бухнувшись на колени, Фрол покаянно ударил себя кулаком в грудь. — Это не я… Это теща-сука меня попутала!

Стоя в кузове на коленях, Фрол возвышался над всеми, и, как бы с подмостков, звучало это покаяние.

— Она! — кричал Фрол. — Это она, с-сука! Она недоноска своего женит! Вот и забрала на свадьбу!

— Ах, так, значит, все-таки теща! — проговорил рабочий. — Ты смотри, какая она у тебя нехорошая женщина. А ты, значит, ни при чем?

— Да я! — Фрол ударил себя кулаком в грудь так, что из глаз брызнули слезы. — Да я, ребята!..

Он смолк, утирая рукавом глаза.

— А и то ведь… — проговорили из очереди. — Бывают такие паскуды тещи, что и не колбасу украдешь.

И вздохнули о чем-то своем…

Фрол мгновенно уловил перелом в настроении.

— Хлопцы! — закричал он. — Чтоб мне гадом быть, если еще такое случится.

— Ладно, — взглянув на часы, проговорил пожилой литейщик. — Меня там ребята заждались, а тут, я чувствую, до утра не разобраться. Давай там… — он сунул Фролу пачку талонов. — Давай, что есть.

— Ребята! — Фрол мгновенно вскочил и схватился за ящик. — Берите сами, ребята, кому сколько нужно. И колбасу тоже берите! Всю заберите у этой суки! А ящики там поставьте и сами берите!

Акт

Романеня снова запел про часовых Родины, которые стоят на высоких берегах Амура, когда из зараздевалья послышался странный шум. Не спеша, Романеня поднялся и зашагал туда. Зараздевалье было заполнено рабочими в спецовках, а на столе Сергеевны стоял Термометр и, как на митинге, торжествующе тряс поднятой над головой палкой копченой колбасы.

— Братцы! — вопил он. — Вот колбаса, которую у работяг воруют!

— Алкоголик! — кричала Сергеевна. — Фашист! Тебя уже с работы за пьянку выгнали, а ты все еще здесь! Сейчас я милицию вызову!

— Да… — задумчиво проговорил Русецкий. — Милицию, конечно, надо. Акт будем составлять.

Он стоял в стороне, и слова его прозвучали веско.

— Какой еще акт? — спросил один из рабочих.

— Какой положено! — сурово сказал Русецкий. — Акт об изъятии.

— Я тебе покажу акт! — Сергеевна бросилась на Русецкого. — Алкоголик! Фашист! Да, может быть, ты сам и подсунул мне эту колбасу!

— Так ты толком скажи! — вмешался Романеня. — Твоя это колбаса или нет?

— Нет! — закричала Сергеевна. — Нет!!!

— Значит, моя! — коротко резюмировал Романеня. — Держите, ребята. — И, схватив со стола сумку, он бросил одну палку высокому рабочему, другую — к дверям, где ее благополучно поймал Русецкий. Еще одну — в сторону Лапицкого, и снова — Русецкому.

— Делите ее, ребята! — сказал Романеня. — По-честному. А если кому не хватит, делитесь с товарищами. Вот так…

И, переломив о колено еще одну палку, половину ее сунул в чью-то руку, а другую — в свой карман.

Через минуту зараздевалье пустело. Ни колбасы, ни рабочих не осталось здесь.

Сергеевна подняла с пола сумку и заглянула в нее. Сумка была пуста.

— Бандиты! — взвизгнула Сергеевна и сразу, словно в этот крик ушли все силы, надломленно опустилась на стул. — Это ж ведь грабеж форменный!

— Грабеж… — добродушно согласился Лапицкий. — В милицию, может, заявить, а?

— Сейчас… — сказала Сергеевна. — Ну, сейчас я им устрою!

И она схватила телефонную трубку.

