Отохико Кага Приговор

Часть первая Весенняя метель

1

Скрежет железа о камень. По проложенным в бетонном полу рельсам движется тяжёлая тележка. Он ясно видит, как её лениво толкают заключённые в синих комбинезонах. Раздают еду. Вот надзиратель вытаскивает связку ключей. Ключ мягко входит в хорошо смазанную замочную скважину, с лязгом распахивается ржавая дверь.

Всё сразу приходит в движение. Коридор оживает, наполняясь звуками. Топот, голоса людей и всё перекрывающий шум воды. Кто-то моет посуду, кто-то спускает в унитазе воду, кто-то стирает. Внутри стен перемещаются мощные потоки. Здание, точно живой организм, перегоняет по путанице внутренних органов кишечный сок, кровь, слизь. Но вскоре всякое движение снова замирает. Теперь заключённые предоставлены сами себе, каждый может заниматься чем угодно. Кто-то сплетничает, кто-то играет в шахматы, кто-то самозабвенно трудится, кто-то сочиняет стихи, кто-то пишет письма, кто-то читает.

Расстелив на полу одеяло и соорудив из матраса что-то вроде стола, Такэо усаживается за него. Открыв недочитанное «Место человека в природе», он пробегает несколько строк, чтобы поупражнять глаза, но чтение его не увлекает. Взгляд, цепляясь за знаки, застревает на одном месте.

Его мучит дурное предчувствие. Наверняка сегодня утром придут за ним. Неприятно ощущать себя беспомощным пламенем свечи на ветру. Вдруг откроется дверь и его задует. И всё, конец.

На рассвете ему приснился нехороший сон. Всю ночь он слышал рёв ветра и шум дождя, но, скорее всего, это тоже было во сне: выглянув утром в окно, он увидел, что на сухом асфальте внутреннего дворика играет солнце. Сны слишком часто предвещают вполне реальные события. Сколько раз бывало, что ему снился дурной сон про заключённого из соседней камеры и потом с тем действительно случалось несчастье. Так что нет никакой гарантии, что эта буря не предвещает реальную беду.

Чёрное будущее уверенно подкрадывается к нему. Не зря его гнетёт это тревожное предчувствие.

Он посмотрел в сторону окна. Камера в полтора квадратных метра, с деревянным полом, прямо под окном умывальник, справа — унитаз, слева — небольшой шкафчик. Умывальник, прикрытый деревянной доской, одновременно служит столом, унитаз с опущенной крышкой — стулом. У шкафчика — дверцы из грубой проволочной сетки, сквозь которую просматривается всё, что находится внутри. Ничего особенного, все здешние камеры оборудованы одинаково, он давно привык.

Но сейчас он видел это словно со стороны, как будто уже с того света. Ему слышались громкие мужские голоса.

— Да-а… Значит, здесь и сидел Такэо Кусумото, которого недавно казнили? Ничего не скажешь, всё у него в полном порядке.

— Похоже, аккуратный был человек.

— Глянь-ка, сколько у него словарей! Ну и грамотей! Большой католический словарь, Библия, «Образцовый христианин». А он что же, был христианин? Да, точно, на стене, видишь, католический календарь, образ Девы Марии, открытки с видами траппистского монастыря.

— А бельишко-то всё постирано. И впрямь, аккуратный был малый. А вот, гляди-ка, картонная коробка с письмами. Набита битком. Все тщательно разложены по пачкам и каждая перехвачена резинкой. Да и в комнате нигде ни пылинки.

— И цветочки любил. Видишь, тюльпаны и хризантемы в банке из-под кофе.

И мужчины приступают к уборке. Все принадлежавшие ему вещи будут собраны и вынесены. В опустевшей камере с голыми стенами не останется ни малейшего следа от её прежнего обитателя…

Кстати, что-то здесь не так. Придя в себя, он впился взглядом в полку, где стояли Большой словарь и Библия. Его глаз отметил явный беспорядок в обычно безукоризненно ровном ряду. Да и католический календарь скособочился.

Каждое утро, едва проснувшись, он карандашом зачёркивает вчерашнее число, поэтому он, конечно же, прикасался сегодня к календарю, но не мог же он сдвинуть его набок, это было не в его характере: он сторонник строго вертикальных линий, любое отклонение от них выводит его из себя. А сейчас кажется, что двадцать шесть японских святителей[1] прилегли отдохнуть на распятия.

— Наверное, ветер, — пробормотал он про себя.

— Какой там ветер! Сегодня совсем тихо, — возразил ему внутренний голос.

— Но ведь, кроме меня, здесь никого нет. Никто не заходил после вчерашней поверки…

— И всё-таки кто-то был.

— Но кто?

Поднявшись, он подошёл к шкафчику и внимательно осмотрел стоящие на нём вещи. Вот и гипсовая фигурка Богоматери с Младенцем чуть-чуть сдвинута. Да и книги стоят как-то неровно, хотя он всегда следит за тем, чтобы корешки были выровнены по прямой линии. Из папки торчит листок плотной бумаги. Он попытался впихнуть листок обратно, но только смял его. Недовольно щёлкнув языком, вытянул листок — с мятой бумаги глумливо ухмылялись напечатанные на машинке буквы:


Кассационную жалобу оставить без удовлетворения.


Копия решения суда. Шесть лет назад, двадцать пятого января, это определение вынесла Вторая кассационная коллегия Верховного Суда. На заседаниях Верховного Суда ответчики не присутствуют, и мать сразу же из зала суда примчалась к нему, чтобы сообщить о результатах. Она плакала. Он стал утешать её, мол, приговор ведь не сразу приводится в исполнение. Мать требовала, чтобы он написал ходатайство о пересмотре решения суда, и на следующий день к нему пришёл его адвокат Хироси Намики, от которого он узнал, что по рукам и ногам скован крепчайшей цепью параграфов и статей закона.

— Решение Верховного Суда является окончательным, и не в твоих силах его изменить. Постановление о смертной казни выносится автоматически на десятый день после принятия решения, после чего ты получаешь статус приговорённого к смертной казни. Приговор приводится в исполнение по указу министра юстиции в течение шести месяцев со дня вынесения постановления. В какой именно день это произойдёт, неизвестно. Указ может быть подписан совершенно неожиданно в любое время. Однако исполнение приговора можно отсрочить, и для этого существуют разные способы: подача ходатайства о возобновлении права на кассацию, подача ходатайства о пересмотре дела, обжалование приговора, подача прошения об амнистии и пр. Пока любое из этих прошений находится в стадии рассмотрения, приговор не может быть приведён в исполнение. Вот только…

Адвокат неожиданно замолчал, не договорив. Но и так было понятно, что он хочет сказать. Даже если подать все возможные прошения, избежать смертной казни невозможно.

— Но поскольку теоретически вероятность отсрочки существует… — поправился он.

Адвокат впервые употребил тогда слово «теоретический», до этого он упирал на смягчающие обстоятельства и на общее впечатление. При этом выглядел он несколько смущённым. Такэо строго посмотрел на него, пытаясь взглядом стереть улыбку с его лица. Однако адвокат, не гася улыбки, приблизился к нему и с фамильярным видом — ещё немного и он похлопал бы его по плечу, — будто любовную записку, протянул копию решения суда. На листке бумаги была всего одна строчка:


Кассационную жалобу оставить без удовлетворения.


Эта строка острым кинжалом перерезала нить его жизни. И теперь она же, упиваясь своим всемогуществом и глумливо ухмыляясь, глядела на него с листка бумаги.

— Откуда это взялось? Почему? — спросил он сам себя.

— Вот я и говорю, что кто-то решил пошутить, — ответил ему внутренний голос.

Расправив мятый листок, он засунул его под Большой католический словарь, затем поправил фигурку Богоматери, так, чтобы её глаза смотрели прямо на него. Усевшись, он снова взялся за «Место человека в природе» и пробежал глазами несколько строк. Миллион лет тому назад, а может, и два миллиона — никто точно не знает, — во всяком случае, когда-то в глубокой древности, на земном шаре уже существовали животные почти такие же, как нынешние. Волки, лисицы, хорьки, барсуки, олени, кабаны и т. п. Отсутствовал только человек. То есть мир был в сущности почти таким же, как наш теперешний, за одним исключением — в нём не было человека. Ну просто ни единого человечка. Люди возникли вдруг, как будто их кто-то сотворил, и очень быстро распространились по земному шару. Эти странные существа несметное число раз спаривались, и вот в конце концов родился он, Такэо Кусумото. Вот уж, действительно… Раз люди возникли вдруг, то, возможно, так же вдруг они и исчезнут. Это было самой светлой его мечтой. Все люди умрут, и на земле, совсем как это было два миллиона лет тому назад, останутся одни звери. Мир зверей — волков, лисиц, хорьков, барсуков, оленей, кабанов… Мир, принадлежащий им одним.

— Вот уж повеселятся, — громко произнёс Такэо и попробовал засмеяться. Ему это удалось, но, раз начав, он уже не мог остановиться, в конце концов его внутренности свело судорогой и он скрючился от нестерпимой боли. Не будь это запрещено правилами, он упал бы и стал кататься по полу. Он ударился затылком о стену. Неожиданно оказавшийся упругим череп, как мяч, прыгал по жёсткой стене. Если не ограничивать силу ударов, череп может расколоться, но Такэо делал это не в первый раз и знал, что, как только сила удара перейдёт за грань допустимого, в глазах замелькают красные искры, оповещающие об опасности. Если прекратить биться об стену до того, как это произойдёт, кровь отхлынет от головы и станет легче. Он несколько раз повторил эту процедуру и услышал глухие ответные удары за стеной. Это его сосед Коно выражал своё недовольство. Такэо отошёл от стены, и стук в соседней камере сразу же прекратился. Он опять ударил. Стук возобновился. Проделав это несколько раз, Такэо подумал, что неплохо было бы поговорить с Коно.

Винт на ручке расшатался, и окно открывалось с трудом. Дотянуться до винта невозможно: мешает металлическая сетка, он дважды уже просил, чтобы ручку починили, но безрезультатно. В конце концов окно удалось распахнуть и сквозь щель внизу стала видна часть внутреннего дворика. Небольшой газон с засохшей травой пересекала асфальтовая дорожка. Вместе с ветром в камеру влетели человеческие голоса. В соседней камере играли в шахматы: «пешка — С-8», «слон — D-З». В воздухе металась грубая брань надзирателей, где-то визгливо переругивались женщины, кто-то громко смеялся, кто-то жаловался на невкусный обед…

Слышно было, как переговариваются его товарищи по несчастью, заключённые с нулевыми номерами, собранные в этом отсеке второго этажа четвёртого корпуса. Заключённые, номера которых кончались на два нуля, принадлежат к особо опасным преступникам, требующим специального надзора. Около десятка человек, так же, как и Такэо, приговорённых к смертной казни, ещё несколько человек, приговорённых к пожизненному заключению и ожидающих перевода в другую тюрьму, около двадцати человек, приговорённых к смерти или пожизненному, но подавших апелляционную жалобу и теперь ожидающих решения апелляционного суда, и около десяти подсудимых, дела которых пока ещё рассматривались в первой инстанции. То есть все эти люди либо уже были, либо ещё будут приговорены к смертной казни или пожизненному заключению — это первое, что их объединяло. А второе — все они содержались в условиях самой строгой изоляции — за прочными стенами одиночных камер. И, естественно, переговариваться могли только через окна.

Такэо окликнул Коно, но ответа не получил. Похоже, у соседа закрыто окно. Стукнув в стенку четыре раза кулаком, он снова позвал. На этот раз Коно откликнулся, хоть и приглушённым, еле слышным голосом. Такэо сразу ощутил на себе острый взгляд его треугольных глаз. Этот человек всегда вёл себя так, будто чего-то опасался.

— Я просто так, захотелось поболтать. Ты чем занимаешься?

— Читаю.

— Ну раз ты занят, я могу и попозже.

— Да нет, ничего, — сказал Коно таким тоном, будто делал одолжение. — Можно и сейчас. Давай, говори.

Такэо растерялся. Не сразу и сообразишь, с чего начинать.

— Впрочем, у меня к тебе есть вопрос, — сказал Коно таким тоном, будто был следователем, допрашивающим обвиняемого. — Ты вроде бы недавно был на приёме у начальства?

Такэо невольно вздрогнул. Откуда Коно мог узнать, ведь он никому ещё не рассказывал об этом.

— Ну, не то чтобы на приёме… — осторожно ответил он. — Скорее меня просто вызвали. Причём совершенно неожиданно.

— Гм… И что ты ему наболтал?

Коно по-прежнему говорил прокурорским, не терпящим возражения тоном. Он даже не удосужился спросить, зачем начальник тюрьмы вызвал Такэо, его интересовало только одно — что тот сказал. Коно был уверен, что очерёдность приведения в исполнение смертных приговоров устанавливается начальником тюрьмы, и полагал, что стукачи из числа заключённых нулевой зоны подробно доносят начальству о поведении приговорённых.

— Получил выговор за то, что слишком откровенно пишу о здешних порядках в своих «Записках заключённого».

— Ну, это мог сделать и начальник зоны.

— Но, видишь ли, — запинаясь, начал Такэо.

Как только речь зашла о начальнике тюрьмы, голоса, звучавшие вокруг, стихли, было ясно, что все украдкой прислушиваются к их разговору. Так что надо быть поосторожнее.

— Наверное, начальник тюрьмы испугался, что у него возникнут неприятности. Ну знаешь, права человека, свобода слова, то да сё… Вот он и решил лично сделать мне внушение.

— Гм… А что ты там такое написал?

— Понятия не имею. Не могу себе представить, что именно им не понравилось.

— Но ведь тебе, наверное, сказали? Указали на какое-то конкретное место?

— Да нет, ничего не сказали. Ограничились чрезвычайно мягким и расплывчатым внушением.

— Странно! Стоило из-за этого тебя вызывать!

— Мне тоже показалось это странным. Во-первых, рукопись уже прошла через цензора. И кому, как не ему, отвечать? Логическая неувязка, правда ведь?

«Логическая неувязка» — любимое выражение Коно, Такэо употребил его нарочно. И тот действительно сразу же перестал к нему придираться.

— Ну и странные же они типы! Сами не понимают, что делают. И всё же будь осторожней. Ничего хорошего, когда начальник тюрьмы лично тебя вызывает.

— Это ещё почему? — бодро, пытаясь скрыть тревогу, спросил Такэо.

— А ты что, не понимаешь?

— Нет, не понимаю.

— Ладно, проехали. Ничего хорошего в таком разговоре нет ни для тебя, ни для меня.

— Нет, ты уж изволь объяснить, в чём дело.

Такэо нарочно повысил голос, так чтобы было слышно всем окружающим.

— Начальник тюрьмы ни о ком из наших тебя не расспрашивал?

— Нет.

— И что же, речь шла только о тебе?

— Ну да.

— И у тебя не возникло никаких мыслей по этому поводу?

— Ну, честно говоря, мне это показалось странным.

— Ну, странным так странным, продолжай в том же духе.

Такэо не ответил. Коно тоже молчал. Замолкли и остальные. Ясно, что все прислушивались к их разговору. Стало слышно, как чирикают воробьи. Тут вдруг кто-то смачно и громко зевнул, словно говоря: «Вот скука-то». Наверняка Тамэдзиро Фунамото. Старик по кличке говнюк Тамэ, он любит повеселить публику. Раздался хохот, потом кто-то окликнул Тамэдзиро. Это послужило сигналом для возобновления разговоров. Из соседней с Коно камеры донёсся голос Оты, было отчётливо слышно каждое его слово.

— Ох, как же быть-то, птичка-то моя с самого утра совсем ничего не ест. Нахохлилась, стала как шарик от пинг-понга, явно какая-то хворь на неё напала.

— Если птица нахохлилась, пиши пропало. Вот и мой птенчик тоже хохлился, хохлился да и подох, — ответил Коно.

— Значит, и моя подохнет?

— А она гадит? Говорят, нехорошо, когда запор.

— Да не знаю я, было у неё что или нет.

— А ты присмотрись получше. И пощупай возле заднего прохода, если у неё запор, там должно быть затвердение.

— Ох, вот беда-то, как пить дать, подохнет. Совсем плоха. Если она помрёт, мне тоже конец, это уж точно.

— Ты сначала проверь, не запор ли у неё, — рассердился Коно.

— Да не понимаю я! Подохнет, это уж точно. У меня предчувствие. Дурное предчувствие!

Голос Оты задрожал, в нём звучало отчаяние. Ещё немного и он зарыдает. Так-то он человек жизнерадостный, даже слишком, но чуть что — сразу в слёзы, почему и стал мишенью для насмешек.

— Ну вот, сейчас заревёт, — сказал кто-то, и точно — Ота тут же разразился рыданиями. Послышались смешки. Тамэдзиро немедленно зарыдал тоже, передразнивая Оту.

— Я её пихаю, а она хоть бы что, не шевельнётся даже. Не иначе подыхает! Всё, ей конец. И мне тоже.

— И мне то-о-о-же! — кривлялся Тамэдзиро.

— A-а, подохнет, как пить дать подохнет, — голосил Ота. — И ты подохнешь. Все мы тут подохнем.

Тут где-то в самом конце коридора Катакири начал громко читать сутру. Его голос, заполняющий пространство и время, всегда начинает звучать произвольно и произвольно же обрывается. Иногда его хватает всего на минуту, иногда он не смолкает в течение двух часов, пока не осипнет.


И рёк Будда Ананде и Вайдэви тож: «Тот, кто искренне желает возродиться в Западной земле, прежде должен обратить взор на гладь озёрную и восемь обличий…»


При звуке этого голоса, такого строгого и внушительного, перед глазами сразу возникает лицо Катакири. Тяжёлый, выступающий вперёд подбородок, массивный нависший лоб. Раз уж он начал читать сутру, остановить его невозможно. Однажды какой-то неопытный надзиратель-новичок начал было его бранить. Катакири тут же послушно умолк, но не прошло и часа, как он стал буянить у себя в камере. Разделся догола, громко скрежеща зубами, разбил окно, осколками стекла исполосовал себе кожу на всём теле и стал истекать кровью — будто его окатили красной краской. Именно после этого случая все окна в нулевой зоне и затянули изнутри металлической сеткой. И молчаливо признали за ним право читать сутру.

Когда слушаешь сутру, всё тело пронизывает жгучая боль и наваливается смертельная усталость, как будто тебя только что отстегали кожаной плёткой. Начинаешь понимать, что сам-то ты неспособен на столь страстную, размягчающую плоть молитву, и мысль о собственной неполноценности приводит в отчаяние.

Такэо закрыл окно и сел за свой импровизированный стол. На нём всё ещё лежала открытая книга «Место человека в природе», он начал читать и невольно втянулся. Ни в чём невозможно докопаться до первопричины. Это относится и к происхождению человека. За последние два миллиона лет на этой планете, которую называют Земля, не произошло ничего нового, кроме возникновения на ней человека. Ни человека, ни всего с ним связанного не существовало на протяжении долгих веков развития Земли. Например, те же наказания — звери их не знали. Именно человек изобрёл уголовное право, придумал тюрьмы и виселицы. Каторга, смертная казнь — реальность именно человеческого существования. Раньше ничего подобного на Земле не было.

— Я тоже заключённый нового образца, на Земле ещё таких не было, — сказал Такэо, не сознавая, что думает вслух. Его оторвал от чтения звук шагов, надвигающийся откуда-то издалека.

2

Заключённые привыкли к звукам шагов и не обращают на них внимания. Конечно, они безошибочно различают шаги идущих с обходом надзирателей, но и к ним относятся как к чему-то обыденному. Разумеется, обход волнует всех, этого нельзя отрицать, но никто же не станет к нему готовиться. Других шагов, как правило, просто не замечают. Это и естественно: ведь по коридорам постоянно кто-то передвигается: одних заключённых выводят на прогулку, других на свидание, третьих на спортплощадку, четвёртых ведут в медпункт, пятых в баню, кого-то переводят из одной камеры в другую.

Но слух заключённых необычайно чутко реагирует на шаги необычные, отличные от тех, которые они слышат каждый день. Шаги врача, прибежавшего ночью, чтобы сделать укол внезапно разбушевавшемуся больному, шаги стажёра-юриста, проходящего в тюрьме практику, шаги американских студентов, получивших особое разрешение на осмотр тюрьмы, — к таким шагам заключённый прислушивается внимательно, прильнув к вентиляционной щели, расположенной над кормушкой. Есть ещё одни визитёры, которые привлекают к себе чрезвычайное внимание.

Обычно они приходят группой в семь или восемь человек: начальник службы безопасности и надзиратели из отделения особой охраны. Их появление, окружённое атмосферой какой-то особой торжественности, означает, что на это утро назначена казнь. Если же без лишнего шума приходит начальник воспитательной службы или, скажем, начальник зоны в сопровождении одного или двух надзирателей, это значит, что казнь состоится завтра, просто тюремное начальство сочло возможным сделать уведомление накануне, полагая, что это никак не повредит безопасности и порядку. Но сейчас по звуку шагов трудно было прийти к какому-то определённому выводу.

Прислушавшись, Такэо решил, что идут трое. Словно нарочно ступая не в ногу, они продвигались по специальному, приглушавшему звуки напольному покрытию, их уверенная (при том, что они старались идти бесшумно) поступь не оставляла места для сомнений. Очевидно, сбылось его ночное предчувствие. Впереди шагает грузный, с явным трудом несущий своё тяжёлое тело маленький человек — начальник воспитательной службы. Он монах секты Синсю, на его круглом лице, к которому совсем не подходит форменная фуражка, всегда играет добродушная улыбка.

— Ну, Такэо Кусумото, тебя вызывают к начальнику.

— Что, сегодня за мной?

— Мне ничего не известно. Велено привести к начальнику.

Когда они удалятся на значительное расстояние от его одиночной камеры, Такэо спросит ещё раз:

— Скажите же, прошу вас. Что, действительно уже?

Начальник воспитательного отдела слегка кивнёт. Потом, словно желая свести на нет значение собственного жеста, решительно сорвёт с головы фуражку и начнёт утирать пот. От его бритой блестящей головы поднимется пар. Этому добропорядочному, но малодушному монаху невыносимо видеть страх в глазах заключённых. Тем более что причиной этого страха является он сам. И он снова и снова станет отирать пот. Потом испариной покроется всё его тело, дыхание станет прерывистым, и он то и дело будет сбиваться с шага. А всё потому, что ему предстоит выполнить самую ненавистную свою обязанность.

Остальные двое — либо оба из особой охраны, либо один из охраны, а второй начальник зоны, в зависимости от обстоятельств. Они идут мелкой семенящей походкой, то ли торопливой, то ли неуверенной, то ли заплетающейся. Вот они ненадолго задерживаются у поста. Начальник воспитательной службы, поприветствовав постового надзирателя, делает ему знак глазами, и тот, сразу же поняв, в чём дело, берёт связку ключей и возглавляет процессию… Э, да ведь они идут в противоположную сторону! Такэо вздохнул с облегчением: похоже, на этот раз пронесло. Предчувствие обмануло его. Но, лишь на миг возликовав, он снова навострил слух. Шаги останавливаются на противоположной стороне слева, там, где находятся камеры Такахаси, Сунады и Андо. Сквозь дверь до него доносится чей-то невнятный голос — кажется, Андо. Потом раздаётся шарканье резиновых сандалий. Да, точно он. Андо. Пришли за Сюкити Андо.

Андо имеет кличку Малыш. И не зря: у него стройное, почти лишённое растительности тело, длинные ноги с гладкими и тугими, как у подростка, икрами, в бане и в гимнастическом зале на него постоянно обращены ласкающие жаркие взгляды. Когда кто-нибудь, воспользовавшись рассеянностью надзирателя, погладит его по маленькому заду, он хихикает, пожимая плечами, как девчонка, которой нашёптывают что-то на ушко.

Андо родился в районе Канда на улице Суэхиро. Отец был зеленщиком, занимался оптовыми поставками бананов, так что семья ни в чём не нуждалась. Его холили и лелеяли как единственного ребёнка и отдали в миссионерскую школу на улице Фудзимитё. В этой школе учились преимущественно дети богатых людей, атмосфера там царила весьма свободная, а поскольку ученики получали как начальное, так и лицейское образование, им не было нужды готовиться к экзаменам. Отец покупал ему всё, что тот просил, но вот любить его не любил. Когда в начальной школе ему поручили во время летних каникул собрать коллекцию насекомых, отец сразу же купил ему все необходимые приспособления: сачок, специальные пакетики из парафинистой бумаги, доску для образцов. Однако ему и в голову не пришло повезти его туда, где водятся насекомые. Прослонявшись целый день с сачком вокруг храмов Канда-мёдзин и Юсима-сэйдо, Андо вернулся домой без единого трофея. Увидев, что сын ничего не поймал, отец рассердился, стал ругать его, обвиняя в неблагодарности, и лишил ужина. Всегда занятый, отец обычно уходил из дома чуть свет, и стоило сыну попасться ему на глаза, как он тут же начинал распекать его, словно желая наверстать упущенное. Под горячую руку попадало и матери: «Совсем избаловала его, вот и растёт шалопай», — обвинял он её. Но и матери пальца в рот не клади: «Всё потому, что ты совсем не занимаешься ребёнком», — моментально парировала она. Отец, который ни от кого не терпел ни малейшего возражения, тут же, вспылив, переворачивал стол, бил посуду. В конце концов мать тоже спасалась бегством и присоединялась к сыну, который ещё раньше прятался в своей комнате на втором этаже.

Поскольку мальчик не блистал особыми успехами в школе, ему наняли репетитора. Отец сам пошёл в Токийский университет и договорился со студентом, который стал приходить к ним три раза в неделю. После урока мальчик посылал служанку вниз к матери, и она сама вносила в комнату для занятий поднос с европейскими сладостями и чаем. Это было верхом внимания с её стороны, обычно она не выходила даже к гостям, высылала служанку. За сладостями она ходила сама три раза в неделю во французскую кондитерскую «Кадо», которая имела филиал в универмаге Мицукоси.

Он перешёл в среднюю школу, когда его мать неожиданно исчезла. Её место заняла некрасивая, но молодая женщина, и он никак не мог заставить себя называть её мамой. Отец был в ярости. Тогда он стал называть её «мама», но, обращаясь к ней, никогда не смотрел ей в глаза. Спустя год она тоже неожиданно исчезла. С тех пор новые матери сменяли одна другую примерно раз в полгода. Одна из этих женщин, имя которой он начисто забыл, как-то соблазнила его в комнате для занятий. Это была тщедушная девчонка, которой ещё и двадцати не было. Она добросовестно научила его всему, что касается взаимоотношений между мужчиной и женщиной, и похвалила: «У тебя куда лучше получается, чем у отца». С тех пор она залезала к нему в постель каждый раз, когда отца не было дома, и всегда хвалила его. Но их тайная связь перестала быть тайной, когда она забеременела. Отец очень боялся, что кто-нибудь из его женщин забеременеет, поэтому нарочно подвергся операции, которая сделала его бесплодным.

С тех пор отец установил за ним строгий надзор и по ночам запрещал ему спускаться на первый этаж. На втором этаже специально для него оборудовали отдельную уборную и ванную. На верху лестницы установили дверь, правда, она не запиралась, но около неё посменно дежурили особенно преданные отцу служанки. Он всегда оттягивал момент возвращения домой из школы и до поздней ночи шлялся по разным злачным местам. Поскольку отец ограничивал его в карманных расходах, он стал воровать деньги из женских кошельков, брал из кладовой старые вещи и продавал их. В туалете на станции он снимал школьную форму и переодевался в костюм, портфель тоже научился оставлять в камере хранения. У него были знакомые юнцы в кинотеатрах и в игорных домах, а в турецких банях он обзавёлся своими банщицами.

В последнем классе средней школы Андо провалился на выпускном экзамене, и в школу вызвали отца. Тот сходил к парикмахеру, облачился в новёхонький, с иголочки костюм и отправился в школу, где ему сообщили не только о плохой успеваемости сына, но и о его едва ли не худшей посещаемости, предложив подумать о переводе мальчика в другую школу. Отец вернулся домой в чрезвычайно дурном расположении духа и заявил: «У меня за плечами только шесть классов, вот они и измываются. Да пропади она пропадом, такая школа». И в апреле Андо отправили в тренировочный лагерь, который находился в горах префектуры Гумма. Там была крошечная деревянная казарма, вмещавшая около двух десятков подростков, начальником школы был пожилой отставной военный. Утром все чинно рассаживались в зале для занятий, после обеда шли на полевые работы, в дождливые дни проводились тренировки по кэндо и дзюдо. Андо не умел сидеть на коленях как полагается, и во время занятий у него страшно болели ноги, на полевых работах над ним все насмехались, потому что физически он был слабее других мальчиков, в большинстве своём деревенских. Бежать из этой глуши, куда даже автобусы не ходили, тоже было невозможно, и в какой-то момент он понял, что единственный выход — заболеть. Он стал пить сырую воду, чтобы вызвать понос, не накрывался ночью одеялом, чтобы простудиться, но такие болезни быстро проходили. Однажды, собравшись с духом, он во время работ подлез под падающую пихту, и ему расшибло плечо. Его положили в больницу медицинского университета в Маэбаси и там, помимо перелома ключицы, у него обнаружили туберкулёз лёгких.

Год, проведённый затем в санатории у подножья горы Асама, был самым безмятежным в его жизни. В ту пору, когда на голых лиственницах лопнули почки и они быстро зазеленели, Андо неожиданно навестила мать. Она сказала, что живёт сейчас неподалёку на вилле Тигатаки, и познакомила его с новым мужем. Им оказался вовсе не тот студент Токийского университета, как много раз рисовалось в его воображении, и всё же её муж выгодно отличался от его грубого торговца-отца, он приветливо улыбался и имел весьма галантные манеры. Он сказал, что видел Андо ещё школьником в форме с украшенным золотым позументом воротничком, то есть получалось, что они с матерью познакомились задолго до того, как она развелась с его отцом. Летом мать часто навещала его вместе с мужем и каждый раз приносила какие-нибудь гостинцы. Но фрукты, как правило, портились, а книги покрывались пылью. «Может, тебе ещё что-нибудь нужно?» — спросила мать. Он ответил: «Денег» — и стал плакаться на свою тяжёлую жизнь в лагере. Мать заплакала и оставила ему конвертик с большой суммой денег. В конце лета мать с мужем перебрались в Токио. Её муж сказал на прощанье: «Выздоровеешь — приезжай» — и оставил ему визитную карточку, на которой значился их адрес: «Хонго, ул. Мотомати». Это было всего в десяти минутах ходьбы от дома его отца на улице Суэхиро в районе Канды.

Скоро лиственницы стали желтеть, а потом и вовсе осыпались, и в горах наступила зима. Вокруг санатория были только голые деревья и сухая трава, солнечные лучи бесцеремонно вторгались в палату. Многие из пациентов клиники, которая и раньше была заполнена едва наполовину, подались в более тёплые места, остались только несколько стариков, которым лень было двигаться с места, и он, Андо. Старики целыми днями сидели у телевизора или просто зевали, а после ужина сразу же ложились спать, его же такое бесцельное времяпрепровождение тяготило. Заскучав, он стал подумывать о возвращении в Токио, но понимал, что отец ни за что не примет его. Когда его должны были перевести из больницы Маэбаси в санаторий, отец ограничился открыткой с наставлениями, он ни разу не навестил его и даже не прислал ни одного письма.

Зима выдалась затяжной. Когда в газетах появились фотографии расцветшей в Токио сакуры, у Асамы ещё белел снег, тропинки были скованы льдом, деревья в лесу были однотонно бурого цвета. Однажды, когда Андо вышел прогуляться, ему на глаза попался автобус, идущий до станции, и он неожиданно для самого себя вскочил в него. Заглянув в кошелёк, он обнаружил там несколько полученных от матери конвертиков. Доехав до станции, он без всяких колебаний купил билет до Токио.

В Токио было тепло, по улицам шли легко одетые люди, и его облачённая в пальто фигура казалась нелепой и провинциальной. Большую часть денег он потратил на модную демисезонную одежду, потом отправился кутить в давно знакомые ему Асакуса и Уэно, провёл ночь в Санъя и в результате остался без единого гроша. На следующее утро с раскалывающейся с похмелья головой он вышел на станции Окатимати и, дойдя пешком до улицы Суэхиро, быстро прошёл мимо родного дома и стал подниматься по задней лестнице храма Канда-мёдзин, в котором часто играл в детстве. У него кружилась голова, его подташнивало, по всему телу разливалась невыносимая усталость. Когда он добрался до самого верха лестницы, всё его тело было покрыто испариной, от тепловатого пота резало глаза.

Он как раз свернул на улицу Мотомати, когда ему захотелось в уборную, но он решил потерпеть до дома матери. Однако сбился с дороги и, пока искал нужный ему дом, наткнулся на полицейский пост. Ему очень уж не хотелось обращаться за помощью к полицейскому: он был одет слишком роскошно для лицеиста, к тому же в прошлом его несколько раз задерживали за неблаговидное поведение в разных злачных местах, поэтому он свернул в первый попавшийся переулок. Дорога резко пошла вверх, его опять замутило и стала кружиться голова. Вокруг были одни жилые дома, никаких туалетов на пути не попадалось — город отказывал ему в удовлетворении самых насущных потребностей. Задыхаясь, он брёл мимо домов с опущенными шторами и закрытыми ставнями. Тут ему попалась на глаза школа, и, недолго думая, он вошёл внутрь. В детском туалете двери кабинок расположены низко, поэтому его могли увидеть, но ему было уже не до этого. Вместе с экскрементами и рвотой его организм покинула боль. Его поразило, что такая сильная боль исчезла в результате всего-навсего выброса каких-то веществ из организма. Наконец обретя душевное равновесие, он услышал звонкие детские голоса. Судя по всему, шёл урок родной речи. Он с умилением подумал о том счастливом ещё времени, когда сам учился в начальной школе. Внезапно — возможно, причиной был витающий в воздухе запах мочи — ему вспомнилось, как однажды, уже в третьем классе, он обмочился ночью, и мать больно ущипнула его за задницу. Пальцы у матери были тонкие и удивительно нежные. Рассматривая по-детски неумелые изображения половых органов на дощатых перегородках, он с удовольствием вспомнил, как сам рисовал что-то в этом роде. Справив нужду, долго не мог сдвинуться с места: ему казалось, что если он поднимется, то заключённый в этой кабинке счастливый мирок его детства тут же рассыплется в прах.

Вдруг послышался звук шагов. Он торопливо привёл в порядок одежду, готовый спасаться бегством, и усмехнулся, представив себе, как нелепо должен выглядеть со стороны. Но ведь он не сделал ничего плохого, ничего, из-за чего надо было прятаться и убегать. Однако, заметив приближающееся издалека яркое желтовато-зелёное платье, присел, стараясь укрыться за низкой дверью. Надежда сменилась тупым отчаянием, когда он понял, что эти суетливые лёгкие шаги принадлежат ребёнку. Шаги приблизились как раз к его кабинке. Ручка двери дёрнулась несколько раз, после чего шаги переместились к двери соседней кабинки. Тогда он поднялся. Высунулся, рассчитывая напугать, но перед ним оказался узкий девичий затылок. Шейка, как цветочный стебель, поднималась из зелёного, отороченного кружевами воротничка. Девочка стояла, повернувшись к нему боком, она не замечала, что за ней наблюдают, он видел её нежные, беззащитные, словно распахнутые настежь окна, глаза. Девочка вошла в соседнюю кабинку и тут же приступила к делу. Он с удовольствием прислушивался к звуку энергично бившей упругой струйки. Теперь он был совершенно спокоен и, когда понял, что девочка не заперла за собой дверь, открыл свою. И едва она закончила справлять нужду, тут же выскочил из кабинки и, рванув на себя соседнюю дверь, ворвался внутрь.

На миг девочка оцепенела от страха, но тут же завопила и стала отбиваться. Этого он не ожидал, ему казалось, что удастся как-нибудь улестить её. Схватив её за шею, которая извивалась, словно шланг, вырвавшийся из рук пожарника, он стал сжимать её изо всех сил, словно стараясь остановить воду. Вода перестала литься, и шланг бессильно повис. Когда тяжёлая, как арбуз, голова девочки ударилась о его грудь, он подумал: «Я убил человека». При этом ничего не почувствовал, только слегка удивился: «Надо же, как, оказывается, легко умереть…» В тот же миг его охватило нестерпимо сладостное чувство, словно мёд перетекло из груди в низ живота, разлилось по всему телу. Он сорвал красные трусики, которые всё ещё оставались спущенными, и обнажил нижнюю часть тела девочки. Она была совсем ещё ребёнком, но её по-женски округлые ягодицы и тонкая талия разбудили в нём желание. Обессилев, он впервые взглянул ей в лицо. Покрасневшая, ещё тёплая кожа, правильные черты лица — она была красивой, как ему и рисовалось, когда он разглядывал её профиль. Он аккуратно протёр тело девочки туалетной бумагой и усадил её, прислонив к стене, чтобы не падала. Затем закрыл дверь и, не оглядываясь, вышел на улицу, залитую лучами весеннего солнца.

