Часть вторая По ту сторону

1

Тa же пятница, утро. Тикаки, кусая губы, остановился у металлической решётки. Где же ключи? В кармане халата, где им полагалось быть, их не оказалось, и он вывернул карман пиджака, в котором болталась всякая всячина — записная книжка, зажигалка, портсигар. Там нашёлся и ключ, больше похожий на отвёртку — тонкий длинный стержень с небольшим выступом на конце. Тикаки всунул его в замочную скважину и сразу же повернул, но ключ проворачивался впустую и замок не открывался. Тут есть одна хитрость — надо поднять ключ немного кверху и надавить, тогда замок легко отпирается. Захлопывается дверь автоматически. Залитая снежным сиянием галерея похожа на поезд, остановившийся посреди снежной равнины. Вдруг заметив, что он почти бежит, Тикаки замедлил шаг. Галерея хорошо просматривается из больничных палат — неприятно, если оттуда увидят бегущего доктора. Тикаки расправил плечи и пошёл степенной походкой. Больные, конечно, делали вид, что им до него нет никакого дела: кто читал журнал, кто чесал языком, но Тикаки не мог отделаться от ощущения, что за ним наблюдают. Сначала шло терапевтическое отделение, за ним — хирургическое, третьим по счёту было психиатрическое. Он шёл быстро, на ходу машинально кивая отдающим честь дежурным надзирателям. У него было такое ощущение, что он отбивает брошенные мячи. Дойдя до самого конца галереи и остановившись перед входом в психиатрическое отделение, он наконец перевёл дух. Психиатрическое отделение, переоборудованное из бывшего изолятора для инфекционных больных, было совсем небольшим: двадцать отдельных камер. Уже поджидавший его старший надзиратель Ямадзаки сразу же отпер дверь. Два санитара, занятые уборкой в конце коридора, почтительно поклонились. Это отделение при всей своей малости было вотчиной Тикаки, поэтому, приходя сюда, он преисполнялся не только чувством ответственности, но и сознанием своей власти.

— Как там Боку? — прежде всего спросил он.

— Есть! Сейчас доложу! — ответил Ямадзаки. В пальто он выглядел особенно толстым и неповоротливым.

Тяжёлой поступью прошествовав к посту, он взял со стола книгу записей и, надев очки, приступил к докладу. «Почти вся жидкая пища, которая была введена больному утром, извергнута обратно. Давление 115 на 82, температура 36,7. Согласно вашему распоряжению, со вчерашнего дня производился подсчёт числа вдохов и выдохов за одну минуту — получается примерно 14–17. Но дело это для меня непривычное, и иногда я забывал считать». Ямадзаки был глуховат, потому говорил очень громко, к тому же любил выражаться весьма витиевато.

— Короче говоря, — невольно тоже повышая голос, сказал Тикаки, — особых перемен в его состоянии нет. А как Ота?

— Как спал, так и спит.

— Вот как? Ну, а ещё какие новости?

— Есть! — Ямадзаки стукнул каблуками и немного подался вперёд. — Ничего особенного не замечено.

— Хорошо, начнём с Боку? Впрочем, подожди. — Тикаки остановил Ямадзаки, который уже двинулся вперёд, сжимая в руке связку ключей.

— Давай сначала тихонько заглянем в палату.

Тикаки вдруг вспомнил свой разговор с главным врачом.

«Доктор, не кажется ли вам, что следует перевести Тайёку Боку в госпиталь Мацудзава, приостановив отбывание наказания?» — спросил его главврач, и он ответил: «Нет, не кажется. Нельзя ли ещё на некоторое время оставить его у меня? Может, удастся что-нибудь сделать». — «И всё-таки… Вы должны отдавать себе отчёт…» — Главврач говорил вежливо, но чувствовалось, что он не согласен с Тикаки и будет стоять на своём.

Они дошли до крайней палаты, и Тикаки заглянул в глазок. В нос сразу же ударил тошнотворный запах, словно в комнату напустили отравляющего газа. У самой спинки кровати — лицо с глубоко запавшими глазами, похожее на отрезанный от туловища череп. Изо рта фонтаном хлещет извергаемая желудком пища. Подбородок и лоб, простыни и подушка, кровать и пол — всё заляпано рвотной массой. Хорошенько приглядевшись, можно заметить, что вытянутый трубочкой морщинистый рот сжимается и разжимается, раз за разом извергая новые потоки рвоты. Всю эту пищу Тикаки утром ввёл в его желудок при помощи зонда через ноздри и пищевод. Интересно, каким образом Боку удалось научиться самопроизвольно сокращать и растягивать желудок? Он умел извергать из желудка поступившую туда пищу не всю целиком, а постепенно, маленькими порциями, в тот момент, когда ему этого хотелось; ему удавалось к тому же, особым образом сложив губы, пускать струю рвотной массы в любую сторону. Первое время после «госпитализации» этот дерзкий кореец с недобрыми глазами постоянно жаловался: «Стоит мне поесть, сразу тошнить начинает. Желудок у меня плохой». Но, заподозрив, что он нарочно вызывает у себя рвоту, терапевт обратился за советом к Тикаки. Тикаки подумал, что, возможно, речь идёт об «истерическом спазме пищевода», который описывается в любом учебнике по психиатрии, и забрал корейца в своё отделение, но, попав туда, Боку сразу же замолчал, перестав реагировать на любые обращённые к нему вопросы, более того, приступы рвоты постепенно становились всё более интенсивными: фонтан рвотных масс теперь достигал потолка. К тому же он стал всё чаще отказываться от пищи, а примерно месяц тому назад вообще перестал есть. Кое-как его удавалось поддерживать с помощью инъекций питательных препаратов и раствора Рингера, кроме того, его пытались кормить зондовым методом, вводя через нос непосредственно в желудок молоко и яйца, но он сразу же извергал из себя всё, что ему вводили. С каждым днём Боку всё больше худел, когда же его состояние настолько ухудшилось, что стало ясно — дальнейшее истощение может привести к летальному исходу, Тикаки стал то и дело вызывать к себе главный врач. Он настоятельно советовал отправить больного в обычную городскую больницу, где ему могут предоставить «необходимое лечение», — такова была обычная практика в тех случаях, когда в тюремной больнице вылечить больного не удавалось. Тикаки неизменно отвечал, что хочет всё-таки попытаться справиться собственными силами, но в последние дни Боку дошёл до крайней степени истощения, так что даже Тикаки, до сих пор упорно стоявший на своём, понял, что скорее всего придётся пойти на уступки.

Тикаки сделал Ямадзаки знак глазами, и тот открыл дверь. Пол был покрыт отвратительной массой — смесью молока, яиц и желудочного сока. Осторожно ступая, Тикаки подошёл к кровати и метрах в двух от неё остановился, приняв оборонительную позу. Надо было успеть во время увернуться от снаряда из рвоты, которым в любой момент мог запустить в него Боку. Понимая, что это совершенно бессмысленно, он всё-таки спросил: «Ну, как ты, Боку?» Что-то едва уловимо шевельнулось на дне запавших глазниц, и Тикаки буквально кожей ощутил исходящую от корейца волну враждебности. Словно его ударило электрическим током. «Боку, как ты себя чувствуешь?» — ещё раз спросил он и тут же отскочил к изножью кровати, заметив, что губы лежащего перед ним человека как-то странно вытянулись. На место, где он только что стоял, шлёпнулся комок рвоты.

— Да, не самые лучшие условия для осмотра, — усмехнулся он, повернувшись к Ямадзаки.

— Сейчас позову санитаров, — Ямадзаки, явно растерявшись, хотел было выскочить из камеры.

— Не надо, — бодро сказал Тикаки. — И один справлюсь.

— Но…

— Не беспокойся. Я просто хочу немного поговорить с ним. Оставь нас вдвоём.

— Есть! — И Ямадзаки почтительно склонившись, удалился.

Тикаки решительно приблизился к Боку, накинул ему на рот полотенце и, содрав липкие от рвоты простыни и одеяло, обнажил тело в обвисшей складками сухой коже. Приставив к груди Боку стетоскоп, он услышал неровное биение усталого сердца, как будто кто-то лениво стучал молотком, поправляя покосившийся сарай. «Тук-тук» — передышка. Снова «тук-тук-тук-тук» — и опять передышка. «А ведь положение критическое», — подумал он. Если Боку умрёт, отвечать придётся врачам, к тому же он какой-никакой, а иностранец, поэтому речь пойдёт не только о правах человека, тут и до международного конфликта недалеко. Его самого увольнение не особенно пугает, ведь он никогда не хотел работать в тюрьме, но для главного врача, который с молодых лет варится в системе исправительных учреждений, это будет крупной жизненной неудачей. «Тук-тук-тук» — передышка. Такое замедленное биение сердца — нехороший признак. Ухватив кожу на животе Боку, чтобы определить толщину жирового слоя, Тикаки отметил, что кожа поднялась легко, как высохшая туалетная бумага. В его голове мелькнули слова медицинского заключения, которое ему предстоит представить. «Диагноз — психогенная рвота. Было применено принудительное питание, но в последние несколько дней на фоне прогрессирующего общего истощения наблюдается сильное обезвоживание организма, ослабление сердечной деятельности, имеет место пульс слабого наполнения, существует угроза летального исхода…» В лицо ударил комок рвоты. Во рту сразу возникла противная горечь. Пока он замешкался, Боку удалось-таки попасть в цель. Ладно, ничего страшного. В конце концов, эта рвотная масса — просто смесь молока, яиц и желудочного сока, не более. Тикаки продолжал обдумывать медицинское заключение. «Считаю, что Целесообразно поставить вопрос о приостановлении отбывания наказания и переводе в городскую больницу для проведения необходимого лечения…» Главный врач наверняка скажет, улыбаясь: «Дошло наконец? И стоило валандаться целый месяц? Надо было слушать, что говорят старшие, и не выпендриваться…» «Но что, — задумался Тикаки, — что заставляет Боку, этого тридцатидвухлетнего вора-рецидивиста, рискуя собственной жизнью, постоянно извергать из себя пищу?» На первом слушании его приговорили к полутора годам тюремного заключения, и теперь он находится в процессе подачи апелляции. Может быть, он рассчитывает, что суд проявит снисходительность, узнав, в каком он состоянии? Возможность перевода в обычную больницу действительно существует, но ведь из-за этого судебное разбирательство только затянется, и вовсе не факт, что судьи будут к нему благосклонны, скорее наоборот. К тому же раз ему дали всего полтора года (а он уже имел срок до года, и не один раз), то ему выгоднее, чтобы судебное разбирательство было коротким и чтобы время предварительного заключения включили в общий срок. А если так, значит, Боку продолжает вызывать у себя приступы рвоты не потому, что хочет таким образом повлиять на суд. Может быть, он делает это просто из ненависти к тем, кто держит его в заключении? Однажды, листая личное дело Тайёку Боку, Тикаки в отчётах о свиданиях обнаружил запись такого разговора Боку с женой.

Заключённый. Я недавно вмазал своему надзирателю, он издевался надо мной, называл кореёзой. Ну и схватил взыскание.

Посетительница. Ты бы лучше не нарывался.

З. Мне с ними разговаривать и то противно. Вот умру, тогда будут знать.

П. Ты бы не нарывался. Потерпи!

З.Я уже всё решил. Вот увидишь.

Тикаки внимательно изучил «Таблицу поведения заключённых» того времени, но записи о факте хулиганского нападения на надзирателя и о соответствующем дисциплинарном взыскании нигде не обнаружил. Таким записям в личном деле обычно придаётся большое значение, следовательно, во время свидания Боку, скорее всего, приврал, когда говорил, что ударил надзирателя просто из ненависти. Но именно тогда он, скорее всего, и принял решение: «Вот умру, тогда будут знать» — и начал вызывать у себя приступы рвоты, пока не довёл себя до крайнего истощения, грозящего летальным исходом. На дне запавших глазниц поблёскивали лужицы глаз, горящие мрачной решимостью — «Вот умру, тогда будете знать». Тут Тикаки заметил, что дуло сжатых губ Боку снова направлено на него, и быстро отпрянул, успев избежать новой атаки. Ему вроде бы удалось отскочить на достаточно безопасное расстояние, но неожиданно он поскользнулся и самым постыдным образом плюхнулся задом на мокрый пол. Он поспешно вскочил, но брюки уже были заляпаны отвратительной жижей. Кто-то захохотал. Подумав, что это Боку, он обернулся, но тот лежал с совершенно непроницаемым лицом, только беззвучно открывал и закрывал рот. Тикаки, усмехнувшись, стал собирать с пола разлетевшиеся при падении инструменты — стетоскоп, молоточек… Выходя из камеры, он нос к носу столкнулся с прибежавшим на шум Ямадзаки.

— Что случилось, доктор?

— Да ничего, просто упал.

— Ну и дела! Вот кошмар-то. Эй вы, идите сюда! — крикнул Ямадзаки санитарам и тут же набросился на них: — Чего копаетесь, не видите, что доктору надо помочь?

— Ничего, ничего. — Тикаки взмахом руки отстранил санитаров и вошёл в смотровую.

Сполоснув под краном лицо и руки, он попытался оценить величину нанесённого ему ущерба — и белый халат, и брюки, и пиджак, да что там — всё вплоть до нижнего белья оказалось промокшим насквозь.

— Прошло насквозь? — озабоченно спросил Ямадзаки.

— Да. Но ничего страшного.

— Нет, так нельзя, — авторитетно, как старший, сказал Ямадзаки. — Грязно, да и простудитесь. Нижнее бельё и рубашку я могу вам одолжить. Сейчас пошлю кого-нибудь, кто не на дежурстве, на квартиру. А костюм можно отнести в прачечную, они моментально почистят.

— Да ладно. — Тикаки остановил старика, уже схватившегося за телефонную трубку. — Нижнее бельё и рубашку я куплю в местном ларьке. А пиджак и брюки у меня в ординаторской есть запасные, держу нарочно для таких случаев.

— Ну, тогда ладно. — Ямадзаки опустил трубку — у него сделалось недовольное лицо, какое бывает у стариков, которым не дают проявить заботу о молодёжи. — Но какой, однако, противный тип этот Боку. Ему и невдомёк, что вы себя не жалеете, чтобы только вытащить его.

— Да я уже привык. Ничего. — Полоща рот, Тикаки подмигнул старику одним глазом.

При всей своей неопытности он хорошо знал, что работа врача — грязная работа. Всегда приходится иметь дело с чужими выделениями и испражнениями. Кровь, лимфа, слюна, желудочный сок, моча, кал — не самые приятные из органических веществ, врачу же постоянно приходится иметь дело с человеческим телом, их вырабатывающим. Тикаки вспомнил маленькие сверкающие глазки Боку. В его измождённом теле только и есть живого, что эти глазки. Из них, как особый секрет, выделяется ненависть. Тикаки до сих пор не привык к этой ненависти. Но ему необходимо к ней привыкнуть, точно так же, как к желудочному соку Боку…

До него донёсся сдавленный крик. Потом стук. Кто-то ожесточённо колотил по чему-то твёрдому. Ямадзаки вышел и тут же вернулся.

— Это Ота. Проснулся и свалился с койки. Ревёт. Что с ним делать, доктор?

— Попробуем некоторое время его не трогать. — До слуха Тикаки донёсся особый, какой-то жалостливый, плач Оты. «Вот и с ним я вожусь уже год и четыре месяца», — подумал он.

Этого тщедушного человечка привели к нему в октябре позапрошлого года, он ещё и недели не проработал тогда в тюремной больнице. Двое конвойных поддерживали его под руки, как тяжелобольного. Человечек в синей тюремной робе, застиранной настолько, что швы и края рукавов побелели, дрожал, словно в ознобе. Когда Тикаки спросил у него: «Что с тобой?», тот затрясся всем телом и стал говорить, подвывая совсем как в театре Но: «Вы… наш новый… доктор? У меня… болит… голова… просто раскалывается… О, я… больше не могу терпеть… Они меня достали… Эти негодяи измываются надо мной… Доктор… Я правду говорю, доктор…» Тикаки кивнул, а человечек, опасливо похлопав глазами под нависшим бледным лбом, неожиданно приблизил к нему лицо и зашептал скороговоркой: «Знаете, доктор, вы бы выставили этих мерзавцев (тут он подбородком указал на надзирателей). Я при них не смогу вам рассказать, как всё было на самом деле». Когда Тикаки велел конвоирам выйти из кабинета, пациент вдруг сказал фамильярным тоном: «Это всё враки насчёт головы. Просто если бы я им не сказал про голову, они бы меня сюда не привели. Вот я и сказал. Я услышал, что в медчасти появился новый доктор, только что из университета, вот и захотелось посоветоваться. Потому и соврал насчёт головы. На самом деле у меня другие проблемы — меня бабы больше не волнуют. По утрам мой сынуля не встаёт никак. Висит жалобный такой, вялый. Во сне семя не извергается, и бабы не снятся. Всё больше какие-то кошмары. Я напросился на приём к терапевту, но тот меня только на смех поднял. И слушать не стал…» Видя, что Тикаки молча его слушает, мужчина продолжал изливать на него поток жалоб, а тот, переводя его болтовню в простейшие медицинские термины, делал пометки в истории болезни. Импотенция, слабость, ночные кошмары, бессонница, плохой аппетит, быстрая утомляемость, вялость, ощущение стеснения в груди, тахикардия, недостаточность кровоснабжения плечевого пояса, люмбаго, боли в позвоночнике, боли в нижних конечностях, тяжесть в голове, головокружение… Словом, полный набор симптомов, все, какие только бывают при нервных заболеваниях. В конце концов Тикаки не выдержал, прыснул со смеху: «Послушай-ка, да у тебя, похоже, болит всё, кроме головы». Человечек, испуганно вздрогнув, замолчал, но увидев, что Тикаки улыбается, тоже заулыбался и продолжал уже более жизнерадостным тоном: «Ну, так у меня ведь дел невпроворот. А это вредно для здоровья. Но знаете, доктор, я ведь не знаю, когда меня убьют. Может быть, уже завтра. Так что мне надо спешить. Вот решил, к примеру, к завтрашнему утру сочинить триста хайку, и пошло — одно стихотворение за другим. Знаете — как бывает — в голове что-то как вспыхнет, загорится — только успевай записывать. Я в дикой запарке. Вот сейчас вернусь, и опять надо сочинять». Улыбаясь, он нервно переступал с ноги на ногу, будто и впрямь готов был мчаться обратно в камеру. Его резиновые сандалии так сильно стукнули об пол, что в кабинет заглянули дежурившие в соседней комнате конвойные. Однако очень скоро его оживление резко угасло, посыпались жалобы, и скоро он уже ныл плаксивым голосом: «Ну помогите мне, доктор. Я больше не могу. Ну сколько можно терпеть. Ну, доктор, помогите же мне. Не могу больше. Мне плохо… А-а-а-а…» Он заплакал, как ребёнок, у которого болят зубы, закричал, повалился на пол и стал кататься. Всего за полчаса этот человек успел от смеха перейти к слезам, от шёпота к крику — его настроение постоянно менялось, в конце концов Тикаки совершенно растерялся, перестав понимать, каков он на самом деле, и только с интересом разглядывал его. После окончания института Тикаки примерно полтора года проходил клиническую практику в университетской больнице, другого опыта у него не было, и с такими пациентами он ещё не встречался, поэтому его удивление и страх быстро сменились жгучим любопытством.

После того как странного человечка увели, терапевт Сонэхара сказал: «Он из нулевой зоны. Там все такие». Тикаки не знал, что это такое — «нулевая зона», и жадно слушал объяснения Сонэхары, уже десять лет проработавшего в тюрьме. «Такие — это какие?» — «Ну, как бы вам объяснить? Такие нервные: то плачут, то смеются. Кажется, это называется постоянное состояние аффекта». — «А почему они приходят в это состояние?» — «Да ведь они чувствуют себя припёртыми к стенке. Любой так будет себя вести, если знает, что его скоро убьют, но не знает, когда именно. Кураж обречённого, так, кажется?» — «Да-а…» — пробормотал Тикаки и некоторое время с почтением разглядывал лысую голову Сонэхары — ему не исполнилось ещё и сорока, но голова у него блестела, как бильярдный шар.

Спустя некоторое время, улучив свободную минутку, Тикаки зашёл в камеру к Оте, которая находилась на втором этаже четвёртого корпуса в нулевой зоне. Врачи могли под предлогом осмотра свободно ходить по всей тюрьме и разговаривать с заключёнными столько, сколько считали нужным. Пользуясь своей привилегией, Тикаки стал навещать Оту, когда ему вздумается, и не столько для того, чтобы лечить его, сколько для приобретения опыта. Но вот недели две назад его неожиданно вызвали к начальнику тюрьмы.

— Доктор, говорят, вы иногда навещаете Тёскэ Оту? С какой целью?

Трудно было угадать, что кроется за этим вопросом, лицо начальника было непроницаемым, на нём играла лишь лёгкая улыбка.

— С обычной. Я его осматриваю, — ответил Тикаки.

— А в медсанчасти вы не можете его осматривать?

— Ну, не то чтобы не могу… Но психические заболевания, как правило, предполагают беседу с пациентом один на один. Иначе трудно понять, в каком он состоянии. В медсанчасти нет специальной смотровой для душевнобольных, мне всегда открывают склад лекарственных препаратов, и я осматриваю их там. Это не очень удобно. В камере куда лучше. А что, что-нибудь не так?

— Нет-нет. — Начальник тюрьмы продолжал улыбаться, эта аккуратная улыбка была словно высечена на его лице. — Я всё понял, не беспокойтесь.

— Но… — Тикаки приподнял брови и внимательно посмотрел на начальника, старательно пряча своё недовольство.

— Да, кстати. — Улыбка на лице начальника исчезла, будто её стёрли, и лицо приобрело, очевидно более для него естественное, суровое выражение. — Ота не говорил вам ничего странного? — пристально глядя на Тикаки, спросил он.

— Ну, всё, что он говорит, достаточно странно, — улыбнулся Тикаки, — к примеру, он жалуется, что у него болит всё тело. Каждый раз обрушивает на меня поток жалоб.

У начальника вырвался сдавленный смешок.

— Поток жалоб? И это вы называете неврозом?

— А чем ещё это может быть? Невроз на почве лишения свободы.

— Да, разумеется, в положении этого человека есть много достойного жалости, и всё же… Кстати, он не говорил вам, что готовится подать иск о неконституционности?

— Простите, какой иск?

— О нарушении конституции. Смертная казнь якобы является нарушением конституции. Он хочет подать исковое заявление о нарушении параграфа 36, пункта о «наказаниях, осуществляемых в особо жестокой форме».

— Кто, Ота?

— Именно так, Ота. — Начальник обнажил в улыбке зубы, которые оказались слишком белыми и правильными, чтобы быть настоящими. Тикаки тут же пришло в голову, что волосы у него тоже, скорее всего, крашеные, слишком уж они чёрные.

— Этот мерзавец на прошлой неделе подал жалобу в Токийский районный суд. По моим сведениям, вы часто у него бываете, вот я и поду мал, может, вы что-нибудь знаете об этом, потому и попросил вас прийти. Ота ничего не говорил об иске?

— Нет. Я вообще слышу об этом впервые.

— Значит, вы ничего не знали… — И начальник трижды кивнул. — Вот как. Да… Этот Тёскэ Ота хороший актёр.

— Это точно. Просто поразительный.

— Ладно, если что-нибудь узнаете, сообщите. Если речь зайдёт об иске о нарушении конституции, то и нам нервы помотают изрядно.

С тех пор Тикаки вот уже около двух недель не бывал у Оты. Во-первых, ему была отвратительна мысль о том, что обо всех его действиях тут же становится известно начальству, во-вторых, его неприятно поразило, что Ота подал исковое заявление, не сказав ему ни слова. Но сегодня утром его неожиданно разбудил телефонный звонок: ему сообщили, что у Оты началась рвота во время занятий на спортивной площадке. Тикаки велел фельдшеру доставить Оту в медсанчасть. Однако Ота не отвечал ни на какие вопросы — он был неподвижен, как кукла. Тикаки попробовал ущипнуть его за толстую ляжку с внутренней стороны (очень чувствительное место, где полным-полно нервных окончаний), но и это не дало никакого результата. Между тем он был в сознании: когда ему светили в глаза фонариком, зрачки сокращались весьма активно. В конце концов Тикаки решил поместить его в больницу и понаблюдать за его состоянием.

Крики между тем стихли. Стучали, скорее всего, по двери, но стук становился всё слабее и слабее и скоро совсем прекратился. Теперь слышался только плач. Причём в нём чувствовалось что-то нарочитое. Ота вообще в последнее время был склонен к театральным эффектам, всё, что он делал, он делал с излишней аффектацией. Не исключено, что и там, на спортплощадке, он просто изобразил приступ рвоты, а теперь точно так же изображал полную неподвижность. Возможно, он разыграл всё это, для того чтобы его госпитализировали. И теперь, услышав в коридоре шаги Тикаки, решил нарочно поднять шум, чтобы заполучить его к себе в палату. Но вообще-то очень трудно бывает отличить настоящую болезнь от актёрства. Тикаки тихонько, на цыпочках, приблизился к палате Оты.

За дверью виднелась скорчившаяся фигура и слышались всхлипывания. Прижавшись лицом к глазку, Тикаки затаил дыхание. Ота потёр глаза. Больничный халат был распахнут у него на груди, кожа блестела — наверное от слёз. Стараясь не производить лишнего шума, Тикаки осторожно отпер дверь, затем, неожиданно распахнув её, вошёл в палату. Ота, испуганно отпрянув, уставился на него.

— Как ты тут, Ота, не замёрз?

Ота затряс головой, но поскольку он мелко дрожал всем телом, движения его головы трудно было расценивать как ответ, они могли быть совершенно произвольны и не иметь никакого смысла.

— Почему ты плачешь? Скажи мне.

Ота ещё сильнее затряс головой и надул лиловые губы. Его рот вытянулся трубочкой, совсем как у Боку, когда тот готовился плюнуть, поэтому Тикаки на всякий случай отошёл подальше, но изо рта Оты вырвались только прерывистые звуки:

— Гы-гы-гы…

— Ну-ну, успокойся и всё мне расскажи. Встань-ка. Вот так. А теперь ложись. Ничего, всё в порядке, — кивнул Тикаки заглянувшему в дверь Ямадзаки. — Оставьте нас.

Уложенный на кровать, Ота некоторое время извивался всем телом, как брошенный на землю червяк, потом вдруг вскочил и снова задрожал мелкой дрожью. Ему было явно холодно, и он теребил ворот на халате, пытаясь его запахнуть. Тщедушное, совсем как у дистрофичного ребёнка, тельце, мокрое от слёз лицо — нетрудно было представить, каким он был в детстве, когда все дразнили его за худобу и маленький рост. Однажды он сказал, вздыхая: «Знаете, доктор, я ненавидел школу. Правда ненавидел. Меня от неё с души воротило, ну просто трясло всего. Надо мной ведь издевались все кому не лень. Обзывались, мол, у тебя отец колченогий. Папаша занимался земляными работами, и как-то ему проткнули поясницу киркой, вот он и приволакивал ногу. Из-за этого не мог работать в поле и стал разводить кроликов. И меня тоже обзывали — Тёскэ-хромоножка. Когда я пошёл в школу, меня в первый же день ребята сбили с ног и напихали в рот дерьма. Кто-то заранее подготовил кроличьих какашек. Я, конечно, в рёв и домой. За мной явился учитель и в наказание поставил меня стоять в школьном коридоре. А что я такого сделал, чтобы меня наказывать? Все, конечно, опять принялись измываться, кто во что горазд. Ну и возненавидел я эту школу! Убежишь домой — там папаша поколотит, пойдёшь в школу — там учитель бранится. Куда тут деваться? Ну, я и убегал в горы. Наша деревня в ущелье, вокруг сплошь горы. Убегу потихоньку в горы, а после уроков ребята идут меня искать. Эй, Тёскэ-хромоножка, ты где? Эй, Тёскэ-хромоножка, а ну выходи! У кого палка бамбуковая, у кого — деревянный меч, скачут по горам — туда-сюда. А я, чтоб не поймали, бегу всё дальше и дальше, спрятаться, значит, пытаюсь. Иногда сглупа попадусь. Тогда они меня разденут догола, обмотают верёвками и в задницу набьют песка. Начнёшь реветь, так они и в рот набьют, вот я молчал и губы сжимал изо всех сил. Больно, а я терплю. Боль ужасная! А уж щипало!.. Иногда у меня в заднице что-то разрывалось и начинала идти кровь. Тогда они, сдрейфив, убегали. Вы бы заглянули мне, доктор, в задний проход. Там до сих пор всё исцарапано и кал не держится, выпадает». Тикаки попросил хирурга Таки осмотреть у Ота задний проход. «Это не геморрой — сказал тот. — Ему когда-то насильно расширяли анальное отверстие. И одна из мышц, обеспечивающих перистальтику, порвана. Можно сделать операцию, сшить её, и всё будет в порядке». Глядя теперь на мокрые от слёз лиловые губы Оты, Тикаки вспомнил его искривлённый лиловый анус, находящийся между лиловых же ягодиц. Через всё тело этого тощего дистрофика проходит одна разболтанная и жалкая труба.

— Эй, Ота! Это я, Тикаки. Ты меня узнаёшь? Посмотри на меня.

— Гы-гы-гы…

Ота вытягивал губы, будто хотел что-то сказать, но не мог выдавить из себя ни одного слова. Тикаки терпеливо ждал. В таких случаях бессмысленно подгонять человека. Надо проявить терпение, и он непременно заговорит. Подождём ещё пять минут. Тикаки взглянул на часы. 11.22. Вот и хорошо, подожду до половины двенадцатого. Всё-таки в этой комнате слишком холодно. Недавно в терапевтическом отделении и в хирургии поставили обогреватели, но в психиатрическом решили не ставить — якобы опасно. Мол, буйные больные могут сломать отопительные приборы, однако истинная подоплёка у этого решения была совсем другая. Считается, что психиатрические пациенты больны только духом, а телом совершенно здоровы, а раз так, то им, как и прочим здоровым заключённым, никакого отопления не полагается. По этому поводу Тикаки вскоре после своего появления в тюремной больнице имел разговор с главным врачом. Наверное, он уже тогда произвёл на него неблагоприятное впечатление, во всяком случае, тот говорил с ним таким тоном, будто хотел сказать: «Что-то этот новенький слишком много себе позволяет», а на губах его играла кривая снисходительная усмешка — «Да, молодо-зелено». 11.24. Окно приоткрыто, и в палату залетают снежинки. Наверное, именно поэтому такой холод. Холод от промокших, запачканных блевотиной ног поднимается к пояснице, ползёт по спине. Надо срочно переодеться, иначе простуды не избежать. Если я соглашусь с тем, что следует приостановить отбывание наказания для Тайёку Боку и перевести его в городскую больницу, главный врач, конечно, будет доволен. Доволен-то доволен, но я наверняка уроню себя в его глазах. Он решит, что я стоял на своём просто из упрямства, а не потому, что был уверен в своих силах. Но мне-то он ничего не скажет, промолчит. Ещё пять минут. Ота по-прежнему только молча надувает губы.

Тикаки ободряюще кивнул ему и погладил по спине. К его удивлению, эта спина оказалась совсем не там, где он себе её представлял, только передвинув руку сантиметров на пять ниже, он наконец нащупал торчащие лопатки. Здесь как раз должна размещаться трёхглавая мышца плеча, но на костях почти нет мяса.

— Гы-гы-гы…

Ота приблизил к нему лицо. Что он хочет сказать? Тикаки вгляделся в него, пытаясь прочесть мысли. Глаза беспокойно бегали, будто Ота хотел и не мог открыть какую-то тайну. Тикаки вдруг вспомнил, как однажды он тихонько прошептал ему в самое ухо: «Тут есть один тип, Кусумото. Такой задавака из Токийского университета. Он здесь уже давно, второй по старшинству среди приговорённых. Говорят, он до сих пор жив только потому, что его братец дружок министра юстиции. Вот так-то. Можно себе представить, какую уйму денег они на него угрохали. Потому-то за ним и не приходят. Наш надзиратель и тот перед ним лебезит. Точно!» Потом, почти прижав губы к уху Тикаки, Ота добавил: «Он в соседней со мной камере. Вы ему меня не выдавайте. А то мне житья не будет. Если он на меня озлобится, всё, мне кранты». Наверное, это было осенью, потому что к концу года его перевели в камеру, соседнюю с Коно. Теперь Ота, очевидно желая доставить Тикаки удовольствие, часто сплетничал о заключённых нулевой зоны, но голос понижал только в тех случаях, когда говорил о Кусумото. У Тикаки не было возможности проверить, действительно ли брат Кусумото приятельствует с министром юстиции, ему казалось это маловероятным, но, так или иначе, он заинтересовался Кусумото, которого обитатели нулевой зоны, судя по всему, считали неординарной личностью. О нём говорили как о человеке интеллигентном, авторе нашумевшей книги «Ночные мысли», заключённые же обвиняли его в высокомерии, считали надутым снобом, который кичится своей учёностью, из-за чего даже надзиратели не позволяют себе с ним фамильярничать. Ота особенно подчёркивал материальное благополучие Кусумото. «Кусумото у нас богатей, куда до него голодранцам вроде меня. Что я — у меня в кармане пусто, вот добился разрешения и тружусь целыми днями с утра до вечера, сижу, не разгибаясь, над этими багажными ярлыками, чтобы хоть чуток подзаработать, а только и хватает, что на сладости. А к нему на свидания мамаша без конца шляется и притаскивает всякую всячину — то тебе свитер, то консервы, то книги. Небось и карманных денег он получает до черта. Станет он якшаться со всякой шантрапой! Ему не надо целыми днями гнуть спину, выполняя дурацкую работу, которую нам швыряют как собаке подачку. Я, доктор, родился бедняком, приходилось мне несладко, а денег хотелось ужасно, вот я и сделал то, что сделал, и в конце концов попал сюда. Вот бы раздобыть побольше деньжат! Ну хоть бы разок в жизни, но много. Так охота пожить в своё удовольствие, не занимаясь этой гнусной работой». Тикаки взглянул на часы. 11.26. Ота сидит, опустив голову, и молчит. Тикаки поднялся на ноги и стал ходить по комнате, чтобы хоть немного согреться. Он вспомнил о Кусумото, которого осматривал недавно. Он ожидал увидеть кого-то похожего на студента, а перед ним стоял немного полноватый мужчина средних лет. Может быть, близорукий, во всяком случае, он щурился, когда что-то рассматривал. Приветливая улыбка, учтивые манеры и вместе с тем явное стремление держать дистанцию. Только иногда мгновенно пробегающая меж бровями морщинка выдавала его недовольство или внутреннее несогласие. Интересно, что на самом деле чувствовал этот человек, почему сегодня он вдруг решил обратиться к врачу? Сам напросился на приём — якобы страдает головокружениями, — но при этом отказался от выписанных лекарств, заявив, что они ему не нужны. «Я справлюсь сам. Мне кажется, что если очень постараться, то можно обойтись и без лекарств», — сказал он напоследок. Зачем было тогда обращаться к врачу?

— Гы-гы… — опять начал Ота. — Гы-гы-гы…

Тикаки посмотрел на часы. 11.27. Прошло уже пять минут.

— Гы-де… я? — раздельно произнёс Ота.

Тикаки улыбнулся. Не зря он запасся терпением. Повернувшись к Оте, он, точно воспроизводя его интонацию, сказал:

— А — ка-ак — ты-ду-ма-ешь? Гы-де — ты?

Ота пожал плечами.

— Не знаешь? Ну, тогда скажи — к-т-о я?

— Доо-кто-р.

— Правильно. А как меня зовут? Как моё имя?

— Доктор Та… Та-ки.

— Ну, как же так? Я совсем не доктор Таки. Нехорошо. А теперь скажи мне — к-т-о т-ы? Как тебя зовут?

— О… О-та… Рё… саку.

— Глупости! Рёсаку Ота — твой дядя, которого ты ненавидишь, так? Помнишь, ты ещё ругался, говорил, что он-то и втянул тебя в это дело. Не помнишь? Ну, Ота, не может быть, чтобы ты не знал собственного имени. Ну, давай ещё раз попробуем. К-а-к т-е-б-я з-о-в-у-т?

— Рёсаку Ота.

— Стой-ка, стой-ка… — вдруг истошно завопил Тикаки, потом, скрестив руки на груди, принялся, раскачиваясь всем телом, мерять быстрыми шагами палату. Время от времени он пинал стену носком ботинка. Он чувствовал, как кровь приливает к мозгу и его клетки активизируются, получая приток новой энергии. Интересно, Ота нарочно отвечает неправильно или это симптомы какой-то болезни? Симулирует он или действительно болен? Вдруг в его голове сложился нужный вопрос, и он пристально посмотрел на Оту.

— Сколько будет, если к двум прибавить три?

Ота задумался. Тикаки повторил тот же вопрос ещё раз.

— Шесть.

— Ладно, попробуем ещё разок… — Прижимая к груди руки и строго глядя на Оту, Тикаки спросил снова: — Сколько будет пять и три?

— Семь.

— Ха-ха, вот оно что. Ну конечно, — засмеялся Тикаки и тут же задал следующий вопрос: — Где ты родился? О-т-к-у-д-а т-ы р-о-д-о-м?

— Из Гу… Г-у-м-м-ы.

— Ах из Гуммы. Не из Нагано, а из Гуммы. Всё дальше и дальше от правильного ответа. Ты хочешь сказать, что твоё имя Рёсаку, а не Тёскэ, что три и два это шесть. Ты прекрасно знаешь правильный ответ, но нарочно говоришь неправильно. Твоё состояние подталкивает тебя к неверному ответу. Да не Ганзер ли у тебя?

По всем признакам Ота страдал синдромом, описанным ещё в прошлом веке немецким медиком Ганзером. Этот худосочный смертник — всего лишь один из ряда типичных случаев, описанных в медицине. Он тут же перестал быть отдельной личностью, утратил свою самобытность, превратившись в носителя синдрома, названного чьим-то именем. Тикаки вдруг ощутил удивительное спокойствие, знакомое всем психиатрам, которым удаётся вот так вдруг поставить диагноз. Он попытался точно вспомнить, что было написано в учебнике. В 1898 году врач по имени Ганзер выявил четыре случая странного поведения заключённых. Заключённые, которые до сих пор не проявляли никаких признаков слабоумия, вдруг в один прекрасный день перестают отвечать на простейшие вопросы. Они вроде бы понимают суть вопроса, но нарочно дают неправильные ответы. В таких случаях ошибки ответах бывают самые дурацкие, но в целом ответ соответствует вопросу. Наблюдается что-то вроде помрачения сознания, у заключённых возникают симптомы пуэрилизма: они как будто впадают в детство, речь у них тоже становится совсем как у детей. Что касается физических признаков, то непременно наблюдается извращение чувствительности кожи, и особенно часто болевая адаптация. Но все эти симптомы носят, как правило, непродолжительный характер: больной сравнительно быстро возвращается к нормальному состоянию. Короче говоря, синдром Ганзера — это вид реактивного психоза, возникающего чаще всего в тюремном заключении.

— Точно. Неужели у тебя Ганзер? Ну да.

Теперь Тикаки скрестил руки за спиной и, как это делал его университетский профессор Абукава, выпятил грудь и немного склонил голову набок. Это укрепило его уверенность в себе. Да, у этого человека есть все признаки синдрома Ганзера. Он никак не реагировал, когда его щипали за ляжку, то есть налицо «болевая адаптация», он нарочно давал нелепые ответы и вёл себя как ребёнок — это тоже явный Ганзер. А раз это Ганзер, то приступ должен быть «непродолжительным, больной сравнительно быстро вернётся к нормальному состоянию», Так что беспокоиться нечего. Его надо оставить в покое, и он постепенно придёт в себя.

В дверь постучали. Вошёл санитар с обедом на алюминиевом подносе. Потом в дверь заглянул Ямадзаки.

— Поставьте еду на стол. А вы знаете, я всё понял. — И Тикаки улыбнулся, по-прежнему держа руки за спиной.

— Да? — Ямадзаки робко вошёл в палату и тут же набросился на санитара: — Ну что стоишь, глаза вылупил. Давай, вали отсюда.

— У Оты Ганзер!

— Да? — Старик захлопал желтоватыми глазами.

— Считается, что это своеобразная реакция на лишение свободы, часто наблюдается у заключённых. Вам не случалось видеть ничего подобного?

— Да нет, пожалуй, я…

— Вот как? — благодушно сказал Тикаки. — Ну, на самом-то деле, я тоже сталкиваюсь с таким случаем впервые. Но они описаны в литературе.

— Приказать санитару, чтобы он его покормил?

— Покормил? Да нет, пожалуй, не стоит. Проголодается, сам поест.

Тикаки вытолкал Ямадзаки в коридор и, выйдя за ним следом, прошептал:

— Этот синдром Ганзера одна из разновидностей тюремного психоза. Через некоторое время он придёт в себя, будто проснётся.

— Но, доктор, а вдруг что-нибудь случится, если мы его оставим одного? — И Ямадзаки приложил руку к своему кадыку.

Месяца три тому назад в этом отделении больной с нервно-психическим расстройством пытался повеситься: но ему это не удалось, вовремя заметили.

— Ничего. — Тикаки решительно кивнул, желая подбодрить надзирателя. — Психоз психозу рознь. Ота просто боится смерти, психоз для него что-то вроде лазейки. Да, ещё, Ямадзаки-сан, если он будет нести вздор насчёт искового заявления по поводу нарушения конституции или что-нибудь требовать в этой связи, сообщите мне. А то он недавно затеял тяжбу, дескать, смертная казнь является нарушением конституции. Ну, оставляю его на вас.

До двенадцати часов оставалось ещё двадцать минут. Тикаки поспешил в ларёк, чтобы успеть купить там нижнее бельё и рубашку, прежде чем начнётся обеденная толкучка.

2

В комнату вошёл терапевт Сонэхара:

— Куда это вы так вырядились?

Опустившись на стул, он потянулся и широко зевнул. Из кармана его белого халата — вот-вот вывалится — торчал стетоскоп.

— Да никуда. Просто Боку меня всего облевал. Пришлось переодеваться, — ответил Тикаки, расправляя замявшийся воротник пиджака.

— Ох уж этот Боку, от него всего можно ожидать, — сказал Сонэхара, прикуривая от зажигалки.

— Сам виноват — не остерёгся, он и уделал меня всего.

— Но если этот негодяй Боку настолько бодр, зачем тогда его куда-то переводить?

— Ну, это уже не в моей компетенции.

Тикаки увидел, как открылась дверь кабинета главного врача и оттуда с опущенной головой вышел фельдшер Ито.

Главврач сейчас у себя. Как раз подходящий момент, чтобы заявить о своём согласии с предложением о приостановлении отбывания наказания для Боку… Пойти к нему, что ли? Во второй половине дня главврача, скорее всего, не будет на месте — либо уйдёт на какое-нибудь совещание, либо отправится по делам в город. Нет, пожалуй, рано расписываться в собственном поражении. Лучше подождать, пока главврач сам его вызовет.