— Промышленная! — закричала она. — Когда вагоны дадите?! А нам сейчас надо! У нас литейка остановилась — силумина нет! Мы в управление дороги звонить будем! Сейчас! Немедленно! Нет! Нету у нас времени, нет!


Не помнила Сергеевна более страшных ночей, чем эта…

Всхлипывая, она задремала, опустив голову на пустую, но все еще пахнущую колбасой сумку. И привиделось ей, что догадалась она вызвать из дома дочку и та приехала на завод и увезла сумку. И пришла Сергеевна утром со смены, а вся семья уже сидит за столом, и у каждого в руке по куску колбасы.

Резкий звонок с Промышленной станции бесцеремонно ворвался в это счастливое видение.

Сергеевна открыла глаза.

Не было дома, не было семьи. Унылые стены зараздевалья окружали Сергеевну, а напротив сидел охранник Лапицкий и, сжимая в кулаке палку копченой колбасы, старательно жевал ее, задумчиво глядя на весовщицу.

Все еще не понимая, проснулась она или просто так жутко изменился сон, Сергеевна тряхнула головой, но тут — резкий! — снова раздался звонок, и она схватилась за трубку.

— Спите там, что ли? — раздался в трубке раздраженный женский голос — Силумины вам подаем.

— Спасибочки… — пропела Сергеевна и, повесив трубку, злобно взглянула на Лапицкого. Но, видно, и впрямь, ей померещилось: скромно сидел тот, глядя на нее, и никакой колбасы не ел.

— Ворота открывать, што ли? — озабоченно спросил он. — А то ведь опять задержка будет…

— Открывай! — сказала Сергеевна. — Силумины подают.

Но как ни торопился Лапицкий, тепловоз опередил его. Истошно закричал за заводской стеной, когда Лапицкий только вышел на рамку. Со всех ног бросился охранник к воротам, сжимая в кулаке ключ. Сердце выпрыгивало из-под шинели — снова взялся Лапицкий за замок. Но напрасно штурмовал его охранник и на этот раз…

Лицо машиниста побелело, а щеки задергались.

— Д-до утра здесь стоять будет! — прокричал он и снова погнал полувагон в тупик.

— Да чтоб тебе! Чтоб ты, мать твою… — бессильно ругался Лапицкий, все еще пытаясь всунуть ключ в заколдованную замочную скважину.

Потом он озяб и, плюнув на замок, пошел на склад греться. А Романеня в своей казачьей, с красным околышем шапке снова пробрался к воротам и поменял замки еще раз.

Сергеевна позвонила прямо начальнику охраны Малькову.

— Перепились твои охранники! — кричала она на сонного отставного полковника. — Ворота и те с пьяных глаз открыть не могут! Пятый раз тепловоз не пускают!

Мальков оделся и, ежась от ночного морозца, вышел из дома.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Выстроившись полукругом, о н и стояли у входа в литейку и ждали. Инстинктивно Ромашов оглянулся назад, но и там, сзади, тоже были о н и. Оскаленные морды смыкались вокруг.

— Это ты! Ты нас завел сюда! — кричал Термометр Андрею.

— Да хотя бы и я! — странно улыбаясь, отвечал тот. — Теперь-то уже все равно!

— У, сука-а! — завыл Термометр. — Падла лягавая!

Ромашов едва успел увернуться. Мимо, совсем рядом, обдав нечистым дыханием, пролетела эта тварь. Она прыгала откуда-то сбоку. Ромашов поднял факел вверх и вздрогнул: горы отливок щерились на него оскаленными, давно знакомыми мордами. Поздно было отступать и назад. Там тоже растекалась шипящая дуга.

Времени не оставалось, но теперь, когда удалось преодолеть бессмысленность движения, не было и страха. На руках Ромашова лежал сверточек с их будущим, с его будущим, с будущим Термометра и Андрея, и это главное, а придумать — они придумают что-нибудь.