— А потом я, — рассказывал Сюкити Андо, — пошёл в парк. Там рядом со школой парк. Сакура была в полном цвету, и мне так странно стало. Почему странно? Да потому, что смотрю — красота вокруг просто обалденная. «Вот странное существо человек, — пришло мне в голову. — Даже после такого способен любоваться цветами». И ещё я подумал: «Раз цветы так красивы, то, в конце концов, какая разница, что я сделал». Успокоился и пошёл к матери. Раза два пришлось спрашивать дорогу, из-за этого-то меня и поймали потом. Ну, мать, конечно, рада была, да… Я у неё провёл дней десять. Хорошие были денёчки. Каждый день вкусно ел, ходил с ней по магазинам или просто так, погулять. Ей-то казалось, что я всё ещё маленький. Она и обращалась со мной совсем как с ребёнком.

— Ты и сейчас ребёнок, — заметил Такэо. — Всё тебе нипочём, никогда не унываешь.

— Ха-ха-ха… Это точно, — подтвердил Андо. — Такой уж характер дурацкий, всё с меня как с гуся вода.

Два года назад, в тот день, когда по делу Андо был вынесен приговор, на большой спортплощадке как раз играли в бейсбол — это бывало дважды в месяц. По этому случаю все были в сборе и каждый счёл своим долгом поиздеваться над Андо.

— Эй, Малыш! Говорят, ты получил наконец свой приговор? Что, опять смеёшься? Да тебя ничем не возьмёшь!

— Экая жалость! Ни за что ни про что вздёрнуть такого симпатягу.

Что бы ему ни говорили, Андо только улыбался в ответ, казалось, ничто, кроме бейсбола, его не занимает. Ожидая своего выхода, он вдруг спросил у Такэо:

— А как это умирать? Что при этом чувствуешь?

— Ну, этого никто не знает.

— Само собой. И всё же, куда отправляется человек после смерти?

— Это тоже никому неизвестно.

— Но ведь говорят, после смерти человек вроде бы рождается заново. Это правда?

— Может, и правда, — Такэо постарался придать своему лицу глубокомысленное выражение. Ему хотелось узнать, на что надеется Андо. — Во всяком случае, так говорят умные люди. А кем бы ты хотел переродиться?

— Ну, не знаю, — Улыбка погасла на лице Андо, он сразу посерьёзнел и глубоко задумался. — Хорошо бы родиться тюльпаном. Красным тюльпаном.

Заключённые, прислушивавшиеся к их разговору, прыснули.

— Нет, ты только подумай — тюльпаном. Да ещё и красным! — сказал один.

— А Малыш у нас любит всё красное, — добавил другой, явно намекая на то, что жертва Андо была в красных трусиках.

— Почему тюльпаном? — спросил Такэо, почувствовавший, что Андо не шутит.

Глядя Такэо прямо в глаза, Андо сказал раздельно, словно желая донести до него каждое слово.

— Мне смерть как надоело быть человеком.

Это вызвало новый взрыв смеха. Заключённых забавляло всё неожиданное. Но Такэо не мог смеяться. Ему было понятно, что чувствует Андо. Он и сам много раз думал о том, что больше не хочет быть человеком.

И вот сейчас, в этот самый миг, Андо делает первый шаг к тому, чтобы стать красным тюльпаном. Идёт по коридору, шлёпая резиновыми сандалиями, и, наверное, уже не смеётся. Впрочем, может, до него ещё и не дошло, куда его ведут. При его беспечности и такое вполне возможно. Вызвал начальник тюрьмы и вызвал, подумаешь, дело какое! Иногда начальник воспитательной службы останавливается, чтобы вытереть пот. На самом-то деле толстяк озабочен состоянием Андо, но тому хоть бы что, глядит на его лысую голову, над которой поднимается пар, да улыбается. Войдя в большой кабинет начальника тюрьмы, где наверняка включён калорифер, он начнёт с любопытством озираться. Ему предложат сесть, он плюхнется на диван и испугается, когда под ним заскрипят пружины. Начальник же тюрьмы, глядя на него с улыбкой, начнёт ни к чему не обязывающий разговор о том, о сём.

— Как себя чувствуешь в последнее время? Мне, конечно, сообщает о том ваш постовой надзиратель…

— Спасибо…

— Родители навещают?

— Да, мать.

— Мать? Кажется, твоя мать второй раз вышла замуж?

— Да.

— Значит, официально она тебе уже чужой человек?

— Да, она приходит на свидания тайком от отца.

— Хорошая у тебя, видно, мать.

Начальник тюрьмы скажет это с растроганным видом, хотя ничего нового для себя он не услышал. На самом-то деле он спрашивает о том, что прекрасно ему известно. Он всегда заранее изучает личное дело заключённого, а уж там собраны все нужные сведения: и о семейных отношениях, и о ходе судебного разбирательства, и о поведении в тюрьме, и о переписке, и о свиданиях.

— Кстати, сколько тебе лет?

— Двадцать один.

— Да ну? А на вид будто и двадцати ещё нет. Значит, ты уже справил совершеннолетие? Небось, с тобой все обращаются как с ребёнком?

— Да. — И Андо улыбнётся обезоруживающей детской улыбкой.

— Стало быть… — Начальник сделает вид, будто задумался. — Сколько же тебе тогда было лет?

— Восемнадцать.

— А, значит, всё-таки восемнадцать уже было. — Начальник наверняка подумает, что если бы Андо ещё не исполнилось восемнадцати, то смертную казнь заменили бы пожизненным заключением, но Андо и это невдомёк, он по-прежнему будет блаженно улыбаться.

— Твоё вероисповедание?.. — Тут голос начальника приобретёт некоторую значительность.

— Я ни во что ни верю, — решительно ответит Андо.

— Да ну? Это большая редкость… — В голосе начальника прозвучит сожаление.

По его глубокому убеждению, с верующим продолжать разговор было бы куда легче. Многие обитатели нулевой зоны принимают какую-нибудь веру. А если даже не принимают, то хотя бы посещают религиозные собрания, во всяком случае встретить среди них человека, который решился бы сказать вот так: «Я ни во что не верю», действительно большая редкость.

— Ты ведь, кажется, учился в католической школе?

— Да, в начальных классах.

— Там вас наверняка окружали священники и монахини, удивительно, что ты совсем не заинтересовался религией.

Андо только улыбнётся. Во-первых, ему просто нечего на это ответить, а во-вторых, надо же как-то выказать своё уважение начальнику тюрьмы, который не поленился так досконально изучить его прошлое. Тут в разговор включится начальник воспитательной службы.

— Андо только один раз присутствовал на моей проповеди. Я тогда толковал гимны преподобного Синрана.[2] Он всю проповедь проспал.

— Что ж, понятно, — скажет начальник и, подтрунивая, добавит:

— Ты, небось, и все занятия в школе проспал. Я прав?

Андо пожмёт плечами. Это единственное, чему он научился от своего французского духовника. Начальник тюрьмы и главный воспитатель засмеются. Они засмеются так заразительно, что к ним присоединится и сам Андо. Пока все смеются, начальник тюрьмы, улучив момент, как бы между прочим скажет:

— Ну вот, получается, что завтра нам с тобой придётся расстаться.

Интересно, перестанет ли Андо смеяться? Наверное, перестанет.

Или нет, скорее всего, он по инерции продолжит смеяться, но смех застынет на его лице неподвижной бессмысленной гримасой. Впрочем, может, получится совсем наоборот. Он станет смеяться ещё пуще.

— Ха-ха-ха, неужели уже пора? Пора отправляться? Ха-ха-ха!

Он будет веселиться как школьник, предвкушающий загородную прогулку. Да, пожалуй, в духе Андо скорее последнее.

Главный воспитатель хорошо поставленным голосом начнёт торопливо вводить его в курс дела. Сообщит, что телеграмму родителям послали. Что мать придёт, а отец пока не дал никакого ответа. Ну да ладно, вместо него я сам позабочусь о твоём угощении, во всяком случае, до приезда матушки. Говори, не стесняйся, чего бы тебе хотелось на ужин? Сладостей? Ладно, ладно, я пошлю за ними начальника отдела снабжения.

На следующий день, в десять часов утра, с белой повязкой на глазах, придерживаемый с двух сторон конвойными, Андо поднимется на эшафот. И когда привязанное к верёвке холодное металлическое кольцо коснётся его шеи, он упадёт. Упадёт, ничего не понимая, как когда-то упала убитая им девочка…

Между тем шлёпанье резиновых сандалий стихло. Наверное, они уже поднимаются по лестнице. Разбухшее время внезапно сжалось, и Такэо вздохнул. Его наконец отпустило, будто скальпель вырезал из тела тревогу, порождённую предутренним сном. Однако какая-то тяжесть — словно неуничтоженные раковые клетки — осталась и, комком сжавшись в груди, ожидала своего часа.

Да, сегодня ему повезло. Но уже завтра на месте Андо может оказаться именно он. По здешним правилам в воскресенье этого не бывает. Но только по здешним, вообще-то казнь может быть назначена на любой день, кроме больших праздников, первого и второго января и тридцать первого декабря. То есть за ним могут прийти когда угодно. «Так или иначе, хотя бы не сегодня…» — подумал Такэо.

Как только стихли шаги, вокруг зашевелились. Похоже, не только Такэо, а и все остальные прислушивались к ним, затаив дыхание. Он глубоко вздохнул. Тело будто разом обмякло, сидеть стало невмоготу, и он привалился к своему столику из матраса. Томик «Место человека в природе» упал на пол и в отчаянии захлопнулся. Такэо был как выжатый лимон, голова превратилась в пустой сосуд, абсолютно лишённый мыслей. Обессиленный, он спрятал голову под матрас, и тут же в ушах, словно призыв из иного мира, зазвучал далёкий крик: «На спортплощадку-у-у-у!». Физкультурный час. Пошатываясь, он поднялся и сильно ударился плечом о стену. Боль неожиданно взбодрила его. Три шага от стены к стене, ещё три шага, ещё три шага… Затем он переоделся в синий тренировочный костюм, взял в руки спортивные тапочки и стал ждать, когда откроют камеру.

Выпущенных из камер заключённых выстроили в коридоре. Затем колонной — надзиратель впереди и надзиратель сзади — повели на спортивную площадку. Заключённые одеты кто во что горазд, в тренировочном костюме один Такэо. Другие в пиджаках или джемперах, а кое-кто и в синих тюремных робах.

В колонне семь человек — половина всех имеющихся в наличии осуждённых. До спортивной площадки, расположенной позади тюремного корпуса, бегом меньше пяти минут. Однако заключённым, редко покидающим тесные камеры, кажется, что они идут туда очень долго — по лестнице, коридорам, крытой галерее. Маленькая спортивная площадка, имеющая странную веерообразную форму, обнесена высокой бетонной стеной. И тем не менее, попав сюда, всегда испытываешь чувство свободы — кажется, здесь так просторно, да и небо над головой.

Такэо сразу же пригласил Андо поиграть в мяч, и они вышли на середину. Остальные, сгрудившись на освещённом солнцем клочке земли, не двигались с места.

Такэо, уверенный, что Андо увели, был поражён, увидев его среди выведенных в коридор заключённых. Однако ему нередко случалось обманываться подобным образом, поэтому, поняв свою ошибку, он только усмехнулся. Он попытался вычислить, кого же увели на самом деле, но так и не понял. Скорее всего, кого-то из соседей Андо, собственно, он и пригласил его поиграть в мяч, чтобы узнать, кого именно.

Мяч был просто брезентовым мешком, набитым ватой, даже самым сильным ударом нельзя было заставить его лететь туда, куда нужно. Тем не менее, подхваченный ветром, он пролетел над головой Андо и укатился в глубокую синевато-чёрную тень у стены. Андо, не двигаясь с места, только проводил его взглядом, как будто был не участником игры, а всего лишь зрителем.

— Эй, сходи за мячом! — крикнул ему Такэо.

Андо, не вынимая рук из карманов, медленно двинулся к мячу, подобрал его и лениво кинул. Мяч упал, не долетев до Такэо нескольких метров. Такэо быстро схватил его и резко бросил, метясь в голову Андо, но промазал, мяч попал в руку.

— Ты что, больно же! — Андо потёр руку.

— Да неужели? Ну ты и неженка! — И Такэо стал кидать мяч, стараясь попасть Андо в плечи и грудь.

Андо не убегал и не пытался ответить, только смеялся. В конце концов Такэо сдался и стал отряхивать руки.

Солнце висело совсем ещё низко, от стены падала густая тень. По сомнительной чистоты синему небу тянулись похожие на грязный осадок облака. Одно из них — большое и сизое — надвигалось на солнце. Такэо, щурясь, взглянул на стоящего против света Андо.

— Знаешь, я тут давеча подумал, что пришли за тобой.

Андо расхохотался. Наверное, принял слова Такэо за шутку.

— А что, было бы здорово! Ты не представляешь, как мне здесь всё обрыдло. Только и жду, чтобы за мной откуда-нибудь да пришли.

— Приходил начальник воспитательной службы, — перебил его Такэо.

— Да ну? — Оборвав смех, Андо захлопал своими круглыми глазёнками. Малыш малышом, но что значит приход начальника воспитательной службы, понимал даже он.

— Точно. Шаги были явно его. Он приходил к кому-то рядом с тобой.

— Когда?

— Только что. Минут пятнадцать назад.

— А я и не заметил!

— Они пришли втроём: он, начальник зоны и ещё один. Кого-то увели. Думал — тебя, а получается — кого-то другого. Может, Сунаду?

— Но ведь… — Андо показал глазами на греющегося на солнышке Сунаду.

— Ну, тогда не знаю кого, — занервничал Такэо, — но кого-то увели, это точно. Хотелось бы знать, кого именно.

— Ты говоришь, недавно? Но ведь все вроде здесь.

— Да, похоже на то. Но я в самом деле слышал шаги.

— Странно, — скривил губы Андо. На его лице появилось озабоченное выражение.

— Ещё бы не странно, — согласился Такэо. — Но может, мне всё это просто примерещилось спросонья? Меня всю ночь мучили кошмары, глаз не мог сомкнуть. Да, не иначе примерещилось!

— А может, я просто прохлопал ушами. Давай я спрошу у Сунады. Он всё за версту видит и слышит.

— Да ну его, — Такэо похлопал Андо по плечу. — Здорово, что тебя пронесло. А я думал о тебе…

— О чём? Что мне кранты? — засмеялся Андо, правой рукой сдавив себе горло. — А по мне, так чем раньше, тем лучше.

— Нет, не об этом, — ответил Такэо. — О твоей жизни. Обо всём, что ты мне рассказывал: о доме на Канде, о твоей матери, о лагере в Гумме и о прочем… Короче, о том, как ты жил.

— Ну и как я жил?

— В том-то и вопрос.

Они переглянулись и на миг задумались, словно перебирая в памяти события из жизни уже умершего человека. Но Андо тут же отвёл глаза, и взгляд его бездумно заскользил вокруг, перескакивая с одного предмета на другой: с греющихся на солнцепёке товарищей на небо, с неба на виднеющиеся вдали городские небоскрёбы… Думать он не очень-то и умел.

— Послушай, — снова дружески заговорил с ним Такэо, — не помню когда, но ты мне говорил, что в новом рождении хочешь стать красным тюльпаном.

— Красным тюльпаном? Кто?

— Ты! — Такэо был вне себя от возмущения. — Неужели не помнишь?

— Да не мог я такого сказать! — Андо снова скривил рот, потом неожиданно расхохотался. Совсем как человек, который долго терпел щекотку, но наконец не выдержал.

— Что это с тобой сегодня, Кусумото? Ты сам на себя не похож. Наверное, и в самом деле ещё не совсем проснулся.

— Да? — Такэо печально взглянул на смеющегося юношу. — Что ж, может, ты прав. И всё же, кем бы ты хотел стать в следующем рождении?

— Уж во всяком случае не человеком, — живо ответил Андо, радуясь, как ребёнок, которого попросили отгадать загадку.

— Смотри-ка! — Такэо улыбнулся. — Так кем же тогда?

— А никем. В гробу я всё это видел!

— Ну вот, приехали!

— Куда приехали?

— Я имею в виду, что дальше этой идеи ты продвинуться не способен.

— Ну, идеи не для меня. Нет у меня никаких идей!

— А вот и есть! — сдвинув брови, сказал Такэо.

— Ха-ха! Да пошёл ты! Что это с тобой сегодня, в самом деле?

Андо расхохотался. Смеялось всё его белокожее, с большими глазами лицо. Обычный городской парень, таких, как он, в кожаных куртках и вельветовых брюках сколько угодно. Единственное, что отличает этого от других, — клеймо убийцы, приговорённого к смертной казни. Это клеймо и прекрасное юное тело не подходили друг к другу, вступали в непримиримое противоречие. Наверняка кто-то и о нём так думает. У Такэо возникло жгучее желание схватить что-нибудь твёрдое и шарахнуть о землю, чтоб разлетелось на куски, и он пнул ногой асфальт. Но его нога тут же была отброшена синевато-чёрной сухой преградой.

3

У бетонной стены пятеро мужчин нежились на солнышке. Как видно, даже выход на спортивную площадку не поколебал их уверенности в том, что в их положении совершенно бессмысленно заниматься накачиванием мышц, поэтому они предпочитали либо просто стоять на месте, либо сидеть на корточках. Одни болтали о том о сём, другие играли в шахматы.

Когда к ним приблизились Такэо и Андо, привалившийся к стене Сунада — крепыш в синей тюремной робе — выпрямился.

— А, это ты, Малыш! Померимся, кто сильней?

— Да ну тебя! — отмахнулся Андо. — Всё равно проиграю.

— Тогда давай мяч побросаем!

— Отстань, я и так уже без сил.

— Да ладно брехать! По-моему, ты особо и не напрягался. Только с этим мерзавцем Кусумото поболтал.

— Всё равно я устал.

— Нечего! Давай, иди сюда.

Сунада ухватил Андо за запястья и, притянув к себе, словно насильник женщину, грубо сжал его бёдра. Гибкие длинные руки напоминали змей, обвивших сыновей Лаокоона. Андо, забившись в его объятьях, стал громко звать надзирателя. Сунада на миг оглянулся, и Андо удалось выскользнуть. Джемпер распахнулся у него на груди, он запутался в рукавах. С интересом наблюдавшие за этой сценой заключённые захохотали.

— А ну стой! — заорал Сунада.

Но догонять не стал, позволил Андо отбежать и только издалека злобно сверлил его глазами.

Андо хлопнул в ладоши, как будто они играли в салочки.

— Да тебе, небось, слабо! В мяч-то.

— Ах ты… — Сунада вырвал мяч из рук Такэо и не глядя ударил по нему. Мимо. Пока Сунада ходил за мячом, Андо убежал.

Ещё один удар, снова мимо. Мяч подкатился к ногам Тамэдзиро, игравшего в шахматы с Коно. Тамэдзиро крякнул, картинно подпрыгнул, погрозил пальцем Сунаде и быстро перебросил ему мяч. Бросок был точным, мяч угодил Сунаде прямо в грудь и упал на землю, поскольку тот не двинулся, чтобы его принять.

— А со мной не хочешь перекинуться разок? — крикнул Тамэдзиро.

— Да пошёл ты. Нос не дорос! — Сунада скрестил на груди жирные руки, и его тюремная роба едва не лопнула в плечах.

— Ну, это как сказать. Скорее у тебя нос не дорос. Да и реакция у тебя никакая. Радоваться должен, что сам дядюшка Тамэдзиро приглашает тебя составить ему компанию.

— Иди ты… — Сунада, подхватив мяч, изо всех сил ударил по нему.

Мяч взвился вверх, казалось, он пролетит над головой Тамэдзиро, но тот, подпрыгнув, поймал его и послал обратно. Мяч снова с глухим стуком ударил Сунаду в грудь. Разозлившись, Сунада запустил им в Тамэдзиро и таким образом всё-таки втянулся в игру.

Тамэдзиро двигался поразительно легко, хотя был в толстом пальто, с замотанной шарфом шеей. Он казался двадцатилетним юношей, возраст выдавали только лысая голова, покрытая пигментными пятнами, и морщинистое лицо. Он любил говорить, что секрет его молодости в простой тюремной одежде и непритязательной пище. У него за спиной было уже больше десяти судимостей, впервые попав в тюрьму сопливым мальчишкой, он провёл за решёткой почти всю свою жизнь. Около месяца тому назад он потряс всех, сделав на спортивной площадке сальто-мортале прямо в ватном кимоно.

Рядом с энергичным, подвижным Тамэдзиро Сунада казался особенно неповоротливым, и сначала игра у них не клеилась. Но постепенно движения Сунады стали более неожиданными и проворными, а удары более меткими. И за счёт явного превосходства в силе он начал одолевать Тамэдзиро.

— А Суна-тян у нас, оказывается, спортивный малый, — заметил Андо.

— Сунада-то? А он ведь что-то вроде волка в овечьей шкуре, — пробормотал Коно. Лишившись партнёра по шахматам, он от нечего делать играл сам с собой. — Страшный человек. Стоит только зазеваться, тут же нападёт врасплох, и тогда тебе крышка!

— Ещё бы, говорят, он запросто скатился вниз по жутко отвесной стене только ради того, чтобы окончательно прикончить сброшенную им женщину.

— Он и начал тогда примерно в том же духе. Она-то расслабилась, мол, растяпа, что его опасаться, а он раз — и набросился на неё. Сам рассказывал.

— Рядом с ним говнюк Тамэ просто пай-мальчик. Гляди-ка, сейчас выдохнется!

Андо был прав: Тамэдзиро действительно явно начал уставать. Он стал пропускать мячи, падал, промахивался, бросая мяч Сунаде. В конце концов он сдался и, тяжело дыша, вернулся к остальной компании. Пальто на нём сбилось, лысина блестела, будто натёртая маслом.

— Эй, Тамэ, ещё же не закончили! — крикнул ему вслед Сунада.

— Всё, не могу. Сил больше нет.

— А ну иди сюда!

— Уж извини! Хватит, поиздевался над стариком! Пора и честь знать! — И Тамэдзиро шарфом вытер пот.

— Эй ты, говнюк, сукин сын, вернись немедленно! — Сунада угрожающе вздёрнул плечами, затем сорвал с себя куртку, потом рубашку и остался полуобнажённым. У него было ладное, как у новёхонького бога-защитника, тело. Волосы растрепались на ветру.

— Этот стервец меня доконал, — пожаловался Тамэдзиро и, нахально смахнув рукой фигуры со стоящей перед Коно шахматной доски, снова стал расставлять их.

— Эй, Тамэ, попробуй только не приди, я тебе шею сверну, как цыплёнку. — И Сунада, словно борец на ринге, поиграл бицепсами.

— Отцепись! Давай, Коно, твой черёд. — Не успел Тамэдзиро произнести эти слова, как ветер сбросил с доски аккуратно расставленные им бумажные фигурки, и он защёлкал языком от досады.

— Кому сказал, давай сюда! — Сунада подбежал к игрокам и, сделав вид, будто собирается напасть на Тамэдзиро, ловко схватил за руку Андо и, притянув к себе, впился в его губы. Тот сразу же замер, тело его обмякло, невольно отвечая на ласку.

— Давайте, не стесняйтесь, — поощрил их Тамэдзиро. При этом он старался говорить тихо, чтобы не услышал охранник.

Белые щёки Андо покрылись нежным румянцем. Возбуждённый этой сценой Тамэдзиро ещё раз сказал: «Ну, давайте, что же вы?» Надзиратель оглянулся. Сунада сразу же отпихнул от себя Андо.

Тот кинулся к Такэо и спрятался у него за спиной. Медленно подойдя к ним, Сунада остановился. Прямо перед глазами Такэо оказалась его массивная обнажённая грудь, жирный подбородок торчал как кулак.

— Тебе чего? — спросил Такэо.

— А ничего! — ответил Сунада, липким взглядом скользнув по телу Такэо. Волосы на его груди шевелились от ветра. Несмотря на холод, он обливался потом. От тела Сунады всегда исходил резкий запах, но сейчас его унёс ветер, и казалось, будто по площадке передвигается что-то вроде холодного мокрого трупа.

— Тогда чего ты на меня уставился?

— Ничего. — Усмехнувшись, Сунада скрестил на груди руки. — Очень уж ты спокоен. Даже завидно.

— Что ты имеешь в виду?

— Да ничего особенного. Просто так кажется.

— Ты что-то сегодня не в духе, — улыбнулся Такэо.

— Ничего подобного. Просто захотелось посмотреть тебе в глаза. — И Сунада приблизил своё лицо почти вплотную к Такэо.

— Неприятно же, — отстранился тот и попытался оттолкнуть Сунаду. — Отстань.

Холодная на ощупь кожа и твёрдые рёбра подались назад. Испытывая какую-то непонятную гадливость, Такэо обтёр ладони о рукава тренировочного костюма. Сунада, как будто рассматривая экспонаты на выставке, передвинулся на шаг вперёд и уставился на Какиути. Какиути, поглаживающий по спине сидящего на корточках Оту, опасливо поднял голову.

— Ты чой-то у нас совсем отощал. Настоящий заморыш! Небось, питаешься кое-как!

Какиути поднялся и, покачнувшись, задвигал плечами, обтянутыми тонким пиджаком. У него, бывшего плотника, правое плечо было заметно выше левого. Придвинув к его лицу своё, Сунада впился в него взглядом.

— Бороду отрастил… Побрился бы, что ли, недоносок!

— Ты думаешь, стоит? — добродушно отозвался Какиути.

— Конечно. На тебя ведь дунешь, и ты улетишь. Таким хлюпикам только стишки и писать. Смехота! Не понимаю, о чём они там думают в газете, когда печатают твои поганые стишата. Что в голову ни взбредёт — бац, на тебе — стишок готов. Так ведь? А ну, сочини нам что-нибудь.

— Сейчас не хочется.

— А если я попрошу?

— Нет, я же сказал.

Какиути помотал своей угловатой головой. Слишком большая для его тщедушного тела, она тяжело закачалась. Лицо оставалось бесстрастным.

— Ну и ладно. — Сунада скрестил на груди руки и стал тереть грудь и плечи. — Страсть какая холодрыга.

Потом неожиданно опустился на корточки прямо перед скорчившимся Отой. От неожиданности тот вскочил, и Сунада тут же вскочил тоже.

— Какого чёрта! — Ота выпучил глаза и, отступив на шаг, прижался спиной к стене.

— Никак опять разнюнился? — И Сунада ладонью легонько шлёпнул Оту по щеке.

Щека была мокрой. Глаза у Оты покраснели. Вид у него был замёрзший, он трясся всем телом, облачённым в застиранную тюремную робу, из которой торчали белые нитки. Обнажённому Сунаде и тому явно было теплее.

Сунада, остановившись в двух-трёх шагах, изо всей силы хлопнул ладонями по бетонной стене, делая вид, что метит Оте в голову. Тот завопил.

— Кончай! — вмешался Какиути, и, как только Сунада отошёл от стены, протиснулся к Оте. Сунада ухмыльнулся и поиграл бицепсами. Затем, изловчившись, просунул руку между стоящими у стены и снова шлёпнул Оту по щеке, на этот раз довольно сильно.

— Это тебе за то, что глаза вечно на мокром месте. Такой большой, а нюня.

— У него хандра, — объяснил Какиути. — Птичка его вот-вот окочурится.

— Птичка, говоришь? — Сунада потёр ладонями плечи и грудь.

— Да, его птичка того и гляди подохнет, вот он и переживает.

— Вот, значит, как. — Сунада стал размахивать руками, как мельница крыльями. — Раз так, пусть берёт мою. Есть из-за чего расстраиваться!

— Но она ведь твоя?

— Да ладно, она мне больше не нужна.

— Почему?

— Надоела. Я всё равно собирался от неё отделаться. Так что одно к одному. Эй, Тёскэ, не реви, я тебе свою отдам.

Ота, выглянув из-за спины Какиути, опасливо покосился на Сунаду.

Внезапно потемнело. Холодный ветер подул сильнее, он буквально пронизывал до костей. Пожав плечами, Сунада подобрал мяч и изо всех сил запустил его в стену. Раздался такой звук, будто лопнул надутый бумажный пакет, и на землю упал бесформенный комок резины. Он бросил его ещё раз, и надзиратель повернулся. Сунада снова и снова неистово лупил мячом по бетонной стене, будто мстил ей за какую-то обиду.

— Твой ход первый, — сказал Тамэдзиро. Они начали с Андо партию в шахматы.

Какиути увлёк Оту в уголок и как мог пытался его утешить. У стены остались двое — Такэо и Коно. Похожая на вытащенного из раковины моллюска туча наползла на солнце. С запада надвигалась ещё одна, чёрная и скользкая, как спина сома.

— Холодно! — сказал Коно, натягивая на уши ворот свитера.

— Чудная какая-то погода, — ответил Такэо, пошевелив ноздрями. — Наверное, снег пойдёт.

— Откуда ты знаешь? — Коно спрятал руки в рукава свитера.

— Воздух влажный. Когда воздух влажный, у меня голова всегда кружится.

— Да, тебе хорошо. Ты, это… Как это? Барометр, что ли? Барометр, вот ты кто.

Тут раздался такой удар, что земля задрожала. Сунада бился о бетонную стену. Отходил на несколько шагов и снова бросался на неё что было силы.

— Как таран, — сказал Тамэдзиро. — Бетон вот-вот треснет. Не удивлюсь, если нашему разлюбезному силачу удастся сокрушить эту стену.

— Тогда мы все сбежим, — засмеялся Андо.

— Ага, держи карман шире! За этой стеной точно такая же спортплощадка, как наша. Что здесь, что там, один чёрт.

— А если и ту стену сломать?

— За ней ещё одна площадка. Как будто сам не знаешь. Здесь таких площадок шесть, они расположены полукругом, одна примыкает к другой.

— А мы их всех разломаем. И сбежим… — Андо, скорчив по-детски лукавую рожицу, засмеялся.

— Дурак, — с жалостью на него глядя, сказал Тамэдзиро. — Ну совсем дитя малое.

К Сунаде уже спешил надзиратель. Его фуражка скрыла лицо Сунады, тут же прекратившего таранить стену. Тюремщик был выше Сунады ростом, но Сунада шире в плечах, поэтому первый выглядел как штырь, вбитый в тело последнего. Второй надзиратель на всякий случай медленно подошёл поближе.

— Давай-давай, бей их, — шептал Андо. — Бей их, Суна-тян!

— Что ты несёшь, несмышлёныш, — заметил Тамэдзиро, передвигая на доске фигуру. — Твой ход.

— Бей их, — повторял Андо, глядя в сторону Сунады.

— Да ты что? С чего так распаляться?

— Давай, бей их всех! Слышь, всех круши!

Белые щёки Андо покраснели. Смазливое личико он унаследовал от матери. Такэо как-то видел её. За сеткой в комнате для свиданий сидела женщина в шёлковом жёлтом платье, по виду барыня. Идя к выходу, Такэо оглянулся на неё и увидел, что чертами лица она просто копия Андо. Та же беззаботная улыбка, та же белоснежная кожа, такие же готовые при малейшем волнении залиться мгновенным румянцем щёки, такой же миндалевидный разрез глаз.

Да, если бы Андо не поехал тогда к матери, он, возможно, не стал бы преступником.

Этими белыми изящными руками он сжимал тонкую, похожую на шланг, девичью шейку. А теперь очень скоро, если не завтра, то, скорее всего, на следующей неделе, его собственную тонкую и белую шейку сдавит верёвка. Может, хоть тогда он вспомнит. Что хотел родиться красным тюльпаном. И о том, что ненавидел своё белое тело.

Наконец фуражка надзирателя отодвинулась в сторону и показалось лицо Сунады. Надзиратели медленно разошлись в стороны. «Вот чёрт!» — прищёлкнул языком Андо и поднял с доски фигуру. Тамэдзиро сразу же сделал ответный ход.

Сунада двинулся вдоль стены, воинственно дёргая плечами, вышагивал, как солдат на марше. Незадолго до капитуляции его забрали в пехотный полк в Акиту, но уже через два месяца демобилизовали из-за энуреза. Он и теперь часто мочится во сне, и в летнюю пору тошнотворный запах его сопревшего от мочи одеяла доносится до соседних камер. «Ещё повезло, что он смертник. Можно себе представить, как бы мучались его сокамерники, окажись он в общей камере. Да, отдельная камера — единственная роскошь, доступная смертникам. Кто же это сказал? Скорее всего, Тамэдзиро».

— При чём здесь «чёрт»? — спросил Тамэдзиро.

— Так он ему и не врезал, — объяснил Андо.

— Ты имеешь в виду надзирателя Нихэя?

— А кого ещё? Видеть его не могу. Клеится ко мне всё время, мол, не хочешь ли позабавиться, то да сё.

— А что, и он не прочь? Говорят, и среди надзирателей немало гомиков. Да, небось, без этого в тюрьме не выдержишь. А сам-то ты как, тоже не прочь?

— Я — нет.

— Жаль. Вот вышли бы на волю, я бы стал твоим личным сутенёром, сразу бы разбогатели. Ты бы у меня отрастил волосы, надел женское платье и — на панель.

Андо расхохотался. Не то чтобы его позабавила трескотня Тамэдзиро, просто такой уж у него характер, всё его смешило.

Надзиратель Нихэй взглянул на часы, Сунада завернул за первый угол, Андо повернул улыбающееся лицо к Такэо.

— Знаешь, Кусумото-сан, говорят, он окончил университет.

— Кто «он»? — нарочно переспросил Такэо, хотя прекрасно понимал, о ком идёт речь.

— Нихэй.

— A-а, я слышал что-то такое.

— А интересно, как себя чувствуешь, когда у тебя высшее образование?

— Странный вопрос. Почему тебя это интересует?

— Да так… Папаша твердил без конца: «Ты должен поступать в университет». Да только не вышло по его.

— Эй, твой ход, — поторопил его Тамэдзиро.

— Погоди. Я же разговариваю.

— С тобой играть невозможно… — заворчал Тамэдзиро. — Никак не сосредоточишься.

— Да ну? Ты сам рта не закрываешь. — Андо отмахнулся от Тамэдзиро и поднял глаза на Такэо. Улыбка на его лице погасла, оно приняло серьёзное выражение.

— Ну, может, там ощущаешь своё превосходство или у тебя такое чувство, что учился больше других… Или ещё что-нибудь в этом роде…

— Трудно сказать… — усмехнулся Такэо. — В общем-то ничего особенного и не чувствуешь. Вот ты закончил миссионерскую школу. И как, что-нибудь чувствуешь?

— Ну… — задумался Андо и тут же расхохотался. — Да нет, ничего. Ну и ну! Совершенно ничего не чувствую.

— Вот и я тоже. Ничего такого не чувствую.

— Враньё! — неожиданно произнёс суровый голос. Коно, как черепаха, высунул голову и руки из свитера, в который кутался, и злобно взглянул на Такэо. — Выпускник университета это… — С трудом подыскивая слова, он гневно сверкал глазами. — Да здесь, в этой тюрьме… — Не найдя подходящего слова, он затопал ногами.

— Ты хочешь сказать, что они здесь на особом положении? — подсказал Такэо.

Среди заключённых нулевой зоны было не так уж много выпускников университета. И десятка бы не набралось.

— Да нет, не совсем то. И даже совсем не то. Я бы не стал говорить так категорически. Дело в их собственном мироощущении. Они сами ощущают себя привилегированными.

— А что это такое? — заинтересовался Андо, его беспечно улыбающееся лицо представляло собой резкий контраст с надутой физиономией Коно.

— А это когда слишком много о себе понимают. Вот, мол, я какой особенный, а остальные мне и в подмётки не годятся. А уж если ты университетов не кончал, ты вообще не человек.

— Да ничего нет особенного в высшем образовании. Сейчас каждый второй выпускник университета. Ничего такого, — сказал Такэо, разглядывая тронутую сединой шевелюру Коно.

Коно было всего двадцать восемь, но он уже сильно поседел, наверное потому, что три последних года ночами читал, отрывая время от сна. Началось всё с того, что в соседнюю с ним камеру поместили деятеля студенческого движения Карасаву, который стал беседовать с ним о марксизме. Идея о том, что «преступление — это революционный поступок», перевернула всю духовную жизнь Коно. Он начал с «Манифеста Коммунистической партии», прочёл от корки до корки «Избранное Маркса и Энгельса», полное собрание сочинений Ленина, «Избранное Мао Цзэдуна» и свято уверовал, что в «Капитале» содержится окончательная и непреложная истина. Как только он узнал, что Такэо — выпускник университета, то стал при каждом удобном случае втягивать его в какой-нибудь спор. У всех этих споров была одна цель — разоблачить «эксплуататорскую сущность» выпускника университета Такэо и заодно потренироваться в применении «революционного диалектического метода», как наиболее подходящего для подвергающегося дискриминации выпускника средней школы Коно.