— Главврач опять вас разыскивал, — сказал Сонэхара, словно прочитав его мысли. — Наверное, по поводу Боку? Держитесь. В конце концов, это дело принципа, и главврач тут не указ, правда ведь? А с Боку всё будет в порядке. Не помрёт. Я тут на днях его обследовал, по распоряжению главврача разумеется — у него сильное общее истощение, но ещё какое-то время он продержится.

— Вот как? — скривился Тикаки. Интересно, почему это Ямадзаки не доложил ему о том, что его больного осматривал Сонэхара?

— Помню, как-то давно, лет десять тому назад, когда эта тюрьма ещё находилась в пойме реки, в очень сыром месте, тут был один тип, вроде Боку. Два или три месяца подряд извергал из себя всё съеденное, его кормили принудительно через трубку и делали уколы, в конце концов его состояние стало, как говорится, несовместимым с жизнью, и я отправил его в обычную больницу. И представьте себе, на следующий же день он поднялся с постели и сбежал. Главврач всыпал мне по первое число. Тогда нами командовал Сато, он теперь на пенсии. Он был человек энергичный и темпераментный, полная противоположность нынешнему, Титибу.

Сонэхара довольно рассмеялся. У него недоставало двух передних верхних зубов, и из чёрного провала рта несло гнильцой, словно сыром дор-блю. Ему ещё не было и сорока, но он уже начал лысеть на макушке, а поскольку волосы стриг коротко, то был похож на нищего монаха.

— Я тут пораскинул мозгами и пришёл к выводу, что всё-таки стоит приостановить отбывание наказания для Боку. Жалко ведь палатного врача и санитаров.

— Ну, санитаров-то жалеть нечего. Им куда лучше, чем другим заключённым, можно сказать, катаются как сыр в масле. Работа им только на пользу, и чем её больше, тем лучше. А, вот и Таки-сэнсэй, что, прооперировали уже?

Таки, на голове которого красовалась хирургическая шапочка, сделал вид, что не заметил приветствия Сонэхары, и, сняв белый халат, крикнул в сторону соседней комнаты, где было служебное помещение: «Санитар!»

— Обед, все в больничном корпусе, — улыбаясь объяснил Сонэхара.

— А-а… — Добравшись до своего стола, Таки принялся шарить в ящиках, выдвигая их один за другим.

Каждый раз, когда он выдвигал, а потом задвигал очередной ящик, его наполовину седые сухие волосы взлетали и падали вниз, обмахивая, словно щёткой, край стола.

— Что-нибудь ищете? — Сонэхара подмигнул Тикаки. Таки постоянно что-то терял, а потом разыскивал.

— Сигареты.

— Сигареты? Так бы сразу и сказали. Вы что, для того и санитара звали, чтобы искал ваши сигареты? Всё-то у вас шиворот-навыворот. Вот они, ваши сигареты. (Тут Сонэхара извлёк из своего ящика помятую пачку и перебросил её через стол). Я их прибрал, чтоб не потерялись. Давеча, когда вы шли в операционную, то оставили их на столе. А этот санитар, который Маки, он так зыркал на пачку глазами, что я решил её прибрать, всё-таки надёжнее. С ним надо держать ухо востро. Помню, в прошлую свою отсидку — он тогда тоже был санитаром — он всегда подбирал бычки с пола в ординаторской, за что его постоянно наказывали. Да что вы опять ищете?

— Спички.

— Да вон же они, справа от пепельницы. Вон, рядом с медицинскими картами, да нет же, не там, правее той, на которой красная наклейка… Ну вот, нашли?

Таки нервно закурил и выпустил дым из ноздрей. Он смотрел в потолок, и выползшие из его аккуратных круглых ноздрей две струйки дыма разошлись по сторонам.

— Не мог резать, — неожиданно сказал он.

— Что именно? Аппендицит? Провозились вы долго. Что, перфорация?

— Да нет, скальпель. Этим скальпелем невозможно ничего резать.

— А-а… — Сонэхара стал подушечкой безымянного пальца полировать свою лысую макушку. — Ну, за скальпели отвечают санитары. Вы их распустили окончательно, это никуда не годится. А может, инструменты плохие. Да, наверняка. Здесь ведь покупают всё самое дешёвое. Что ни попросишь, ответ один — не предусмотрено бюджетом, надо экономить. От нашего главврача целыми днями только и слышишь — экономьте лекарства, экономьте то да сё… А к концу года оказывается, что мы не израсходовали до конца бюджетные средства. Думаю, и в этом году будет то же самое. В прошлый раз наверняка именно по этой причине купили вдруг какой-то хроматограф, хотя я его и не заказывал вовсе. Таки-сэнсэй, если уж просить, теперь самое время. Скажите им, чтобы купили скальпели, которые режут, да побольше.

Таки, не отвечая, выпускал дым из ноздрей. Седая прядка упала ему на глаза, но, не отодвигая её, он рассеянно смотрел в потолок. На подбородке — присохшая капелька тёмной крови — наверное, порезался, когда брился. Вдруг, словно что-то внезапно вспомнив, он вскочил и впился взглядом в Сонэхару.

— Что с вами? — Сонэхара испуганно откинулся на спинку стула.

— Проголодался. Пойду подкреплюсь.

— Да ну? Подкрепиться хотите? — Сонэхара, разом обмякнув, вздохнул. — А я уж перепугался. Ну всё, думаю, конец мне пришёл, сейчас убьёт. Идите, конечно. Приятного аппетита. Сегодня дают солёную кету.

— Кету? — скривился Таки. — Может, в город пойти?

— Пойдите. Тут прямо у ворот есть закусочная, там дают лапшу, которая раза в три питательнее кеты. Вот только снег. У вас зонт-то есть?

— Нет. — Таки задумался, глядя в окно.

— Тогда в город не получится. Небось, у вас и сапог нет. Я недавно вышел на крыльцо — там было снега сантиметров пятнадцать. Может, вам позвонить на квартиру и попросить жену, чтоб принесла? Или вы её побаиваетесь? Вы ведь у нас подкаблучник.

— Ладно, пойду в столовую. — Таки сунул руки в рукава куртки, сразу не попал, куртка затрещала по швам, и он вышел, отчаянно борясь с ней на ходу.

— Ну вот, опять то же самое. — Сонэхара подскочил к столу Таки и, схватив дымящийся окурок, кинул его в наполненную водой пепельницу. В больнице было предписано заливать бычки водой, чтобы их не могли стянуть санитары.

— Видели? — обращаясь к Тикаки, спросил Сонэхара. — Наш доктор всегда рассеян, а сегодня особенно. Видно, нервничает по поводу завтрашнего…

— А что такое будет завтра?

— На завтра назначена казнь. А он должен присутствовать. Вы бы видели, с каким лицом он вышел из кабинета главврача, где ему это объявили! Бледный как смерть! Сел и одну за другой выкурил две, нет, пожалуй, даже три сигареты. А ведь работает в тюрьме уже больше десяти лет. И хирург что надо. А вот поди ж ты, слабоват, потому и жена им вертит как хочет.

— А вам тоже случалось присутствовать при казни?

— Случалось не то слово! Множество раз!

И Сонэхара расхохотался, довольный тем, что сумел произвести на новичка впечатление.

— Вот оно что, — протянул Тикаки, но тут же поинтересовался: — А при скольких казнях вы присутствовали?

— При стольких, что и счёт потерял… — Словно защищаясь от вопроса Тикаки, Сонэхара выставил перед собой ладони. — Ну, уж около сорока точно наберётся.

— Сорок? — удивлённо воскликнул Тикаки. Лицо Сонэхары приобрело озабоченное выражение.

— А что такого? Если за десять лет я присутствовал при казни сорока человек, то в среднем получается по четыре человека в год. Ничего особенного. У главврача, наверное, уже перевалило через сотню. Да, кстати, представляете, главврач составляет специальную таблицу, в которой фиксирует показатели состояния человека во время казни. Он туда вносит всех, при казни которых присутствовал. Изучает проблему зависимости между весом, возрастом человека и тем, через какое время после повешения наступает остановка сердца. Лет семь назад он выступал с предварительным сообщением на заседании общества медиков исправительных учреждений, и тогда, если мне не изменяет память, у него было собрано пятьдесят случаев, да, вроде бы около того. Так что сейчас, вполне возможно, набралось уже около ста.

— И через какое же примерно время останавливается сердце?

— Как это ни странно, оно работает ещё довольно долго. По моим наблюдениям, это происходит, как правило, через 11–15 минут. Но по данным, полученным главврачом, получается в среднем 14 минут. Умереть не так уж и просто.

— Неужели человек так долго находится в сознании?

— Да нет, конечно. Обычно он теряет сознание сразу, как только тело падает и петля на шее затягивается… Правда, проверить, так ли это или нет, невозможно, ведь никто не воскресает… Ясно одно: когда петля затягивается, сосуды, по которым кровь поступает в мозг, пережимаются и ток крови мгновенно прекращается… Впрочем, вы же у нас специалист во всём, что касается мозга… Как по-вашему, теряет человек в таких условиях сознание или нет?

— Ну, наверное, теряет… — Тикаки подумал об Итимацу Сунаде, которого совсем недавно осматривал, и ему стало не по себе.

Великолепное сердце, бьющееся в великолепном теле этого мужчины, вряд ли остановится быстро… Итаки будет невозмутимо считать его пульс. Шестнадцать минут, семнадцать минут, семнадцать минут пятьдесят секунд — рекорд. Сейчас, наверное, Сунада крепко спит, выпив прописанное ему снотворное, и готовится к завтрашнему дню: «Нельзя ли что-нибудь такое сообразить, чтобы уснул-то я крепко, но чтоб к нужному часу — сна ни в одном глазу?»

Вошёл терапевт Танигути и сел рядом с Тикаки. Опустив на стол кипу электрокардиограмм, которые едва помещались у него в руках, он стал разворачивать и рассматривать их одну за другой, тут же занося данные в медицинские карты. Этот человек с круглым лицом и широкими бровями, чем-то напоминавший Сайго Такамори,[5] был сокурсником Тикаки по медицинскому факультету.

— Танигути-сэнсэй, — обратился к нему Сонэхара поверх головы Тикаки, — у меня к вам вопрос. Как вы думаете, какое время работает у человека сердце, после того как на шее у него затянется петля?

— Ну… — протянул Танигути и, сворачивая электрокардиограммы, наклонил голову набок. — Вы это серьёзно?

— Ах, простите, виноват, забыл, что не пользуюсь у вас доверием. Да, меня это действительно интересует. Мы тут с Тикаки-сэнсэем как раз обсуждали эту проблему с чисто медицинской точки зрения.

— A-а… Орган, который именуется сердцем, обладает изначальной живучестью, и, даже если прекратить подачу к нему крови, может функционировать ещё довольно долго. Ну, если говорить о продолжительности сокращения мышц, то минут десять или чуть больше.

— Точно! — Сонэхара захлопал в ладоши. — Вот вам мнение крупного кардиолога. Прошу прощения за беспокойство.

Танигути, подняв брови, недоумённо уставился на веселящегося Сонэхару. его лицо приобрело такое забавное выражение, что Тикаки невольно прыснул.

— А в чём, собственно говоря, дело? — Пожав плечами, Танигути снова склонился над столом и погрузился в обработку кардиограмм.

В комнату влетел рентгенолог Томобэ и глазами сделал знак Сонэхаре. Тот вскочил и, поправляя на ходу развевающиеся полы халата, направился к нему. Они пошушукались о чём-то в углу и вышли.

— Это ещё что такое? — недовольно проворчал Тикаки. — Похоже, они что-то замышляют.

— Похоже на то, — согласился Танигути.

Он разрезал кардиограммы ножницами и скотчем подклеивал к картам, помечая какими-то значками.

— Скорее всего, самое обычное дело. Вот, погляди-ка.

И, вытащив из кармана пачку фотографий размером с визитную карточку, он положил её на стол. Это были цветные фотографии, изображающие половой акт.

— Я только что их отобрал у Томобэ, — объяснил Танигути, продолжая возиться с кардиограммами. — На тёмной комнате с утра висела табличка: «Не входить. Идёт проявление»… Ну, мне показалось это странным, и я всё-таки вломился туда, а там наш рентгенолог самозабвенно печатает эти вот снимки. Он у нас большой любитель этого дела. Если у кого-нибудь, у надзирателей или ещё у кого, появляется что-нибудь новенькое, он тут же выпрашивает и делает копии. Знает, что их у него с руками оторвут, только покажи. Любителей-то пруд пруди. У них здесь что-то вроде клуба, и, судя по всему, Сонэхара один из самых влиятельных его членов.

— Вот оно, оказывается, в чём дело… — Тикаки восхищённо следил за проворными движениями коротких рук Танигути. При своей толщине и неповоротливости тот обладал необыкновенной ловкостью.

Из своего кабинета вышел главный врач. Окинул присутствующих неторопливым взглядом. Наверняка он заметил Тикаки, но, не обращая на него внимания, направился в противоположную сторону. Новое коричневое пальто ниспадало от гладко выбритого, будто резинового, затылка до блестящих сапог. В руке он держал зонт — скорее всего, шёл обедать в город. Тикаки никогда не замечал его в местной столовой, наверное, он всегда обедал в городе — интересно, где именно?

Из соседней комнаты донёсся стук шашек. Фельдшера вернулись с обеда. За окном послышался смех. Молодые надзиратели, забавляясь, лепили снеговика. Снег по-прежнему валил густой пеленой. Тикаки окинул взглядом жёлтые стены. Санитары каждое утро прилежно наводили в комнате чистоту, но ветхости стен не скроешь. Сквозь слой краски проступали трещины, балки кое-где подгнили.

— Кстати, ты и дальше собираешься здесь работать? — спросил Тикаки.

— Ну, я здесь уже год, а там видно будет. — Танигути немного подумал, переплетя короткие пальцы, и тут же вернулся к своим кардиограммам. — A y тебя какие планы? — невозмутимо спросил он, продолжая проворно перебирать бумаги.

— Пока не знаю. Я здесь уже полтора года. Много раз хотел уйти, но есть здесь что-то такое, что, как ни странно, меня удерживает. К тому же с такими случаями, как здесь, ни в каком университете не столкнёшься, это уж точно.

— Если говорить о психиатрическом отделении, то, может быть, ты и прав. Но в терапии — такие же пациенты, как и везде.

— Сегодня я столкнулся с симптомами синдрома Ганзера. Ты, наверное, слышал о нём в университете, на лекциях по психиатрии.

— Может и слышал, не помню. Я давно забыл всё, что говорили на этих лекциях.

— Наверняка слышал. Когда речь шла о реакции человека на лишение свободы. Сегодня я видел это собственными глазами.

— Да? — Танигути приподнял голову, но работать не перестал. — И что, любопытный случай?

— Весьма. Пациент — приговорённый к смерти.

— Что ж, прекрасно! Ты должен сделать доклад. Обязательно сделай. Ну, вот всё наконец. — И Танигути легонько похлопал по столу.

— Пойдём поедим? — предложил Тикаки

— Пошли, — Танигути легко встал со стула и снял белый халат.



Вокруг люди в форме, но ощущения однообразия нет. На каждом она выглядит по-своему — у кого новая, с иголочки, у кого линялая или грязная, у кого мятая. И всё же форма — есть форма. Она создаёт ощущение власти, закона, традиции, организованности, корпоративной солидарности, какой-то подспудной упорядоченности.

Очередь — ряд спин в форме. Тикаки никогда не был в армии. Наверное, впечатление примерно такое же. Иногда плавное движение вперёд вдруг застопоривается, но тут же восстанавливается прежний порядок. Очередь движется в полном молчании, хотя разговаривать не запрещено. Движется, словно повинуясь чьему-то приказу — вперёд, вперёд, вперёд… Нетрудно представить себе, как резко выделяется цивильное платье среди форменных. Они с Танигути смотрятся белыми воронами, выбиваются из общего порядка — это вызывает ощущение неловкости, кажется, будто на тебя все смотрят, перешёптываются за твоей спиной. «Глянь-ка, врачи», «Тьфу, молодые да ранние, ну и нахальные же у них рожи», «Тот, смуглый, психиатр, а толстяк — терапевт», «Вот бы посмотреть на их мамочек»…

Тикаки обернулся. Мелькнул знакомый профиль начальника зоны.

Но он ни с кем не разговаривает. Наверное, послышалось. Просто обрывки чужих разговоров.

Вот и окошко раздачи. Трое бритых разнорабочих в тюремных робах торопливо снуют туда-сюда, подбадривая себя какими-то придушенными возгласами. Стоящий перед врачами надзиратель поставил на свой поднос солёную кету, суп мисо, комплексный обед с рисом, лапшу с яйцом и рисом и молоко. Тикаки взял только комплексный обед. Танигути — комплексный обед и суп с лапшой.

Все места были заняты людьми в синей форме. Парочка в цивильном платье с подносами в руках пристроилась у стены — придётся подождать.

Наверное, никогда не смогу полюбить эту столовую, думал Тикаки. Это заведение официально называлось «столовая для персонала», но все привыкли называть её просто столовкой. Маленькие окошки с решётками из толстых металлических прутьев, столы, на которых нет ни цветочка, стулья из ржавых металлических трубок — на всём налёт особой казарменной унификации и неблагополучия. Неприветливый замкнутый мирок с затхлым, чёрным воздухом. Всё под контролем и под надзором тюремного начальства. Закрытая охраняемая территория: если не заботиться об обеспечении общественной безопасности, иначе говоря, если не применять насилия, то поддерживать порядок невозможно.

«Доктор!» — помахал рукой старший надзиратель Фудзии. Тюремный психоз (реакция на продолжительную изоляцию) наблюдается у многих заключённых нулевой зоны, поэтому с этим надзирателем из четвёртого корпуса Тикаки поддерживал более тесный контакт, чем с другими. Фудзии — человек упорный: после окончания лицея он некоторое время служил рядовым надзирателем, затем, пройдя стажировку в Институте для работников исправительных учреждений, стал членом командного состава, ему едва перевалило за четвёртый десяток, но стаж у него весьма солидный.

Усадив Тикаки и Танигути, Фудзии расплылся в довольной улыбке и почтительно склонил голову. Его улыбающееся лицо выражало подобострастность, смешанную с добродушием. Отойдя на несколько шагов, он, словно вдруг вспомнив что-то, обернулся и спросил:

— Доктор, могу я зайти к вам немного попозже?

Он смотрел учтиво, но где-то в глубине его глаз вспыхивал резкий, холодный свет.

— Пожалуйста, заходите, — кивнул Тикаки.

— Значит, попозже зайду, — снова поклонился Фудзии.

— Ну что за скромный малый, — сказал Танигути, провожая Фудзии глазами.

— Пожалуй. Работяга. Не поймёшь, чем он берёт: то ли профессионализмом, то ли колоссальной трудоспособностью. В нулевой зоне его слово закон, о заключённых он знает всё, всю подноготную, аж жуть берёт, — сказал Тикаки, и вдруг ему пришло в голову — а не Фудзии ли доносил начальнику тюрьмы о его визитах в камеру Оты? Вслед за этой мыслью последовала другая — интересно, с какой целью он собирается зайти к нему «попозже»? Что-нибудь ещё выведать?

Он один за другим отправлял в рот кусочки кеты. Какой-то суррогат — одна соль и еле ощутимый рыбный привкус. Варёный рис с ячменём — слишком водянистый. После того как рисинки растворялись, ячмень долго ещё оставался на языке, изо всех сил сопротивляясь действию слюны. Надо было взять хлеб. Хотя здесь он малосъедобный. Невольно в голове всплыло слово «резина». Главврач с его резиновым затылком, наверное, сейчас обедает где-нибудь в городе. Что там говорил лысый Сонэхара? «Главврач опять вас разыскивал».

Танигути, довольно щурясь, втягивал в себя суп. Тикаки невольно вспомнилось, с каким аппетитом тот поедал рис с карри в студенческой столовой. Танигути всегда ел самую дрянную еду так, будто ничего лучшего сроду не пробовал. Тикаки с невольной нежностью посмотрел на щурившего глаза Танигути.

— Послушай-ка, — окликнул он его, ещё не придумав, что скажет, — знаешь, у меня к тебе просьба. Я хотел, чтобы ты посмотрел моего больного. Есть тут один кореец, его зовут Боку. Он лежит в моей палате. Прости, что говорю во время еды, у него наблюдается постоянный вомитус: всю питательную смесь, которую вводят ему в желудок, он тут же извергает наружу. В результате имеет место сильная дистрофия, и главврач считает, что его нужно побыстрее перевести в обычную больницу во избежание лишних хлопот.

— Я о нём слышал. Мне говорил Сонэхара.

— Сонэхара? А что он тебе говорил? — отведя взгляд, спросил Тикаки.

— Кажется, он тоже его осматривал. Ты его просил, что ли? Обнаружил эксикоз, выраженную дистрофию и острую кардиальную недостаточность.

— Ну, с точки зрения кардиологии у него пока ничего чрезвычайного, а вот дистрофия действительно нешуточная. Я-то готов подержать его у себя ещё некоторое время, но ведь наш главный — перестраховщик, он больше всего на свете боится высокой летальности. Ну как, посмотришь его?

— Конечно, посмотрю. Вот только стоит ли, ведь Сонэхара его уже смотрел, а он опытнее меня.

— Ну, его-то не я просил, а главврач. Так что… — Тут Тикаки заметил, что к ним приближается фельдшер Ито, и замолчал.

Ито походил на злодея-профессора из телевизионного мультфильма: седые волосы резко контрастировали с ярко-красным лицом. Он давно уже работал в медсанчасти, а потому, лебезя перед главным врачом и старыми врачами, на молодых позволял себе посматривать свысока. Вот и сейчас, проходя мимо, сделал вид, будто не замечает их.

— Конечно, посмотрю, — повторил Танигути, искоса взглянув на Ито. — Но всё же, знаешь, от таких надо отделываться, и чем раньше, тем лучше.

— Ну вот, и ты туда же…

— Да нет, я вовсе не потому, что так хочет главврач… — И Танигути примирительно улыбнулся Тикаки. — Просто сам этот кореец хочет оказаться на воле. Возможно, как только он там окажется, всю его болезнь как рукой снимет. А раз так, это самое лучшее, что мы можем в настоящее время для него сделать…

— И всё же…

— Ведь он только подсудимый, то есть приговор ему ещё не вынесен. А это совсем другое дело. Хотя бы поэтому мы можем с уважением отнестись к его желанию. А ты не знаешь, что именно заставляет его так стремиться на волю?

— Это-то и неясно, — И оглянувшись по сторонам, Тикаки скороговоркой добавил: — В его личном деле нет соответствующих записей, от него самого тоже ничего не добьёшься. Ясно одно — он ненавидит лютой ненавистью весь здешний персонал, начиная со своего надзирателя и, естественно, включая меня.

За их стол сел надзиратель. Танигути тут же сказал, изобразив на лице улыбку:

— А кстати, как насчёт тех наклеек?

Тикаки затряс головой:

— Пока не выдали. Да и вряд ли вообще выдадут.

И оба расхохотались. Молодой — на вид ему не было и двадцати — надзиратель смерил их подозрительным взглядом.

Ещё в декабре из общего отдела поступило распоряжение, согласно которому с нового года все машины, стоящие на тюремной стоянке, должны иметь особые наклейки, в связи с чем их владельцам предлагалось написать заявления, образец которого прилагался. Тикаки, ездивший на работу на машине, тут же написал заявление и отправился с ним в общий отдел. Однако там ему сказали, что, поскольку форма заявления изменилась, он должен переписать его заново, что он и сделал, не сходя с места, но поскольку у него не было с собой печатки, вынужден был вернуться за ней в медсанчасть. Поставив печать, он снова пошёл в общий отдел. На этот раз понадобился техталон, за которым пришлось идти на стоянку, однако в конце концов разрешение на парковку ему выдали и сказали, что оно должно быть заверено у главврача, после чего он может получить наклейку в отделе снабжения. Он так и сделал, но в отделе снабжения ему сказали, что никаких наклеек не надо, достаточно прикрепить само разрешение на лобовое стекло машины с внутренней стороны. Разрешение должно быть вложено в специальную целлофановую обложку, которые уже заказаны, но ещё не получены. В полном недоумении Тикаки вернулся в общий отдел, начальник которого стал тут же звонить в отдел снабжения; в результате выяснилось, что нужны всё-таки наклейки, а не целлофановые обложки, но служащий, которому было поручено заказать их в типографии, забыл это сделать.

— Более дурацкую историю трудно придумать, но это вполне в здешнем духе, — сказал Танигути.

— Это точно. — И не обращая внимание на молодого надзирателя, Тикаки добавил: — Взять хотя бы эту столовую.

— Да уж. — Танигути, не совсем поняв, что он имеет в виду, рассеянно взглянул на стоящих в очереди надзирателей.

Тикаки хотел было поделиться с Танигути своими недавними соображениями об устаревших, вроде этой столовой, местных структурах, но мысли того, очевидно, были заняты другим. Посмотрев на тёмное, забранное металлической решёткой окно, Танигути перевёл сочувственный взгляд на Тикаки.

— Как ты в такой снег поедешь на машине?

— А что такого? В крайнем случае оставлю её здесь. К тому же я сегодня дежурю.

— Да? Странно! Если ты дежуришь сегодня, выходит, завтра должен дежурить я? Ну точно, сбился со счёта на день. Завтра ведь суббота.

К соседнему столику подошли двое в белых халатах — Сонэхара и Томобэ.

— Да? Странно, — сказал Сонэхара, передразнивая Танигути. Затем пригнувшись, огляделся. — Похоже, доктора Таки здесь нет. А ведь определённо сказал, что пойдёт в столовую. Вы не знаете, где он?

— Нет, — ответил Танигути.

— Ну и дела! Я уже весь административный корпус оббегал. Как же быть?

— А что, у вас какое-то дело к доктору Таки? — спросил Тикаки.

— Да нет, ничего особенного… — Сонэхара, махнув рукой, опустился на стул. — Ничего срочного. День ведь ещё не кончился.

— Звучит таинственно. Вы как будто что-то такое замышляете, — резко, без улыбки сказал Танигути.

— Замышляем? — удивлённо обернулся к нему Сонэхара, и тут же расхохотался: — А вы уж так сразу и заподозрили нас во всех грехах… Ошибаетесь. Просто у нас к нему дело. Вряд ли он в такой снег потащился в город. Погоди-ка. А может, он и впрямь ушёл? Такое тоже возможно. А уж если ушёл, его и вечером ждать нечего.

— Доктора Таки ищет начальник службы безопасности, — серьёзно пояснил Томобэ. — У него к нему какое-то важное дело, а тот куда-то запропастился, мы уже везде и звонили, и искали — нигде его нет. Дома его тоже нет.

— Может, с ним хотят обсудить какие-то детали завтрашнего мероприятия… — предположил Тикаки.

— Скорее всего, — поддержал его Сонэхара, и Томобэ тоже кивнул. Потом шепнул что-то на ухо с недоумением глядящему на них Танигути, и тот, понимающе кивнув, сказал, приподняв брови:

— Да, он всегда ухитряется исчезать в самые ответственные моменты, тут уж ничего не поделаешь. Зато когда не нужно, он тут как тут.

— Это точно. Не далее как позавчера у нас был большой переполох… — сообщил Томобэ и первым засмеялся — так он делал всегда, когда сплетничал. — Вот потеха так потеха. Позавчера был библиотечный день, и наш доктор целый день торчал у себя на квартире. Вообще-то подразумевается, что врачи в библиотечный день занимаются исследовательской работой где-нибудь в университете, но, видно, наш доктор не в курсе. И что же? Среди бела дня он вышел прямо в грязном домашнем халате и давай прогуливаться перед жилым корпусом — туда-сюда, туда-сюда… Ну, молодым надзирателям показалось это подозрительным — кончилось тем, что его притащили в командный пункт особой охраны, стали допрашивать…

— Да, да, именно так… — подхватил Сонэхара. — А главное, никто, глядя на него, не мог поверить, что он врач. Халат рваный, вата торчит во все стороны, сам небритый, волосы растрёпанные, к тому же он заявил, что имеет право не отвечать ни на какие вопросы. К сожалению, никто из охранников не знал его в лицо, так что его приняли за бродягу…

— Ладно, пошли! — прервал Танигути рассказ Сонэхары, и Тикаки тут же вскочил.



Расставшись с Танигути, который сказал, что договорился с фармацевтом поиграть в пинг-понг, Тикаки вернулся в ординаторскую, где его уже ждали Фудзии — начальник нулевой зоны, и надзирательница женского корпуса с пачкой заявлений о внеочередном медосмотре. Тикаки отпустил надзирательницу, сказав, что попозже зайдёт и осмотрит всех желающих, и прошёл с Фудзии в кабинет, где стоял энцефалограф. Там было тесновато, но это было единственное помещение во всей медсанчасти, правом пользования которым обладал только Тикаки.

Туда были втиснуты: старенький восьмиканальный энцефалограф, очень неудобный и громоздкий, кровать, распределительная коробка, визуальный световой стимулятор, маленький стол, так что места для двоих уже не оставалось. Тикаки указал Фудзии на кровать, а сам уселся на картонную коробку. Сев, он тут же закурил, не столько по привычке выкуривать сигаретку после обеда, сколько для того чтобы хоть немного заглушить запах пота, который распространяло вокруг атлетическое тело начальника зоны, имевшего пятый дан по кэндо.

— Итак, что вы хотели? — поторопил Тикаки гостя, не спешившего излагать своё дело.

— Видите ли, собственно говоря, у меня к вам три дела. Первое касается Итимацу Сунады, второе — Тёскэ Оты, а третье — Такэо Кусумото. Все трое смертники и находятся под вашим наблюдением. Я позволил себе прийти к вам, надеясь получить указания, которые помогли бы мне поддерживать порядок…

— Указания? Право же, не знаю, чем могу вам помочь. Оту я конечно давно уже наблюдаю… Но вот остальных двоих сегодня осматривал впервые. О, простите, не хотите ли сигарету? — И Тикаки протянул гостю пачку.

— Нет, спасибо. — Похлопав себя по нагрудному карману, Фудзии обнаружил, что забыл сигареты, и, поклонившись, сказал: — А впрочем, если позволите… — Вытащив сигарету, он закурил от зажигалки Тикаки и, затянувшись, резко, с необычной для него бесцеремонностью, выпустил дым почти что в лицо Тикаки. После трёх затяжек Фудзии потряс головой и сказал:

— Так что вы можете сказать о состоянии Тёскэ Оты?

— У него довольно редко встречающийся синдром Ганзера — это такая разновидность тюремного психоза.

— А-а… — Фудзии градусов на тридцать склонил голову влево и уставился на Тикаки. Тикаки постарался по возможности доходчиво объяснить ему, в чём заключается синдром Ганзера. Фудзии вытащил большую записную книжку и, осведомившись, как правильно пишется название болезни, записал его. Карандашик, повинуясь движениям его толстых пальцев, проворно бегал по бумаге.

— И что, этот самый Ганзер поддаётся лечению?

Тикаки немного покоробил казённый тон, которым Фудзии произнёс это «поддаётся лечению», и он ответил, словно парируя удар:

— Поддаётся лечению или нет — ответить на этот вопрос трудно. Если верить тому, что об этом пишут специалисты, в большинстве случаев больных ганзеровским синдромом можно за сравнительно короткое время вернуть к нормальному состоянию. Проблема в том, какой смысл вкладывается в это понятие — нормальное состояние. Особенно в случае с Отой. Состояние приговорённого к смертной казни — анормально изначально, так что решить этот вопрос особенно трудно. Анормальная реакция на анормальное состояние свидетельствует скорее о нормальности больного.

— А-а… — Фудзии задумался минуту, вытянувшись всем телом, так что его шея составила с позвоночником одну прямую линию; потом его словно осенило. — То есть вы хотите сказать, что лечение возможно, но затруднительно?

— Пожалуй, что так. Все внешние симптомы этой болезни, которые мы наблюдаем в данное время, то есть валянье дурака, ответы невпопад, притупление болевой чувствительности, могут быть устранены за сравнительно короткое время… Но вот основные условия, провоцирующие хроническое реактивной состояние, то есть тюремный психоз, в нашем случае, когда речь идёт о приговорённом к смертной казни, не Могут быть устранены.

Тут Тикаки вдруг осознал, что употребил медицинское слово «реактивное состояние» нарочно, чтобы, щегольнув научным термином, одержать верх над собеседником. Дело в том, что Фудзии, разговаривая с кем-то, всегда концентрировался так, словно перед ним был противник с мечом, и Тикаки в конце концов оказался невольно втянутым в это противоборство.

— А впрочем, — сказал он, резко сменив тон на более доверительный, — не исключено, что Ота — это особый случай. Может, он всегда был слишком нервным — бывают же такие люди: то плачут, то смеются… И теперь всё это обострилось. Ведь он чего только не пережил в своей жизни. Ну, то, что он смертник, с этим ничего уже не поделаешь, но надо учитывать и другие обстоятельства: в преступление его втянул сообщник, Рёсаку Ота, причём преступление не может быть квалифицировано как совершённое группой лиц по предварительному сговору, то есть он никак не исполнитель, и тем более не организатор, а всего лишь пассивный соучастник. Естественно, он хочет добиться смягчения наказания. Сюда ещё примешивается и обида на калеку отца — ведь они обеднели по его вине, — и комплекс неполноценности, сформировавшийся ещё в детстве, из-за того, что над ним постоянно издевались сверстники… Так что, если разобраться, его есть за что пожалеть — условия, в которых он вырос, не могли не расшатать его нервную систему.

Фудзии невольно стал в оборонительную позицию, словно желая оказать противодействие плавному потоку слов, столь неожиданно полившемуся из уст Тикаки, затем, слегка пожав плечами, проговорил: «Однако…»

— Однако я не вижу ничего особенно в семейных обстоятельствах Оты: почти вся публика из нулевой зоны жила в подобных обстоятельствах. Достаточно заглянуть в их личные дела. Почти все они из бедных, неблагополучных семей, в которых безнравственность почитается за норму. И по-моему, Тёскэ Ота вовсе не исключение из общего правила. Просто он слабак по натуре и не способен противостоять обстоятельствам. Вы не согласны?

— Ну, это-то самая сложная проблема и есть. Невозможно сказать, что важнее — наследственность или воспитание, воспитание или наследственность. Ясно одно — в результате он стал таким, каким стал, и этот сформировавшийся в определённых условиях человек, реагируя на своё тяжёлое положение осуждённого, пытается сохранить себя ради этого он как бы понижает планку своих человеческих возможностей и впадает в детство, обретая таким образом некоторую устойчивость. Это впадение в детство тоже симптом ганзеровского синдрома.

— Получается, что молодчик пытается укрыться в этом вашем, как его там, синдроме? Этот ганзеровский синдром для него что-то вроде норы?

— Совершенно точно.

— То есть если даже он вдруг выползет из этой норы, то моментально окажется в тех же условиях, в которых был до того, как туда заполз, поэтому не исключено, что в любой момент он может заползти в неё снова. Так, что ли?

— Да, именно так. В случае с Отой это будет повторяться до тех пор, пока условия, в которых он находится, не изменятся. То есть лечению его состояние поддаётся, но всегда остаётся возможность рецидива.

— Понятно, — сказал Фудзии и недовольно потёрся своим волевым подбородком о блокнот.

— Я хотел бы спросить вас вот о чём… — воспользовался возникшей паузой Тикаки. — Вы в курсе, что это за исковое заявление о пересмотре приговора в связи с нарушением Конституции? О чём там идёт речь? Дело в том, что я узнал об этом совсем недавно от начальника тюрьмы.

— Ну, детали вы можете узнать, если прочтёте личное дело интересующего вас заключённого, там всё подробно описано. А если в общем, то иск подан на том основании, что смертная казнь является в данном конкретном случае нарушением 36-й статьи Конституции. Согласно этой статье (кстати, вокруг неё часто возникают споры) государственные служащие не имеют права подвергать человека пыткам или наказанию в особо жестокой форме. А вообще говоря, предъявление иска о пересмотре приговора в связи с нарушением Конституции не такое уж и редкое явление, особенно такие случаи участились после того, как была принята новая Конституция. Есть и прецеденты решений суда по этому поводу. Взять хотя бы решение Верховного Суда от, кажется, 1948 года, оно известно своими замечательными формулировками. Там были такие рубящие наповал фразы, как «Жизнь достойна уважения. Жизнь отдельно взятого человеческого существа важнее всего земного шара». При этом в заключение делался скромный вывод о том, что смертная казнь не является наказанием в особо жестокой форме. И таких судебных прецедентов немало. В последнее время особенно часто муссируется вопрос о повешении — жестокий это способ приведения приговора в исполнение или нет, и находятся прецеденты, на основании которых делается вывод — нет, не жестокий. То есть сейчас в Японии наиболее влиятельным является мнение, что смертная казнь не противоречит Конституции, и тем не менее эти наши смертники из нулевой зоны постоянно подают исковые заявления о пересмотре приговора в связи с нарушением Конституции. Во всяком случае, у всех их жалоб именно такая мотивировка.

— То есть вы хотите сказать, что в исковом заявлении Оты нет ничего особенного, ничего такого, на что следовало бы обратить внимание местному начальству?

— Совершенно верно. — Фудзии кивнул, резко опустив голову и, не поднимая её, затянулся. — На самом деле его заявление не так уж однозначно: в нём есть совершенно провальные, если рассматривать их с точки зрения прецедентов, моменты, но есть и кое-что новенькое.

— Что-то я не совсем хорошо понимаю. Что именно вы имеете в виду?

— А то, что ему удалось придумать новые аргументы, которых не было в предыдущих исковых заявлениях о нарушении Конституции. От вас я не хочу ничего скрывать. Но это строго между нами. Дело в том, что во всех предыдущих исковых заявлениях такого рода делался акцент на жестокости повешения как способа приведения в исполнение приговора. Даже то судебное решение, в котором была эта фраза — «жизнь отдельного человеческого существа важнее всего земного шара», основывалось на положении, что повешение является вполне гуманным наказанием и никак не может быть поставлено в один ряд с такими жестокими казнями, как сожжение, распятие на кресте, выставление отрубленной головы на всеобщее обозрение и пр. Однако в исковом заявлении Оты делается упор на то, что смертная казнь — своего рода душевная пытка, что она жестока с психологической точки зрения, а это совершенно новый подход, никто до него до этого не додумывался. Суть его аргументации в том, что он даёт принципиально новое, расширенное толкование жестокости, подводя под это понятие душевные муки, способные довести человека до умопомешательства. Так что он далеко не дурак.

— Ну и дела, — поразился Тикаки. Ота в последнее время производил впечатление человека умственно неполноценного — трудно было предположить, что он обладает знаниями, позволявшими ему с предельной ловкостью манипулировать юридическими понятиями и использовать в свою пользу судебные прецеденты.

— Доктор, — вдруг совершенно другим тоном сказал Фудзии, — не знаю, хорошо ли об этом говорить, но вы уверены, что Ота действительно психически болен? Что негодяй действительно повредился в уме и что у него этот ваш ганзеровский синдром?

— Уверен. — Захваченный врасплох Тикаки даже повысил голос, желая, чтобы у его собеседника не осталось никаких сомнений, но добился лишь обратного эффекта, сделав очевидным своё замешательство. — Это именно синдром Ганзера, особое психическое заболевание, которое возникает только в условиях изоляции.

Фудзии решительно затряс головой.

— Боюсь, что вы ошибаетесь. Он просто придуривается. Уж на то, чтобы прикидываться сумасшедшим, у этого типа ума вполне хватит. Слишком подозрительно, что он свихнулся сразу же после того, как подал это исковое заявление. Ну просто как на заказ! Ему надо было доказать, сколь жестоким ударом для психики является смертный приговор, вот он и свихнулся, чтобы это продемонстрировать. Всё прекрасно сходится!

— Не думаю, что он притворяется. — Тикаки наконец удалось справиться с голосом и не говорить слишком громко. — Налицо все симптомы. Ошибки в диагнозе быть не может.

— Прошу прощения. — Ухмыльнувшись, Фудзии отдал честь, приложив руку к обнажённой голове. — Раз вы в этом уверены, то так тому и быть. Но прошу вас запомнить одно — Тёскэ Ота ловкий пройдоха, этот негодяй кого угодно обведёт вокруг пальца. Вот вы говорили, что его сообщник, Рёсаку Ота, обманом вовлёк его в преступление, а, собственно, откуда у вас эти сведения? Если от этого негодяя, то я бы не спешил этому верить. Суд квалифицировал это преступление как совершённое в соучастии по предварительному сговору, в результате оба — и Тёскэ и Рёсаку — были приговорены к смертной казни. Вы виделись с Рёсаку Отой? Нет, не виделись. Так что, боюсь, Тёскэ просто удалось навешать вам лапшу на уши. А ведь Рёсаку в отличие от этого мерзавца Тёскэ вполне добропорядочный человек. Он только туповат немного, да и нерасторопен, я сильно подозреваю, что зачинщиком был именно Тёскэ.

Тикаки молчал. А что он мог сказать? С Рёсаку Отой он действительно не был знаком. Надо будет как-нибудь встретиться с ним и потом всё снова хорошенько обдумать.

— Ну ладно, с этим вроде бы всё, переходим к следующему. — Фудзии, слегка поклонившись, вытащил из лежащей на столе пачки ещё одну сигарету и, прикурив её от прежней, заморгал — дым попал ему в глаза. — Я знаю, что сегодня вы встречались с Такэо Кусумото. Он что, чем-то болен?

— Да нет, ничего особенного. Всего лишь приступы головокружения.

— И только?

— И только.

— И он вас ни о чём не просил?

— А что вы имеете в виду? — Тикаки смерил своего собеседника недобрым взглядом. Неприятный комок, который он давно уже ощущал в груди, вдруг подступил к горлу. — Послушайте, Фудзии-сан, я врач. И заключённые — смертники или не смертники — для меня только пациенты. А поскольку они мои пациенты, я как врач наблюдаю их и лечу. Что же касается хода лечения, то у меня есть свои профессиональные тайны, и я не обязан открывать их посторонним. И, отвечая на вопросы, я должен быть уверен, что сказанное мной не будет использовано во вред моим пациентам. Если же я в этом не уверен, то предпочитаю молчать.

— Вы совершенно правы, доктор. — Фудзии с самым невозмутимым видом почтительно склонил голову. — Я и спрашиваю вас об этом потому, что забочусь о его интересах. Видите ли, всё это связано ещё и с Делом Итимацу Сунады. Ну, поскольку это наверняка останется между нами, буду говорить откровенно. Дело в том, что к нам поступила информация. Вам, наверное, неприятно это слышать, получается, я вроде бы вас в чём-то подозреваю. Вы сегодня осматривали Сунаду, так ведь? И дали ему какое-то лекарство. Так вот, якобы лекарство это — снотворное, с помощью которого можно совершить самоубийство.