— Факелы! — выкрикнул Ромашов, выплеснув в одном-единственном слове сдавивший всех страх. Прижимая к груди ребенка, он окунул свой факел в ведерко со смолой и бросился вперед. Ткнул огнем в оскалившуюся перед ним морду, и тварь, зашипев, попятилась, а Ромашов, размахивая факелом, уже шагнул вперед, расчищая себе дорогу.

Сзади матерился Термометр. Он тоже размахивал своим факелом, и только Андрей, не двигаясь, наблюдал за сражением.

Едко пахло вокруг паленой шерстью.

— Иди, иди сюда, кисанька! — кричал Термометр. — На! На!

Он глубоко окунал в ведерко факел и, размахивая им, разбрасывал по сторонам горящие хлопья. Одна подожженная тварь уже крутилась. От нее разлетались искры…

И то ли смола кончилась у Термометра, то ли просто осенило его, но Ромашов вдруг увидел в его руках канистру с бензином, которую Термометр схватил, должно быть, возле автопогрузчика. Держа канистру обеими руками, Термометр раскручивался то в одну сторону, то в другую, расплескивая бензин. Стадо охватила паника… Обезумев от боли, твари мчались по заводским переулкам. И вот один, кажущийся особенно огромным из-за охватившего его пламени, кот вспрыгнул на бензовоз, к которому так стремился пробраться Ромашов, и сразу же яркой вспышкой огня ослепило Ромашова.


Когда Ромашов очнулся — взрывной волной сбило его с ног, — первое, что услышал он, был смех Андрея.

— Пробились! — хохотал он. — Пробились, ребятки…

Жутковатым был этот смех.

Неверными синеватыми язычками пламени догорали в переулке остатки бензина, а вокруг — куда ни взгляни — мчались, рассыпая по сторонам искры, мяучащие комья огня: бензовоз взорвался посреди стаи…


Времени не было.

Теперь, когда вокруг бушевал огонь, Ромашов понял, что, едва они миновали Дражненскую проходную, все, что ни делали, было лишь видимостью действия. Черными стенами смыкались вокруг заводские корпуса, и время оказывалось замкнутым в этом магическом лабиринте.

Но сейчас, когда подожженные коты разнесли огонь по всем заводским закоулкам и, вначале нехотя, томительно медленно, начали гореть сразу все цеха, время как бы включили, и его секунды, минуты побежали стремительно вперед, словно бы стремясь заполнить зияющую пустоту.

Осторожно Ромашов заглянул в лицо ребенка и счастливо улыбнулся.

Все происходило в считанные мгновения.

Вот густо повалил из окон механического цеха дым. Ядовитые клубы — то красно-бурые, словно ржавчина, то пепельные, то едко-зеленые, как трава перед грозой — заволакивали переулки. Потом пламя выметнулось из цехов — и сразу стало светло.

— К градирне! — сказал Ромашов. — Там вода.

И, задыхаясь от едкого дыма, прижимая к себе сверточек, побежал вдоль литейки к складам…

Возле складов химикатов лежали газовые баллоны, и сейчас, когда огонь охватил и их, они начали рваться, словно тяжелые бомбы. Взрывной волной вышибло стекла в литейке, и огонь длинными языками рванулся наружу. От жары, охватившей переулок, начала тлеть одежда. За первым взрывом раздался второй. Стена химикатовского склада рухнула, и огонь вывалился на улицу, словно живой двинулся в погоню за убегающими людьми.


Воды в градирне давно не было…

Деревья, что росли на стенах, давно засохли. Они свисали корявыми, узловатыми щупальцами, как пальцы, нащупывающие смерть.

И смыкался огненный круг. Жгучий ветер крутил над красными сугробами у стены пылевые столбы, поземкою гнал раскаленную пыль на людей.

— Вот и все… — сказал Андрей. — Отбегались. Теперь нам хана.

— Еще минуты три продержимся… — Ромашов опустился на землю. Здесь, внизу, легче было дышать. — Жалко…

— Нет! — перебил его Андрей. — Сейчас главное — ни о чем не жалеть.