— И тем не менее… — Седые волосы на голове у Коно встали торчком. У него на самой макушке торчал хохолок из жёстких седых волос, он приглаживал его водой, но при каждом движении хохолок всё равно вставал дыбом.

Потрясая крепко сжатым кулаком, он продолжал менторским тоном:

— Для тюрьмы этот довод не применим, здесь своя логика. Ясно? Знаешь, почему среди нас, преступников, мало людей с высшим образованием? Потому что они привилегированные, а такие сюда не попадают. Преступления совершают люди бедные, неграмотные, не получившие высшего образования. Это подтверждается статистикой. А теперь возьмём суд. Судьи, следователи, адвокаты — все они имеют высшее образование. Почему не бывает судей со средним образованием? Ответ прост — потому что подсудимые — люди в большинстве своём малообразованные. И вот выносится приговор. Начальник тюрьмы — с высшим образованием, то же самое можно сказать о начальнике канцелярии, главном враче тюремной больницы, короче, вся тюремная верхушка — это выпускники университетов. Разве не так? И разве способны они понять, что на душе у нас, людей малообразованных? Да никогда. Что я хочу этим сказать? А то, что в нашей среде встречаются инородные элементы, аутсайдеры, то есть люди с высшим образованием, и ты один из них. Из тебя никогда и ничем не выбьешь ощущения своей принадлежности к привилегированному классу. И здешнее начальство этим пользуется, делая тебя стукачом. Или я не прав?

Не зря тебя так часто вызывают к начальнику тюрьмы, настоящая причина именно в этом. Хватит! Нечего нам тут лапшу на уши вешать насчёт того, что в современном обществе полно людей с высшим образованием. Ты не наш. Ты — воплощение привилегированного сознания.

— Ну, не ожидал… — проговорил Такэо, улучив момент, когда фонтанирующий поток красноречия его собеседника на миг иссяк. — Никакой я не стукач, тут ты ошибаешься. Я уже говорил, меня вызвали, чтобы сделать соответствующее внушение по поводу моей рукописи: якобы в ней слишком много разоблачений. Тебе, наверное, известно, что в последнее время тюрьмы придерживаются линии на конфиденциальность, иначе высшую секретность.

— Не знаю, ошибаюсь я или нет, но ты должен быть стукачом просто по логике вещей. Может, ты и сам того не сознаёшь, так сказать, потенциальный стукач.

— Брось. Нечего молоть вздор, — Такэо оглянулся по сторонам.

Если уж Коно что-то вбил себе в голову, возражать ему бессмысленно. Но в неистовом напоре, с которым он нападал на собеседника, в его стремлении идти напролом было что-то комичное, и Такэо невольно улыбнулся. Однако сам Коно был настроен весьма серьёзно, распалившись ещё пуще, он сделал несколько шагов вперёд, но тут же отскочил в сторону, чуть не столкнувшись с проходившим мимо Сунадой. Тот, не обратив на него никакого внимания, продолжал, резко двигая плечами, переть вперёд, как самосвал.

— Что это с ним? — удивился Коно.

— Разминается, — ответил Такэо. — Холодно голому, вот и хочется двигаться.

— Есть такая игрушка: заденет за что-нибудь, повернёт, а потом опять движется по прямой до тех пор, пока на что-нибудь не наткнётся. Вот и он так же.

— Мне тоже хочется подвигаться. Отойди-ка! — Такэо подобрал скакалку и стал прыгать через неё, но на третьем же прыжке запутался.

— Дай я, — потянулся к нему Тамэдзиро, которому, как видно, надоело играть в шахматы.

Взяв скакалку, он стал резво прыгать, как будто и не жаловался только что на невыносимую усталость, даже сумел сделать два двойных прыжка подряд, со свистом разрезая воздух верёвкой. Андо захлопал в ладоши. Тамэдзиро, торжествуя, стал прыгать разными способами: то скрещивая руки, то просто высоко подпрыгивая вверх — каждый прыжок отлично ему удавался.

— Кошмар! — сказал Коно. — А ведь ему уже за шестьдесят, совсем старик.

— Тело-то его всегда и кормило, — заметил Такэо. — Раньше он был форточником, специализировался на кражах в высотных домах. Для того чтобы без страха подниматься на верхние этажи, необходима особая лёгкость и подвижность.

— Ну, если он такой замечательный форточник, зачем ему было убивать?

— По глупости. Да и здоровье, видно, уже не то. Кто-то заметил, ну и… Сам понимаешь…

— Вот чёрт! — вдруг рассердился Коно. — Ну и сволочь же!

— Это ты обо мне? — спросил Такэо и с горькой усмешкой захлопал глазами, будто пытаясь отогнать от себя слова Коно.

— Да нет, о нём. — И Коно досадливо скривился.

— О ком «о нём»?

— Ну и тупой же ты! — расхохотался Коно. — О Нихэе, о ком ещё? Разве мы не с него начали разговор?

— A-а… — улыбнулся Такэо.

— Он меня ненавидит. — В этот момент Нихэй посмотрел на часы, и золотой браслет блеснул в солнечных лучах. — Когда он заступает на ночное дежурство, то непременно притаскивает с собой огромную связку ключей. Я знаю, у него их там штук двадцать и все звенят, как индийские колокольчики. К тому же они к нашим камерам не имеют никакого отношения, так, дубликаты. Только я лягу, как он начинает трясти ими у самой двери, никаких сил нет терпеть. Я вскакиваю, нажимаю на кнопку сигнала и высказываю ему свои претензии. Но ему всё нипочём. Начинает мне зубы заговаривать, что, мол, нельзя допоздна заниматься, кровь приливает к лицу и пр. Я урываю от собственного ночного сна время для чтения, а он набрасывается на меня так, будто я пытаюсь поднять бунт. Тут как-то я не понял одно место из третьей главы «Капитала», то, где говорится о доходах и прибавочной стоимости, о том, как они соотносятся, и спросил у него, а он ушёл от ответа, мол, занят.

— На самом деле-то он, наверное, просто не читал Маркса.

— Но ведь он же учился в университете.

— Ну, из нынешних студентов мало кто штудировал «Капитал» от корки до корки.

— Чего тогда они ходят в университет? Ты, небось, тоже не читал? А ведь ты с юридического.

— Не читал.

— И на таких мошенников, как ты, общество тратит деньги! Чудовищно! Вот я хотел бы ходить в университет, но не смог, потому что у меня не было денег, хотел бы заниматься сам, но не было времени. А те, у кого есть и деньги и время, учиться, видите ли, не желают!

— Что ж, извини, коли что не так… — И Такэо, желая перевести разговор, кивнул в сторону подходившего к ним Нихэя. — Расскажи, наконец, что он сделал?

— В общем, его действия можно квалифицировать как оказание противодействия осуществлению решений суда и попрание основных прав человека. Он строил против меня самые разные козни, как то: лишал права на сон, на учёбу, доносил на меня судье, не останавливаясь перед прямой клеветой, ограничивал моё право на свидания, занимался перлюстрацией писем, и таким образом способствовал вынесению мне смертного приговора. Однако это я ещё могу ему простить, поскольку он работает в тюрьме и должен исполнять свой служебный долг. Но почему и теперь, после того как суд отклонил апелляцию и вынес мне приговор, он продолжает нарушать мои права и чинить насилие над моей личностью? Он что, нарочно издевается надо мной, пытается довести до ручки, чтобы я сам начал мечтать о смертной казни как об избавлении? Подонок!

Нихэй как раз приблизился к ним, когда Коно воскликнул: «Подонок!» Заинтересовавшись, он остановился.

— Что тут у вас? — спросил он и с высоты своего роста посмотрел вниз на Коно. На нём было новенькое, с иголочки, тёмно-синее пальто, но по засаленному воротничку белой рубашки нетрудно догадаться, что он ведёт безалаберную холостяцкую жизнь, снимая где-нибудь квартиру. Лицо у него совсем ещё юное, его можно даже принять за студента, но движения медленные, степенные, как у человека много пожившего, скорее всего, он кому-то подражает. Ходит он с высокомерно поднятыми плечами, чуть-чуть помахивая висящими вдоль туловища коротковатыми руками. Совсем как заводная кукла, которую вдруг обесточили.

Поспешно, чтобы опередить Коно, глаза которого, как буравчики, впились в Нихэя, Такэо ответил:

— Ничего. Просто перемывали косточки одному приятелю.

— А-а… — Кивнув, Нихэй медленно прошёл мимо, но неожиданно сделал полный поворот через правое плечо и оказался лицом к лицу с Коно.

Будь Нихэй опытным тюремщиком, например таким, как Таянаги, больше двадцати лет проработавшим в нулевой зоне, он наверняка понял бы значение взгляда Коно и при помощи какой-нибудь уловки сумел бы разрядить обстановку. Однако Нихэй среагировал на ситуацию самым неподходящим образом. Он повёл себя как полицейский на допросе.

— Эй ты, что морду скривил?

Коно заскрипел зубами. Глаза его налились кровью. Нихэй, совершенно не обращая на это внимания, продолжал:

— Ну что ты за тип такой!

У Коно задрожали губы, он впился глазами в Нихэя. Ясно было, что добром дело не кончится, все замерли, переводя взгляд с одного на другого, и тут Тамэдзиро завопил истошным голосом. Он кричал, продолжая прыгать через скакалку:

— Начальник, сколько там ещё минут осталось?

Нихэй, открыв рот, вытаращился на него, как на какую диковину. В самом деле, фигура в пальто, прыгающая через скакалку, выглядела довольно нелепо.

— Ещё пятнадцать минут. Эй, Тамэдзиро, а у тебя дыхалка что надо. Не устал?

— Какое там! От такой ерунды?

Тамэдзиро прекратил прыгать и шарфом вытер пот с лица. Потом, сообразив, что этого недостаточно, вытащил из кармана замусоленное полотенце. Раз — и легко пробежавшись, перевернулся в воздухе. С его лысой головы упали капли пота.

— Ну ты и мастак, — похвалил Нихэй. Он ещё раз посмотрел на золотые часы. — Осталось пятнадцать минут. Как насчёт поразмяться? Или вам не холодно?

Тут потемнело. По серому небу растекалась чёрная туча. Прежде напоминавшая спину сома, она собралась в бесчисленные складки, и теперь казалось, что небо кишит огромными китами. Такэо вспомнилось синее небо, которое он увидел, проснувшись. Прошло всего три часа, а от того неба, похожего на чистую озёрную гладь, не осталось и следа. В сердце вновь всколыхнулась забытая было тревога. Сегодня Андо пронесло, но что будет завтра, никому неизвестно. Просто ощущение тревоги растянулось ещё на один день. Память услужливо вернула его к тому, что ему хотелось забыть больше всего на свете, и он недовольно поморщился. Сегодня утром, когда Такэо услышал шаги, у него возникло совершенно чёткое ощущение, что настал его черёд. «Плохи мои дела. Если птичка подохнет, я тоже долго не протяну. «У меня предчувствие, дурное предчувствие…» Это Ота разговаривает с Какиути. «Не знаю, как и быть… С утра сидит нахохлившись, будто шарик от пинг-понга, того и гляди подохнет», — жалуется Ота, и его плечи под мешковатой синей тюремной робой подрагивают. «Да брось ты со своим дурным предчувствием. Ну подохнет и подохнет! К тебе это не имеет никакого отношения, Давай, гляди веселей!» При этом сам Какиути прекрасно понимает, что веселись не веселись, всё без толку. Никто не застрахован от того, что завтра утром шаги не остановятся перед его камерой. Сегодня я был уверен, что пришли за мной. Всю неделю мне посылались знаки, много знаков, которые укрепляли эту уверенность. Сначала меня вызвали к начальнику тюрьмы. Потом отец Пишон принёс пластинку с мессой Баха си минор. Мать надела чёрное платье, похожее на траурное. Эцуко неожиданно написала, что придёт ко мне на свидание. К тому же сегодня пятница. Всё это укладывалось в единую систему, в единую схему и со всей очевидностью указывало на то, что пришёл мой черёд. Но поскольку шаги в конечном счёте оказались иллюзией, получается, что и уверенность моя не только заблуждение, не только плод разыгравшегося воображения, она совершенная фикция. Значит ли это, что я схожу с ума? Когда именно я вошёл в этот лабиринт? Единственное, что можно сказать совершенно точно, я не имею никакого права обзывать Коно психом. Ибо чем я лучше человека, который вбил себе в голову, что его преследует надзиратель, а любого, кто имеет высшее образование, считает своим личным врагом?

— Заметил, как он на меня посмотрел? — спросил Коно.

— Ну-у… — протянул Такэо, провожая взглядом удаляющуюся фигуру Нихэя.

— Видишь, он просто издевается надо мной, причём только надо мной.

— Может и так, — кивнул Такэо, подумав, что у него нет никаких оснований возражать Коно.

— Такие, как он, спят и видят, чтобы побыстрее отправить тебя на виселицу. А ведь он ещё моложе меня.

— А тебе сколько?

— Двадцать восемь. До тридцати всего ничего. Вот бы дожить до тридцати!

— Доживёшь! Вот я, к примеру, здесь уже шестнадцатый год.

— Да ну? — На лице Коно изобразилось что-то вроде почтения.

— Да. Мне сейчас тридцать девять. В апреле стукнет сорок. А произошло это со мной в двадцать четыре. В общем, мне было примерно столько же, сколько тебе. Так что ещё немного и получится, что я большую часть своей жизни провёл в тюрьме.

— Но… — Глаза Коно сверкнули живейшим любопытством. Но он так и не решился ни о чём спросить, в последнее время у него настолько вошло в привычку разговаривать с людьми исключительно прокурорским тоном, что задавать какие-то конкретные вопросы у него просто язык не поворачивался.

— Вот считай, — благодушно продолжил Такэо, — меня арестовали спустя два месяца, через три года состоялось первое слушание дела и был вынесен первый приговор, ещё через четыре года прошло второе слушание, а потом ещё через два — третье, это было шесть лет назад.

— Значит… Получается… — Коно напряжённо пытался сложить все эти цифры в уме.

— Вот именно, — улыбнулся Такэо. Он был настроен весьма добродушно. — Получается, что некоторым удаётся прожить целых шесть лет после вынесения окончательного решения суда. Пожалуй, я из самых стареньких здесь, разве только Тамэдзиро попал сюда раньше меня. Ему… Да, точно, ему вынесли окончательный приговор восемь лет назад.

— А что, твои действительно подавали ходатайство о смягчении приговора?

— А, это… Мамаша расстаралась и собрала тридцать подписей среди католиков. Не знаю только, имело ли это какой-нибудь эффект. Но когда она мне сказала, что будет собирать подписи, я не стал её отговаривать. Мне просто было её жалко, очень уж она радовалась.

— А Тамэ?..

— А он без конца изыскивал разные способы для оттягивания срока исполнения приговора: сначала пытался обжаловать действия суда и добиться пересмотра дела, потом подавал разные представления и жалобы в апелляционном порядке.

— Да-а, тогда таким, как я, которые просто сидят сложа руки, надеяться не на что… — самокритично пробормотал Коно. — Я сломался после первого же слушания. Короче, ясно обозначил свою волю: «Убивайте быстрей…» Теперь-то я понимаю, что попался на удочку этого прохвоста Нихэя. Только через месяц после того, как окончательный приговор был вынесен, до меня дошло, что я совершил ошибку.

Коно дружелюбно взглянул на Такэо, потом закрыл глаза и задумался. Седой хохолок на его макушке бессильно поник, видно было, что этот человек смертельно устал.

— Я должен был вести последовательную борьбу во время самого судебного процесса, чтобы разоблачить лживый характер судопроизводства. Это высказывание может показаться парадоксальным, ведь я сам отказался от подачи апелляции и пожелал смертной казни. Действительно, тут я допустил ошибку. Сейчас-то, конечно, уже поздно. Но я должен бороться. Должен решительно разоблачать лживый характер всего — судопроизводства, работы исправительных учреждений, системы наказаний.

— И на кой чёрт это нужно? — раздался хриплый голос. Сунада, став в позицию, выставил вперёд массивные плечи, придававшие ему монументальность каменной глыбы.

Коно приоткрыл глаза и тут же злобно сощурил их, ощетинившись.

— На кой чёрт? Объясняю: для освобождения пролетариата.

— Хорош голову морочить, — сказал Сунада. — Что такое этот пролетариат и где ты его видел? Давай, покажи!

— Это я. И ты тоже.

— Не смеши меня. Ты это не я. Две большие разницы.

— И я и ты — пролетарии.

— Дурак! Это и есть, как это там — пара…?

— «Парадоксальное высказывание», — с удовольствием подсказал Тамэдзиро. Все захохотали.

Оказалось, что все, и Тамэдзиро и Андо, давно уже с любопытством прислушиваются к их разговору.

— Да ладно тебе болтать о пролетариате! Всё, что ты делал, ты делал только для себя самого. И вся твоя поганая борьба только за то, чтобы спасти собственную шкуру. Тебе просто страсть как помирать неохота. Вот так-то.

— А вот и нет! — Коно впился взглядом в заросшие щетиной щёки Сунады, за которыми угадывались мощные челюсти.

— Тогда скажи, в чём я не прав! Ну, давай!

— Я вовсе не боюсь смерти. Просто хочу быть верным своей миссии.

— Какой ещё миссии? Ты попроще сказать не можешь?

— Миссии пролетариата, — голосом Коно сказал Тамэдзиро. Андо визгливо захохотал.

— И что, человека ты укокошил, тоже выполняя эту миссию? Ради пролетариата? — спросил Сунада.

— Да, именно так, — злобно сверкнул глазами Коно.

— Я не очень-то силён во всяких там теориях, но я бы не стал так юлить. Я убил человека потому, что страсть как хотел женщину. Ты убил, скорее всего, потому, что хотел денег. Вот и всё.

— Вот ты сам и загнал себя в тупик, — невозмутимо парировал Коно. — Скажи теперь, почему ты хотел женщину? Почему тебе пришлось её убить? Вот в чём вопрос.

— Ну, это вообще проще простого. Попробуй-ка сжать женскую шейку вот так. А она испугается, начнёт вырываться. А потом как задрожит вся. И щёки, и сиськи, и дырка, и жопа… И так сладко тебе станет, что невозможно удержаться…

Кое-кто из слушающих вздохнул. Сунада ловко изогнул толстые руки, будто обнимая лежащую женщина. Всем живо представилось обнажённое белое женское тело: вот Сунада сдул с нежной кожи капельки пота, и оно забилось, извиваясь в его руках… Внезапно войдя в образ насильника, он истошно завопил: «О-о-о!» Этот душераздирающий вопль сотряс спортивную площадку и, перелетев через стену, унёсся куда-то вдаль. Нихэй, резко вздёрнув плечами, бросился к нему.

— Ты что это? — спросил он.

— Да ничего, — ответил Тамэдзиро.

— Я тебя спрашиваю. — Оттолкнув Тамэдзиро, Нихэй подступил к Сунаде. — Что с тобой?

Не обращая на него никакого внимания, Сунада благостно улыбнулся и облизал губы красным языком. На его мокром от пота лице отражалось пасмурное небо.

— Нечего орать дурниной, — набросился на него Нихэй.

— О-о-о! — снова завыл Сунада и, плюхнувшись на скамью, принялся, даже не вытерев пота, натягивать на себя рубашку и тюремную робу.

— Ну-ка отойди. — Коно, отпихнув надзирателя, подошёл к Сунаде. — Что это с тобой? — спросил он пронзительным голосом, так непохожим на тот спокойный, низкий, которым он говорил минуту назад.

Не отвечая, Сунада только тяжело махнул толстой рукой. Отвернувшись от него, Коно опустил голову и стал, качая головой, теребить седой хохолок на макушке.

— У вас ещё восемь минут, — сказал Нихэй. — Что за дела, сегодня никто и не думает заниматься спортом.

Подавив зевоту, он вытер тыльной стороной ладони выступившие на глазах слёзы, затем махнул рукой своему напарнику. Тамэдзиро позвал Андо, и они начали играть в бадминтон.

— Знаешь, — сказал Коно Такэо, — наверное, я всё-таки не прав.

— В чём?

— Да в этом своём желании бороться.

— Но ты ведь сам так решил, ты в это веришь и все силы отдаёшь этой борьбе. А раз так, мне кажется, ты поступаешь совершенно правильно.

— Я не верю в Бога. А ты ведь у нас верующий.

— Верить можно по-разному. Я ведь не говорю, что я прав, а ты ошибаешься.

— А почему и не сказать? — Коно воинственно выпятил грудь. — Я, к примеру, считаю, что вера в Бога и всякие другие буржуазные предрассудки ошибочны. Почему бы и тебе…

— Ну, я просто не так категоричен. Я, конечно, верю в Бога, или, если говорить точнее, так сложилось, что я верю в Бога, но какая-то частица меня сомневается и не верит. Это примерно так же, как когда любишь женщину и всё-таки не до конца ей доверяешь.

— Но это нельзя называть настоящей верой. Вера — это когда верят абсолютно и безоговорочно.

— Вот мы и поменялись ролями, — усмехнулся Такэо. — На самом-то деле ты, может быть, более верующий человек, чем я.

— Ну, если говорить обо мне, — Коно, похоже, опять стал в позу борца за справедливость, — то для меня самое ненавистное твоё качество — постоянная готовность идти на компромисс. Вы, образованные, все такие!

— Но ведь одно с другим никак не связано.

— Сунада ошибается, а я прав, и точка.

— Ну и ладно, почему бы тебе на этом не успокоиться?

— Как я могу успокоиться? Ты должен сказать, что Сунада не прав. Ты можешь это сказать?

Глядя в сторону Сунады, Такэо ощущал на себе пристальный взгляд Коно. Ему вдруг захотелось выложить всё то, о чём он постоянно думал и что мучило его своей противоречивостью.

— По-моему, вы оба правы: и ты, и Сунада, но каждому из вас чего-то не хватает, более того, если хорошенько подумать, то постепенно начинает казаться, что вы оба ошибаетесь.

— В чём?

— В чём — не знаю. Одно я могу тебе сказать. Я тоже убил человека, и убил вовсе не потому, что выполнял какую-то там миссию, но, с другой стороны, и не ради удовлетворения вожделения.

— Тогда ради чего? — рассердился Коно.

— Сам не знаю. Для того, чтобы жить. В тот момент я думал — если не убью, мне не жить.

Коно презрительно сплюнул.

— Всё это пустая брехня. Интеллигентские штучки, казуистика.

Плотная пелена туч прорвалась, и на миг сверкнуло солнце. Ощутив его тепло, Такэо внезапно понял, что совершенно окоченел. Притоптывая ногами, чтобы согреться, он начал озираться, прикидывая, с кем бы сыграть в мяч. Ему захотелось подвигаться. Тамэдзиро и Андо увлечены игрой в бадминтон. Они явно получают удовольствие, самозабвенно бегая за воланчиком, относимым в сторону ветром. Внезапно внимание Такэо привлекла впадина, разделяющая ягодицы нагнувшегося Андо, и его пронзило острое желание. Он вспомнил, как нежны были ягодицы женщины, явившейся ему в предутреннем сне, и как он набросился на неё сзади. Его партнёршей в таких снах чаще всего бывала Мино Мияваки, но иногда её место занимали какие-то неопределённые женщины или мальчики. Впрочем, сегодня утром это совершенно точно была женщина. Ему только не удалось различить, кто именно: то ли его прежняя подруга Мино, то ли Эцуко Тамаоки, которая собиралась сегодня прийти к нему на свидание. Хотя с его стороны большая наглость испытывать что-то похожее на вожделение по отношению к Эцуко, с которой он даже не знаком лично.

Вдруг громко завопил Ота. К нему тут же бросился Тамэдзиро. Какиути, склонившись над Отой, принялся успокаивать его. Тамэдзиро прибежал обратно.

— Что с ним такое? — спросил Коно.

— Опять припадок.

— Что, как обычно?

— Похоже на то.

— Ну, вообще-то он мастер валять дурака. — И Коно недовольно затряс головой.

Тамэдзиро тут же затряс головой с такой же скоростью, и, переглянувшись, оба расхохотались.

Такэо подошёл к Оте. Тюремная роба, словно разом поблёкшая, висела на нём мешком. Он непрерывно издавал какие-то вопли, но разобрать, что он кричит, было невозможно.

— Что с ним? — спросил Такэо у Какиути.

— Он сначала плакал, а потом вдруг ни с того ни с сего начал вот так вопить, — ответил Какиути, поглаживая руку Оты.

— Скорее всего, обычное дело, — сказал Такэо, вглядываясь в лицо Оты.

Вокруг закрытых глаз и под носом мокро. Широко разинув рот, Ота громко вопил. То ли ему действительно было плохо, то ли он просто валял дурака. Все обитатели нулевого корпуса давно привыкли к его рыданиям и воплям. Но даже Такэо никогда не был непосредственным свидетелем такого припадка.

— И что, это всегда так? — спросил он.

— Откуда я знаю, — сдвинул брови Какиути. — Я и сам вижу это впервые.

Подошёл Андо. Помахивая ракеткой, принялся с любопытством разглядывать Оту. Подошёл и Сунада. Разняв привычно скрещённые на груди руки, легонько погладил Оту по спине. Тот тут же, как будто его ударили, повалился вперёд и растянулся на земле.

— Эй, кончай, ты со своей медвежьей силой ему хребет сломаешь, — сказал Какиути.

— Да что ты понимаешь? Дрянному поэтишке вообще лучше держаться подальше. Знаю я тебя как облупленного.

Ота не спеша поднялся на ноги и широко разинул рот, словно собираясь снова завопить, но на этот раз только тяжело вздохнул и перевёл взгляд на Сунаду. И тут же, вытаращив глаза, стал медленно пятиться, будто увидев перед собой какого-то диковинного зверя, готового напасть на него.

— Эй, Тёскэ, брось переживать. Я тебе свою птицу отдам. Она у меня в порядке — жива и здорова. Слышишь? Жи-ва — здо-ро-ва! — раздельно произнёс Сунада, словно увещевая малого ребёнка.

— Жи-ва — здо-ро-ва… — повторил Ота, скривив рот и с явным усилием выталкивая из себя слова.

— Ну вот, заговорил, — обрадовался Андо и покрутил в воздухе ракеткой.

— Да, именно — жи-ва — здо-ро-ва. Так что нечего реветь. Слышь? Не-че-го ре-ве-ть.

— Не-че-го… — кивнул Ота.

— Вот и хорошо. Всё понял. Будь умницей, ладно?

Сунада подбадривающе вскинул голову, и Ота тут же повторил это движение, словно отразив его в зеркале.

— Ну ты и молодчина, Суна-тян! — сказал Андо.

Сунада, быстро обернувшись, протянул к нему руку, но Андо был начеку и сумел ловко увернуться.

— Эй, Малыш, иди ко мне, я тебя приласкаю.

— Отстань! — Андо отбежал подальше.

Вдруг Ота снова завопил. Он плакал навзрыд. Слёзы катились по щекам, по подбородку. Всё его тело словно одеревенело, он повалился сначала на колени, потом уткнулся лицом в землю. Лоб ударился об асфальт с таким звуком, будто упал свинцовый шар.

— Эй, возьми себя в руки, ты! — Сунада попытался поднять его. По покрытому пылью белому лбу Оты текла кровь. Он не отвечал и продолжал рыдать. Сунада потряс его за плечи — никакой реакции. Подбежали надзиратели. Подошли и Тамэдзиро с Коно. Все столпились вокруг Оты.

— А ну, отойдите все! — приказал Нихэй.

После того как заключённые выстроились в ряд возле стены, он перевернул Оту на спину и стал щупать ему пульс. Ота продолжал вопить. «А-а-а…» — вскрикивал он с каждым выдохом и заливался слезами.

— Странно. И голос у него какой-то не такой, — заметил Такэо.

— Что-то в нём надломилось, — сказал Какиути.

— Надломилось! Вот умора! — захохотал Андо. Слово «надломилось» ему явно очень понравилось, он стал повторять его на разные лады и смеяться.

Напарник Нихэя позвонил в медсанчасть. Уже совсем стемнело. Чёрные тучи, напоминавшие стадо китов, расползлись по всему небу. В какой-то момент зажгли ртутные лампы, и они высветили чёткий и тёмный, похожий на линию горизонта, край высокой бетонной стены, поднимавшейся над стеной спортплощадки. Высившиеся за ней многоэтажные городские здания сияли освещёнными окнами, как будто уже опустилась ночь. Налетел холодный и резкий порыв ветра.

— Ну и холодрыга сегодня! — поёжился Тамэдзиро. — Начальник, вы бы отвели нас домой пораньше.

Ота продолжал вопить. Но теперь его вопли перекрывал наполнивший всё вокруг свист ветра. Такэо вгляделся в корчившуюся на чёрном асфальте тщедушную фигурку Оты, в его мертвенно-бледное личико.

Ота ещё в бытность свою подсудимым отличался неугомонным нравом и неудержимой болтливостью. Он постоянно перемывал косточки каким-то безотказным, как он говорил, бабам и вообще всем на свете, а ещё любил поговорить о собственном деле. По его словам, он вовсе не хотел никого убивать и совершил преступление исключительно потому, что был обманут своим дядей, которого звали Рёсаку.

В деревеньке в предгорьях Нагано было убито семейство местного богача — супружеская пара и двое детей. Арестованы по подозрению в убийстве Тёскэ Ота и его дядя Рёсаку.

Рёсаку ещё до послевоенных земельных реформ имел имущественные претензии к старшему брату, к которому после смерти отца перешли все жилые строения и пахотная земля. Брат заявил, что если Рёсаку женится, то он выделит ему сто цубо земли и один из домов, но Рёсаку это не устраивало, он много раз в пьяном виде врывался в дом брата и буянил, а однажды на ежегодной поминальной церемонии затеял с ним шумную свару в присутствии всех родственников.

Рёсаку сдружился с сыном своего младшего брата, гулякой Тёскэ, и давно уже подзуживал того как бы в шутку: мол, в ящике домашнего алтаря моего старшего братца всегда есть мелкие деньги, давай украдём их и поделим.

— В тот день мы с дядей выпивали вместе, и разговор опять вертелся вокруг этого. Ну, я-то, понятно, думал, он шутит. Да и занятно было, будто в театре: дядя достал меч, я вооружился топориком, которым обычно рубил дрова, и мы двинули. В доме все уже спали. У нас в деревне не принято запирать двери, поэтому вошли мы без труда и беспрепятственно проникли в молельню. Но пока мы искали алтарь, их мальчишка внезапно зажёг свет и увидел нас. Я растерялся, а дядя ударил его в грудь мечом. А уж стоит пустить кровь, не остановишься, за одной кровью — другая. Не успели оглянуться, как все были мертвы: и четырёхлетняя девчонка, и хозяин с женой. Точно, я потом и полицейским так сказал. А денег-то в ящике не оказалось ни гроша. Их вообще в доме не было. Вот такая дурацкая история. Разумеется, нас сразу поймали, ведь пока мы там шарили, где только не оставили своих отпечатков, да и ногами кровь растащили по всему дому… А украли-то всего ничего: одни наручные часы, одни карманные, пару носков с резиновыми подошвами, три рубашки да четыре пары брюк — короче, грех на душу взяли, а вышел полный пшик. Да и то, пока прокурор не потребовал наказания, мне и невдомёк было, что я совершил кражу со взломом и убийство и что за это полагается смертная казнь. Никакого ведь там свода законов я в жизни не видел. Да и вообще при виде букв у меня мозги ссыхаются и башка начинает трещать. Полицейские меня стращали, мол, если не признаешься честно, как всё было, тебя приговорят к смерти. Вот я и подумал, если всё честно рассказать, то смертного приговора не будет, и во всём признался. Ну а когда суд начался, всё как-то странно так повернулось, будто бы я и есть главный преступник, будто это я подговорил дядю и сам всё спланировал. Похоже, им дядя сумел эту идейку впарить, язык-то у него куда лучше подвешен, а я всё путался, не мог связать концы с концами, вот мне и сказали, мол, всё-то ты врёшь. Даже мой адвокат, сначала-то он всё распинался в том духе, что ты, мол, несовершеннолетний, против жертв ничего не имел, был всего лишь невольным соучастником, так что грозит тебе либо пожизненное, либо лет пятнадцать дадут, а как дошло до суда, так даже он обозвал меня гнусным обманщиком и всё такое прочее. Да, прямо так и припечатал — патологический лгун. Ну почему это, скажите, я патологический лгун, если я всё им честно рассказал? Наверное, у меня просто башка плохо варит. Вот и не могу складно говорить, да к тому же я и не помнил толком ничего, как всё было-то. Потому и сказал, что вошёл в дом жертвы первым, а дядя шёл за мной. Ну, они на меня это дело и повесили…

Вот в таком примерно духе Ота об этом рассказывал. К тому же он без конца повторялся, поэтому даже тем, кто сначала проявлял хоть какой-то интерес к его рассказу, очень быстро надоедало его слушать, и в конце концов, стоило ему открыть рот, как со всех сторон раздавался стук поспешно захлопываемых окон. Поняв, что никто из окружающих не хочет иметь с ним дело, Ота стал вызывать надзирателя. Он постоянно жал на кнопку вызова, а если тот не обращал внимания на его сигналы, начинал кричать прямо в глазок, что было запрещено. Он добивался свидания с начальником зоны или с начальником службы безопасности, для того чтобы пожаловаться на надзирателя. Когда ему отказывали в свидании, он просился в медсанчасть и, попав на приём к врачу, долго ныл и жаловался. В конце концов ему удалось-таки подыскать себе благодарного слушателя. Им оказался молодой психиатр Тикаки, направленный на работу в медсанчасть примерно полтора года тому назад. Он не только терпеливо выслушивал жалобы и обиды Оты, но иногда даже навещал его в камере.

— Сил моих больше нет, доктор. Тошно мне, понимаете? Собрался было жалобу подать на несправедливость приговора. Написать апелляцию о пересмотре дела, или как там это называется, а, поди ж ты, ничего не получается. Вроде в голове складно всё, а на бумаге… Да, такие вот дела… Вчера не спал всю ночь. Даже ваше лекарство не помогло. Думаете, оно настоящее? Вы вроде бы его хвалили. А я всё равно не сплю, наверное, поэтому у меня и башка плохо варит. Вот всякая там писанина и не даётся, как ни бейся. Только сяду писать, обязательно что-нибудь начинает мерещиться. Представляете себе? Какая-нибудь пакость. Тут сел и вдруг смотрю — с потолка женская башка на меня валится, белая такая, как мел. У меня аж всё нутро оборвалось, вскочил ни жив ни мёртв… Примерещится же такое! Вот уж и впрямь… Послушайте, доктор…

Тут его интонация внезапно менялась. Голос переставал быть жалобным, в нём начинали звучать истерически-угрожающие нотки.

— Вы не думайте, я не шучу. Смерти-то я не боюсь. Ни чуточки. Даже если вы вдруг прямо сейчас приставите мне к груди меч — вот так — и скажете: «Тебе конец!», я и то не испугаюсь. Так всегда бывает, когда понимаешь, что деться некуда: башка будто свинцом нальётся, тело как вата, и всё нипочём. Вот и тут так же. Ну не колышет меня и всё! А знаете, что я видел сегодня утром во сне? Будто болтаюсь на виселице, а умереть не умираю. Вот не умираю и всё, хоть ты тресни. А прокурор тут же рядом, и приказ отдаёт: «Давайте ещё раз с самого начала!» Меня снова подвешивают, ну вроде как окорок в мясной лавке, и — раз! — снова отпускают. И моя уже сломанная шея — хрусть! — переламывается ещё раз. Видели, небось, если рыбную кость переломишь, из неё такие жилы белые торчат? Вот и у меня так. И при этом ни капельки не больно. Да и страха никакого, просто ни чуточки.

И Ота начинал смеяться. Смеялся он странно: то закатится грубым хохотом, то вдруг начнёт тихонько всхлипывать, повизгивать — таким неровным пламенем горит обычно тонкая бумага.

— Тошно мне! Понимаете? Тошно! Увидеть во сне, как тебя убивают дважды, это уж точно не к добру. Потому-то я и попросился на внеочередной осмотр. Тут наш надзиратель заходил, бледный такой, говорит, ты бы почитал что-нибудь, может, отвлечёшься. Мол, тогда и медицинского обследования не понадобится. Вот свинья! Да они нас, смертников, за людей-то не считают. Конечно, я боюсь умирать. Этим человек отличается от животного, ведь верно? Я-то ведь человек. Ну вот. Я-то знаю, мне приходилось убивать — коров там или другую живность. Они ведь до самого последнего момента, пока им в темечко гвоздь не вгонишь, и глазом не моргнут, жуют себе своё сено. Но я-то не корова. Я так не могу. Не могуууу…

Дальше ничего разобрать было уже невозможно. Только тихий голос доктора вперемешку со всхлипываниями. Как только врач ушёл, Такэо окликнул Оту.