— Да вы что, шутите? — Тикаки откинулся назад. От его резкого движения на пол упало несколько пачек энцефалограмм, которыми был завален столик. — Я ему дал такое количество этого снотворного, что он не умрёт, даже если выпьет всё разом. Я нарочно предупредил фармацевта, чтобы тот отмерил точную дозу. Снотворное для самоубийства — какая чушь!

— Вот я и говорю, — Фудзии даже не пошевелился, только запах пота стал ещё сильнее, — что была такая информация, я ведь не утверждаю, что это факт, но информация-то поступила — в этом можете не сомневаться. Но дослушайте до конца, осталось совсем немного. Короче говоря, нас проинформировали, что Сунада не сам придумал покончить с собой, приняв снотворное, что кто-то его подучил и что этот кто-то — Кусумото.

— Что за вздор!

— Конечно, вздор, — немного насмешливо улыбнулся Фудзии. — И тем не менее информация всё-таки имела место, и я как должностное лицо обязан навести справки…

— А от кого поступила эта информация? — спросил Тикаки, подбирая энцефалограммы.

— Ну, это…

— Профессиональная тайна? — В голосе Тикаки звучала ирония.

— Нет, нет, что вы, здесь ведь нет ничего чрезвычайного. Обычное дело. У этой публики ведь тоже свои счёты, вот и бывает, что один настучит на другого.

— И всё же странно. Никто из них не мог знать, что я выписал Сунаде снотворное. Его ведь перевели в отдельную камеру, чтобы подготовить к завтрашнему.

— Однако информация поступила, причём ещё до того, как вы его осматривали.

— Получается, что Сунада заранее поделился с кем-то своими планами?

— Выходит, что так. По словам информатора, он подслушал, как на спортплощадке Кусумото нашёптывал что-то в этом роде на ухо Сунаде. Я проверил — оба действительно одновременно выходили сегодня утром на спортивные занятия.

— Глупости! — Тикаки невольно прыснул. — Кусумото показался мне человеком весьма осторожным и рассудительным. Хотя, конечно, я плохо его знаю — увидел впервые сегодня утром. Но он явно не из тех, кому может прийти в голову такая нелепость. К тому же любому ясно, что дать Сунаде смертельную дозу снотворного я просто не могу, это совершенно фантастическое, выходящее за рамки всякой реальности предположение.

— Разумеется, информация сама по себе совершенно абсурдная… И тем не менее с этим Кусумото надо держать ухо востро — это точно, он ведь у нас на особом положении, я имею в виду, что через своего духовника он сравнительно свободно сообщается с внешним миром. Этот француз, отец Пишон, часто бывает у него, и, о чём они там беседуют, мы знать не можем.

— Но ведь католические священники не имеют права разглашать то, что им говорят на исповеди. Это очень строгое правило, разгласивший тайну исповеди может быть лишён сана.

— Я не говорю о настоящей исповеди — это совсем другое дело, но ведь очень часто они просто болтают о том, о сём. Как быть в таких случаях?

— Не слишком ли вы мнительны? — Тикаки, улыбнувшись, приблизил своё лицо к лицу Фудзии, словно желая снять его напряжение, но тот даже не улыбнулся.

— Нет, нет, вовсе нет, Кусумото действительно иногда ведёт себя странно, так что мои подозрения вполне обоснованы. Вам, может быть, неизвестно, но лет пятнадцать тому назад один из заключённых нулевой зоны совершил побег. Это был человек, отличавшийся особой жестокостью, — он получил смертный приговор, — и его побег наделал много шума. Он перепилил ленточной пилой решётку и сбежал. Так вот, его соседом был Кусумото, и все подозревали, что он-то и помог с пилой, но этот субъект от всего отпирался. На то, чтобы перепилить решётку, наверняка потребовалось дней десять, а Кусумото знай твердит — я ничего не слышал. Давили на него с утра до вечера, но не выжали ни капли ценной информации. Беглец был пойман на одиннадцатый день — его схватили в доме родителей, — но каких неимоверных усилий нам это стоило! Семьдесят человек отрядили на то, чтобы устроить засады на станциях и прочесать окрестные горы. Хотели поймать его собственными силами, не вмешивая полицию. С наших ребят просто семь потов сошло! Беглец в конце концов спустился с гор и, по ошибке приняв репортёрский вертолёт за полицейский, сдался. Так вот, этот человек во всём признался, но на вопрос, откуда у него пила, так и не пожелал ответить. Предполагали, что пилу передал ему брат, спрятав под обложкой журнала, но никаких точных доказательств нет. Я до сих пор подозреваю Кусумото. Никто, кроме него, не мог получить пилу с воли.

— Получается, что ему помог духовник, но разве священник пойдёт на такое?

— Значит, пошёл. Вот вам примерный путь, каким пила попала в тюрьму: от святого отца к Кусумото, от Кусумото к беглецу. Другой цепочки просто не получается. Кажется, нечто подобное есть и в медицине? Как называется наука, которая изучает закономерности распространения болезнетворных микробов с целью выявления возбудителя инфекции?

— Эпидемиология.

— Точно. Вот я и провёл что-то вроде эпидемиологического исследования. И доложил, как положено, начальству, но начальник тюрьмы наотрез отказался начинать расследование в отношении священника.

В коридоре послышались голоса санитаров. Похоже, обед уже закончился и они вернулись из больничного корпуса. Второй час. Поднимаясь, Фудзии сказал:

— Короче, я просто хотел вас предупредить, что с Кусумото надо держать ухо востро. На мой взгляд, тут больно уж много совпадений — человек, который ни разу за все шестнадцать лет не показывался психиатру, вдруг совершенно случайно попадает на приём как раз накануне казни Сунады, причём — опять-таки совершенно случайно — оказывается в вашем кабинете одновременно с Сунадой… По мне, так череда всех этих совпадений не может быть случайностью, и я хотел бы, чтобы вы это тоже поняли…

— Но ничего такого не было. Он действительно пришёл только потому, что хотел показаться врачу. Во время осмотра они действительно оказались вдвоём с Сунадой, но за всё время не перекинулись и словом. Спросите надзирателя, он подтвердит.

— Ладно, понятно. Извините. — Фудзии учтиво поклонился и уже хотел было выйти, но Тикаки его задержал:

— Постойте-ка. От кого всё-таки поступила эта информация?

Фудзии, просунув голову в дверь — тело его было уже в коридоре, — ответил:

— От Сюкити Андо. Вы его знаете? Он тоже из смертников.

— Не знаю. Никогда о нём не слышал.

— Года три назад он совершил преступление, которое наделало много шума. Изнасиловал и убил девочку в школьном туалете.

— Да, кажется, я что-то такое слышал.

— Странный тип. С ним трудно: всё хихоньки да хаханьки, а что у него на уме, не поймёшь. Да, кстати, надо будет вам его как-нибудь осмотреть. Особой спешки, конечно, нет. Как-нибудь при случае. Только не говорите, что вам известно, что он информатор.

— Разумеется.



В ординаторской Сонэхара и Томобэ, устроившись рядышком, что-то увлечённо обсуждали, а Танигути дремал, сидя на стуле. В комнате было прохладно — во время обеденного перерыва напор пара в отопительной системе уменьшается. Тикаки подобрал упавший с коленей приятеля плед и вернул его на место. Потом взял чашку принесённого санитаром тепловатого чая и, поглядывая на лысую голову Сонэхары, стал пить. Словно почувствовав на себе его взгляд, Сонэхара поскрёб макушку и обернулся.

— В чём дело? У вас такой вид, будто потеряли кошелёк со всей зарплатой.

— Да, ощущение действительно похожее. — Тикаки поставил чашку и машинально сунул в рот сигарету. Сонэхара тут же протянул ему зажигалку.

— Что случилось-то? Такое впечатление, будто произошло что-то чрезвычайное.

— Да нет, в общем-то ничего особенного. — Тикаки глубоко затянулся, остро почувствовав, как никотин заполняет его лёгкие. В присутствии этого сплетника Сонэхары лучше помалкивать.

— Во всяком случае, Фудзии не зря почтил нас визитом. Известная личность. В прошлом году он занял первое место на осенних соревнованиях кэндо среди работников исправительных заведений. Точно, в «Проблемах криминологии» была его фотография.

— Да вот, смотрите. — Томобэ мигом извлёк из лежащей на столе кипы старых номеров «Проблем криминологии» журнал и, раскрыв его, показал Тикаки. Это было проделано так ловко, словно он готовился заранее. В журнале была большая, во весь рост, фотография Фудзии в костюме для кэндо. С повязкой на голове он выглядел совсем молодым, лет на двадцать с небольшим, не больше.

— Ну разве это не чрезвычайное событие, когда такая известная личность оказывает вам честь своим визитом? — сказал Сонэхара, не в силах скрыть любопытство.

— Фудзии сейчас начальник зоны на втором этаже четвёртого корпуса, — прокомментировал с видом знатока Томобэ.

— Вот именно. Он правая рука начальника службы безопасности. Человек весьма способный, жестокий и очень опасный. Надеюсь, он не станет у нас частым гостем. Что вы на это скажете, доктор?

— А что тут такого? Он пришёл по поводу одного заключённого нулевой зоны, которого сегодня госпитализировали, — пришлось ответить Тикаки. — У этого больного тюремный психоз, вот он забеспокоился и пришёл справиться о его состоянии. Он ведь очень серьёзно относится к выполнению своего служебного долга.

— Даже слишком серьёзно. Он ужасный педант и зануда, — улыбнулся беззубым ртом Сонэхара. — У вас на лице было написано, как он вам осточертел. У вас, молодых, что в мыслях, то и на лице.

Из соседней комнаты донёсся стук складываемых в бочонок шашек. Фельдшера, сидевшие за доской, поспешно поднялись и разозлись кто куда.

— Возвращение полководца к своим войскам, — объявил Сонэхара, и тут же в коридоре показалась фигура главврача. Он окинул ординаторскую быстрым взглядом и прошёл в свой кабинет.

— Вам не кажется, доктор, что от такого взгляда просто оторопь берёт, будто тебе в пищевод набили зубной пасты? А потом спина как-то сама собой распрямляется и возникает острое желание чуток поработать. Забавно! — Тут в комнату вошёл Таки, и Сонэхара резко вскочил.

— Глядите-ка, это что, привидение? Или и впрямь доктор Таки? А мы-то с Томобэ с ног сбились! Вы же сказали, что идёте в столовую, мы туда, а там вас нет. Мы провели широкомасштабный розыск, думаем — ну не мог же он в такой снег без зонта отправиться в город, — обежали все точки, начиная от ларьков, и уже смирились — ну ладно, пропал так пропал. Вас искал начальник службы безопасности. Сказал, что дело чрезвычайной срочности. Звоните ему скорее.

Таки, вытащив откуда-то грязное полотенце, стал вытирать седую голову и пиджак.

— Доктор, да неужто вы в такой холод выходили без пальто? Или привидения как-то иначе устроены? Дайте-ка я вас потрогаю. Хоть я и не Фома неверующий, но, не потрогав, не поверю. — И Сонэхара протянул руку к пиджаку Таки. — Нет, это не привидение, а настоящий доктор Таки. Ну и дела! И пиджак, и брюки мокрые насквозь. Небось, свалились где-нибудь в лужу? А, вы, кажется, ели рамен? От вас пахнет чесноком. Так или иначе, скорее переодевайтесь. У вас есть ведь, наверное, запасная одежда в операционной? Позвать санитара? Сегодня такой уж день неудачный: все промокают. Правда, доктор Тикаки?

— Да уж, — горько усмехнулся Тикаки, вспомнив Боку.

Он пытался смириться и признать себя побеждённым, слишком уж враждебно был настроен этот кореец, извергавший из своего рта нечистоты. Наверное, сейчас главврач, угощаясь чаем, принесённым ему санитаром, подумывает — а не вызвать ли ему Тикаки. Он взглянул на дремавшего рядом Танигути. Тот никогда не отступал от правил и бдительно следил за соблюдением распорядка дня — после обеда игра в пинг-понг, потом десятиминутный сон на рабочем месте. Как бы шумно ни было в комнате, он не просыпался.

Таки снял мокрый пиджак и брюки. Сметливый санитар Маки уже стоял рядом с сухими белыми брюками и халатом. Таки неторопливо переоделся, потом вытащил пачку сигарет, но она размокла и представляла собой весьма жалкое зрелище.

— Возьмите. — Сонэхара протянул ему свои сигареты. — Спички у вас тоже, конечно, промокли. Вот зажигалка. Ах да, вы ведь у нас не очень-то уважаете всякие там механизмы. Ничего-ничего, я сам зажгу. Вот, можете прикуривать. Затянитесь и звоните начальнику службы безопасности.

— Никакого рамена я не ел. Это было мясо с овощами и рисом по-китайски.

— Ну, в мясо они тоже всегда кладут чеснок, так что мой нос меня не обманул. Значит, вы были в этой забегаловке у ворот?

— Нос как у полицейской ищейки… — пробурчал Тикаки.

— У Сонэхары такое хорошее обоняние, — тут же пояснил Томобэ, — потому что он всё время нюхает духи. Он их коллекционирует, это его хобби. Вы бы как-нибудь заглянули к нему на квартиру. Она вся забита флаконами. Французские, итальянские… Их там тысячи, причём лучшие из лучших, можно сказать, отборные. Некоторые духи он сам составляет, просто на них помешан. Когда столько сил тратишь на духи, на женщин уже не остаётся, верно? Потому-то он и холостяк. Послушай, а здесь у тебя не найдётся духов?

— Конечно, найдётся. — Сонэхара легко поднялся и вытащил из шкафчика флакончик.

— Вот. Доктор Тикаки, не хотите нюхнуть?

На тёмно-синем флакончике с широким горлышком, который протянул ему Томобэ, не было наклейки.

— Ну надо же, я давно слышал о том, что вы любите духи… А что это за духи?

— Собственного изготовления, — сказал Сонэхара.

— Дома у него, — Томобэ с явным удовольствием продолжал играть роль гида, — горы всяких лепестков — он их собирает весной. И чего он только с ними не делает — подвергает перегонке, настаивает на спирту… Потом разливает эссенцию по флаконам и хранит. А потом опять смешивает. Все духи, которые продаются в городе, ему хорошо известны, он моментально определяет название. По его словам, угадать ничего не стоит, достаточно знать, какие там составные части. С таким носом грех быть простым врачом.

Тикаки вытащил пробку и поднёс было флакон к носу, но ему помешал Сонэхара.

— Да вы что, разве так делают? Так вы ничего не почувствуете, кроме спирта. Вот видите эту треугольную впадинку у основания большого пальца? Таки-сэнсэй, как она там у вас в анатомии называется? Капните сюда чуток, подуйте и, после того как спирт улетучится, нюхайте.

Запах был очень приятный. Волнующий, сладковато-терпкий и совершенно неуместный в этой серой ординаторской. Почему-то Тикаки вдруг вспомнились белые щёки Тидзуру Натори, ассистентки профессора с кафедры криминологии. В последнее время он там совсем не бывает. Надо как-нибудь зайти. Да вот хоть завтра после обеда…

— Как приятно пахнет, — пробудился Танигути. Вытянув коротковатые руки, зевнул.

— А, изволили проснуться? Сейчас мы и вам дадим понюхать. — Сонэхара ухватил правую руку Танигути и капнул духами во впадинку у основания большого пальца, после чего бережно закрыл флакон пробкой,

— Как-нибудь на днях зайду к вам. Дадите понюхать все ваши тысячи духов? — приподняв широкие брови, спросил Танигути.

— А вы, оказывается, хоть и спите, но всё слышите. Конечно, приходите. Правда, за раз можно понюхать только три вида, это предел. После этого дилетант перестаёт различать ароматы. Притупляется обоняние, и, сколько ни нюхай, никакого толку.

— Я встретил главврача, — сказал Таки. Он курил, не обращая никакого внимания на возню с духами.

— Ну? — чутко среагировал Сонэхара. — И где это вы встретили нашего генерала? В забегаловке у ворот? Вряд ли он там бывает. Не в обиду вам будет сказано, ходить туда как-то…

— Именно там. — Таки энергично выпустил из ноздрей дым. Дым аккуратной полоской поплыл куда-то вбок.

— И о чём вы с ним беседовали? Небось, он рассказывал о своём доме? Этот дом для него теперь свет в окошке. Он давно уже купил участок где-то под Касивой. Проект строительства полностью готов. Вот дождётся пенсионного возраста, получит деньги за выслугу лет и начнёт строиться. Небось рассказывал, что надо сажать в саду, какой плотник лучше, какие теперь цены на строительные материалы?

— Да нет, ничего подобного он не рассказывал.

— Ни одного словечка? Да быть того не может. Главврач всегда первым делом заводит разговор о доме, это у него пунктик такой… Даже учитывая вашу молчаливость, трудно себе представить, что он не рассказывал вам ничего подобного…

— Да там было полно народу, и сидели мы в разных местах.

— Так бы сразу и сказали. Только взбаламутили меня без толку. Да, позвоните всё-таки начальнику службы безопасности. А то он с ног сбился, вас разыскивая.

— А что ему от меня нужно?

— А я почём знаю? Но он был очень озабочен. Наверное, вы опять проштрафились, или нет? Может, хочет объявить вам строгий выговор за действия, нарушающие общественный порядок? Звоните, номер 275, — сказал Сонэхара, видя, что Таки ищет телефонный справочник. — Это кабинет самого начальника. Если его там нет, то позвоните 288, это главное управление. Он либо там, либо там.

Таки стал нехотя набирать номер, он делал это так медленно, что казалось, телефон вот-вот отсоединится. Тут появился надзиратель:

— Доктор Томобэ, не могли бы вы сделать рентген одному больному?

— Рано ещё. Говорил же, чтобы приходили в два, — заворчал Томобэ, но всё-таки вышел.

Танигути снова задремал. Он сидел в кресле очень прямо, обе руки аккуратно лежали на подлокотниках, и только голова чуть склонилась набок. Тикаки решил, что всё-таки лучше последовать совету приятеля и отправить Боку в городскую больницу. Но ему очень уж не хотелось говорить об этом с главврачом. Глядя на снег, он стал прикидывать, что и в каком порядке ему предстоит сделать в послеобеденное время. Работы было довольно много, но ничего особенно срочного. В государственных учреждениях всегда так: чем с большим рвением работаешь, тем больше возникает работы, а если не особенно надрываться, то всё происходит как-то само собой. Вот Сонэхара, к примеру, без крайней необходимости с места не двинется, осматривает больных только тогда, когда его об этом попросят, и большую часть времени прохлаждается в ординаторской. Наверное, образцом может служить Танигути: всё своё рабочее время он трудится не покладая рук, зато после окончания рабочего дня и пальцем не пошевелит. К примеру, сейчас, как только проснётся, сразу же запрётся в своей комнатёнке с электрокардиографом. Но ровно в пять всё бросит и — домой. У Тикаки редко выдаётся свободная минутка, а иногда он не уходит домой и после окончания рабочего дня, если не успевает закончить какую-то работу. Его словно что-то подгоняет, торопит, и когда он не загружен по горло, то чувствует себя не в своей тарелке. Он старается до отказа заполнить время работой, словно желая превратить его в какое-то предельно плотное, отзывающееся на его усилия вещество. Его идеал — время, похожее на этот снег, чтобы вот так же безостановочно — час за часом, час за часом… Иногда он кажется себе слишком суетливым. Многие считают его трудоголиком. На самом деле он просто чего-то боится. Да, наверное, он боится пустоты…

Тикаки вытащил из кармана направления на осмотр, принесённые недавно надзирательницей женской зоны. Листочки грубой рисовой бумаги в половину формата А-6.


Доктору Тикаки Направление на осмотр Женская зона, подсудимая № 4 Нацуё Симура Вышеупомянутая сегодня утром во время заседания суда вдруг обнаружила признаки психического расстройства и была препровождена обратно в тюрьму.

Просьба срочно подвергнуть медицинскому обследованию.


Начальник отделения (печать)

Начальник зоны (печать)

Начальник канцелярии (печать)

Постовой надзиратель (печать)

3

Женская зона находится в отдалённой юго-западной части тюрьмы. Это внушительное строение, состоящее из центральной части и отходящих от неё, как зубья гребёнки, шести корпусов. Чтобы до неё добраться, надо выйти наружу, а потом пройти по подземному переходу. Это особый мир, вход в который закрыт всем лицам мужского пола за исключением врачей.

В подземном переходе холодный свет люминесцентных ламп освещал сырой потолок и стены, делая ещё более ощутимой окружающую тьму. К решётке, перед которой он оказался, поднявшись по лестнице, ключи Тикаки уже не подходили. Он нажал на кнопку звонка и, ожидая, пока ему откроют, рассматривал небольшое двухэтажное строение, заваленное снегом. В прежние времена, когда тюрьма была лагерем для военных преступников, там содержали приговорённых к смертной казни. В помещении рядом, чуть севернее, находилась виселица, и им волей-неволей приходилось слышать всё, что происходит во время казни. Теперь исполнение приговоров осуществляется не на территории тюрьмы. Место казни, удовлетворяющее самым современным требованиям, то есть снабжённое гуманным новейшим оборудованием, находится в тюрьме К., расположенной на берегу реки в десятке километров к юго-востоку отсюда. Приговорённых к смертной казни перевозят туда утром, это их последняя принудительная поездка на машине. Правда, мало кто из заключённых это знает. Большинство убеждены, что для казней по-прежнему используется деревянный помост с тринадцатью ступеньками, сохранившийся от военных преступников, совершенно такой же, какие можно увидеть в фильмах из жизни Дикого Запада.

Неожиданно с крыши обрушился снег. Снежная глыба, козырьком нависавшая над каменной лестницей, отвалилась, и взору открылся чёрный бетонный забор, отделявший прежнее место казни. Снова пошёл снег: с неба к земле протянулись аккуратные белые нити. Холодно.

Наконец дверь открыли. В проёме стояла молодая надзирательница с мужским зонтом в руках. На зонте белой краской было написано: «Женская зона». До входной двери Тикаки дошёл вместе с ней под одним зонтом. По широкому коридору, который начинался сразу за дверью, сновали женщины в форме — зрелище весьма необычное для Тикаки, привыкшего видеть вокруг себя одних мужчин. Ему навстречу вышла начальница зоны и, отдав честь, провела в контору. Там были установлены масляные калориферы, все в облупившейся краске и пятнах ржавчины. Да и в целом здешнее оборудование показалось Тикаки несколько устаревшим — в медсанчасти всё-таки было паровое отопление, хотя и с покорёженными (оттого что постоянно выходят из строя) батареями.

— Я прошу вас осмотреть подсудимую Нацуё Симура, — наконец заговорила начальница зоны. Она была в форме и с короткой стрижкой, так что её легко можно было принять за мужчину, но мягкий голос звучал довольно мелодично.

— Она сегодня на суде всех перепугала: заявила вдруг во время допроса, что ничего не знает, ничего не помнит. До сих пор прекра-а-сно помнила всё, что касалось её дела, и бойко отвечала на вопросы, и вдруг ни с того ни с сего всё забыла. Очень уж это подозрительно. Главный судья лично её допрашивал со всей строгостью, но она упорно молчала, будто воды в рот набрала, даже адвокат ничего не смог с ней сделать. В конце концов заседание суда объявили закрытым, решив, что её должен освидетельствовать врач.

— А в чём она обвиняется?

— В убийстве. — Начальница зоны раскрыла лежавшее на столе личное дело и бегло прочитала обвинительное заключение, подшитое к первой странице. — Тут написано, что в ноябре прошлого года она убила троих детей. У неё разладились отношения с сожителем, и она, не помня себя от отчаяния, убила детей — шести, четырёх лет и одного года, — потом хотела утопиться, но ей помешали.

— То есть расширенное самоубийство без согласия одной из сторон.

— Обвиняемая не может себе простить, что убила детей, а сама осталась жива, раскаивается в содеянном и до сих пор во время судебных заседания вела себя вполне благоразумно, да и здесь, в тюрьме, за ней не замечали никаких странностей.

— И как она теперь?

— По-прежнему молчит, иногда только вдруг начинает бормотать: «Ой, не помню, не помню», «Что-то у меня с головой»… Или вдруг принимается плакать…

— Что ж, давайте я её посмотрю.

Начальница пошла впереди. В женской зоне нет железных дверей и глазков — непременной принадлежности тюрьмы. Внутреннее помещение разбито металлическими решётками на отдельные секции с комнатами в японском стиле; комнаты отделены от прохода задвинутыми перегородками, в верхней части которых есть стеклянные окошки. Заключённые могут ходить в уборную, размещающуюся в конце коридора, и имеют свободный доступ в соседние помещения, где находятся их грудные дети. Те из них, кому приговор уже вынесен и кто ждёт перемещения в место отбывания наказания, облачены в голубые робы, подсудимые же, которых здесь большинство и которым разрешено одеваться во что угодно, носят разноцветные яркие платья, — в результате складывается впечатление, что ты не в тюрьме, а в общежитии.

Раздвинулись перегородки, и запахло маслом для волос. Использование этого масла разрешено в тюрьме без всяких ограничений, но всё равно запах волнующий. Матери, кормящие детей грудью, с любопытством поглядывали в сторону Тикаки.

За общими камерами начинались одиночные. Здесь было больше похоже на тюрьму. Нацуё Симура сидела на полу согнувшись. Довольно дорогой костюм цвета сомо был надет кое-как, на лице застыло угрюмое выражение.

— А вот и доктор… — объявила начальница, но женщина не шелохнулась. Однако от внимания Тикаки не укрылся скользнувший по нему взгляд, настороженная морщинка, вдруг пересёкшая лоб. Сев перед женщиной, он сказал:

— Здравствуй. Что случилось?

Женщина слегка наклонила голову и исподлобья посмотрела на него. Она будто бы и не прочь была ответить, но что-то ей мешало. Выбившаяся прядь волос упала на лоб, глубокие морщины в уголках глаз делали её похожей на старуху, хотя ей было чуть больше двадцати.

— Вы не оставите нас наедине? — спросил Тикаки.

Его слова привели начальницу в замешательство.

— Рядом с конторой есть комната для допросов, может быть…

— Лучше здесь. Тут ей спокойнее.

Начальница минутку подумала, потом, кивнув, вышла. Но дверь запирать не стала, предпочла ждать в коридоре.

— Говорят, ты всё забыла? Что с тобой?

Женщина не ответила. Но губы её шевельнулись, будто она пыталась что-то сказать.

— Откуда ты родом?

— Из Акиты, — тихонько проговорила женщина. Некоторое время они беседовали. Женщина отвечала односложно, будто перед ней был полицейский, устанавливающий её личность, но тем не менее Тикаки всё-таки удалось узнать то, что его интересовало.

Она родилась в каком-то городишке префектуры Акита, закончила среднюю школу и пошла работать на прядильную фабрику. В двадцать лет уехала в Токио и нанялась в служанки. Потом вступила в любовную связь с хозяином, имеющим жену и детей, он снял ей квартиру, где она и поселилась. Она трезво оценивала своё положение, сознавала, что была простой содержанкой, что таких, как она, тысячи. Однако когда речь зашла о том, что произошло с ней дальше, ответы её сделались расплывчатыми и невнятными.

— От этого человека у тебя были дети…

— Да, кажется, были…

— Ты хочешь сказать, что не помнишь?

— Нет, точно были. Да, были. Вот только…

— Ты не помнишь, что за человек был твой муж?

— Хороший человек.

— Ты виделась с ним в последнее время?

— Он ко мне не приходит. Да нет, что это я? Нет у меня никакого мужа.

— Сегодня ты была в суде, так? Что там произошло?

Внезапно женщина заплакала, обеими руками вцепившись в циновку. На пол закапали слёзы.

— Я хочу как можно быстрее получить приговор. Но я всё забыла, я не понимаю, о чём меня спрашивают. Я не знаю, как мне быть. Не знаю…

— А ты хочешь вспомнить то, о чём забыла? — Он пристально смотрел женщине в глаза.

Женщина с готовностью кивнула и села более прямо. На её измятом лице появилось чуть более осмысленное выражение. Вместе с тем в её позе, в движениях была какая-то неуверенность, — казалось, стоит чуть толкнуть, и она упадёт. Тикаки быстро, словно творя заклинание, произнёс:

— Ты падаешь, падаешь назад.

Женщина тут же начала валиться назад, и он удержал её, ухватив за плечи. В дверную щель за ними подглядывала начальница зоны. Но, не обращая на неё внимания, Тикаки продолжил. Женщина достаточно легко поддавалась внушению, ещё немного и она погрузится в гипнотический сон.

— Так, теперь вперёд. Падаешь вперёд. Падаешь.

Женщина резко выпрямила верхнюю половину туловища, как будто в неё вдруг воткнулся стержень, и повалилась вперёд. Она упала бы, если бы Тикаки её не поддержал. Её глаза были закрыты, лицо приобрело спокойное выражение. Тикаки убрал руки и тихо приказал:

— Теперь ты можешь встать. Ты можешь прекрасно стоять без посторонней помощи. Та-ак. Ты спокойна. Совершенно спокойна. Ты вспомнила всё, что забыла. Ты всё помнишь. Ты всё вспомнила.

Кивнув, женщина села. Дыхание её выровнялось. Из-за двери доносилось куда более шумное и тяжёлое дыхание начальницы зоны. В детской заплакал младенец. Под сомкнутыми веками женщины подрагивали глазные яблоки. Тикаки решил выждать ещё минуту. Ребёнок продолжал плакать.

— У тебя был маленький ребёнок. Как его звали?

— Ребёнок. Кадзуо. Совсем крохотный.

— Сколько лет старшему ребёнку?

— Шесть.

— Имя?

— Фумико.

— Сколько лет среднему ребёнку?

— Четыре.

— Имя?

— Миико.

— Видишь, ты всё прекрасно помнишь. Теперь расскажи о том, что с тобой случилось.

Женщина кивнула, затем быстро заговорила на правильном, даже слишком правильном языке.

— Он ко мне хорошо относился. Всегда присылал деньги на жизнь, делал всё, что полагается мужу. Потом почему-то вдруг пропал и больше двух месяцев не появлялся. Я соскучилась и с дочкой пошла к нему в Кавагути. День был очень холодный, ветреный, я позвонила у двери, мне сначала ответили, но, когда я назвалась, отвечать перестали. Я долго ждала, но тут дочка стала жаловаться, что замёрзла, и мы ушли. Ночью у меня голова горячая стала, я не могла заснуть. К утру похолодало; старшей дочке захотелось пи-пи, я её отправила в туалет. Когда она вернулась, я прижала её к себе, стала баюкать, и тут мне стало так её жалко — я подумала, вот вырастет она, а ничего хорошего в её жизни не будет. «Хочешь с мамой уехать далеко-далеко?» — спросила я её, и она радостно так заулыбалась. Я ей объяснила, что далеко — это значит умереть, тогда она покачала головой и сказала, что умирать не хочет, потому что там ей будет слишком одиноко. «Там тебе вовсе не будет одиноко», — утешала я её, и спела песенку о дожде: «Дождик льётся, где ты, где ты, светлая луна…», дочка её очень любит. Она стала подпевать, и мы спели хором. Тогда я размотала полотенце, которое лежало у меня под головой, и прошептала ей на ушко: «Ну, а теперь прощай, ладно?» Она заулыбалась, тут я и задушила её полотенцем. Она сразу же умерла — петуху свернуть шею и то труднее. Тогда я её поцеловала: «Ах ты моя бедняжка!» — и задушила младшую девочку. Она вырывалась, но всё-таки тоже быстро умерла. Оставался мальчик; он совсем ещё маленький, полотенце для него было великовато, поэтому я из аптечки вынула бинт и задушила его бинтом. Такой послушный малыш — умер сразу же. Потом я вскипятила воды и обмыла всех троих, как полагается, потом нарядила их получше. Вроде как в детстве наряжала любимых кукол. Потом надела траурное платье и подкрасилась. Посмотрела в зеркало — такая молоденькая, совсем как когда мы с ним только познакомились. Я хотела повеситься, но не могла найти ничего подходящего, только ремни да какие-то шнурки. Тогда я вышла на улицу. Было уже темно. Шла по берегу реки, там был мост, я залезла на перила и прыгнула в воду. Но река оказалась совсем мелкой, и утонуть мне не удалось, я нарочно держала лицо под водой, чтобы умереть, но вода была такая жирная и так воняла… Тут пришли какие-то люди, вытащили меня на берег и на «скорой» отвезли в больницу. Пришёл главный начальник и спросил меня: «Ты убила своих детей?» Мне стало грустно, и я заплакала. Я так плакала, что мне сделали укол, а когда проснулась, рядом был муж; он стал меня бранить, говорил, зачем ты такое сделала.

Начальник объяснил ему, что надо соблюдать закон, на меня надели наручники и отвели в камеру предварительного заключения. Там были одни мужчины, они меня утешали, мол, что ж ты так, сестрица, давай, гляди веселей. Пришёл муж и сказал, что детей уже похоронили и что он мне больше не муж, стал требовать, чтобы я поставила печать на какую-то бумагу, и я приложила большой палец. Потом стены в той камере стали темнеть, да, темнеть, меня перевели сюда, а тут ещё темнее, а сегодня во время суда вдруг раз — и полная тьма.

Тут лицо женщины исказилось, и она повалилась ничком на пол. Хрупкие плечи затряслись, из глаз покатились слёзы.

— Что с тобой? — Тикаки хотел окликнуть женщину, но её имя вдруг выскочило у него из головы.

— Нацуё Симура! — позвала из коридора начальница зоны.

Нелепо вышло, подумал Тикаки. Своим криком она могла вывести женщину из гипнотического сна. Войдя в камеру, начальница, деланно улыбаясь, сказала:

— А я слышала, всё слышала! Ты всё прекрасно помнишь! Достаточно, чтобы получить приговор. Так что успокойся, всё расскажи и быстренько отделаешься. Вот уж не повезло тебе! Теперь, если будешь хорошо себя вести, твоим детишкам на том свете будет лучше.

— Не помню, ничего не помню, всё забыла! — раздражённо закричала женщина.

— Да ты только что всё помнила. Что ты сделала со своими детьми? Отвечай!

— Не знаю, ничего не знаю.

— Что ты сделала со своими детьми? Говори! — рассвирепела начальница.

Женщина затрясла головой. Тикаки сделал начальнице знак глазами. Он вышел в коридор, и начальница сразу же последовала за ним.

— Она всё прекрасно помнит, только придуривается, что всё забыла. Вот нахалка! Я-то уж готова была её пожалеть — слабая женщина, что с неё возьмёшь.

— И всё-таки она всего лишь слабая женщина. Она ничего не может с собой поделать. Она на самом деле не помнит ничего из того, о чём только что говорила.

Тикаки подумал, что надо бы объяснить начальнице, в чём суть болезни Нацуё Симура, но только с чего начать? Как расскажешь о бессознательном и гипнозе, о душевных страданиях и душевном гнёте, о раздвоении личности, об амнезии? В действиях женщины, если проанализировать их с точки зрения психопатологии, нет ничего странного, — напротив, это самый обычный, весьма типичный случай. Но даже если он сумеет всё это объяснить, ему вряд ли удастся облегчить страдания Нацуё. При такой психической травме это весьма затруднительно.

Можно даже сказать, что медицина здесь бессильна. Пожалуй, наилучший выход для этой женщины — всё забыть. Только забыв всё, что с ней случилось, она сможет жить дальше.

Они пришли в контору. Там занималась какими-то служебными делами молодая надзирательница. Оказавшись перед тёплым калорифером, Тикаки вдруг осознал, как сильно продрог, и поднёс к нему закоченевшие руки.

— Извините, что так получилось, — склонила голову начальница зоны. — Мне не надо было входить, когда вы с ней занимались…

— Ничего. Просто состояние у неё достаточно сложное, и не всё можно объяснить. То, что вы говорите, тоже правильно. Вот только… — Тикаки задумался.

Начальница сняла с калорифера чайник и заварила чай. На башне пробили часы. Маленькими пухлыми ручками начальница передала Тикаки чашку чая. Поставить Нацуё Симура диагноз, иначе говоря, навесить на неё ярлык с названием болезни, описанной в любом учебнике психиатрии, проще простого. У неё налицо все симптомы истерической амнезии. Проблема в том, что с ней будет, после того как он поставит диагноз. Начальница зоны склонила голову набок.

— Я хотела спросить, а почему Симура так упорно твердит, что всё забыла, тогда как прекрасно всё помнит?

— Как бы это вам объяснить… Дело в том, что она говорила, находясь в состоянии гипноза, то есть совершенно бессознательно. Под гипнозом она помнит всё, а когда возвращается в обычное состояние, не помнит ничего.

— Но мне показалось, что она это делает нарочно!

— Да, такое впечатление действительно может сложиться, но на самом деле она просто не владеет собой. Можно даже так сказать — у неё хватает сил лишь на то, чтобы помнить о случившемся с ней исключительно в состоянии гипнотического сна.

— Вы говорите, что она делает это во сне, но, простите, может быть, я лезу не в своё дело, но ведь она говорила так же, как говорит всегда.

— Да, на первый взгляд это действительно так. Но вспомните: на самом деле её речь не была вполне естественной. Разве в обычное время она говорит вот так, без остановки, да ещё правильным языком, совсем как телевизионный диктор? Она ведь из провинции и говорить должна соответственно, разве не так?

— Как вам сказать… — Начальница повернулась к склонившейся над столом надзирательнице (именно она-то и встретила Тикаки у входа в женскую зону). — Ты не знаешь, как говорит обычно Симура? У неё что, провинциальный выговор?

— Да, — ответила та, выпрямляясь. — У неё довольно-таки сильный провинциальный выговор. А уж когда она разговаривает с Фусой Судзуки, которая тоже из Акиты, они говорят на таком диалекте, что я вообще ничего не понимаю. Правда, может, они нарочно…

— Вот, пожалуйста, — сказал Тикаки, — значит, она говорила совершенно иначе, чем обычно, на языке, который требовал от неё определённых усилий. Это доказывает, что, когда она говорила, её сознание было отключено, зато включилось подсознание.

— Чудеса! — сказала начальница. В её голосе не было никакой иронии — и что же, вывести её из этого — как его там? — бессознательного состояния трудно?

— Да, довольно трудно. Она очень страдает из-за того, что убила собственных детей, и забыть об этом — для неё счастье. Вот потому-то… — Тикаки помедлил, потом решительно продолжил, — потому-то мне и не хочется её лечить. По-моему, её лучше оставить в её нынешнем состоянии, когда она ничего не помнит.

— Да ведь это просто надувательство! — вдруг воскликнула молодая надзирательница.

Тикаки удивлённо взглянул на неё. Худощавая, с тонкими губами. Осунувшееся личико недоедающей школьницы. Явно не собираясь отступать, она с негодованием смотрела на Тикаки, не обращая внимания на знаки, которые делала ей начальница.

— Нацуё Симура убила троих детей. Она должна это понимать и понести наказание за своё преступление, — чётко и раздельно проговорила она.

— Замолчи, нельзя так говорить с доктором, — поспешила урезонить её начальница.

— Да ничего. Мне интересно, — улыбнулся Тикаки. — Обязательно скажи, что ты думаешь по этому поводу.

— Ну-у… — Молодая надзирательница покраснела, но потом, словно сама на себя рассердившись, заговорила ещё быстрее.

— Эта Симура просто слишком избалована. Сначала её баловал мужчина, от которого она заимела ни больше ни меньше как троих детей, а как только он перестал её баловать, тут же их прикончила. Потом она попыталась пристроиться под крылышко к самому могущественному властителю на свете — смерти, но потерпела неудачу и теперь цепляется за другого покровителя — безумие, рассчитывая, что ей удастся всё забыть. Она эгоистка, думает только о себе. Это возмутительно, этого нельзя допускать!

— Это так… — оправдывающимся тоном сказал Тикаки, ощущая на своём лице жалящий взгляд молодой надзирательницы. — Ты совершенно права. Но можно ведь и посочувствовать страданиям матери, которая дошла до того, что решилась умереть вместе с детьми.

— И ничего эта Симура не страдает. Она просто слезла с одной шеи и пересела на другую — первую, которая ей подвернулась.

— Но ведь женщина существо вообще слабое: чтобы выжить, ей обязательно надо к кому-нибудь прислониться. К тому же в том, что с ней случилось, виновата не только она одна. Тут много всего намешано — бедность, переезд в Токио, мужской эгоизм, одиночество, неотделимое от жизни в большом городе, снисходительное отношение общества к мужчинам, имеющим содержанок…

— Но ведь Симура не единственная, у многих женщин судьба складывается примерно так же. Её ведь никто не заставлял, она сама сделала именно такой выбор. То есть всегда шла на поводу у обстоятельств.

— Шла на поводу у обстоятельств… — Тикаки не сразу нашёл, что ответить. Он сознавал, что молодая надзирательница загнала его в угол, но это его скорее забавляло. Обычно надзиратели, то ли соблюдая субординацию, то ли просто в силу свойственного им равнодушия, не позволяют себе вступать в открытые пререкания с врачами, во всяком случае, Тикаки до сих пор с этим не сталкивался. Он с интересом смотрел, как, следуя за движениями тонких губ, беспрестанно подрагивают — словно живые существа — крылья её носа.

— Симура мастерица выдумывать всякие небылицы. Умеет разжалобить и выставить себя жертвой.

— Ну, я бы не сказал, что всё это выдумки. Её соблазнил безответственный человек, сделал ей троих детей — это-то во всяком случае факт.

— Никто её не обманывал, она стала с ним жить по собственной воле, что касается детей, то у неё были свои причины ими обзаводиться.

— Значит, ты считаешь, что она одна виновата в совершённом преступлении?

— Разумеется. За преступление прежде всего отвечает тот, кто его совершил.

— Знаешь, — вмешалась начальница, — это судьям решать, кто виноват, а кто нет. Тут мы, работники тюрьмы, не имеем права голоса.

— Слушаюсь, — неожиданно покорно кивнула молодая надзирательница.

— И всё же… — Тикаки окинул взглядом обеих женщин и опустил глаза, так и не сумев решить, чью сторону принять. Потом не удержался и быстро заговорил: — Ну, а если говорить о преступлении вообще? Допустим, что какой-то человек совершил убийство. Мы ведь вправе свободно обсуждать, кто в этом виноват, или нет? Мне кажется, что и работникам тюрьмы это не возбраняется.

— Да, но вы ведь говорили о Симура.

— Так ведь и в её деле есть общие для всех преступлений моменты. И если мы встанем на её точку зрения, то есть уясним себе ту обстановку, в которой она конкретно жила, то сможем реконструировать все её действия как совершенно естественные. Когда человеку удаётся реконструировать чьи-то действия, в нём просыпается сочувствие — так уж мы устроены. И в данном случае речь идёт не о том, чтобы простить эту женщину, то есть не о том, чтобы отказаться от её лечения, а прежде всего о том, чтобы суметь увидеть в ней человеческое существо.