— Ты как упырь рассуждаешь! — зло выкрикнул Термометр. — Жизни всем жалко!

— Ну, мы ведь что-то сделали… — Ромашову было трудно говорить: уже полыхало сзади здание градирни, и искры от него сыпались на них, — но он помнил, что так уже было в его жизни…

Было… Он это точно видел, потому что не удивлялся ничему, лишь узнавал то, что было.

Жгло спину, на Андрее уже тлела одежда, но он, кажется, и не чувствовал, что горит.

— Мы все-таки сожгли его, — сказал Андрей. — Не знаю, что изменится теперь, но что-то ведь должно измениться. И это уже хорошо. А помирать чего… Помирать не страшно.

— Ну да, — царапая ногтями асфальт, выкрикнул Термометр. — Тебе, конечно, не страшно. Ты ведь не первый раз уже!

Андрей вздохнул.

— Хоть в первый раз, хоть в десятый — все равно больно! — ответил он.

— Ну вот и признался… — Термометр прошептал это, потому что жар обугливал его и дыхания для крика не хватало. — А раньше отпирался. Ты же мертвый уже.

— Сейчас и мертвым, и живым вместе надо быть, — ответил Андрей. — Земля для всех общая…

И этот разговор Ромашов уже слышал… Он не помнил, что было после разговора, но было плохо… Сжав зубы, чтобы не застонать, он встал, прижимая к груди сверток.

Здесь было нестерпимо жарко. Уже сомкнулся огненный круг, горело и впереди, и сзади, огненное море бушевало в цехах и заводских переулках, и сквозь него, словно не было огня и нестерпимого жара, шла одетая в черное Помойная баба.


Раскаленным был воздух. В размытом пожаром пространстве призрачно, как во сне, истаивали очертания цехов. Раскаленный воздух разрывал легкие.

— Я вспомнил! — закричал Андрей. — Здесь же ход есть!

И он изо всей силы толкнул Ромашова вперед. Пытаясь удержаться на ногах, тот ступил вперед, и сразу же нога его соскользнула куда-то вниз. Ромашов не удержался и рухнул в разверзшуюся пустоту. Он скатился по ступенькам, прикрывая телом сверток, который держал в руках, а когда вскочил на ноги, огонь уже сомкнулся вверху. Ромашов попятился от нестерпимого жара в глубину узенького коридорчика, в конце которого виднелась освещенная сполохами огня грязновато-коричневая дверь.

Прихрамывая, Ромашов проковылял туда, но перед дверью остановился. Он не знал, не мог понять, почему изломанное заводское время так просто выпускает его из себя. Но уже скатился и в коридорчик огонь, больше нельзя было медлить. Ромашов протянул руку и толкнул дверь…

Дверь была закрыта.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Конец жестокого романса

Ни Андрей, ни Варя так и не узнали, что происходило в зараздевалье, когда они ушли оттуда. Огромная ночь обнимала их, и они были вдвоем в этой ночи.

— Куда мы идем? — спросила Варя.

— Куда-нибудь… — ответил Андрей. — Тебе не все равно?

— Я же не получила увольнительной! — засмеялась Варя. — Я на складах должна дежурить, Андрей!

— Пошли на склады… — легко согласился Угаров. — Там еще и лучше.

И мимо контейнеров он провел ее по темному переулку к двери в карное.

— Сюда! — сказал он, отпирая дверь своим ключом. — Очень даже и неплохо тут, как мне помнится.

Мимо карных тележек, уснувших в темноте, прошли в какую-то комнатку. Нашарив на стене выключатель, Андрей включил свет.

Варя удивленно оглянула помещение.

Комната, куда они попали, совсем не походила на катакомбы. Это было довольно-таки уютное помещение со столом, стульями и топчаном. Веселенькая клеенка покрывала стол, и в комнате было чисто и светло. Только окон не хватало. Вместо них как два огромных зрачка чернели на стене вентиляционные отверстия.