— Ты как там?

— Да ничего, — бодро ответил тот и смущённо добавил: — А ты что, слышал?

— Ещё бы не слышать. Дверь нараспашку, а ты орёшь как резаный. Не захочешь, а услышишь.

— Этот докторишка чуть в штаны не наложил. Совсем ещё желторотый.

— Ну, ты тоже хорош, как начнёшь языком молоть…

— Да иди ты!

— Ты что, нарочно его пугал?

— Может, и нарочно. Впрочем, нет, пожалуй, не нарочно. Просто когда я с ним говорю, то всегда как-то само собой так получается.

— То ты рыдаешь, то хохочешь. То хохочешь, то рыдаешь. Не поймёшь тебя. Интересно, какой ты настоящий?

— А я и сам не знаю.

Неожиданно Ота замолк. Такэо уже готов был отойти от окна, когда тот снова начал рыдать.

— А-а-а…

— Кончай реветь, Тёскэ. — Кто-то пытался отвлечь его шуткой, но, как правило, добивался обратного эффекта: рыдания становились ещё громче. Ота, словно капризный ребёнок, вопил во всё горло.

— А-а-а…

Вот и теперь его рыдания смешиваются со стонами ветра, а сам он вот-вот растворится во тьме.

— Эй, ты, хватит дурака валять, — сказал Тамэдзиро. — Знаю я тебя, небось замёрз и захотелось в больницу. И впрямь холодрыга! Начальник! Отвёл бы ты нас сегодня пораньше.

Нихэй вдруг резко отскочил. Скорчившегося на асфальте Оту вырвало.

— Добился-таки своего! — подпрыгнул Тамэдзиро. — Вот скотина, Похоже, он не придуривался. Правда, блевать тоже можно понарошку.

— Да иди ты, Тамэ, надоел, — разозлился Сунада. — Помолчал бы хоть минуту.

— Я, конечно, очень сожалею, но мой язык мне не повинуется, он живёт вполне самостоятельной жизнью.

Нихэй покрутил водопроводный кран, желая смыть блевотину, попавшую ему на руки, но кран замёрз. Ему ничего не оставалось, как вытереть руки носовым платком. Все с удовольствием наблюдали за ним, наслаждаясь непривычным зрелищем.

Первым захохотал Андо. Тамэдзиро не упустил случая передразнить его. Оту продолжало рвать, он задыхался, плечи ходили ходуном, из-под куртки торчала голая спина.

К тому времени, когда из медсанчасти подоспели санитар и надзиратель с носилками, выстроившиеся у стены заключённые успели окоченеть — они стояли, прижавшись друг к другу, и дрожали.

4

— Ну и холодрыга, мы тут окоченеем к чёртовой матери!

— Да уж, погодка хуже некуда. А ведь утром было такое солнце! Непонятно, откуда взялись эти тучи.

— Вот чёрт, продрог до костей. Ещё этот ветер, чтоб его!

— А темнотища-то!

Где-то на дне пепельно-серого неба суетливо заворочались чёрные тучи, в щели стен засвистел ветер. В такую погоду можно ожидать чего угодно.

— Всё, больше не могу, окоченел совсем! Закрываю окно. Покедова!

— Погоди! У меня к тебе ещё дельце есть. Ч-чёрт! Закрыл-таки!

Застучали поспешно захлопываемые окна. Скоро голоса смолкли, только шумел ветер, то усиливаясь, то затихая. Такэо кожей лица с удовольствием ощущал его прикосновения. Он сидел неподвижно, любуясь небом. Несколько последних дней были удивительно тёплыми, совсем весенними, и вдруг опять сильно похолодало. Отопления в камерах нет, и зимой там холодно, как в холодильнике, чувствуешь себя припасённым на будущее куском мяса. Впрочем, нельзя сказать, что Такэо так уж отрицательно относился к холоду, хотя зимой, конечно же, и страдал от него. Во-первых, можно потеплее одеться, тогда и холод не так уж страшен, этим он выгодно отличается от летней жары, от которой нет никакого спасения, во-вторых, ему казалось, что для того непростого положения, в котором он неожиданно для самого себя оказался, холод куда уместнее, чем жара. Он как вестник смерти. Такэо иногда мечтал — пусть всё вымерзнет, покроется льдом, сгинет, и, когда наступали холода, у него появлялась надежда, что мечта его вполне осуществима.

Его сотрясал озноб, а он думал: «Дуй сильнее, ветер! Поднимайся, буря! Бушуй, метель!» Вот, подхваченный ревущим ветром, он вылетает за тюремные стены, кружит по улицам города, по небу. Он вырывается из этой бетонной коробки и пускается в свободное странствие. А там — будь что будет. Умрёт так умрёт, только бы не было вокруг этих стен. Лучше уж буря, землетрясение, пожар, война, наконец…

Внезапно ему вспомнился пылающий город. Вздымаются гигантские языки пламени, половина ночного неба охвачена алым заревом. Посверкивают акульи тела вражеских самолётов. «Гори, гори», — думал он. Он, тогда ещё школьник, стоял во дворе фабричного общежития в Камате. И рабочие, и его школьные приятели убежали в укрытие, он один стоял посереди пустого двора, не отрывая глаз от надвигающейся эскадрильи. Самолёты выбрасывали десятки красных светящихся нитей, которые падали вниз, переплетаясь и образуя прихотливый ковровый узор. Достигнув земли, они ярко вспыхивали, подпитывая озарявшее город пламя новой жизненной энергией. Это зрелище почему-то крайне возбуждало его. Скоро совсем рядом на землю начали падать снаряды. Такэо задрожал от восторга, увидев, как в метре от него воткнулась в землю шестиугольная металлическая колонна, исторгнув сноп огня, опаливший ему волосы. «Гори, гори ярче! Пусть все сдохнут! — думал он. — Да, пусть все сдохнут!»

— Что это ты там бубнишь? — спросил Коно. Кажется, он улыбался.

— Да так, ничего, сам с собой, — усмехнулся Такэо.

— Что ж, я тебя понимаю. Хорошо бы и впрямь все сдохли. Чтоб вы все сдохли! — закричал он.

— Может, крикнем вместе? — предложил Такэо, идея показалась ему забавной.

— Давай!

Они крикнули хором. В обычное время такой громкий крик вернулся бы к ним эхом, отразившись от противоположной стены, но сегодня его заглушил свист ветра. Послышался торопливый топот. Открылся глазок в двери, и раздался голос старшего надзирателя Таянаги.

— Это ты орал?

— Да.

— Что случилось?

— Ничего.

— Ну погоди у меня, будешь ещё дурака валять!

В замке заскрежетал ключ, дверь распахнулась, и в дверном проёме возникла шарообразная фигура Таянаги. При всей его дородности, жира у него было не так уж и много, он словно весь состоял из твёрдых выпуклых мышц. С улыбчивого лица смотрели острые, колючие глазки, он стоял нарочито небрежно, чуть расставив ноги, в позе, которая в дзюдо называется исходной стойкой. Долгие годы работы в тюрьме приучили его в момент открывания камеры быть всегда начеку.

— От тебя, Кусумото, я этого не ожидал. Чего это тебе вздумалось так орать?

— Извините. Это всё ветер. Что-то в горле запершило.

— Смотри не простудись. А то и впрямь похолодало. Закрыл бы лучше окно.

— Слушаюсь.

Взгляд Таянаги быстро скользнул по камере и остановился на стопке книг на матрасе.

— Как всегда, занимаешься? Что это ты читаешь?

— Минутку, — ответил Такэо и, захлопнув «Место человека в природе», перевернул книгу и почтительно протянул её надзирателю.

— Что-то уж больно мудрёное. — Таянаги вернул книгу, даже не раскрыв её. От него несло табаком. Он был злостным курильщиком.

— Начальник, — обратился к надзирателю Такэо, воспользовавшись его благодушным настроением, — Оту отправили в больницу, да?

— Ничего об этом не знаю, — отрезал Таянаги.

— Непонятно, что это с ним, — сказал Такэо, пытаясь поймать взгляд надзирателя. — Он стал совсем как младенец.

— Как младенец? — Таянаги, наконец заинтересовавшись, взглянул на Такэо. — В каком смысле?

— Видите ли, — Такэо говорил медленно, словно понемногу извлекая из памяти старательно спрятанные воспоминания. Он ни на минуту не забывал о том, что в соседних камерах прислушиваются к его словам. — Ота человек терпеливый. Но в конце концов и ему стало невмоготу. Вот он и превратился в ничего не понимающего младенца. Ведь терпеть легче, когда ничего не понимаешь.

— Да? Думаешь, так дело было? — безучастно протянул Таянаги. Такэо подумал, что немного переборщил с теоретическими доводами.

— Вчера у него птичка стала совсем плохая, вот-вот подохнет. А он загадал — как она, так и он, и совсем на этом свихнулся. Стал пускать слюни, его вывернуло наизнанку. Хлопнулся в обморок, будто птичка и в самом деле уже сдохла.

— Да он вообще какой-то малахольный, — покачал головой Таянаги, на его лице отразилось искреннее сочувствие. Такэо глубоко вздохнул и, не желая упускать благоприятного момента, тихо спросил:

— Что, он в больнице?

Таянаги еле заметно кивнул. Такэо, сделав вид, будто ничего не заметил, прикрыл глаза. Ему вспомнилось, как он сам оказался в больнице из-за аппендицита. В тюремной больнице чувствуешь себя совсем по-другому, чем в камере, гораздо привольнее. Можно целый день валяться на койке, да и кормят получше. Вокруг врачи — единственные в тюрьме люди, которые не носят формы, — и кажется, будто ты на воле. К тому же — и, наверное, это главное, — пока ты невменяем, смертный приговор не может быть приведён в исполнение. Во время приведения приговора в исполнение ты должен быть в здравом уме, это главное требование, предъявляемое к человеку, приговорённому к высшей мере наказания. Такэо представил себе лицо доктора Тикаки, смугловатое, молодое и серьёзное, и невольно позавидовал Оте.

Дверь камеры закрылась. Тут же его окликнул Коно.

— Ну, что он тебе сказал?

— Да ты, небось, и сам слышал. Тёскэ в больнице.

— В больнице. Да-а… А что этот мерзавец собирается делать? — В голосе Коно появились странно язвительные нотки.

— Ты о ком, о Тёскэ?

— Дурак. Конечно, о старом хрыче. Что он замышляет?

— Да ничего он не замышляет. Прискакал, потому что мы орали, вот и всё.

— Не верю. Во всяком случае, будь начеку. — Коно говорил так тихо, что ветер заглушал его слова. — Он явно что-то вынюхивает. Хочет выведать, о чём мы с тобой говорили. Наверняка он тебя расспрашивал о том, что случилось на спортплощадке?

— Да ничего он не спрашивал.

— А вот и спрашивал. Хочешь от меня скрыть? Знаю я тебя. Он хотел выведать, что у меня на уме. Ему ведь нужно писать отчёт. Он должен доложить, насколько я опасен, следует ли со мной кончать или можно ещё потянуть. И какая разница, что там будет в отчёте, правда или его догадки. Написанное на бумаге моментально становится признанным фактом, так бывает всегда. Мир на том стоит. И основываясь на тех фактах, которые содержатся в отчётах, эти мерзавцы выносят решения и отдают приказы, которые могут быть самыми бесчеловечными. Так что ты там ему наболтал?

— Я не из тех, кто болтает.

— Ну уж… Так я тебе и поверил. Но всё раньше или позже выйдет наружу.

— Заткнись! Будто кроме тебя и поговорить не о чем! — неожиданно для самого себя вспылил Такэо.

Издалека донёсся чей-то голос. Тамэдзиро. «Заткнись! Будто кроме тебя и поговорить не о чем!»

— Вот чёрт! Подслушал-таки, — пробормотал Коно. — Это ведь говнюк Тамэдзиро? Он-то и есть стукач. Ты знаешь, что он стукач?

— Знаю, — еле слышно пробормотал Такэо.

Когда-то ещё в районной тюрьме Тамэдзиро Фунамото швырнул в надзирателя испражнениями из камерной параши, за что его и прозвали говнюком. Он называл себя рецидивистом, и точно — тюрьма была для него, что дом родной, ему были хорошо известны слабые места надзирателей, при этом он отличался удивительной наглостью и имел хорошо подвешенный язык, благодаря чему начальство признавало за ним право говорить от лица всех заключённых, и, что бы где ни случалось, он во всё совал свой нос. Однако иногда по тюрьме начинали ползти слухи, что всё это неспроста. Как-то один заключённый, которого казнили прошлой осенью, рассказал Такэо следующее:

— С Тамэ будь поосторожней. Недавно я получил нагоняй от начальника зоны. Якобы на спортплощадке сказал что-то не то. Представляешь, ему было известно всё, что мы говорили, — и о начальнике тюрьмы, и о начальнике службы безопасности. Более того, якобы именно я и начал перемывать им косточки. Для меня это было как гром среди ясного неба, ведь на самом-то деле я только слушал. Но тут меня осенило — ведь на прошлой неделе я поссорился с Тамэдзиро. Он ночью затеял стирку, шум воды раздражал меня, ну я и попросил его прекратить. А этот тип тут же вышел из себя, стал обзывать меня по-всякому, орать, мол, новички старикам не указ…

Тот человек был казнён всего через полгода после вынесения приговора. А Тамэдзиро ещё жив, хотя приговор ему вынесен восемь лет назад. Почему такая несправедливость? Не свидетельствует ли это о том, что тюремное начальство пользуется услугами Тамэдзиро?

— Стучать — его прямая обязанность, — заявил Коно и неожиданно заорал:

— Эй, говнюк, ты слышишь?

— Да не ори так, конечно, слышу. Холодно, страсть. Ещё и ветер…

— Эй, Тамэ, говорят, Тёскэ забрали в больницу.

— Да он просто придуривается. Нарочно изображает больного. Уж меня-то не проведёшь, — весело отозвался Тамэдзиро.

— Ты слышал, о чём мы сейчас говорили?

— He-а, из-за ветра ничего не слышно.

— Врёшь! Ты всё прекрасно слышал. И вот что я тебе скажу: можешь стучать сколько угодно, меня этим не возьмёшь. У меня в дневнике записано всё, что ты говорил. Я шифрую свои записи так, что никто не разберёт. Не бойся, сейчас им не прочесть. Но придёт время, и я им дам ключ. И им станет доподлинно известно, когда, где и как ты поливал их грязью. И тогда ты покойник. Имей в виду.

— Что ты несёшь, ничего не понимаю.

— Да прекрасно ты всё понимаешь.

— Ничего не слышно из-за ветра.

— А вот нам тебя прекрасно слышно.

— Ой, смотрите-ка, — бодро сказал Тамэдзиро, — снег пошёл. Снег!

Ветер прочертил за окном белую линию. Неожиданно она распалась и обрушилась вниз обильным снегопадом. Белая пелена повисла в воздухе, отрезав противоположный корпус с окнами, забранными тройными решётками, упала во внутренний дворик. Чтобы лучше рассмотреть, Такэо вскарабкался на стол и прижался лицом к верхней части окна. Только там есть узкая полоска прозрачного стекла. На остальной части окна стекло матовое, к тому же оно затянуто снаружи ещё и металлической сеткой.

Между высокими гималайскими криптомериями как раз на высоте его глаз тянулся край бетонной стены, отрезающий нижнюю часть торгового квартала. Разновысокие здания, увенчанные рекламными щитами и трубами, надвигались единой серой массой, словно неприятельская эскадра.

От серебристо-серой поверхности неба отделялись тёмно-серые крупинки, они росли на глазах, извивающимися рыбками подплывали к бетонной стене и на её фоне внезапно превращались в белёсые комочки праха. Снежинки ударялись о стекло и, сверкнув мгновенным хрустальным блеском, стекали вниз водяными каплями.

Иногда, после особенно сильного порыва, ветер на миг стихал. Тогда в смятенных рядах снежинок восстанавливался порядок и они повисали аккуратными белыми нитями. Это было очень красиво, и Такэо напряжённо ловил эти короткие мгновения между сокрушительными порывами ветра…

Вот обрушился новый, особенно сильный порыв, и пространство перед глазами завертелось в белом водовороте. Начиналась метель. Не верилось, что утром было солнце. Вдруг Такэо вспомнилось, что всю ночь напролёт ему снилась буря, и, хотя тогда шёл дождь, а не снег, он поразился тому, насколько пророческими бывают сны.

Он слез со стола, вытащил из шкафа шерстяной свитер и натянул его на себя. А натянув, горько усмехнулся: вряд ли логично надевать тёплый свитер ему, только что мечтавшему о ветре, буре, морозе. И тут пришло это.

Словно какой-то нерв вдруг оборвался и под ногами резко качнулся пол. Такэо попытался ухватиться за стену, но она стала опрокидываться назад, увлекая его за собой. Если лежать не двигаясь, пол кажется вполне устойчивым, но при первой же попытке подняться на ноги начинает колебаться и возникает ощущение неудержимого падения. Наконец ему удалось встать, он попытался удержаться на ногах, желая понять, насколько это серьёзно, но, не выдержав, опустился на стул, потом, задыхаясь, рухнул головой на стол.

Истинный характер этого был неясен. Он несколько раз проходил обследование в медсанчасти, но врач не мог поставить точный диагноз и ограничивался тем, что увеличивал дневную дозу транквилизаторов. Самому ему казалось, что это не болезнь, а какой-то знак, предвестие неотвратимо надвигающейся беды. Когда это приходило, всё вокруг преображалось. Стена изгибалась, словно резиновая, лампы бросали низ острые, как иглы, пучки света. Тело становилось тряпочным, словно в нём не было костей, и он не мог заставить себя встать на ноги. Мир вокруг беспрестанно колебался, как бывает при землетрясении.

Это явно что-то предвещало, но вот что именно? Ясно было одно — ничего хорошего. Такэо корчился, задыхаясь. Откуда-то донёсся заунывный вой Тамэдзиро. На самом деле тот, наверное, весело смеялся, но, умом понимая, что это так, Такэо всё равно не мог избавиться от ощущения, что слышит душераздирающий вой. В завываниях ветра ему слышались стоны покойников. С тех пор как он попал сюда, казнили уже несколько десятков человек. На титульном листе его Библии были начертаны крестики. Число казнённых за год. Правда, попадались и совершенно пустые годы. Но на некоторые приходилось больше десяти крестиков. В конце прошлого он насчитал пятнадцать. Есть дни, отмеченные сразу двумя крестиками. В этом году он пока ещё не поставил ни одного, но они могут появиться в любой день. Наверное, ветер и в самом деле приносит стоны убиенных. Одно утешение — это не является предвестием казни. Перед массовыми казнями в конце года этого не было.

— Почему ты не отвечаешь? — спросил Коно.

— Прости. Немного закружилась голова, — слабым голосом ответил Такэо. — У меня иногда бывает. В таких случаях я совершенно расклеиваюсь.

— Так вот, — продолжил Коно, не проявляя никакого интереса к состоянию Такэо. — Ненавижу этого старого хрыча Таянаги. Корчит из себя хозяина зоны. Улыбается умильно, а сам готов воткнуть тебе нож в спину. Да этой его улыбочке я предпочту даже надутую рожу Нихэя, по крайней мере он не притворяется. Эй, ты слышишь?

— Слышу.

— Знаешь, я что думаю? Эта история с Тёскэ тоже на совести старого хрыча. Ведь незадолго до суда он пытался изменить свои показания, данные в полиции. Мол, это не убийство, сопряжённое с грабежом, а грабёж, имевший следствием смерть потерпевшего, то есть убийство не было предумышленным. Просто организатор преступления Рёсаку приказал: «Кончай с ними!» — и он их прикончил. А сам Тёскэ ничего не соображал, был в полной отключке. Уж девчонку-то можно было не убивать, а он и её прикончил. Во всём виноват Рёсаку. Я-то знаю, потому что одно время наши камеры были рядом. Этот Рёсаку ещё хвастался, что ему удалось одурачить судью. Бахвалился, что сумел вывернуться, а Тёскэ отправить на виселицу. Эй, ты слушаешь?

— Слушаю.

— Так вот, этот старый хрыч внушал Тёскэ, что если тот в суде изменит показания, данные при задержании, то это произведёт неблагоприятное впечатление на судью. Ну, тот его послушался и в результате как-то незаметно превратился в организатора, а Рёсаку стали считать соисполнителем. И когда огласили решение суда, оказалось, что Тёскэ — смертная казнь, а Рёсаку — пожизненное. Тут-то он опомнился, стал доказывать, что при задержании дал ложные показания, да было уже поздно. Никто не принял его слова всерьёз, даже адвокат, не говоря уже о судье. В результате Рёсаку оказался в выигрыше и, получив своё пожизненное, отправился прямо в тюрьму, даже не подавая апелляции, а Тёскэ после третьего слушания получил смертный приговор. Ничего не скажешь, здорово всё было обстряпано. Не иначе как Рёсаку потихоньку дал на лапу старому хрычу, ничего другого не придумаешь, верно? Эй, ты слушаешь?

— Слушаю, — на этот раз ответил Тамэдзиро.

— Вот скотина, — рассердился Коно. — Ведь не с тобой разговаривают.

— Ну, раз слышно, то я и слушаю. Слух-то у меня отличный. Или я не Тамэ Ушки на макушке?

— Чёрт! А кто только что вешал мне лапшу на уши, мол, не слышно ничего из-за ветра?

— Ты что, дурак, что ли, брать сторону Тёскэ? А может, он тебе на лапу дал?

— Ах ты мразь! — рассвирепел Коно. Голос его дрожал, и это было признаком того, что разгневался он не на шутку.

— Ты ещё скажи, что я настучал на Тёскэ!

— Дурак! — взорвался Коно. — Я о тебе вообще не говорю. Мне до тебя вообще нет дела!

— Ну-ну. За это спасибочки. Быть тем, до кого тебе есть дело, опасно. Ещё распустишь слух, что я стукач, потом доказывай, что это не так.

— Вот чёрт, ты, значит, давно уже подслушиваешь!

— Я не подслушивал. Я просто слышал. И нечего кипятиться, нервы побереги. А то сам станешь таким, как Тёскэ. Послушай-ка лучше, что я тебе расскажу. Новость — первый класс. Ну как? Рассказать? Будешь молчать, я тебе ничего не скажу.

Налетел новый порыв ветра, и несколько снежинок впорхнуло в камеру. Но ледяной воздух не испугал Такэо — напротив. На холоде это словно замораживалось. К стенам возвращалась неподвижность и прямизна, свет ламп приобретал мягкую желтоватость. Такэо вдруг заметил, что свет в камере был включён задолго до наступления вечера. Но это не проходило. Стол, на который Такэо облокачивался, вдруг начал крениться набок, и, потеряв контроль над своим телом, он стал заваливаться вперёд. Потряс головой, желая отогнать от себя это. Вдруг захотелось кричать.

— Фунамото! — закричал он.

— Что там такое? Это ты, Кусумото? Не наш революционный братец?

— Давай, выкладывай свою первоклассную новость!

— За так я ничего говорить не стану. Это в самом деле большая новость.

— А что ты за неё хочешь? — громко спросил Такэо. Ему казалось, что, когда он говорит громко, это отступает.

Не кричи. С тебя возьму всего три банки тушёнки.

— Дороговато. Ежели так, можешь и не рассказывать, обойдусь.

— Тебя же мамаша часто навещает. Что для тебя три банки тушёнки?

— Нет, — отрезал Такэо.

— Ладно, тогда две банки. Две банки тушёнки.

— Сказал нет, значит нет.

— Ну что ж, раз так, то ладно. Эй, братец-революционер! Коно! Может, тебе пригодится моя новость? Ну и холод! Холодрыга!

На корпус обрушился новый порыв ветра.

— Ну и ладно, если никто не желает покупать, тогда так скажу. Завтра за кем-то из нас придут.

— Тамэ, кончай молоть вздор! — закричал на него Такэо.

— Нет, точно придут. Не веришь, можем побиться об заклад. Поставишь банку тушёнки, узнаешь за кем.

— Ладно. Давай говори, — деланно весёлым тоном сказал Такэо. — Ставлю банку тушёнки.

— За нашим насильником с Осэнкорогаси, за Сунадой!

— Ты что, совсем спятил? Вроде он и на спортплощадке был.

— А он сам захотел выйти. Да и то, завещание ему писать некому, чего сидеть да скучать? Не заметил разве, как странно он себя вёл?

— А ведь и впрямь… Кто тебе это сказал?

— Да он сам. Сам признался. Тамэ, говорит, завтра мне крышка. И ведь глазом не моргнул! Ну, я ему — как, мол, настроение? А он мне — когда отправляешься на тот свет, то вроде бы сам становишься жертвой, так что настроение лучше некуда. Ну вот, теперь за тобой банка. Если завтра он сыграет в ящик, ты должен попросить свою мамашу в течение недели организовать мне передачу. Не забудь.

Такэо постарался припомнить во всех подробностях, как вёл себя Сунада на спортплощадке. Вспомнил, что тот быстро вышагивал вдоль стены, но в этом не было ничего необычного. Разве что его ужасный волчий вой? Может, это было последнее в его жизни представление?

— Интересно, как он там? — пробормотал Такэо и стал вслушиваться, не доносятся ли какие звуки из камеры Сунады, которая была напротив через коридор.

Может быть оттого, что холодный воздух стал прозрачным, как стекло, в камеру, пробиваясь сквозь свист ветра, влетал отчётливый шум города. Рёв скоростной магистрали, гудки, отдалённый стук молотка, урчанье газующих машин, крики детей из близлежащей школы. Город совсем рядом. Он начинается сразу за тюремной стеной. Но здесь, внутри, совершенно иной мир. Как всегда неожиданно, зазвучал голос Катакири:


Великий учитель не покидает нас в этом мире, исполненном всяческой скверны, един сердцем он с нами, по миру тщеты блуждающими, в наставления его уверовав, уповать станем…

Намуамидабуцу

Намуамидабуцу

Намуамидабуцу

Намуамидабуцу


Такэо закрыл окно. Опустившись на циновку, почувствовал, что силы окончательно покинули его, и, не удержавшись, прилёг. Однако лежать без особого разрешения запрещено. Поднявшись на ноги, он привалился к стене. За ней громко журчала вода. Судя по всему, Какиути приступил к утренней стирке. Ясно было, что в такой ненастный день бельё вряд ли быстро высохнет, но Какиути страшный чистюля и стирает, не пропуская ни одного дня. А я занимаюсь этим только по воскресеньям, да и то через силу. Правда, в предыдущее воскресенье я целых полдня провёл за стиркой. У меня было сильное предчувствие, что на этой неделе за мной придут, поэтому я прилежно перестирал всё накопившееся нижнее бельё. Мне неприятно думать, что после моей смерти кто-то обнаружит в камере мои грязные подштанники.

Раз завтра казнят Сунаду, значит, меня пронесло. Завтра суббота, в воскресенье казней не бывает, так что до понедельника я в безопасности. Конечно, это всего лишь два дня передышки, но у меня такое ощущение, будто впереди целая вечность. Может, заняться рукописью для «Мечтаний», которую я совсем забросил? Или написать письма матери, духовнику, ещё кому-нибудь? Или дочитать наконец «Место человека в природе»? Дел невпроворот. А я вынужден бездействовать только потому, что пришло это. Уму непостижимо!

— А ну возьми себя в руки! — вслух произнёс Такэо и, в надежде выбить из себя это, ударился головой о стену.

Тут же откликнулся Коно. Сейчас он ударит четыре раза кулаком — знак, что хочет поговорить. Но у Такэо нет никакого настроения беседовать с ним. Разговоры с Коно ужасно выматывают. Человек он нервозный и колючий, ему обязательно надо любую мысль довести до абсурда, а это так утомительно. Вот с Какиути такого никогда не бывает. Его молодой друг никогда не позволит себе заговорить первым, но беседа с ним всегда действует умиротворяюще. И Такэо снова прислушался к плеску воды, доносившемуся из камеры Какиути.

— Хватит бездельничать! — вдруг громко сказал он. — Нечего попусту терять время. Хотя бы почитай!

— Что ж, верно. — Ответив сам себе, он взял «Место человека в природе» и пробежался по строчкам.

Однако, перевернув страницу, вдруг обнаружил, что ничего не помнит, и начал читать сначала. Два миллиона лет тому назад на земле неведомо откуда появился человек — кому какое дело до этого теперь? Такэо, как он уже делал это часа два назад, попробовал представить себе, какой была земля, когда на ней не было людей. Тогда на земле жили волки, лисицы, хорьки, барсуки, олени, кабаны, растительность была совершенно такой же, как теперь, и только человека не было. Он попробовал мысленно представить себе тогдашний мир, но ему стало скучно. Взгляд легко скользил по гладкой поверхности страницы, нигде не задерживаясь.

Стены и пол по-прежнему ходили ходуном. Протянув руку, он взял со шкафа Библию и, открыв наугад, прочёл первую попавшуюся фразу — он часто делал так, когда хотел погадать.


Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?


Потрясённый её совпадением со своими тайными мыслями, он прочёл предыдущую и последующую фразы. Потом, как делал всегда, прочёл всю главу с начала до конца. Это была седьмая глава из «Послания к римлянам». Читать было легко, ряды строк словно сами притягивали к себе взгляд, и в конце концов на душе полегчало. Ему захотелось прочесть ещё что-нибудь, и, уставившись на трещину в стене, он снова открыл Библию.


В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение; боящийся не совершенен в любви.


Эта фраза была подчёркнута красным карандашом. Рядом стоял вопросительный знак. Интересно, когда он это читал? Судя по полустёршемуся карандашу, скорее всего давно, лет десять назад, даже больше, в те годы он запоем читал Библию. Он снова споткнулся о слово «любовь», которое так часто употребляется в Библии. Не то чтобы он не понимал, что это такое. Но понимал чисто умозрительно. Вот ведь знал же он, что за убийство карают смертной казнью, и всё-таки убил человека. Размышляя об этом, он каждый раз остро ощущал бесполезность умозрительных понятий. Когда-то, когда он принимал крещение, ему казалось, что он понимает, почему человек должен любить. Но с годами это понимание улетучилось.

«Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь», — прочитал он и подумал, что за эти годы Бог исчез из поля его зрения.

— Обхо-од! — закричали в коридоре.

Из медсанчасти, толкая перед собой тележку, пришёл с регулярным обходом фельдшер. Кому-то он обрабатывал несложные раны, другим раздавал прописанное врачом лекарство. Те, кто хотел, чтобы их осмотрел врач, должны были заявить об этом. Такэо нажал на кнопку вызова. По коридору пронёсся дружный стук: из многих камер разом выскочили планки сигнальных устройств.

Вскоре дверь распахнулась, и в дверном проёме рядом с Таянаги возник фельдшер. Выглядел он довольно забавно — совершенно седые волосы и красная морщинистая кожа делали его похожим на облачённого в форму гамадрила.

— В чём дело? — осведомился Гамадрил.

— Извините, — ответил Такэо, стараясь сидеть прямо, — у меня кружится голова, я хотел бы, чтобы меня осмотрел врач.

— Тебя уже осматривали? — подозрительно спросил надзиратель.

— Да, несколько раз.

— Ладно, давай выкладывай, что с тобой, да поподробнее.

— У меня бывают неожиданные припадки. Начинает кружиться голова, невозможно удержаться на ногах. Болит голова, тошнит, ужасная слабость…

— Нарушение потоотделения?

— А?

— Я спрашиваю, ночью потеешь? — процедил Гамадрил сквозь зубы.

— A-а, бывает, — поспешно ответил Такэо.

— Ладно. Пиши — номер 610. Такэо Кусумото, — распорядился Гамадрил, повернувшись к санитару в тюремной робе.

Увидев, что он собирается уходить, Такэо остановил его.

— Извините, у меня к вам просьба. Нельзя ли, чтобы меня осмотрел психиатр?

— Психиатр? Это ещё зачем? — Фельдшер подозрительно прищурился. Морщины придавали его лицу странно насмешливое выражение. — Разве тебя и раньше осматривал психиатр?

— Нет, — запнулся Такэо, не сумев сразу придумать подходящий предлог, но, взглянув на Таянаги, вдруг сказал:

— У меня бывают приступы раздражительности, иногда я начинаю вдруг громко кричать. Вот как раз давеча…

Таянаги кивнул и шепнул что-то на ухо Гамадрилу. Наверное, что-нибудь вроде: «А ведь точно, он вдруг завопил ни с того ни с сего. Обычно-то он тихий, но иногда начинает психовать».

— Ясно. Я сообщу психиатру, Тебя вызовут.

Дверь закрылась, и Такэо перевёл дух. Это не отпускало его ни на минуту. Всё время с того момента, как он нажал кнопку вызова, он действовал, словно подчиняясь какой-то чужой силе. Обратиться к психиатру? И как только ему такое пришло в голову?

5

Приёмная медсанчасти — тесная комнатушка, имеющая форму параллелограмма. Строители этой тюрьмы имели явную склонность к модернизму — взять хотя бы восьмиугольные и пятиугольные угловые помещения и полукруг спортплощадки, веерообразно разбитый на несколько отдельных секторов. Они, несомненно, поставили перед собой цель — психологически смягчить тяготеющую к прямоугольности казарменную строгость исправительного учреждения, и в какой-то степени достигли её, однако попавшему сюда трудно отделаться от ощущения, что он оказался в особом мире, никак не связанном с обыкновенным, человеческим. Вот и сейчас, сидя на одной из произвольно разбросанных по параллелограмму скамеек, Такэо чувствовал, себя весьма неуютно.

Комната была забита людьми, те, кому не удалось сесть, стояли вдоль стен. С первого взгляда эти люди, одетые в пиджаки, свитера, джемперы, ничем не отличались от пациентов обычной поликлиники, ожидающих в приёмной своей очереди. Однако некоторые были в синих тюремных робах — уже это указывало на особый характер заведения, кроме того, входные двери были заперты, а в коридоре, не спуская глаз с приёмной, стояли конвойные. Иногда раздавался скрежет замка, дверь отпиралась, входила группа из нескольких человек, и дверь снова со стуком захлопывалась. Как и все двери в тюрьме, она запиралась автоматически, как только её захлопывали, но замок не всегда срабатывал, приходилось изо всех сил налегать на дверь.

Духота в этой битком набитой людьми комнате была ужасная, и Такэо снял свитер. Он привык к одиночеству и задыхался в смрадном, пропитанном выделениями человеческого тела воздухе. К нездоровому запаху дыхания примешивался острый запах пота, из соседней комнаты тянуло табачным дымом и лекарствами, всё это ударяло в нос не хуже ядовитого газа. Но вот что удивительно — здесь это никогда не приходило. Тревога, мучившая его в последние дни, наконец отступила, пол, стены и потолок снова приобрели надёжную неподвижность.

Медсанчасть находится в юго-восточной части здания, отделённой от основного корпуса большим коридором, из окна виден внутренний дворик, а за ним здание контрольно-пропускного пункта. Рядом с ним стояла группа людей в наручниках, скованных общей цепью, — подсудимые, а вон те, сжимающие в руках узелки и сумки, рыскающие глазами по сторонам, явно новенькие. Ещё отсюда можно увидеть женщин у ворот женской зоны — большая редкость для этой тюрьмы, насквозь пропитанной мужским духом. А уж если среди них вдруг окажется молодая мамаша с ребёнком на руках из так называемых «осуждённых кормящих матерей и женщин, имеющих детей» или девица-надзирательница в брюках, туго обтягивающих округлые ягодицы, на таких устремляются все масленые взгляды. Вот и сейчас троица, стоявшая у самого окна, не удержалась от соблазна немного развлечься:

— Эй, посмотри-ка лучше сюда, такой красотке не место в женской зоне!

— Послушай-ка, ты сегодня вечером не занята?

— Я сгораю от желания, ты просто чудо как хороша, даром что надзирательница!

— Эй, сестрёнка-начальница, позволь тебя обнять разочек! Ну не убегай же так быстро, я ещё не налюбовался!

Все трое были так молоды и так весело смеялись, что невольно возникало сомнение — неужели они и в самом деле больны? Вот кто-то из стоящих в коридоре конвойных одёрнул их, они на миг присмирели, но тут же стали снова пересмеиваться. Вдруг по приёмной прокатился грубый гнусавый голос:

— А ну заткнитесь, надоели! — И тут же воцарилась тишина.

Владельцем голоса оказался, как это ни странно, старик с тонкими, изящными чертами лица, одетый очень эффектно и немного в богемном стиле в клетчатую куртку и красную рубашку. Удивившись, что окрик старика привёл в такое замешательство юнцов, Такэо стал незаметно наблюдать за ним и заметил, что на левой руке у него только два пальца. А, значит, настоящий мафиози, понял Такэо, и фигура старика сразу же приобрела в его глазах ореол величия.