— Что-то непонятно, — сказала начальница, а молодая в один голос с ней воскликнула: «Это-то понятно…»

— И что именно тебе понятно? — сердито спросила начальница.

— Сейчас скажу, — ответила молодая надзирательница и без всякого страха посмотрела прямо в глаза начальнице.

— Я понимаю доктора. Но мне кажется, что сочувствовать Симура и одобрительно относиться к её женской слабости — это далеко не одно и то же. Я не считаю, что слабому человеку можно простить всё что угодно.

— Знаешь, хватит уже, перестань, доктор занят…

— Слушаюсь… — послушно кивнула молодая надзирательница и снова склонилась над своими бумагами.

Начальница зоны взяла зонт и поднялась. Тикаки последовал за ней. Она дошла с ним до решётки и смущённо сказала:

— Наверное, вы удивлены? Эта девушка недавно у нас работает, у неё неприятная привычка тут же выкладывать всё, что придёт в голову. Признаться, я побаиваюсь нынешних молодых девиц.

— Ничего страшного. Всё, что она говорила, очень логично и наводит на размышления.

— А что делать с Нацуё Симура?

— Я хотел бы ещё немного за ней понаблюдать. Я отправлю в суд своё заключение в том смысле, что здесь имеет место психогенная реакция.

— Условия содержания менять не надо?

— Мне кажется, её лучше перевести в общую камеру. При её болезни показано быть в коллективе, а не оставаться в одиночестве.

— Вы хотите сказать, что она может покончить с собой?

— Это тоже не исключено. К тому же у неё ярко выраженное стремление к одиночеству.

Подул ветер, и их засыпало снегом. Начальница поспешно отперла замок и повела Тикаки по подземному переходу. Решётка захлопнулась за ними с тяжёлым скрежетом, и ему на миг показалось, что его заперли в подземелье.

4

Этот человек всегда сидел лицом к стене и, предоставляя окружающим возможность созерцать свою сутулую спину, рисовал в студенческой тетради космические корабли. Пальцы его крепко сжимали шариковую ручку, а с лица не сходило выражение серьёзности, достойное священника, служащего божественную литургию. Этой литургией он наслаждался один, не обращая внимания на звучавшие диссонансом вульгарные вопли окружающих. Он рисовал целыми днями, с того мгновения, когда на тетрадку падал первый, ещё совсем слабый, солнечный луч, до минуты отбоя, когда выключали освещение, рисовал, отрываясь только на самое короткое время, необходимое для еды и отправления естественных надобностей, рисовал с прилежанием, в которое вкладывал всю накопившуюся в нём энергию, рисовал со стоическим упорством, ни на миг не меняя позы. Космические корабли на его рисунках представляли собой соединение окружностей, овалов, прямоугольников, параллелограммов и прочих геометрических фигур, но, поскольку он рисовал их от руки, не пользуясь ни линейкой, ни циркулем, линии получались неровными, и, несмотря на всю его основательность, прилежание и стоическое терпение, рисунки казались нечёткими, сделанными на скорую руку, на что время от времени ему указывали как соседи по палате, так и случайные посетители. Однако его это не смущало, он свято верил, что все его рисунки в равной степени представляют собой большую ценность, что каждый из них уникален, оригинален, является новым словом в космонавтике и должен рассматриваться как весомый вклад в развитие космических исследований. Он с некоторой даже жалостью смотрел на тех, кто посмеивался и издевался над ним, самого его вполне удовлетворяло то, что он делал, и энтузиазм его был поистине неиссякаем. К тому же он не чувствовал себя одиноким, он постоянно слышал голоса пришельцев из космоса, видел их, близко общался с ними; ему удалось наладить связь с жителями многих других планет, и все они хвалили нарисованные им космические корабли, признавали их ценность и превозносили его добросовестность, трудолюбие и стоическое упорство. Поэтому если допустить существование счастья как некоего душевного феномена, порождаемого исключительно человеческим сознанием, то этот человек был абсолютно счастлив…

Трещины и грязные пятна на стенах, выхваченные светом люминесцентных ламп, свидетельствуют не столько о ветхости и усталости этих стен, сколько об их солидности и непоколебимости, — они простояли много десятков лет и будут стоять ещё столько же. Тикаки подумал о том, что вполне материальное сооружение, которое называют тюрьмой, зиждется на духовной деятельности, которую принято называть заботой об общественной справедливости и порядке, и что эта духовная деятельность так же солидна и непоколебима, как эти стены. Идя по стиснутому стенами подземному ходу, слушая, как отдаётся от стен негромкий звук его шагов, он вспомнил о человеке, рисовавшем космические корабли.

Тот человек вот уже тридцать лет, то есть больше, чем он, Тикаки, прожил на этом свете, находился в отделении для хроников психиатрической больницы, где Тикаки бывал раз в неделю. За эти тридцать лет он израсходовал огромное количество студенческих тетрадей на рисунки космических кораблей. Тетради грудами громоздились вокруг него, будто укрепления, ограждавшие его от внешнего мира, причём это была лишь небольшая часть — самые старые потихоньку выносил санитар. Остальные обитатели палаты клеили пакеты, подбирали вкладки для журналов, прикрепляли к багажным биркам проволоку; санитары иногда порывались приобщить к этим работам и того человека, но тот всегда энергично сопротивлялся, мол, его рисунки и есть самая важная работа на свете. «Ты бы занялся какой-нибудь работой». — «А разве я не работаю?» — «Но ведь ты просто рисуешь!» — «А разве рисовать — не настоящая работа?» В самом деле — Тикаки вдруг понял это совершенно отчётливо, — неумелые геометрические фигуры — круги, эллипсы, прямоугольники и параллелограммы — были для того человека «самой настоящей работой», и санитару нечего было возразить, к тому же, чтобы возразить, он должен был прежде всего доказать, почему та работа, которую он даёт другим обитателям палаты, то есть изготовление бумажных пакетов, журнальных вкладок и багажных бирок, является «настоящей работой». Признавая этого человека душевнобольным, он, психиатр, невольно встаёт на позицию общественной справедливости, порядка и здравого смысла, то есть принимает сторону простых обывателей, которых в нашем мире большинство, простых обывателей вместе с их обывательскими убеждениями и обывательским образом жизни, и делает всё, чтобы перечеркнуть добросовестность, трудолюбие и стоическое упорство этого рисовальщика космических кораблей. И разве не так же он ведёт себя здесь, в тюрьме, где его пациентами являются заключённые? Та женщина решила вместе с детьми совершить путешествие в страну смерти, она верила, что это будет замечательное путешествие, нарядила детишек в лучшие одежды, сама тоже подкрасилась и надела траурное платье, и только в результате нелепой случайности дети отправились в это путешествие одни, а она осталась. И закон, созданный простыми обывателями и основанный на обывательских представлениях, игнорируя решимость и веру этой женщины, квалифицировал её действия как убийство, и сам он, Тикаки, будучи официальным представителем закона, должен выступать от его имени и лечить эту женщину-убийцу против её воли — ради того лишь, чтобы её проще было привлечь к судебной ответственности. Для этой женщины самое желанное сейчас смерть, забвение, безумие, окончательный выход за рамки человеческого существования — да она и так уже перестала быть человеком, а все — и судьи, и следователи, и начальница зоны, и та молодая надзирательница, и сам он, являющийся официальным представителем закона, — стараются насильно вернуть её в человеческое измерение. От этих мыслей у Тикаки спирало дыхание, он двигался вперёд, стиснутый солидными и неколебимыми стенами, рассекая холодный воздух подземелья, казавшийся ему твёрдым и прозрачным.

Послышались шаги: кто-то спускался вниз по лестнице. Появилась группа женщин в наручниках и кандалах. Они шли ему навстречу, и их небольшие округлые и мягкие тела, облачённые в яркие — красные, жёлтые — платья, невольно притягивали его взгляд. Поравнявшись с Тикаки, женщины, даже не взглянув не него, низко наклонили головы и привычной арестантской походкой быстро прошли мимо, позвякивая наручниками. Надзирательницы с намотанными на запястья концами верёвок шли за ними, выпятив грудь, словно крестьянки, еле поспевающие за спешащей к дому скотиной. Пользуясь тем, что они при исполнении, они лишь наспех кланялись Тикаки, почему-то смущённо отводя глаза.

Когда он подошёл к сборному пункту службы безопасности, атмосфера резко переменилась, стала мужской. Двери служебного помещения были распахнуты настежь, перед телевизором сидели охранники с пистолетами на боку. Стену в три ряда украшали фуражки, полицейские дубинки, наручники, верёвки и прочее. На противоположной стене висели странные предметы, невольно напоминавшие экспонаты какой-то диковинной коллекции, — куски белой пеньковой ткани и непонятные кожаные изделия, похожие на уздечки, но на самом деле это были смирительные рубашки и кляпы — в этой комнате не могло быть ничего лишнего. Тикаки много раз видел всё это, но каждый раз, когда он попадал сюда, ему становилось немного не по себе: будто это он преступник, будто это на него устремлены подозрительные взгляды охранников. Непонятно почему, но сегодня это чувство было особенно сильным. Может быть, потому, что с той минуты, как начальница женской зоны заперла за ним решётку и он сделал первый шаг по подземному переходу, у него возникло ощущение, что он вступил в тёмный мир заключённых?

Тикаки толкнул дверь общего отдела и попросил знакомого надзирателя выдать ему личное дело Рёсаку Оты.

— А, это тот тип, которого сегодня отправили в больницу? Его дело сейчас как раз у доктора.

— Мне нужен не Тёскэ Ота, а Рёсаку Ота.

— A-а. Они ведь соучастники? Соучастников вроде бы не содержат в одной зоне — таково правило. Следовательно, Рёсаку Ота у нас не в нулевой зоне, а на втором этаже третьего корпуса. А, вот оно. Больше ничего не нужно?

— Ах да, — вспомнив, добавил Тикаки, — ещё дайте мне дело Сюкити Андо. Это, кажется, нулевая зона.

Когда его попросили отметиться в книге выдач, Тикаки обнаружил, что у него нет с собой печатки. Обычно он носил её в кармане пиджака, ведь в тюрьме то и дело требуется где-нибудь ставить свою печать, но пиджак-то он сменил, а печатку переложить забыл.

— А оттиска пальца не достаточно?

— Вот уж не знаю, вроде бы раз вы доктор, то, наверное, можно, но с другой стороны… — И, словно говоря: «Как бы начальство не придралось…», надзиратель покосился на начальника отдела, потом вдруг спохватился: — Да, кстати, у вас находятся дела Итимацу Сунады и Такэо Кусумото, их надо срочно вернуть. Их затребовал начальник тюрьмы.

— Прямо сейчас? Я иду в больничный корпус.

— Если вы заняты, я за ними кого-нибудь пошлю. Заодно можно взять вашу печатку, тогда я перешлю вам и эти два дела.

Тикаки позвонил в ординаторскую и попросил подошедшего к телефону Сонэхару отдать лежащие на столе дела и достать печатку из ящика стола.

— А вы где, доктор? Вас разыскивал наш генерал. Он этим занимается с самого утра, пора бы вам сюда заглянуть. Ну вы и смельчак. Я-то был уверен, что вы уже с ним виделись.

У Тикаки не было никакого желания встречаться с главврачом, прежде чем он осмотрит Боку ещё раз. Проще простого было позвонить ему отсюда, но его не оставляло тревожное чувство, что если он так сделает, то упустит что-то очень важное. Есть нечто общее, что связывает этих троих — «того человека», «ту женщину» и Боку. И ему хотелось понять, что именно.

Он шагал большими шагами по центру широкого коридора. Справа — окна, слева — забранные металлическими решётками проходы к камерам, при этом пол кажется покатым: когда идёшь, тебя невольно тянет вбок, к решёткам. Но Тикаки знал, что это иллюзия. Когда в коридоре мыли пол, он видел, что вода стекает к окнам. Несовпадение поведения воды и собственных ощущений вызвало у него лёгкое головокружение. В таких случаях он не успокаивался, пока не находил непонятному феномену научное объяснение. Первое объяснение было таким: справа, там где окна, — светлее, потому и создаётся ощущение подъёма, а со стороны решёток — темнее, вот и кажется, что пол понижается. Однако, как следует понаблюдав за правой стороной коридора, он убедился, что его гипотеза неверна. Второе объяснение носило психологический характер: ощущение перепада уровней возникает потому, что окна ассоциируются с волей, а решётки — с тюрьмой. Для того чтобы найти подтверждение этой гипотезе, Тикаки попытался выяснить, действительно ли пол за решётками кажется немного ниже, если смотреть на него извне, и убедился, что это так. Второе объяснение вполне удовлетворило его, и с тех пор, проходя по этому коридору, он каждый раз вспоминал о своих изысканиях и затраченных на них усилиях. Конечно, это были не такие уж и значительные усилия, но ведь именно с этого и начинается наука: человек затрачивает определённые усилия на то, чтобы уяснить для себя характер причинно-следственных связей случайно замеченных явлений. Вдруг он вспомнил о непонятном головокружении, которым страдал Такэо Кусумото.

У этого приговорённого были какие-то странные симптомы. Он жаловался, что пол его камеры вдруг начинает крениться и колебаться, а иногда, как лифт, резко идёт вниз. То есть, с точки зрения медицинского здравого смысла, тут было не системное головокружение, с характерным для него ощущением вращения, которое, как правило, является следствием лабиринтита или каких-нибудь других заболеваний внутреннего уха, а что-то совсем другое, ведь главным у Кусумото было ощущение проваливания. Когда Тикаки предположил, что причиной может быть его нынешнее душевное состояние, в частности страх смерти, Кусумото едва заметно усмехнулся и рассказал историю своего падения со скалы в Северных Альпах. Якобы при этом у него возникло ощущение, будто он уже умер и смотрит на мир «с того света». Это было не очень понятно, к тому же неясно, какая связь существует между приступами головокружения и падением. В этом взгляде «с того света» было что-то, что выпадало из системы тех медицинских знаний, которые Тикаки получил в университете. Что-то такое, что не подчинялось законам причинно-следственной связи, применяемым при классификации, анализе и толковании определённого набора симптомов.

Вдруг что-то случилось. Пол, всегда казавшийся покатым, понижающимся к той стене, где были проходы к камерам, перекрутился, как тянучка, и тут же как ни в чём не бывало застыл на месте. Тикаки остановился. За миг до того, как застыть, пол подёрнулся рябью, словно поверхность воды. Может, землетрясение? Или у него спазм сосудов головного мозга? Нет, всё это далеко не так просто: ни землетрясение, ни нарушение кровоснабжения мозга здесь ни при чём, это что-то другое, выходящее за пределы чисто физических и физиологических явлений, какая-то зловещая чёрная тень, предвозвестие неотвратимых изменений в фундаменте, на котором зиждется мир. Как будто ты стоишь на высокой башне и смотришь вниз, на далёкий дольний мир, зная при этом, что, пока ты вцепляешься в перила, жизнь твоя в безопасности, но стоит тебе сделать всего один шаг вперёд, ты полетишь вниз, и пусть вокруг — сверкающий полдень, всего миг отделяет тебя от чёрной лаковой тьмы… Немного преувеличенное сравнение, но всё же… В сознании почему-то вдруг всплыли слова «по ту сторону». Да, именно так, он словно сквозь щёлку заглянул на ту, «другую» сторону. Пока он шёл по подземному коридору к пункту охраны, эта та, другая, сторона постепенно надвигалась на него и наконец, на миг мелькнув перед взором, тут же исчезла. Тикаки сделал несколько шагов вперёд, неуверенно нащупывая землю под ногами, словно человек, идущий в полной темноте. Подошвы ботинок ощущали твёрдость пола, за окном было светло от снега, бетонные стены застыли в серой неподвижности. Кто-то поравнялся с ним. Словно очнувшись вдруг от сна, Тикаки быстро пошёл вперёд. На этот раз ничего не произошло.

5

Увидев перед собой почтительно кланяющегося Ямадзаки, Тикаки тут же вспомнил о Сонэхаре. Он готов был упрекнуть надзирателя, не сообщившего ему о том, что его больных осматривал другой врач, но, взглянув на его добродушное лицо, почувствовал, что недовольство куда-то улетучилось, и как бы между прочим спросил:

— Я слышал, доктор Сонэхара к нам заходил утром?

— Да. — Лицо у Ямадзаки напряглось. Короткая шея утонула в воротнике мундира. — Дело в том… Видите ли, я забыл вам доложить… Сию минуту, постойте-ка… — Он нацепил очки и вытащил записную книжку. — Да, вот, здесь у меня записано. Доктор Сонэхара прибыл в больничный корпус в 10.27, убыл в 10.29.

— Как? Он провёл здесь всего две минуты? — горько усмехнулся Тикаки.

— Так точно.

— Но он ведь осматривал Боку?

— Он только заглянул к нему, даже не входил в палату.

— Не входил в палату? Странно… И это называется осмотрел? — Тикаки вспомнил, каким безапелляционным тоном Сонэхара излагал ему своё заключение.

— Да, и вот ещё, — Ямадзаки полистал свою книжку, — в 13.21 прибыл доктор Танигути и до сих пор находится в корпусе.

— А, Танигути здесь? Вот здорово! — Тикаки не удержался от радостного восклицания.

Он тут же хотел идти в палату Боку, но Ямадзаки продолжал говорить с явным намерением на этот раз не упустить в своём докладе ничего…

— Ещё вам звонил главный врач. Просил вас зайти.

— Сказал, по какому поводу?

— Нет, ничего такого…

— Впрочем, я и так знаю. Это всё по поводу Боку. Потом схожу.

— И ещё Ота. Он съел весь обед.

— Вот как? Всё съел сам?

— Я при этом не присутствовал, но всё, что ему поставили на стол, как-то незаметно исчезло.

— Значит, всё-таки съел. — Тикаки не скрывал своего торжества. — Я так и знал. Синдром Ганзера, как правило, сравнительно быстро проходит. Но не исключено, что он опять станет странно себя вести. А ещё что-нибудь необычное в его поведении было?

— Он попросил письменные принадлежности. Я долго колебался, дать ему или нет, пытался звонить вам, но не дозвонился. Так что на свой страх и риск дал ему карандаш и клочок бумаги.

— Прекрасно. Ну и что он?

— Прилежно пишет. По мне, так пусть лучше пишет, чем вопит целыми днями. Как бы это сказать? Он кажется вполне нормальным, не верится, что перед тобой сумасшедший.

— Да? Я внимательно его обследую. — Тикаки вспомнил слова Фудзии: «Боюсь, что вы ошибаетесь. Он просто придуривается». Конечно, ему хотелось, чтобы его диагноз подтвердился, но факт остаётся фактом: он ещё слишком неопытен и вполне может ошибаться. Как только выяснилось, что симптомы, обнаруженные у Оты, совпадают с описанными в медицинских справочниках, он ощутил какую-то неуверенность: а может, ему кажется, а на самом деле никакого сходства и нет?

Войдя в палату Боку, Тикаки обомлел. Пол, стены и даже частично потолок были очищены от налипшей на них блевотины, чистое постельное бельё сверкало белизной. Боку лежал в трусах и в марлевой повязке, по рукам и ногам бинтами примотанный к койке. К левой части грудной клетки были на резиновых присосках прикреплены электроды, рядом Танигути манипулировал переносным электрокардиографом. Двое санитаров почтительно стояли рядом совсем как бодхисаттвы при Будде.

— Привет, — кивнул Тикаки, глядя на профиль Танигути. Толстая бровь медленно зашевелилась, как гусеница.

— С сердцем у него всё в порядке. Никаких изменений миокарда тоже нет. Я взял у него кровь и мочу на анализ. Перед этим вымыл его всего с мылом. И знаешь что? Эпидермис не обнаруживает никаких признаков обезвоживания. То есть можно сказать, что состояние его удовлетворительно во всех отношениях.

— То-то и оно… — Тикаки некоторое время стоял, переводя взгляд с кончиков пальцев Танигути, проворно крутивших ручки настроек, на кривую, появлявшуюся на диаграммной ленте. Танигути специально для него сделал ещё одну электрокардиограмму.

Прикрученный к кровати, как подопытное животное, Боку, судя по всему, смирился, во всяком случае, он лежал не шевелясь, дыхание у него было ровное. Марлевая повязка, надетая, скорее всего, для того, чтобы в случае чего рвотная масса не попала на окружающих, оставалась сухой. Обтянутый кожей череп, ввалившиеся глаза не отрываясь смотрят в потолок. Тикаки это показалось странным, он привык к тому, что, входя в палату, всегда натыкался на напряжённый, враждебный взгляд Боку.

— Когда я его осматривал утром, — сказал он, наклонив голову, — у него была аритмия. Пульс учащённый.

— У него он и сейчас такой. — Танигути ткнул пальцем в кардиограмму. — Но это функциональные изменения. Ничего особенного.

— Вот как… — кивнул Тикаки.

Трудно было не считаться с мнением Танигути, который в университете специализировался по кардиологии.

— Пойдём в ординаторскую, там обсудим. — Привычным движением Танигути снял электроды с груди Боку и стёр остатки солевого раствора. Затем развязал бинты, стягивавшие его запястья, и снял с лица маску. Освобождённый Боку повернулся к Тикаки и как спрут вытянул губы. Он явно приготовился извергнуть из себя фонтан рвоты. Тикаки отступил, защищаясь, но вместо рвоты изо рта Боку вырвался воздух.

— Я сделал ему промывание желудка. Он теперь совершенно пуст, — засмеялся Танигути. — Сейчас дам ему барий и сделаем рентген желудка. Прямо сейчас на каталку — и в рентгеновский кабинет. Томобэ уже, должно быть, заждался.

Выйдя из палаты Боку, они пошли в смотровую.

— Да уж, ты ничего не упустил, — сказал Тикаки моющему руки Танигути. — Я даже не ожидал. Но, видишь ли, без досконального обследования невозможно понять, что с ним. Сейчас важно одно — спасти ему жизнь, а для этого необходима по возможности полная информация о его организме. Я тебе очень благодарен.

— Ну и прекрасно, — оглянулся на него Танигути, теперь он вытирал руки. — А то я боялся, что ты рассердишься. Когда ты попросил меня его осмотреть, я заглянул в его карту и обнаружил, что ему в последнее время не делали никаких анализов, ничего… Вот я и взял на себя смелость… Тем более что после обеда я совершенно свободен.

— Да я знаю, — смутился Тикаки. — Это общий порок всех психиатров: мы склонны пренебрегать анализами и прочими исследованиями, связанными с функционированием внутренних органов. А в последний месяц я целиком сосредоточился на проблеме его питания, так что и вовсе не до того было. Убрали в палате тоже по твоему распоряжению?

Танигути кивнул.

— Знаешь, — принялся оправдываться Тикаки, — я старался добиться того, чтобы в палате убирались ежедневно, но санитары нос воротят — мол, грязно слишком, вот и запустили. А этот (он махнул рукой куда-то в сторону медицинского поста) не хочет портить отношения с санитарами и не передаёт им мои распоряжения.

— Ну, каждый день убираться невозможно, — утешил его Танигути. — Просто в такой грязи нельзя было его обследовать, поэтому я и потребовал, чтобы убрали. Ну ладно, я пошёл в рентгеновский кабинет.

— А каково твоё заключение? — остановил его Тикаки. — Я имею в виду, надо ли продолжать принудительное питание, поможет оно ему продержаться или нет?

— Результаты анализов крови и мочи будут готовы через четыре дня. До этого времени я предпочёл бы не делать никаких выводов.

— Это понятно, но каково общее впечатление?

— Мне кажется, что он в порядке. Ну, скажем, на девяносто процентов.

— Спасибо.

Раздался стук в дверь, и вошёл фельдшер.

— Доктор Танигути, всё готово.

Боку уже лежал на каталке. Санитары стали в головах и в ногах, Танигути и фельдшер — по бокам. Проводив взглядом эту небольшую процессию, Тикаки подошёл к палате Тёскэ Оты и тихонько заглянул туда.



Придвинув к изголовью стул, Ота что-то прилежно писал. Большая голова неуверенно сидела на тонкой шее. Иногда он переставал писать и о чём-то задумывался, покачивая головой — точь-в-точь как тигр из папье-маше.

Услышав скрежет ключа в замочной скважине, Ота вздрогнул. Но тут же узнал Тикаки и расплылся в улыбке.

— А, это вы доктор. Давненько не заглядывали. Я уже и соскучиться успел. — Внезапно в его голосе зазвучали плаксивые нотки. — Что-то тошно мне. Сунули неизвестно куда, сижу один-одинёшенек и всё думаю — что же со мной будет… Хоть бы одно знакомое лицо. Здесь не то что в камере: вызвать никого невозможно, даже врача своего и то не дозовешься. Вот я и захандрил. Еле-еле вас, доктор, дождался. Всё спрашиваю, где я, где я, а мне даже этого никто сказать не хочет. Злые такие, просто ужас…

— А как ты сам думаешь, — испытующе спросил Тикаки, — где ты?

— Да знаю я, доктор, — развязно ответил Ота. — Это наша тюремная психушка.

— Вот и прекрасно. А откуда знаешь? Если никто тебе не хотел говорить?

— Будто сами не знаете, — подмигнул Ота. — От уборщика, конечно.

— Правда? Ну, а теперь скажи, когда тебя сюда привезли?

— Вот этого-то я и не знаю. Очнулся уже здесь. Всадили мне укольчик, ну, я и сомлел. Наверняка так всё и было. А ведь у меня с головой-то всё в порядке. И чего меня сюда засунули?

— А как ты сам думаешь?

— Откуда мне знать? — Ота сел прямо и поклонился Тикаки. — Доктор, может, вы мне объясните? Зачем меня в эту дыру запихали? Может, вздёрнуть решили, ну и там, чтобы подготовить…

— Ну, уж это ты хватил! Просто ты вёл себя странно, вот тебя и госпитализировали. Ответь-ка мне ещё на несколько вопросов. Когда ты меня видел в последний раз?

— В последний? Когда ж это было? Что-то не припомню. Давненько вроде бы. Может, недели две? Вы приходили ко мне в камеру. Кажись, в конце января. Ну точно! Ещё у вас был насморк. Вы всё время хлюпали носом.

— Ну вот, прекрасно помнишь. А сегодня ты со мной не виделся?

— Сегодня… А разве сейчас мы не видимся?

— Нет, раньше. Не помнишь? Мы ещё долго разговаривали?

— Негоже насмехаться над человеком, доктор. Мы с вами виделись две недели назад.

— А ты помнишь, как утром ходил на спортплощадку?

— Ещё бы! Холодно было, жуть! Я вовсе не хотел туда идти, был не в настроении: у меня птичка с утра ничего не ела… Но потом всё-таки взял себя в руки и пошёл — мне надо было увидеться с Какиути…

— А кто это, Какиути?

— Да вы что, доктор, будто сами не знаете! Нобору Какиути, знаменитый поэт-смертник…

— Да, теперь припоминаю, вроде есть такой. А почему тебе захотелось с этим поэтом увидеться?

— Я же говорю, был не в настроении. А с ним поговоришь, и вроде легче становится.

— Да, интересный он человек, этот Какиути.

— Он у нас христианин. Верующий.

— Такой же, как Кусумото?

— Такой, да не совсем. Кусумото — католик, а Какиути — протестант.

— Ты вроде бы тоже протестант.

— Да вы что! — с достоинством сказал Ота. — Я и то, и другое.

— Вот оно что… Ты, значит, и то, и другое? — горько усмехнулся Тикаки.

Ота регулярно встречался с католическим священником, в его камере стояла деревянная фигура Девы Марии, но иногда он ходил и на протестантские проповеди. Более того, он никогда не упускал возможности встретиться с любым появлявшимся в тюрьме проповедником, какое бы вероучение тот ни исповедовал. При этом им руководило не столько религиозное чувство, сколько желание получить от этого проповедника что-нибудь материальное, впрочем, он и не думал это скрывать. Всё, полученное от проповедников — книги, фигурки святых, чётки, распятия, — он аккуратно расставлял на своём шкафчике и берёг, как ребёнок бережёт шарики или наклейки. Нетрудно себе представить, как удивились бы эти проповедники (смертники встречались с ними только в специальных молельнях), если бы вдруг заглянули в его камеру. Но Ота не стремился никого обмануть, просто в его глазах был хорош любой проповедник, что-то ему подаривший, а значит, хороша была и его вера, во всяком случае, он с почтением и благодарностью выслушивал всё, что ему говорили. В глазах Тикаки, человека нерелигиозного, столь явное стремление к контактам со священниками свидетельствовало по крайней мере об интересе Оты к религии.

— А о чём ты разговаривал с Нобору Какиути?

— Но я ведь вам уже говорил. У меня птичка перестала гадить, вот я его и спрашивал, что мне делать. Какиути ведь мастак приручать птиц.

А я уже дважды терпел неудачу, дохнут они у меня. Он-то ни одной не потерял, выкармливает, пока они не вырастут, а потом отдаёт кому-нибудь из наших, из нулевой зоны.

— Ну, и что было потом?

— Откуда я знаю? Вдруг что-то как ударит, словно душу вдруг из меня вышибли, и всё.

По его словам, Ота не помнил больше ничего: ни как его тащили на носилках в медсанчасть, ни как потом переносили в больницу, ни как он рыдал, ни как его осматривал Тикаки. То есть по всем признакам у него было более широкое, чем при синдроме Ганзера, истерическое расстройство сознания типа А. Но что если на самом деле Ота всё прекрасно помнил и только разыгрывал потерю памяти? Тогда от диагноза Тикаки не оставалось камня на камне. В его ушах снова зазвучал голос начальника зоны Фудзии: «Уж на то, чтобы прикидываться сумасшедшим, у этого типа ума вполне хватит». С одной стороны, налицо были все симптомы, вплоть до мельчайших, но с другой — не исключено, что Ота был просто виртуозным симулянтом. За время своей работы в тюрьме Тикаки не раз встречался с подобными ловкачами и несколько раз даже попадался им на удочку.

В тюрьме легче жить, ежели ты сумасшедший. Тем, кто во время слушания дела обнаруживает признаки слабоумия или психического расстройства, обычно смягчают наказание, к тому же условия в госпитале куда приличнее, чем в камере, — там и кормят лучше и дисциплина не такая жёсткая. Опять же — выход из камеры на приём к врачу какая-никакая смена обстановки, новые впечатления. Поэтому к Тикаки, единственному психиатру в тюрьме, стекались толпы пациентов. Он выслушивал многочисленные жалобы на боли в самых разных частях тела, от макушки головы до кончиков пальцев. Кто-то громко и многословно нёс всякий вздор, кто-то жаловался на бессонницу и требовал снотворного, кто-то наоборот просил, чтобы ему прописали что-нибудь тонизирующее, потому что он испытывает постоянный упадок сил и сонливость. Некоторые бессмысленно плакали. Другие постоянно смеялись собственным мыслям, нервируя окружающих. В первое время Тикаки по университетской привычке старательно осматривал каждого и старался назначить ему подходящее лечение, за что регулярно получал нагоняй от главврача: мол, большинство приходящих к нему на приём пациентов, если не все, — симулянты, и если он каждому будет выписывать лекарство, то госпитальная аптечка, и без того бедная, быстро опустеет. Постепенно Тикаки стал осмотрительнее, набрался опыта и научился различать, кто симулирует, а кто нет, но вот совсем недавно снова попался. Заключённому с синдромом одичания, который ел в камере свои экскременты, он поставил диагноз «шизофрения», тот был признан на суде психически неполноценным и отправлен в городскую больницу. Но через полторы недели он полностью выздоровел и был выписан из больницы, после чего написал Тикаки весьма язвительное письмо.

«Я размочил в воде чёрный хлеб, выложил его на раздаточное окно и нарочно во время обхода стал есть. Вы мне очень помогли тем, что признали у меня психическое расстройство».

— Ты говоришь, что внезапно потерял сознание? — спросил Тикаки. — Ну, это ладно, а вот говорят, ты хочешь подать жалобу о нарушении Конституции, это правда?

— Да, хочу, — ничуть не смутившись, подтвердил Ота. — Сейчас как раз пишу судье план-проспект дополнений к рапорту. Тут нет словаря, и у меня не очень хорошо получается. Доктор, вы бы вернули меня в камеру поскорее. Мне тут не нравится.

У Оты задёргалась желтоватая щека.

— Будешь хорошо себя вести — отправлю в камеру. Но если у тебя по-прежнему бывают провалы в памяти, тебе пока ещё рано туда возвращаться.

— Да нет, я в порядке. Не будет у меня никаких провалов. Сейчас очень важное для меня время. Может, удастся заставить судей понять, как страдают приговорённые к смерти. Вот и адвокат считает, что стоит попробовать. Чуть-чуть подтолкнуть, и такое бесчеловечное наказание станут считать нарушением Конституции. Всем же будет лучше. Я не о себе забочусь, я человек пропащий, убьют меня, не убьют — всё равно. Но некоторых просто жалко убивать. Вот Какиути, к примеру. Он ведь никому не сделал ничего плохого. Так, пошалил неудачно, и в результате погибло несколько человек. По мне, так эти, которые производят азот и отравили ртутью тысячи людей, куда вредоноснее.

— Значит, заботишься об общем благе? Ты сам это придумал? — спросил Тикаки. Он неторопливо прохаживался по палате, заложив руки за спину.

— Да ладно вам, доктор. — Ота рассмеялся. — Странные вещи вы говорите. А как ещё можно придумать, если не самому?

— Ну, может, тебя научил кто. К примеру, тот же Какиути.

— Не надо так шутить! — Ота энергично затряс головой. — Какиути согласен со своим приговором. Он говорит, что заслужил смертную казнь, и совершенно спокойно ждёт, когда его убьют.

— Ну, тогда Кусумото. Он ведь из интеллигентов…

— Ну и шуточки у вас, одна другой хлеще! — Ота гневно уставился на Тикаки, всем своим видом выражая крайнее возмущение. — Стану я слушать, что болтает Кусумото! Да я его терпеть не могу!

— Ладно-ладно, успокойся. — Тикаки уселся на койку рядом с Отой. — Извини. А в чём основные пункты твоей жалобы? Я имею в виду, какие аргументы ты приводишь, утверждая, что смертная казнь — слишком жестокое наказание и потому не соответствует Конституции?

— Вы серьёзно спрашиваете? — Ота отодвинулся, подозрительно глядя на доктора.

— Серьёзно. — Тикаки подался вперёд.

— Ну, хорошо. Если вы серьёзно, то я тоже отвечу серьёзно. Понимаете, мы, смертники, боимся вовсе не того, что нас вздёрнут на виселицу. Конечно, если об этом задуматься, то боязно, но ведь умираешь-то мгновенно, каким бы манером тебя ни убивали — будь то виселица, будь то электрический стул или гильотина. Миг, и тебя нет. Так что виселица ничуть не хуже всего остального. Страшно другое — не знать, когда именно тебя убьют. Ведь как это бывает — сначала суд, одно заседание, другое, потом наконец выносят приговор — смертная казнь, но никто не знает, когда этот приговор будет приведён в исполнение, это решает лично министр юстиции и отдаёт соответствующий приказ. Вы только подумайте — никто, кроме министра, не знает, когда и каким образом тебя казнят! Вот что чудно! Приговорят тебя, скажем, к смертной казни и несколько лет не трогают, а потом в один прекрасный день этот министр юстиции, сидя в сортире и извергая из себя говно, вдруг вспоминает о тебе и решает — всё, пора, и тебя тут же убивают. Разве не странно — человека лишают жизни, убивают только потому, что другому человеку неожиданно взбрело это в голову? Все эти годы мы каждый день, — слышите? — каждый день, трясёмся от страха, не зная, когда нас убьют, и наши страдания во много раз, в тысячу, две тысячи раз превышают количество дней, здесь проведённых, а министру до всего этого и дела нет! Да с какой стати мы должны мучиться, пока министру в сортире не втемяшется, видите ли, в голову, что уже пора? Или, может, вам кажется, что так гуманнее — когда после приговора нас на неопределённо долгий срок оставляют в живых? А ведь это ожидание смерти и есть самое страшное, лучше уж сразу умереть. Неужели вы считаете, что это гуманно? А, доктор? Ведь осуждённые тоже люди, они тоже страдают. Многие давно смирились с мыслью, что их ждёт смертная казнь. Так почему бы не убить человека побыстрее? Разве мало одной казни? Зачем эти лишние муки? И что самое нелепое — ведь никакой закономерности здесь нет. Иногда приговор приводят в исполнение почти сразу. А иногда — вот как у Тамэ или Кусумото — человека оставляют жить и не трогают в течение долгих лет. Получается, что не все приговорённые равны, дискриминация какая-то получается. Разве это справедливо? А? Как вы думаете, доктор?

— Ты прав, — серьёзно сказал Тикаки. — С этим я согласен. В современном положении о смертной казни много несправедливого.

— Вот видите! Если бы эта несправедливость шла от Бога, мы бы терпели, потому что раз Бог так установил, значит, так тому и быть, но ведь эту несправедливость установили люди, так почему мы должны терпеть.

Тикаки подумал, что человек, перед ним сидящий, способен самостоятельно мыслить. Может, прав был начальник зоны Фудзии, считающий, что Ота просто «ловкий пройдоха и кого угодно обведёт вокруг пальца»?

— Давай лучше о другом поговорим, — сказал Тикаки, внимательно следя за зрачками Оты и стараясь не упускать ни малейшего его движения. — Ты вот говорил, что тебя обманул твой дядя Рёсаку Ота. А он утверждает, что это ты его обманул.

Скривившись, Ота закрыл глаза. У него был такой вид, будто на него неожиданно вылили ушат холодной воды. Но уже в следующую минуту он приподнял веки и искоса взглянул на Тикаки:

— А вы что, встречались с Рёсаку, доктор?

— Пока нет. Но собираюсь.

— У Рёсаку язык хорошо подвешен. Он и вас надует запросто. Но от кого вы слышали о Рёсаку?

— Может, от тебя?

— Ну, не мог же я говорить, что обманул его.

— Я видел ваши личные дела. У меня создалось впечатление, что вы оба сваливаете вину друг на друга.

— Неправда! — У Оты покраснели щёки. — Я не вру. Рёсаку нарочно повернул дело так, что меня посчитали зачинщиком.

— Да ладно тебе, — неопределённо сказал Тикаки. — Каждый выгораживает себя.

В палату вошёл Ямадзаки и сказал, что Тикаки просит к телефону доктор Танигути. Тикаки поднялся, чтобы уйти, и Ота крикнул ему в спину:

— Доктор, мы же ещё не договорили. Что вы собираетесь делать, когда увидитесь вы с этим треклятым Рёсаку? Выпустите меня отсюда! Хватит, осточертело! Здесь у меня ничего не выходит! Нет больше мочи терпеть!

Не обращая внимания на его вопли, Тикаки вышел из палаты, и Ямадзаки с грохотом захлопнул за ним дверь. Танигути сообщил, что никакой патологии в желудке Боку обнаружено не было, и добавил, что Тикаки вызывает к себе главный врач.

6

Все стены были закрыты стеллажами, на них впритык один к другому стояли научные журналы с золотыми надписями на тёмно-синих орешках. «Медицина в исправительных учреждениях», «Криминология», «Судебная медицина», «Уголовное право», «American Journal of Criminal Law»… Рядом размещались внушительные тома медицинских справочников. Здесь царила почти что университетская атмосфера, и только стол напоминал о том, что вы находитесь в государственном учреждении. Бумаги были распределены по ящикам с вырезанными на них надписями: «подсудимые», «осуждённые» — и придавлены сверху круглыми прессами, напоминающими наручники. Оконные стёкла, ежедневно доводимые до блеска санитарами, отличались идеальной прозрачностью, казалось, их вообще нет; за окном белел заваленный снегом двор. Большая сакура, окутанная искрящимся покрывалом, удачно расположенные больничные корпуса, похожие скорее на коттеджи, — трудно представить, что находишься в тюрьме.

— …Всё это мы сделаем. Клубом займёмся сами. Но вот о вызове дополнительного конвоя придётся побеспокоиться начальнику канцелярии. Нет, нет, у главного врача нет таких полномочий…

В силуэте разговаривающего по телефону главврача Титибу, несмотря на общую тяжеловесность, преобладали округлые линии. Выступающий животик, литые плечи, шарообразная голова. Волосы на темени редковаты, но благодаря коротко подстриженным вискам это почти незаметно, зато очертания черепа проступают вполне отчётливо. Воротник белого накрахмаленного халата стискивает бугристую шею. Когда он говорит, второй подбородок то вздувается, то опадает.

Доктор Титибу — личность в медицинских кругах известная. С молодых лет он работал тюремным врачом и одновременно числился научным сотрудником в университете: сначала на кафедре анатомии, где специализировался по центральной нервной системе, потом на кафедре судебной медицины, где сделал себе имя, занимаясь исследованиями в области дактилоскопии и хироскопии, До сих пор раз в неделю он ездит в районный дактилоскопический центр, где занимается научной работой и консультирует молодых специалистов.

Опустив телефонную трубку, начальник небрежно кивнул Тикаки и, разом утратив всю свою озабоченность, неспешно отхлебнул холодного чаю.

— У вас ко мне какое-то дело? — немного раздражённо спросил заждавшийся Тикаки.

Главврач отпил из чашки, сощурил свои и без того узкие глаза и, проглотив чай, сказал:

— Видите ли, я вас разыскиваю уже с обеда.

— Это связано с Боку?

— И с ним тоже. Что вы решили?

— Буду сам наблюдать за ним, как делал это до сих пор. С точки зрения терапии его состояние не представляет никакой опасности.

— Вот те на! — Главврач скосил глаза влево, туда, где размещалась ординаторская. — Но ведь я попросил Сонэхару осмотреть его, и он сказал, что состояние тяжёлое и существует опасность летального исхода.

— Вот как? — Тикаки на миг задумался. Во время обеденного перерыва Сонэхара говорил ему, что никакой опасности для жизни Боку он не видит. Правда, понаблюдав за больным всего две минуты (причём даже не входя при этом в палату), вряд ли можно поставить точный диагноз; к тому же Сонэхара вполне мог говорить главврачу одно, а Тикаки — совершенно другое, — это очень на него похоже.

— Так или иначе, мы окажемся в чрезвычайно неприятном положении, если с ним что-нибудь случится, поэтому вы должны быть предельно осторожны.

— Это понятно. Потому-то я и попросил доктора Танигути провести полное обследование, и он как раз только что заверил меня в том, что с точки зрения терапии больной вне опасности.

— Танигути? — Главврач снова бросил взгляд в сторону ординаторской. — Ну, тогда ладно. Но существует ещё одна проблема. Я имею в виду его психическое состояние. Помнится, вы поставили ему диагноз «истерический спазм пищевода». Каковы ваши прогнозы?