Андрей закрыл дверь, через которую они вошли, на ключ и потянулся к Варе.

— Вот мы и одни…

— А что это такое? — спросила Варя. — Откуда здесь такие апартаменты?

— Не знаю… Здесь обычно хлопцы в козла играют…

— А склад где?

— Смотри! — Андрей отодвинул заложку и распахнул обитую металлом дверь. Не ту, через которую вошли они, а другую. — Не узнаешь?

Варя выглянула и увидела заваленный ломаными коробками бетонный коридорчик, а вверху — знакомое пространство сбытовского склада.

— Я и не знала, что тут такое есть… — сказала она.

— Нравится? — Андрей прикрыл дверь и прижал к себе Варю.

— Ага! — ответила та. — Только неловко. Они… — она кивнула на зрачки вентиляционных отверстий. — Как будто они смотрят.

— Ну, это мы сейчас исправим, — сказал Андрей и полез наверх. Забрался на стол, со стола на стул и, стащив с себя фуфайку, заткнул отдушину. — Дай еще одеяло то… — попросил он, кивая на угол. Варя подняла скомканную грязную тряпку, что валялась в углу, и передала ее Андрею. Эту тряпку и засунул тот во второе отверстие.

Стало тише. Только гудели за соседней стеной дизели и чуть вибрировал от их гудения цементный пол.

— Ты боишься? — спросил Андрей, спрыгивая вниз.

— Нет! — ответила Варя, обнимая его. — Нет! Мне совсем не страшно, любимый мой!


Здесь, на жестком топчане, и должны были задохнуться они в объятиях, бедные дети заводского поля.

Помойная баба

Яркой и насыщенной жизнью жил Термометр. Историй, которые случались с ним за день, ощущений, которые успевал он испытать за одну только смену, нормальному человеку вполне хватило бы на неделю, а уж энергии, растраченной на приобретение их, если с умом пользоваться ею, — и на целый месяц.

Вот и сегодня. И поработать успел Термометр, и поругаться всласть, и на новую работу перейти, и напиться до изумления, и на заборе повисеть, и синяк заработать под глазом, и такую бучу поднять из-за колбасы. Если добавить, что после этого бурного дня у Термометра оставалась еще бутылка вина и палка копченой колбасы, то станет понятно, почему Термометр чувствовал себя счастливейшим человеком.

Он решил выпить вино в карном у Карапета, но ключа в положенном месте не нашел, и потому расположился выпивать прямо в коридорчике, заваленном коробками. Здесь и заснул. Разбудили его чьи-то шаги. Кто-то бродил рядом и тыкал в Термометра палкой.

Термометр открыл глаза. Он лежал на цементном полу. В коридоре дурно пахло и было темно. Только сверху лился жиденький свет…

Приглядевшись, Термометр различил невдалеке синего кота, который, урча, догрызал колбасу. Кроме кота Термометр увидел еще и Помойную бабу.

— Налил глазы-то… — осуждающе проговорила она.

— Иди ты! — отвечал ей Термометр. — Ходишь, спать не даешь.

— Ничего… — успокоила его старуха. — С работы выгонют, отоспишься.

— Чего это меня выгонят? — Термометр снова закрыл глаза. — Я ему сам заяву на стол. Раз не можешь с работягой по-человечески, на! Получай заяву!

— Эх-хе-хе… — вздохнула старуха. — Последний уж светик пропили…

Термометр слышал, как она подобрала пустую бутылку и опустила в мешок.

— Тетка! — сказал он. — Совесть-то у тебя есть, а? Ты же с бутылок наших живешь, а еще и недовольная, видите ли! Ругаешься-то чего?

— А я и раньше, когда бутылок не было, здесь жила! — отозвалась Помойная баба. — Тоже тут кормилась, возле поля.