Обитатели нулевого корпуса, как правило, давно живут в тюрьме, и по одежде бывает трудно установить, чем они занимались в прежней жизни. Но в приёмной много подследственных, которые пока ещё принадлежат другому, «свободному» миру. Сразу же видно, кто продавец, кто служащий, кто рабочий, кто бродяга, кто бездельник, кто хулиган, кто так называемый деклассированный элемент, кто студент… Тут размышления Такэо прервал старик-мафиози:

— Простите, вы давно здесь?

Ответь Такэо: «Шестнадцать лет», он наверняка уронил бы себя в глазах старика. Поэтому он ответил неопределённо: «Да прилично уже».

— Нынешняя молодёжь совсем не умеет себя вести, — громко, чтобы все слышали, сказал старик. — Раз уж попали в тюрьму… Так хоть бы вели себя с достоинством. Я уже был здесь лет пятнадцать тому назад и могу судить о том, что за это время нравы стали совсем дикими…

— Да-а, — протянул Такэо, краем глаза отметив, что один из юнцов давится смехом.

— Когда я выйду отсюда, то всенепременно подам рапорт о тюремных реформах, так сказать с позиции испытавшего на собственном опыте… Там, в верхах, ведь знать ничего не знают о том, что здесь происходит. Если всё останется по-прежнему, это будет иметь дурные последствия в государственном масштабе. Так бессмысленно растрачивать средства налогоплательщиков, добытые потом и кровью…

— Да-а…

— У нас тоже есть молодые. Многие совершенно не умеют терпеть, одним пальцем и то не могут расстаться. Мужества не хватает. — старик показал свою двупалую левую руку. — Я одним пальцем спас, по меньшей мере, три жизни. Пришлось расплачиваться за халатность наших юнцов. Получается по трое на каждый палец — трижды три — девять, итого мною спасено девять человек.

— Да ну? А что значит — по трое на каждый палец? — заинтересовался Такэо.

— Но как же, — внезапно возбудился старик. — На каждом пальце по три фаланги. За один раз отсекается одна фаланга, понятно? То есть один палец можно использовать трижды.

— А чем отсекают?

— Ножом. Хорошенько его затачивают, прикладывают к суставу вот так, и раз! — одним ударом отсекают. Потом обрубок заматывают потуже бинтом, чтобы кровь перестала идти.

— Больно, небось?

— Больно. Но тот, кто боится боли, — не мужчина. Самое главное — хорошенько промыть отсечённый палец, засолить и послать кому надо.

— А кому надо?

— Как кому? Ведь пальцы режут, для того чтобы усмирить распри между членами группировки. А если не посылать противнику, то какой смысл вообще отрезать?

— Вот, значит, как…

Уверенный в том, что его рассказ слышали все находящиеся в комнате, старик выпятил грудь и горделиво оглядел собравшихся.

Тут его вызвали. Он встал, и оказалось, что он очень маленького роста. Отвесив преувеличенно учтивый поклон надзирателю, старик исчез за дверью.

— Что за птица? — спросил один из юнцов.

— Да небось крёстный отец какой-нибудь мафии.

— Не слишком ли он задаётся?

— Не иначе как мелкая сошка. Настоящие отцы поскромнее будут.

— Кусумото! — позвал надзиратель.

Такэо встал и обнаружил, что это исчезло, он вполне твёрдо стоял на ногах. Тем не менее, делая вид, что его шатает, ухватился за спине скамейки и неуверенной походкой прошёл мимо надзирателя.



Выслушав жалобы Такэо и быстро задав ему несколько дополни тельных вопросов, доктор Тикаки задумался.

Лет ему было двадцать шесть — двадцать семь. Его жёсткие взъерошенные волосы были, судя по всему, густо смазаны помадой, во всяком случае, они сильно блестели. Смуглое, с правильными чертами лицо до сих пор сохраняло детское выражение, улыбка, которой он сопровождал почти каждое своё слово, выдавала благовоспитанного мальчика из хорошей семьи, но с профессиональной точки зрения выглядел он как-то не очень надёжно.

— Послушай-ка, а ты видишь сны? — спросил Тикаки, округлив глаза.

— Вижу, — улыбнулся в ответ Такэо, делая вид, будто очень рад такому вопросу.

— А какие?

— Чаще всего страшные. То за мной кто-то гонится, то меня убивают…

— И каким именно образом тебя убивают? — Задав этот вопрос, Тикаки вдруг спохватился, вспомнив, с кем разговаривает, и лицо его сразу стало серьёзным. Прямодушие молодого доктора тронуло Такэо, но одновременно он почувствовал себя разочарованным.

— Мне снится, что меня вешают. Я стою у виселицы и жду, когда начнётся казнь. Наверное, многие из нас видят такие сны.

— Тебе уже вынесли приговор? — Перевернув историю болезни, Тикаки мельком взглянул на первую страницу. Там обычно указывали, кем был заключённый — подсудимым или отбывающим наказание.

Интересно, есть ли какой-нибудь знак для обозначения приговорённых к смертной казни? Поскольку приговор вступает в силу только в тот момент, когда их казнят, с ними до последнего дня обращаются примерно так же, как с подсудимыми. С юридической точки зрения они и не подсудимые, и не отбывающие наказание, а так, что-то среднее. Наверное, существует какой-то специальный значок, может, крестик?

Такэо пристально следил за направлением взгляда доктора. Тикаки отодвинул в сторону историю болезни, и положил ладонь на толстую коричневую папку. Это было личное дело Такэо.

— Я прочёл твои бумаги. Ты, оказывается, здесь уже давно. В твоём личном деле указано, что ты выпускник университета Т. Я ведь тоже оттуда. Ты только не сердись. Я сказал это вовсе не для того, чтобы тебя пристыдить. Я просто подумал о том, сколько всего пришлось тебе пережить…

Растерявшись, Такэо молчал, и доктор, то ли по простодушию, то ли намеренно не замечая, в каком он состоянии, продолжил:

— Да, таким, как я, чья жизнь проходит вне этих стен, не понять твоих страданий. Вот если бы я мог понять… Послушай-ка, когда пол начинает уходить у тебя из-под ног и тебе кажется, что ты вот-вот полетишь в пропасть, не ощущаешь ли ты того самого страха смерти?

Какое примитивное толкование, — разочарованно подумал Такэо.

— Нет, ничего такого я не ощущаю. Всё это куда сложнее.

— Да, наверное… — И Тикаки вздохнул.

— Доктор, — спросил Такэо, в его тоне сквозило некоторое презрение, — вам когда-нибудь приходилось падать вниз с большой высоты?

— Да нет, пожалуй, нет… — Тикаки напрягся, и на его лице появилось недовольное выражение, да и какому врачу понравится, если пациент вместо того, чтобы отвечать на вопросы, станет сам задавать их?

— А мне однажды пришлось. — И слегка улыбнувшись, Такэо спокойно продолжил:

— Я тогда поднимался на вершину Цуругидакэ в Северных Альпах, ну и сорвался со скалы. К счастью, упал на снег и только вывихнул ногу, но пока летел вниз, был уверен, что разобьюсь. Смотрел вниз и понимал: вот сейчас упаду на ту вот скалу — и всё, конец. Но никакого страха я тогда не испытывал. Страх остался где-то позади, ему на смену пришла тупая покорность судьбе и одновременно, как это ни странно, я ощущал небывалый душевный подъём. Но что самое поразительное, у меня возникло странное чувство, что я уже умер и смотрю на мир как бы с того света. День был ясный, искрился снег, прозрачное небо сверкало хрустальным блеском — красота вокруг была невероятная, ничего подобного я никогда не видел…

— Ну и… — доктор Тикаки был явно заинтересован.

— Во время этих припадков я чувствую примерно то же самое.

— Вот оно что… Ты думаешь, это как-то связано… — И доктор кивнул с видимым облегчением.

— Да. Связано. Это не страх смерти, понимаете? Мне трудно точно это выразить: как будто бы я умер и попал на тот свет. У меня что, какая-то болезнь?

— Да, что-то вроде… А сейчас? Ты и сейчас это чувствуешь?

— Трудно сказать… — Выпрямив спину, Такэо оглядел комнату. Судя по всему, она не была настоящей смотровой, скорее складом: вдоль стен стояли картонные коробки с названиями лекарств. С потолка свисало несколько толстых металлических труб, иногда они слегка позвякивали. В соседней комнате принимал терапевт, оттуда постоянно доносился какой-то шум.

— Сейчас вроде ничего такого нет, — признался Такэо и поспешно добавил: — Но у меня такое чувство, что вот-вот снова начнётся.

— Вот как. — Доктор стал быстро писать что-то в истории болезни и на бланке для рецептов. Почерк у него был очень аккуратный. — Я тебе выпишу лекарство и дам разрешение на постельный режим. Думаю, постепенно всё пройдёт.

Закончив писать, доктор передал рецепт санитару и снова повернулся к Такэо.

— Кстати, у меня к тебе вопрос.

— Да? — Такэо передалось замешательство Тикаки. — Что за вопрос?

— Твоя камера недалеко от камеры Тёскэ Оты?

— Через одну.

— Тогда ты должен знать. Как он вёл себя в последние дни?

— Не знаю, — резко ответил Такэо. — Я с ним вижусь только на спортплощадке.

— Вот как. Значит, ты не можешь ничего сказать. Ну, тогда ладно. — Тикаки явно чувствовал себя неловко: ответить на его вопрос значило бы донести на своего товарища. — Просто я его лечащий врач. И у меня создалось впечатление, что иногда он просто напускает на себя… Вот я и хотел узнать, что происходило в его жизни в последнее время…

— Ну, это-то я могу сказать, — смягчившись, ответил Такэо. — Он всегда ведёт себя одинаково: что с вами, что с другими.

— A-а, вот, значит, как… — пробормотал Тикаки.

Вдруг Такэо почувствовал себя ужасно неуютно. «Ну и зачем я, собственно, сюда явился? — Этот вопрос комком отвратительной слизи вдруг подступил к горлу. Перед его глазами возникла фигура плачущего Оты, и в ней он словно увидел самого себя. Что я хочу от этого врача? Чтобы он осмотрел меня, помог, дал совет, вылечил? Какая ерунда! Это касается только меня и никого больше, я должен преодолеть это сам, один. Да, я нажал кнопку вызова, нажал потому, что невольно позавидовал Оте. Ну нет, я ни в коем случае не стану уподобляться ему».

— Доктор, мне не нужны ваши лекарства.

— Что? — Вздрогнув так, словно его неожиданно ударили, доктор уставился на Такэо.

— Я справлюсь сам. Мне кажется, что если очень постараться, то можно обойтись и без лекарств.

— Что ж, может быть и так. И всё же, — Доктор бросил взгляд вслед санитару, исчезнувшему в соседней комнате. — лучше, если ты попьёшь это лекарство, не зря же я тебе его выписал.

— Вы сказали, что я вроде как чем-то болен. А вы встречали у кого-нибудь другого такую же странную болезнь?

— Ну… знаешь… — Молодой доктор беспомощно запнулся. — Как бы тебе сказать. Такие симптомы встречаются редко. Но это не значит, что их вообще не бывает.

— То есть это всё-таки болезнь? Получается, что и у меня, и у Оты одна и та же болезнь?

— Да, нет, это вовсе не так.

— И всё же кое-какие общие симптомы есть?

— Ну, нельзя сказать, чтобы вовсе не было ничего общего… — Молодой доктор явно растерялся.

В этот момент распахнулась дверь, ведущая в соседнюю комнату, в смотровую влетел Гамадрил и зашептал что-то на ухо Тикаки.

— Попроси, чтобы подождали, я сейчас закончу, — сказал доктор.

— Уж пожалуйста, а то в приёмной полно народу, охрана не справляется.

Тикаки снова повернулся к Такэо:

— Знаешь, мне хотелось бы поговорить с тобой обо всём этом подробнее. Я как-нибудь зайду к тебе в камеру.

Такэо вышел из кабинета, и туда сразу же вошёл Сунада. Два надзирателя — один слева, другой — справа — ввели его как исключительно важную персону. Одним из надзирателей был Нихэй. Увидев Такэо, он издал удивлённое восклицание.

Дверь из кабинета психиатра вела не в коридор, а в смотровую терапевта. Там выстроились ожидающие своей очереди полуобнажённые пациенты и царило шумное оживление, каким обычно сопровождаются медицинские осмотры в школах.

— Пошли! — скомандовал Гамадрил. На этот раз он был без шапки, и стриженые бобриком седые волосы делали его сходство с обезьяной ещё более разительным. Он вывел Такэо в приёмную, но поскольку она была набита людьми, им пришлось вернуться в терапевтическую смотровую. Гамадрила тут же позвал врач. Он скорчил недовольную мину, его сморщенное красное лицо блестело, как мокрая половая тряпка.

— Совсем загоняли! И что, скажи, мне с тобой делать? Я позвонил в корпус, сейчас за тобой придут, но куда мне тебя покуда девать?

Вернувшись на склад, он попросил доктора Тикаки:

— Доктор, пусть Кусумото побудет немного у вас, пока за ним не придёт конвойный. А то везде всё уже забито.

Дверь захлопнулась, прежде чем Тикаки успел ответить, и оставленному в кабинете Такэо ничего не оставалось, как опуститься на скамью между двумя надзирателями — Нихэем и каким-то незнакомым стариком.

— Ну надо же, как неудачно, — пробормотал Тикаки. — Сколько раз я им говорил, что психиатр должен оставаться с пациентом один на один, иначе всё насмарку.

— Да ладно, доктор, — подал голос Сунада, — что я его не знаю, что ли? Какие у меня от него могут быть секреты? — И Сунада приветственно помахал рукой Такэо. — Э-эй, привет!

— Привет! — ответил Такэо.

— Короче говоря, не знаю, чем заняться. В этой тюряге сдохнуть можно от скуки. Книжек я не читаю, верить тоже ни во что не верю, писем не пишу, нет у меня никакой ко всему этому охоты. Вот начальник воспитательной службы мне говорит давеча — хоть письмецо бы кому написал, наверняка ведь есть что сказать, а я ему — да кому писать-то? И точно — у меня полным-полно братьев и сестёр — одиннадцать человек, да и маманя жива ещё, но с тех пор как я сюда попал, они меня вообще знать не хотят, а уж писем от них тем более не дождёшься, так чего теперь-то писать?

— Да, но… — попытался вставить словечко Тикаки, — разве у тебя совсем нет желания с кем-то поделиться?

— Не-а, — затряс головой Сунада. — Не с кем и нечем.

— И всё же… — промямлил Тикаки.

— Делать мне абсолютно нечего, потому я им и говорю — давайте убивайте меня поскорее, а они говорят — до завтрашнего утра никак не выйдет…

Услыхав это, Тикаки изменился в лице, а Нихэй весь напрягся. Сунада искоса взглянул на Такэо и расхохотался, тряся массивными плечами.

— Да ладно вам, он и без того прекрасно знает. Такие слухи в нашей зоне расползаются моментально. Я ещё только на спортплощадку вышел, а все уже всё знали. Нет, сам-то я молчал, как обещал. Ни-ни, никому ни словечка. Но все сами уже просекли. Так-то вот. Смертью от меня разит, что ли… Верно, Кусумото, ты ведь знал, что меня завтра вздёрнут?

— Знал. Все знали, — кивнул Такэо.

— Ну, что я вам говорил? Все знают. Вот так-то. — И Сунада довольно захохотал.

Он скрестил на груди руки, и они взгромоздились над его животом, словно две толстые трубы легли одна на другую. Он прекрасно сложен и обладает хорошо развитой мускулатурой. В нём есть что-то от заботливо взращённого домашнего животного. И завтра эту ухоженную плоть уничтожат — в этом действительно есть что-то бессмысленное. Совершенно невозможно смириться с тем, что этого крепкого человека убьют так же запросто, как забивают домашний скот. Как, впрочем, и с тем, что в стране, где убийство считается тяжким преступлением, разрешено убивать на вполне законных основаниях. Государство убивает Сунаду за то, что он сам кого-то убил, то есть нарушил провозглашённый этим государством принцип «не убий». Он не подчинился государству и потому должен быть убит. Но если государство убьёт его, то к одной жертве прибавится вторая, в результате общее число убиенных возрастёт. В этой арифметике, право же, что-то не сходится. Трудно сказать точно, что именно не сходится, но налицо по крайней мере два противоречия. Первое: государство, которое провозгласило принцип «не убий», само должно убивать. И второе: государство без колебаний убивает Сунаду, хотя для самого государства выгоднее сохранить ему жизнь.

Мысли сплетались в мозгу Такэо в какие-то сложные узлы, обрывались, у него вдруг закружилась голова и пришло это. Пытаясь удержаться на полу, который внезапно начал под ним проваливаться, он постарался сфокусировать взгляд на совершенном теле Сунады как на чём-то реальном и устойчивом. Каждая часть этого тела свидетельствовала о здоровье и атлетической силе — и руки, и торс, и шея. Даже сотрясающиеся от мучительного смеха подбородок, грудь, плечи и живот…

— Значит, ты был сегодня на спортплощадке? — удивлённо спросил Тикаки. По здешним правилам, накануне казни заключённого отделяют от других и помещают в специальную камеру.

— А я сам захотел. Ну, вроде — надо же попрощаться с ребятами. Скукотища — одному торчать в камере. Я попросил начальника, чтобы мне сказали накануне. Ну, мне и сказали, за что им, конечно, спасибо, но страсть как скука заела. Да, кстати, доктор, и к вам у меня просьба. Дали бы вы мне разрешение на постельный режим да сонные таблетки, чтоб я проспал как сурок до завтрева. Можно сказать, это моё последнее желание.

— Конечно, конечно, тут нет ничего сложного, мне только кажется, что оставшиеся часы можно было бы провести с большей пользой. Ну, к примеру, полакомиться чем-нибудь вкусненьким, — с серьёзным видом сказал Тикаки.

— Да ладно вам, доктор, шутить. Меня отродясь никто ничем не угощал. Так что уж теперь… Вот если бы выпить дали, да бабёнку какую, чтобы с ней пообжиматься, это да, это конечно, но этого ведь нельзя ни в коем разе. Завтра мне всё равно кранты. Так какая разница, что делать сегодня? Верно? Ну, а раз уж ни выпивки, ни баб не полагается, так, может, хоть тебя, доктор, прикончить?

Последние слова Сунада прошипел, брызгая слюной, и, вскочив, резко подался вперёд — впечатление было такое, будто скала сдвинулась с места. Он потянулся было к шее Тикаки, затем, оглянувшись на торопливо вскочивших конвойных, быстро заложил руки за спину и громко расхохотался.

— Ладно, не буду я тебя приканчивать, не боись. У меня котелок ещё варит. Мне, конечно, не слабо укокошить пару-тройку ваших, мне это раз плюнуть. Но ведь опять же в суд потащат. Следователь, свидетели, то сё, пятое-десятое, затаскают ведь. Нет уж, дудки. Всё равно умирать, так лучше уж побыстрее.

— Ладно, ладно, сядь-ка, — спокойно сказал Тикаки. Казалось, он немного побледнел, впрочем, действительно ли это так, при его смуглой коже сказать было трудно.

Во всяком случае, он не двинулся с места и ни на минуту не утратил хладнокровия, за что Такэо невольно почувствовал к нему уважение.

— Всё, всё, сажусь. — Сунада опустился на скамейку и, ухмыляясь, смерил взглядом сидевших по обе стороны от него надзирателей.

— Порядок. Доктора я приканчивать не буду. А вот вы — другое дело. С вами я бы разобрался за милую душу. Шучу-шучу. Просто хочу, чтобы меня самого побыстрее укокошили.

— И всё же я не понимаю, — снова серьёзно спросил Тикаки, — почему тебе так хочется умереть?

— А вы, как видно, шуток не понимаете, доктор. Будь мы с вами наедине, я бы вам объяснил, что к чему. Ладно уж, скажу. Потому что я знаю, как это приятно, когда тебя, связанного по рукам и ногам, — раз и придушат. Всем девкам, которых я придушил, умирать было в охотку. Уж можете мне поверить.

Сунада снова захохотал было, но увидев, что лицо Тикаки хранит невозмутимое выражение, тут же замолк.

— Ну, если ты так хочешь. — И Тикаки взял ручку. — Я дам тебе разрешение на постельный режим и выпишу снотворное. И всё-таки до конца я этого не понимаю. Можно, конечно, и проспать до завтрашнего утра, вот только что здесь хорошего, не пожалеешь ли ты потом?

— Нет, не пожалею, — с серьёзным видом кивнул Сунада.

— Ну, наверняка ты этого сказать не можешь. — И отложив ручку, Тикаки снизу вверх скользнул взглядом по мощной фигуре Сунады. На его лице вдруг появилась слабая улыбка и так же быстро исчезла.

— И всё-таки, как-то это… Неужели ты и в самом деле так спокоен? Ведь завтра утром… Так или иначе… так или иначе, но ведь это ужасно. А ты так говоришь, будто тебе предстоит нечто приятное. Мне это непонятно. Послушай-ка, скажи откровенно, я спрашиваю тебя совершенно серьёзно. Неужели тебе совсем не страшно?

Сунада, сделав вид, что не слышит, оценивающим взглядом — наверное, именно так он смотрел на женщин — вглядывался в доктора. И только после того, как Нихэй толкнул его в бок, принялся руками тереть глаза, будто только что проснулся, и, когда Тикаки повторил свой вопрос, соблаговолил обратить на него внимание.

— Не боюсь ли я? Да, боюсь. Но самое страшное ждать смерти, точно зная, когда она настигнет тебя. Вот я и хочу этого избежать. Усну крепким сном, а как проснусь, попрошу, чтобы кончали побыстрее, не тянули.

— А, тогда понятно. Тогда ладно. — Кивнув, Тикаки снова взял ручку. И тут Сунада торопливо добавил:

— Знаете, доктор, нельзя ли что-нибудь такое сообразить, чтобы уснул-то я крепко, но чтоб к нужному часу — сна ни в одном глазу. Не хотелось бы клевать носом. Я хочу идти туда с совершенно ясной головой. Ну, то есть… — Сунада говорил взволнованно, как ребёнок, который накануне Рождества пытается объяснить отцу, какую игрушку ему хочется получить. — Короче, мне бы такие таблетки, от которых я сразу крепко усну, а когда проснусь, буду чувствовать себя бодро, и чтоб башка хорошо варила…

— Это не так-то легко, — усмехнулся Тикаки.

— Ну, пожалуйста, доктор, неужели нет такого лекарства?

— Да есть-то оно есть, но его надо специально приготовить, учитывая три фактора: дозу, скорость, с которой организм его усваивает, и твой вес.

— Вы уж как-нибудь пошевелите мозгами, ладно? Ведь это моё последнее желание.

— Ладно, понял. Постараюсь. Всё рассчитаю хорошенько и постараюсь приготовить такое лекарство, какое тебе нужно.

— Вот спасибочки-то. Я перед вами в долгу. Здорово, что я пришёл к вам. Верно, доктор? Вы мужик что надо.

Его от природы хрипловатый голос вдруг приобрёл мягкость, в нём зазвучали даже воркующе-ласковые нотки. Казалось, он готов прослезиться. Тикаки изумлённо уставился на него, и какое-то время они молча смотрели друг другу в глаза.

— Ладно, всё с тобой, иди, — сказал наконец Тикаки.

— Доктор, — с чувством произнёс Сунада, поднимаясь, — а вы завтра будете присутствовать?

— Нет, там будет другой врач.

— Кто? Главврач?

— Да я и не знаю толком. Но что не я, это точно.

— Что ж, раз так, прощайте. Спасибо за всё.

— Прощай, — ответил Тикаки, и тут явился ещё один молодой конвойный за Такэо.



После коридорчика, куда выходят врачебные кабинеты и аптека, начинается Большой коридор, где есть только металлические двери, ведущие в собственно тюрьму — туда, где находятся одиночные и общие камеры. В Большом коридоре есть окна, поэтому там светло, и зрачки Такэо сразу же сузились от непривычно яркого дневного света. От снежного пейзажа захватывало дух. Большой коридор шёл по второму этажу, и внутренний дворик с сакурой остался внизу.

Эта тюрьма вообще построена довольно своеобразно, все самые важные службы, как то: кабинет начальника тюрьмы, общий отдел, служба безопасности, воспитательный отдел, медсанчасть — находятся на втором этаже отдельного корпуса, который соединяется переходом со вторым этажом собственно тюрьмы. От Большого коридора, который тянется с востока на запад, отходят, подобно зубьям гребня, шесть трёхэтажных тюремных корпусов: первый, второй, третий и т. д. Нулевая зона, где расположена камера Такэо, находится на втором этаже четвёртого корпуса. Четыре — означает смерть, а второй этаж привычно ассоциируется с самыми важными тюремными службами. К тому же четвёртый корпус примыкает к центральной части Большого коридора, то есть расположен прямо напротив командного пункта особого полицейского отряда службы безопасности.

Сунада и Такэо вместе с конвоем стояли перед металлической дверью, ведущей в Большой коридор, и с высоты второго этажа созерцали внутренний дворик перед медсанчастью.

Ветер стих, мелкими хлопьями сыпал снег, прочерчивая в воздухе бесчисленные белые линии. Земля побелела, на белом фоне чётко вырисовывались серебристые стволы мощных сакур. Ветки, даже самые тонкие, были опушены снегом вплоть до самых кончиков. Снег падал и падал, словно стремясь как можно быстрее заполнить белым всё воздушное пространство.

— Скоро всё занесёт, — пробормотал Нихэй.

— Последние несколько дней стояла слишком уж хорошая погода, вот зима и надумала вернуться, — откликнулся старик конвоир.

— Эй, Сунада, кажется, у тебя на родине зимы снежные? — спросил Нихэй.

Сунада, не отвечая, приблизился к окну, словно желая получше рассмотреть снежный пейзаж. Трое надзирателей и Такэо стояли у него за спиной, и создавалось впечатление, что все четверо — что-то вроде почётного эскорта.

— И ничего в этом снеге хорошего нет. Помню, живот подведёт от голода, а я сижу в снегу, весь иззябший, и реву.

— Зато, наверное, играл в снежки и лепил снеговиков?

— Да нет, я был трусишкой и слабаком, надо мной все издевались, никто со мной не водился, и я без конца ревел.

— Ты ревел? Вот уж не верится. — Нихэй окинул взглядом могучие плечи Сунада.

— Ещё как ревел. — Сунада опустил плечи и потёр руки. — Папаша сети мастерил и рыбу ловил, но так, по мелочи. Детей в семье была уйма, жратвы не хватало, одежонки тоже, зимой жуть как мёрзли. Ночью обмочишься, все обзывают писуном, ну я реву. С этого всё и началось.

Сунада говорил с сильным провинциальным акцентом. Обычно он старался скрывать его, подражая грубому говору токийских торговцев, но сегодня, наверное, расслабился и не следил за собой.

Раньше он рассказывал о своём детстве, только когда бывал в хорошем настроении. Его детские воспоминания изобиловали массой забавных подробностей, он говорил будто и не о себе вовсе, а о каком-то чудаковатом сказочном герое.

В семье Сунады было двенадцать детей, он был четвёртым. Первой родилась девочка, потом — два мальчика, но старший в трёхлетнем возрасте свалился в пруд и утонул, поэтому Итимацу Сунада был вторым по старшинству сыном. С детства он донашивал одежду старшего брата. Тщедушный мальчонка в залатанной ветхой одежонке, в штанах, всегда пахнущих мочой, — таков был Итимацу.

Его грязная голова, испещрённая пятнами парши, напоминала глобус, под носом всегда висели сопли, которые он слизывал кончиком языка. Другие дети при виде его убегали прочь, зажимая нос и крича: «Итимацу, Итимацу — писун, вонючка Итимацу, пукальщик Итимацу, ой-ой, ну и вонища, дышать нечем!» Бить его они брезговали, он был слишком грязен. При виде его все просто разбегались. Естественно, в школе он появлялся нечасто, целыми днями болтался по деревне, выискивая, нет ли где какой работёнки. Но обычно его отовсюду гнали: все легко распознавали, что он мочится по ночам, и воротили от него нос. Это неприятное свойство организма, приобретённое им в детские годы из-за того, что он постоянно мёрз, постепенно превратилось в болезнь, избавиться от которой было невозможно. Слух о том быстро распространился по округе, и никто не брал его на работу. Дом, полный голодных сестрёнок и братишек, тоже не мог служить надёжным прибежищем. В конце концов он сбежал в какой-то город подальше от родных мест…

В городе Итимацу — к тому времени ему исполнилось четырнадцать — удалось наконец пристроиться в небольшую лавку, где торговали немудрёными сладостями. Хозяин, пожалев «бедного пацана», отвёл его к врачу. «Ничего особенного я у него не нахожу, — определил тот. — Очевидно, он просто не умеет себя контролировать». Хозяин принялся лечить его китайскими снадобьями. Три раза в день Сунада пил горький отвар, но всё равно продолжал мочиться ночью. Тогда хозяин раздел его донага, приложил к паху моксу и поджёг её. Не выдержав жгучей боли, пронзившей всё тело, Сунада отбросил моксу и сбил хозяина с ног. На помощь хозяину тут же кинулся один из продавцов, но Сунада повалил и его. В тот момент он впервые осознал, какой он сильный, гораздо сильнее других. Одевшись и связав в узелок свои вещи, он спокойно вышел из дома. Пройдя несколько шагов, вернулся, у всех на глазах вытащил из небольшого сейфа выручку, рассовал её по карманам и на этот раз бросился бежать со всех ног.

Переехав в другое место, Сунада снова пристроился в какую-то лавку. Как только обнаружилось, что он страдает ночным недержанием мочи, он снова стащил всю выручку и сбежал. Постепенно это стало его обычным образом жизни: пока у него были деньги, он жил, переезжая с места на место, как только они кончались, устраивался работать в какую-нибудь лавку. Через несколько лет он превратился в самого обычного вора-рецидивиста.

— Не выношу снег. У нас в деревне его выпадало метра на два. — И Сунада ребячливо затряс головой.

— Зато в школу, небось, можно было ходить на лыжах, — сказал Нихэй.

— На лыжах? — Сунада ухмыльнулся, смерив презрительным взглядом каланчу-надзирателя. — Ну, это забава для богатых.

Тут снова налетел ветер и снег закружился в воздухе. Даже в коридор залетела горстка снега. Верхняя часть окна была открыта.

— Эй, знаешь, это дурь, конечно, но, может, позволишь мне подержать в руках снег?

Нихэй и его напарник переглянулись. Старик кивнул.

— Давай, — сказал Нихэй, — но только по-быстрому.

— Можно? Спасибо. — Сунада хлопнул в ладоши, как в синтоистком святилище, потом молитвенно сложил руки перед грудью и склонил голову. Его лицо сияло от радости совсем как у ребёнка, который получил долгожданный подарок.

— Неужели для тебя это такая радость? Вот уж и впрямь житель снежного края, — сказал Нихэй. — Я сейчас тебя выведу, только с одним условием, ладно? Обещай, что не станешь вопить как резаный, как давеча на спортплощадке. Здесь кругом больничные палаты, и мне вовсе не хочется оказаться в дурацком положении.

— Хорошо, хорошо, что я — не понимаю…

— Ну ладно, поверю тебе на слово, — вздохнул Нихэй и, обращаясь к молодому конвоиру Такэо, сказал: — Идите дальше одни.

— Пожалуйста, — обернулся Такэо к Нихэю, — нельзя ли и мне…

Лицо Нихэя исказилось недовольной гримасой, но он заставил себя улыбнуться.

— Не положено. Я не могу выпустить во двор вас обоих. У меня нет на это разрешения начальника службы безопасности.

— Слушаюсь. — Такэо покорно опустил голову.

— Пошли, — резко скомандовал молодой конвоир. Он явно рассердился на Такэо за то, что тот, проигнорировав его, своего непосредственного начальника, обратился с просьбой к Нихэю.

— Слушаюсь. — На этот раз Такэо покорно склонил голову перед молодым конвоиром. Юноша был прекрасно сложен, его гладкие, ещё не знавшие бритвы — ему явно не было и двадцати — щёки казались в снежном сиянии особенно белыми.

— Погодите, — позвал Сунада. — Прошу вас, это моё последнее в жизни желание. Позвольте и Кусумото выйти! Ведь что он, что я… Я уйду завтра, но и у него впереди всего ничего. Когда ещё ему удастся потрогать снег?

Нихэй прищёлкнул языком. Юноша конвоир истерически заорал:

— А ты молчи, тебя не спрашивают!

Однако за Такэо вступился пожилой надзиратель:

— А почему бы и нет? Что тут такого?

Нихэй кивнул, и молодой захлопнул рот.

По лестнице они спустились вниз к кабинету дежурного врача и лаборатории. Нихэй, ловко орудуя большим ключом, отпер железную дверь в конце коридора. Мгновенно на всю компанию обрушился порыв холодного ветра. Сунада прямо в резиновых сандалиях вышел во дворик, внезапно подпрыгнул и, схватив со стрехи горсть снега, запихнул его в рот.

— М-м-м, ну просто объедение!

Потом обеими руками он стал хватать снег прямо с земли и жадно пожирать его.

— Ну и вкуснотища! Прямо слеза прошибает, — говорил он, прижимая к глазам тыльную сторону руки. Слёзы, смешанные со снегом, блестели на его щеках.

— Я, конечно, терпеть не могу этот чёртов снег, но когда я сидел один-одинёшенек с пустым брюхом, я часто им подкреплялся. И вроде бы делалось легче.

— Вот сегодня небеса и подсыпали снежку специально для тебя, — ощутил пожилой надзиратель.

— Да, это уж точно. Как, папаша, не желаете попробовать? — И Сунада стряхнул себе в пригоршню снег с ветки.

— Да нет, пожалуй. А ты ешь сколько хочешь.

— Нет, в меня больше не лезет. Пора и восвояси. Выпью свои пилюли и прохраплю до утра.

Сунада потянулся и зевнул. Вид у него и в самом деле был сонный.

— Ну и крепкий же ты парень! Тебе и таблеток никаких не надо, — весело сказал пожилой надзиратель.

— Да, что-то меня совсем разморило. — Сунада потряс плечами и ещё раз широко зевнул. На глазах у него выступили слёзы и дорожками побежали по щекам. А может, он просто заплакал и, чтобы скрыть это, сделал вид, будто его одолела зевота.

— Эй, Кусумото, а давай в снежки? — вдруг пришло в голову Сунаде.

— Ну-у, — неопределённо протянул Такэо. Во дворик выходили окна больничных палат, в них маячили прильнувшие к стеклу и наблюдавшие за ними пациенты, к тому же полагалось получить разрешение у конвоира. Тут ему прямо в лицо попал брошенный Сунадой снежок. Лицо сразу же словно заледенело, рядом послышался смех Сунады.

— Можно поиграть? — спросил он у молодого конвоира. Тот взглянул на Нихэя.

— Да ладно, пусть поиграют, — кивнул пожилой надзиратель. По его лицу расплылась широкая улыбка, и он ещё раз кивнул:

— Играйте, играйте.

Такэо выскочил во дворик. В спортивные тапочки сразу набился снег, и носки промокли. Заледеневшие ноги слушались плохо. К тому же два снежка, пущенных Сунадой, попали ему за шиворот, и тающий снег ручейками побежал по спине.

— Ну, погоди! — весело воскликнул Такэо.

Он подхватил снег с земли, и пальцы тут же свело от холода. Снег был пушистым и разваливался, слепить снежок не удавалось. Подхватив горсть снега, он бросил его и попал Сунаде в плечо. Они начали забрасывать друг друга снегом и, разгорячившись, веселились как дети. Сунада метал снежки сильно и точно, и скоро Такэо был весь в снегу. Внезапно он осознал, что оказался в том же положении, в каком совсем недавно был Тамэдзиро, когда Сунада бросал в него мячом. Ему вспомнилось, как Андо сказал тогда:

— Ну, конец этому говнюку Тамэдзиро. Гляньте-ка. Да ему просто дыхалки не хватит.

— Сдаюсь! — крикнул Такэо. Тут его с головой накрыл огромный ком снега, и он задохнулся.

— Сдаюсь! — снова закричал он, а Сунада хрипло заорал:

— Я тебе сдамся, попробуй только! Нет! Давай ещё!

— Больше не могу. Да не могу я, понятно?

— Я тебе покажу «не могу»! А ну защищайся, сукин ты сын! — И Сунада кинулся на него. Его налитые кровью глаза придвинулись совсем близко. Резко запахло потом. Побагровевшие щёки свисали как два кровяных мешка, лицо пересекала безобразная трещина шрама. Внезапно Такэо стало страшно. Он понял, что чувствовали женщины, когда на них нападал Сунада. Безудержный напор, противостоять которому невозможно. Будто к тебе тянет щупальца огромная раковая опухоль, от которой не спастись. В мозгу внезапно возникло слово «зло». Воплощением его было тело Сунады.

— Кончай выпендриваться! — злобно сверкая глазами, крикнул Сунада.