— Да, это и в самом деле основная проблема, — энергично кивнул Тикаки. — Я уже довольно давно являюсь его лечащим врачом, и за всё это время он не сказал ни слова. Его внутренний мир по-прежнему представляет для меня неразрешимую загадку, это-то меня больше всего и беспокоит. Я хотел бы поговорить с ним, понять, что у него на душе. Бросить его сейчас, когда он в таком состоянии, значит просто избавиться от лишних хлопот, это противоречит врачебной этике.

— Это всё, конечно, прекрасно, но ведь дальше-то будет ещё тяжелее.

— Я к этому готов.

— Ну, раз так, дерзайте. Но, знаете, с этими корейцами одной готовности маловато. — Главврач поёрзал, устраиваясь поудобнее, и диван отозвался натужным скрипом. — Ведь, по их мнению, японские законы преследуют одну-единственную цель — несправедливо ограничить их свободу. А уж тюремные правила и прочее вообще пора списать в макулатуру. Основная функция тюрем — ограничение свободы человека, причём это ограничение распространяется на простейшие, самые естественные для обычного общества действия, как то: ходить куда-то одному, есть, разговаривать. Ведь в тюрьме всё это запрещено: нельзя ходить без провожатых, нельзя объявлять голодовку, нельзя заговаривать с другими заключёнными. В обычном обществе если ты не поешь, никому и дела нет, а здесь это рассматривается как нарушение режима. Всё это не очень понятно даже японцам, создавшим эти правила, а уж для корейцев это вообще тёмный лес. Существует «Инструкция начальника управления исправительных учреждений» 1927 года, где говорится о «мерах, которые должны быть приняты в случае голодовки заключённого», так вот эта инструкция предписывает врачам прибегать к принудительному питанию. Когда Боку впервые отказался есть, его наказали за нарушение режима. В знак протеста он объявил голодовку или, правильнее сказать, отказался от приёма пищи — просто стал отвергать всё, что ему давали. Поскольку отказ от приёма пищи тоже рассматривается как нарушение установленного порядка отбывания наказания, он получил соответствующие предупреждения ото всех, кто так или иначе отвечает за поддержание внутреннего распорядка, а именно от постового надзирателя, зонного, начальника службы безопасности, начальника канцелярии. Однако он заявил, что не ест только потому, что не хочет, и продолжал отказываться от пищи. Что касается дальнейших мер, то тут существуют два варианта. Первый — наказать его за нарушение режима. Второй — согласно 44-му параграфу «Правил внутреннего распорядка» приравнять его к больному и, поместив в госпиталь, подвергнуть принудительному питанию. Мы с начальником канцелярии долго спорили по этому поводу. Он считал, что, поскольку с точки зрения общественного порядка поведение Боку является вопиющим нарушением режима, его следует подвергнуть строгому взысканию, чтобы он убедился в могуществе японского законодательства. Я же, как вы понимаете, стоял на том, что для врача на первом месте всегда стоит забота о поддержании человеческой жизни. В конце концов мы пришли к компромиссу. Решили, что сначала его надо госпитализировать, а после того как он окрепнет физически, подвергнуть взысканию.

— Именно тогда-то я его и осматривал. И пришёл к выводу, что он отказывается от еды вовсе не под влиянием случайного каприза, что существуют отклонения психического порядка, с которыми он не может справиться. Он извергает всё съеденное не только потому, что чувствует позыв к рвоте, есть какая-то другая причина, заставляющая его делать это, порой вопреки собственной воле. Это и привело меня к мысли, что его состояние не контролируется сознанием, то есть имеет истерическое происхождение. Разумеется, он извергает съеденное по собственному желанию, только желанию неосознанному.

— Осознанное или неосознанное, но почему у него вообще возникает желание извергать из себя пищу? — решительно спросил главврач, и Тикаки замолчал.

— Точно не знаю. Но поскольку я общаюсь с ним долгое время, кое-что стало проясняться. Мне кажется, им движет в первую очередь ненависть. Ненависть к японцам, которую он впитал с молоком матери и которая за годы жизни в Японии только усилилась, тёмная, мрачная «потусторонняя» сила, в обычное время глубоко запрятанная в его душе. Именно она и заставляет его извергать пищу. Возможно, сам Боку и не подозревает об этом.

— Это-то и страшно. — Главврач снова поёрзал на диване. — И что же, вы готовы сразиться с этой его ненавистью, впитанной с молоком матери? У вас есть достаточные основания надеяться на успех?

— Ну, не сказать чтобы достаточные… — со вздохом сожаления ответил Тикаки.

— Потому-то я и говорю, что это опасно. Вот вам пример. Предположим, вы видите девочку, которая хочет броситься с крыши небоскрёба. Спасти её можно двумя способами: либо убедить отказаться от своего намерения, либо удержать, применив силу. Более надёжный способ — второй. Сначала применить насилие, идя при этом против воли того, кто собирается совершить самоубийство, а уже потом приступать к увещеваниям. Именно этот способ мы и применили в случае с Боку. При этом самый ответственный момент наступает тогда, когда тело того, кого мы держим за руки, не давая ему упасть, начинает тянуть нас вниз, в бездну, от которой темнеет в глазах. В этот момент самое главное не останавливаться, а применить ещё более суровое насилие, к примеру, вызвать на помощь отряд рейнджеров… А способ увещевания, который пытаетесь использовать вы, доктор, самый опасный.

— Но ведь вы… — В голове у Тикаки вдруг мелькнула какая-то смутная мысль, и ему захотелось сразу же её уточнить, поэтому он решил ею поделиться, прежде чем она успела оформиться окончательно. — Но ведь вы в своих рассуждениях исходите из определённой посылки. То есть из положения, что самоубийство недопустимо. А ведь есть и такая общепринятая посылка — следует уважать свободную волю человека. Вы считаете себя вправе не считаться с волей слабой девочки и готовы пойти на всё, даже на насилие, чтобы эту волю подавить. Но разве не бывает таких случаев, когда гораздо лучше дать ей умереть? И если вы не станете прибегать к увещеваниям, навязывая этой девочке свою волю, а просто побеседуете с ней на равных, то может случиться и так, что вы признаете правомерность её желания.

Главврач, опустив глаза, молчал, словно превратившись в зловещую статую.

— И мне кажется, в случае с Боку мы сталкиваемся с тем же самым. Тюремное начальство с самого начала исходило из того, что с волей Боку можно не считаться. Но ведь никто не потрудился даже как следует разобраться, в чём, собственно, заключается эта самая воля.

— Знаете, доктор, — сказал главврач наполовину с сожалением, наполовину с упрёком, — тюрьма — это место, изначально подчинённое силе закона. А в таких местах все действия, противоречащие закону, считаются противоправными. Вот вам и посылка. Медицина же исходит из посылки, что человеческую жизнь следует спасать. Поэтому долг повелевает врачу спасать человека, который задумал совершить самоубийство, даже если это идёт вразрез с волей самого человека. Так уж Устроен наш мир: всякая структура, всякая наука зиждется на определённых посылках.

— Это-то понятно. Но ведь я психиатр и, размышляя о жизни человека, невольно включаю в это понятие и его душу. И если говорить отвлечённо, разве не бывает так, что можно сохранить душу, убив тело?

— Эта мысль не имеет права на существование. — Голос главврача зазвучал резко. — Ведь тогда в тюрьмах невозможно будет работать, а врачи все как один вынуждены будут подать в отставку. Если развить вашу мысль, то тюремщик должен отпустить заключённого, замыслившего побег, а врач — дать яд человеку, пожелавшему покончить с собой.

Тикаки молчал. И не потому, что главврач извратил его мысль до неузнаваемости, а потому, что он сам ещё не был готов к тому, чтобы точно её сформулировать. Ему никак не удавалось додумать её до конца, чтобы суметь выразить в словах.

— Так как же, доктор Тикаки? Давайте всё-таки приостановим отбывание наказания для Боку и переведём его в больницу Мацудзава. Попросим, чтобы прислали отряд рейнджеров.

— Подождите ещё хотя бы четыре дня. Вот придут результаты анализов крови и мочи…

— Четыре дня? Ладно. Но только при условии, что вы, как офицер юридической службы, будете с максимальным вниманием следить за тем, чтобы с этим подсудимым ничего не случилось. Так что решение этой проблемы мы временно, на четыре дня, отложим… А теперь о другом. — Главврач отодвинулся от спинки дивана и положил скрещённые руки на колени. — Видите ли, здесь всё время происходит что-нибудь неприятное: то одно, то другое. Причём решение всегда надо принимать безотлагательно. И в этом случае тоже нельзя терять ни минуты.

— А что такое? — Изменившийся тон главврача заставил Тикаки насторожиться. Но лицо его собеседника было совершенно непроницаемым, как бильярдный шар.

— Я хочу с вами поговорить об Итимацу Сунаде. Вы сегодня его осматривали.

— А, это… — разочарованно протянул Тикаки, с трудом сдерживая улыбку. Похоже, что Фудзии уже успел проинформировать начальство. Можно подумать, что, дав Сунаде снотворное, он совершил нечто из ряда вон выходящее. Смешно!

— Да, я его осматривал. Я прописал ему снотворное, но в этом нет ничего особенного. У меня и в мыслях не было подталкивать его к самоубийству. Скверная какая-то история — подозревать меня на основании доноса…

— Вот те на! — Главврач изумлённо посмотрел на Тикаки. — О каком доносе вы говорите?

— А вы ничего не знали? — спохватился Тикаки, поняв, что поспешил. — Дурацкая история. Кто-то из заключённых нулевой зоны донёс, что я дал Сунаде снотворное, чтобы он покончил с собой. Мне об этом сказал зонный, Фудзии.

— A-а… Так это просто дурацкая история?

— Разумеется. Для меня это было как обухом по голове, вот я и подумал, что вы тоже имеете в виду именно это.

— Нет, вовсе нет, извините, — улыбнулся главврач. — Доносы в компетенции службы безопасности. Пусть у них голова болит. Я хочу поговорить совсем о другом: меня беспокоит психическое состояние Сунады. Вы же знаете, что согласно 479-му параграфу Уголовно-процессуального кодекса приведение приговора в исполнение откладывается, если человек находится в состоянии невменяемости. Можно ли Сунаду подвести под этот параграф?

— Сунада вполне вменяем. Во время сегодняшнего осмотра никакой патологии в его психике я не обнаружил, он только всё время твердил, что хочет крепко заснуть и не просыпаться до завтрашнего утра.

— Вы в этом совершенно уверены?

— Да.

— Ну, тогда ладно. Дело в том, что с этим Сунадой произошла неприятная история…

— А что такое? — всполошился Тикаки.

— Сегодня после обеда он набросился на старшего надзирателя Ито и нанёс ему телесные повреждения. Ито принёс лекарство, которое вы выписали, а Сунада разорался, почему так поздно. Ито попытался его успокоить и приказал выпить таблетки в его присутствии, но Сунада вдруг разбушевался, стал кричать, что это насилие, что он вообще ничего пить не будет, и разбросал таблетки по камере. Утихомирить его не удавалось, он распалялся всё больше и в конце концов сорвал крышку с унитаза и набросился на Ито. Эти крышки очень массивные, представляете, какую силу надо иметь? В первый раз Ито удалось увернуться, но потом Сунада огрел его по голове, и он рухнул. Тут прибежал постовой надзиратель, и между ними завязалась потасовка. Но Сунада просто чудовищно силён — ему удалось и надзирателя отшвырнуть. Потом подоспели пять охранников, и вшестером они еле-еле с ним справились.

— В какое примерно время это случилось?

— Сразу после обеда, минут в пятнадцать второго.

То есть как раз в то время, когда Тикаки отправился в женскую зону.

— Я об этом ничего не знал. Странно.

— Я получил рапорт от начальника службы безопасности. Он просил сообщить обо всём вам, но я не смог вас найти и позвонил в больничный корпус Ямадзаки, попросил его передать, что я вас разыскиваю.

— Простите. Меня вызвали к в женскую зону.

— Сунаду водворили в карцер, и вроде бы теперь всё спокойно, но что с ним делать дальше? Служба безопасности в растерянности. Что там ни говори, а до завтрашнего утра мы должны беречь его как зеницу ока: если он вдруг ещё что-нибудь выкинет или ухитрится нанести себе травму, то неприятностей не оберёшься… У него и раньше была склонность к членовредительству, его неоднократно за это наказывали.

— Да, действительно… — Тикаки вспомнил графу «результаты наблюдений» из личного дела Сунады, в которой фиксировались особенности его поведения. Там было указано, что он обладает повышенной возбудимостью и склонен к членовредительству.



«Данный заключённый в последние несколько дней вёл себя беспокойно, оказывал неповиновение работникам тюрьмы, проявлял склонность к злословию и клевете. Сегодня в 2 часа 5 минут дня я, привлечённый каким-то странным шумом, подошёл посмотреть, в чём дело, и обнаружил, что он полностью обнажился, держит в правой руке что-то похожее на осколок стекла и водит этим осколком по телу, царапая его. При этом он был весь в крови и стонал. На полу валялась разбитая бутылка из-под кока-колы. Я сразу связался с командным пунктом особой охраны и вызвал двоих охранников, с которыми вместе мы открыли камеру и попытались утихомирить заключённого. Однако тот не унимался, испускал оглушительные вопли, его покрытое кровью тело выскальзывало из рук, и удержать его было невозможно, к тому же на полу валялись осколки, и существовала опасность поранить ноги; в конце концов его удалось вытащить в коридор, некоторое время мы боролись с ним там и в конце концов сумели его усмирить» (на полях печать начальника тюрьмы).

«За вышеуказанные нарушения установленного порядка содержания, как то: неповиновение, грубые высказывания, буйство, порча вещей и попытки членовредительства — данный заключённый заслуживает строгого наказания. В настоящее время он относительно спокоен; раны, нанесённые им себе, обработаны в медсанчасти; согласно заключению врача его состояние, как физическое, так и психическое, вполне удовлетворительно. Учитывая тот факт, что заключённый раскаивается в содеянном, и заботясь о его благе, предлагаю наказать его водворением в дисциплинарный изолятор облегчённого типа (1 месяц), запрещением пользоваться библиотекой (1 месяц), запрещением посещать спортплощадку (5 дней). На ваше усмотрение» (на полях печать начальника тюрьмы и пометка: «разрешаю»).

«Данный заключённый отбыл срок наказания (1 месяц дисциплинарного изолятора облегчённого типа, 1 месяц запрещения читать) и возвращён в камеру, где и находится уже неделю. Сегодня на спортплощадке он затеял перебранку и драку с другими заключёнными; были вызваны два охранника, в результате чего ситуацию удалось взять под контроль. Заключённого в наручниках препроводили в контору и, сделав соответствующее внушение, вернули в камеру. Однако и в камере он продолжал громко кричать, беспрестанно нажимал на кнопку вызова, оказывал неповиновение, сквернословил, в результате чего я вынужден был сделать ему замечание и установить за его камерой особое наблюдение, после чего в 3 часа 17 минут дня он вдруг полностью обнажился и, сорвав сделанную из проволочной сетки дверцу шкафчика, начал кусками проволоки царапать своё тело, нанося себе раны. Вспомнив имевший место ранее аналогичный случай, я вызвал на подмогу пятерых охранников. Открыв камеру, мы вытащили заключённого в коридор и надели на него смирительную рубашку. В результате нам удалось взять ситуацию под контроль и восстановить порядок» (на полях печать начальника тюрьмы).

«Данный заключённый постоянно нарушает дисциплину, а именно: оказывает неповиновение, сквернословит, портит вещи, занимается членовредительством, оказывая чрезвычайно вредное влияние на других заключённых. Ему неоднократно делались строгие словесные предупреждения, причём он каждый раз выражал раскаяние и я возвращал его в камеру, но через некоторое время наблюдались факты нового нарушения установленного порядка содержания с его стороны. Я прошу, чтобы его психическое состояние было освидетельствовано авторитетным психиатром» (на полях печать начальника тюрьмы и пометка: «не разрешаю»).

«Данный заключённый в течение месяца вёл себя спокойно, но сегодня, когда после занятий спортом его препроводили в камеру, заявил ответственному за спортивные мероприятия надзирателю К.: «Сегодня нас увели со спортплощадки раньше времени». Я стал разъяснять ему, что это не так, но убедить заключённого не удалось, он ещё больше возбудился и стал сквернословить; когда же ему указали на недопустимость такого поведения, он обнажился, разорвал рубашку на полосы и стал плести из них что-то вроде верёвки, как бы собираясь покончить с собой. Пришлось открыть камеру, и вместе с надзирателем К. мы попытались отобрать у него рубашку, а он вдруг впился зубами в свою левую руку, в то место, где у него татуировка в виде летучей мыши, и вырвал зубами кусок мяса в два сантиметра в поперечнике. Мы тут же связались с медсанчастью и вызвали доктора Таки, но он сказал, что придётся накладывать швы, поэтому заключённого пришлось доставить в медсанчасть, где ему и сделали операцию, которая продолжалась в общем около часа. Заключённый заявил, что, поскольку из его камеры убраны все стеклянные предметы — а они убраны потому, что данный заключённый неоднократно прибегал к членовредительству, — ему ничего не оставалось, как нанести себе раны при помощи собственных зубов, о настоящее время он успокоился и просил прощения у надзирателя К. за то, что позволил себе грубо разговаривать с ним, но я прошу разрешения ещё на некоторое время оставить его в наручниках, для того чтобы сохранить в целости оперированную руку» (на полях печать начальника тюрьмы и пометка: «разрешаю»). «После предпринятой вчера попытки членовредительства, данный заключённый всю ночь провёл в наручниках, но сегодня, наблюдая за ним, я обнаружил, что он ведёт себя вполне спокойно, поэтому с разрешения зонного начальника снял с него наручники. После чего заключённого препроводили в медсанчасть, где его осмотрел доктор Таки, по мнению которого заживление шва протекает вполне удовлетворительно. Что касается зафиксированных на этот раз нарушений установленного порядка содержания, как то сквернословия, неповиновения, членовредительства, то заключённый заслуживает наказания, но, учитывая те обстоятельства, что, во-первых, данный заключённый сразу же принёс свои извинения надзирателю К., а, во-вторых, никакого другого реального вреда никому не причинил, полагаю, что на этот раз можно указать ему на его неблаговидное поведение и в целях предотвращения дальнейших подобных инцидентов ограничиться словесным выговором. На ваше усмотрение» (на полях печать начальника тюрьмы и пометка: «запретить заниматься спортом в течение пяти дней»).

— Вот в связи с этим, — сказал главврач, сжав кулаки и постукивая ими друг о друга, — мне и хотелось бы просить вашей помощи.

— Я слушаю, — не очень уверенно отозвался Тикаки. — Похоже, этот Сунада один из самых трудноуправляемых заключённых.

— Я хотел бы попросить вас тщательно осмотреть его и назначить лечение, которое поможет ему продержаться в относительно спокойном состоянии до конца. Безразлично, какое это будет лечение — аллопатическое или какое-то другое, главное — до завтрашнего утра купировать возбуждение и принять все меры предосторожности, чтобы избежать новой вспышки.

— Я постараюсь сделать всё, что в моих силах. — Тикаки показалось, что при всей своей учтивости главврач явно хочет оказать на него давление, и он невольно насторожился. — Но боюсь, мне это не удастся. И что же тогда? Придётся признать его невменяемым и действовать в соответствии с той статьёй Уголовного кодекса, о которой вы говорили?

— Возможно.

— Ну, а если он окажется невменяемым, кому надо посылать заключение?

— Министру юстиции. Только он обладает полномочиями приостанавливать приведение приговора в исполнение.

— Но в таком случае…

— Доктор Тикаки! — Главврач снова постучал одним кулаком о другой. — Откровенно говоря, мне бы не хотелось, чтобы он оказался невменяемым. Если вы не признаете его психическое состояние удовлетворительным, у нас будут проблемы…

— Однако…

— Но вы ведь только что говорили, что Сунада вполне вменяем!

— Да, на тот момент, когда я его утром осматривал, у меня создалось именно такое впечатление.

— К тому же Сунада сам попросил у вас снотворное. Так ведь?

— Так.

— Но когда у него наступило возбуждение, он выбросил все таблетки. Хотя на самом-то деле сам их просил.

— Ну да…

— И поэтому я прошу вас выписать ему ещё какое-нибудь снотворное, — разумеется, это может быть обычный транквилизатор или какое-нибудь психотропное средство, важно одно — додержать его до завтрашнего утра в спокойном состоянии.

Тикаки молчал. Он легко читал мысли главврача. Итимацу Сунада был наказанием для всей тюрьмы, и чем быстрее его казнят, тем лучше, а значит, признавать его невменяемым было никак нельзя, самое лучшее, что они могли сделать, — погрузить его до утра в глубокий, спокойный сон.

— Вам это неприятно, доктор? — Расслабившись, главврач откинулся на подушки дивана, снова превратившись в бесформенную глыбу. — Работать в таком месте вообще малоприятно. Кстати, я тут недавно разговаривал по телефону с начальником отдела медицинской классификации нашего управления, он мне сказал, что от профессора Абукавы из университета Т. поступил запрос о проведении в тюрьме криминологического исследования, и обещал по возможности оказывать содействие. Вы ведь, кажется, связаны с профессором Абукавой?

— Да, мы с ним учились на одном факультете, только он на курс или два старше, а несколько лет назад он создал кафедру криминологии, и теперь я занимаюсь под его руководством криминальной психиатрией.

— Значит, вы тоже войдёте в группу по изучению подсудимых, связанных с мафией?

— Да, я собираюсь взять на себя черновую работу.

— Это хорошо, что вы не забываете о науке. Постараюсь создать вам необходимые условия. Всем этим лучше заниматься, пока молод. Так как насчёт Сунады, могу я на вас рассчитывать?

— Да, — неожиданно для себя самого покорно ответил Тикаки.

— Ещё раз напоминаю, я бы хотел, чтобы вы постарались продержать Сунаду в спокойном состоянии до завтрашнего утра. Договорились?

— Слушаюсь, — уже с раздражением ответил Тикаки, чувствуя себя припёртым к стене вежливой настойчивостью главврача.

— Ну, тогда пока всё. — Разжав кулаки, главврач принялся растирать Руки. Он постарался изобразить на своём круглом лице улыбку, которая совершенно ему не шла: создавалось впечатление, что он не столько улыбается, сколько усмехается, довольный тем, что сумел одурачить собеседника.

— Да, доктор Тикаки, у меня к вам ещё одна просьба. Даже не столько просьба, сколько мне нужен ваш совет.

— Слушаю вас. — Тикаки осторожно взглянул на главврача, пытаясь догадаться, что скрывается за его улыбкой.

— Речь опять пойдёт о Сунаде. Может, вам удастся как-то его убедить… Дело вот в чём… Сунада распорядился о передаче своих останков медицинскому университету. Вы знаете, так делают многие приговорённые к смертной казни… В настоящее время все университеты испытывают нехватку трупов для анатомической практики студентов. Есть такая благотворительная организация, она называется «Белая хризантема», туда входят те, кто хочет передать свои останки в дар университетам для научно-исследовательских нужд. Сунада тоже является его членом. Я сам врач и с уважением отношусь к его решению. Однако из-за сегодняшнего инцидента у нас могут возникнуть определённые трудности. Не понимаете? В общем-то ничего особенного, просто Сунада после своей схватки с надзирателями имеет кое-какие ссадины и внутренние кровоизлияния. Наличие подобных повреждений у трупа может быть превратно истолковано, и у тюремного начальства будут неприятности. Конечно, трупы, предназначенные для занятий в анатомичке, обычно от полугода до года выдерживаются в формалине, после чего следы от ссадин и кровоизлияний исчезают, но с Сунадой дело обстоит немного иначе: он ведь постоянно занимался членовредительством, у него изрезана кожа на всём теле, и одно это уже может вызвать подозрении. А сегодня, поскольку он опять разбушевался, пришлось вызвать ребят из особой охраны, и эти молодцы немного переусердствовали, в результате на его теле возникло много повреждений, которые могут быть приняты за следы жестоких пыток. Современные студенты-медики, как правило, экстремисты, а Сунада к тому же завещал свой труп вашему университету Т., представляете, чем это нам грозит? Ведь ваш университет настоящий рассадник конфликтных ситуаций в научном мире. Самым лучшим решением проблемы был бы выход Сунады из этого общества. Если мы сумеем убедить его написать соответствующее заявление, дело удастся замять. Во всяком случае, так считает начальник тюрьмы. Это его идея. Вот я и решил с вами посоветоваться, доктор, как вы считаете, не удастся ли вам уговорить Сунаду? В настоящее время вам он доверяет более, чем кому бы то ни было. Даже находясь в карцере, всё время требовал, чтобы позвали вас.

— Боюсь, что я не смогу этого сделать, — резко ответил Тикаки. — Он вправе сам распоряжаться своим телом. Терпеть не могу соваться в чужие дела.

— Но это вовсе не называется — соваться в чужие дела. — Главврач изменился в лице, но улыбаться не перестал. — Скорее нечто вроде дружеского совета. Ведь всё это делается в первую очередь ради него самого.

— Но… — удивился Тикаки, — вы же только что говорили, что это нужно тюремному начальству?

— Нет-нет, в первую очередь это нужно ему самому. Видите ли, он всегда мечтал о том, что передаст своё тело студентам в идеальном состоянии, и после каждого случая членовредительства очень беспокоился, не останутся ли на коже шрамы. Приставал к врачам, следил, чтобы его как следует лечили: однажды ему показалось, что у него остался какой-то шрам на руке, так он потребовал встречи со мной. Он постоянно придирался к врачам, обвинял их, при том что сам наносил себе эти раны. Человек он капризный до невозможности. Так или иначе, несомненно одно — Сунада спит и видит, чтобы сохранить своё тело совершенным и красивым. Оно ведь для него с самого рождения было единственным предметом гордости, он так носится с ним, что просто диву даёшься! Представляете, даже просил разрешения завести эспандер и гантели, чтобы заниматься в камере бодибилдингом. Когда ему в этом отказали, он разбушевался и опять за своё — исцарапался весь до крови. От него всего можно ожидать, но на теле своём он просто помешан, всегда холил его и лелеял, стараясь сделать ещё более великолепным, совершенным — этого нельзя не признать. И нынешние ссадины и внутренние кровоизлияния для него большой минус. Поэтому, если вы ему скажете, что лучше не отдавать медикам своё тело вовсе, чем отдавать его в таком несовершенном, можно сказать безобразном, виде, вы сделаете это ради него самого, разве не так?

Трудно было понять, серьёзно говорил главврач или шутил. По лицу его по-прежнему блуждала улыбка. Но, договорив, он закрыл глаза, и когда через некоторое время открыл их, его лицо снова было серьёзным.

— И всё же… Это как-то странно… — наконец выдавил из себя Тикаки. — Ведь на этот раз его ссадины — дело рук надзирателей, это их недочёт, хотя и понятно, что они всего лишь хотели поддержать порядок… Его вины здесь нет, так что ответственность должно взять на себя тюремное начальство. По-моему, естественнее было бы либо отложить казнь, либо предоставить Сунаде какие-то привилегии. Разве не так?

— Постойте-ка, но ведь Сунада начал первый. К тому же он действительно прибегнул к насильственным действиям с нанесением телесных повреждений; в результате Ито получил рану в затылочной части головы, на которую пришлось наложить три шва, и он сможет вернуться к исполнению своих служебных обязанностей только через две недели. Виноват же в этом Сунада. В сущности говоря, он должен быть подвергнут наказанию за нарушение установленного распорядка, более того, его действия можно рассматривать как насильственные в отношении лица, отвечающего за правопорядок, то есть его вполне можно было бы привлечь к судебной ответственности.

— Ну, тогда… — протянул Тикаки, скользя взглядом по пространству между узкими глазами и коротко подстриженными волосами главврача, — наверное, так и надо сделать. Начнётся судебное разбирательство, и казнь будет отложена. Разве так для него не лучше? — Договорив, Тикаки вдруг понял, что его словам не хватает убедительности. Ведь сам Сунада говорил ему совсем другое. Сделал вид, будто хочет задушить Тикаки, а потом объяснил, что не будет этого делать только потому, что тогда его будут судить за убийство и казнь отложат, а это совсем не в его интересах.

— Нет, для него это не лучше. — Похоже, что от внимания главврача не укрылась нерешительность, прозвучавшая в последних словах Тикаки. — Сунада хочет умереть как можно скорее. Он неоднократно подавал письменные прошения, требуя, чтобы его убили побыстрее, и мне, когда мы были с ним один на один, говорил о том же. Даже когда на него накладывали взыскание за буйство, он всегда беспокоился, не отложат ли из-за этого казнь.

— Пожалуй, вы правы… — Тикаки, сам того не желая, усмехнулся. Нельзя было не оценить осведомлённости главврача. Тут, словно желая окончательно добить Тикаки, главврач заявил:

— Именно поэтому существует только одно решение, при котором реально учитывались бы интересы Сунады, — он должен отказаться от идеи дарить свой труп медикам. Нам это решение тоже представляется самым гуманным. Потому-то я очень рассчитываю на вашу помощь…

— Так или иначе, я дам ответ только после встречи с Сунадой, — сказал Тикаки, чувствуя себя побеждённым. — Я должен понять, что он думает по этому поводу в настоящее время. Без этого я не могу ничего обещать.

— Это конечно. Что ж, надеюсь на вас.

— Тогда… — Тикаки уже встал было, но тут же сел снова. — А нельзя отложить приведение приговора в исполнение на некоторое время? Это было бы компромиссным решением. Если отложить казнь на несколько дней или на неделю, его раны успеют зажить. Тогда и он сможет осуществить мечту всей своей жизни, и у вас не будет никаких неприятностей.

— Увы… — Главврач вздохнул с искренним сожалением. — Нынешнее законодательство этого не допускает. Приговор должен быть приведён в исполнение в течение пяти дней со дня получения начальником тюрьмы соответствующего приказа от министра юстиции. Приказ относительно Сунады поступил во вторник, так что последний срок — воскресенье. Но в воскресенье по заведённому в нашей тюрьме порядку казнить нельзя, так что остаётся только суббота, — мы и так постарались оттянуть как могли. К тому же прокурор, который будет присутствовать при казни, уже извещён, так что изменить день никак невозможно.

Раздался стук в дверь. Поклонившись, вошёл старший надзиратель Ито. Его голова была замотана белым бинтом — результат травмы, нанесённой Сунадой. Впрочем, этот бинт не так уж сильно и изменил его внешность — Ито давно уже обладал прекрасной белоснежной шевелюрой. С синяками на красных щеках, с налитыми кровью глазами, он выглядел довольно грозно.

— В чём дело? — неожиданно грубо спросил главврач.

— Я хотел поговорить с вами о санитаре Маки. Он плохо ладит с другими санитарами, задирает перед ними нос, мол, раз он и в прошлую отсидку был санитаром, все должны его слушаться. Никакой управы на него нет.

— Но Маки лучше всех работает в операционной. Ему известно всё до тонкостей. Если уж и искать кому-то замену, то только не ему.

— Слушаюсь, — церемонно ответил Ито. Со старшими по званию он вёл себя иначе, чем с Тикаки и другими молодыми врачами: свойственная ему надменность уступала место беспрекословной солдатской корректности. Говорят, что во время войны Ито был санитаром в пехотных войсках. А главврач был тогда военврачом и имел звание капитана. Тикаки не знал, каковы в те давние годы были отношения между солдатами и офицерами, служившими в пехоте, но, глядя на Ито и главврача, мог получить о них некоторое представление.

— Дело в том, что Маки опять избил Кобаяси. Кобаяси, очевидно из страха перед Маки, не признается в этом, но у него фингал под левым глазом. А Маки, сколько ни спрашивай, твердит одно — знать ничего не знаю.

— Да уж, положеньице! Маки и дело своё знает, и вообще подходит по всем статьям… А что говорит доктор Таки?

— Что санитары и их отношения его не интересуют…

— Да, на Таки это похоже… Ему нет никакого дела — дерётся санитар или нет, главное, чтобы справлялся во время операций. Такой у него принцип. Ладно, понятно. Я вызову Кобаяси и всё у него выясню. В крайнем случае придётся пожертвовать Кобаяси…

— Но Кобаяси умеет снимать электрокардиограммы, его не отпустит доктор Танигути.

— Да, положеньице… — снова протянул главврач, явно хорошо помня, что Танигути был сокурсником Тикаки. — Что ж, надо подумать. Кстати, как твоя голова? Всё ещё болит? В любом случае ты можешь взять отгул. Сугая тебя подменит. Мы только что разговаривали с доктором Тикаки о Сунаде. Что ты о нём думаешь?

— Как бы вам сказать…

— К примеру, как ты считаешь, в своём он уме или нет?

— У него точно не все дома. Взять хотя бы этот случай. Я понёс ему лекарство, хоть у меня работы было по горло. К тому же он был первым, кому я пошёл после обеда. А он стал хулиганить, почему так поздно… Ну просто ни в какие ворота не лезет. Надзиратель — должность вполне почётная и ответственная… А из-за таких вот психов иногда хочется плюнуть и всё бросить…

— Ты ведь хорошо знаешь Сунаду?

— Конечно. Он ведь как сел в тюрьму, так и не вылезает из медсанчасти. И каждый раз я его отвожу на осмотр, приношу ему лекарства, а когда ночью дежурю, делаю уколы, так что он тоже очень хорошо меня знает. Ещё бы не знать, когда я постоянно вокруг него кручусь. Вот и давеча я подумал — завтра ему уже срок, надо бы зайти и заодно попрощаться, а вышло вон что, сам же и получил по голове! Скотина неблагодарная! С такими нужно кончать чем скорее, тем лучше… В нулевой зоне психов хоть отбавляй, да ещё в этом году почему-то совершенно никого не казнят, вот они и скопились, а это нехорошо в плане дисциплины. Их бы всех убрать подчистую, а то работать невозможно…

— Сунада рассердился, потому что ты поздно принёс лекарство?

— Во всяком случае, он так говорит. На самом-то деле вовсе не поздно. Лекарство надо принимать после еды, а я после обеда зашёл к нему первому. Он несёт что-то несуразное вроде того, что как только услышал мой голос, так ему сразу захотелось меня прикончить, ну словно шлея под хвост…

— Ладно, об этом потом, — сказал главврач, и Ито, поклонившись, вышел. Отвечая, он всё время стоял по стойке смирно.

— Так я рассчитываю на вас, доктор, — сказал главврач, и Тикаки встал. По телу сразу разлилась какая-то тяжесть: у него было такое ощущение, будто ему предстояло выполнить очень скучную и трудоёмкую работу. Но как только он вышел в коридор, тяжесть сменилась возбуждением, и он быстро зашагал вперёд.

7

Карцеры расположены на втором этаже пятого корпуса за конторой, там, где их легче всего охранять. Открыв дверь, тут же упираешься носом в бетонную стену с двумя низенькими металлическими дверцами, похожими на печные заслонки. Будто бы перед тобой печь для обжига древесного угля с двумя топками. За каждой дверцей — отдельный карцер. Водворённый туда заключённый может вопить и буйствовать сколько ему угодно — ни один звук не просочится наружу. Вслед за тремя надзирателями из особой охраны Тикаки подошёл к дверце. Один из надзирателей открыл глазок и окликнул Сунаду, но ответа не получил. Тикаки тоже прильнул к глазку и заглянул внутрь. Сначала он не мог ничего различить в полумраке, кроме какой-то странной синей глыбы, потом понял, что это человек. Лоб человека был заклеен широким пластырем, запястья забинтованы, он лежал ничком, но, приглядевшись, Тикаки узнал Сунаду Его руки были зафиксированы впереди кожаными наручниками. Кожаные наручники — это что-то вроде толстого кожаного ремня: сначала им опоясывают человека, затем к нему же пристёгивают запястья, так что, в отличие от металлических наручников, они не только сковывают запястья, но и вообще лишают человека возможности шевелить руками.

— Ну, что он? — шёпотом спросил пожилой надзиратель.

— Откройте камеру, — спокойно попросил Тикаки.

— Только осторожнее. — Пожилой надзиратель сделал глазами знак молодым, чтобы страховали его с обеих сторон, и стремительным движением повернул ключ в замочной скважине. В нос шибануло затхлой подвальной вонью. Она шла от зиявшей у дальней стены дыры уборной. Прикрываемый с двух сторон надзирателями, Тикаки шагнул вперёд.

— Эт-то ещё что такое? Выметайтесь, чтоб духу вашего здесь не было! Недоумки! Никого не желаю видеть! Только что ведь говорил начальнику, чтобы меня оставили наконец в покое! Валите отсюда, да поживее! Я хочу быть один!

Сунада сидел, прислонившись спиной к стене и вытянув вперёд ноги. На голубой тюремной робе темнели пятна подсохшей крови. Лицо было краснее обычного, рубец на левой щеке (след драки с бандитами в баре города Тиба, сразу же после инцидента у скалы Осэнкорогаси), налившись кровью, алел, как свежая рана.

— К тебе доктор, — сказал пожилой надзиратель. — Доктор-психиатр, ты ведь у всех душу вытянул, требовал, чтобы его позвали. Эй, не видишь что ли, это тот доктор, которого ты так ждал.

— А пошёл он… Толку от этих брехунов… Давайте, валите отсюда все. Недоумки! Вы что, не слышите, что я говорю? Щас всех порешу! Дерьмо!

Сунада быстро поджал под себя ноги и легко вскочил. Поскольку обе его руки были зафиксированы на поясе, он не мог до конца разогнуть спину и, пригнувшись, рванулся вперёд, целясь головой в грудь Тикаки. Отпихнув движением плеч кинувшихся на него надзирателей, резко боднул лбом выставленные вперёд ладони Тикаки и повалил его. Шлёпнувшись задом на пол, Тикаки увидел, как на него надвигается страшное, свирепо ощерившееся лицо. Пока он извивался, пытаясь оттолкнуть Сунаду, тот впился зубами в указательный палец на его правой руке. «Сейчас откусит!» — подумал Тикаки, но уже в следующий миг зубы Сунада разжались, и его оттащили надзиратели.

— С вами всё в порядке? — спросил один из надзирателей.

— Да ладно, ерунда, — ответил Тикаки и тут же скривился от боли. Из пальца сочилась кровь, у основания ногтя виднелись следы зубов.

— Больно, конечно, но ничего. — Тикаки принялся шарить по карманам, но ни в халате, ни в пиджаке носового платка не было.

— Простите, дайте-ка я… — пробормотал надзиратель. Стерев кровь с пальца бумажной салфеткой, он заклеил ранку бактерицидным пластырем. Сунада лежал на спине, двое надзирателей прижимали к полу его руки.

— Пойдёмте-ка уже отсюда.

— Нет, я хочу поговорить с ним.

— А как рука, ничего?

Сквозь пластырь проступила кровь, болел палец по-прежнему сильно. Но эта боль словно подхлестнула Тикаки. Ему хотелось понять её причину, понять Сунаду.

— Ладно, хватит с него, — обратился Тикаки к надзирателям. Они подняли Сунаду, и тот сел на пол, скрестив ноги. Тикаки, тоже скрестив ноги, сел напротив.

— Эй, что это с тобой? Ты звал меня, и я специально пришёл… Да что ты уставился, не смотри на меня такими страшными глазами. Что я-то тебе сделал?

— Убирайся! Ты мне не нужен. Не хочу иметь с тобой никакого дела. Молокосос совсем, а уже такая наглая рожа. Неизвестно ещё, кто на кого уставился. Я тебя не боюсь. Я вообще ничего не боюсь. А чего бояться, ведь я уже одной ногой в могиле. Что, никогда кожаных наручников не видел? Не будь их, тебе, докторишке тюремному, со мной ни в жизнь не справиться. Да не пялься ты так на меня! Вали отсюда, да поживее. А то я тебя опять как тяпну, будешь знать! — Сунада снова обнажил белые собачьи клыки, но кусать Тикаки не стал, ограничился тем, что обвёл взглядом ноги стоявших вокруг надзирателей и сплюнул на ботинок того, кто помоложе. Тот инстинктивно отдёрнул ногу, и Сунада ухмыльнулся.

— Надо же, какой нежный! Ну и надзиратели пошли — боятся слюны! Скоты. Валите отсюда! Все! Осточертели. Оставьте меня одного!

— Послушай, ты, — крикнул пожилой надзиратель, — ты что это себе позволяешь, негодяй? Кусать доктора за палец! Ради кого он, по-твоему, сюда пришёл?

— Осточертели вы все!

— Так или иначе, — спокойно сказал Тикаки, — ты ведь, кажется, хотел получить снотворное? Чтобы крепко заснуть и не просыпаться до завтра?

— А что, ты его принёс? — на лице Сунады появилось более осмысленное выражение.

— Нет пока. Но сходить за ним недолго.

— Поздно, раньше надо было думать.

— Но я ведь могу отмерить тебе точную дозу, так что ты проспишь без задних ног до завтрашнего утра, а когда надо будет, разом проснёшься.

Сунада молчал, похоже было, что слова доктора затронули его за живое. Словно увещевая надувшегося ребёнка, Тикаки сказал:

— Ну ладно, с лекарством всё понятно. А каких-нибудь других желаний у тебя нет? Ну, к примеру… — Тут Тикаки осёкся, не зная, что сказать. Он вдруг осознал тщетность своих усилий. Этот человек завтра умрёт сей непреложный факт встал перед ним чёрной каменной стеной. Какие там желания! Завтра утром истекает его срок. И всё исчезнет: беспокойство, гнев, желание получить снотворное, страх, одиночество. Останется только труп. Прекрасно сложенный труп в ссадинах и синяках. Главврач просто вешал ему лапшу на уши. Убеждать этого человека отказаться от мысли отдать своё тело медикам — бесчеловечно. Тикаки стал вспоминать, что записано в протоколе состояния тела Сунады. Обычно в таком протоколе даётся неумелый штриховой рисунок обнажённого тела и фиксируются все особые приметы: черты лица, увечья, татуировки, родимые пятна и пр. У Сунады кроме рубца на левой щеке есть ещё шрам от ножевого удара длиной в 15 сантиметров на левом боку. И бесчисленное множество мелких шрамов: от его рук, ног, туловища и даже головы тянутся карандашные линии, в конце которых указана форма и величина каждого шрама. На левом предплечье имеется татуировка — «Железка через Галактику», рядом непонятно что обозначающие изображения летучей мыши и цветов сакуры, чуть выше кисти — веер. Рядом с пенисом примечание красными чернилами — в крайнюю плоть введены двадцать три стеклянных шарика, миллиметров в пять диаметром. Эти шарики Сунада выточил сам во время предыдущей отсидки из осколков бутылки и зеркала, после чего сам же ввёл их в крайнюю плоть, надрезав её. Когда Тикаки стал работать в тюрьме, его поразило количество людей, кустарным способом сделавших себе эту нехитрую операцию. Разумеется, её основная цель — придать остроту сексуальным ощущениям, но не только это, шарики являются предметом особой гордости заключённых — чем их больше, тем лучше. Их количество, так же как отрезанные пальцы у мафиози, свидетельствует о способности человека переносить боль. При таком количестве шрамов, татуировок и шариков разве кто-нибудь обратит внимание на какие-то там ссадины и синяки? Завтра утром, меньше чем через двенадцать часов, этот человек умрёт, вернее, будет убит, его убьёт тюремная машина, частью которой является и сам Тикаки. Это убийство будет совершено при помощи куда более жестоких орудий, приспособлений и способов, чем даже эти кожаные наручники, которые сдавливают теперь его тело, придавая ему такой жалкий вид

Тикаки глубоко вздохнул и, ощущая во рту неприятную горечь от сознания своей беспомощности, проговорил, будто обращаясь к самому себе:

— Правду говоря, я почти ничего не могу для тебя сделать. Разве что какую-нибудь ерунду. Я ведь тоже один из тюремщиков. Как бы я ни хотел тебе помочь, моё положение этого не позволяет. Но я пришёл сюда потому-то ты звал меня. Почему ты меня звал? Ты знал — я обязательно приду. Ты хотел о чём-то меня просить. У тебя уже почти не осталось времени. Дорога каждая минута. Когда я смотрю на тебя, у меня душа болит.