— Ну и дура, значит! — досадливо проговорил Термометр. — Недаром прозвали тебя так…

Он различал сквозь полудремоту все звуки. Слышал, как громыхают в мешке у Помойной бабы бутылки, различал ее шаркающие шаги. Вот она остановилась. Снова смотрит на него и, должно быть, осуждающе поджимает губы. Вот снова брякнула бутылка.

— Ты, дура, моих-то бутылков не бери! — проговорил Термометр. — Я и сам их небось сдать могу, — он поморщился от головной боли и открыл глаза. Упираясь руками в цементный пол, сел. — Слушай! — он обернулся к старухе. — Давай с тобой сыграем. Если ты выиграешь, я тебе все свои бутылки отдам. Если я — ты мне деньги за них воротишь.

— Да ну? — опершись на клюку, старуха пронзительно смотрела на него. — Во что играть будешь?

— А хоть во што… — отведя глаза, ответил Термометр. — Хошь в буру, хошь в очко. У меня где-то и карты есть…

Он засунул руку в карман, но карт там не обнаружил. Наморщив лоб, вспомнил, что карты у него отобрал глухонемой еще вечером. И сразу проснулась, зашевелилась боль в подбородке. Да… Крепко ему глухонемой врезал.

— Что? — хрипло спросила старуха. — Нету картов?

— Украли… — ответил Термометр. — Ты небось и украла.

— Ну, давай тогда в чет-нечет сыграем!

— Как это?

— А ты знаешь… — отвечала Помойная баба. — Ты давно уже в эту игру играешь!

— Че-его? — спросил Термометр и подумал: не врезать ли ему этой проклятой старухе, от которой только еще сильнее болела непохмеленная голова. — Знаешь, что? Вали ты отсюда, покуда цела!

— Пойду… — ответила старуха. — Сейчас пойду…

Она пробралась в конец коридорчика и толкнула грязно-коричневую, обитую металлом дверь.

Удушливым, отработанным дизелями газом ударило в коридор.

В маленькой комнатушке, обнимая друг друга, лежали на топчане задохнувшиеся Андрей и Варя…

Сон Ромашова

В эту странную заводскую ночь и увидел Ромашов сон, который так долго мучил его последнее время. Увидел и запомнил…


Вначале снились часы. Куда бы ни поворачивался Ромашов, везде он видел часы. Казалось, все пространство состоит из механизмов для измерения времени. Но едва только пытался Ромашов узнать время, как начинали оплывать огромные часы. Циферблаты их вытягивались в овал, скручивались между собой. Ромашов хватал в руку сразу пригоршню крохотных часов, но и от них не было толку. Все рассыпа́лось. Винтики, стрелки, пружинки невесомо стекали с руки…

Потом часы куда-то исчезли. Вырвавшееся из огромного циферблата пламя заслонило их, затекло в коридорчик, где стоял Ромашов, прижимая к груди сверточек, опалило лицо…

Ромашов застонал и, еще не проснувшись, но уже и не во сне, а на той зыбкой границе, где смыкается явь и сон, подумал…

Что же такое жизнь и почему мы так боимся смерти наяву, а еще больше — во сне? Эфемерное, преходящее и неуловимое состояние, которое гаснет само по себе и после которого остается только неразличимо слиться с вечной природой? Наверно, так… Ведь из шорохов и вздохов земли начинается жизнь, и так уже было у каждого из живущих. Было в раннем младенчестве, от которого память сохранила только траву, солнце, голос матери, но не память о себе, не ощущение себя. Видимо, только взрослея, человек своими привычками, симпатиями и антипатиями, вещами и привязанностями отгораживается от вечного бытия, в котором был растворен, и начинает осознавать себя как некую отдельность, как личность… Тогда-то и появляется страх смерти, и, уже не умея легко и беспечально, как ребенок, принять жизнь, человек громоздит вокруг житейские удобства, соревнуется за обладание вещами, стремится закрепить мерцающую, неуловимую преходящесть жизни, придумывает миллионы уловок: жить для славы, для семьи, для народа, громоздит одну за другой нелепицы, но и их тяжестью не может навечно закрепить владение жизнью… И зачем же возмущаться, что в этих бесцельных попытках, судорожных дерганиях и проходит жизнь? За все приходится платить: и за тщету, и за отказ от жизни, и за нелепое стремление сделать неподвижным то, что может существовать только в движении. И одна плата за утраченное единство с миром, с собою всеобщим — тем, которым был, который есть, которым будешь… Одна… Страх.