— Я же сказал — сдаюсь. — Такэо отвернулся и двинулся было к стоявшим у стены здания надзирателям, но тут же его шея оказалась зажатой как тисками.

— Отвали! — задёргался Такэо, пытаясь высвободиться.

— Ах ты сукин сын, кому говорю, стой! — В голосе Сунады появились угрожающие нотки.

Такэо сильно двинул ему локтем в живот, и, когда тот невольно отпрянул, пустился наутёк. Сунада бросился было за ним, но поскользнулся и шлёпнулся в снег, взметнув облако снежной пыли. Надзиратели захохотали. Поднявшийся на ноги Сунада злобно усмехнулся, но в следующий миг тоже взорвался оглушительным смехом. Один лишь Такэо не утратил настороженного выражения на лице и молча наблюдал за корчащимся от смеха Сунадой.

Тюремная синяя роба Сунады совсем промокла, из рукавов капала вода. С каждым приступом смеха её количество увеличивалось.

— Ладно, пошли, — сказал пожилой надзиратель. — Эй, Сунада, смотри не простудись, а то ещё заболеешь.

— Да, это мне ни к чему, — весело откликнулся Сунада. — Что ни говори, а здоровье прежде всего.

Отперев дверь, Нихэй сделал рукой знак:

— Сунада!

За ними вошёл Такэо.

Они снова поднялись на второй этаж и через ещё одну дверь в самом конце коридора вышли в длинный и широкий — в десять с лишним метров шириной — Большой коридор. Справа было шесть выходов, засранных железными решётками, каждый вёл в свой корпус. Подойдя к четвёртому, Нихэй вытащил ключи. Если считать от дворика у медсанчасти, это была уже третья запертая на замок дверь на их пути. А если прибавить ещё и дверь в камеру, то можно сказать, что и четвёртая. «Интересно, а сколько всего таких дверей надо преодолеть на пути из внешнего мира к камере?» — подумал Такэо. По крайней мере пять. Да нет, наверное, гораздо больше.

Вот за ними заскрежетал замок решётки, которая почему-то показалось ему сегодня особенно прочной, и они очутились в коридоре, куда с обеих сторон выходили жёлтые двери камер, расположенных на одинаковом расстоянии друг от друга. Это и есть нулевая зона. Посередине коридора тянется вентиляционное отверстие, и сквозь металлическую сетку, натянутую на него с целью предотвратить возможные попытки самоубийств, виден первый этаж, имеющий совершенно такое же строение. Аналогичное вентиляционное отверстие, забранное металлической сеткой, идёт и по потолку, сквозь него виден третий этаж. То есть с того места, где стояли Такэо и его спутники, просматривались все три уровня расположенных друг над другом камер. Правильность железобетонной конструкции, видной как бы в разрезе, всегда производит сильное впечатление на того, кто впервые знакомится с упорядоченностью тюремной жизни.

Символом этой упорядоченности являются этажные надзиратели, они сидят за расположенными в центре каждого коридора высокими столиками с чуть наклонной верхней доской, делающей их похожими на кафедру проповедника в католической церкви. Эти столики называются постами (на втором и на третьем этажах они помещаются на специальных мостках, перекинутых через вентиляционное отверстие). Как правило, постовыми назначаются опытные старшие надзиратели, но иногда попадаются и новички, среди которых есть совсем молодые. Так или иначе, эти постовые надзиратели представляют собой низшую ступень тюремного руководства, они непосредственно надзирают за арестантами и осуществляют контроль на местах. Над ними, поднимаясь всё выше и выше, достигая совершенно недоступных, как если бы они находились на небесах, высот, располагается целый ряд тюремных руководителей: начальник зоны, начальник службы безопасности, начальник канцелярии, начальник тюрьмы, начальник районного управления исправительных учреждений, начальник главного управления исправительных учреждений и, наконец, министр юстиции. Постовые надзиратели находятся на самой нижней ступени этой уходящей в недосягаемую высоту лестницы — ниже их только заключённые, — и они очень болезненно переживают тот факт, что и сами находятся за решёткой, а следовательно, мало чем отличаются от заключённых.

Склонившийся над какими-то бумагами, разложенными на столике поста, старший надзиратель Таянаги поднял голову. Молодой конвоир подтолкнул Такэо направо. Камера Сунады располагалась с левой стороны, у поста они должны были расстаться.

— Что ж, пора. — Прощаясь, Сунада поднял руку. Не успел Такэо помахать ему рукой в ответ, как тот уже скрылся в своей камере. За ним поспешили Нихэй с пожилым конвоиром.

К Такэо, стоявшему у двери своей камеры, подошёл, позвякивая связкой ключей Таянаги. Четвёртая (нет, правильнее сказать пятая, а может быть, и шестая) дверь отворилась, и Такэо вошёл в тесную, тёмную, похожую на нору камеру.

6

Войдя, он тут же расстелил матрас и рухнул на него. Поскольку он получил разрешение на постельный режим, в его поведении не было ничего противозаконного, но всё-таки по привычке он чувствовал себя неловко, словно делал что-то недозволенное.

Вытянувшись на матрасе, он ощутил, что усталость разлилась по всему телу вплоть до кончиков пальцев. Мочевой пузырь готов был лопнуть, но ему не хотелось вставать, чтобы помочиться, так бы и лежал не двигаясь до скончания веков.



Он закрывает глаза. Тишина. Падает снег. Падает и где-то там, внизу, превращается в бесчисленные бледные трупы, которые тонут один за другим, исчезают. Падает куда-то на дно, где сгущается тьма. Бездонная, непостижимая тьма.



Из трещины сочится свет. Однажды что-то там треснет, расколется, как яичная скорлупа, и возникнет новый, иной мир. Пока Такэо думал об этом, трещина вдруг отодвинулась. Повинуясь законам перспективы, она подалась назад вместе со сжавшейся вдруг стеной и стала частью четырёхугольного потолка. За металлической сеткой сияла обнажённая электрическая лампа. Сегодня её зажгли днём, значит, на улице темно.

Вот если бы однажды стена действительно треснула, а в трещину просунулась бы чья-то большая рука, чтобы вытащить меня отсюда, как птичку из клетки… Конечно, я понимаю, что это невозможно, и всё же не могу не молиться, чтобы это свершилось. Впрочем, молиться — слишком сильно сказано, на самом деле я веду себя скорее как ребёнок, загадывающий желание. Но разве можно смеяться над нищим малюткой, который молит Бога послать ему конфетку? Я этот малыш. Я слаб и наг.



«Если птичка помрёт, мне тоже конец». Ота совсем на этом помешался. Слаб и наг. Книга Иова, двадцать первый отрывок первой главы. «Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь». Ота совсем помешался на свой птичке: «Ах, она вот-вот испустит дух. Это конец. Если она помрёт, мне тоже конец, это уж точно». Плачет, и его выворачивает наизнанку. «Что-то в нём надломилось», — говорит Какиути. А мне смешно. Не могу удержаться от смеха.



Этот Какиути, этот тщедушный плотник-поэт, почти всегда молчит и всё о чём-то думает, о чём неизвестно, но стоит ему заговорить — его уже не остановишь. Как-то они поспорили с Коно о том, есть Бог или нет. Впрочем, на самом деле предмет спора был не столь примитивен. Начал Коно.

— Даже если исходить из того, что Бог есть, — заявил он, — что важнее — любовь к Богу или любовь к людям?

— Ты говоришь о совершенно несопоставимых вещах, — мирно ответил Какиути.

Коно разозлился. Он человек вспыльчивый.

— Ты хочешь сказать, что любовь к Богу превыше всего? Понятно!

Какиути ответил по-прежнему миролюбивым тоном:

— Для того чтобы любить людей, нужны какие-то основания или что-то вроде того. Вот ты почему любишь людей?

— А просто так, без всяких причин. Люди — это движущая сила для строительства нового мира. Вот и всё.

— Но только по этой причине невозможно любить людей. Ты что же, готов ради людей пожертвовать собственной жизнью?

— Ну, в общем, да.

— И в основе этого желания — твоя любовь к живому организму, который именуется человеком?

— Ну, вроде бы…

— Значит, получается, на первом плане у тебя любовь к живому: ты ценишь жизнь, дорожишь ею? Или я не прав?

— Погоди-ка. Как-то странно получается. Где-то есть логическое противоречие! — резко закричал Коно.

Его седые волосы, и без того торчащие в разные стороны, встопорщились ещё больше, вытаращив глаза, он впился злобным взглядом в Какиути. Тот ответил на этот взгляд обычной своей улыбкой.

Какиути, так же как и Тёскэ Ота, родился в Нагано, они земляки, но, в отличие от Тёскэ, он не особенно любит говорить о своей родине. Однажды к нему на свидание пришла мать и принесла яблоки, которыми он поделился со всеми обитателями нулевого корпуса. Каждый получил по яблоку. Адам и Ева. На столике из матраса по-прежнему лежит открытая Библия. «Первое соборное послание святого апостола Иоанна, глава 4».


В любви нет страха… боящийся не совершенен в любви.


За проволочной сеткой сияет обнажённая лампочка. А ведь до вечера далеко. Ещё и обеда не было, а такое ощущение, будто давно прозвучал сигнал предварительного отбоя (17 час. 15 мин.), после которого дозволяется лечь. Как темно в этом мире. Сквозь мрак падают вниз бесчисленные бледные трупы. Куда-то на самое дно мира. У тех, кому дарована жизнь, в конечном счёте эту жизнь отнимают. «…Наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял». Смотрите-ка, опять ветер. Налетел, холодный, откуда-то из тьмы и трётся о камни. Звук неорганического происхождения. Жестокий звук. Звук смерти.



Зябко. Сквозь циновки проникает холод бетонного пола. Казалось бы, уже привык к тюремной зиме, привык к отсутствию всяких обогревательных приборов, но иногда просто нет сил терпеть. Хотя и понимаешь вроде бы, что летом, когда некуда деться от страшного зноя, ещё хуже, ведь зимой можно как-то согреться, но дрожа от холода, чувствуешь себя предельно несчастным. Сожмёшься в комок под одеялом, уподобляясь зародышу в материнской утробе. «Наг я вышел из чрева матери моей…»



Катакири принялся читать сутру. Наверное, замёрз. Тянет окончания слов, отчего возникает ощущение неустойчивости. Скорее всего, сегодня они не встретились из-за того, что распределение по группам во время физкультурного часа было не совсем обычным.

Суровое лицо Катакири. Тяжёлый квадратный подбородок, козырьком нависший над глазами лоб. Тонкая, словно растянутая на костях, кожа.

Катакири хочет жить, жить во что бы то ни стало. Не верит, что его, такая прочная, плоть может вдруг исчезнуть.

Даже когда он читает сутру, все произносимые им слова невольно сливаются в один единственный вопль: «Жить-хочу жить-хочу жить-хочу жить».

— А почему, вы думаете, я в секте Синсю? Да потому, что можно вот так во весь голос читать сутры… Знаете, почему христиане не читают во весь голос свою Библию? А просто невозможно. Да в жизни не стану распевать всякие там псалмы, вот уж тягомотина!


Житьхочужитьхочу

Житьхочужитьхочу


Катакири на десять лет вперёд заготовил открытки для своей жены и детей, живущих в Ямагате, эти открытки хранятся у тюремного проповедника. Он затратил на них примерно три года, написав общим счётом двести открыток, так чтобы семья получала их в течение десяти лет: сыну и наследнику полагалась одна открытка в месяц, то есть каждое пятнадцатое число, жене и дочери — по четыре открытки в год: в конце года, в начале года, по случаю зимних холодов и по случаю летней жары.

Таким образом, даже если его завтра казнят, для семьи он останется живым в течение ещё десяти лет.

— Особенно тяжело мне дались те, что для старшего сына. Надо было каждый раз соображать, какая может быть погода, к тому же парень ведь будет расти, так что и содержание должно соответствовать.

Он только один раз показал мне такую открытку. Это было новогоднее поздравление, адресованное дочери: знаки — каждый величиной примерно в два миллиметра, то есть не больше кунжутного семечка — теснились аккуратными плотными рядами, текста хватило бы на несколько листков почтовой бумаги.


Житьхочужитьхочу просто житьхочу…


Открылась кормушка, и в неё просунули ящичек с еженедельником и газетой. Особенного желания читать не было, но рука машинально потянулась к ящичку. Газета вчерашняя. Пробежался глазами по заголовкам — ничего интересного. «Местное население говорит „нет" манёврам Американской армии», «Ушёл в отставку ректор университета Н.», «Растут цены на акции», «Оппозиционные партии требуют, чтобы правительство приняло на себя ответственность за решение… проблемы», «К вопросу о взаимосвязанных отраслях промышленности — чиновники по-прежнему назначаются по указанию сверху», «Цветут сливы. Быстрая поступь весны. Приглашаем в парк Кайракуэн в конце месяца», «На какие цели расходуются средства налогоплательщиков», «Участие студентов в университетских реформах — заявление представителей студенчества»… Абсолютно ничего интересного. Всё это не имеет ко мне никакого отношения. Статьи же о преступлениях, которые, может, я бы и прочёл, тщательно закрашены чёрным, и прочесть их невозможно.

Из кормушки вываливаются открытка и письмо. Открытка от отца Пишона, его сразу можно узнать по чудовищно дурному почерку.



Знаешь, в будущем месяце приехать не получится. Никак не выходит. Через месяц тоже не удастся, у меня «благочестивые размышления». Такие вот дела. Но в мае приеду наверняка. И как обещал, привезу «Requiem» Форе.



Ave Maria



Вспомнив серо-голубые глаза отца Пишона, его добродушное румяное лицо, невольно улыбаюсь. Человек он чрезвычайно загруженный: курирует женский монастырь, постоянно ездит по всей стране с лекциями, преподаёт французский во французском лицее Атенё Франсэ и в Японо-французском университете. И я чрезвычайно благодарен ему ведь при всей своей занятости он, хоть и не очень регулярно, наведывается и в тюрьму.

И всё же чего-то в нём не хватает. Я не могу искренне следовать за ним в его вере. Интересно, почему?

У отца Пишона весьма занятная речь. Он южанин, жизнерадостен и говорлив, как Тартарен из Тараскона, по-японски же выражается выспренне и очень по-женски: очевидно, научился от местных монахинь. Слушая его, невозможно удержаться от смеха, но его слова не находят отклика в сердце. Насмеявшись всласть, возвращаешься в камеру в прекрасном настроении, но почти сразу же ощущаешь себя обманутым. Как только с ним расстаёшься, он тут же становится для тебя совершенно чужим человеком, человеком из другого, благополучного мира.

Отец Пишон француз, но не это главное. Он продолжает оставаться французом даже теперь, прожив в Японии более двадцати лет, и я нахожу это совершенно естественным. Хуже другое — он смотрит на окружающий мир глазами француза и иначе смотреть не может. Например, при встрече он всегда пожимает человеку руку и обнимает его. Но даже это кажется мне более уместным, чем когда он раскланивается с тобой по-японски, в таких случаях мне становится как-то не по себе, я начинаю подозревать, что он паясничает. Мне всегда кажется, что он делает это нарочно, желая посмешить меня, и в результате создаётся впечатление, что ему самому эти поклоны кажутся очень забавным обычаем.

Письмо оказалось от сестры Кунимицу: она писала, что некая дама по имени Касуми, член «Общества утешения заключённых, приговорённых к высшей мере наказания», изъявила желание увидеться со мной, так вот, не могу ли я с ней встретиться и рассказать о своих горестях и надеждах. Письмо написано образцовым каллиграфическим почерком.

Не имею никакого представления о том, что такое «Общество утешения заключённых, приговорённых к высшей мере наказания». Судя по названию, его организовали люди, принадлежащие к так называемым сливкам общества, у которых вдруг возникло желание скрасить участь несчастных арестантов. Высшая мера наказания — это просто эвфемизм для смертной казни, но он заставляет вспомнить некоторые древние способы приведения в исполнение смертного приговора. Выставление голов казнённых у ворот тюрьмы, раздирание быками, колесование, бросание в яму, погребение заживо, бросание на съедение рыбам, утопление, сажание на кол, распиливание пилой, сжигание на костре, прибивание гвоздями к доске, вспарывание живота, удушение, обезглавливание, закалывание мечом… Какой смысл в том, чтобы утешать преступников, осуждённых на подобную «высшую меру наказания»? Утешать, отвлекать, успокаивать, выражать соболезнования, сострадать, жалеть, подшучивать, забавляться, насмехаться. Что-то есть, право, невесёлое в этом названии: «Общество утешения заключённых, приговорённых к высшей мере наказания».

Когда я был подсудимым, ко мне частенько приходили газетчики. Очевидно, «выпускники престижного учебного заведения» не так уж часто становятся убийцами. Меня раздражала их настойчивость, но, с другой стороны, иметь с ними дело было несложно, ведь ими двигало простое любопытство. Удовлетворив его, они никогда больше не появлялись. Однако после окончания судебного процесса и вынесения приговора мне стали писать письма и настаивать на встрече со мной люди совершенно иного склада. Как правило, им хотелось выказать своё сочувствие и жалость к человеку, получившему смертный приговор, причём во многих случаях за этими сочувствием и жалостью скрывалось всё то же любопытство. Так называемые филантропы, которые всегда готовы подать милостыню, особенно если им самим это абсолютно ничего не стоит. Хорошо бы Касуми оказалась не из их числа…

«Эта госпожа говорит, что собирается навестить вас в ближайшее время», — писала сестра Кунимицу. Весьма расплывчатый оборот — «в ближайшее время». В ближайшее время у меня нет никакого желания встречаться с «этой госпожой». Уж увольте, терпеть не могу, когда из праздного любопытства меня разглядывают с безопасного расстояния. Кстати говоря, Эцуко Тамаоки писала, что тоже собирается прийти ко мне на свидание сегодня. «Я приеду сразу после экзамена за зимний семестр». Признаться, это сообщение было для меня неожиданностью. Я даже заподозрил, уж не решила ли она прийти проститься, получив дурное известие? Впрочем, в такой снег она вряд ли придёт. А жаль. Её-то мне как раз очень хочется видеть. Мы переписываемся уже около года, и я с удовольствием читаю её письма. В настоящее время только она одна понимает и любит меня. Интересно, какая она? Да нет, не хочу я с ней встречаться. Она наверняка будет разочарована, увидев перед собой пожилого арестанта. Да что я, в конце концов, будто взволнованный юнец, собирающийся на свидание! Смех один. Чтобы убедиться в том, что я действительно смеюсь, провожу рукой по лицу.



«Го-о-то-овься к разда-а-че», — кричит раздатчик еды. Половина двенадцатого, обед. По коридорам катится гулкое эхо, повисая во влажном тяжёлом воздухе. Есть совершенно не хочется, но я поднимаюсь и ставлю на выступ кормушки поднос с алюминиевыми столовыми приборами и чайником. Вскоре окошко открывается, чьи-то руки быстро кладут на поднос рис и овощи, наливают кипяток.

Я ложусь на живот и с интересом, как какую-то диковину, разглядываю рисовый конус, от которого ещё поднимается лёгкий пар. Для меня это самая обычная, самая заурядная еда, но за пределами нашего тюремного мира она удивила бы кого угодно. На срезанной верхушке конуса выдавлена цифра пять. Это рис пополам с пшеничной мукой, сжатый в специальной форме, пятёрка означает пятый разряд. Арестантам выдаётся разное питание, в зависимости от того, к какому из пяти разрядов они причислены. У меня низший, пятый разряд, к которому относятся все «лица, не имеющие определённых занятий», то есть те, кто не занимается в камере «индивидуальной трудовой деятельностью». Мне полагается 1600 калорий ежедневно. Мне этого не хватает, поэтому я как-то обратился с просьбой зачислить меня на довольствие четвёртого разряда, полагающееся тем, кто занимается у себя в камере «простейшей трудовой деятельностью», но мне отказали, мотивировав отказ тем, что чтение и писание не могут считаться «простейшей трудовой деятельностью». Иногда я восполняю недостаток питания за счёт передач от матери, в которых бывают консервы и сладости, а иногда покупаю что-нибудь в передаточном пункте на деньги, хранящиеся на моём личном счёте. И я ещё в привилегированном положении, в нашей нулевой зоне много таких, которые вот уже больше десяти лет живут на одном казённом пайке.

Тут всё зависит от того, с какой стороны посмотреть: можно исходить из того, что государство обязано содержать заключённых, тогда получение этой пайки риса следует считать нашим естественным правом, а можно воспринимать этот унифицированный паёк как ущемление права на жизнь. У меня этот рис вызывает чувство антиномического противоречия, но мне трудно объяснить это другим. А уж тем более барышне по имени Эцуко, ей этого вообще не понять.

Пробую разом проглотить это варево. Вместе с кусочком солёной кеты, лежащей на тарелочке для овощей. Проглотив, тут же понимаю, как я голоден. Поднявшись, съедаю всё до конца, запиваю кипятком и снова ложусь.



Пришло это. Будто меня тащат в кромешный мрак преисподней. Трещина на потолке, электрическая лампочка стремительно удаляются. Звуки шагов, скрип тележки тоже уносятся куда-то. Остаётся лишь ветер — то налетит, то так же внезапно стихнет, — будто вздыхает вселенная. Ветер свистит резко и холодно, когда же он смолкает, наступает тишина, такая мрачная и мёртвая, будто ты лежишь в гробу под толщей земли.

Я лежу неподвижно, и моя плоть, окружённая холодным мраком мира, сохраняет слабое тепло недоеденного бифштекса. Я — диковинный сгусток белка, вобравший в своё нежное нутро паёк № 5.

Этот сгусток живёт, тратя накопленные запасы энергии и одновременно потребляя её, сохраняет своё мягкое и тёплое единство и судорожно цепляется за сознание.

Приди в себя, включи наконец сознание, осознай, что это пришло. Что живот подвело от голода. Что тебя мутит. Что ты хочешь её изнасиловать. Что изнемогаешь от усталости, что хочешь спать, что у тебя есть плоть… Этот омерзительный сгусток белка намертво прилип к сознанию и вертит им как хочет. Сознание не успевает реагировать. А для чего реагировать? Разве для того лишь, чтобы не дать остыть этому сгустку тёплой плоти, в целости и сохранности додержать его до того момента, когда его вздёрнут?

Я хуже домашней скотины. Её мясо по крайней мере годится в пищу, и таким образом она может быть кому-то полезной, а я лишь бессмысленный и никому не нужный кусок плоти.

Ещё хорошо, что мне удалось подписать договор о предоставлении моего трупа для анатомических исследований.

Меня разложат на прозекторском столе перед студентами-медиками. Они станут неловкими движениями препарировать труп со странгуляционной полосой на шее. Сначала снимут с него кожу, потом разрежут мышечную ткань и извлекут на свет внутренности. Таким образом и от меня будет хоть какая-то польза.

Мать была против. Она сказала, что хочет забрать тело и кремировать его, как положено. Ещё она сказала, что уже купила участок на местном католическом кладбище.

Но я пошёл против её воли и подписал договор. Подписал после того, как отправил ей письмо, в котором выражал надежду, что она поймёт меня, объяснял, что это единственно возможный для меня способ найти хоть какое-то применение своему телу.

О том, что можно подписать такой договор, я узнал от Сунады. Сам он именно по этой причине прилежно наращивал мышцы, стараясь сделать своё от природы великолепное тело ещё более совершенным. И стал, говоря его словами, просто «страсть каким» крепышом. Каждый день он по часу занимается у себя в камере гимнастикой.

— По-моему, смертникам должны разрешить пользоваться тренажёрами для бодибилдинга. Тогда мы будем снабжать студентов великолепнейшим материалом. А то мне говорили, что в анатомичку попадают исключительно трупы бездомных стариков да каких-нибудь хворых бродяг, у которых только кожа да кости.

— Ну, у тебя-то великолепное тело, — совершенно искренне похвалил я. — Могу поручиться, что студенты будут в восторге.

— Это уж как пить дать! — радостно засмеялся Сунада.

Тогда-то я и решил последовать его примеру и заключить договор о предоставлении собственного тела для медицинских нужд.

Сунада использовал своё великолепное тело, чтобы убивать.

Последнее возбуждённое против него уголовное дело было седьмым на его счету.

Сам-то он говорил, что убил больше десяти человек. Его жертвами в основном становились женщины, но были среди них и двое детей.

— Все бабы, которых я прикончил, — самодовольно говорил он, — получили огромное удовольствие.

Слово «убить» употребляется Сунадой легко и непринуждённо, совершенно как в Старом Завете.


«И пришёл он (Авимелех) в дом отца своего в Офру, и убил братьев своих, семьдесят сынов Иеровааловых, на одном камне. Остался только Иофам, младший сын Иероваалов, потому что скрылся» (Книга Судей, глава 9, 5).


Однажды зимним вечером Сунада шёл с женщиной по берегу моря в Нумадзу. Когда она стала настаивать, чтобы он порвал с другой женщиной, он ответил, что уже убил её. Женщина испугалась и необдуманно заявила, что донесёт на него в полицию. Успокаивая её, он повалил её прямо на песок и, овладев ею, задушил полотенцем. Затем, опасаясь, что она оживёт, размозжил ей голову камнем и зарыл тело в песок.



Однажды летним вечером он шёл по улицам какого-то городка в префектуре Тотиги и, увидев через окно спящую под пологом от москитов хозяйку, залез в дом и навалился на неё. Она закричала от страха, тогда он схватил валявшуюся рядом тряпку и накинул ей на шею, а после того как она потеряла сознание, изнасиловал её. Потом, удостоверившись в её смерти, прихватил велосипед, бутылку сакэ, отрез ткани и, укрывшись в ближайшем лесочке, напился в стельку.



Однажды зимним вечером он решил ограбить частный дом в городе Тиба. Когда он залез туда, его заметила уже лежавшая в постели хозяйка и подняла крик. Он придушил её полотенцем. Но тут проснулась спавшая в соседней комнате тётка хозяйки, он зарезал её ножом, после чего, надругавшись над хозяйкой, в которой ещё теплилась жизнь, задушил её окончательно.



Однажды осенью он шёл ночью с женщиной по берегу моря в Тибе. На багажнике его велосипеда сидел пятилетний мальчик, женщина несла на спине младенца, а за руку тащила семилетнюю девочку. Эту женщину с Детьми он случайно встретил на предыдущей станции и вызвался проводить до соседнего городка. Был час ночи, дорога была совершенно пустынной, на западе молодой месяц клонился к морю, готовый скрыться за горизонтом. Громко шумел прибой, заглушая голоса насекомых. Они шли над страшной кручей, которую называют Осэнкорогаси — Осэн-кувырком.

Он бросил велосипед, подхватил за шею выпавшего из багажника ребёнка и резким ударом сбросил его с обрыва. Затем, оторвав от матери в страхе цеплявшуюся за её подол девочку, швырнул её туда же.

Изнасиловав женщину, которая молила сохранить ей хотя бы жизнь, он накинул ей на шею шнурок и стал затягивать, когда же она затихла, подтащил её к краю обрыва и ударом ноги сшиб вниз. Сжав пальцами шейку плачущего младенца, он почувствовал, что смертельно устал, но всё-таки швырнул вниз и его тоже.

Таким образом были убиты женщина, мальчик и младенец. Только девочка осталась жива: она упала на выступ скалы и отделалась сильными ушибами.



«Я замочил страсть скольких людей, и понимал, конечно, что, если меня поймают, вышак мне обеспечен. Ну и решил — раз так, замочу побольше, по крайней мере кайф словлю.

Тогда я как раз искал, кого бы мне ещё порешить. Там, знаешь, есть такая старая дорога, она чуток вбок от шоссе отходит. До города это самый короткий путь, вот я и говорю: «Пойдём здесь», а она упёрлась и ни в какую: темно, говорит, не пойду. Но я её всё-таки уломал: «Поздно, мол, уже, дети спать хотят, давай лучше пойдём короткой дорогой». А там горы подступают с двух сторон, да и дорога хуже некуда, мальчишка в багажнике всё нудит — заднице больно, пришлось позаимствовать в каком-то доме рогожу, валялась там, у стены, и подложить ему. Мне-то только баба нужна была, детей я убивать не хотел. Но когда мы вышли к этой круче, тут-то я и завёлся. Там ведь обрыв страсть какой крутой, просто стена отвесная, недаром его зовут Осэн-кувырком. Ветер был так, ерундовый, но внизу о берег бились мощные волны. Любой гробанётся, свалившись на скалы. Сам не пойму, и чего я так распалился. Мальца придушил… Достал меня своим хныканьем. Запаниковал я, а когда паникую, то становлюсь сам не свой, ну будто бы во сне. Так уж я устроен. Вот и с бабами то же самое — вроде бы сначала и не собираешься над ней ничего творить, а как начнёшь, то заводишься, ну а дальше — пошло-поехало. Стоит только начать и всё — пока не кончишь, не остановишься. Ну и замочил всех — а чего там, всё равно вышак.

А уж когда всех четверых сбросил со скалы, то опомнился. Надо же было, думаю, такого дурака свалять. Прилёг тут же у обрыва, а уже темно, луна зашла, только звёзды сверкают, чтоб их… Да и цикады там всякие голосят. В общем, и самому уже жить не хочется. Лежал и думал, скольких же я ещё замочу, пока меня не остановят? Вот пришли бы сейчас за мной, я бы им показал — прыгнул бы с кручи и поминай как звали… А так, одному, слабо. Стал я орать во всю глотку, вроде бы как волнам, но даже эха и того не было, а волнам хоть бы хны, ревут себе как ни в чём не бывало. И так мне было одиноко, страсть».



И вот этого Сунаду, который убивал людей, теперь убьют самого. И общество будет считать инцидент исчерпанным. Потому что всё в мире должно иметь свой конец, и смерть человека по имени Итимацу Сунада является необходимым завершением предпринятых им действий. Так принято считать. И в какой-то момент я согласился с этой точкой зрения, признал, что казнь является справедливым возмездием за совершённое мною зло и что общество имеет полное право ненавидеть меня и приговаривать к смерти.

Ведь даже в театре есть понятие poetic justice. Оно встретилось мне в каком-то справочнике по драматургии, смысл его в том, что преступник в ходе пьесы должен быть непременно наказан, иначе нарушается сценическое равновесие. А значит, равновесие необходимо сохранять и тогда, когда речь идёт о реальном преступлении. Убивший непременно должен быть убит.

Смерть Сунады восстанавливает необходимое равновесие. Общество вздыхает свободно — а как же, ещё одно конкретное дело доведено до конца. Но при этом упускается из виду, что это равновесие имеет чисто умозрительный характер. Сунада убил десятерых. Получается, что для поддержания истинного равновесия следует убить десятерых Сунад. Если убить его одного, он всё равно остаётся в выигрыше. Причём выигрыш преступника тем больше, чем больше у него жертв. Смертная казнь увеличивает число убийц. Коль скоро она существует, растёт и число убийств.

Меня поставили у доски и велят решить математическую задачку. Я пишу формулу за формулой, но решения всё не нахожу. Учитель ругает меня за отсутствие прилежания и способностей, а я, ничего уже не понимая, всё пишу и пишу бесконечные ряды цифр. И тогда один из учеников бойко выходит к доске и пишет уверенными, крупными знаками:


X = poetic justice = О


Все смеются. «Ответ верен», — объявляет учитель. В аудитории внезапно становится тихо. Правильно решивший задачу ученик оборачивается. Да это же Какиути!

«Что всё это значит?» — спрашиваю я. Какиути, слегка раздвигая в улыбке губы, не отвечает. Он молча и многозначительно улыбается, как будто улыбка способна заменить любые объяснения.

— Что это значит? Скажи словами. Слышишь? Словами! Хватит улыбаться. Давай же, говори.

Погасив улыбку, Какиути начинает говорить. Он говорит торжественно, словно жрица-прорицательница.

— С помощью математики можно решить человеческие задачки. Но есть задачи, которые невозможно решить математическими способами, ни принадлежат сфере божественного.

— Это-то я понимаю, — говорю я. — Ты лучше скажи, как быть тем, кто не верит в Бога?

Какиути улыбается. Всё улыбается да улыбается, словно лишившись дара речи.



Кажется, я заснул? Наверняка заснул. Прошло много времени. Сколько, не знаю. В моей камере нет часов. Время это тоже всего лишь ощущение. Физическое деление времени, дробление его на часы и минуты в тюрьме бессмысленно, да и невозможно.

Раньше в соседней со мной камере жил студент. Он вызывал надзирателя и спрашивал у него: «Который час?» Поначалу он не мог удержаться, чтобы не задавать этого вопроса по нескольку раз в день, но прошла неделя и — как отрезало. Он привык к тюремному времени. Научился ориентироваться без часов.

У времени есть вес, есть фактура. Бывает время лёгкое, словно хорошо высушенная мука, бывает скользкое и липкое, пристающее к рукам, как тина, бывает вязкое, как мёд. Бывает время тяжёлое и полновесное, как свинец.

Сейчас время холодное, как лёд, оно уходит из-под ног, летит куда-то вниз. Падающее время. Адское время. Наверное, это — просто одна из разновидностей ощущения времени. Или правильнее сказать, это связано с ощущением времени.

Время обладает формой и способностью к движению. Бывает время, замершее в полной неподвижности, бывает время, подобное убегающей вдаль прямой дороге. Бывает время циркулирующее, описывающее круги, бывает такое, как сейчас, словно падающее куда-то вниз, в бездонный колодец.

Падает снег. Падает бесчисленными бледными трупами, исчезает в глубоком колодце. На дне этого бездонного колодца таится тьма. Настоящая совершенная чернота. Чистый, без малейшего просвета мрак. Молчание, зло, средоточие всего дурного, ад.



Я один-одинёшенек в лифте. Опускаюсь всё ниже и ниже. Беспредельное падение, движение вниз, вниз, вниз… И вот, наконец, дно. Тишина, как на глубине моря, под неизмеримой толщей воды. Кто-то ехидно так под самым ухом:

— Вот тебе и ад.

Мне кажется, я на самом дне. Это настоящее дно мира, самое что ни на есть доподлинное дно, ниже уже ничего нет. Меня тянет какая-то женщина. Тянет сильно, как ребёнок, до боли стискивая руку. Я вырываюсь, и вот я один. Мне грустно и хочется плакать. Вдруг в левом углу замечаю железную дверь, чуть толкаю её, она легко поддаётся.

До самого горизонта тянутся бесконечные заросли мисканта, мне кажется, я уже здесь бывал прежде, но что это за место, не знаю. Искрится, падает снег, на один ослепительно белый слой тут же ложится следующий. Пробираюсь вперёд, внизу золотистым ковром — трава, какое красивое сочетание — золото с белым. Вдруг понимаю, что я на кладбище, а колеблющиеся вокруг метёлки мисканта — души умерших. Мертвецы, как снег, падают из мрачной пустоты неба, ложатся на землю.

— Ну конечно, упавшие на землю души прорастают мискантом…

Души умерших падают снегом на землю, оборачиваются мискантом.

— Вот он ад, — говорю я.

— А может, это просто сон? Всегдашний сон, он снился уже множество раз, — говорит моё другое я.



Когда же это было?.. Я расспрашивал всех с самым серьёзным видом:

— Кому-нибудь из вас снится ад?

Все думали, я шучу, и только ухмылялись.

— Чушь! Вот баб я вижу во сне каждый день! — выпалил Тамэдзиро.

Все остальные согласились с ним и стали наперебой рассказывать о том, каких женщин видят во сне. Когда разговор стал непристойным, а кривые ухмылки — невыносимыми, внезапно вмешался Какиути:

— Мне снится ад, — тихо сказал он. — И дьявол тоже…

На этот раз никто смеяться не стал. Какиути говорил тоном, не позволявшим сомневаться в его искренности, и смеяться никому не хотелось. Позже, улучив момент, когда мы остались вдвоём, я спросил его:

— А дьявол как выглядел?

Улыбнувшись, Какиути ответил весьма неопределённо:

— Трудно сказать. Во всяком случае, ничего такого особенного, чудного в нём не было. Человек как человек. Да и ад тоже, ничего особенного. Место как место.

— А как ты догадался, что перед тобой дьявол?

— Просто почувствовал. Мне передалась его дьявольская мощь.

Тело Сунады — точное воплощение понятия «зло». Зло — где его начало? Нет, я не верю в дьявола. Но если его нет, откуда берётся зло?



Вдруг приходит в голову: ад — это здесь, Зло — это я. Ведь здесь тюрьма, а в тюрьме собраны злодеи. Здесь самый настоящий ад, куда более реальный, чем тот, который может нарисоваться вашему воображению или привидеться в дурном сне, и ни в каком воображении, ни в каких кошмарах не явится вам больший злодей, чем я.