— По-настоящему болит? — В голосе Сунады прозвучала озабоченность.

— Да, по-настоящему. Сейчас не то время, чтобы тебя обманывать.

— Да уж. Как, больно? — И Сунада взглядом показал на указательный палец Тикаки.

— Немного болит. Но уже меньше.

— Ах, доктор, я вовсе не хотел вас кусать. Так, попугать малость. Вы уж простите. Извините, что причинил вам боль.

— Да ладно, ничего особенного.

— Так вы не сердитесь?

— Нет, не сержусь.

— Вот и отлично, — засмеялся Сунада дряблым, горьким смехом. — Затосковал я, вот что. Ну и захотелось свиданьице получить с приятными мне людьми. Ну там с вами или, скажем, с начальником воспитательной службы, а то и с кем-нибудь из нашей нулевой зоны… Не так уж и много таких… С кем бы позволили, с тем и встретился. Завтра ведь тю-тю, прости-прощай… Так хоть попрощаться-то можно? Другие-то перед приведением в исполнение получают свидание с родственниками, а я чем хуже? Вот и захотелось мне с разными людьми увидеться, вместо, значит, этих самых родственников. А тут папаша-надзиратель из медчасти явился и велит — пей лекарство немедленно, ну мне кровь и бросилась в голову. Ведь лекарство-то это вы для меня специально приготовили… Ну я ему и говорю, дай, мол, мне его, потом выпью, а он как разорётся — либо пей сейчас, либо ничего не получишь. Убил бы на месте!

— Значит, ты передумал? Когда я тебя осматривал, ты сказал, что хочешь сразу же лечь и заснуть, или нет? Надзиратель Ито — ну который из медсанчасти, просто хотел выполнить твою просьбу. Он очень добросовестный человек. А чего бы ты хотел? У тебя, значит, оказалась масса дел, и ты собирался бодрствовать до позднего вечера?

— Да, правду говоря, я и сам не знаю. У вас на приёме я только и мечтал о том, как бы заснуть поскорее да покрепче. А как остался один, так и скумекал, сколько ещё всего нужно сделать. Надо бы, думаю, написать братьям, мамаше, ну хоть по нескольку слов. Что-нибудь типа: «Счастливо оставаться, наконец вздохнёте спокойно без меня, дармоеда поганого, не от кого будет нос воротить…» Ну и потом… Нет, не могу говорить, когда эти тут торчат, вот если бы мы были вдвоём…

— Вы нас не оставите наедине? — спросил Тикаки. Надзиратели переглянулись. После недавнего инцидента начальник службы безопасности строго-настрого приказал им никого не оставлять один на один с Сунадой. Пожилой надзиратель, напрягшись, молча сжал в руках дубинку. Скрипел кожаный пояс, запах кожи мешался с запахом уборной, снова и снова напоминая о том, что они находятся в подвале.

— Вот дерьмо! — вдруг вспылил Сунада. — Сквалыги чёртовы! Никому не верят! Ну и ладно, тогда убирайтесь все! Прочь! Скоты! — Сунада стал извиваться всем телом, пытаясь освободить прижатые кожаными ремнями руки. Бинты на одном из запястий ослабли, и он впился в них зубами. Потом резко тряхнул головой, и от бинтов только клочья полетели. Надзиратели отскочили. Пожилой взял наизготовку дубинку.

— Вот и получается, что тебе нельзя верить! Чуть что, сразу начинаешь хулиганить!

— Да вы же не понимаете ничего, тупые, хоть кол на голове тёши! дерьмо! Придурки!

Кожаный пояс, растянувшись, сполз до самого пупка. Но всё-таки он был очень прочным: даже у Сунады не хватало сил, чтобы его разорвать. Мускулы на его руках и животе вздувались, ходили под кожей, словно копошились неведомо как заползшие туда зверьки.

— Я попрошу, чтобы с тебя сняли наручники, — спокойно сказал Тикаки. — Раз уж так получилось, пусть и они послушают. Ты только не буянь, тогда все будут спокойно сидеть и слушать. Ну, так как же? Может, снимете с него наручники и сядете вот здесь?

Пожилой надзиратель некоторое время колебался, потом всё-таки с опаской снял с Сунады кожаные наручники и, видя, что тот не думает буянить, осторожно уселся рядом с Тикаки. Его примеру последовали и двое других. В результате все уселись вокруг Сунады. Сунада растёр запястья, попеременно размял плечи, потом, словно глава семьи, собирающийся склонить домашних к согласию, обвёл взглядом присутствующих. В тесной камере, насыщенной испарениями человеческого тела, было душно.

— Вот ещё! Ничего особенного я вроде не собираюсь говорить, ну такого, чтобы меня все слушали. Я всегда был шалопаем и вёл себя хуже некуда. Но я ни на кого не в обиде, сам виноват. Завтра меня убьют, и тут уж ничего не попишешь, не надо было убивать самому. Но вот что я хотел бы узнать напоследок: что ж это получается, значит, все люди такие — каждому охота хоть кого-нибудь да прикончить? Вот ты, к примеру, что скажешь? — Словно учитель, задающий вопрос ученику, Сунада обратился к одному из молодых надзирателей, тому самому худощавому юноше, который отдёрнул ногу, когда на неё попал плевок. Застигнутый врасплох, тот вытаращил глаза.

— Тебе никогда не хотелось кого-нибудь прикончить?

— Нет! — Надзиратель явно растерялся.

— Будто бы? — Сунада склонил голову набок. — Я не имею в виду ни с того ни с сего, я имею в виду, если вдруг накатит на тебя и кажется: ну всё, сейчас порешу… Ведь когда так накатит, то и себя уже не помнишь, только одно на уме — убить бы… И так хочется убить, просто жуть!

— Нет, со мной такого не бывает.

— А со мной вот бывает. Вдруг всё в глазах помутится… Ну вроде как когда перед тобой какая-нибудь мерзкая гадина — змея там, ящерица, ядовитое насекомое, которое нужно немедленно раздавить, уничтожить… Да.

— Животные — совсем другое дело, их нельзя равнять с людьми. — Молодой надзиратель взглянул на своих напарников, словно ища у них поддержки, и, наткнувшись на взгляд Тикаки, отвёл глаза.

А Тикаки в тот момент как раз пытался догнать ускользающую от него мысль о мире «по ту сторону» бытия. Если допустить, что с той, другой, стороны этого мира существует иной мир, мир кромешной тьмы, тот мир, который на миг мелькнул перед ним, когда он шёл по коридору, и тут же исчез, то и импульс к убийству себе подобных, очевидно, передаётся людям именно оттуда. Именно в том потустороннем мире мужчина из клиники общается с инопланетянами, женщина по имени Нацуё Симура отправляется в дальний путь со своими детьми, а Боку извергает из себя свою ненависть. Именно там Тёскэ Ота зарезал семью из четырёх человек, а Итимацу Сунада убил десять женщин. Этот мир по ту сторону бытия не виден из нашего мира, ибо находится позади источника света. Но ему, Тикаки, на миг удалось подглядеть его. И что самое страшное, он даже способен, процентов этак на пятьдесят, смириться с его существованием. Ему, всё на те же пятьдесят процентов, было понятно, а на остальные пятьдесят — непонятно, почему Сунада совершил убийство, но точно так же ему было понятно и одновременно непонятно другое — почему государство должно казнить Сунаду или, вернее сказать, убить его, ведь казнь ничем не отличается от убийства. Государство кое-как держится на ногах, придавленное непосильным бременем тьмы; частицы этой тьмы постоянно просачиваются вниз, и оно подбирает их, сортирует, помещает в специально отведённые для них места — тюрьмы. Государство может поддерживать в своих пределах свет только потому, что наполнило тьмой тюрьмы. И получается, что свет этот — чистое надувательство. Довольно небольшого толчка, и государство опрокинется во тьму.

— Честно говоря, со мной такое тоже бывает, — Тикаки почему-то перевёл взгляд на набухший пах Сунада, — правда, довольно редко, но иногда я прихожу вдруг в такую ярость, что себя не помню и мне хочется кого-нибудь убить.

Молодой надзиратель, словно выражая своё несогласие, потряс головой. Остальные тоже явно приуныли. Тикаки медленно продолжил:

— Люди убивают себе подобных, убивают тех, кто им мешает… В сущности, это такое же естественное человеческое действие, как приём пищи или совокупление. Есть случаи, когда убийство разрешается — предлог найти ведь всегда можно, — это война, революция, смертная казнь. Как говорится, во имя справедливости… Вроде того, как бабульки из общества защиты животных с удовольствием едят свинину и говядину…

— Но я…

— Ты самый обычный человек.

— Но я-то убивал не во имя какой-то там справедливости. Просто для удовольствия.

— Ну, это в сущности одно и тоже. Ведь восстанавливая справедливость, человек тоже получает удовольствие. Именно поэтому так популярно всё связанное с убийствами. И книги, и телевизионные сериалы — там ведь всех убивают направо и налево, и чем больше трупов, тем больше нравится публике…

— Ну вы меня успокоили, док. А то я психовал, думал, ну что я за нелюдь… Ведь и впрямь, все кому не лень только и пишут, что о совратителях, маньяках-убийцах да насильниках… Знаете, доктор, у меня к вам просьба.

— Какая?

— Не нужно мне никакого лекарства. Я передумал. Сегодня я вообще не хочу ложиться. В конце концов это моя последняя ночь, и я не хочу ничего упускать, ни одного момента. Можно?

— Разумеется. Это время целиком в твоём распоряжении. Можешь его использовать, как тебе угодно.

— И ещё у меня есть птичка. Я её сам выкормил. Такая милая, летает по камере, а позовёшь, сразу на ладонь садится. Я к ней привык. Когда меня не будет, она заскучает одна. Так вот я бы хотел, чтобы её отдали Тёскэ Оте. Он любит птиц, к тому же он мне говорил, что его птичка вот-вот подохнет от запора. Пожалуйста, доктор.

— Хорошо, я всё сделаю.

— Интересно, Тёскэ до сих пор хнычет? Утром на спортплощадке он всё время рыдал, жаловался, что его птичка помирает. А потом ещё и в обморок хлопнулся, ну совсем как баба. Слишком уж он у нас нежный. Доктор, вы не знаете, как он? Я видел, его куда-то унесли на носилках…

— С ним всё в порядке, — сказал Тикаки, подумав, что на данный момент Тёскэ Ота действительно вполне здоров и никаких симптомов Ганзера у него не наблюдается. Однако это временное улучшение, в один прекрасный день его снова затянет в пучину безумия. В мозгу у Тикаки в который раз всплыли слова «по ту сторону». Ота то выплывает из огромного мира тьмы, то снова погружается в него.

— И ещё одно… Что же это такое было, запамятовал… — Сунада, скрестив руки на груди, погрузился в размышления. Тикаки вспомнил о просьбе главврача. Ему ведь ещё предстояло отговорить Сунаду от идеи завещать своё тело медикам.

— Как раны? — спросил Тикаки, глядя на залепленный пластырем лоб Сунады. Его взгляд скользнул по красному блестящему рубцу на его левой щеке.

— Да чего там, ерунда.

— Но я слышал, тебя поранили довольно сильно.

— Чего? Вот уж брехня! Какое там поранили! Что я, ран не видел? Да у меня их полно! Вот, гляньте-ка!

Сунада высвободил левую руку и закатал рукав. Рука между запястьем и локтем была испещрена множеством продольных и поперечных шрамов, кожа была совсем как у слона или носорога. Эти шрамы остались от порезов, которые он нанёс себе сам осколками стекла. Кровоподтёки, судя по всему возникшие недавно, делали руку похожей на лиловую географическую карту, но они не были так заметны, как рисовалось Тикаки. Если уж что и могло волновать главврача, то скорее бесчисленные шрамы, разбросанные по всему телу, а вовсе не недавние раны.

— Говорят, ты член «Белой хризантемы»? — неуверенно спросил Тикаки.

— А что такое? — на миг удивился Сунада, но тут же смекнул, в чём дело. — А, ясненько. Это вам главный сказал. Ведь чтобы завещать свой труп, нужно подтверждение тюремного начальства, вот я к нему и обратился. Но ведь о таких вещах не обязательно говорить во всеуслышанье, я и молчал, ни вам не говорил, никому вообще.

— Ты не передумал? Я имею в виду, ты и сейчас готов оставить своё тело медикам?

— С чего это я должен передумать? — засмеялся Сунада, но в следующий миг на его лице появилось озабоченное выражение. — А что, что-то не так с моим телом?

— Да нет, в общем-то ничего… — запинаясь, выговорил Тикаки.

— Похоже, всё-таки что-то не так. — Сунада интуитивно понял, что Тикаки недоговаривает. — А что такое? Моё тело не подходит для исследований?

— Да нет, вполне подходит, — твёрдо сказал Тикаки.

— Правда? Моё тело им пригодится?

— Разумеется, пригодится.

— Ну вот и хорошо. Вот и прекрасно. Меня доктор Таки научил, как надо всё оформить. Три года назад меня приговорили к смертной казни, и я разбушевался чуток… Ну и попал в конце концов к доктору Таки, он меня подлечил. Тогда-то он мне и сказал, что студентам-медикам не хватает трупов для анатомических исследований. И ещё — что есть такое добровольное общество, они там считают, что мёртвое тело глупо сжигать сразу же, лучше, если сначала оно послужит людям, ведь обидно же, когда сжигают без всякого проку. А придумал всё это ва-а-жный такой доктор по анатомии, его зовут Фудзита… Не знаю, как там дальше. Он и сам завещал своё тело для науки. Когда я об этом узнал, сразу подумал — вот то, что мне нужно. Пошевелил мозгами и сообразил — а ведь здорово, если моё тело послужит для науки или там для образования. Я только боялся, не станут ли остальные члены этого общества нос воротить, узнав, что тело завещает такой, как я, ну, короче, приговорённый к смертной казни… Взял и написал письмо в правление общества, и тут же ко мне на свидание пришёл один из учредителей, большая шишка между прочим, адвокат, он сказал, что сам завещал медикам своё тело и что сделать это может каждый, а кто такой — им без разницы, все тела у них равны, они берут все. Ну я обрадовался, конечно. Ещё он мне сказал, что, если у человека слишком много жиру, студентам трудно расчленять его тело, поэтому я сразу же начал заниматься спортом. Вот, гляньте, видите, в каком хорошем теперь состоянии моё тело — сплошные мускулы. Сегодня утром я тоже как следует потренировался, в последний ведь раз. Вы, небось, когда были студентом, тоже занимались анатомией, так что можете меня понять…

— Да, конечно, — сказал Тикаки и вдруг почувствовал, как сильно болит у него палец. Надо постараться пересилить себя, чтобы его собеседник ничего не заметил. И тут же — ощущение горечи во рту. Такой же, как когда на него брызнула блевотина Боку. Внезапно откуда-то из глубин его памяти всплыл давно забытый эпизод.

Он тогда анатомировал руку. Пытаясь отыскать ускользающий нерв, осторожно надсекал мышцу и зажимал сухожилия крючками, когда же ему наконец удавалось поймать белое, прятавшееся в тканях волокно, у него возникало ощущение, будто он сумел отыскать исток реки, ради которого забрался в несусветную горную глушь. От обнаруженного им нерва отделялось множество тонких нервных волокон, каждое из которых непременно вело к какой-нибудь мышце. В руке не было абсолютно ничего бессмысленного; мышцы, кости, сосуды, нервы соединялись в единое и неповторимое сложное целое, причём каждая, по-своему совершенная, часть этого целого вносила посильную лепту в движения руки. Представив себе, как точно и деликатно действуют мышцы и кости, когда рука выполняет какую-нибудь работу, Тикаки вдруг почувствовал, что у него темнеет в глазах. Он не знал, чья это рука, единственное, что можно было сказать, — она принадлежала старому сухощавому человеку, скорее всего крестьянину, но ему вдруг представилось совершенно ясно, как эта рука когда-то жила, держала мотыгу, топор или кисть, ласкала женщину, выполняла привычные повседневные дела, и при этом каждое её движение определялось трудно вообразимой, слаженной работой нервов, мышц и костей.

Он занимался этой рукой ежедневно в течение месяца, когда к нему как-то зашёл его школьный приятель, который учился на филологическом факультете: ему вдруг захотелось взглянуть на человеческий труп. Тикаки долго колебался, прежде чем повести его в анатомичку, где студенты-медики препарировали трупы, расчленённые на отдельные части — головы, руки, торсы, ноги. Он предвидел, что зрелище, привычное для медиков, может оказаться непереносимым для филолога. «Держись, главное не пугаться», — предупредил он, и друг ответил: «Ничего, я привык к человеческим трупам» — и, улыбнувшись, добавил, что, когда у него умерли отец и бабушка, он совершенно спокойно разглядывал их останки. Но, едва вступив в анатомичку, он позеленел и, воскликнув: «Какой кошмар!», зажал пальцами нос. Рассматривая, как диковинных зверей, студентов, которые со скальпелями и ножницами в руках возились над трупами, поминутно заглядывая в лежащий рядом цветной анатомический атлас, он добрался до руки Тикаки и прошептал: «Каким жалким зрелищем может быть человеческая рука!..» — «Да ты что, — возмутился Тикаки. — Ты только посмотри, как эта рука замечательно устроена. Видишь, вот нервы. Они, словно чистые ручьи, перебегают из мышцы в мышцу». — «Да ладно тебе!» — Выдавив улыбку, друг отвернулся. Он наверняка принял слова Тикаки за шутку, но разуверять его было бессмысленно. К тому же Тикаки не обладал особенным даром слова. Зрелище расчленённого трупа с обнажёнными мышцами, кровеносными сосудами и нервами заставило его друга содрогнуться от ужаса и отвращения, но сам Тикаки давно уже преодолел это вполне естественное для обычного человека ощущение. Тогда-то он и понял, что стать врачом — значит разрушить общепринятые стереотипы, и годы учения на медицинском факультете только укрепили его в этой мысли. Однажды на занятиях по хирургии ему поручили держать крючки. Студент-старшекурсник с хирургического отделения сделал разрез и, пройдя толстый слой жира, стал быстро продвигаться дальше, пока не дошёл до красной мышцы, в которой, уже медленно, принялся орудовать скальпелем. Внезапно откуда-то изнутри вырвалась струйка крови и ударила Тикаки прямо в лицо. Марлевая повязка тут же пропиталась тепловатой жидкостью, и он отпрянул, испугавшись, что кровь попадёт ему в глаза. Хирург тут же истошно закричал: «Болван! Не отпускай крючки! Ты что, крови не видел? Да врач ты или нет?» И Тикаки удалось заставить себя не обращать внимания на кровь, бьющую ему в лоб и в глаза, до самого конца операции он стоял совершенно неподвижно и держал крючки. Наверное, именно тогда ему и удалось преодолеть свойственный любому нормальному человеку страх перед кровью.

— Правда, понимаете? — переспросил Сунада.

— Да, — кивнул Тикаки.

— Это хорошо, — довольно засмеялся Сунада. — Я ведь всегда был никчёмным дураком. А когда я попал сюда, мне вдруг захотелось сделать хоть что-нибудь полезное. Вот я и завещал свой труп для науки. Когда я услышал об этом от доктора Таки, то рассердился: ну и мура, думаю. Но когда он мне всё объяснял, я понял — это то, что нужно. Потом я говорил об этом с другими, но они меня только на смех подняли, ерунда, говорят, и только Кусумото, — помните, вы его тоже осматривали сегодня утром? — так вот только он один со мной согласился. Я этому Кусумото рассказал всё, как мне доктор Таки говорил. Что, мол, только врачи уважают человеческие трупы и больше никто.

— Никогда бы не подумал, что доктор Таки… — Тикаки стало странно, что такому молчуну, как доктор Таки, удалось убедить Сунада.

— Доктор, — сказал Сунада, приблизив к нему лицо, — простите, что я вас укусил. Нехорошо получилось…

— Да ладно, всё уже прошло.

— Я так рад, что вы пришли. Передайте привет доктору Таки, ладно?

— Хорошо, обязательно передам.

— Ну вот, вроде бы и всё. Да, вот ещё что — доктор, меня что, так до самого конца и будут держать в этом карцере? Нельзя ли меня всё-таки выпустить?

— Конечно. — Тикаки, улыбнувшись, поднялся на ноги. — Я немедленно поговорю с начальником службы безопасности. Если тебе ещё о чём-нибудь захочется со мной поболтать, не стесняйся, зови. Я сегодня дежурю, так что всю ночь буду на месте.

— Правда? Вы будете здесь ночью? Вот здорово! — оживился Сунада.

Тикаки вышел из камеры, и за ним следом гуськом вышли надзиратели. В карцере остался один Сунада, его крупное тело, казалось, занимало всё тесное пространство, невозможно было поверить, что только что вокруг него сидели ещё четыре человека.

— Прощай! — сказал Тикаки, обращаясь к телу Сунады, к этому прекрасному, тренированному телу. Сунада поднял руку, и в тот же момент дверца захлопнулась. Тикаки показалось, что Сунада позвал его изнутри. Но стены карцера, оснащённые прекрасным звукоизоляционным устройством, не пропускали никаких звуков, в коридоре всегда было тихо, как в гробу.

8

Когда Тикаки увидел цифру 400, у него тут же заболело в груди, словно в сердце вонзилась игла. В ряду одинаковых жёлтых дверей, только эта, на которой стояла цифра 400, излучала какой-то особый холодный свет. Он подошёл к посту, и незнакомый надзиратель взял под козырёк, тот невысокий худощавый мужчина с нездоровым цветом лица, в мешком сидящем на нём мундире, судя по всему, был ровесником Тикаки.

— Кто у вас в четырёхсотом номере?

— А вы откуда? — Надзиратель явно нарочно задал этот вопрос, ведь белому халату Тикаки он должен был догадаться, что перед ним врач.

— Я из медсанчасти. Мне хотелось бы кое-что выяснить насчёт этого номера. Ведь это, кажется, Рёсаку Ота?

— Ну и что из того?

— А то, что я хотел бы его видеть.

— А в чём, собственно, дело? — подозрительно посмотрел на Тикаки надзиратель.

— Видите ли, — дружелюбно сказал Тикаки, — соучастник Рёсаку Оты, Тёскэ Ота, сегодня был госпитализирован. И мне хотелось бы расспросить о нём Рёсаку Оту.

— У вас есть разрешение на посещение?

— Разве нужно разрешение?

— А как же? Нулевая зона. — Надзиратель держался очень официально, но, судя по всему, он был просто не очень уверен в себе.

— И чьё разрешение нужно? — заискивающим тоном спросил Тикаки: ему очень не хотелось ранить самолюбие собеседника. Судя по всему, этот молодой надзиратель не знал, что врач, тем более психиатр, имеет право осматривать заключённых без всякого разрешения. Тикаки по долгу службы часто приходилось бывать в самых разных корпусах и зонах, до сих пор никаких разрешений у него не требовали.

— Ну… — замялся надзиратель и небрежно передёрнул плечами.

— Я психиатр. Понимаете, сегодня у соучастника Рёсаку Оты, Тёскэ Оты, вдруг обнаружилось сильное психическое расстройство: он несёт всякий вздор, чаще всего связанный с Рёсаку Отой. Мне обязательно надо встретиться с ним, для того чтобы поставить правильный диагноз. Я, конечно, могу сходить за разрешением к начальнику тюрьмы или начальнику службы безопасности, но, видите ли, дело срочное. Тёскэ очень возбуждён, и в целях поддержания порядка чрезвычайно важно утихомирить его как можно быстрее.

— Понятно. — Услышав слова «в целях поддержания порядка», которые здесь, в тюрьме, являются самым веским аргументом, надзиратель дрогнул и, звеня связкой ключей, пошёл по коридору. Его не столько убедили разъяснения Тикаки, сколько он просто не сумел дать ему должный отпор. Теперь он явно сердился на себя за это и даже дверь камеры распахнул демонстративно резким движением.

Рёсаку Оту они застали в самый неподходящий момент — он справлял нужду: сквозь открытую дверь видна была фигура мужчины, который сидел верхом на унитазе и тужился. Унитаз в обычное время служит стулом; для того чтобы этот стул превратился в унитаз, достаточно просто снять крышку, но никаких приспособлений, которые хоть как-то загораживали бы его, нет. Тикаки отвёл глаза, и только когда услышал голос: «Всё, готово дело», медленно снял ботинки и вошёл в камеру

— Я врач из медсанчасти, мне надо бы поговорить с тобой.

В камере ещё сильно пахло, и Тикаки невольно ощутил себя в деревне возле выгребной ямы. Рёсаку почтительно согнул своё по-крестьянски коренастое тело: он сидел в церемонной позе, положив руки на колени и опустив глаза. Полустёртым, морщинистым лицом, обнаруживающим некоторое сходство с Тёскэ — не зря они были родственниками, — он напоминал сидящего у обочины дороги под дождём и ветром бодхисаттву Дзидзо.

— Можно? Я хотел бы кое о чём тебя спросить. Это связано с Тёскэ. У него невроз, и он всё время говорит о тебе. Вот мне и захотелось с тобой увидеться.

При имени Тёскэ в опущенных глазах Рёсаку что-то мелькнуло. И Тикаки, не желая упускать момента, начал с места в карьер.

— Тёскэ утверждает, что ты обманул его. Что он никогда не простит тебя — ведь он был всего лишь пособником, а ему назначили максимально суровое наказание, квалифицировав преступление как групповое по предварительному сговору с равной ответственностью соучастников. Из-за этого он очень мучается, и на этой почве у него возник невроз. А ты что об этом думаешь?

— Брехня это всё, — злобно бросил Рёсаку. — Этот негодяй просто-напросто распоследний брехун.

— Что именно — брехня?

— Да всё! Всё — от начала до конца. Я ни в чём не виноват. Он всё сделал сам, а теперь врёт, что я его подучил.

— А ты не можешь рассказать более подробно?

— Зачем? Ну расскажу я вам — и что вы будете делать? — Рёсаку бросил беглый взгляд на Тикаки. — Ведь мне уже вынесли приговор, что толку теперь об этом говорить?

— Ты, конечно, прав, — признался Тикаки, — но мне просто хочется знать, как всё было на самом деле. По словам Тёскэ выходит, что во всём виноват его дядюшка, то есть ты, что ты втянул его в эту историю вопреки его желанию. И вот здесь у меня возникают сомнения. Не люблю, когда одного изображают злодеем, а другого средоточием всех мыслимых добродетелей.

— Да без толку. Судья ничего не понял, и вы не поймёте.

— Ну хорошо, о деле я не стану тебя расспрашивать, но, может, ты мне всё-таки расскажешь о Тёскэ? Я врач, а он мой пациент, я хотел бы получить сведения, которые помогли бы мне его лечить.

— И что у него не в порядке?

— А вот это. — И Тикаки ткнул пальцем в собственную голову. Но Рёсаку на него не смотрел. — У него невроз. С головой у него не в порядке, он словно бы повредился в уме и ведёт себя как ребёнок.

— Да всё у него с головой в порядке.

— Ты думаешь?

— Голова у него варит как надо. Просто лентяй, каких мало, вот и учился плохо, а так голова у него не хуже, чем у других.

— Так значит… — начал было Тикаки, но Рёсаку, не слушая его, провал говорить:

— У него с сердцем проблемы, а не с головой. Неблагодарная скотина! Представляете, когда этот негодяй, закончив среднюю школу, болтался без дела, я пожалел его и взял к себе на работу. Его отец, мой младший брат, тоже был тот ещё лоботряс. На своей земле работать не получилось, он — мотыгу за пояс и на заработки, а кому он нужен, хромой-то? Ну, я пожалел их и взял к себе Тёскэ. И лучше бы я этого не делал, с того момента всё и пошло наперекосяк. Этот негодяй, как и папаша его, оказался лоботрясом: только и думал о том, как бы увильнуть от работы. Представляете, пошлю, к примеру, его в горы валить деревья, а он до ночи болтается неизвестно где и ни одного дерева не повалит. Ну, я решил проверить, чем это он занимается, и что же? Оказалось, он прямым ходом в город и целый день режется там в патинко. Зная, что человек он не такой уж и крепкий, я поручил ему выращивать грибы энокидакэ, думаю, хоть здесь сгодится, а он, представляете, все грибы сгноил. Голова-то у него варит, поначалу всё ходит да талдычит — как возьмётся за дело, как то да сё, но дальше разговоров не идёт. Я в конце концов примирился и с этим, ну раз такой уродился, что с него взять, и особенно его не донимал попрёками… А однажды вдруг приходит он и говорит: «Мне тут подарили кой-какое барахлишко — часы, рубашку, носки, подержи пока у себя». Ну, мне это сразу показалось странным. А тут вдруг оказывается, что убили Эйсаку, да не одного, а со всей семьёй. Эйсаку — это мой старший брат, он жил по соседству. Работящий был мужик, выращивал яблоки и всякое такое, денег у него было невпроворот, небось поэтому негодяй и взял его на заметку. Короче, Тёскэ попал под подозрение и полиция пришла ко мне с обыском. Ну и обнаружили вещи, которые он мне оставил; оказалось, всё это краденое, и меня тоже замели. Я-то, дурак, думал — сразу выпустят, ведь я и знать ничего не знал, когда брал эти вещи, а получилось вот что: сказали, будто я и есть главный преступник, то есть я и убил Эйсаку и его домашних. Поверили брехне этого негодяя Тёскэ. А на самом деле он сам всё придумал, сам всех прикончил, а повесил на меня, мол, мы с самого начала были заодно.

— Но почему же на суде его не разоблачили?

— Да как его разоблачишь? Он врать мастак. На месте преступления нашли мои отпечатки, ну и раздули, дескать, я их оставил во время преступления — это надо же такое загнуть? Отпечатки-то дутые! Да я к брату то и дело заглядывал, у него там везде мои отпечатки! А тут ещё Тёскэ набрехал, якобы мы с братом не ладили. Вот вздор-то! Мы всегда дружили. У меня полей 6 танов[6] 6 сэ,[7] я в год собирал 26 мешков риса, работал в поте лица и никогда у брата не одалживался. А этот подлюга Тёскэ наплёл с три короба. Будто бы я страшный проныра, просил у брата денег в долг, а тот мне отказал. Ну и как-то так сумел подвести к тому, что мы с братом повздорили. А там пошло-поехало, в конце концов оказалось, что это я подговорил Тёскэ убить семью брата, с которым был на ножах, что это я первым забрался в дом и т. д. Вот так вот. Дальше — больше: выяснилось, что и нож, и меч, которыми было совершено убийство, принадлежат мне, а это уже неопровержимая улика…

— Да, действительно, — задумался Тикаки. Знай он заранее, что сегодня встретится с Рёсаку, он бы как следует проштудировал его личное дело. Когда он брал в общем отделе личное дело Рёсаку Оты, он планировал ознакомиться только с пунктами, касавшимися Тёскэ. В рассказах Тёскэ и в его личном деле Рёсаку представал человеком алчным, постоянно конфликтовавшим со старшим братом из-за земельных угодий, которые тот унаследовал ещё до сельскохозяйственной реформы. Человеком необузданным, который постоянно скандалил с Эйсаку, обвиняя его в том, что тот нарушил договорённость и не передал младшему брату, то есть Рёсаку, после его женитьбы сто цубо[8] земли и дом. Дебоширом, который во время семейных сборищ на празднике Бон и на Новый год напивался до бесчувствия, буянил и всё крушил вокруг себя. Человеком крайне безнравственным, который развратил своего племянника Тёскэ, приохотив его к азартным играм, спиртному и стимулирующим препаратам…

— Как ты, спиртное потребляешь?

— Да нет, терпеть не могу, я вообще непьющий. Организм не принимает.

— Наверное, любишь азартные игры? Я слышал, в вашей деревне любят сразиться в картишки?

— Это вам, небось, Тёскэ сказал? Вот уж кто любит это занятие. Сколько я ему говорил: брось, до добра не доведёт… Только получит жалованье, и уже нет ничего, будто ветром сдуло… Он вечно клянчил деньги у Эйсаку, да ещё делал это как бы от моего имени, стащил мою печатку и пользовался ею, давая расписки, потому-то я и оказался замешанным.

— Да… — задумался Тикаки. Кто из них двоих говорил правду — Тёскэ или Рёсаку? Оба уверяли, что злодей не он, а другой. Тем не менее суд квалифицировал преступление как совершённое по сговору с равной ответственностью и приговорил обоих к смертной казни. Могли ли судьи, доскональнейшим образом изучившие улики, ошибиться? Даже если допустить, что судебная ошибка не такое уж редкое явление, может ли он, офицер юридической службы, взять на себя смелость усомниться в правильности судебного решения? В конце концов, единственное, что он может сделать в настоящее время, это вылечить Тёскэ. Но достаточно ли этого?

— Кажется, на первом слушании суд склонялся к тому, чтобы принять решение в твою пользу? То есть Тёскэ, как исполнителя, приговорить к смертной казни, а тебе, как пособнику, дать пожизненное?

— Нет, — Рёсаку, подняв лицо, яростно затряс головой. — Ничего подобного не было. Да я никакой и не пособник вовсе. Я невиновен, а потому меня должны были вообще оправдать. Я сказал адвокату: если вы сами сомневаетесь в моей невиновности, то что говорить о судьях? Сказал, что отказываюсь от его услуг. Я этого адвоката нанял сам, продал землю и нанял. Но он оказался никудышным и провалил дело. Стал вешать мне лапшу на уши — мол, пожизненное — это в моём деле большая удача… Ну я и плюнул ему в морду. А ему всё нипочём, знай твердит, пожизненное да пожизненное. Вот я от него и отказался. И на втором слушании пустил дело на самотёк, согласился на казённого адвоката. И знаете, этот адвокат оказался очень неплохим, уж во всяком случае, куда лучше моего… Он сразу добился, чтобы судебное разбирательство шло отдельно, дескать, негоже меня и Тёскэ сталкивать лицом к лицу. Но всё равно ничего не вышло. Даже хуже, чем раньше, — вынесли смертный приговор. Жена плакала-убивалась, жуть. Деток ей, видите ли, жалко. Я ей и говорю — уж если кого и жалеть, то только меня. Нечего было так возиться с этой неблагодарной свиньёй Тёскэ. И вообще хватит, мол, реветь, говорю, лучше скажи детям, когда вырастут, чтоб никому не верили, объясни им, говорю, что все люди до одного брехуны и мерзавцы и верить нельзя никому — ни брату, ни сестре, ни родным, ни близким, ни прокурору, ни судьям. Это моё единственное им напутственное слово. И тогда жена сказала мне странную вещь. Мол, мой братец, папаша этого треклятого Тёскэ, пустил слух, что на первом же слушании я сдрейфил и свалил всю вину на Тёскэ, в результате получил пожизненное и исправительные работы и теперь спокойненько отбываю срок… Наверняка это ему Тёскэ сказал. Сколько ещё он будет врать и морочить людям голову? Вот уж мерзкая тварь! Я вовсе не трус, который дрожит за свою жизнь. Если бы я за себя боялся, дело было бы решено ещё на первом слушании. А я стоял на своём, пока вместо пожизненного не получил вышку. Но ведь противно ни за что ни про что носить на себе клеймо убийцы! А вам как кажется, похож я на убийцу?

— Пожалуй, что нет. — Тикаки потряс головой и, желая подбодрить своего собеседника, подмигнул ему.

Рёсаку с довольным видом рассмеялся, но в смехе его Тикаки почудилось что-то нарочитое.

— Вот, значит, как, вот оно как… Значит, не похож? Ещё бы! Я ведь и не убийца! Всю свою жизнь честно трудился, обрабатывал в поте лица свой клочок земли. А что это у него за невроз? Впрочем, так ему и надо! При всех своих дурных наклонностях он трус, каких мало… Чуть что, принимается хныкать, всего боится…

— А что, Тескэ и раньше был трусоват?

— Да, всегда. Раз вдруг завёлся — якобы один местный бандит обещал его убить, — перестал ночевать в спальне, уходил на ночь в амбар-

Я потом разузнал, — ничего подобного, ни о чём таком и разговора не было, всё сам же и выдумал. Да, он трусоват, это точно… Совсем негодящий парень, а уж послушать его… И чего он только не выдумывал из чистого бахвальства! И представьте себе, соврёт, а потом сам начинает верить в то, что сказал.

— Значит, когда он врёт, то верит, что это правда. Забавно. — Вдруг заинтересовался Тикаки. Кое-что из сказанного Рёсаку перекликалось с тем, что было известно ему по медицинской литературе.

В 1891 году немецкий психиатр Дельбрюк на заседании научного общества сделал доклад о пяти случаях патологической лживости. На первый взгляд все люди, о которых шла речь, казались самыми обычными лгунами, стремящимися привлечь к себе внимание, необычным было только одно — все они в какой-то момент сами начинали верить в то, что говорили. Ложь и правда то разъединялись в их сознании, то сливались воедино, иногда они знали, что лгут, а иногда были совершенно уверены в том, что говорят правду. Эти пять случаев Дельбрюк объединил под названием бредоподобного фантазирования (Pseudologia phantastica). По его мнению, больные такого рода занимают промежуточное положение между упивающимися своими выдумками мифоманами и сознательно обманывающими других людей лжецами.

Примерно через двадцать лет французский врач Дюпре, независимо от Дельбрюка, описал несколько случаев, когда мошенники в результате самовнушения или чего-то в этом роде в какой-то момент начинали думать, что выдуманная ими история имела место в действительности. Дюпре назвал это мифоманией (mythomanie). Мифоманы, наделённые богатым воображением, раздувают собственные выдумки до невиданных размеров, причём разрастание этого вымышленного мира влечёт за собой соответствующее сужение окружающего их реального мира.

Но будь то мифомания, будь то бредоподобное фантазирование, начинается всё более или менее одинаково: человек в силу своего малодушия и слабости не может выдержать натиск живого, реального мира, не может жить, применяясь к его условиям. Такие люди начинают придумывать разные небылицы и подменять ими действительность. Постепенно их фантазии становятся всё более изощрёнными, с их помощью им удаётся как-то существовать, полностью отстранившись от реальности. То есть ложь и фантазии составляют основу их жизнеспособности. Некоторые из них замыкаются в мире собственных грёз, имеющие литературный дар становятся поэтами или писателями, а стремящиеся к богатству — ворами или мошенниками.

Если предположить, что Тёскэ Ота имел склонность к бредоподобному фантазированию или был мифоманом, то большая часть загадок оказывается разгаданной. То есть можно предположить следующий ход событий. Тёскэ совершил преступление в одиночку, но потом, желая обмануть прокурора и судей, придумал, что его сообщником был Рёсаку. Постепенно он сам поверил в придуманное, уверенность придала его словам особую убедительность, и все были введены в заблуждение. Вероятность именно такого развития событий весьма велика, не зря и Дельбрюк, и Дюпре приводили в пример крупных мошенников как наиболее типичных носителей симптомов подобного заболевания. А если так, то и Ганзер, который обнаружился у Тёскэ, мог быть того же происхождения: симулированные сначала симптомы переросли в настоящую болезнь. В ушах Тикаки зазвучал напряжённый голос начальника зоны Фудзии: «Боюсь, что вы ошибаетесь. Он просто придуривается. Уж на то, чтобы прикидываться сумасшедшим, у этого типа ума вполне хватит», «Тёскэ Ота ловкий пройдоха, этот негодяй кого угодно обведёт вокруг пальца». Похоже, он был прав, но прав только наполовину. Ибо за то время, пока Тёскэ притворялся сумасшедшим, он и в самом деле повредился в уме. Пока он морочил людям голову, он и сам в конечном итоге запутался и оказался сбитым с толку…

Рёсаку подозрительно смотрел на него исподлобья.

— Благодаря тебе я многое понял. Относительно Тёскэ, — задумчиво проговорил Тикаки.

— Вот как? — Рёсаку принялся ладонями гладить колени. — Ну теперь-то уже ничего не исправишь. Остаётся покориться судьбе и ему, и мне. Чего уж тут трепыхаться. Говорите, у него невроз? Да, такому дохляку, как Тёскэ, в тюрьме и впрямь не сдюжить. Значит, он теперь в больнице?

— Ну вроде того… — ушёл Тикаки от прямого ответа. Он не имел права рассказывать одному заключённому о другом.

— Ну и ладно. — Рёсаку вдруг помрачнел. — Вам-то с какой стати я должен верить? Чем вы лучше других? И чего вы тут вынюхиваете? Подъехать-то вы умеете — и на убийцу я, дескать, не похож, то да сё… А всё, что хотели, из меня вытянули. А когда я о чём-то спрошу, тут вы молчок.

— Да нет же…

— А вот и да! — Рёсаку гневно сверкнул на него глазами, которые оказались вдруг такими крупными, что трудно было представить, как они помещаются в узких глазницах. Но уже в следующий миг он опустил их, и перед Тикаки снова возникло бесстрастное лицо бодхисаттвы Дзидзо.

— Но ты же понимаешь, что я… — Тикаки хотел сказать «не имею права», но проглотил конец фразы.

Он вдруг остро ощутил их неравенство: он представляет тюремное начальство, а его собеседник — заключённый, приговорённый к смертной казни. Он мог сочувствовать Рёсаку — разумеется, глядя на него при этом сверху вниз и помня о существующей между ними дистанции, — он мог даже жалеть его, но ни его сочувствие, ни его жалость не могли преодолеть этого неравенства. Он находится «по ту сторону», их разделяет неодолимый глубокий ров. Даже если бы он приложил все силы к тому, чтобы освободить Рёсаку, согласившись с тем, что тот попал в тюрьму по ложному обвинению, он всё равно никогда не смог бы оказаться с той, другой стороны. Он находится в безопасной зоне и смотрит на мир только оттуда. А впрочем, может, из этой безопасной зоны и виднее, кто знает…

— Я ещё к тебе зайду, — обронил Тикаки.