Ромашов подумал так, а огонь, бушевавший во сне, ворвался уже и в полудремоту, и нестерпимым жаром жгло лицо, но, не закрывая глаз, смотрел Ромашов на пламя.

И не страшен был огонь, не страшна смерть. Не жалко было себя, только сверточек, который он прижимал к груди, хотелось спасти Ромашову, еще было жалко землю. Ибо — это Ромашов понимал сейчас совершенно отчетливо — когда погибнет и она, больно будет всем. И тем миллионам поколений, которые были, и тем, которые могли быть. И тогда и мертвецы встанут из разверзшихся могил, чтобы очистить землю, превратиться в которую не могут они из-за живых…

Не закрывая глаза, смотрел Ромашов на приближающийся огонь, и вот нестерпимый жар начал слабеть, и из пелены огня, как из желтизны старинной фотографии молодое лицо матери, выдвинулась женщина, одетая в черное…

Она подошла к Ромашову и, молча взяв у него сверток, толкнула легко распахнувшуюся пред нею дверь. Ту дверь, которую не мог открыть Ромашов.

Ромашов вглядывался в лицо женщины и с трудом узнавал в этой юной красавице Помойную бабу… И уже сдавливало пространство, стены коридора толкали его, а Ромашов все смотрел и смотрел в лицо, и…

Он очнулся.

— Да проснись же ты! — толкая, кричала жена. — Слышишь! Ты лежишь с открытыми глазами и стонешь. Что с тобой?! Тебе страшно?

— Нет… — ответил Ромашов и закрыл глаза. Жена посмотрела на часы — было четыре — и, поправив подушку, тоже легла.

Еще рано было вставать…

ЭПИЛОГ

Долго потом судачили на заводе о событиях той удивительной ночи. Слухи обрастали подробностями, и скоро все говорили не о двух ящиках кефира, которые беспризорно простояли всю ночь в переулке, а о том, что весь переулок был заставлен этими ящиками. Доподлинно же проверить слухи было нельзя, потому что вызванный на завод начальник охраны Мальков всю ночь наводил порядки и окончательно запутал эту историю, когда, сняв с дежурства пьяного Лапицкого, велел послать на железнодорожные ворота сторожиху Варю. Исполнительный Бачилла виновато захлопал глазами и ответил, что ничего не получится, потому что Варю нигде не могут найти. И еще одного, нет, не из охраны… Грузчика… Милиция? Милиция тоже приезжала. Милиция забрала несколько пьяных…


По-разному отозвалась та ночь в разных людях.

Охранник Лапицкий происшествию даже обрадовался — он надеялся, что Малькова теперь снимут с работы, и история заколдованного замка позабудется потихоньку, но вопреки его надеждам вместе с Мальковым пришлось уходить с завода и самому Лапицкому.

Хотя и не так, как Лапицкий, но тоже надеялся на перемены Облавадский. Посидев в кабинете у Гвоздеглота, он принес назад в бывшее зараздевалье свой арифмометр и поставил на шкаф.

Впрочем, Ромашов вопреки тайным надеждам Облавадского не собирался уходить с завода.

Ромашов растерялся только в первое мгновение, когда, придя утром на работу, узнал о происшествии.