Люди говорят: «Ты злодей». «И потому должен быть убит», — говорят они. Я не имею права на обычные человеческие чувства, мне дозволено только одно — двадцать четыре часа в сутки сидеть за решёткой, ожидая смерти. Я никакой не Такэо Кусумото, я — приговорённый к смертной казни. Сюкити Андо — никакой не Малыш, а один из приговорённых к смертной казни. И Тёскэ Ота, и Итимацу Сунада, и Тамэдзиро Фунамото — все мы приговорённые к смертной казни. С нас следует полностью счистить всё индивидуальное и объединить под общим именем «заключённый, приговорённый к смертной казни». Нас следует унифицировать, свести к некой безликой массе арестантов, ожидающих своего последнего часа, к группе людей, которым вынесли смертный приговор и которые ждут, когда он будет приведён в исполнение в строгом соответствии с первым параграфом декрета Высшего государственного совета, обнародованного в шестом году Мэйдзи.


При осуществлении казни через повешение, следует прежде всего связать казнимому обе руки за спиной, прикрыть лицо бумагой, затем провести на эшафот и поставить на помост, после него связать обе ноги и набросить на шею петлю, оную затянуть на горле и, доведя металлическое кольцо, через которое проходит верёвка до затылочной части головы, сжать. После чего потянуть на себя рычаг и сразу же опустить вниз помост, так чтобы тело заключённого повисло над землёй на расстоянии около тридцати сантиметров, затем, через две минуты, после того как зафиксировано наступление смерти, снять тело.


Вдруг я заметил, что уже не лежу, а стою. Тело сводит судорогой, как будто к мозгу присоединили электрод. Отбросив одеяло, принимаюсь ходить по камере.

Крошечная каморка. Искусственно организованное, отвечающее самым строгим гигиеническим нормам пространство: крашенные белой краской стены, чистое, без единой пылинки вентиляционное отверстие, начищенные до блеска дверные ручки, искусно сработанная железная дверь и окно, предусмотрительно затянутое металлической решёткой. Шаг, второй, третий и упираешься в стену. Шаг, второй, третий — стена, три шага — стена… Каждый раз перед тобой возникает стена. Стена, стена, стена, снова и снова стена.

Теснота. Полное отсутствие свободы.

Я — беззащитное нагое существо, насекомое в банке с постепенно уменьшающимся объёмом воздуха.

Три шага — стена, три шага — стена… Если хотя бы четыре… Стены отталкивают воздух. Жёсткие, плоские, неприветливые… Эрзац, изобретённый человеком. Да и кто, кроме человека, мог придумать такое? Стены — едва ли не первое порождение человеческой цивилизации. Идеально плоские, исключительно жёстко разрезающие пространство. Придумав стены для защиты от внешних врагов, человек тут же нашёл им применение и в узилищах, для тех врагов предназначенных. В крепости всегда есть темницы. Без них крепость не крепость. Человечество» возникшее, если верить «Месту человека в природе», невесть откуда миллион или два миллиона лет тому назад, создало цивилизацию, которая в свою очередь создала стены.

Три шага — стена, три шага — стена. Останавливаюсь, как по команде. Вздрагиваю, словно в меня впивается острое жало. Кто-то смотрит на меня. Два глаза зорко следят за мной сквозь дверной глазок, утыкаюсь лбом в стену, будто задумавшись. Всё. Кто-то, тихонько задвинув латунную шторку глазка, на цыпочках удаляется по коридору. Наверняка Таянаги.

Лбом упираюсь в стену. Надавливаю на неё как можно сильнее. Тщетно пытаюсь вспомнить, с какого именно момента за мной подглядывают. Кто-то видел, как я, словно обезумевшая крыса, метался по камере от стены к стене. Неприятно. Раз ты арестант, изволь мириться с тем, что за тобой постоянно подсматривают, следят, терпеть взгляды, пронизывающие твоё тело насквозь… Но тем более не хочется показываться в таком жалком виде.

Кто-то скажет, что всё это сущая ерунда, может и так, спорить не стану. В этом смысле мы с Андо совсем разные люди. Малышу только приятно, если на него смотрят. Он совершенно спокойно примется онанировать перед глазком, так что надзирателю станет неловко и он поспешит задвинуть створку.

— А что тут такого? Они всё равно постоянно за нами наблюдают, так пусть хоть будет на что посмотреть. Ведь и тогда, небось, писька встанет. Раз уж тогда они всё равно увидят, почему бы им сейчас не показать?

Наверное, он прав. Мы арестанты, а значит, всё время на виду. Кончится дело тем, что студенты раскромсают наши тела скальпелями, доберутся до самых потайных уголков и всё внимательно рассмотрят.

И всё же именно поэтому я не хочу, чтобы за мной подглядывали сейчас. Я хочу спрятать от посторонних глаз всё, что только можно спрятать. И мне неприятно, что я на миг потерял бдительность и не заметил, что на меня смотрят. Ненавижу этого Таянаги, который тайком следит за мной. Ничего не могу с собой поделать, ненавижу и всё.

Тут я заметил на стене какие-то знаки. Еле заметные, просвечивающие сквозь несколько слоёв штукатурки. Вроде бы я изучил все надписи на стенах этой камеры, и вот поди ж ты, вдруг обнаруживается что-то новенькое. Полустёртый карандаш… 3 июля 1946 года, префектура Ибараки… уезд… Поскольку это было на следующий год после капитуляции, то, возможно, писал военный преступник, сидевший тогда в этой тюрьме… Группировка Коумэ район Канто… браток… Далее шёл ряд Цифр, что-то вроде календаря: приглядевшись, я заметил, что цифры от 1 до 19 были перечёркнуты. Это ещё что такое? Что-то случилось, что заставило его прервать своё занятие на полпути? Перевели в другую камеру? Нет, скорее всего, увели на казнь. Этот несчастный был убит утром двадцатого числа, сразу после того, как перечеркнул предыдущее число. Около цифры 27 стояло слово «свидание», но ему так и не удалось ни с кем встретиться, совершенно неожиданно его убили. Я посмотрел на свой католический календарь, на даты, которые были зачёркнуты. Не исключено, что дня через два-три и мне придётся прерваться и календарь станет чем-то вроде немудрёной надгробной надписи.

Сколько же десятков, или нет, сотен, человек сидели в этой камере? Они оставляли на стене числа, имена, инициалы, писали их шариковой ручкой или карандашом, выцарапывали ногтями, но всё написанное в какой-то миг оказывалось погребённым под очередным слоем штукатурки. Сверху процарапывались новые надписи, которые ждала та же участь. Эта стена словно многослойная братская могила.

Однажды я обнаружил здесь что-то вроде предсмертного послания. А, вот оно. Над шкафчиком, за католической энциклопедией.


Только что

Пришёл твой черёд —

Мне сообщили.

Заклубились в квадратике неба

Косматые чёрные тучи.


Это стихотворение написано карандашом, почерк совсем ещё детский. Глядя на него, я вспомнил ещё одно, тоже сочинённое приговорённым к смертной казни, мне прочёл его Какиути.


Чудится

Стучат сапоги — ближе, ближе —

Это за мной.

Слуховые галлюцинации

Лезут холодом в уши.


Сейчас из коридора тоже доносится стук шагов, но это всего лишь старший надзиратель Таянаги. А те шаги утром? Были они слуховой галлюцинацией или нет? Я точно слышал, что идут трое: начальник воспитательного отдела и с ним ещё двое, — остановились они у камеры Андо. Но сам Андо утверждает, что к нему никто не приходил. Можно подумать, что они заходили к Сунаде, но тот же Андо, находящийся в соседней камере, говорит, что ничего не слышал. Кстати, за Сунадой действительно приходили утром — это факт, поэтому то ли Андо просто прозевал, то ли приходили раньше и прозевал я сам.

В данный момент я слышу, как по коридору, мягко ступая по джутовому покрытию, идёт Такаянаги. Впрочем, не исключено, что и это всего лишь слуховая галлюцинация? А если так… Если так, то выходит, я схожу с ума.

Приближаюсь к дверному глазку и прикладываю ухо к похожему на амбразуру отверстию в пять см по вертикали и пятнадцать по горизонтали. Оно затянуто частой металлической сеткой, а с внешней стороны ещё и прикрыто латунной створкой. И всё равно из щели тянет холодом коридора и отчётливо слышатся шаги. Так что никакая это не галлюцинация, а самая настоящая реальность, — говорю я себе. Потом ещё раз, уже вслух:

— Слышишь, ты, это — реальность.

И оглядываю камеру, которая тоже — реальность. Но какой же нереальной она выглядит, как похожа на ад из моего сна.

Камера освещена жёлтым светом голой электрической лампочки, но всё вокруг кажется каким-то пепельно-серым. Даже белые оштукатуренные стены тоже правильнее было бы назвать серыми. И циновки на полу, и матовое стекло, и стол — всё тускло-серое. По серой, собранной из металла и камня конструкции тюрьмы движется, совершая обход, чёрная — под стать общей цветовой тональности помещения — фигура надзирателя. (Интересно, кто была та женщина, которая мне привиделась во сне про преисподнюю? Она-то ведь и увлекла меня туда.) Безликий чёрный человек по имени Таянаги. Нарочно облачившись в чёрную униформу, которая подчёркивает напряжённость и суровость серого цвета узилища, он управляет заключёнными, представляя государственную власть. На дверях камер нет имён заключённых, только таблички с номерами. Я никакой не Такэо Кусумото, я номер 610. Эта цифра начертана разведённым мелом на чёрной лакированной дощечке, её легко смыть водой. Всё рассчитано на то, что, как только меня не станет, на двери появится номер следующего узника. Твой инвентарный номер, вроде тех, которые дают подопытным кроликам. К тому же я ведь даже не номер 610. Я — эта тонкая чёрная дощечка, на которой он намалёван.



Всего лишь дощечка.

И нельзя об этом забывать. А потому я должен затаить дыхание, стараться не поднимать глаз и сохранять полную пассивность.



Я — не человек.



Мне запрещено быть человеком. Написанные людьми правила, которые называют законами, постепенно соскоблили с меня всё человеческое. Уголовное право, Уголовно-процессуальный кодекс, Правила содержания в исправительных учреждениях, множество различных инструкций, письменных уведомлений, извещений, судебных прецедентов — их невидимые скальпели отсекли от меня всё, что определяло мою принадлежность к роду человеческому.

И тем не менее… И тем не менее мне хочется быть не заключённым, приговорённым к смертной казни, не номером, не дощечкой, а человеком. Во всяком случае, я ещё могу предаваться отчаянию, вернее, я не лишён свободы предаваться отчаянию, значит, не влачу, как это делает дощечка, бездумное, тихое и бессмысленное существование. Более того, я просто должен предаваться отчаянию, раз я свободен хоть в этом. Только отчаяние может снова сделать меня человеком.

Но что значит предаваться отчаянию? Я вовсе не трясусь целыми днями от страха, думая о виселице, которая перекрывает мне путь к будущему, и не впадаю в уныние при мысли о невозможности вернуться к нормальной жизни. Всё это лишь внешние формы проявления отчаяния. Истинное отчаяние не исчезнет даже в том случае, если мне вдруг смягчат наказание или я смогу вернуться к нормальной жизни. Да-а, вот только другим этого не понять. Люди видят и анализируют исключительно внешние условия, в которых я оказался, на моё истинное отчаяние они предпочитают не обращать внимания. Расставим все точки над i. Я — злодей. Я — убийца. И то, что я сижу в тюрьме и приговорён к смертной казни, это сущая безделица по сравнению с тем, что я убил человека. А этого никто не может понять — ни мои собратья по несчастью, ни надзиратели, ни газетчики, ни мой благочестивый духовный отец, ни добродетельная монахиня.

В таком случае… В таком случае что такое Зло? Откуда оно берётся? Почему я стал злодеем? Я исписал толстенную тетрадь, озаглавив её «О природе Зла», и всё же так и не сумел найти ответ на эти вопросы. Вряд ли у меня будет возможность её опубликовать, к тому же она почти наверняка останется незавершённой. На первой странице я написал: «После моей смерти прошу сжечь». Так что, скорее всего, она будет уничтожена в незаконченном виде.



Три шага — стена, три шага — стена. Когда я хожу, движется и время. Вязкое, тяжёлое время постепенно наращивает скорость падения. Стремительное движение вниз. Точь-в-точь как в лифте.

Стена, стена, опять стена, стена. Стены, замершие в неподвижности. Я прикладываю стену ко лбу, прижимаюсь к ней щекой, так чтобы вобрать в себя её холод, задерживаю дыхание, стараюсь преодолеть движение и вместе с ней остаться на месте.



Неожиданно всякое движение прекращается.

Наступает пугающая тишина, время застывает. Ветер стих, будто его не бывало. Не слышно больше и шагов в коридоре. Заключённые плотно прикрыли окна, каждый затаился в своей норе и занялся своим делом. Коно читает «Капитал», Какиути сочиняет стихи, Андо бессмысленно смеётся, Катакири сидит, буравя взглядом свиток с сутрами, Ота рыдает на больничной койке, Сунада… Человек, которого должны завтра убить, смотрит на снег.

Нет, слишком уж тихо. Создаётся впечатление, что это здание из камня и железа всосало людей внутрь себя. Хоть какой-нибудь звук. Крик, рыдания, хоть что-нибудь. Может, в нацистских концлагерях оставалось что-то человеческое потому, что люди кричали во время пыток? Со вздохом сожаления вспоминаю утренние рыдания Оты.

Кое-как справившись со сломанной ручкой, распахиваю окно. В комнату вливается бледное сияние, мелкий снег прилежно устилает землю, искрясь в свете ртутных ламп. Он проявляет такое усердие, что скоро уже и гималайская криптомерия пригибается к земле совершенно белой кроной. Во внутреннем дворике арестанты лопатами разгребают дорожки, их причудливые тени нарушают белизну снежного пространства.

Забравшись на стол, смотрю в сторону города. За бетонной стеной, украшенной пухлой шапкой снега, неожиданно ярко сияют неоновые огни торговых кварталов, — городу всё нипочём, живёт своей обычной жизнью. Из расположенной неподалёку начальной школы доносятся звонкие детские крики: похоже, дети затеяли игру в снежки. Движение, наверное, небольшое, во всяком случае, обычного грохота скоростной магистрали сегодня не слышно. Зато очень хорошо слышны электрички, будто они проносятся совсем рядом. За бетонной стеной самый обыкновенный город, люди, в нём живущие, и представить себе не могут, что по другую сторону этой ровной гладкой стены — совсем другая, странная жизнь с ежедневными обходами, поверками, жизнь одинокая и отрешённая, замкнутая на себе.



Надзиратель, делающий обход, уже в соседней камере. Его очередь следующая. Такэо спрыгивает со стола и, откинув крышку стульчака, начинает мочиться. Переполненный мочевой пузырь постепенно опоражнивается, вызывая состояние, близкое к блаженству. Вдруг он чувствует на себе чей-то взгляд.

— О-о, какое блаженство! — говорит Такэо и нарочно направляет струю в середину унитаза, чтобы звук был погромче.

Ясно, что кто-то подслушивает и подглядывает у двери. Причём уже давно, а значит, не просто так.

— Кусумото, — раздаётся голос Таянаги.

Такэо вздрагивает всем телом, изображая испуг. Он нарочно делает вид, будто его застали врасплох, зная, что Таянаги это приятно.

— Слушаюсь, — отвечает он, как положено арестанту.

— Из медчасти принесли лекарство. Принимать через полчаса после еды. Но, наверное, уже поздновато.

— Слушаюсь.

Скрежет ключа в замке. Похоже, что у Таянаги есть какой-то свой секрет в открывании дверей, во всяком случае, ключ у него поворачивается с особенно коротким и резким скрежетом. Дверь быстро распахивается, и надзиратель тут же бдительно становится в исходную стойку.

— Как самочувствие?

— Значительно лучше.

— Обед съел весь. Но, пожалуй, тебе лучше лечь, а то ты давно уже кружишь по камере. Раз у тебя постельный режим, значит, надо лежать.

— Слушаюсь.

— Неси сюда кружку с водой. Выпьешь лекарство.

— Прямо сейчас?

Таянаги неодобрительно заморгал, мол, зачем задавать глупые вопросы. Такэо собирался, взяв лекарство, бросить его потом в унитаз, но делать нечего: засунув в рот положенную ему на ладонь таблетку, он запил её чистой водой.

— Так, теперь следующее. — Скомкав левой рукой пустой пакетик из-под лекарства, Таянаги резким движением поднёс к лампе клочок бумаги и, прищурившись, прочёл:

— К тебе посетитель. Э-э… женщина… Правда, у тебя постельный режим, так что тебе, пожалуй, лучше не вставать… Что скажешь?

— Нет-нет, я встречусь с ней, — слишком поспешно, будто испугавшись, ответил Такэо.

Как он и предполагал, Таянаги довольно зацокал языком:

— Ну да, услышал про бабу, сразу и хворь как рукой сняло. Э-э… Как там её, такое имя, не сразу прочтёшь: Ёсико Касуми, а может, Рёко Касуми, не поймёшь.

— Тьфу, пропасть, — расстроился Такэо. Он-то думал, что это Эцуко Тамаоки, а оказалось, это та самая тётка из «Общества утешения заключённых». Но ничего не поделаешь.

7

— Холодно сегодня, правда? А ведь вроде весна, в газете уже писали, что сливы вот-вот зацветут. Ещё этот мерзкий снег, такси не было, пришлось добираться пешком. Здешние переулки завалены — из-за ветра, что ли? В некоторых местах чуть ли не полметра глубиной, представляете? Ботики вязнут, проваливаются, — думала, не пройду. Зато посетителей сегодня мало — сразу пропустили, хоть в этом повезло. Так что не зря пробиралась сквозь снег. Знаете, сестра Кунимицу близко знакома с одной дамой из конгрегации, которая шефствует над школой, где учится моя дочь, поэтому я тоже имею удовольствие быть с ней знакомой; она-то мне и посоветовала встретиться с вами, а я человек по природе своей активный — раз уж решила что, так не успокоюсь, пока не сделаю, — вот и попросила её написать вам письмо. Я боялась, правда, оно ещё не дошло, известно ведь (тут она мельком взглянула на надзирателя), что письма часто запаздывают, но подумала — не дошло, ну и ладно, чего ждать-то? Вот и явилась сама, ну просто не в силах была усидеть на месте. Собиралась выйти утром пораньше, а тут вдруг пришёл один человек, очень важная шишка из нашего общества; он вообще-то святой отец, живёт на Хоккайдо и служит проповедником в таком же месте, как это, ну, сами понимаете, такой энтузиаст, мы и заговорились с ним, а когда я опомнилась, снега уже было по колено, представляете? Уже март на носу, я и думала — какой тут снег, так, чуть-чуть, весна ведь, а началась такая метель, я и растерялась — ну что, думаю, делать, а святой отец и говорит — идите, не откладывайте, в нашем мире откладывать что-то на потом (тут она на секунду запнулась, потом поспешной улыбкой заполнила паузу), ну, вы ведь понимаете, но я и сама хотела сразу же идти, вот и пошла. А потом ещё электричка опоздала из-за снегопада, я уж думала, она вообще не придёт, а ведь свидания разрешены только до трёх, я просто сама не своя, такси тоже не было, но Бог милостив, удалось добраться чуть позже половины третьего. Ох, ну и рада же я, что увидела вас, такая радость, такая радость, вот и разболталась, уж вы простите. Вижу, вы в добром здравии, надеюсь, что в последнее время вы себя хорошо чувствовали…

— Да, — ответил Такэо, склонив голову.

Он машинально следил за тем, как от дыхания гостьи туманилось, а потом снова светлело пластиковое стекло перед его глазами. В стекле были круглые отверстия, через которые проходил звук, поэтому они прекрасно друг друга слышали, но у сидящей за стеклом гостьи было лицо человека как бы с другой стороны: таким видится обычно лицо служащего, сидящего за окошком железнодорожной кассы. Как он и предполагал, Ёсико Касуми оказалась женщиной около сорока, полноватой, но довольно привлекательной. А поскольку она полностью соответствовала его ожиданиям, он чувствовал себя немного разочарованным, хотя с удовольствием смотрел, как двигаются, лаская жемчужные зубки, её ярко-красные губы, — такой горячей алой плоти в тюрьме не увидишь, — восхищался округлыми щеками, пухлая нежность которых невольно притягивала взгляд, привыкший к суровым мужским лицам.

— Это самое главное. Знаете, может, бестактно так говорить, но вы очень похожи на свою мать. Да, ваша матушка как-то у нас была, ну Да, она приходила как раз по поводу прошения о помиловании, тогда-то мы и познакомились. Мы собрали для неё около двухсот подписей, Да, и я подписалась одной из первых. У вас замечательная мать! Она только о вас и думает, всё принимает так близко к сердцу. Говорит — я очень хочу ему помочь, ведь это я виновата, что он стал таким. И всё плачет, плачет. Это в её-то годы, ведь ей уже, кажется, под восемьдесят. Ах, она так просила, так просила. И с такой гордостью рассказывала о вас: каким вы были в детстве, как хорошо учились в школе, как поступили в университет Т…. В последнее время мы с вашей матушкой не виделись, но, судя по её письмам, она часто у вас бывает и, кажется, в добром здравии, что самое главное. Здоровье надо беречь и здесь (быстрый взгляд в сторону надзирателя), даже здесь, был бы только человек здоров… Ах, я совсем забыла сказать: я там кое-что вам передала, так, чисто символически. У вас тут три лавки, принимающие заказы на передачи, верно? Я не знала, какая лучше: то ли «Рёдзэнкай», та, что в комнате ожидания, то ли «Сагами» или «Икэда», которые на улице, тут неподалёку. Матушка ваша писала, что часто передаёт вам консервы Сагами, вот и я решила через «Сагами»… А помните, в «Мечтаниях» вы писали о консервах лавки С.? Я подумала, что речь идёт о «Сагами», и нарочно выбрала «Сагами»… Надеюсь, вам понравится. Я постоянно читаю ваши записки и хорошо знаю, как вы живёте, я и раньше просматривала всякие материалы, всё, что имеет отношение к нашему обществу, но ваши записки запали мне в душу: знаете, их невозможно читать без волнения, такое ощущение, будто и сам здесь живёшь, да-да, вы прекрасно пишете, у вас литературный талант, ему бы более достойное применение… ах, да что там, я была просто в восторге…

Такэо вспомнил, как несколько дней назад его вызвали к начальнику тюрьмы. Пока он страдал и конфузился, стараясь сидеть прямо в непривычно мягких диванных подушках, начальник вдруг заговорил о его записках. На столе были аккуратно разложены последние номера «Мечтаний», переложенные многочисленными закладками совсем как свидетельские показания в суде.

— Тут твои записки в журнале. Знаешь, я читаю все номера, не пропускаю ни одного. Здорово пишешь! Старайся и дальше так держать.

— Слушаюсь!

— Ты ведь, кажется, католик?

— Да.

— А когда принял крещение?

— Лет четырнадцать назад.

— То есть тебя уже судили?

— Да, было первое слушание.

— Ах да, ты ведь об этом писал. Был какой-то француз…

— Патер Шом.

— Точно! Кажется, он уже скончался?

— Да, — кивнул Такэо, пытаясь по лицу начальника прочесть, насколько он осведомлён во всём, что касается патера Шома.

На вид начальник был предпенсионного возраста, но выглядел моложе — в густых волосах не было ни одного седого волоса. Его острый взгляд, взгляд человека, долгое время трудившегося на исправительной ниве, легко отразил взгляд Такэо.

— Патер Шом в католическом мире фигура заметная. Кажется, он часто заходил к тебе и вёл душеспасительные беседы?

— Да, меня познакомил с ним Намики-сэнсэй.

— А, Хироси Намики, президент Исправительной ассоциации.

— Да, тогда он был адвокатом и как раз вёл моё дело.

— Ну и ну, с какими важными персонами ты, оказывается, знаешься…

Начальник, изображая крайнее удивление, скривил рот и выпучил глаза. Впрочем, эту гримасу можно было истолковать и как презрение — мол, твоё дело не стоило всей поднятой вокруг него шумихи. И в самом деле, уже в следующий миг лицо начальника приобрело неожиданно строгое выражение.

— Кстати, ты тут в прошлом номере написал о самоубийцах. Что после того как кто-то из заключённых попытался покончить с собой, окна забрали металлическими сетками, и теперь невозможно дотянуться до решёток. Мне бы не хотелось, чтобы разглашались подобные секреты нашей внутренней жизни. Люди же всё готовы истолковать превратно, у них может создаться представление, что в нашем исправительном заведении заключённые без конца кончают с собой. Впредь будь внимательнее. Да, кстати, раз уж мы заговорили об этом, позволю себе заметить, что в твоих записках иногда встречаются весьма неосторожные фразы. Думаю, ты и сам прекрасно понимаешь, какие именно, ведь ты у нас старожил, наверное, кое-что проскакивает именно потому, что ты здесь давно, ко всему присмотрелся и на многое просто не обращаешь внимания, так вот я тебе ещё раз напоминаю — не стоит писать так подробно о здешней жизни. Ни о местных инцидентах, ни о том, что кто-то недоволен надзирателем, ни о ссорах между заключёнными, ни о тех, кого должны казнить. Ясно?

— Слушаюсь.

Такэо покорно опустил голову, не сказав ни слова в своё оправдание.

Закончив отчитывать его, начальник снова заулыбался и передал Такэо начальнику воспитательной службы, а после того как они побеседовали, подмигнул начальнику службы безопасности, и Такэо отвели обратно в камеру.

— У нас все просто зачитываются вашими записками: там так много поучительного. По-моему, в Японии до сих пор ещё не публиковалось ничего подобного, я имею в виду такого подробного описания здешней жизни? Ведь даже до нас — я имею в виду до тех, кому наше общество даёт возможность общаться с находящимися здесь — не всегда доходит, как это ужасно, я хочу сказать, не всякий решится об этом написать, да к тому же далеко не всем даётся проза, таланта не хватает, большинство предпочитает стихи, всякие там танка да хайку, которые уже надоели, а из «Мечтаний» можно узнать много разных подробностей, и я так вам благодарна. (Не за это ли я и получил нагоняй от начальника тюрьмы? И это при том, что многое я приукрасил, а о многом умолчал. Не стал писать, к примеру, о произволе надзирателей, о том, с каким презрением приговорённые к исправительным работам относятся к приговорённым к смертной казни, о конфликтах и противостоянии между заключёнными, постоянной брани, однополой любви, ночных кошмарах, постоянном желании покончить с собой. Интересно, что бы сказала эта госпожа Касуми, если бы я описал всё как есть?) В позапрошлом номере, кажется, вы писали о воробьях, ах, какая прелесть! Что воробьи делятся на две группы, так интересно! К одной принадлежат те, которые всё время между собой дерутся, а ко второй, — как там у вас? — ах, да, вспомнила, ко второй относятся родители и дети, очень тихие… У нас, живущих за этой стеной, редко бывает возможность как следует присмотреться к воробьям… Да, это было очень интересно. И ещё о мышах… Вот удивительно! Никогда не думала, что в таком здании могут быть мыши! Ой, ничего, что я обо всём этом говорю?

Госпожа Касуми вдруг остановилась, перевела дух и обеспокоенно взглянула на Такэо. Тот вопросительно посмотрел на старшего надзирателя Вакабаяси, который сидел рядом и записывал их беседу. Надзиратель великодушно прикрыл глаза. Это был добродушный человек лет пятидесяти, он часто присутствовал при свиданиях Такэо. Некоторые надзиратели имеют обыкновение прерывать беседу раздражёнными репликами, но Вакабаяси был человеком мягким и никогда не мешал разговаривать, да и в отчёте указывал только самое общее.

— Нет, ничего, пожалуйста, — ответил Такэо и натянуто улыбнулся.

Поскольку беседа была односторонней — ведь всё время говорила одна она, — у него возникло ощущение, что он слушает радио. Очевидно, госпожа Касуми это заметила, во всяком случае, на её лице появилась такая же натянутая улыбка.

— Ох, простите, надо мной всегда все смеются: я если увлекусь, то могу говорить до бесконечности. Мне просто хотелось сказать всё как можно быстрее, пока я не забыла, что хотела сказать. Мне говорили, что свидание всего полчаса, да? Я обычно занимаюсь всякими канцелярскими делами и чаще сижу в конторе, сюда ходят по очереди члены общества, поэтому я здесь всего четвёртый раз и ещё не привыкла… К тому же в прошлый раз я была здесь несколько лет назад, я приходила к такому пожилому человеку, совершенно лысому. Его звали как-то Тамэ… не помню как дальше.

— Наверное, Тамэдзиро Фунамото?

— Да, точно он. Значит, вы его знаете. — Госпожа Касуми вдруг оживилась и даже немного покраснела. — Этот Тамэдзиро Фунамото прислал в общество письмо, ну, что он безвинно осуждён и приговорён к смертной казни, и не может ли наше общество помочь ему. Я так растерялась. Ведь мы в нашем обществе ничего не понимаем в судебных делах или в юриспруденции, мы просто стараемся утешать тех, кто осуждён, стараемся хоть как-то облегчить их жизнь: члены общества платят членские взносы, и мы покупаем на них передачи, переписываемся с заключёнными, помогаем тем, кто имеет талант, с изданием сборников танка или хайку — вот и всё, что мы можем, и просить нас разобраться, мол, меня осудили неправильно, это вовсе не по адресу. Ну, я так ему и ответила, а он новое письмо — мол, непременно хочу ещё раз с вами увидеться. Мне это, конечно, не понравилось, сами понимаете, но я всё-таки пришла, и этот Тамэдзиро Фунамото — а он ведь весельчак, забавный такой, любит поболтать, вы уж извините, полная вам противоположность, — так вот, настроение у него было хорошее, и он нёс всякий вздор, сразу не поймёшь, то ли врёт, то ли правду говорит, на третий раз я просто уж не знала, что и делать, и решила больше не приходить… А что его уже?..

— Нет. — Такэо прервал бесконечный словесный поток своей гостьи, но тут же замолчал, не зная что сказать. — Пока нет. Он в полном порядке, здоров.

— А, ну, это самое главное, я очень рада. Он ведь тоже в сущности не плохой человек, просто так уж сложилось… Я рада, что он в добром здравии. А, кстати, я хотела вас спросить: вы хорошо знакомы с госпожой Кунимицу? Я имею в виду сестру Кунимицу.

— Я понял, — кивнул Такэо. — Не могу сказать, что хорошо, но сестра входит в редколлегию журнала «Мечтания», и мы с ней общаемся от случая к случаю.

— Да, конечно. Я с ней познакомилась на спортивном празднике в школе дочери, тогда-то она мне и рассказала, что занимается журналом, и я ей тут же сообщила, что читаю ваши записки. Она так обрадовалась! Я ей рассказала о нашем обществе, и после этого мы стали иногда встречаться. Она, не знаю, как бы это сказать, не похожа на других монахинь, такая общительная, и в литературе прекрасно разбирается… Она вроде бы училась когда-то на отделении французской литературы в университете С., а потом что-то там произошло и она ушла в монастырь. Она у вас часто бывает?

— Была один раз прошлой осенью. Но мы постоянно переписываемся. Знаете, когда речь идёт о рукописях или корректуре, то письма как-то сподручнее.

— Да, наверное, — улыбнулась госпожа Касуми. Её пухлые щёки раздвинулись, образовав морщинки под глазами. Под чёрным пальто (она попыталась его снять, но по совету Такэо не стала этого делать: в комнате, несмотря на паровое отопление, было холодновато) вздымалась полная грудь. В Ёсико Касуми было сильно женское начало — этим она отличалась от бледной и словно всегда озябшей сёстры Кунимицу.

— Я хотела спросить, — сказала она, продолжая старательно улыбаться, — сестра не… Вернее, у вас не было никакой с ней договорённости?

— Договорённости? — Не понимая, что она имеет в виду, Такэо в недоумении уставился на её ровные зубы.

— Я имею в виду ваши записки. Они ведь публикуются уже давно, наверняка набралось много текста. Конгрегация не предлагала вам издать их отдельной книгой?

— Нет, никаких определённых разговоров по этому поводу не было. Но сестра Кунимицу так много сделала для меня — если речь зайдёт об издании, я, конечно, предоставлю конгрегации полное право. В моём положении выбирать не приходится.

— Если у вас нет никакой определённой договорённости, то не позволите ли нашему обществу заняться изданием ваших записок? Знаете, один из наших членов работает в издательстве; это, конечно, очень маленькое издательство, но среди его авторов и раньше были люди вроде вас, издавались сборники их танка или хайку — разумеется, дохода никакого это не приносит, всё оплачивается обществом, к счастью, есть человек, готовый взять на себя расходы и опубликовать…

— Я очень вам благодарен, но боюсь, это будет не совсем справедливо по отношению к сестре Кунимицу, да и вообще у меня сейчас нет никакого желания издавать книгу.

Госпожа Касуми недоумённо прищурилась.

— Почему?

— Мне кажется, что таким, как я, нельзя думать об издании своих произведений, — это было бы слишком самонадеянно.

— Вовсе нет. — Госпожа Касуми снова улыбнулась, приняв его слова за проявление излишней скромности. Её пухлые щёчки снова поползли вверх, и под глазами появились морщинки. Это была не столько улыбка, сколько хмурая гримаска.

— Но ведь три года назад вы выпустили книгу в издательстве Мамидзу-сёбо: она, кажется, называлась «Ночные мысли». О ней тогда были прекрасные отзывы в прессе, не так ли? Я тоже её читала и долго была под впечатлением… Разве не естественно, что человек, сумевший написать такую книгу, опубликует ещё одну? Или вы уже с кем-то договорились?

— Нет. Просто моими записками занимается сестра Кунимицу, и я не вправе…

— Из-за неё можете не беспокоиться. Не знаю, имею ли я право говорить об этом, но, может быть, вы и сами знаете. Вам ничего не известно о сестре Кунимицу?

— А что, с ней что-то случилось?

— Значит, вы ничего не знаете… Сестра, вернее, госпожа Кунимицу сняла с себя монашеский сан. Она покинула конгрегацию и теперь служит в каком-то издательстве, очень маленьком, в Ситая. Она не то чтобы утратила веру, просто решила вернуться в мир… К тому же она и сама говорила, что не будет возражать, если мы возьмём на себя издание… Она бы сама сказала вам об этом, но — вы ведь понимаете — ей неловко. Ведь она всегда общалась с вами только как монахиня и теперь — ну, она говорит, что не решается… Но что касается издания вашей книги, то здесь она полна энтузиазма, и, собственно, я пришла сегодня сюда по её поручению как её представительница. Мне так хотелось получить ваше согласие, что я помчалась сюда сломя голову.

Договорив, госпожа Касуми перевела дух, затем, извинившись, сняла пальто. Зелёным носовым платком вытерла лоб. В ложбинке между полных грудей косо торчала камея. Уткнувшись взглядом в эту камею, Такэо молчал. Он знал, что должен отказать, но как объяснить, почему?

— Я понимаю, что вы приехали специально ради этого, но, к сожалению… — решительно начал он, исподлобья впиваясь взглядом в узкие глазки посетительницы, — я вынужден отказаться.

Госпожа Касуми сжала в руке платок, лицо её окаменело. Капельки пота на маленьком носу сверкали как крупинки стекла.

— Но… Может, я чем-то обидела вас?

— Простите… — Такэо попытался придать лицу виноватое выражение. — Я человек не очень общительный и, наверное, веду себя грубо… Я понимаю, какая честь для меня ваше предложение, и очень вам благодарен, но я действительно не хочу издавать книгу. Прошу прощения.

— Значит, вы уже договорились с каким-то другим издательством…

— Да нет, нет. Мне пока не предлагали ничего подобного, а если и станут предлагать, я отвечу отказом.

— Ах, какая жалость… Все в таком восторге, так хвалят ваши записки, говорят: никому ещё не удавалось изобразить здешний мир так точно, да ещё такой прекрасной прозой, до сих пор не было написано ничего подобного, ни с точки зрения литературы, ни — простите, может быть, нехорошо так говорить — с точки зрения материала. Да, вы ведь знаете, что в наше общество (тут лицо её неожиданно просветлело) входит и Намики-сэнсэй, он у нас в правлении. Что ж это я, с этого и надо было начинать. Намики-сэнсэй уже в возрасте, поэтому он не посещает наши собрания, но у нас многие входят одновременно и в организованное им «Общество изучения системы наказаний в Японии», а там о вас часто упоминают. Намики-сэнсэй вёл ваше дело с первого слушания, и он всегда говорит, что такой талантливый юноша — ну, вы ведь для него ещё юноша, правда, — так вот он говорит, что такой юноша достоин жалости, что, когда такой талантливый и такой верующий юноша загоняет себя в тупик, с этим невозможно смириться. Он ведь и предисловие написал к вашей предыдущей книге «Ночные мысли». «Мечтания» он тоже читает, и сказал, что, если бы сделать книгу, это очень, очень помогло бы и его обществу, и нашему. Он говорит — самое сейчас главное — просвещение простого народа, чтобы все узнали каково истинное положение вещей, а поэтому произведения вроде ваших записок очень нужны; только представьте себе, как радовались бы все — и Намики-сэнсэй, и члены нашего общества, и все-все, кто добивался вашего помилования, если бы ваши записки действительно вышли отдельной книгой! Разве вы этого не понимаете?