Рёсаку не ответил, только судорожно сжал впивавшиеся в колени пальцы. Отойдя к порогу, Тикаки обулся. Толстые крестьянские пальцы Рёсаку сильно дрожали. В коридоре Тикаки ждал не прежний надзиратель, а зонный — Фудзии. Он стоял вытянувшись в струнку, так что казался ещё выше ростом, чем был на самом деле. Слегка склонив голову, словно говоря: «Я вас ждал», Фудзии пошёл по коридору, сделав Тикаки знак следовать за ним. Они прошли по внутренней части зоны мимо конторы и карцеров и вышли в центральный коридор. Фудзии решительно шагал впереди, словно твёрдо зная, куда именно нужно Тикаки, и Тикаки ничего не оставалось делать, как следовать за ним.

— Ну и как? — не оборачиваясь, спросил Фудзии. Мышцы на его плечах напряглись, приподняв погоны.

— В каком смысле?

— Как он вам? Этот Рёсаку Ота?

— Трудно сказать. Я с ним провёл слишком мало времени.

— Любопытный тип. Это, во всяком случае, можно о нём сказать, правда?

— Ну…

— Вам не показалось, что он выгодно отличается от Тёскэ? Во всяком случае, его не назовёшь отъявленным мерзавцем.

— Да, пожалуй. Но я его видел сегодня в первый раз, поэтому мне трудно сказать что-нибудь определённое.

— Но вы ведь довольно долго разговаривали? Он обычно всё больше молчит, но сегодня что-то разговорился, видно, вы ему по душе пришлись.

Тикаки остановился, неприятно поражённый: получается, что Фудзии наблюдал за ним всё время, пока он был в камере Рёсаку. Сделав ещё несколько шагов, зонный резко развернулся и очутился лицом к лицу с Тикаки.

— Откровенно говоря, я был удивлён — никогда раньше не видел, чтобы этот тип разговорился с человеком, которого видит впервые. Похоже, что вам, доктор, известен какой-то секрет. Начальник службы безопасности приходил к Рёсаку много раз, но тот упорно играл в молчанку. Он ведь настаивает на своей невиновности. Что вы по этому поводу думаете, доктор?

— Пока ещё не знаю, — раздражённо ответил Тикаки. — Они оба говорят совершенно противоположные вещи. С точки зрения Тёскэ, исполнителем является Рёсаку, а если верить Рёсаку, то он вообще невиновен. А вам-то как кажется? Хотелось бы услышать ваше мнение.

— А я бы предпочёл сначала узнать ваше. Это вы ведь у нас занимаетесь человеческими душами.

— Именно поэтому я и не могу пока сказать ничего определённого.

— Но всё же какое-то первоначальное представление у вас сложилось? Вы ведь заинтересовались Рёсаку после того, как я предложил вам встретиться с ним, поэтому я вправе знать ваше мнение.

— Я пошёл к нему вовсе не потому, что вы мне это посоветовали. Я давно уже собирался это сделать.

— И всё же мне кажется, что мои слова тут тоже сыграли какую-то роль, ведь не зря вы сегодня впервые взяли личное дело Рёсаку Оты, причём сделали это сразу после нашего с вами разговора.

— Да-а, а вы, я смотрю, своё дело знаете, всё уже выведали, — иронически заметил Тикаки. — Зачем вам слышать моё мнение, если вы и сами всё видите насквозь?

— Нет-нет, — На лице Фудзии появилась грубоватая улыбка, — чужая душа для меня потёмки, её я насквозь не вижу. Но вот догадываться могу. Ведь вы, доктор, наверное, подумали, что Рёсаку невиновен? Только вас одолевают сомнения, потому-то вы и сказали: «Пока не знаю». Тут я позволил бы себе заметить лишь одно: этот тип — тёмная личность. Если вы пойдёте в прокуратуру и проштудируете материалы по его делу, то поймёте, что я имею в виду. Короче, преступление не могло быть совершено в одиночку. Такому хилому и слабому человеку, как Тёскэ, не справиться с супружеской парой средних лет — причём, заметьте, оба были весьма крепкого телосложения — и двумя детьми. Да и орудия убийства — тяжёлый японский меч и нож, тоже весьма увесистый. Хорошо бы и вам, доктор, ознакомиться как-нибудь при случае с материалами по этому делу. Там их целая куча. Если папки с материалами только по первому слушанию сложить всё вместе, получится стопка высотой в метр двадцать сантиметров. Поэтому я бы на вашем месте повременил с выводом о том, что Рёсаку стал жертвой навета, и не спешил примыкать к движению за освобождение несправедливо осуждённого.

— Да я и не собирался… Во-первых, если говорить о движении за освобождение несправедливо осуждённого…

— А оно действительно уже возникло. Ведь этот Рёсаку типичный добропорядочный деревенский мужик, он вовсе не похож на злодея, поэтому всякие там зелёные студентишки тут же поймались на его удочку. Есть даже такая всеяпонская студенческая организация, называется «Общество спасения Рёсаку Оты»; её участники время от времени, размахивая флагами и транспарантами, осаждают ворота нашей тюрьмы. «Требуем встречи с начальником тюрьмы», «Отмените ограничения на свидания», «Работники тюрьмы, присоединяйтесь к движению за пересмотр дела», «Долой лгуна Тёскэ Оту», «Свободу невиновному Рёсаку Оте»… Шум поднимают страшный. Не понимаю, каким образом такому деревенщине удаётся оказывать воздействие на людей. Ведь он не религиозный фанатик, не член какой-нибудь политической группировки, он просто одинокий беспомощный человек. Ну, если говорить честно, то заключённый он образцовый: ни разу из-за него не было никаких неприятностей, что правда, то правда… Он человек тихий, это особенно заметно в нулевой зоне, где сплошные бузотёры. То есть отъявленным злодеем его не назовёшь. По-моему, этому законченному мерзавцу Тёскэ просто удалось заморочить ему голову, вот он и прикончил брата ненароком, смекнув, что ему достанутся его земли. А что вы, доктор, думаете о Тёскэ? Мне казалось, давеча у вас были какие-то сомнения?

— Да, — не без досады сказал Тикаки. — То, что рассказал мне Рёсаку, многое объясняет.

— Многое в связи с этим, как его, Ганзером?

— Повторяю ещё раз — Ганзер у него есть, это точно.

— Да ладно, я никогда и не говорил, что вы поставили неправильный диагноз. — Фудзии подбоченился, выпрямив крепкую, прекрасной формы спину, потом кончиками пальцев приподнял козырёк фуражки. Ему ещё трубку в рот и будет ну точь-в-точь генерал Макартур, портрет которого Тикаки видел в школьном учебнике обществоведения. Тут мимо них, отдав честь, прошли несколько надзирателей. Кивнув им, Фудзии сверху вниз посмотрел на Тикаки.

— Кстати, как там Сунада? Вот уж с кем не соскучишься! Надеюсь, хоть вы сможете помочь.

— Он уже успокоился. Его лучше побыстрее вернуть в обычную камеру.

— Есть. Будет сделано, — сразу же согласился Фудзии, и Тикаки посмотрел на него с некоторым недоумением.

— Сообщите об этом начальнику службы безопасности. В настоящее время с точки зрения психиатрии его состояние не вызывает беспокойства.

— Но… — начал Фудзии и, поколебавшись, продолжил: — значит ли это, что до завтрашнего утра…

— Да, именно до завтрашнего утра, — резко ответил Тикаки и пошёл прочь, но Фудзии последовал за ним. Когда они приблизились к входу в нулевую зону четвёртого корпуса, Тикаки замедлил шаг, рассчитывая отделаться от Фудзии. Но тот снова сделал знак, приглашающий следовать за ним.

— У меня дела в медсанчасти. Я должен доложить о Сунаде.

— Всё равно главврача сейчас нет на месте. Они с начальником отдела управления недавно уехали в министерство. Может, вы пока посмотрите одного из моих заключённых?

— Кого это? Вроде больше заявок не было.

— Сюкити Андо. Это тот самый информатор. Противный тип, который всегда так визгливо смеётся. У меня возникли кое-какие опасения на его счёт. Хотелось бы знать мнение специалиста.

— А его не насторожит мой неожиданный визит?

— Нет, наоборот, этот тип не из таких, он всегда рад до смерти, когда к нему кто-нибудь приходит. Что, кстати, тоже странно. Мне он представляется довольно интересным объектом для психиатра. Я подумал, что вы тоже им заинтересовались, ведь вы взяли его личное дело.

— Ну и ну, похоже, у вас всё тут схвачено, — усмехнулся Тикаки. Фудзии тут же открыл зарешечённую дверь, ведущую в нулевую зону.

9

Из сверкающих жёлтых дверей с жёлтыми же ручками то и дело выскакивали чёрные сигнальные рейки. Будто камеры тянули чёрные руки, настаивая на своём праве к волеизъявлению. Чаще всего постовой делал вид, будто ничего не замечает, и только когда число рук достигало какой-то определённой цифры, с недовольным видом отрывал зад от стула и, отодвигая заслонки глазков, по очереди выслушивал просьбы заключённых. «Господин надзиратель, который час?», «Возьмите деньги с моего счёта и купите мне консервированные персики!», «Принесите мне книги», «Ещё не пора на спортплощадку?», «У моей авторучки сломалось перо, дайте мне карандаш», «У меня унитаз плохо спускает», «У меня невралгия, срочно вызовите врача», «Ах ты скотина, сколько тебя можно ждать?» Надзиратель не столько сторож заключённых, сколько их слуга. Естественно, что мало кто спешит двигаться с места по первому зову.

Но здесь, в нулевой зоне, дело обстоит немного иначе. Как только раздаётся стук опускаемой сигнальной рейки, постовой тут же инстинктивно настораживается, потом бросается вперёд, словно паук на попавшую в его сеть жертву. Быстрота реакции придаёт движениям здешних надзирателей особую значительность, делает их похожими скорее на ловких администраторов, чем на слуг.

Камеры здесь тоже устроены иначе. Двери выкрашены наисвежайшей жёлтой краской, латунные части отполированы до блеска. Они вроде бы такие же, как в других зонах, однако сделаны из лучших материалов, к тому же здесь явно тратится больше усилий на поддержание их в хорошем состоянии. С первого взгляда понятно, что за каждой из этих дверей содержится чрезвычайно важная особа.

Вступив на территорию нулевой зоны, Тикаки невольно вздрогнул, словно его вдруг ударили под дых. Это место было хорошо ему знаком о, он часто заходил сюда, чтобы осмотреть кого-нибудь из заключённых, к примеру того же Тёскэ Оту, и всё же каждый раз у него возникало какое-то странное ощущение, к которому он никак не мог привыкнуть. Вот и сейчас ему вдруг показалось, что он на похоронах. Кто-то читал сутру, в воздухе веяло запахом смерти. Хотя вроде бы никаких оснований для этого не было: вокруг было светло и чисто. Со своего поста им энергично отдавал честь хорошо ему знакомый старший надзиратель Таянаги. Фудзии, который был значительно моложе этого надзирателя, небрежно козырнул в ответ. Опять послышался голос, читающий сутру. Приглушённый железной дверью, он тем не менее звучал достаточно громко и заполнял всё пространство, словно голоса цикад в разгаре лета.


…так сказано: «В преступлениях погрязшему должно одно — произносить имя Будды. Все мы живём, осенённые его милостью, и хотя мрак заблуждений этого мира застилает наш взгляд и глаза не видят его, свет великого милосердия вечно нас освещает». Великий учитель Гэнку, озарённый светом Учения…


Какой странный запах. Разумеется, смертью здесь никак не может пахнуть, но почему-то именно это сразу же приходит в голову. К запаху человеческого тела и пота, который присутствует во всех тюрьмах без исключения, примешивается ещё какой-то дополнительный неприятный запах, раздражающий слизистую носа. Фудзии приказал открыть камеру Сюкити Андо. Надзиратель Таянаги покинул свой пост и, шаркая, легко понёс своё тучное тело вперёд. Как будто шёл в атаку на противника во время состязаний по дзюдо. Голос стал ещё громче, он резал слух.


О Великом обете молва разнесётся по миру зла… И вера поможет тебе прервать постоянный круговорот рождений и смертей, вырваться из этой обители и вступить в мир блаженства — покоя и недеяния…


— Это Катакири, — объяснил Фудзии. — Он понял, что кто-то пришёл, и нарочно старается погромче.

— Кажется, мы не совсем вовремя. — Оторвавшись от глазка, Таянаги прищёлкнул языком.

— А что такое?

— Как бы вам это сказать… Он дрочит… Как раз в самом процессе.

— Ну и ладно. Открывай. Он сегодня с обеда чудит, я хотел, чтобы доктор его осмотрел.

Дверь решительно открыли. Юноша стоял на циновке в центре камеры лицом к двери. Белели обнажённые длинные ноги. Ухватив себя за передок обеими руками, он продолжал онанировать. Судя по всему, присутствие посторонних ему совершенно не мешало, наоборот, с торжествующим видом он кончил прямо у них на глазах. При этом на лице его не было ни малейшего смущения, как будто он занимался самым естественным делом, и в результате зрелище не производило впечатления чего-то непристойного. Надев штаны, он поклонился, словно циркач, закончивший номер.

— Ну ты даёшь! — сказал Фудзии. — Какого чёрта ты этим занимаешься средь бела дня?

Андо широко улыбнулся. В его улыбке чудилось что-то жутковатое. Хотя вообще-то у него было довольно привлекательное, с правильными чертами лицо. Вот только длинные ресницы казались накладными, а щёки — напудренными.

— Я тебя спрашиваю, почему ты средь бела дня взялся за своё?

— Захотелось и взялся. — Андо обеими руками погладил себя по ширинке. Брюки на нём были в обтяжку, и выпуклость впереди ясно вырисовывалась.

Тикаки вдруг вспомнились двадцать три шарика, вставленные в крупный член Сунады. Член Андо был куда лучшей формы и гораздо более опрятный. Ему вдруг живо представился великолепный труп Сунады, распростёртый на анатомическом столе. Ещё миг, и он сменился отрочески хрупким трупом Андо. Это видение невольно взволновало Тикаки, и он неожиданно ощутил странное желание. Фигура стоящего перед ним Андо вдруг показалась ему непристойной.

— Ты что, до ночи не мог потерпеть? — шутливым тоном спросил Фудзии.

Внезапно Андо расхохотался.

— Так разве ночи хватит? Я за день должен кончить раза три или четыре. А вы, начальник, сколько?

— Не твоё дело!

— Ну, у вас жена красотка. Нихэй говорил. Уж конечно, при такой жене можно обходиться и без собственной динамо-машины. Да, кстати, ведь я написал заявление, чтобы мне разрешили пользоваться бумагой для рисования и пастелью, а ответа до сих пор нет как нет. Интересно, почему? Я хочу рисовать. Я, конечно, не великий Хирасава, но почему бы не попробовать? К примеру, портреты мне удаются очень даже неплохо. Обещаю, что начну с вашего, господин начальник.

— Да ведь ты всего две недели назад получил разрешение на тушечницу и кисть! Ты всех достал, требуя, чтобы тебе дали возможность заниматься каллиграфией, и что из этого? Тебя хватило всего на день. Верно?

Таянаги кивнул и почтительно добавил:

— До этого он придумал лепить из глины, потом были сухие цветы, и каждый раз его хватало всего на день. Он вечно так: то за одно хватается, то за другое, и всё ему тут же надоедает.

— Вот видишь? Садись-ка сюда, Андо. Мне нужно с тобой поговорить. Может, и вы, доктор, войдёте?

Фудзии вошёл в камеру и сел, неловко скрестив длинные ноги. Дождавшись, пока сядет Тикаки, он сделал знак надзирателю Таянаги, чтобы тот закрыл дверь. Пол был липкий, от циновки возбуждающе пахло спермой. Вблизи было видно, какая белая и гладкая у юноши кожа, он казался совсем юным. Одет он был тщательно, даже щеголевато, и, хотя заключённым мужского пола не разрешалось пользоваться средствами для волос, у Андо они лежали волосок к волоску, может быть потому, что он пригладил их, смочив водой. Он пытался сидеть в церемонной позе, но, судя по всему, нервничал и ёрзал задом по циновке.

— Андо, всё, что ты говорил, — наглая ложь.

— Это вы о чём?

— Разве не ты говорил, что Сунада хочет покончить с собой, приняв снотворное?

— А, это… Так мне сказал Кусумото.

— А он клянётся, что никогда ничего подобного не говорил.

— Врёт. Я точно слышал от него. Он мне нашептал это на ухо сегодня утром на спортплощадке. Ну я поверил и сообщил вам. И чего вы на меня взъелись? Лучше бы уж я ничего не говорил. Теперь буду держать язык за зубами.

— То есть ты хочешь сказать, что это Кусумото мутит воду? Ну ладно, если что ещё услышишь, немедленно докладывай. Понятно? А это наш доктор Тикаки. У него были большие неприятности из-за твоего донесения насчёт самоубийства Сунады.

Андо почтительно склонил перед Тикаки голову, потом уселся поудобнее, скрестив перед собой ноги; впрочем, и в этой позе он, очевидно, чувствовал себя не в своей тарелке, потому что тут же вскочил и пересел на стоящий у окна стул, он же унитаз. Из-под тщательно отглаженных брюк виднелись красные шерстяные носки. Ни дать ни взять — беспечный юноша из хорошей семьи.

— Видите, он у нас настоящий барчук, — сказал Фудзии, обращаясь к Тикаки. — Первый богатей в нулевой зоне. А всё потому, что папаша и мамаша наперебой присылают ему деньги, носят передачи. Посмотрите-ка на эту гору консервов. Я уж не говорю о том, что свитеров и костюмов У него тоже не перечесть. Этих консервов ему век не осилить, а он ещё сам прикупает себе еду. К примеру, сегодня на обед ел котлетки. Я грызу солёную кету в нашей столовке, а он изволит кушать рыбные котлетки. Зачем ему заниматься какой-то там работой? Остальные только и мечтают о том, как бы подзаработать деньжат хоть на пакетик печенья, а он у нас на привилегированном положении.

— Ну и чем ты занимаешься целыми днями? — спросил Тикаки, которому показалось странным, что в заваленной горами консервов и одежды камере нет ни одной книжки.

— А ничем. Абсолютно нечего делать.

— Но чем-то всё же ты, наверное, занимаешься. Ты не читаешь?

— Читать он не желает. Собственно, все его несчастья и начались с того, что из-за нелюбви к чтению он прогуливал занятия в школе. Его отец оптовый торговец на овощном рынке в районе Канда, денег у него навалом, вот и отправил сыночка в частную католическую школу. Только тот не оправдал ожиданий папаши, предпочитал развлекаться, а не учиться, поэтому в конце концов его определили в какую-то мафиозную военную школу где-то в горах Гуммы, но он тут же взвыл, нарочно поранился и попал в больницу. В больнице у него обнаружили туберкулёз и отправили в санаторий на плоскогорье Асама; он некоторое время жил там, потом соскучился по мамаше и уехал в Токио, где изнасиловал и убил ученицу начальной школы. Так я рассказываю?

— Так, — улыбнулся Андо.

— Видите, ему всё нипочём. Плакать надо, а он зубы скалит. Ну, вообще-то, в семье у него сложные отношения. Когда он перешёл в среднюю школу, то родители развелись. Отец женился второй раз и забрал его к себе. Мать тоже вышла замуж. То есть получается, у обоих были интимные отношения на стороне. Верно?

— Да, верно.

— Так что денежки у них, конечно, водились, но, с другой стороны, явная распущенность и безнравственность тоже имели место. К тому же он рано остался без матери и воспитывался в неполной семье… И что самое странное, мать, которая его, можно сказать, бросила, вдруг ни с того ни с сего воспылала к нему нежными чувствами: она и в санатории его навещала, и теперь часто приходит на свидания. Да, как говорится, любовь слепа… Он ведь у нас маменькин сыночек…

— А в чём собственно суть дела? — прервал Тикаки бесконечный рассказ Фудзии.

— Да какой-то он странный, недоделанный, что ли, вот мне и захотелось, чтобы вы его осмотрели.

— Недоделанный… — начал Тикаки, но Андо внезапно расхохотался.

— Видите, видите? И смех какой-то дурацкий… Всё у него невпопад. Ну скажи, что ты тут нашёл смешного?

— Но ведь смешно — недоделанный…

— Это ведь я о тебе. Ты что, над собой смеёшься?

— Да про меня лучше и не скажешь. Одно слово — недоделанный.

— Вот что ты давеча вытворял? Ты же видел, что мы смотрим? Как ты мог спокойно этим заниматься?

— Но я же уже говорил. Хотел, потому и занимался. А кто мне запретит, если мне хочется?

— И тебе не стыдно, что на тебя смотрели?

— А что тут такого? Делал то, что хотел. Разве нельзя?

— Это запрещено. Если человек занимается самоудовлетворением в дневное время, это считается нарушением режима.

— Да ладно! Наверняка в тюремных правилах об этом ничего не говорится.

— Совсем обнаглел! Непристойные действия являются нарушением тюремных правил.

— Но я ведь сам с собой этим занимался. Кто вам велел подсматривать? Получается, что это вы вели себя непристойно.

— Ты у меня ещё…

Фудзии подмигнул Тикаки, словно говоря: «Ну вот видите?» Внезапно Андо стал на колени и начал мастурбировать: на его лице появилось блаженное выражение, тело расслабилось, лоб покрылся капельками пота, дыхание стало прерывистым, и тут снова сквозь его тонкокостное тело Тикаки увидел массивную плоть Сунады. Глубоко вздохнув, чтобы отогнать от себя это пахнущее свежей кровью видение, Тикаки сказал:

— Вот что я хотел тебя спросить. Ты слышал об обществе «Белая хризантема?

Андо широко раскрыл глаза, словно человек, внезапно вырванный из сна, и непонимающе уставился на Тикаки.

— Есть такая благотворительная организация, она называется «Белая хризантема».

— Никогда не слыхал. А что?

— Ну не слыхал и ладно. Тогда ещё один вопрос. Как ты считаешь, убивать — плохо?

Андо снова сел на пол и, выпрямив спину, удивлённо взглянул на Тикаки:

— А что такое плохо?

— Ну как сказать… Плохо — это когда один человек причиняет вред другому.

— А, ну если так, то, наверное, убивать плохо.

— Не только поэтому. Как бы это получше объяснить… Видишь ли, когда один человек убивает другого, он не просто причиняет ему вред, это значительно хуже.

— Почему?

— Ты что, действительно не понимаешь?

Не понимаю.

Внимательно вглядевшись в лицо Андо, Тикаки понял, что оно вот-вот снова расплывётся в улыбке.

— Ну, так было всегда. Убийство с давних времён считается грехом. А вот почему?.. — Тут Тикаки замялся. А, собственно, почему убивать дурно? Кто решил, что убийство — зло? Разве он совсем недавно не говорил Сунаде, что у каждого человека может возникнуть желание убивать? — Так или иначе, я хотел бы поговорить о тебе. Интересно, вот ты, после того как совершил преступление, мучился угрызениями совести?

— Да я уже позабыл. Слишком давно это было.

— Тебе кажется, что происшедшее не имеет к тебе никакого отношения?

— Ну… Пожалуй, что и так… Всё это было слишком давно. Небось и у других так?

— Трудно сказать. Но теперь ты сидишь в тюрьме. Разве это не из-за того, что произошло?

— Просто я попался. Не повезло. Не надо было спрашивать, где дом матери.

— Значит, если бы ты не попался, всё было бы в порядке, так, что ли?

— Конечно. Если бы меня тогда не замели, сейчас жил бы в своё удовольствие. Глупо вышло. — И Андо мечтательно поднял глаза к потолку.

— Глупо, говоришь? — В речи Тикаки появилась некоторая неуверенность, как будто он ощущал на себе чей-то испытующий взгляд, как будто кто-то пристально следил за ним из тёмной глубины его собственной души. — Ну тогда… Тебе ведь хочется оказаться на свободе? И чтобы ничего как бы не было?

— Зачем?

— Ну, взять хотя бы потерпевшую. Ведь это была маленькая девочка, школьница? Разве тебе её не жалко?

— Да нет вроде. Ей просто не повезло. Не надо было заходить тогда в туалет. Если бы она не зашла, ничего бы и не было.

— Короче говоря, ты не считаешь, что убивать плохо?

— Ха-ха-ха… Я об этом и не думал никогда. Мне всё равно, хорошо это или плохо.

— Нет, это плохо. — Тикаки нарочно придал своему лицу суровое выражение, желая своей серьёзностью притушить весёлость Андо, но тот всё равно продолжал смеяться. — Попробуй-ка представить себе, что убили тебя. Как, страшно?

— Не знаю. Ха-ха-ха… Чудно как-то…

— Ты что же, не боишься умереть?

— Ну, это когда ещё будет… Как я могу говорить о том, чего ещё нет?

— Но ты же можешь это себе представить,

— Мочь-то могу, но что толку: от этого ни холодно, ни жарко. Какая разница? А что прошло, то прошло, что об этом думать? У вас, доктор, кажется, палец поранен? Вон кровь проступает. Больно, небось? Но до того, как вы его поранили, вы думали о боли? А после того, как рана заживёт, вам разве будет больно?

Да, на этот вопрос трудно было ответить. Проследив за движениями стройных ног Андо, Тикаки снова поразился красоте упругих мышц, играющих под тканью брюк. В самом деле, смерть была так далека от всего этого — от сидящего перед ним юноши, этого куска плоти, не оставляющего никаких сомнений в его реальности, ноющего пальца, сильного запаха спермы и пота… Как просто: испытывать страх смерти — то же самое, что заранее бояться какой-то будущей, ещё неведомой боли. Смерть и боль — явления одного порядка, и приговорённый к смерти заключённый прекрасно это понимает.

— Знаете, доктор… — Андо вдруг поднялся и принялся мерять шагами камеру — от стены к стене, потом вдруг, вклинившись между Тикаки и Фудзии, уселся на пол и скрестил ноги. Тикаки отодвинулся, поэтому Андо сел почти вплотную к начальнику зоны.

— Ну-ка, начальник, скажите. Что, завтра Сунаду вздёрнут?

— Этого я тебе не могу сказать.

— Но ведь сегодня утром вы к нему приходили? Втроём с начальником воспитательной службы и начальником особой охраны? И куда-то его увели. Разве не так? Я же в соседней камере, мне всё слышно. А потом я пошёл на спортплощадку, а он тут как тут. Он ещё показался мне каким-то чудным. То за одно хватается, то за другое, ведёт себя как-то несуразно, не как всегда. Прицепился ко мне, стал целовать. Тут-то до меня сразу дошло, что пришёл его черёд.

— Ну а ты стоял паинькой и позволял себя целовать? — Фудзии, грозно сдвинув брови, воззрился на Андо.

— Конечно, стоял. Мне было приятно. Сунада меня любит: когда мы купаемся, он всегда хватает меня за х… Скажите, начальник, он что, завтра умрёт? Если так, хорошо бы ему позволили пообжиматься со мной хоть немного. Я был бы только рад.

— Хватит болтать! Ты что, на воле был гомиком, что ли?

— А то. Ведь у нас была мужская школа. Старшеклассники без конца со мной забавлялись, а в военной школе, в Гумме, меня затаскивал к себе в постель учитель. Как тут не сделаться гомиком? Вот и вы начальник, очень приятный мужчина.

И Андо прильнул к коленям Фудзии, будто женщина к постоянному клиенту. Фудзии отодвинулся, и Андо покатился со смеху, потом, задохнувшись, забился в конвульсиях.

— Прекрати. Дурак!

— Да ладно, начальник, вы ведь и сами явно не прочь!

Внезапно замолк голос, читавший сутру. Сразу стало слышно, как кто-то разговаривает, как металл скрежещет о металл. Заунывно, как флейта сякухати, завывал ветер: очевидно, где-то в стене была щель. Но ещё миг — и чтение сутры возобновилось, снова зазвучал уже осипший голос.


Амида прежде чем стать Буддой

прошёл через десять кальп

излучает неугасимый свет его бессмертное тело

освещая мир и всех нас незрячих,

наму амида буцу

наму амидабуцу

наму амидабуцу.


— Как здесь холодно. — Тикаки растёр плечи.

Палец болел по-прежнему. Кровь просачивалась сквозь пластырь, и пальцы липли друг к другу. Надо будет, вернувшись в медсанчасть, попросить кого-нибудь обработать рану как следует. Уже четвёртый час. Как там дела в больнице, в каком состоянии Боку и Тёскэ? Да и карты ещё не заполнены. Надо торопиться: в пять запирают больничные палаты, больница переходит на ночной режим, туда так просто не попадёшь.

Надзиратель Таянаги, открыв дверь, прошептал что-то на ухо Фудзии, и тот встал. Воспользовавшись этим, Тикаки вышел из камеры. Вместе с начальником зоны он дошёл до начала лестницы, туда, где кончались камеры. Вдалеке виднелся пост надзирателя Таянаги.

— Странный малый, правда?

— Пожалуй.

— Он что, болен?

— Да нет, пожалуй, нет. Хотя не без странностей, это точно.

— Никогда не поймёшь, то ли он серьёзно говорит, то ли шутит. С такими труднее всего. Да и вообще, наша нулевая зона ни дать ни взять — психушка. Ну, я должен идти, меня вызвал начальник службы безопасности… Доктор, раз уж вы здесь, осмотрите ещё и Кусумото, ладно? Утром он был у вас на приёме, днём постовой дал ему лекарство, но ведёт он себя странно. Всё время что-то громко говорит, ну вроде как бредит наяву. Такое с ним впервые. Таянаги тоже беспокоится.

— Я бы предпочёл сделать это завтра. У меня ещё полно дел. — Краем глаза Тикаки видел, как надзиратель Таянаги заполняет какие-то бумаги.

— Ну хоть взгляните на него. Может, этот малый сразу успокоится, как только услышит ваш голос. После того, что учудил Сунада, у всех нервы на пределе, и начальство распорядилось, чтобы освидетельствовали всех, кто себя странно ведёт.

— Но я же осматривал Кусумото утром, с ним можно и повременить, — сказал Тикаки исключительно из желания возразить Фудзии. Человек по имени Такэо Кусумото, которого сегодня он увидел впервые, очень заинтересовал его, он и сам наметил как-нибудь поговорить с ним, тем более что странное ощущение падения, которое тот испытывал, разбудило его профессиональное любопытство.

— После того как вы его осматривали, возникла ещё одна проблема. Дело в том, что молодая женщина, с которой он давно уже переписывается, должна была сегодня прийти к нему на свидание, и он её очень ждал. Она же не пришла, и он впал в депрессию.

— А почему она не пришла?

— Понимаете… — Фудзии приблизил губы к уху Тикаки. Изо рта у него не пахло, зато от воротничка мундира ударило в нос сильным запахом его тела. — На самом-то деле она пришла, но ей отказали в свидании. У нас ведь есть неписаное правило, установленное начальником тюрьмы, — разрешать свидания с осуждёнными только родственникам; женщину принял начальник воспитательной службы, но причины, по которым она просила свидание, показались ему неубедительными. Она вроде бы изучает в университете психологию… Вообще ему показалось, что свидание с такой молодой женщиной может лишить Кусумото душевного равновесия, и он ей отказал. К тому же следом пришла ещё одна женщина, член правления «Общества утешения заключённых, приговорённых к высшей мере», у неё было рекомендательное письмо от Хироси Намики, председателя Исправительной ассоциации, и ей свидание разрешили. Мы хотим сказать Кусумото, что студентке отказали, потому что у него уже было свидание с дамой из «Общества утешения», а согласно правилам в день разрешено только одно свидание. Так что и вы, доктор, имейте это в виду.

— Неужели для него может быть ударом такая малость? Ну, что не пришла эта молодая женщина?

— В результате перлюстрации их переписки создаётся именно такое впечатление. Я ведь всегда просматриваю и исходящую и входящую корреспонденцию в нулевой зоне. Эта студентка в последнее время является его самым активным корреспондентом, их связывает уже что-то похожее на любовь, ну, разумеется, со стороны Кусумото. Это чревато большими проблемами. И неспроста именно в тот день, когда она должна была прийти, он обратился к психиатру.

— Ну, вы и про Сунаду говорили, что он «неспроста» обратился к врачу. — Тикаки казалось, что он поймал собеседника на противоречии.

— В тот момент дело обстояло именно так. Но ведь она пришла немного позже, вот моя оценка ситуации и изменилась.

— Ну ладно, но я загляну к нему буквально на минуту.

Фудзии отдал честь и, развернувшись, побежал по лестнице вниз, перепрыгивая через две ступеньки. Тикаки вернулся назад, и Таянаги, с понимающим видом кивнув ему, открыл камеру Кусумото.

10

Очки без оправы бросали холодную тень на лицо, отмеченное специфической тюремной бледностью. Воротник накинутого наспех пиджака был немного помят, но и рубашка и свитер блистали чистотой. К ним бы ещё галстук, и получился бы добропорядочный банковский клерк. Кусумото молча поклонился, и на его лице появилось сложное выражение, которое Тикаки затруднился определить. Его натянутая улыбка одновременно выражала противоположные чувства: с одной стороны, она была слегка покровительственной, с другой — настороженной и даже немного заискивающей.

— Ты мог бы и не вставать, — пробормотал Тикаки.

Утром в своём кабинете он разговаривал с этим человеком совершенно спокойно, как с любым другим своим пациентом, но теперь, оказавшись с ним рядом, лицом к лицу, невольно ощутил его возраст и смутился. Седина на висках, мешки под глазами, глубокие вертикальные морщины на лбу — всё это, вместе взятое, составляло образ мужчины средних лет с тяжёлым характером, и улыбка с этим образом никак не вязалась.

— Я тут был по делу и решил заодно заглянуть к тебе, — с нарочитой фамильярностью произнёс Тикаки и, подстелив под себя одеяло, сел, скрестив ноги. Это одеяло, которым Кусумото обычно накрывался, когда спал, было предложено ему вместо подушки для сиденья.

— Усаживайся поудобнее, — улыбаясь, сказал Тикаки.

Кусумото, слегка наклонив голову, отодвинул в сторону тюфяк и сел, приняв церемонную позу.

— Спасибо, я уж лучше так, — сказал он извиняющимся тоном, потом решительно спросил: — У вас ко мне какое-то дело?

В его улыбке по-прежнему ощущалась настороженность, а учтивость явно была продиктована желанием установить дистанцию между собой и собеседником, так чтобы наблюдать за ним как бы со стороны. Стараясь не выдавать своего смущения, Тикаки сказал ещё более фамильярно:

— Ничего особенного, просто решил узнать, как твои припадки. Врачи народ беспокойный. К тому же вполне могло статься, что ты и от лекарства откажешься. Как, принял его?

— Да. — С лица Кусумото разом стёрлась улыбка. На первый взгляд оно казалось бесстрастной маской, но, если приглядеться, было видно, что он с трудом скрывает недовольство. По морщинам на лбу молниями пробегали судороги.

— Так как же? Я имею в виду твои припадки, когда тебе кажется, что ты то ли тонешь, то ли падаешь…

Кусумото молчал. Мужчины разглядывали друг друга, словно прощупывая. Тикаки попытался поймать сквозь стёкла очков взгляд своего собеседника, но на месте зрачков увидел только два оконных квадрата. Он перевёл взгляд на окно. Матовое стекло, забранное металлической решёткой, — не столько окно, сколько небольшое отверстие в стене. Из него» наверное, не видно даже, что всё завалено снегом. Как же уныло в этой одиночке! Почти полное отсутствие вещей. Ни беспорядочного нагромождения фигурок будд, статуэток Богоматери и деревянных кукол-кокэси, как в камере Оты, ни завалов консервных банок и одежды, как в камере

Андо. Только книги, аккуратными рядами стоящие на платяном шкафчике. Выбор книг далеко не случайный. Большой католический словарь, «La Bible de Jerusalem», Библия в новом исправленном переводе, словарь иврита, толковый словарь Кодзиэн, Библия, «The Bible authorized King James version», англо-японский словарь, Новый Завет в переводе Раге…[9]

— У тебя здесь несколько вариантов Библии. А я её почти и не читал. Ты знаешь французский?

— Да не то чтобы знаю…

— У меня в университете вторым иностранным языком был французский. Но на медицинском никто к языкам серьёзно не относился. А ты ведь учился на юридическом? Наверное, у вас там языкам уделяли много внимания…

Кусумото по-прежнему молчал. Тикаки подумал, что неплохо было бы завести разговор о его крещении у патера Шома из Парижской иностранной миссии. Но тут лицо Кусумото передёрнулось. Будто какая-то нестерпимая боль вдруг пронзила мозг.

— Так как насчёт приступов? Они по-прежнему у тебя бывают?

— Да.

— И сейчас тоже?

— Нет.

— Помнишь, — Тикаки сделал над собой усилие, чтобы голос его звучал дружелюбно, — ты мне говорил, что иногда тебе кажется, будто ты летишь куда-то вниз головой? Что-то подобное ты испытал, когда падал с утёса. На горе Яри-га ока, по-моему? Не можешь рассказать об этом поподробнее?

— Это было на горе Цуругидакэ. Мне нечего добавить к тому, что я уже вам рассказал.

— Вот как, — смутился Тикаки. Разговор оборвался, не успев начаться, будто его нить перерезали острым ножом. Внезапно Тикаки рассердился. С какой стати он должен терпеть такое хамское обращение? Ведь он пришёл сюда по просьбе Фудзии, отложив все другие дела! Но ему быстро удалось взять себя в руки. В конце концов, перед ним самый обычный пациент. Психиатр не должен сердиться на пациента, ведь стоит только начать, и не остановишься. И он принялся рассказывать выдуманную тут же историю.

— Знаешь, один мой приятель попал в аварию на скоростной магистрали. Он спал на заднем сиденье джипа, который вела его подруга, когда она вдруг резко затормозила, пытаясь избежать столкновения со стоящим грузовиком; машину занесло, и она врезалась в металлическое заграждение. Он вылетел из разбитого окна и, пролетев около десяти метров по воздуху, потерял сознание. К счастью, обошлось только переломом обеих ног. Но, по его словам, пока он летел эти десять метров, ему совсем не было страшно, он просто думал: «Надо же, я лечу…» Он точно знал, что когда упадёт на землю, то умрёт, и несмотря на это не испытывал абсолютно никакого страха, ни чуточки…

— Вот как? — проговорил Кусумото уже не таким напряжённым голосом, — судя по всему, история, рассказанная Тикаки, его заинтересовала. — Да, нечто подобное было и со мной.

— Ты мне говорил, что у тебя возникло ощущение, будто ты смотришь на мир с того света. Что ты имел в виду?

— Словами этого не передашь. Знаете, бывает, откроешь утром глаза — и в первый момент всё вокруг кажется тебе нереальным, будто продолжение сна. Что-то вроде этого…

— То есть, когда ты «куда-то летишь», ты ощущаешь то же самое, что в полусне?

— Ну, не буквально, конечно. Но в общем что-то вроде.

— Ощущение падения?

— Да. Что тело летит вниз. При этом знаешь, что где-то там есть дно, на которое в конце концов и упадёшь.

— И что?

— А то, что у этого падения есть некая цель, конечный пункт, что ли, по направлению к которому ты движешься. Движешься, всё время помня о нём.

— И что это за конечный пункт? Смерть?

— Может и смерть, но это всего лишь один из вариантов. У падения может быть и иной, совершенно противоположный пункт назначения. Иначе говоря — жизнь.

— Что ты имеешь в виду?

— Смерть и жизнь суть две разновидности состояния живого существа, оказывающего сопротивление некой силе. Эта сила — бескрайняя, непроглядная тьма. Там, в этой тьме — нет ни жизни, ни смерти, ничего. Вечное молчание, вечная пустота. Затеплится в этой тьме огонёк — возникнет жизнь, погаснет огонёк — наступит смерть. Что такое жизнь и смерть рядом с этой бескрайней тьмой? Так, мелочь. И все страдания вокруг to be or not to be — на самом деле сущая ерунда.

— Наверное, ты прав, — кивнул Тикаки. Однако на самом деле он так до конца и не понял, что хотел сказать Кусумото. Ясно было одно — тот знал что-то такое, чего не знает он сам. Обстановка в камере была скудная — книги, цветы, человек, но у Тикаки возникло ощущение, что в этих стенах заключено нечто ему неведомое, какая-то тайная сила, которая стремится вырваться далеко за их пределы. Стараясь заглянуть в покрасневшие — возможно, спросонья — глаза, спрятавшиеся за стёклами очков, Тикаки спросил:

— Значит, тьма и есть конечный пункт?

— Да, и конечный, и пункт отправления одновременно. Ведь, в сущности, это одно и то же.

— Но ты сказал, что смотрел на этот мир как бы с того света. То есть конечный пункт — это смерть?

— Нет, не только, ведь с пунктом отправления тоже нельзя не считаться. Иногда я смотрю на этот мир глазами ещё не рождённого существа.

— Честно говоря, я не очень хорошо тебя понимаю, — признался Тикаки. — У меня такое впечатление, что меня дурачат. Или ты просто играешь словами?

— Нет, — решительно, так чтобы у собеседника не оставалось никаких сомнений, сказал Кусумото.

— Ты извини, — наклонив голову, ответил Тикаки. — Я понимаю, что ты говоришь совершенно серьёзно, что ты много об этом думал, просто слова слишком несовершенны, ими всего не передашь. Видишь ли, мне хотелось получить максимально точное и детальное представление о том, к явлениям какого порядка можно отнести это твоё падение — будем пока называть его так. Меня это интересует с чисто профессиональной точки зрения. Но на мои вопросы ты отвечаешь слишком абстрактно, загадочно, так что проникнуть в суть явления не удаётся, вот почему у меня и возникло подозрение, что ты просто играешь словами.

— Извините, я не очень-то умею объяснять. Возьмём хотя бы этот случай с вашим другом, ну, когда он около десяти метров летел по воздуху и ему не было страшно, хотя он хорошо знал, что как только долетит до земли, то умрёт. В такие минуты от человека остаётся только тело, которое подчиняется непреложному закону тяготения, сознание же у него полностью отключается. Когда я падаю, со мной происходит примерно то же самое: повинуясь какому-то непонятному закону, я неотвратимо лечу вниз, в кромешную тьму. Может, слово «падаю» не совсем здесь подходит? На самом деле я не столько падаю, сколько меня куда-то засасывает. Тьма засасывает моё тело, оно распадается, рассеивается, исчезает. И это не смерть, скорее возвращение к тому состоянию, в котором я пребывал до рождения, да, пожалуй, именно так. Я не знаю, как это можно объяснить с медицинской точки зрения. Скорее всего, нечто подобное произошло и с вашим другом, доктор. Он не боялся смерти, потому что, пока его тело летело, он словно смотрел на него с той стороны.