Ему стало как-то не по себе, когда он увидел дверь, за которой задохнулись Андрей и Варя. Противно задрожали ноги, и в голове возник какой-то туман, сквозь который трудно было различить границу яви и сновидения.

Ромашов побелел лицом, и это дало Сергеевне повод заключить, что новый начальник боится, как бы за чепе его не поперли с должности.

Пересилив себя, Ромашов все-таки зашел в комнату, внимательно осмотрел топчан, поискал другой выход и через него вышел в карное, а оттуда на улицу.

Пробыл он т а м, как рассказывала потом Сергеевна, довольно долго, но вышел назад спокойный и к а к о й - т о д р у г о й… Хотя почему д р у г о й, Сергеевна объяснить не могла. Вернувшись в цех, Ромашов работал весь день, как будто ничего не случилось.

Разумеется, уже через день весь город говорил, что на заводе тракторных двигателей случился взрыв и много, очень много народу отправлено в больницы и морги, хотя точные цифры не объявлены. Говорили и о том, что идет следствие по этому делу. Арестовано тоже немало народу. И знаете, кто оказался главным зачинщиком? Ну, этот… Да его знают все… Парень, по прозвищу Термометр.

Про Термометра историю рассказывали совсем жуткую.

Будто бы сбежал он из милиции и скрывался на старом кладбище несколько дней, но его поймали и там. Официально его забрали якобы за то, что он ломал на могилах кресты в нетрезвом виде, но это официально, а на самом деле… Ну, вы же и сами понимаете, что было на самом деле…

Но хотя и говорили так, никто ничего не понимал, и от этого становилось еще страшнее.

Вообще, разговоры и слухи достигли какого-то критического объема, и что бы ни происходило на заводе, обязательно связывали заводчане это событие с т о й ночью. Даже собранное директором совещание, которое длилось не двадцать минут, как обычно, а два часа, и то насторожило заводчан. Некоторые начали увольняться с завода. Ушел Мальков, уволились Фрол и Лапицкий, поговаривают, что скоро уйдет на пенсию и директор. На его место прочат Кузьмина, но, может быть, это тоже слухи…


Андрея и Варю похоронили в один день на старом Дражненском кладбище, где позавчера, охваченный яростью и тоской, ломал Термометр кресты на могилах.

Возвращаясь с работы, Ромашов, сам не зная зачем, свернул сюда и среди голых, гниловатых осин сразу увидел Помойную бабу.

— Дай копеечку, миленький… — попросила она, когда Ромашов поравнялся с нею.

Ромашов засунул руку в карман и нащупал там несколько монеток.

— Возьмите, бабушка… — он присел на скамеечку рядом со старухой. — А чья это могила?

Помойная баба только вздохнула в ответ, и Ромашов сразу догадался — чья…

Могила была совсем свежей. Растоптанная, желтела вокруг глина.

— На́ тебе яблочко… — услышал Ромашов. — Помяни бедных…

На корявой, морщинистой руке старухи дрожало налитое светом яблоко. Ромашов осторожно взял его.

Уже начало темнеть. За стволами кладбищенских осин разгоралось электрическое зарево огромного города, а в небе чуть теплилась, словно ослепленная этим заревом, одинокая звезда.

— Звезды — глаза ангелочков… — откусывая яблоко, проговорил Ромашов. — Мне бабушка так рассказывала.

— Ослепли ангелочки-то… — тихо отозвалась Помойная баба. — Ослепли, бедные…


Раскаленный воздух разрывал легкие. Но оставалось, оставалось какое-то безумно короткое время, может, всего одно мгновение, чтобы вспомнить все и спастись, и спасти… Обугленной рукой неумело коснулся Ромашов лба, груди, плеч…


Поле…

Покрытое ласковой, чуть колышущейся под ветром травою поле расстилалось вокруг. И бесконечно далеко, в любую сторону можно было идти по этому полю…


1978—1985 гг.

Загрузка...