Делая вид, что покорно внимает разглагольствованиям госпожи Касуми, Такэо почему-то снова вспомнил строку из Екклезиаста:

«Суета сует, суета сует — всё суета».

Ему было трудно объяснить, почему он не хотел издавать книгу. Впрочем, даже не то что не хотел, он, в общем-то, был не прочь, но слишком многие обстоятельства тому препятствовали, а вдаваться в подробное изложение всех этих обстоятельств было слишком обременительно.

Начать с того, что его семья была против. Сразу же после публикации «Ночных мыслей» он получил письмо от своего старшего брата Икуо. После случившегося с ним всякие сношения между братьями прекратились, и Такэо открыл письмо с душевным трепетом — неужели брат решил поблагодарить его за посланную книгу, — но первые же строки, словно кнутом, стегнули его по глазам.



«Меня поражает отсутствие у тебя всякого здравого смысла. Я тебя просто не понимаю. Только-только все начали забывать о том, что произошло, как ты, словно нарочно чтобы напомнить о себе, выпускаешь книгу. Не может быть, чтобы ты не понимал, сколько мучений доставил всем своим родным, какой стыд они испытывали каждый раз, видя в газетах имя Кусумото. И вот три года назад состоялось наконец последнее слушание и все вздохнули с облегчением, а тут ты со своей книгой. Я не знал, что твои записки публиковались в журнале по криминологии, но это специальное издание, членом редколлегии которого является Намики-сэнсэй, оно недоступно широкому читателю, так что это ещё можно было простить, но почему ты решил издать свои записки в массовом издании, которое продаётся на каждом углу? Да ещё издательство Мамидзу разрекламировало твою книгу во всех газетах! Я был вне себя, когда увидел твоё имя в газетах!

В том, что с тобой произошло, виноват не только ты, — это я знаю. Тут и я не досмотрел, и мать, да и вообще так сложились обстоятельства. Когда я узнал, что мать и патер Шом склонили тебя встать на путь веры и ты раскаялся, мне захотелось простить тебя. Я подумал: не зря святой отец при всей своей занятости ходил к тебе. Порадовался, что мои старания увенчались успехом, ведь это я в своё время поговорил с матерью, и она через Намики-сэнсэя уговорила святого отца стать твоим духовником. Тогда твоё дело слушалось первый раз, и, конечно, у меня был расчёт на то, что это поможет склонить судью на твою сторону, но прежде всего я заботился о тебе, мне не хотелось, чтобы ты так и оставался злодеем в глазах всего света. Я не мог смотреть на то, как ты, мня себя героем, идёшь на поводу у газетчиков, даёшь интервью направо и налево. Но и твоя вера, и твоё духовное обновление не повлияли на решение суда, закон есть закон. Ты принял это решение и даже не захотел подавать апелляцию, и я очень хорошо тебя понимал, но вмешались мать и Намики-сэнсэй, и по их настоянию ты всё-таки подал её. Я был против апелляции (и, разумеется, против кассации тоже) хотя бы потому, что дальнейшее разбирательство привело бы только к увеличению затрат (а ведь судебные издержки, которые полагалось оплачивать матери, взяли на себя мы с Макио, а после того как Макио стал по делам фирмы большую часть времени проводить во Франции, все расходы фактически легли на меня); кроме того, твоё имя продолжало бы мелькать в газетах, отчего твои мучения длились бы ещё долго. Но вот три года назад всё наконец кончилось. Заключительное заседание суда подвело окончательные итоги. Я старался забыть обо всём, простить тебя, молился за упокой твоей души. Дети уже совсем взрослые. Кумико студентка. Она поступила по рекомендации школы Ф. в католический университет Д. Младший, Китаро, ученик первого курса лицея. Наверное, во всяком случае, в этом отношении, он пошёл в тебя: учится прекрасно и готовится к поступлению в университет Т. Когда это с тобой случилось, они были совсем ещё крошки, от них удалось всё скрыть, они даже не подозревают, что у них есть дядя по имени Такэо. Я не пишу тебе, не навещаю тебя и не принимаю твоих писем только по одной причине — чтобы не ранить их юные сердца. Конечно, я понимаю, что когда-нибудь кто-нибудь расскажет им обо всём, а может быть, они прочтут об этом в старых газетах. Вокруг твоего дела подняли тогда такой шум — им вполне могут попасться на глаза какие-нибудь материалы. Мне бы этого не хотелось, но если это произойдёт, что ж, значит, так тому и быть. Но нарочно издать книгу — это ни в какие ворота не лезет! Да ещё послать её мне, пусть даже через издательство! Посылки, которые приходят в наш дом, часто открывает Китаро. И бандероль с твоей книгой он не открыл просто чудом. Я сжёг её сразу же, как только увидел, что в послесловии идёт речь о тебе. И что там в ней написано, не знаю. Но ведь она, наверное, красуется на книжных прилавках! А что если её увидят Кумико или Китаро? Их может привлечь имя Кусумото, и они откроют её. Прочтут комментарии к процессу. Ладно ещё Кумико, она человек несерьёзный, в литературе её интересуют только всякие красивые сказки, а если Китаро? Он, как положено мужчине, интересуется реальными событиями, новейшей историей в частности; недавно я видел, как он рассматривал фотоальбом снимков с крупнейших послевоенных процессов (хорошо ещё, что там не было твоего). Прочтя о твоём деле, он тут же отправится в библиотеку и постарается найти и просмотреть газеты о времени. А в газетах — пожалуйста — все наши имена — и матери, и всех троих братьев, да и твоя фотография на самом видном месте. И что самое ужасное, Китаро делается всё более похожим на тебя такого, каким ты был в то время, а ну как ему вдруг взбредёт в голову, что ты его отец, представляешь, что с ним будет? Если Китаро увидит твою фотографию, всё откроется. Я тут же позвонил в издательство Мамидзу и попросил воздержаться хотя бы от переиздания. Они сказали, что издателем этой книги является Хироси Намики, а у тебя нет на неё авторского права. Когда я узнал, что именно к нему мне надо обращаться с просьбой об отмене переиздания, я спасовал. Что я могу сказать ему, человеку, который для нас столько сделал? Тогда я взялся за мать. Мол, почему она не убедила тебя отказаться от издания книги, ведь она без конца бегает к тебе на свидания. Но она всегда тебе потворствует. Она с детства тебя баловала — ещё бы, ты ведь был в семье младшим, — вот и избаловала на свою голову, я уверен, что именно поэтому ты и докатился до такого. Я бы предпочёл, чтобы она хотя бы теперь была более осмотрительной, если ей дороги внуки. Ну вот, это всё, что я хотел тебе сказать. Это моё последнее письмо. Разумеется, я и дальше буду оказывать тебе материальную помощь через мать, но писать больше не стану. Надеюсь, и ты не будешь, иначе поставишь меня в дурацкое положение. Отвечать на моё письмо, разумеется, не нужно, какие уж тут ответы.

Прощай»



Тем временем в прессе стали появляться отзывы на книгу. «Любовь и смерть приговорённого», «Приговорённый к смерти в поисках истины», «Приговорённый к смерти, уповающий на Бога», «Приговорённый к смерти, преодолевающий отчаяние» — во всех этих заголовках присутствовало слово «приговорённый к смерти», а критики, все как один, выдвигали на первый план тот факт, что автором записок является убийца-интеллигент, выпускник университета Т. Многие хвалили автора за чёткость изложения и сочувствовали его отчаянной попытке воззвать к Богу, но одновременно не забывали посетовать на «исключительную рациональность» его веры, на его «безудержность в любви», неумение владеть собой. В книгах такого рода читателей, как правило, интересуют откровения автора, ставшего на путь раскаяния и нравственного перерождения, поэтому критики имеют обыкновение ругать всё, что не укладывается в эти рамки. «Этот человек потому и пошёл на столь жестокое преступление, что способен верить только рационально», «Этот человек, совершивший злодейское убийство, ни единым словом ни обмолвился о том, что осознаёт свою вину перед жертвой, а потому не вызывает сочувствия», «В книге обнажается суть автора, человека патологически бесчувственного», «Автор — безжалостный убийца, обладающий выдающимся интеллектом, он в чём-то сродни такому чудовищу» как Гитлер» и т. п. То есть люди, обратившие внимание на эту книгу как на редкостную диковину, в конечном счёте испытали разочарование, не обнаружив в ней того содержания, на которое рассчитывали.

С другой стороны, может, они вовсе и не ожидали рассказа о раскаянии и нравственном перерождении автора? Может, они с самого начала были убеждены, что автор — человек неспособный ни на раскаяние, ни на нравственное перерождение, и радовались тому, что не ошиблись в своих предположениях? Скорее всего, так и было. Потому-то они и нападали на автора, нанизывая один на другой штампованные, словно сошедшие с газетных полос эпитеты: «злодейский», «жестокий», «безжалостный», «патологически бесчувственный».

Может, их отношение к прочитанному было спровоцировано вступительной статьёй Намики-сэнсэя, где сообщалось, что в результате судебно-психиатрической экспертизы Такэо Кусумото был поставлен диагноз — «бесчувственная психопатия».

«…Мне хотелось бы сказать здесь несколько слов о психиатрической экспертизе, которой был подвергнут Кусумото. В то время у меня, как у адвоката Кусумото, возникли сомнения: мне показалось странным, что человек столь незаурядного ума совершил такое преступление, я подумал, уж не является ли это следствием какого-то отклонения, и попросил, чтобы была проведена психиатрическая экспертиза и чтобы экспертом назначили известного криминолога и психиатра Сёити Аихару из клиники Мацудзава. Судья дал соответствующее распоряжение, и экспертиза была проведена. Профессор Аихара продержал Кусумото два месяца у себя в клинике и провёл тщательнейшее обследование его физического и психического состояния, после чего написал заключение, согласно которому Кусумото был квалифицирован как «бесчувственный психопат».

Определение «бесчувственная психопатия» обычно используется, когда речь идёт не о душевнобольном, а о человеке с явными отклонениями, человеке, лишённом совести, неспособном на такие высокие чувства, как альтруизм, филантропия, сострадание. Такого рода люди обычно аморальны, страдают эмоциональной тупостью, им неведомо чувство стыда, они абсолютно равнодушны к чужим судьбам. При этом они часто наделены высокоразвитым интеллектом, и это сочетание нравственной неполноценности и развитого ума производит весьма странное впечатление.

По словам профессора Аихара, бесчувственная психопатия является рождённым заболеванием и с трудом поддаётся лечению, но тут наши ним мнения расходятся. Я считаю, что в момент совершения преступления Такэо Кусумото действительно был человеком эмоционально ущербным, неспособным на сострадание, но потом, под руководством отца Шома, он раскаялся, вступил на путь веры, обрёл утраченную человечность, его личные качества претерпели заметные изменения к лучшему — это невозможно не признать. Разумеется, чувство сострадания в нём и теперь ещё недостаточно развито, об этом свидетельствуют хотя бы его записки. К примеру, он нигде не пишет о том, что осознаёт свою вину перед жертвой и её близкими…»

Однажды отец Пишон сказал:

— Такэо, о твоей книге много говорят. Я-то сам её не читал, у меня голова начинает болеть, когда надо читать по-японски. Если и читаю что, то только газеты. Твою книгу мне дали, я её пролистал, но понял, что не справлюсь, и попросил одну нашу сестру из конгрегации мне почитать. Трудновато, конечно, но основное я понял. Ты потерял веру, вот что меня беспокоит. Ты пишешь, что принятие крещения не принесло тебе покоя. Это мне понятно. Ведь человек, принявший крещение, далеко не всегда обретает веру. И всё-таки лучше бы ты об этом сказал мне, а не писал в книге. Тебя могут неправильно понять. Японцы часто превратно толкуют христианское учение. Создаётся впечатление, что они к этому сознательно стремятся, поэтому, прочтя твою книгу, многие могут подумать — ну а что толку тогда в крещении…

— Вы правы, — ответил Такэо, — но я действительно не обрёл покоя. Вроде бы в святой миг крещения я, как та сотая заблудшая овца, вернулся в руки Божии, но меня всё равно не покидает тревога. Казалось бы, весь мир должен был наполниться для меня новым смыслом, но в последнее время мне совсем плохо, святой отец.

— Такэо, ты ведь знаешь — тот, кого возлюбил Господь, умирает раньше других. Вот и тебе предстоит умереть рано. Значит, и тебя возлюбил Господь.

— Но, святой отец…

— Тебе страшно? Боишься умирать? И эту книгу ты написал в надежде, что тебе помогут?

— Святой отец! — Такэо явно хотел возразить, но отец Пишон резко прервал его:

— Этого нельзя было делать! Ни в коем случае! Ты не должен был писать такую книгу!

Святой отец затряс головой. От его обычной южно-французской жизнерадостности не осталось и следа: рыжеватая борода мелко тряслась, вся фигура выражала крайнее возмущение. Но внезапно его лицо смягчилось.

— Послушай-ка, Такэо. Чем кричать на весь мир о своих несчастьях, ты бы лучше позаботился о собственной душе. Вот и твой брат, мсье Икуо, того же мнения.

— Вы виделись с братом? — Сообразив, что отец Пишон накинулся на него с обвинениями с подачи брата, Такэо, с одной стороны, успокоился, с другой — ощутил новый приступ отчаяния.

— Виделся. Я часто с ним встречаюсь.

— Вот оно что… — Такэо чуть заметно вздохнул.

Решив опубликовать свои записки, он руководствовался не столько собственным желанием, сколько советом, данным Хироси Намики. Он отдал их в журнал, а потом позволил выпустить отдельной книгой только потому, что Намики-сэнсэй убедил его в их «научной ценности». Разумеется, нельзя сказать, что у него не было вовсе никакого желания видеть своё произведение опубликованным. Никто ведь не заставлял его посылать свои записки на конкурс начинающих авторов, объявленный литературным журналом. Он занял тогда второе место и потом написал по заказу издательства ещё несколько вещей. Не будь у него этого желания, он вряд ли последовал бы совету сестры Кунимицу (почему, интересно, она вышла из конгрегации, она никогда не жаловалась на монашескую жизнь) отдать свои записки в «Мечтания». Но теперь всё это кажется ему пустой суетой,

Это ощущение суетности и пустоты жизни вновь пронзило его, когда отец Пишон спросил: «Боишься умирать?» Он вдруг понял, что тот смотрит на него под особым, причём весьма специфическим, углом зрения. Принято считать, что «любой приговорённый к смертной казни должен бояться смерти» или «плох тот приговорённый к смертной казни, который не боится смерти». И никто не хотел понимать, что Такэо боится не смерти, а совсем другого. Рядом с этим другим всё — суета сует. А уж тем более публикация книги. Да Бог с ней, с книгой. Если бы только он мог это выразить словами… «Суета сует, суета сует — и всяческая суета».

Госпожа Касуми всё говорила и говорила, а потом вдруг замолчала и недоумённо уставилась на него. Такэо почувствовал себя образцом товара, выставленным на витрине. Он слегка склонил голову, и лицо дамы приняло озабоченное выражение.

— Ой, вам, наверное, нехорошо? Вы такой бледный…

— У меня немного кружится голова, сегодня я почти целый день провёл в постели.

— Это никуда не годится. Может, у вас понизилось давление? Знаете, мой муж, он врач, терапевт. Так вот, он, как говорится, сапожник без сапог — у него тоже часто бывает низкое давление и при этом кружится голова. Забавно, правда? Знаете, муж и я ровесники, да, возраст… о чём это я? — мы ведь с вами примерно одного возраста, все мы одного поколения, правда странно? Поэтому всё, что вы пишете о войне, нам с мужем очень понятно, просто до боли понятно. Да, в нашем возрасте нельзя забывать о здоровье…

— Я вам очень благодарен.

— Но ведь здесь у вас есть хорошие врачи… А знаете, мой муж, после окончания университета он учился в Тохоку, некоторое время работал тюремным врачом. Не здесь, конечно, в Сэндае. Он, собственно, потому и согласился, чтобы я работала в обществе… И даже сам не скупится, помогает нам материально… Так вот, он говорит, что в таких местах попадаются хорошие врачи, которые самоотверженно заботятся о заключённых…

— Ваше время истекло, — негромко сказал надзиратель Вакабаяси.

Госпожа Касуми, прерванная на полуслове, испуганно распахнула узкие глаза, но тут же, сделав глубокий вдох, снова затрещала:

— Что ж, ладно, сегодня я просто хотела — как это говорят? — прощупать ваше настроение, потом я посоветуюсь с госпожой Кунимицу и с членами общества и доложу о нашем разговоре Намики-сэнсэю. Простите, что побеспокоила вас, вы, должно быть, всполошились — вдруг приходит на свидание какая-то тётка… Ну, издание изданием, это особая статья, но надеюсь, что в остальном вы и впредь будете поддерживать отношения с нашим обществом… Если увидите господина Тамэ, — кажется, его фамилия Фунамото? — передавайте ему привет. Я его никогда не забуду. Хорошо, хорошо (она кивнула в сторону надзирателя), я уже ухожу. Извините.

Она встала, и одновременно с ней поднялся Такэо. Не глядя на женщину, он повернулся на каблуках и, сгорбившись, быстро пошёл к двери.

8

На камере Сунады не было таблички с номером. Скорее всего, его перевели в специальную камеру, чтобы подготовить к казни. Только краска на месте, где раньше висела табличка, была чуть темнее. И этот тёмный прямоугольник на двери неопровержимо свидетельствовал о том, что хозяин камеры завтра умрёт. На камере Оты поменялся номер. Раньше был 40, теперь — 200. Этот легко запоминающийся номер принадлежит Карасаве. Он один из активистов студенческого движения, и тюремное начальство, опасаясь его дурного влияния на заключённых, старалось его изолировать, постоянно перемещая из одной камеры в другую, — то его переводили в конец коридора нулевой зоны, то отсылали на другие этажи. Небось, Коно рад-радёшенек! Три года тому назад он был соседом Карасавы и именно под его влиянием втянулся в чтение марксистской литературы. Когда это выяснилось, их внесли в «список «заключённых, соседство которых нежелательно». Может, начальство забыло об этом? Или это временно?

— Ну, ты как, в порядке? — спросил главный надзиратель Таянаги. У него было такое выражение лица, будто он сказал что-то смешное. Заметив это, Такэо деланно почесал в затылке.

— Откровенно говоря, я сегодня не в лучшей форме, но гостья была ничего себе.

— Что ж, всегда приятно поглазеть на женщину. Сколько ей? Молодая?

— Да нет, за пятьдесят, — соврал Такэо.

— Тс-тс-тс, — пощёлкал языком Таянаги. — Ну, ничего не поделаешь. Всё равно баба.

— Да, — улыбнулся Такэо.

Дверь закрылась. Улыбка мгновенно стёрлась с его лица, будто задуло свечу. Он вдруг почувствовал, что не может стоять, от внезапной слабости подкосились ноги. Опустившись на постель, прикрыл глаза; сердце, до этого открытое внешнему миру, разом закрылось и холодным твёрдым комком полетело куда-то вниз, в кромешную тьму.

— Всё бессмысленно, — сказал он сам себе.



Падаю, лечу вниз. Вместе с мириадами других бледных покойников падаю в глубокий чёрный колодец. Дно где-то далеко впереди, теряется во тьме, его не достичь никогда. Опять это. Однако это — вовсе не страх смерти.

У меня есть по крайней мере ещё два дня — завтра и послезавтра. Завтра казнят Сунаду, не меня, послезавтра воскресенье, а в воскресенье казней не бывает.



А может, меня казнят в понедельник. Стало быть, у меня остаётся ещё два дня с небольшим.



Я знаю, что это — вполне возможно. Многие думали точно так же, и действительно, в один прекрасный день их жизнь оборвалась. Скоро это произойдёт и со мной. Об этом можно сказать с уверенностью.

У каждого человека в будущем есть одно-единственное событие, о котором можно говорить с уверенностью, — смерть. И в моей жизни это событие скоро произойдёт, оно неумолимо приближается; к тому же моя смерть будет позорной — это известно заранее.

Тем не менее смерти я не боюсь. Это имеет совершенно иную природу, нежели страх, я уверен в этом и знаю, что перед лицом смерти буду совершенно спокоен.



Внезапно это ушло. Я наконец достиг дна. И оказался в том же аду, что и всегда. Тьму пронзает тонкий луч света. Зло. Я — воплощение зла. К сожалению, я заполз в самую его сердцевину.



— Святой отец, а что такое зло?

— Зло — это отсутствие добра.

— Значит, зло вторично по отношению к добру? Если нет добра, то нет и зла?

— Да, это так, дитя моё.

— Но ведь силы зла имеют такую большую власть над нами. Почему?

— Чем размышлять о таких вещах, лучше молись.

— Но, отец, святой Августин говорил, что Бог допускает зло потому, что всемогущ и может из зла извлекать добро. Это правда?

— ……….



Если нет зла, то нет и добра.

Разве отправной точкой для Иисуса не был диалог с дьяволом?

Если нет тьмы, нет и света.

Этот мир всего лишь слабый луч света. А вокруг — беспредельная тьма. Погаснет свет, и придёт тьма.



Размышляю о «Месте человека в природе». То ли миллион лет тому назад, то ли два миллиона лет тому назад, точно не знаю, но в глубокой древности на земле возникло человечество. Оно пришло оттуда, из тьмы, и наполнило светом этот мир. Каждое человеческое существо — лучик света, озаряющий мир. Умирает человек, и его лучик угасает, но световой пояс мира, имя которому человечество, остаётся. Но раз было начало, будет и конец. Когда-нибудь человечество прекратит своё существование и свет угаснет. Мир погрузится во тьму.



То, что имеет начало, должно иметь и конец.

У человечества было начало.

Следовательно, у человечества будет конец.



Существование человечества поддерживается тьмой, небытием, злом. И сила, способная хоть чуть-чуть сдвинуть рождённое из тьмы человечество в сторону света, эта сила… (тут слова иссякают, дальнейшее не может быть выражено ими)



Открываю глаза. Смотрю на голую лампочку, обтянутую металлической сеткой, на трещины на потолке, смотрю на них как на нечто совершенно случайное, как путник смотрит на внезапно возникшие перед ним развалины. Всё это суета сует, всё это обречено на полное исчезновение и когда-нибудь обратится в ничто. Бегущая по потолку v-образная трещина — свидетельство того, что стена пытается противостоять давящей её тяжести. Когда-нибудь она перестанет сопротивляться и рухнет. Извне сквозь трещину просачивается тьма. Именно она, сгустившись, и давит на неё. Под её тяжестью прогибается потолок, проседает пол, деформируются стены и окна… Эта каморка представляет собой соединение разных материалов — камня, железа, бетона, пыли, стекла, но то, что соединено, может и разъединиться», имеющее начало имеет конец. Всё развалится на части, я тоже умру, и какая разница, что произойдёт раньше, что позже?

Интересно, как теперь там, за стеной? Из моих последних впечатлений: когда меня везли из здания суда, шёл дождь, машина, попав в пробку, долго стояла перед императорским дворцом. У всех машин — и забрызганных грязью грузовиков, и шикарных автомобилей — работали эти дурацкие примитивные устройства, очищающие стёкла от дождевых капель. Это мне почему-то показалось смешным, и я расхохотался. Ну надо же, у всех одно и то же, никакой индивидуальности! Но тут же взял себя в руки. Во-первых, не очень-то прилично смеяться, когда тебе только что вынесли приговор, отклонив апелляцию, во-вторых — мне хотелось получше рассмотреть город, который я наверняка больше не увижу. К тому же я был потрясён до глубины души, заметив, как сильно обветшали дома. Я хорошо помнил пепелища, дымившиеся когда-то на этих местах. Потом здесь возникли небоскрёбы, скоростные магистрали, улицы, забитые машинами, но вот и это всё начинает разрушаться.

Мало сказать — всё меняется. Правильнее сказать — всё обречено на исчезновение. Я не имею в виду, что в тот день у меня открылся дар ясновидения и я вдруг увидел тьму, пустоту, на которых зиждется мир, но что-то со мной всё-таки произошло.

После заседания суда я столкнулся в коридоре с незнакомой мне женщиной. Я шёл между двумя конвойными, держа впереди скованные наручниками руки, а она вдруг остановилась передо мной, преграждая мне путь, потом, словно испугавшись чего-то, отпрянула. Красивая, невысокого роста женщина лет тридцати с небольшим, в очень идущем ей чёрном кимоно. Встретившись с ней взглядом, я не отвёл глаза. Когда же конвоир стал торопить меня, вдруг опомнился, узнав её. Это была жена того человека, которого я убил. Пойми я это раньше, я, наверное, заплакал бы и стал молить её о прощении, во всяком случае, прошёл бы мимо, не поднимая головы. Но, к сожалению, этого не случилось, и она, скорее всего, подумала, что мне неведомо чувство стыда, потому я так и уставился на неё.

Я знаю, она меня ненавидит. Она вернула все мои покаянные письма, отказалась встречаться с моей матерью и, по словам последней, даже написала в еженедельник статью, полную ненависти ко мне. Увы, она никогда не простит меня. А я ведь не какой-то там Мерсо,[3] даже не подумавший о семье убитого им араба. Я злодей, и мне уготована адская бездна, а это во много раз страшнее, чем быть приговорённым к смертной казни.

Мне вдруг вспомнилась госпожа Касуми: её пухлые щёчки, сощурившиеся в усмешке глаза. «Да, возраст… о чём это я? — мы ведь с вами примерно одного возраста…» Раз я с ней одного возраста, то значит, принадлежу к людям так называемых средних лет. В тюрьме я уже семнадцатый год, но эти годы никак нельзя считать полноценными, и я часто ощущаю себя тем двадцатичетырехлетним юношей, каким был арестован, поэтому для меня было неожиданностью услышать, что меня причисляют к среднему возрасту.

Интересно, почему сестра Кунимицу ушла из конгрегации? И почему редакция журнала «Мечтания» не известила меня об этом? И какая скрытная эта Кунимицу — ведь о том, что меня навестит госпожа Касуми, она известила меня специальным письмом, а о своём уходе не обмолвилась ни словечком. Скрытная? Но они все скрытные — и отец Пишон, и мои братья Икуо и Макио, и мать, и начальник тюрьмы, и старший надзиратель Таянаги, и надзиратель Нихэй. После того как скончался патер Шом, нет ни одного человека, с которым можно было бы поговорить по душам, ни одного, кроме Эцуко Тамаоки. Она написала: «Я приеду сразу после экзамена за зимний семестр». Может быть, её задержала метель? Может, она заболела? Хорошо бы она приехала.

Первое письмо от неё пришло примерно год тому назад. Она писала, что прочла мои записки в журнале «Мечтания» и ей захотелось написать мне. Что она учится в университете, занимается психологией, особенно её интересует психология лиц, находящихся в заключении, и она надеется узнать от меня много интересного. Далее по пунктам шли вопросы — около десяти, — на которые она хотела получить ответы. Я ответил, как ответил бы на вопросы анкеты. Она прислала ещё одно письмо, в котором благодарила меня. Оно было написано на почтовой бумаге, которой обычно пользуются школьницы, — в левом нижнем углу были изображены медвежонок, заяц и белка, играющие на духовых инструментах, и от него пахло духами.



«Я не смогла прочесть Ваше письмо сразу же, я прочла его только на следующий день. Простите меня, но мне было страшно. Конечно, нелепо говорить о каких-то там страхах, я должна была быть готова ко всему, раз уж решилась задать Вам такие вопросы, но, честно говоря, я боюсь тюрьмы и приговорённых к смертной казни, и, увидев письмо, затряслась от страха и попросила своего приятеля его прочесть. Он закончил университет в этом году, на работу пока не устроился; получается, что он всего на курс старше меня, поскольку я теперь на четвёртом, но он так задирает нос, будто гораздо старше и опытней меня. Вот я его и попросила прочесть.

Такая тяжесть на сердце, я вчера всю ночь не могла заснуть. То есть не то чтобы всю ночь, просто обычно я засыпаю моментально, а тут целый час вертелась. Сегодня в книжном магазине на Канде я просматривала только что вышедшую книгу «Десять приговорённых к смертной казни» и вдруг натолкнулась на Ваше имя. Я купила эту книгу и как раз только что закончила читать. Из неё я впервые узнала о Вашем деле. В то время я ещё ходила в детский сад и, естественно, ничего не знала; я бы никогда не стала читать эту книгу, если бы в моей голове не крутились постоянно мысли о Вашем письме. Наверное, эта судьба. Я сначала думала не писать Вам об этом, ну, что прочла о Вашем деле, но я не умею ничего держать в тайне: если я что-то скрываю, мне становится как-то не по себе. Эта книга стала для меня чем-то вроде шоковой терапии — я прочла её и сразу решилась. И уже совершенно спокойно взяла Ваше письмо и прочла его.

У меня такое чувство, будто Вы воткнули мне прямо в сердце острую булавку. И я не буду её вытаскивать, уподоблюсь «маленькому цветку» — Святой Терезе,[4] мужественно терпевшей боль от булавки, которую по ошибке вонзила в неё подруга. Ой, вот тебе и Святая Тереза! Тут же выкладываю всё о булавке человеку, её вонзившему!..»



«Да, Вы совершенно правы, я убийца, я смертник. И никто не видит во мне ничего другого. Все — и журналисты, и знакомые, и друзья, и родные — сразу же видят у меня на лбу клеймо преступника и забывают о том, что когда-то я был человеком, что я и сейчас человек. При этом все обращаются ко мне с добрыми словами, пишут мне ласковые письма, как будто я вовсе не убийца и не смертник. За это я им, конечно, благодарен, но, читая их письма, я всегда ощущаю, что они о многом деликатно умалчивают и тщательно скрывают свой страх передо мной. Ни один человек ещё не говорил со мной так откровенно, как Вы. Когда я прочёл Ваше письмо, с моей души словно свалилось тяжкое бремя. Вы видите во мне отдельную человеческую личность, несмотря на то, что я убийца и смертник. Мне это очень приятно…»



Вот так началась наша переписка, переписка студентки и заключённого; в ней были некоторые перерывы, но в целом уже около года мы пишем друг другу довольно часто. Нельзя сказать, что письма Эцуко содержательнее писем других моих корреспондентов — моего духовника, монахини Кунимицу, читателей. Однако мне было приятно ей писать, написав, я тут же начинал с нетерпением ждать ответа. В результате мы стали писать друг другу очень часто, и у меня возникло чувство, будто я встречаюсь с ней каждый день. Начав писать ей письмо, я оставлял его на столе и приписывал туда что-нибудь, когда выдавалась свободная минутка. Мы никогда не видели друг друга. Нас и в самом деле соединяют только слова, Я думал, что это даже лучше — не встречаться. И вдруг — это срочное письмо, в котором она сообщала, что приедет навестить меня.



«Я приеду в пятницу. Экзамен кончается в первой половине дня, я сразу же уйду из университета и буду у Вас вскоре после обеда. Почему я вдруг решила приехать? Сама не пойму. Может быть, потому, что Ани стоят такие тёплые, совсем весенние. Да, будем считать, что всему виною весна. Вот только мне страшно. Боюсь, Вы на меня посмотрите и подумаете: и чего этой девчонке от меня надо? Но всё равно я уже решилась и приеду. А там видно будет».



Вдруг меня стало клонить ко сну. Наверное, это из-за транквилизатора, который я недавно выпил. Небось, Сунада тоже выпил свои сонные таблетки и крепко спит. «Знаете, доктор, нельзя ли что-нибудь такое сообразить, чтобы уснул-то я крепко, но чтоб к нужному часу — сна ни в одном глазу». Слышны чьи-то голоса. Что-то сердито бубнит Коно, и кто-то его успокаивает, кажется, Карасава. И всё равно сегодня необычно тихо, словно всё вокруг застыло, заледенело. Только Коно и Карасава своим дыханием согревают эту глыбу льда. Разговор, то и дело прерывающийся, как замерзающий поток, бесцельное движение голосовых связок, напоминающее конвульсии умирающего. Город тоже замирает, затаив дыхание. Снег сыпет и сыпет, на улицах белым-бело. Окна в коридоре, по которому я шёл на свидание, окаймлены белым, и гималайская криптомерия во внутреннем дворике сверкает серебряным кружевом ветвей. Я слышал, что этот чисто белый цвет, это воплощение простоты, на самом деле является результатом смешения различных цветов. «Если будут грехи ваши как багряное — как снег убелю…» — Какой парадокс, право. Сунада пытался очистить себя снегом, но в конечном итоге лишь начертал на белом чёрное слово «зло». Как хочется спать. Сознание заволакивает белый туман. Но я не хочу уснуть как Сунада. Я… Вонзаю ногти в тыльную сторону левой руки. Больно. «Но тот, кто боится боли, — не мужчина. Самое главное — хорошенько промыть отсечённый палец, засолить и послать кому надо».



Ползёт белый туман. По школьному двору бегают мальчишки, на них что-то вроде школьной формы — одинаковые костюмчики из плохонькой ветхой ткани, возможно из штапеля, как в военное время. При каждом движении разлетаются по сторонам рваные клочья. В конце концов мальчишки остаются без одежды и бегают совершенно голые. Умение бегать быстро, быстрее всех — в обществе подростков ценится превыше всего. Я убегаю, дразня увальня с волосатыми, как у взрослого, икрами, чувствуя своё явное превосходство, гонюсь за каким-то малышом, потом со смехом бросаюсь вдогонку за вывернувшимся откуда-то сбоку мальчишкой — точной копией Сюкити Андо. Бьющая через край энергия, когда ты молод и у тебя стройные крепкие ноги, когда нет большей радости, чем просто двигаться, смеяться. Вдруг все куда-то исчезают, я остаюсь один. И понимаю, что попал в будущее, во время лет через двести после собственной смерти. И думаю — а ведь где-нибудь должна быть моя могила…

Из тумана возникает какая-то странная башня. Приплюснутая, без окон, светится тёмно-красным светом. Дотрагиваюсь до столба у входа — он мягкий на ощупь. Поднимаюсь вверх по лестнице — ступени тоже мягко пузырятся под ногами. По сторонам тянутся тёмно-красные стены, над головой — тёмно-красный потолок. Вскоре я оказываюсь в круглой комнате. В вязкой воде плавают обнажённые мужские тела — совсем как анатомические препараты в формалине. В груди у одного из них — пулевое отверстие. Явный труп. Рядом худой старик, очевидно скончавшийся от рака, на плече и на боку какие-то корявые наросты. За ним — мальчик, весь в волдырях от ожогов, а возле него человек, на теле которого нет никаких явных следов, позволяющих установить причину его смерти. Но тут я замечаю тонкую красную линию под металлической цепочкой на шее. Это повешенный. Прекрасно развитая грудь, конечности и гениталии безупречны — ценнейший наглядный материал для медиков, потому-то, наверное, его так бережно и сохранили, отсюда и эта цепочка на шее. Я заглядываю в лицо повешенному. Да это же я сам! Вот бедняга! — думаю я. «Но по крайней мере в данный момент я не имею никакого отношения к этому преступнику», — гордо думаю я. Но в тот же самый миг сердце падает, гулко стучит кровь, резкая боль обжигает шею.



Кончиками пальцев провожу по горлу. Ничего не обнаружив, немного успокаиваюсь — во всяком случае, я ещё жив, — но тут же вспоминаю, что нахожусь в тесной одиночной камере. Неужели из просторного вольного мира будущего я вернулся в своё жалкое настоящее? Ведь я теперешний ещё более жалок, чем эти трупы. Я не могу стать даже прекрасным анатомическим препаратом, я заключён в тесном пространстве (три шага — стена, три шага — стена) и в ничтожно малом времени (сейчас, эта минута, два с половиной дня — завтра и послезавтра). Громко стучит сердце. Нет, это не сердце, кто-то стучит за стеной. Коно. Коно подаёт мне сигнал — четыре коротких удара. Мне ужасно не хочется вставать, но если не ответить, потом хлопот не оберёшься. В замочной скважине поворачивается ключ. Наверное, Таянаги, только он умеет открывать дверь почти бесшумно… Да, это голос Таянаги. Очевидно, поняв, что происходит, Коно прекращает стучать.

— К тебе доктор.

— Лежи, лежи. Как ты себя чувствуешь? — В дверном проёме возникает белый халат и смуглое лицо доктора Тикаки. Сняв ботинки, он ступает на циновку.

— Ну, я пошёл. — Отдав честь, Таянаги удаляется.

— Хорошо, — отвечает ему Тикаки и добавляет, чётко выговаривая слова: — Дверь можете закрыть. Осмотр займёт довольно много времени. Когда я закончу, я дам сигнал.

Дверь закрывается, теперь в камере заперты двое. В нос бьёт запах табачного перегара и одеколона. Запах человека из внешнего мира. И ещё — кисловатый запах пота и чего-то вроде отрыжки. Медленно, словно с трудом, недовольно скривившись, поднимаюсь.

Загрузка...