— С той стороны… — простонал Тикаки. Эти слова пронзили ему грудь, прокатились эхом по всему телу и, докатившись до самого нутра, замерли, сжавшись в крошечный комочек. Резко пахнуло смертью. Точно такой же запах ударил ему в нос, когда он переступил порог нулевой зоны. Кусумото вдруг увиделся ему трупом. В душе снова всколыхнулось то чувство почтительного благоговения перед человеческим телом, которое он всегда испытывал в анатомичке, перед глазами возникли тонкие ниточки нервов и кровеносных сосудов, бегущие по трупу Кусумото. «Ну это когда ещё будет…» — сказал Сюкити Андо. Запах смерти исходит от плоти, то есть смерть это прежде всего трансформация плоти. Но тогда что же там, на той стороне? Что происходит, когда от человека остаётся только тело, а сознание полностью отключается? Вдруг ему вспомнилось то необычное ощущение — пусть оно и длилось всего минуту, — которое он испытал в коридоре, когда пол неожиданно накренился под его ногами, собрался в складки, словно подёрнувшись рябью, и он начал проваливаться куда-то во тьму. Может быть, и с Кусумото происходило нечто подобное? Что-то вроде зова с «той стороны». Манящий зов бездны… Там, с той стороны и этот Кусумото, и все остальные — Тёскэ Ота, Рёсаку Ота, Итимацу Сунада, Нацуё Симура, человек, который рисует инопланетян, Сюкити Андо… А он, Тикаки, находится с «этой стороны». Не выдержав испытующего взгляда Кусумото, он часто заморгал.

— Послушай… — Тикаки напряг голос, пытаясь оттолкнуть от себя неподвижный, вонзающийся в него взгляд. — Извини, что я об этом спрашиваю… Ты боишься смерти?

— Нет, это просто невыносимо! — Кусумото сдвинул в сторону очки, и из-за оконных квадратиков показались светло-карие глаза.

— Что невыносимо? Мысль о смерти?

— Да нет, ваш вопрос, доктор. Зачем вы об этом спрашиваете?

— Извини, если я тебя обидел. Но меня действительно интересует, боишься ты смерти или нет.

Взгляд Кусумото стал беспокойным, и лицо снова помрачнело. Тикаки поспешно добавил:

— Мне кажется, это как-то связано с твоими припадками.

— Я об этом вам уже говорил в медсанчасти.

— Да, ты сказал, что во время припадков не испытываешь страха смерти. Но я спрашиваю тебя о другом. Что ты думаешь о смерти вообще, безотносительно к припадкам? К примеру, Андо считает, что смерти бояться нечего, она — когда ещё наступит, и глупо думать о ней заранее. Да, ещё я услышал от него довольно умную вещь. Что нельзя испытывать какие-то чувства по отношению к смерти, точно так же, как нельзя заранее представить себе, как тебе будет больно, если ты поранишься.

— И кто это сказал?

— Андо. Сюкити Андо. Он тут в камере напротив.

— Вы с ним виделись?

— Ну… — неопределённо протянул Тикаки, ожидая следующего хода своего противника.

Кусумото молчал, на лице его застыло какое-то неопределённое выражение. Интересно, что означает это молчание? Может, ему не понравилось, что я виделся с Андо? Может, всё-таки именно от него Андо узнал о смертельной дозе снотворного, которую якобы я дал Сунаде?

— Кстати, этот Андо сказал странную вещь. Дескать, ты ему говорил, что Сунада собирается покончить с собой, выпив снотворное. Это действительно так?

— Что? — Кусумото удивлённо округлил глаза.

— Так как? Говорил ты что-нибудь подобное?

— О чём вы? Не понимаю.

— Но ведь тебя уже спрашивал об этом начальник зоны. Ты ответил, что ничего не говорил.

Кусумото молчал. Глаза его превратились в узкие щёлочки, сквозь которые он сонно посматривал на собеседника. Разговор явно не клеился, Тикаки даже подумал, не уйти ли ему. Однако отказываться от намерения разговорить Кусумото ему тоже не хотелось. Он обвёл взглядом камеру — окно, календарь, Мадонна с младенцем… Холодно. Слышно, как воет ветер. Такое впечатление, что приоткрыто окно.

— У тебя что, открыто окно?

— Нет, закрыто, но всё равно сквозит. Наверное, вы замёрзли?

— Немного. А тебе-то самому не холодно?

— Нет, я привык. Доктор, если вам холодно, я могу дать вам пальто.

Быстро шагнув к шкафу, Кусумото извлёк из него коричневое пальто. Оно было из толстой добротной ткани, с бобровым воротником — вещь совершенно неподходящая для заключённого.

— Да нет, ничего, не беспокойся.

— Но вы можете простудиться. Это пальто мать подарила мне на прошлое Рождество, но я его ни разу не надевал. Слишком уж оно шикарное. Я посчитал, что осуждённый должен мириться с холодом, и предпочитаю обходиться свитером и шарфом. Накиньте его, доктор.

И не успел Тикаки слова сказать, как пальто оказалось у него на плечах. На миг ему в нос шибануло каким-то трупным запахом, но он тут же исчез и по всему телу распространилось приятное тепло.

— Спасибо. Мать часто тебя навещает?

— Да, каждую неделю.

— Она, наверное, уже очень в возрасте? Тяжеловато ей ездить сюда из Хаямы.

Кусумото кивнул. Ему ведь уже тридцать девять, подумал Тикаки, то есть на десять с небольшим больше, чем ему самому. О его старой матери, которой теперь под восемьдесят и которая каждую неделю навещает в тюрьме своего сына, он читал в предисловии Хироси Намики к «Ночным мыслям». Там говорилось, что мать Кусумото ревностная католичка, что ей удалось собрать три тысячи подписей прихожан под ходатайством о помиловании своего сына, что по её просьбе его духовником стал святой отец Шом, который убедил его принять католичество. Кстати, там же Хироси Намики, приводя мнение эксперта-психиатра профессора Сёити Аихары, писал ещё и о том, что Кусумото — душевнобольной, что у него бесчувственная психопатия.



«…Мне очень жаль, что даже выражая свою естественную благодарность по отношению к матери, которая так ему предана и так много для него сделала, Кусумото отрицает возможность какого бы то ни было взаимопонимания между ними. То есть чувство благодарности, которое он испытывает по отношению к ней, возникает из чисто умственной посылки — так должен вести себя каждый верующий человек, оно лишено теплоты и не является естественным душевным порывом. В последнее время он часто присылает мне на прочтение свой дневник, и меня поражает, как много отрицательного он пишет о матери. Создаётся впечатление, что он не доверяет ей, даже ненавидит её. Всё это, очевидно, коренится во внутрисемейных отношениях, в той обстановке, в которой прошло его детство. Кусумото в малолетстве потерял отца, был младшим среди троих детей, не ладил с матерью и старшим братом, в семье постоянно возникали раздоры. Нетрудно представить себе, какие задатки могли сформироваться у ребёнка, растущего в такой неблагополучной семье, да ещё без отца. Боюсь, что мои выводы многими будут восприняты как необоснованные и излишне смелые, ибо они противоречат мнению профессионального психиатра Сёити Аихары, диагностировавшего состояние Кусумото как врождённую психопатию с выраженной психической анестезией, однако в тот момент, когда Кусумото подвергали экспертизе, он, очевидно считаясь с чувствами матери, не говорил ничего отрицательного о той обстановке, в которой проходили его детские годы, и у эксперта невольно создалось впечатление, что он был в семье младшим, а потому любимым ребёнком. В то время Кусумото постоянно подчёркивал, что вина за случившееся лежит только на нём и никто другой не несёт никакой ответственности. Он не захотел опровергать поставленного профессором Аихарой диагноза — бесчувственная психопатия генетического происхождения, поэтому защита была лишена возможности использовать сведения о детстве своего подзащитного.

Откровенно говоря, мне, как адвокату, психопатия подзащитного была только на руку, я считал, что чем ярче она выражена, тем лучше. Как вам известно, в 39-й статье Уголовного кодекса есть пункт о лицах, подлежащих привлечению к уголовной ответственности, где указано, что лица, в момент совершения преступления находившиеся в состоянии невменяемости, не подлежат уголовной ответственности, а лица, страдающие психическими расстройствами, не исключающими вменяемости, могут рассчитывать на смягчение наказания. То есть первые могут быть вообще освобождены от уголовной ответственности, а для вторых предусматривается её смягчение или ограничение, и, если бы моего подзащитного отнесли хотя бы к лицам второй категории, это было бы большой удачей. Мне удалось бы спасти от высшей меры наказания этого обладающего столь высоким интеллектом юношу, который к тому же раскаялся в содеянном и живёт праведно и благочестиво, как подобает католику. Так что окажись у него психическое расстройство, я бы добился смягчения наказания. И результаты экспертизы, проведённой профессором Аихара, оказались именно такими, каких я желал. Я решил, что роковое клеймо врождённой психопатии, которое поставил на моём подзащитном профессор Аихара, окажет положительное влияние на решение суда, и не вдавался в подробности.

Однако судья вынес решение, что бесчувственная психопатия не может быть квалифицирована как состояние невменяемости. Прецеденты, когда психически неполноценные люди привлекались к полной уголовной ответственности, имеют место во многих странах, а в наших юридических кругах, особенно в среде независимых юристов, бытует мнение, что психическое расстройство хотя и является патологией, тем не менее не может служить основанием для смягчения уголовной ответственности.

Я не хочу утомлять читателей этих записок теоретическими рассуждениями о сложнейшей проблеме уголовной ответственности, которая требует специального рассмотрения, ибо находится на пересечении криминологии и психиатрии. Однако, для того чтобы понять такого человека, как Кусумото, совсем не касаться этой проблемы невозможно, к тому же мне хотелось бы показать, каким образом в результате произвола горстки людей, которые называют себя судьями, может быть ошибочно вынесен смертный приговор, поэтому я считаю себя обязанным всё же сказать об этом несколько слов. Самое большое противоречие здесь заключается в следующем: несмотря на то, что в Уголовном кодексе прямо говорится об освобождении от наказания или о его смягчении для лиц психически неполноценных, судьи, вынося приговор, зачастую исходят из того, что человек, по мнению психиатров обладающий психическим расстройством, не может быть освобождён от уголовной ответственности. Я сам не психиатр, но мне чисто теоретически непонятно, почему мнение психиатра о психическом состоянии подсудимого не учитывается при назначении наказания? По-моему, Раз у психопатов возникают затруднения в адекватной оценке ситуации, их следует относить к лицам, в момент преступления находящимся в состоянии невменяемости. Кусумото же страдает явно выраженной психопатией; преступление было им тщательно спланировано и совершено с особой жестокостью, причём впоследствии он никак не пытался проанализировать своё поведение. Он совершил преступление в конце июля, арестовали его в середине октября; до этого времени он скрывался от правосудия в Киото, при этом вёл себя совершенно спокойно и не мучился угрызениями совести. Общественность неприятно поразило то обстоятельство, что, пока его арестовывали и препровождали в Токио, он, отвечая на вопросы журналистов, явно чувствовал себя героем. Трезвый ум и высокоразвитый интеллект в сочетании с полным отсутствием всяких нравственных принципов и чувства справедливости — позволяет прийти к выводу о врождённой психопатии, в данном случае психической анестезии, но я склонен полагать, что причина состояния Кусумото коренится в его детстве. Особенно хотелось бы обратить внимание на его отношения с матерью…»



— Твоя мать замечательная женщина, правда? — очнувшись, спросил Тикаки.

— Нет. — Кусумото потряс головой, которую держал совершенно прямо, как полагается хорошо воспитанному человеку. — У меня самая обыкновенная мать. Она очень одинокий человек. Её можно пожалеть.

— А за что её жалеть?

— Ну, как вам сказать… — Немного подумав, Кусумото продолжил, на этот раз его голос звучал вполне искренне: — Она потеряла мужа, когда была совсем молодой, у неё на руках остались трое сыновей, которых она должна была растить совершенно одна. Со старшим она в конце концов рассорилась, а младший стал убийцей. Средний женился на француженке и уехал, так что общаться она может только с одним своим сыном, то есть со мной, а я сижу в тюрьме. К тому же и меня долгое время не особенно радовали её посещения, хотя я притворялся, что рад.

— Не особенно радовали? — Тикаки глубоко вздохнул, стараясь не выдавать удивления. Значит, прав был Намики, говоривший, что Кусумото относится к матери, как к совершенно чужому человеку, и даже не скрывает этого.

— Но теперь всё по-другому. У нас с матерью очень тёплые отношения: она навещает меня по четвергам, и я каждый раз жду её с нетерпением. Правда, иногда у нас возникают разногласия, но, как правило, пустяковые. К примеру, я считаю, что никакой могилы мне не нужно, а мать уже купила участок на католическом кладбище в нашем округе и огорчается, когда я сержусь на неё из-за этого.

— Вот оно что… но ведь… — растерялся Тикаки. Он не предполагал, что разговор вдруг зайдёт о кладбище.

— Откровенно говоря, мне ненавистна сама мысль о кремации. Я бы предпочёл, чтобы меня зарыли в землю без всякого гроба, как принято у траппистов. Но японские законы этого не разрешают, поэтому я решил передать свой труп для анатомических исследований.

— А, «Белая хризантема»… — вырвалось у Тикаки. В его голосе прозвучало невольное оживление, и он тут же осёкся, подумав, что оно в данном случае не очень-то и уместно, но Кусумото так же оживлённо подхватил:

— Надо же, доктор, вам, значит, известно об этом обществе?

— На то я и врач.

— Ну, не всякий врач о нём знает. Некоторые пренебрежительно отмахиваются от трупов, хотя в студенческие годы сами весьма активно их использовали.

— Это верно, — кивнул Тикаки. Бобровый воротник мягко коснулся его подбородка. — Врачи тоже разные бывают. Меня скорее возмущает презрительное отношение к трупам, господствующее в обществе. Даже кое-кто из писателей не может выйти за рамки этого стереотипного восприятия. Я, правда, не так уж много читаю, но меня раздражает, когда в книгах на военную тему трупы описываются исключительно как некие безликие материальные объекты. Разумеется, война есть война, в военное время положено не считаться с людьми и наплевательски относиться к трупам, но уж писателям-то не обязательно принимать точку зрения воюющих сторон. По-моему, человеческое тело, пусть даже в виде трупа, представляет собой большую ценность.

— Простите, доктор, разве трупы не вызывают у вас отвращения?

— Сначала вызывали. Но в какой-то момент это ощущение исчезло. Это произошло совершенно неожиданно, вскоре после начала практических занятий по анатомии. Я вдруг увидел труп как совершенную в своём изяществе конструкцию, устройство, с одной стороны вроде бы хорошо тебе знакомое, а с другой — полное тайн и загадок. Позже мне, как врачу, часто приходилось иметь дело с трупами: я проходил практику в анатомичке, часто присутствовал при патологоанатомических вскрытиях, у меня умирали пациенты, и мне всегда казалось, что в человеческом трупе есть что-то прекрасное.

— Рад слышать это от вас, доктор. Сам я отношусь к трупам без особого почтения. В военные годы после воздушных налётов мне часто случалось видеть обожжённых мертвецов. Страшноватое зрелище. Впрочем, я тогда и сам смотрел на трупы с точки зрения воюющих. А может, страх, который охватывал меня при виде трупов, и был проявлением почтения? Не знаю. Ведь сами воюющие при виде трупов не испытывают ни страха, ни ужаса.

— Пожалуй, — задумчиво сказал Тикаки. — Если хорошенько проанализировать свои ощущения, то жутко бывает и мне, причём даже теперь. Наверное, ты прав: страх легко трансформируется в чувство почтения. Так или иначе, я не воспринимаю трупы как некие неодушевлённые бесчувственные предметы, как что-то низшее по сравнению с живыми людьми. А то, что становится жутковато, — вполне естественная человеческая реакция на всё необычное, выходящее за рамки привычной реальности. Вот ты говоришь, что относишься к трупам без особого почтения, но ведь пренебрежения к ним у тебя тоже нет?

— Не знаю, что и сказать… — В глазах Кусумото промелькнула улыбка. Его лицо с очень белой кожей и правильными чертами сразу смяг чилось, хотя теперь он казался немного старше своих лет. — Во всяком случае, мне бы не хотелось, чтобы оно было. Или правильнее сказать, мне неприятно, когда его проявляют другие. Ведь, что ни говори, я и сам почти что труп.

— Ну… — Тикаки немного растерялся. Наверное оттого, что не смог вовремя скрыть смущение.

— В каком-то смысле у нас здесь место концентрации трупов. Наше единственное предназначение — быть убитыми, причём убитыми самым позорным способом — через повешение. И только в этом весь смысл нашего существования. Всё остальное — о чём-то размышлять, что-то утверждать, во что-то верить, и тем более — читать, сочинять стихи — мешает нам выполнить это предназначение. Мы должны бояться смерти, грубо говоря, мы можем считаться образцовыми заключёнными-смертниками только в том случае, если у нас поджилки, трясутся от страха, только тогда общество полагает, что мы наказаны должным образом. В глазах общества все мы уже трупы — это бесспорный факт. Но пусть даже нас окончательно вычеркнули из списка живых, по-моему, мы имеем право желать, чтобы хотя бы к нашим трупам отнеслись с уважением. Это ведь достаточно скромное желание, не так ли? Кстати, доктор, можно задать вам вопрос? Верите ли вы в Бога?

— Сложный вопрос. Скажем так, я не отношу себя к глубоко верующим — таким, как ты.

— Нет, нет, обо мне и говорить нечего, я всего лишь принял святое крещение, не более. Я не так уж и твёрд в вере. Я спросил об этом только потому, что вы завели разговор о почтении к трупам.

— Видишь ли, если речь идёт о Боге как средоточии некоей мировой гармонии, то в такого Бога я верю. Но я не могу верить в Бога, который провидит судьбы людские и распоряжается ими.

Едва договорив, Тикаки ощутил жгучий стыд. На эту мысль он совсем недавно натолкнулся в какой-то книге; она заставила его пережить душевное потрясение, которое было его личной, сокровенной тайной, и не годилось так запросто выбалтывать её кому попало.

— Раз так, значит, вы верите в Бога. И что же — трупы представляются вам проявлением божественной гармонии?

— Да нет, я бы так не сказал. А впрочем, не знаю… По-моему, вера это нечто иное… Я не очень хорошо во всём этом разбираюсь, но, насколько мне известно, Иисус Христос является Богом, который провидит судьбы людские и вершит ими, так? Что касается земных проповедей Христа, то здесь и мне всё понятно, но Христос, вознёсшийся на Небеса, недоступен моему разумению. А твоему?

— Моему тоже. Земной Иисус человечен, по крайней мере он разговаривает языком, доступным всем людям. Но вот Небесный Иисус представляется мне чем-то умозрительным и абстрактным.

— Да и земной Иисус… Слова-то его, разумеется, понятны даже мне, но все эти чудеса… В них я отказываюсь верить. Ну, я ещё готов поверить, что он был прекрасным врачевателем — лечил больных, исцелял безумных, изгоняя из них бесов, но воскрешать умерших — это уж увольте. А в самое главное чудо, в его собственное воскресение, я и подавно не верю. Я мог бы принять это как некоторую аллегорию, относящуюся к сфере духовного, но не более.

— Это не аллегория. — Кончиком указательного пальца Кусумото поправил сдвинувшиеся очки. — Иисус явился в мир во плоти, человеком в полном смысле этого слова, и принял смерть со всеми её последствиями. Можно себе представить, какое ужасное впечатление производило его мёртвое тело, мёртвое тоже в полном смысле этого слова. При взгляде на него любой утратил бы веру. Это лучше всех удалось передать Гольбейну в знаменитом портрете Христа, который находится в Базельском музее; известно, что Достоевский, увидев эту картину, был потрясён до глубины души: ему впервые открылось, что смерть Христа была действительно смертью живого человека. Раны на боках, руках и ногах, следы от ударов плетью по всему телу, ввалившиеся щёки, запавшие глаза — так выглядело мёртвое тело Христа, и очень важно, что воскрес он тоже во плоти. То есть обезображенное, ужасное мёртвое тело, эта униженная плоть, при взгляде на которую любой утратил бы веру, вдруг воскресает. И становится ясно, что это Господь. Я тоже очень долго не верил в воскресение. Но однажды, когда я читал 20-ю главу Евангелия от Иоанна, меня словно пронзило током, и я уверовал. Там совершенно определённо написано, что Иисус воскрес именно во плоти. Один из его учеников, Фома, сказал: «Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в рёбра его, не поверю…» А появившийся на восьмой день Иисус сказал: «Подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в рёбра Мои; и не будь неверующим, но верующим». Ясно же, что им явился не Дух. Ожило именно мёртвое тело. А в Евангелии от Луки говорится о том, что воскресший Иисус вкушал пищу перед учениками. Фома, Гольбейн, Достоевский — все они были скептиками, к тому же материалистического толка. Но именно их вера оказалась самой глубокой. При этом в их сознании произошёл поворот на 180 градусов.

— Пожалуй, ты прав. — Тикаки смотрел на говорившего с жаром Кусумото так, как если бы тот не стоял рядом с ним, а был актёром, произносившим свой текст со сцены. Ну разве не абсурдно, что этот человек приговорён к смерти, что он живёт в постоянном ожидании казни? Фома, Сонэхара, ординаторская, Таки… Да, именно Таки рассказал Сунаде об обществе «Белая хризантема». Сунада завтра умрёт, та его часть, которая является заключённым, приговорённым к смертной казни, прекратит своё существование, останется только великолепная плоть. Снова заныл палец. Бинт потемнел от засохшей крови, боль пульсировала, следуя за ударами сердца. «У вас, доктор, кажется, палец поранен? Вон кровь проступает. Больно, небось?» — говорил Сюкити Андо.

— Вернёмся к нашему разговору. — Тикаки поднял глаза и встретил обращённый на него взгляд Кусумото. Между ними словно натянулась невидимая нить. — Я тебя спросил — боишься ли ты смерти?

— Да, — с готовностью кивнул Кусумото, — боюсь. Честно говоря, сколько ни молись, сколько ни верь в загробную жизнь или там — в рай, умирать всё равно страшно. Обо мне часто говорят — вот Такэо Кусумото человек богобоязненный, истинно верующий, он уже вне жизни и смерти… Но это всё слова, на самом-то деле я боюсь смерти.

— Но тебе, в отличие от других, удаётся сохранять спокойствие духа. Здешние обитатели, как правило, бурно реагируют на своё положение: одни впадают в бешенство, другие закатывают истерику, третьи не желают считаться с распорядком, а ты отличаешься отменной уравновешенностью.

— Зато у меня невроз — я падаю, — горько улыбнулся Кусумото. — Вряд ли человека, подверженного неврозам, можно считать уравновешенным.

— Я бы не стал спешить с выводами. Ты ведь здесь уже больше десяти лет, и за это время у тебя не возникло никаких отклонений, кроме этого весьма незначительного невроза.

— Внешне это выглядит именно так. Другое дело, как эти годы сказываются на внутреннем мире.

— Разумеется. Но сама по себе способность не показывать того, что происходит у тебя внутри, уже говорит о многом. По-моему, ни один человек не может полностью скрыть свои переживания. Нет ни одной душевной болезни, которая не имела бы вовсе никакого внешнего проявления. Безумие, даже самое скрытое, затаившееся в какой-нибудь тайной складочке души, непременно обнаружит себя в выражении лица, поведении, образе жизни. Это истина, подтверждённая опытом.

— Наверное, вы правы. Но правда и то, что я вовсе не так уж уравновешен. И, как верующий, стыжусь этого, ведь мне никак не удаётся достичь того душевного состояния, о котором говорится в Откровении святого Иоанна Богослова: «…и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет…»

— Я не ожидал, что ты боишься смерти. Да и как может бояться смерти человек, который верит в Воскресение Христово?

— Очевидно, моя вера недостаточно глубока, увы. К тому же…

Тут Кусумото внезапно замолчал. Широко раскрыв глаза, он снова уставился в стену и закусил губу, словно превозмогая внутреннюю боль. На лбу, словно осколки стекла, заблестели капельки пота.

— Что с тобой? — Сбросив пальто, Тикаки приблизился к Кусумото. Но тот покачал головой и натянуто улыбнулся в ответ.

— Ничего особенного. Всё в порядке.

— Опять приступ?

— Да. Но ничего страшного, всё уже прошло.

— Ложись-ка лучше. Не стоит пересиливать себя. Я ведь нарочно дал тебе разрешение на постельный режим.

В Тикаки снова проснулся врач, и он взял руку Кусумото, чтобы измерить ему пульс. Внутри влажного холодного запястья, словно придавленное насекомое, билась толстая лучевая артерия. Пульс учащённый. 120 ударов. Выпадение пульса. Дважды за минуту. Наверняка результат нервно-психического перенапряжения.

— Стели матрас и ложись, — приказным тоном сказал Тикаки.

— Да нет, ничего, — категорически отказался Кусумото.

— Однако, ты упрям. — Тикаки перестал прощупывать пульс и подмигнул Кусумото, на лице которого уже появилась прежняя улыбка.

— Я хотел бы продолжить наш разговор. От вас, доктор, узнаёшь много нового, такого, что помогает лучше понять себя самого. Ничего, что я вас задерживаю? Вы не спешите?

— Нет, ничего. Продолжим наш разговор о страхе смерти.

— Хорошо, но, может быть, вы хотели что-нибудь ещё узнать о моей матери? Вы удивились, когда я сказал, что раньше меня не радовали свидания с ней. А потом с кладбища мы почему-то перешли на общество «Белая хризантема» и трупы и больше к матери не возвращались…

— Да? А я уже и не помню.

— Я сказал, что мать купила мне место на кладбище и что я был против.

— Ах, да. После этого мы отклонились от темы, и разговор неожиданно принял какое-то странное направление…

— Дело в том, что мать никогда меня не понимала. Она работала учительницей в женской гимназии, сейчас это, кажется, женский лицей, преподавала там родной язык; в дневное время её никогда не бывало дома, и я всегда чувствовал себя одиноким и заброшенным. Судя по всему, её волновали только мои школьные успехи, а поскольку я был отличником… В раннем детстве меня часто мучили братья, но мать, возвращавшаяся домой только к вечеру, об этом не знала, она всегда считала, что мы прекрасно ладим. Когда я учился в шестом классе начальной школы, началась Тихоокеанская война, и я, как все тогдашние дети, тут же заделался ярым монархистом и милитаристом, мать же, хотя сама как истая католичка была настроена против войны, не сделала ничего, чтобы вывести меня из заблуждения. И таких примеров можно привести множество. Она никогда не понимала меня: ни когда я совершил преступление, ни позже, когда меня посадили в тюрьму, ни теперь.

— То есть между вами отсутствовало какое бы то ни было взаимопонимание?

Кусумото отпрянул, как будто его толкнули. Потом, опустив голову, тихо проговорил:

— Значит, вы всё-таки читали.

— Читал, — решительно сказал Тикаки. — Когда ты набросил на меня пальто, я невольно подумал о твоей матери, которая тебе его подарила, и, естественно, мне тут же вспомнилось предисловие к «Ночным мыслям».

— Да, я так и подумал, когда вы внезапно замолчали. Автор этого предисловия слишком суров ко мне. Вообще, профессор Намики слишком категоричен в своих суждениях. Он считает, что у меня явно не всё в порядке с психикой, что я абсолютно лишён чувства сострадания. Я готов признать, что психически неполноценен хотя бы потому, что я убийца, то есть совершил преступление, на которое нормальный человек не способен. Но меня огорчает, когда эту психическую неполноценность сводят к душевной бесчувственности. Действительно, мать не понимала меня, действительно, я был на неё в обиде. Но это вовсе не значит, что я ей не сочувствовал. Я всегда хотел, чтобы она любила меня так же сильно, как любил её я. Боюсь, впрочем, что в слове «любовь» есть некая опасная отвлечённость. Да и способно ли одно слово выразить всю полноту этого чувства, такого глубокого, тёплого? Ах, доктор, я чувствую себя неловко-косноязычным, когда говорю о матери. Поймите одно — я теперь совсем другой человек, не имеющий ничего общего с автором «Ночных мыслей». Теперь я полностью доверяю матери. Я люблю её и не стесняюсь говорить об этом.

— Ну, я тоже не во всём согласен с автором предисловия. Профессор Намики, критикуя заключение Аихары, в конечном счёте соглашается с его выводом о том, что у тебя бесчувственная психопатия. У меня же этот диагноз вызывает большие сомнения. И наш сегодняшний разговор ещё более меня в них укрепил. По-моему, и профессор Намики, и эксперт Аихара несколько односторонне подходят к вопросу о твоей вере. «Его вера носит слишком рациональный характер, то есть не может считаться подлинной» — так, кажется, сказано в заключении, но понимают ли они сами, что такое вера? Честно говоря, я и сам этого не понимаю, но по крайней мере хочу понять. Они же абсолютно безразличны к вопросам веры, мало того, все верующие, по их мнению, имеют психические отклонения, то есть не соответствуют образу среднестатистического японца…

Тут Тикаки вдруг заметил, что Кусумото не слушает его, а сидит с отсутствующим видом, уставившись в стену.

— Что с тобой?

— Простите. Я вдруг вспомнил даму, которая сегодня ко мне приходила. Она из правления «Общества утешения приговорённых к высшей мере». Якобы прочла «Ночные мысли» и интересовалась, не соглашусь ли я написать ещё что-нибудь в этом роде и опубликовать…

— Но это же прекрасно! Обязательно напиши.

— Видите ли, у меня больше нет никакого желания писать. Я ответил ей решительным отказом.

— Вот как? Почему?

— Я и так запятнал своё имя и больше не хочу привлекать к нему внимание. Меня часто, хотя и не так часто, как в былые времена, просят о свидании журналисты, газетчики, но я всем оказываю. Очень жалею, что и этой даме не отказал.

Тикаки вдруг вспомнились слова начальника зоны Фудзии о том, что какая-то студентка приходила к Кусумото на свидание, но начальник воспитательной службы не дал ей разрешения, и Кусумото по этому поводу впал в депрессию.

— Ну, наверное, тебя навещают самые разные люди, — начал Тикаки, соображая, как лучше навести разговор на студентку. — Матушка, твой духовный отец, ну кто ещё? Может, кто-нибудь из тех, с кем ты переписываешься? Говорят, после публикации «Ночных мыслей» тебе многие пишут…

— Да, такие тоже иногда приходят, и я им очень благодарен. Но, знаете, когда посетителей слишком много, это, честно говоря, начинает раздражать.

— Сегодня к тебе тоже кто-нибудь собирался прийти?

— Да… — Взгляд у Кусумото стал насторожённым.

— Кто-то из тех, с кем ты переписываешься? — сказал Тикаки и тут же пожалел, что поспешил и, очевидно, всё испортил. Пока он соображал, как исправить положение, где-то рядом снова начали читать сутру. Мощный, какой-то нутряной голос неприятно отдавался в ушах. Тикаки ухватился за него как за соломинку.

— Он что, всегда читает сутры?

— Да. Ему единственному дано особое разрешение.

— Вот ужас-то! Эй, послушай, у тебя что, опять приступ?

Лоб Кусумото снова покрылся мелкими капельками пота. На этот раз приступ, судя по всему, был более сильным: глаза метались беспокойными рыбёшками, взгляд сделался рассеянным.

— Да, похоже, что это приступ. Ты бы всё-таки лёг. Это я тебе приказываю как врач.

Кусумото попытался подняться на ноги, но пошатнулся. Тикаки помог ему расстелить матрас, уложил его и накрыл одеялом. Потом, вытащив из карманов стетоскоп, молоточек и карманный фонарик, стал тщательно его осматривать.



Пришло это. Разрезаны верёвки, пол пошёл вниз, вдруг лишившись опоры. И матрас, и циновки, которые должны были быть подо мной, куда-то исчезли, я падаю вниз, лечу на самое-самое дно, за которым зияет чёрная, как ночь, бездна, она тянет ко мне свою гигантскую руку и тащит, тащит к себе вниз, всякое сопротивление бесполезно…

Постепенно скорость падения ослабевает. Медленно кружусь в воздухе, как клочок бумаги, лепесток, снежинка. Бесчисленные медузообразные снежинки, сонмы умерших душ, стремятся вниз, вниз, на самое дно тьмы, падают вниз трупы, опускаются на глубоководное морское кладбище, в мир тишины, смерти, тьмы, в мир, лишённый сознания, в мир ещё не рождённых душ… Медленно кружатся в воздухе, падают вниз, пока есть куда падать. Опускаются на самое дно. Души умерших, ядра клеток будущих жизней — всё вперемешку, всё кувырком, кружится в воздухе, падает вниз.

Электрическая лампочка стремительно удаляется, я смотрю на неё, словно со дна колодца. Стена, словно пластилиновая, вытягивается, искривляется, сквозь неё смотрит чьё-то лицо. Какое странное! Уродливым наростом торчит подбородок, зияют разверстые провалы ноздрей, с головы Билликена[10] смотрят крошечные глазки. Я знаю, что это доктор Тикаки. Но не могу понять, почему он вдруг так изменился. Он что-то говорит. Беспрерывно задаёт вопрос за вопросом. Я слышу, о чём он спрашивает, но все его вопросы совершенно бессмысленны, и нет никакого желания на них отвечать. «Как ты себя чувствуешь?» Да какая разница, как я себе чувствую, разве не всё равно? «Что ты сейчас ощущаешь?» Ну расскажу я ему, что ощущаю, что от этого изменится? «Куда ты так пристально смотришь?» На твоё лицо. Если я скажу тебе, каким ты мне видишься, ты наверняка придёшь в ярость. И тогда хлопот не оберёшься. Будет ещё хуже, чем теперь.

А почему, собственно, этот человек находится здесь? Только потому, что он врач, а я больной. Он, видите ли, меня осматривает. Профессионально щупает пульс, склоняет голову, задаёт вопросы. «О таких приступах ты мне и говорил?» Да, верно, именно о таких. Если называть это медицинским термином «приступ», то можно сказать, что это — приступ. Но мне не хотелось бы называть это — приступом. Это — вовсе не приступ. Ни в коем случае не приступ. Это — не имеет никакого отношения к медицине, это — касается только меня, это — моя тайна, только моя. А я сдуру проболтался об этом ему. Он же — впрочем, другого и ожидать было невозможно, — едва завладев моей тайной, тут же приобрёл надо мной власть и решил её продемонстрировать. Мол, ты болен, у тебя приступ, я тебя вылечу. Но куда ему, разве он может вылечить это? Ведь это никакой не приступ. Лишь незначительная часть этого проявляется в виде приступа, да и то если дать ему волю.

Врач Тикаки. Врач — очень влиятельная персона, в соответствии с правилами этой проклятой тюрьмы он обращается со мной как с существом низшим, а я должен проявлять по отношению к нему максимальную почтительность, и это при том, что ему всего двадцать шесть — двадцать семь — совсем ещё молокосос, да и в университете Т. он учился куда позже меня. Пришёл якобы меня осмотреть. В самом деле, явился в белом халате, как положено врачу. Но я ведь не просил, чтобы ко мне присылали врача. Утром я был на приёме и получил лекарство. Приходить ко мне в камеру не было абсолютно никакой необходимости. Вероятно, мой «случай» представляет для него чисто профессиональный интерес. Потому-то он и вошёл с такой приветливой улыбкой, он пытался прикрыть ею свою истинную цель. Я старательно следил за тем, чтобы не дать ему никакой полезной информации. И уж точно не собирался говорить о своём падении на горе Цуругидакэ. Довольно того, что проболтался ему об этом утром на приёме. Но как же умело он вовлёк меня в разговор! Заинтриговал рассказом о друге, который, попав в аварию, упал с большой высоты, потом перевёл разговор на мертвецов… И в конце концов я рассказал ему о тьме. Я просто не мог не рассказать ему о тьме, об этом абсолютном и единственном основании, на котором зиждется наш временный мир. Разумеется, глупо было говорить с ним о таких вещах: он слишком молод, чтобы понять. Не зря он сказал: «У меня такое впечатление, что меня дурачат». И ещё спросил: «Или ты просто играешь словами?» Я представлял себе всю его ограниченность, но меня подкупила его непосредственность, его юное простодушие, вот я и не удержался, рассказал ему об этом. Но как можно было объяснить, что это — зов тьмы?

Тьма прячется, она не является нам в нашей повседневной жизни. Учёных, политиков и, к сожалению, даже теологов завораживает этот видимый мир. Считается, что Бог сотворил его из тьмы. Если Бог всемогущ, он должен каким-то образом властвовать и в мире тьмы, в пустоте, в мире, сокрытом от нашего взора, о котором не дают никакого представления такие видимые и совершенно незначительные его проявления, как рай или ад. Я догадываюсь, что истоки зла — именно там, в мире тьмы, но как рассказать ему об этом? Мне до некоторой степени открыт мир тьмы, открыт потому, что я злодей, убийца (причём злодей вовсе не только потому, что убийца), потому что я, как всякий приговорённый к смерти, ощущаю себя трупом, но как об этом ему расскажешь? Единственное, что я смог сказать, — что меня, да и не только меня, а и многих других, убьёт тьма, и, как человек, стремительно падающий во тьму, я не могу испытывать страха смерти.

Как я и предполагал, он ничего не понял. Тьму, являющуюся основой мира, он истолковал самым банальным и превратным образом — как смерть. И завёл разговор об обществе «Белая хризантема» и трупах. Мне понравилось его почтительное отношение к трупам, к этим дарам тьмы. Утратив бдительность, я невольно заговорил и о том, о чём лучше было бы промолчать, то есть о Воскресении Христовом. Забыв о своём прежнем намерении, я пошёл у него на поводу и позволил втянуть себя в совершенно бессмысленный разговор. Нельзя было так расслабляться. Я не должен был с такой бездумной лёгкостью рассуждать о вере. И как кара — пришло это. Я перевёл разговор на мать. Но это не отступало, наоборот наливалось неумолимо. Я вспомнил о своей встрече с тёткой из «Общества утешения» и о том, что не пришла Эцуко Тамаоки, которая обещала прийти. И он тут же заговорил об этом так, будто прекрасно всё знает! Да, я зазевался, на миг забыл о том, сколь хорошо налажена здесь сеть передачи информации. Позволил себе расслабиться и начал верить ему как человеку. С таким, как он, нельзя говорить ни о тьме, ни о вере, ни о Воскресении. Ни в коем случае.

Падаю. Лечу вниз. Дно всё ещё далеко. Это не сон и не галлюцинация. Сна у меня ни в одном глазу, я вижу сидящего рядом доктора Тикаки и прекрасно, во всех деталях различаю всё, что меня окружает, — вот шкафчик, вот Библия, вот католический календарь, вот глазок на двери… Память точно фиксирует происходящее: я могу вспомнить весь наш разговор с доктором Тикаки, могу от начала до конца произнести наизусть текст судебного решения по своему делу. И при этом продолжаю падать, видя всё вокруг как бы со дна колодца.

«Я боюсь смерти», — ответил я. Это правда. Но я не сказал о том, что существует нечто, чего я боюсь ещё больше. Пусть он считает, что это приходит ко мне потому, что я боюсь смерти, — мне так удобнее. Банальный страх смерти, скорее всего, исчез бы, если бы удалось добиться смягчения наказания. Как сказал Андо, смерть это то же самое, что боль от раны, её нельзя бояться заранее. Совсем недавно в самом конце записок, озаглавленных «О Зле», я написал следующее:


«Страх перед казнью не так уж и велик. В сущности, он мало чем отличается от ужаса, который охватывает человека, высунувшего голову из окна небоскрёба. По-настоящему страшно другое — проявлять смирение, представляя себя поднимающимся на эшафот, понимать, что иной жизни у тебя не будет, и видеть в этом доказательство того, что ты человек. Страшно постоянно твердить себе, что оставаться в живых для тебя есть величайшее зло, что мучиться стыдом — твой долг. Что зло, тобой совершённое, — самое страшное из всех возможных: оно настолько ужасно, что ничего худшего ты уже не совершишь, даже если очень постараешься».


Эй ты, врач Тикаки, добропорядочный, беззаботный юноша! Молодой учёный, не знающий о том, какие муки таятся в метафизике. Страх, что ты так и умрёшь злодеем, — вот истинный страх смерти. Согласен? Спокойно подняться на эшафот может лишь тот, кто на сто процентов убеждён в том, что заслуживает виселицы. А как быть, если ты раскаялся, исправился, перестал быть злодеем, если, уверовав в Бога, ты получил от Него прощение и освобождение от грехов? Разве ты и тогда заслуживаешь виселицы? Как, по плечу тебе справиться с подобным противоречием? Позиция прямо противоположная Христовой. Если есть смысл в том, что в жертву был принесён непорочный, то нет никакого смысла в убиении злодея. Потому-то я и сказал, что боюсь смерти. Понятно тебе, доктор?



— Вроде тебе уже лучше, — сказал Тикаки.

— Да, — натянуто улыбнулся Такэо. Это и в самом деле отступило. Скоро он достигнет дна.

— Вот и хорошо. — Тикаки растопыренной пятернёй пригладил встрёпанные жёсткие волосы, мельком взглянул на пластырь на правой руке.

— Что это у вас?

— Да так, прищемил дверью. Руки-крюки, вечно со мной что-нибудь случается. Твой приступ длился всего три минуты двадцать секунд, но симптомы при этом были вполне определённые. Аритмия, острая дыхательная недостаточность, повышение тонуса симпатической нервной системы и пр. Надо тебе как-нибудь сделать энцефалограмму мозга.

— А что это такое?

— Примерно то же, что и кардиограмма. Усиливаются электрические волны, возникающие в коре головного мозга, и записываются. Очень помогает при диагностике.

— Значит, при помощи этого устройства можно определить, является человек злодеем или нет? — Такэо говорил совершенно серьёзно, но Тикаки решил, что он шутит, и расхохотался.

— Ну это вряд ли. До этого наука ещё не дошла.

— Вот как? Жаль.

— Но о нарушениях функции головного мозга и нарушениях сознания судить можно. А главное, можно сказать совершенно определённо — жив человек или нет. Мы с тобой говорили недавно о Воскресении Христовом, так вот если бы это произошло в наши дни, Фома наверняка прежде всего сделал бы Христу энцефалограмму мозга.

— Вы, доктор, тоже вроде Фомы.

— Пожалуй. Я, как правило, верю только в то, что видел собственными глазами, в то, что сам испытал. Ты, кажется, говорил, что такие люди, раз узрев чудо, обращаются к вере и становятся истинными христианами? Кстати…

— Нет, доктор, я не Иисус, поэтому прошу вас, не надо никакой энцефалограммы.

— Ловко ты вывернулся. И всё же мне хотелось бы тебя как-нибудь серьёзно обследовать.

— Боюсь, вы просто не успеете. У меня предчувствие — этот приступ предвещает, что за мной скоро придут.

— Да перестань… — бодро сказал Тикаки и нахмурился. — Я ещё зайду к тебе. Будь здоров.

— Спасибо.

Тикаки уверенно, словно заключённый, которому знаком каждый сантиметр в его камере, протянул руку и нажал кнопку сигнального устройства. Когда он вышел из камеры, Такэо, трижды ударившись головой о жёсткую подушку, пробормотал:

— Как же утомительно быть злодеем.

Загрузка...